Взбаламученное море

Писемский Алексей

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

1

Британия

Огромные часы на угловом здании старого университета показывали два часа. Из нового университета, по его наклоненному двору, выходили уже студенты. Внизу юридических аудиторий молодцеватый студент надевал на себя калоши и шинель, а со спиральной лестницы, с самой верхней ее площадки, другой студент, свесив голову за перила, несколько знакомым нам голосом, кричал ему:

— Бакланов, вы в Британию?

— В Британию, — отвечал старый наш приятель.

— И я приду!

— Ну да! — подтвердил Александр, и когда он торопливо проходил через средний подъезд, швейцар Михайла дружелюбно заметил ему:

— Что, не сидится, видно, на лекции-то!

— Дела есть поважней лекций! — отвечал ему Бакланов серьезно.

Михайла усмехнулся ему вслед.

С тех пор, как мы расстались с нашим героем, он значительно возмужал: бакенбарды его подросли, лицо сделалось выразительней. Во всей его походке, во всех движениях было что-то мужественное, смелое… Видно, что он решился смело и бойко итти навстречу жизни.

Перейдя улицу, он, прямо напротив манежа, повернул в трактир с грязноватою вывеской и начал взбираться по деревянной, усыпанной песком лестнице. Это-то и была Британия. Стоявший за прилавком приказчик несколько модно и с улыбкой поклонился ему. Бакланов мотнул ему головой, пройдя залу, повернул в комнату направо. В чистой, белой рубахе половой, с бледным и умным лицом, с подстриженною небольшою бородой и с намасленною головой, почти дружески снял с Бакланова шинель и положил ее на давно, как видно, приуроченное для нее место.

— Бирхман и Ковальский были? — спросил Бакланов, садясь на диван.

— Нет еще-с, не приходили, — отвечал половой.

Бакланов приподнял ногу на стул, при чем обнаружил тончайшие, франтовские шаровары. Его сюртук, с маленьким голубым воротником, тоже сидел на нем щеголевато.

Половой подал ему трубку и растрепанный номер «Репертуара».

— А кто в бильярдной есть? — спросил Бакланов.

— Проскриптский, кажется-с…

— О, чорт с ним! — произнес с досадой Бакланов.

Половой усмехнулся.

— Вчера у них с Варегиным и была же пановщина.

— В чем?

— Да все о душе-с.

— И кто же кого?

Половой пожал плечами.

— Бог их знает: Варегин-то словно бы правильнее на словах говорил.

— Варегин — умница!

— Да-с, — согласился и половой: — господин большого рассудка. Говорят, он из нашего, из простого звания-с.

— Он мещанин. Тогда наследник с Жуковским путешествовал. Ему его и представили: задачи он в голове, самоучкой, решал. Тот велел его взять в гимназию, в два месяца какие-нибудь, читать не умевши, в третий класс приготовился.

Половой с удовольствием улыбался.

— Что оно, значит, природное-то! — произнес он с каким-то благоговением, а потом, торопливо подав порцию чаю вновь пришедшим посетителям, опять подошел к Бакланову.

— Проскриптский этта-с… может, изволите знать, из думя сюда ходит чиновник… чин тоже получил и ходил к Иверской молебен служить… он на него и напал: «у червяка, говорит, голова, и у вас: червяку отрежь голову и вам, и оба вы умрете!». Так того, бедного, пробрал…

— Пиявка! ко всем льнет!.. — отвечал Бакланов.

Вошли Бирхман и Ковальский. Первый из них был длиннейший немец. Голубые глаза его имели несколько телячье выражение, но очертания лица были довольно тонки, и сквозь белую, нежную кожу просвечивали на лбу тоненькие жилки. Одет он был в нескладный вицмундир и в уродливейшую, казенную, серо-синюю шинель, подбитую зеленой байкой с беленькими лапками. Ковальский, напротив, был маленький, приземистый мужчина, сутуловатый, с широкими, приподнятыми вверх, как на статуе Геркулеса, плечами. Он как пришел, так сейчас же взял с комода щетку и начал ею чистить свой сюртук, полы которого, в самом деле, были страшно перепачканы в грязи.

— Где это ты так вывалялся? — крикнул ему Бакланов.

— Это он меня вез! — отвечал за него и совершенно спокойно Бирхман, садясь на стул к столику против Бакланова.

— Что ж, заказывай по условию-то!.. — произнес угрюмо Ковальский, подходя и тоже садясь около столика.

— Сосисок дай! — сказал Бирхман, по-прежнему равнодушным образом и не повертывая даже головы к половому.

— Если сам будешь есть, так заказывай две порции, — прибавил Ковальский.

— Ну, две! — сказал и на это тем же тоном немец.

Оба эти молодые люди были из Александровского сиротского института и жили вместе в казенном доме. Бирхман, имевший кое-когда деньжонки, нередко, особенно в темные осенние вечера, приезжал в Британию верхом на приятеле и угощал его за это водкой, пивом, кушаньями.

— Как у тебя силы хватает нести этакую дубину? — спросил его Бакланов.

— Да ничего бы, — отвечал Ковальский, передернув слегка плечами: — болтается только, не сидит никак крепко.

— Это меня ветром сдувает, — отвечал Бирхман, хотя бы с малейшим следом улыбки на лице, но прочие все, не выключая и полового, засмеялись.

— Чорт знает, что такое! — говорил Бакланов. — А что, господа, — прибавил он: — в пятницу мы в театре?

— В театре, — отвечал равнодушно Бирхман.

— О, разумеется, — подхватил Ковальский. Он надеялся и назад протащить приятеля на своих плечах и получить за это с него билет в раек.

— Надобно, господа, надобно, — говорил Бакланов: — а то этот господин теперь приехал, привез свою мерзавку; эту несчастную гонят. Они дойдут наконец до того, что вытурят и Щепкина, и Садовского, и Мочалова и пришлют нам братьев Каратыгиных.

Бирхман сделал движение головой, которым как бы говорил: «нет, они у меня этого не сделают!».

— Во-первых, — продолжал Бакланов: — эту госпожу надо освистать, — она дрянь, а та — божество, талант.

— Освистать! — произнес Бирхман.

— Можно сделать такую машину… как ее поставишь сейчас промеж колен, подавишь — шикнет, как сто человек! — подхватил Ковальский. Кроме необыкновенной силы, он был еще и искусник на все механические работы.

— Финкель, портной, приходил, — вмешался в разговор половой: он говорит, если господам, говорит, угодно, я пришлю в театр своих подмастерьев. Один, говорит, так у меня свистит, что лошади на колени падают, и теперь, если ему — старого, говорит платья у меня много дать ему фрак, и взять только, значит, ему надо билет в кресла.

— Это можно будет, но главное вот что… — продолжал Бакланов, одушевляясь: — этой нашей госпоже надобно у них, канальев, под носом подарить венок или колье какое-нибудь брильянтовое… У меня моих собственных сто целковых готовы — нарочно выпустить мужика на волю… Вы, Бирхман, сколько дадите?

— Я дам тоже столько, сколько у меня в то время в кармане будет, — отвечал положительно Бирхман.

— Я дам тоже, сколько у него будет! — подхватил и Ковальский.

— Мы дадим оба, сколько у нас тогда будет, — сказал еще определительнее Бирхман.

— Превосходно! — воскликнул Бакланов. — Венявина я послал за подписным лицом… Там, на первом курсе, пропасть аристократишков поступило… посмотрим, сколько отвалят и поддержат ли университет!

На эти слова его, в комнату, как бы походкой гиены, вошел сутуловатый студент, с несколько старческим лицом и в очках. Кивнув слегка нашим приятелям головой, он пришел и сел у другого столика.

— Дай мне «Отечественные Записки»! — проговорил он пискливым голосом.

Половой молча подал ему.

Между тем у Бакланова, с приходом этого лица, как бы язык прилип к гортани.

— Вы видели ее в «Гризельде»? — продолжал он гораздо тише и как-то не так бойко.

— Видел! — отвечал по-прежнему громко Бирхман.

— Ведь это чорт знает что такое! Летучая мышь! — говорил Бакланов, не возвышая голоса.

В это время явился Венявин — усталый, запыхавшийся; волосы его торчали в разные стороны…

— Как нельзя лучше все устроилось, — говорил он, подходя прямо к Бакланову: — юристы подписались на семьдесят пять рублей, математики тоже изъявили согласие, и медиков человек двадцать будет в театре.

— Ну, умница! паинька! — сказал Бакланов: — дай ему за это чаю! — обратился он к половому.

— Нет, лучше водочки дайте! — говорил Венявин, как бы начиная уж кокетничать, а потом, так как около Бакланова не было места, он сел рядом с Проскриптским. Тот ядовито на него посмотрел.

— Что это вы так хлопочете? — проговорил он своим обычным дискантом.

Венявин, по своему добродушию, сейчас же сконфузился.

— Что делать, нельзя! — отвечал он.

— Хлопочет, как и все порядочные люди! — обратился наконец Бакланов к Проскриптскому, гордо поднимая голову.

— Вы бы уж лучше в гусары шли, — обратился тот опять к Венявину.

— А вы думаете, что нас и гусаров одно чувство заставляет? — перебил его Бакланов.

— У тех оно естественнее, потому что оно чувственность, возразил Проскриптский.

— Искусством актера, значит, наслаждаться нельзя? — сказал Бакланов.

— Хи-хи-хи! — засмеялся Проскриптский. — Что же такое искусство актера?.. Искуснее сделать то, что другие делают… искусство не быть самим собой — хи-хи-хи!

— В балете даже и этого нет! — возразил Бакланов.

— Балет я еще люблю; в нем, по крайней мере, насчет клубнички кое-что есть, — продолжал насмехаться Проскриптский.

— В балете есть грация, которая живет в рафаэлевких Мадоннах, в Венере Милосской, — говорил Бакланов, и голос его дрожал от гнева.

— Хи-хи-хи! — продолжал Проскриптский: — в риториках тоже сказано, что прекрасное разделяется на возвышенное, грациозное, милое и наивное.

— Ну, пошел! — проговорил Бакланов, старясь придать себе тон пренебрежения. — А, Варегин! — прибавил он, дружелюбно обращаясь к вошедшему, лет двадцати пяти, студенту, с солидным лицом, с солидной походкой и вообще, всею своею фигурой, внушающему какое-то почтение к себе.

— Gut Morgen! — проговорил пришедшему приветливо и Бирхман, который, во время спора Бакланова с Проскриптским, отчаянно и молча курил, хотя в то же время его нежное лицо то краснело, то бледнело. Не надеясь на свое вмешательство словом, он, кажется, с большим бы удовольствием отдубасил Проскриптского кулаками.

— Здравствуйте! здравствуйте! — говорил между тем Варегин, подавая всем руку. — Здравствуйте уж и вы! — прибавил он, обращаясь к Проскриптскому.

— Здравствуйте-с! — отвечал тот и опять постарался засмеяться.

— В грацию уже не верит! — сказал Бакланов, показывая Варегину головой на Проскриптского.

— Во вздор верит, а в то, что перед глазами — нет! — отвечал Варегин, спокойно усаживаясь на стул.

— Что такое верит? Я не знаю, что такое значит верить; или, в самом деле, вера есть уповаемых вещей извещение, невидимых вещей обличение! хи-хи-хи!

— Мы говорим про веру в мысль, в истину, — подхватил Бакланов.

— А что такое мысль, истина? Что сегодня истина, завтра может быть пустая фраза. Ведь считали же люди землю плоскостью!

— Стало быть, и Коперник врет? — спросил уж Варегин.

— Вероятно!

— Но как же пророчествуют по астрономическим вычислениям?

— Случайность!

— Случайность, вы полагаете? — произнес протяжно Варегин.

Студентов, так как уж было около четырех часов, набиралось все больше и больше. Дым густыми облаками ходил по комнате. Меньше всех обнаруживали участие к спору двое студентов-медиков. Они благоразумно велели подать себе, на одном дальнем столике, водки и борщу и только молча показывали друг другу головой, когда, по их расчету, следовало пропустить по маленькой. Около Проскриптского поместились двое его поклонников, один — молоденький студент с впалыми глазами, а другой какой-то чрезвычайно длинноволосый, нечесаный и беспрестанно заглядывающий в глаза своему патрону. Бирхман с досады пил с Ковальским седьмую бутылку пива. Бакланов тоже ел ростбиф и пил портер.

— Вот ведь что досадно: зачем же вы верите в социализм-то, в кисельные берега и медовые реки? — говорил он Проскриптскому.

— Э, верить! Разговоры только это! упражнение в диалектике! — подхватил Верегин.

— Что ж такое диалектика? Человечество до сих пор только и занималось, что диалектикой, — подтвердил Проскриптский.

— А железные дороги тоже диалектика? — спросил Варегин.

— Полезная слесарям и инженерам! Хи-хи-хи! — смеялся Проскриптский.

— Но ведь, чорт возьми, они связывают людей, соединяют их! — воскликнул Бакланов.

— А зачем человечеству нужно это? Дикие, живущие в степях, конечно, счастливее меня! — возразил, как бы с наивностью, Проскриптский.

— Именно! — подхватил, почему-то вдруг одушевившись, студент с впалыми глазами.

— Ну да, разумеется! — подтвердил за ним и длинноволосый.

Венявин, выпивший две рюмки и совсем от этого захмелевший, толковал Ковальскому:

— Я люблю науку… люблю…

— Отчего же вы из римского права единицы получаете? — окрысылся на него Проскриптский.

— Ну да, что ж такое! И получаю, а все-таки люблю науку! — говорил Венявин.

В другом месте между кучками студентов слышалось:

— Редкин чудо как сегодня говорил о колонизациях.

— Что ж, в чем это чудо заключалось? — обратился вдруг к ним Варегин.

— Да он говорил в том же духе, как и Грановский! — отвечали ему.

Варегин усмехнулся.

— Тех же щей, да пожиже влей! — произнес он.

— Грановский душа-человек, душа! — подтвердил Венявин.

— Старая чувствительная девка! — сказал Проскриптский.

Варегин при этом только посмотрел на него.

Бакланов, которому надоели эти споры, встал и, надев шинель, проговорил:

— Кто ж, господа, будет в театре?

— Мы! и мы! — отозвались почти со всех сторон, но потом вдруг мгновенно все смолкло.

— Тертиев поет! — воскликнул Венявин и, перескочив почти через голову Ковальского, убежал.

Бакланов пошел за ним же.

В бильярдной они увидели молодого, белокурого студента, который, опершись ни кий и подобрав высоко грудь, пел чистым тенором:

«Уж как кто бы, кто моему горю помог».

Слушали его несколько студентов. Венявин шмыгнул с ногами на диван и превратился в олицетвореннное блаженство.

В соседней комнате Кузьма (знакомый нам половой), прислонившись к притолоке, погрузился в глубокую задумчивость. Прочие половые также слушали. Многие из гостей-купцов не без удовольствия повернули свои уши к дверям. Не слушал толкьо — Проскриптский, сидевший уткнув глаза в книгу, и двое его почитателей, которые, вероятно, из подражания ему, вели между собою довльно громкий разговор.

Начали наконец засвечать огни.

Бакланов пошел домой и на лестнице встретился с Проскриптским.

— И вы уходите? — проговорил было он ему довольно вежливо.

— Да, ухожу-с! — отвечал тот обыкновенным своим смешком.

Сойдя с лестницы, они разошлись: Бакланов пошел к Кремлевскому саду, а Проскриптский на Арбат.

— Кутейник! — проговорил себе под нос Бакланов.

— Барченок! — прошептал Проскриптский.

А из трактира между тем слышалось пение Тертиева:

«Руки, ноги скованы, его красная рубаха вся-то поизорвана!»

 

2

Милое, но нелюбимое существо

Луна, точно гигантов каких, освещала кремлевские башни. Дорожки сада она покрывала белым светом. Еще не совсем облетевшие кусты деревьев представлялись черными кучами. Бакланов шел быстро и распустив свою шинель. Его благородная кровь (предок Александра, при Иоанне Грозном, был повешен; другой предок, при Петре, отличился под Полтавой, а при Екатерине Баклановы служили землемерами), — его юношеская кровь легко и свободно текла в здоровом теле. Пройдя сад, он повернул в один из переулков и вошел в калитку небольшого деревянного домика. Эта была его квартира, которую он нанимал, с самого своего поступления в университет, у пожилой польки-вдовы, пани Фальковской. Если уж непременно необходимо что-нибудь сказать о свойстве этой дамы, то, во-первых, она очень любила покушать.

— Цо то значе, яко мало едзо млоды людзи! — говорила она, относя эти слова к постояльцу и к дочери, и если в супе оставался хоть один маленький кусочек мяса, она его сейчас же вытаскивала и доедала.

После обеда она любила заснуть и при этом так засыпала свои маленькие глазки, что, встречаясь в таком виде с Баклановым, даже совестилась.

— Ой, не глядите, не глядите, стыдно! — говорила она, закрывая лицо руками и отвертываясь.

На каждом окне у нее были цветы и канарейки, а по всему дому, не выключая и сеней, постланы ковры.

Бакланов, собственно, занимал две комнаты. Одна из них была убрана стульями и маленьким фортепьяно; а в другой стояли в порядке: прибранный письменный стол, перед ним вольтеровское кресло, по стене мягкий, покойный диван, на котором лежала прелестно вышитая шерстями подушка, подарок хозяйкиной дочери, панны Казимиры, о которой я упоминал уже в первой части моего романа. В углу комнаты, на нарочно постланной подстилке, лежала лягавая собака, которая, при появлении хозяина, сейчас же вскочила и начала прыгать.

— Здравствуй, Пегасушка, здравствуй! — говорил Бакланов, раскланиваясь перед ней.

Собака тоже перед ним раскланивалась, опускаясь на передние лапы и слегка полаивая.

Благообразный лакей, которого Александр нарочно выбрал для себя из дворовых мальчиков, снял с него сюртук, подал ему надеть вместо него черный стеганый архалук и зажег на столе две калетовские, в серебряный подсвечниках, свечки.

Вообще, во всем этом обиходе домашней жизни молодого человека была заметна порядочность и некоторое стремление к роскоши и щегольству.

— Александр Николаевич, вы пришли? — послышался из соседней комнаты женский голос.

— Пришел-с.

— Можно к вам?

— Сделайте одолжение.

Дверь отворилась, и в комнату вошла девушка лет девятнадцати, скромная на вид, не красавица собой, но и не дурная, довольно со вкусом одетая в холстинковое платье: это была панна Казимира. Она сейчас же села на вольтеровское кресло. Лягавая собака не замедлила подойти к ней. Казимира приласкала ее.

— Что вы не приходили обедать?.. Мамаша ждала, ждала вас, говорила она.

— А теперь она спит?

— Спит…

— Вверх брюшком?

— Да, — отвечала Казимира с улыбкой: — но где же вы были целый день? — прибавила она.

— Возился все с театром, — отвечал Бакланов.

— Ну, что это! Что вам за охота! — проговорила девушка и покачала головой.

— Как, что за охота! Надобно же показать, что мы дорожим нашими талантами, а то это проклятое чиновничество чорт знает что наделает! — отвечал Бакланов, беря лежавшую на диване красную феску и надевая ее себе на голову.

Казимира невольно потупилась. Молодой человек, в этой надетой несколько набекрень красной шапочке, которая еще более оттеняла его черные, вьющиеся волосы, был очень красив.

Он уселся на диване в небрежной позе.

— Вы, верно, влюблены в эту Санковскую? — начала опять Казимира.

— Хм… — усмехнулся Бакланов. — Вы, кажется, должны хорошо знать, что я ни в кого не могу быть влюблен, — прибавил он, бросая на девушку выразительный взгляд.

Существующие в настоящее время между молодыми людьми отношения были довольно странны: Казимира влюбилась в Бакланова с первых же дней, как он поселился у них. Со своею богатою обстановкой, со своим крепостным лакеем, он, умный, добрый и красивый, казался ей каким-то миллионером и в то же время полубогом, более даже чем Венявину. Бакланов, со своей стороны, особенно после его неудачной любви к Соне, тоже шутил с ней… любезничал… смеялся… Все это, как бы напитанные ядом стрелы, входило в сердце пылкой панны. Раз — это было в полутемноватом московском гостином дворе, где они, в сопровождении старухи Фальковской, ходили кое-что закупать, Казимира шла под руку с Баклановым и все старалась оставить мать позади, а потом вдруг крепко-крепко оперлась на его руку.

— Скажите мне, — говорила она: — что это такое со мной?.. С тех пор, как вы у нас живете, я так счастлива, так всех люблю!..

Бакланов на это только усмехнулся.

— Неужели я в вас влюблена? — прибавила Казимира.

Александр покраснел.

— Послушайе, — начал он, голос его слегка дрожал: — вы чудная, прекрасная девушка, и я хочу быть в отношении вас благороден: не любите меня… я люблю другую… — проговорил он и вздохнул.

— Кого же? — спросила Казимира, совсем уничтоженная.

— После… после вы все узнаете, — отвечал Александр и осатновился, чтобы подождать старуху Фальковскую.

После это настало невдолге. В одни сумерки они остались вдвоем. Казимира, под влиянием своих тяжелых дум, сидела тихо за работой, а Бакланов ходил взад и вперед по комнате.

— Вы видели у меня эту вещь? — заговорил он, останавливаясь перед ней и вынимая из-под жилета висевший на груди его маленький медальон.

— Что такое тут? — спросила Казимира, устремляя на него невольно нежный взор.

— Посмотрите! — И Бакланов раскрыл медальон.

Там хранилась знакомая нам записочка Сони. Он бережно вынул ее и подал Казимире.

— Это от той, которую вы любите? — проговорила она, более машинально прочиав написанное.

— Да, — отвечал Бакланов.

— Зачем же она так пишет? — спросила, после короткого молчания, Казимира и точно при этом спряталась в свои кресла.

— Что делать! Обстоятельства!.. Жизнь!..

— О, какие могут быть для этого обстоятельства. — воскликнула Казимира.

В голосе ее слышалась грусть и насмешка.

— А такие… — отвечал Бакланов и не докончил.

— Вы и теперь еще переписываетесь? — спросила Казимира. Лицо ее при этом побледнело.

— Нет.

— Но чем же все это должно кончиться?

— Не знаю! Ох, хо-хо-хо! — произнес Бакланов со вздохом.

Разговор, в этом роде, опять в непродолжительном времени возобновился между молодыми людьми и стал повторяться довольно часто. Александр чувствовал какое-то особенное наслаждение говорить с Казимирой об ее сопернице.

В настоящий вечер, быв особенно в припадке чувствительности, он не преминул заговорить о том же.

— Кто раз любил хорошо, тому долго не собраться с силами на это чувство! — произнес он.

— Вы каких лет ее полюбили? — спросила Казимира. Она, в свою очередь, тоже находила какое-то болезненное удовольствие слушать Александра, когда он рассказывал о любви своей к другой, хотя по временам это становилось ей очень и очень тяжело.

— Почти что с детских лет, — отвечал Бакланов, разваливаясь на диване. — Мы росли с ней вместе и, разумеется, как дети, играли в разные игры, между прочим и в свадьбы: будто я муж, она жена… заберемся в темный угол и сидим там…

Казимира склонила голову на руку, и, кажется, вся кровь прилила ей к лицу.

— Потом, — продолжал Бакланов: — я жил с матерью в деревне; только раз гулял в поле, прихожу домой, говорят: Басардины приехали; вхожу и вижу, вместо маленькой девочки — совсем сформировавшуюся, и не с двумя, а с одною уже косой, с длинными, белыми, чудными ручками!.. (При этом он невольно взглянул на исколотые иголкою и слегка красноватые пальцы Казимиры). Мне так как будто бы что-то в сердце ударило… чувство настоящее заговорило.

— Да, понимаю, — отвечала Казимира со вздохом, припоминая собственное чувство к Александру.

— Ну, потом, я учился в гимназии, а она в пансионе, и ездила к нам… В доме у нас огромная зала… ходим мы с ней, бывало, и она все меня спрашивает: кто мой идеал? — Бакланов так при этом одушевился, что даже привстал. — Я говорю: — «Вы его знаете, видали». — «Где?.. Когда?..» — «В зеркале», говорю!

Казимира в это время держала свою голову обеими руками. О, для чего это счастье не выпало на ее долю.

— Она сконфузилась, — говорил Бакланов: — а в то же время было стихотворение: «Не говори ни да ни нет!». Я уж к ней стал приставать: «да или нет?» — спрашиваю. — «Да», — говорит.

Казимира вздохнула.

— Ну, и что же?

— А то же, что были минуты полного, безумного счастья!

— Как, неужели дошло до конца? — проговорила с некоторым удивлением Казимира.

— Да!

Бакланов так привык по этому случаю прилыгать, что даже и сам не замечал, когда делал это.

— Как же она в таком виде вышла за другого? — проговорила Казимира, уже вставая. Сердце ее не в состоянии было долее переносить эту муку.

— Вы читали, как она вышла, — отвечал Бакланов. — Но погодите, постойте! куда же вы? — прибавил он, беря Казимиру на руку.

Та отвернулась от него, как бы затем, чтоб он не видел ее лица.

— Посидите! — сказал он и посадил ее почти силой на диван.

— Нет! пустите, пустите! — проговорила вдруг Казимира и пошла: на глазах ее видны были слезы.

Бакланов посмотрел ей задумчиво вслед.

— Будь покойна, мое кроткое существо… я не погублю тебя! — произнес он тоном самоотвержения.

Но в самом деле Казимира просто не нравилась ему своей наружностью.

 

3

Андреянова на московской сцене

К подъезду Большого театра, почти беспрерывной цепью, подъезжали кареты. По коридорам бегали чиновники, почему-то почище и посвежее одетые. Зала театра, кроме люстры, была освещена еще двумя рядами свеч. Из директорской ложи виднелись полные и гладко выбритые физиономии. Декорации, изображавшие какой-то трудно даже вообразимый, но все-таки прелестный и полный фантастических теней вид, блистали явною новизной. Кордебалет, тоже весь одетый до последней ниточки в свежий газ и трико, к величайшему наслаждению сидевшего в первом ряду, с отвислою губою, старикашки, давно уже поднимал перед публикой ноги и, остановившись в этой позе, замирал на несколько минут, а потом, вдруг повернувшись, поднимал ножки перед стоявшим в мрачной позе героем балета, чтоб и его не обидеть; затем, став на колена и раскинув над собой разноцветные покрывала, изображал как бы роскошнейший цветник.

Бакланов и Венявин, оба в мундирах, в белых перчатках и при шпагах, сидели во втором ряду. Подмастерье от Финкеля, хотя и во фраке, но сидел на купоне. В райке, с правой стороны, виднелись физиономии Бирхмана и Ковальского, а с левой — сидела почти целая шеренга студентов-медиков. Математики наняли себе три ложи. Из молоденьких юристов человек десять сидели в креслах. Наконец примадонна, высокая, стройная, не совсем только грациозная, вылетела. Костюм ее был прелестен. Как-то порывисто вытянув свою правую ногу назад, она наклонилась к публике, при чем обнаружила довольно приятной формы грудь, и стала на другой ноге повертываться. В директорской ложе ей слегка похлопывали. В публике сначала застучали саблями два офицера, имевшие привычку встречать аплодисментами всех примадонн. Хлопали также дежурный квартальный и человека три театральных чиновника, за которыми наконец грохнуло и купечество, когда примадонна очень уже высоко привскочила. Заговорщики еще себя сдерживали: между ними положено было дать ей протанцевать целый акт и потом, как бы убедившись в ее неискусстве, прявить свое мнение.

— Бум! бум! бум! — ревели барабаны. Примадонна делал частенькие, мелкие па; потом, повернувшись, остановилась лицом перед публикой, развела руками и ангельски улыбнулась; наконец, все больше и больше склоняясь, скрылась вглубь сцены. Ей опять захлопали. Заговорщики все еще продолжали не заявлять себя, но когда кордебалет снова высыпал со всех сторон на авансцену, делавшуюся все темнее и темнее, потолок тут, раскинулся потом на разнообразнейшие группы, и когда посреди их примадонна, выбежав с жен-премьером, поднялась на его руках в позе улетающей феи, и из передней декорации, для произведения большего эффекта, осветили ее электрическим светом, — Ковальский в райке шикнул в свою машинку на весь театр. Его поддержали шиканьем человек двадцать медиков, а из купона раздался свист подмастерья. Частный пристав бросился туда.

— Кто это, господа, тут свистит? — сказал он.

— Это, должно быть, вы сами свистнули; здесь никто не свистел, — отвечал ему господин совершенно почтенной наружности.

Частный пристав, очень этим обидевшись, вышел в коридор.

— Пошлите пожарных на лампу, чтобы хлопали там! — крикнул он квартальному.

— Примадонне дурно! опустите занавес! — слышалось на сцене за декорациями.

— Нет, ничего, дотанцует! — возражал другой голос, и примадонна, в самом деле, хотя и очень расстроенная, но дотанцовала, пока не унесена была слетевшими духами на небо. Занавес упал. Пожарные еще похлопывали над люстрой. Публика хлынула в кофейную; послышались разнообразнейшие толки.

— Помилуйте, за что это? У ней есть грация и уменье! — толковал театральный чиновник.

— Ничего у нее нет, ничего! — возражал ему запальчиво Бакланов.

— Все есть, все! — повторил чиновник.

— Может-быть, все, только не то, что надо, — отвечал ядовито Бакланов.

В коридоре полицеймейстер распекал частного.

— Студенты, помилуйте, студенты! — оправдывался тот.

— Начальство их надо сюда! — говорил полковник, и ко второму акту в задних рядах показался синий вицмундир суб-инспектора.

Бакланов и Венявин торжествовали.

Примадонна, оскорбленная, огорченная и взволнованная, делал все, что могла. Танец ее был страстный: в каком-то точно опьянении, она то выгибалась всем телом и закатывала глаза, то вдруг с каким-то детским ужасом отбегала от преследующего ее жен-премьера, — но агитаторы были неумолимы: в тот самый момент, когда она, вняв мольбам прелестного юноши, подлетела к нему легкою птичкой — откуда-то сверху, из ложи, к ее ногам упала, громко звякнув, черная масса. Примадонна с ужасом отскочила на несколько шагов. Жен-премьер, тоже с испугом, поднял перед публикой брошенное.

— Мертвая кошка! — произнес чей-то голос на креслах.

Общий хохот раздался на всю залу.

— Браво! Мертвая кошка! Браво! — кричал неистово в креслах Бакланов, так что все на него обернулись.

— Мертвая кошка! — повторял за ним Венявин.

С примадонной в самом деле сделалось дурно. В директорской ложе совершенно опустело: оттуда все бросились наверх, откуда была брошена мертвая кошка.

— Мертвая кошка! — продолжал кричать Бакланов.

— Пожалуйте к суб-инспектору, — сказал подошедший к нему капельдинер.

— Убирайся к чорту! — отвечал ему Александр.

На сцене между тем бестолково прыгал кордебалет. Суб-инспектор, пробовавший было вызвать по крайней мере хоть кого-нибудь из математиков, сидевших в ложах в бель-этаже и перед глазами всей публики хохотавших, но не успев и в том, поскакал на извозчике в университет, доложить начальству. Соло за примадонну исполнила одна из пансионерок.

Когда занавес упал, Бакланов сделал знак Казимире и пани Фальковской, сидевшим в третьем ярусе и для которых он нарочно нанимал ложу, а потом, мотнув головой Венявину, гордо вышел из залы.

Через несколько минут с ним сошлись в сенях его дамы, и все они поехали в карете домой. Пани Фальковская, расфранченная и очень довольная, что побывала в театре, всплескивая коротенькими ручками, говорила:

— Как это возможно! За что ее, бедную, так?

— А за то, что тут правда, истина, которые одни только имеют законное право существовать, они тут страдают! — толковал ей запальчиво Алескандр.

Казимира с чувством и грустью глядела на него. Она искренно видела в нем поборника истины и борца за правду. О, если б он любил ее хоть сколько-нибудь.

 

4

Платон Степанович

— Это что еще? А? Что вы еще придумали? — говорил инспектор студентов, в своем флотском мундире, застегнутом на все пуговицы, горячась перед стоявшими перед ним в довольно комических позах Бирхманом, Венявиным, Ковальским, двумя-тремя медиками и несколькими математиками. Впереди всех их, впрочем, стоял Бакланов.

— Позвольте, Платон Степаныч! — говорил он, прижимая руку к сердцу и все больше и больше выступая вперед.

— А вот и нет!.. Не позволю! — говорил ему тот, в свою очередь, тоже с раскрасневшимся лицом.

— А как же это?

— А так же!.. Ты скажешь мне два слова, а мне после тебя и говорить нечего будет.

— Странно! — проговорил Бакланов, пожимая плечами, и потом прибавил довольно громко вслух: — Я не солдат, а вы еще не полковник, чтобы говорить мне ты.

— Не полковник! — произнес Платон Степанович, кидая на него свирепый взгляд.

Стрела была пущена прямо в цель: полковничий чин был для него до самой смерти какою-то неосуществимою мечтой.

— Вы-то это что? Вы-то? — накинулся он на Бирхмана. Правительством взяты, воспитаны, взлелеяны, и вот благодарность!.. Ведь солдат на всю жизнь!.. на всю жизнь! — прибавил он, грозно потрясая рукой.

Он имел привычку — мрачную картину всегда еще больше поразукрасить; но Бирхмана это нисколько, кажется, не пробрало.

— Не знаю, что я против правительства сделал, — проговорил он.

— А, не знаете! — прикрикнул Платон Степанович: — а вейнхандлунг так знаете!

— Вы сами-то пуще ее знаете! — бухнул прямо Бирхман.

— Я знаю… разумеется… — произнес Платон Степанович каким-то странным голосом: улыбка, как он ни старался скрыть, проскользнула по его лицу.

Бакланов в это время опять уже на него наступал.

— Если теперь, Платон Степаныч…

— Ну-с! — отвечал ему тот, совершенно позабыв, что сейчас только запрещал ему говорить.

— Если теперь писатель, — говорил Бакланов: — из которых, например, Иван Андреич Крылов — действительный статский советник, Иван Иванович Дмитриев — тайный советник…

На слова «действительный» и «тайный советник» он нарочно поприударил.

— Ну, ну-с! — торопил его Платон Степанович.

— И тех можно хвалить и порицать, — продолжал Бакланов: — а какую-нибудь танцовщицу, которая умеет только вертеть ногами, нельзя.

— Тут не в танцовщице, судаоь, дело! Тут императорский театр! — крикнул Платон степанович.

— Да ведь императора тут нет! — возразил Бакланов.

— Он невидимо тут присутствует! — порешил Платон Степанович и опять слегка улыбнулся. — Вот соколик-то! — продолжал он, указывая на Ковальского и, по возможности, стараясь сохранить строгий тон: — по театрам ходит, а из греческого единицы получает.

— Да я знаю-с, помилуйте, Платон Степаныч: спросите-с меня, отозвался тот.

— Есть мне когда вас спрашивать! — сказал серьезнейшим образом Платон Степанович и потом вдруг крикнул: — Ермолов!

В дверях появился солдат.

— Вот возьми этого господина, — продолжал он, указывая на одного из медиков: — сведи его в цырульню и остриги его на мой счет. Вот тебе и четвертак! — прибавил он и в самом деле подал солдату четвертак.

— Да как же это-с? — возразил было студент.

— Не прощу! Не прощу! — закричал Платон Степанович, хватая себя за голову и махая руками.

Студент, делать нечего, пошел.

Волосы студенческие были одним из мучительнейших предметов для благородного Платона Степановича: насколько он, по требованию начальства, желал, чтобы они были острижены, настолько студенты не желали их стричь.

— Ну, что мне с вами делать?.. что? — говорил он оставшимся перед ним студентам, как бы в самом деле недоумевая, что ему делать.

— Вы кто такой? — обратился он, тотчас же вслед за тем, к одному черноватому математику.

— Я русин, ваше высокородие, — отвечал тот певучим голосом.

Платону Степановичу ответ такой понравился.

— На чужой стороне, сударь, надобно скромно себя вести! — сказал он ему и снова возвратился к прежней своей мысли.

— Что мне с вами делать! Вы ступайте в карцер на день, на два, на три! — объявил он Бакланову.

— Я пойти пойду хоть на месяц, — отвечал тот, размахивая руками: — а уж свои убеждения имею и всегда буду иметь.

— Свои убеждения! — повторял ему вслед Платон Степанович. — А вы ступайте по домам! — объявил он прочим студентам. — Вам еще хуже будет! Еще!.. Еще!.. — повторял он неоднократно.

Что под этим: «еще хуже будет!» он всегда разумел, для всех обыкновенно оставалось тайной.

— Графу, я полагаю, доложить надо-с, — подошел к нему и сказал сладким голосом суб-инспектор.

— Знаю-с! — отвечал Платон Степанович с досадой и, выйдя на крыльцо, сейчас сел на своего неказистого коня и поехал.

«Свои убеждения, — рассуждал он дорогой почти вслух: — и я бы их имел, да вон тут господин живет!» — и он указал на генерал-губернаторский дом: — «тут другой», — прибавил он и ткнул по воздуху пальцем в ту сторону, где была квартира генерала Перфильева.

— Свои убеждения! — повторил он.

Здесь мы не можем пройти молчаньем: мир праху твоему, добрый человек! Ты любил и понимал юность! Ты был только ее добродушным распекателем, а не губителем!

 

5

Знай наших!

Через два-три дня назначен был бенефис Санковской. Само небо, как бы покровительствуя заговорщикам, облеклось густыми и непроницаемыми тучами. Фонари тускло светились. На Театральной площади то тут, то там виднелись небольшие кучки студентов.

— К третьему акту, что ли, велено сходиться?

— Да, да! А то, пожалуй, прогонят, — слышалось в одной из них.

— Платон приехал! — объявил, подходя, высокий студент.

— У кого подарок-то? У кого?..

— У Бакланова, разумеется!

— Финкель уже там: у него человек двадцать в райке рассажено.

В театре между тем было немного светлей, чем и на улице. Музыканты играли как-то лениво. Старые декорации «Девы Дуная» чернели закоптелыми массами на плохо освещенной сцене. Одно дерево, долженствовавшее провалиться, вдруг заупрямилось и, когда его стали принуждать к тому, оно совсем распалось на составные части, причем обнаружило свой картонный зад и стоявшего за ним мужика в рубахе, который, к общему удовольствию публики, поспешил убежать за кулисы.

Платон Степанович, действительно бывший в театре и сидевший в первом ряду кресел, пока еще блаженствовал, потому что, сверх даже ожидания его, все было совершенно тихо и благочинно. Помещавшийся в третьем ряду суб-инспектор был тоже спокоен и только по временам с удовольствием взглядывал на начальника.

В последнем акте наконец бенефициантка должна была делать финальное соло, и вдруг из всех дверей, в креслах, стали появляться студенческие сюртуки. Платон Степанович завертелся на месте и едва успевал повертываться туда и сюда.

По среднему проходу, между креслами, прошел Бакланов. Платон Степанович не утерпел и погрозил ему пальцем, но тот сделал вид, как бы этого не заметил.

— Браво! браво! — рявкнула в райке компания Финкеля.

— Браво! браво! — повторили за ним в ложах.

Платон Степанович вскочил на ноги и, повернувшись лицом к публике раскрасневшеюся и потерявшеюся физиономией и беспрестанно повертывая голову точно за разлетавшимися птицами, стал глядеть на раек, на ложи, на кресла, а потом, как будто бы кто-то его кольнул в зад, опять обернулся к сцене. Там Бакланов, перескочив через барьер, отделяющий музыкантов, лез на возвышение к капельмейстеру и что-то такое протягивал в руке к сцене. Бенефициантка в это время раскланивалась перед публикой.

— Это дар наш! примите его в уважение вашего высокого дарования! — проговорил студент.

Бенефициантка приняла, поблагодарила с грациозною улыбкой его и публику и подаренную ей вещь надела на голову. Это был золотой венок, блеснувший небольшими, но настоящими бриллиантами.

— Браво!.. браво!.. bis… — ревели в публике.

Платон Степанович махнул рукой и пошел из театра. К нему подошел суб-инспектор.

— Что прикажете делать-с?

— А что хотите! вы умней меня, — отвечал старик с досадой и ушел.

Суб-инспектор нашел возможным остаться только с распущенными руками и с потупленною головой. В публике между тем неистовство росло: когда занавес упал, к студентам пристала прочая молодежь, и они по крайней мере с полчаса кричали: «Санковскую! Санковскую!.. браво!.. чудо!..»

К этим фразам иногда добавлялась и такая:

— Долой Андреянову, давай нам Санковскую!

По окончании спектакля, в Британии все больше и больше набиралось студентов.

— Каковы канальи! как занавес-то долго не поднимали, когда вызывать ее начали! — говорили одни.

— Раз семь вызывали? — спрашивали с величайшим любопытством не бывшие в театре.

— Восемь! — отвечали им.

— Финкеля в часть взяли!.. с квартальным схватился… стучал уж очень палкой, — сообщил спокойно Бирхман.

— Спасать его! пойдемте спасать! — раздалось несколько голосов.

— Ну его к чорту!.. откупится! — возразили более благоразумные.

Вошел Бакланов.

— А, Бакланов!.. молодец!.. молодец!.. — закричали ему со всех сторон.

— Знай наших! — произнес он самодовльно и, как человек, совершивший немаловажное дело, сел на диван и поспешил вздохнуть посвободнее.

 

6

Тайная причина горя

Неустанно летит бог времени, пожрал он Водолея, Рыб, Овна, Тельца; с крыльев его слетели уже зефиры, Флора стала убирать деревья и поля зеленью и цветами.

В круглой, с колоннами и темноватой зале старого университета совершалось таинство экзаменования. К четырем, довольно далеко расставленным один от другого столикам, студенты, по большей части с заискивающими лицами, подходили, что-то такое говорили, размахивали руками, на что профессора или утвердительно качали головой, или отрицательно поматывали ею вправо и влево. Студенты при этом краснели в лице и делали какие-то глупые глаза.

Бакланова вызвали почти из первых. Ответив довольно хорошо, он даже не поинтересовался посмотреть, много ли ему поставили, а молча, с серьезным видом, отошел от стола. Он знал, что один и два лишних балла ничего для него не сделают.

— Подождешь меня? — спросил Венявин, почти тотчас же после него следовавшей по списку.

— Нет, — отвечал угрюмо Бакланов. — Найми лошадей, мы сегодня вечером выйдем.

— Хорошо, — проговорил тот, привыкший безусловно во всем повиноваться приятелю.

Когда Бакланов возвратился домой, у пани Фальковской был уже накрыт стол. Александр молча сел за свой прибор и ничего почти не ел.

— Что, вы кончили? — спросила Казимира, не спускавшая с него глаз.

— Все, совсем… Сегодня последний экзамен был, — отвечал Бакланов и вздохнул.

После обеда он не уходил к себе в комнату и, как показалось Казимире, хотел поговорить с ней откровенно. Сердце ее невольно замерло.

— Вот вы теперь вступаете в жизнь, — начала она, впрочем, сама.

— Да, пора уж! А то так безумно провести, как я провел эти десять лет… — начал Бакланов.

Казимира посмотрела на него с удивлением.

— В гимназии решительно ничего не делал и не знал. Что и дома-то французскому языку выучили, и то забыл. В университете тоже… все это больше каким-то туманом осталось в моей голове.

— Но отчего же вы так умны? — перебила его Казимира.

— Умен! — повторил Бакланов, несколько сконфузясь, но и не без удовольствия: — я не знаю, умен ли я или нет, но я вам говорю факты. На первом курсе я занят был этою глупою любовью к кокетке-девчонке!..

Казимире это приятно было слышать.

— Потом, с горя от неудачи в этой любви, на втором и третьем курсах пьянствовал, и наконец этот год, — заключил он: — глупей ничего уж и вообразить себе нельзя: клакером был!

— Да, — подтвердила на это Казимира: — впрочем, что же ведь? Не вы одни: все так! — прибавила она.

— Нет, не все! — воскликнул Бакланов: — вот Проскриптского видели вы у меня?

Казимира с гримасой покачала головой.

— Нечего гримаски-то делать. Он идет, куда следует; знает до пяти языков; пропасть научных сведений имеет, а отчего? Оттого, что семинарист: его и дома, может-быть, и в ихней там семинарии в дугу гнули, характер по крайней мере в человеке выработали и трудиться приучили.

На все это Казимира отрицательно усмехнулась: по ее мнению, Александр и характеру больше имел и ученей всех был.

— Или Варегин вон у нас, — совсем настоящий человек: умен, трудолюбив, добр, куда хочешь поверни, а тоже отчего? — уличным мальчишкой вырос, семьи не имел.

— Ну, что хорошего без семьи, что вы? — возразила Казимира.

— Нет, именно от семьи все и происходит! — воскликнул Бакланов. — У меня, бывало, матушка только и говорит: «Сашенька, батюшка, не учись, болен будешь!.. Сашенька, батюшка, покушай. Сашенька, поколоти дворового мальчишку, как это он тебе грубиянит», — вот и выняньчили себе на шею такого оболтуса.

— Что это, оболтус? — повторила Казимира, уже смеясь.

— Ну к чему я теперь годен, на что? — спрашивал Бакланов, по-видимому, совершенно искренним тоном.

— Служить будете, чтой-то, Господи! — отвечала она.

— Да я не умею: я ничего не смыслю. В корпусах, по крайней мере, ну, выучат человека маршировать — и пошлют маршировать, выучат мосты делать — и пошлют его их делать; а тут чорт знает чем набили голову: всем и ничем, ступай по всем дорогам и ни по какой.

— Не знаю! — сказала Казимира. Она окончательно перестала понимать, к чему все это говорит Бакланов.

— Только и осталось одно, — продолжал он, как бы думая и соображая: — сделаться помещиком… Около земли все-таки труд честный, и я знаю, что буду полезен моим полуторастам, или там двумстам душам, которые мне принадлежат.

— Ну и прекрасно! — воскликнула Казимира оживленным голосом: а меня возьмите в экономки… Я бы за маленькую плату пошла…

— Непременно, очень рад! — отвечал Александр и затем, вздохнув, пошел к себе в комнату. Там он велел человеку укладывать вещи.

Невдолге Казимира, с бледным и испуганным лицом, заглянула к нему.

— Вы уж уезжаете? — спросила она.

— Да-с! — отвечал ей Бакланов почти грубо.

Часов в десять вечера на извощичьей тройке подъехал Венявин. Александр зашел к Фальковским только на минуту — отдать деньги и распроститься. У самой старухи он с некоторым чувством поцеловал руку.

— Благодарю вас за все, за все! — проговорил он.

— Ничего, ничего, что это, помилуйте! — отвечала та со слезами на глазах.

Казимире он ничего не сказал, но она ему сама сказала, крепко-крепко сжимая его руку:

— Смотрите же, возьмите меня в экономки.

Бедная девушка думала хоть на этой мысли успокоиться.

— Непременно, — отвечал ей Александр рассеянным голосом.

Когда они выехали за заставу, утренняя заря, которая в начале июня обыкновенно сходится с вечернею, показалась на горизонте.

— Прощай, Москва! — проговорил Бакланов и потом потер себе лоб. — Глупо, брат, мы с тобой сделали, что вышли не кандидатами! — прибавил он, обращаясь к Венявину.

— Что ж, ничего! — возразил тот.

— Нет, не ничего! — повторил Александр и вздохнул.

Он договорился наконец до истинной своей болячки: его мучило честолюбие. Проскриптского, вышедшего кандидатом, и Варегина, оставленного при университете, он не в состоянии был видеть и переносил только Венявина за его бесконечную доброту и за то, что тот вышел под звездочкой.

Заря на востоке, точно пророчествуя молодым людям об их жизни вперед, всче больше и больше разгоралась и открывала перед ними окрестности.

 

7

Усадьба Лопухи

Александр подъезжал к дому часов в пять ясного летнего вечера. От цветущей черемухи в небольшом перелеске и от соседних, под горою, лугов воздух был напоен почти опьяняющим благоуханием. Жаворонок, летя вверх прямою стрелой, отчаянно пел; яровые поля по сторонам ярко-ярко зеленели. Вишневый и яблочный сад представлялся издали какой-то темной зеленью. Из-за него показывалась красноватая, черепичная крыша дома. Когда подъехали к воротам, огромный дворовой пес, откуда-то выскочив, несся, как бы затем, чтобы разразиться лаем; но, увидев сидевшего на облучке лакея Бакланова, тотчас же завилял хвостом и начал весело около него прыгать. Сидевший в тарантасе лягаш Александра тоже соскочил к собрату, и, обнюхавшись, они сейчас же побежали несколько в сторону, как бы желая, после столь долгой разлуки, поскорее и по секрету что-то такое сообщить друг другу. Из прочих живых существ никого было не видать. Бакланов вылез из экипажа и вошел в дом через огромное среднее крыльцо, двери которого были насежь отворены. В зале, через открытые окна, всюду ходил свежий ветер, и по всем столам были рассыпаны для высушки целые кусты розового листу.

— Как здесь славно! — невольно проговорил Бакланов и пошел в гостиную. Там ключница Еремеевна, очень благообразная старушка, в очках, старательно чистила землянику.

— Ай, батюшки! — воскликнула она, точно ее кто испугал. Маменьке сказать надо! — прибавила она, вставая и отряхивая подол, а потом сейчас же побжала частенькою походкой и начала сходить с лесенки балкона. Александр пошел за ней. Аполлинария Матвеевна, предуведомленная другой девчонкой, бежала, запыхавшись и подняв платье, по длинной аллее, идущей немного в гору.

Бакланов сделал к ней несколько шагов.

— Здравствуй, ангел мой! дружок мой! — говорила она, целуя сына, по обыкновению, со слезами; а потом, совсем раскиснув, оперлась на его руку и пошла с ним на балкон.

— Ух! ух! — говорила она, тяжело опускаясь на кресло.

Александр довольно почтительно сел около нее.

— Чаю, Еремеевна, чаю! — говорила Аполлинария Матвеевна.

— Сию минуточку, сию! — говорила старуха, и действительно, вслед же за сим, под ее надзором, молодая и краснощекая, как маков цвет, горничная, взглядывая исподлобья на молодого барина, притащила на балкон самовар и поставила на нарочно приготовленный для него столик. Самовар шипел, горячился, как будто бы своею искусственною жизнью хотел перещеголять окружавшую его со всех сторон настоящую, живую жизнь, в которой и пчелы жужжали в растущем около балкона чертополохе, и воробьи чирикали, рассевшись огромною кучей по палочкам в горохе, наконец из куртин с цветами и из травы на лугу слышались те мириады звуков, которыми дышит весенняя природа. Александр всем этим бесконечно наслаждаться.

Еремеевна, притащив сдобных булок и густейших сливок, разлила чай и подала сначала барчуку, а потом Аполлинарии Матвеевне.

— Ай, нет! Мне квасу бы наперед, — сказала та, и в самом деле отдернула сначала два стакана квасу, а потом сейчас же принялась пить чай со сливками.

— Все уже ты свои ученья кончил, милый друг? — спросила она как-то робко сына.

— Все-с.

— Вон нынче какие по этому почтмейстерству места славные.

— Чем же это?

— Да вон Клементия Гаврилыча Хляева, знаешь, чай?.. Самый пустой был дворянинишка… Через какого-то тоже благодетеля в Петербурге получил это место, и так теперь грабит, что и Господи! Прежде брали по две копейки с рубля, а он наложил по четыре… Что слез в народе, а ему хорошо.

— Канальям везде хорошо! — сказал Александр, невольно улыбаясь наивному объяснению матери.

— Вот бы тебе такое место, право!.. Хоть бы через братца, что ли!.. Написал бы ему и попросил, — прибавила она, и не подозревая, что такое говорит.

Александр посмотрел на нее строго.

— А вы считаете меня на это способным? — сказал он.

— Не знаю я… — отвечала тетеха.

Александр вздохнул и сошел с балкона. Тут он как-то особенно свистнул, и к нему, перескочив огромнейший тын, явился его Пегас.

— Пойдем… пойдем! — говорил Александр.

Собака визжала от удовольствия. Войдя в аллею, он остановился с ней перед одним деревом.

— Что это, птичка? — говорил он ей, указывая на сидевшую на самой вершине птицу.

Собака вытянула голову.

— Пиль! — крикнул Александр.

Собака привскочила и полаяла.

Александр схватил ее за морду и начал целовать.

Заглушив в себе мечты честолюбия, он хотел невинными радостями быть счастлив. Через небольшую калиточку он вышел из сада в поле. Грудь его свободно вдыхала свежий воздух; под горой, как озеро, разливался омут реки, на конце которого стояла живописно окрашенная вечерним освещением мельница.

Бакланов глядел на все это и не мог наглядеться, а потом, в приятном раздумье, повернувшись и весело взмахнув головой, пошел домой. Аполлинарию Матвеевну он застал еще на балконе. Ей, стоя внизу на траве, о чем-то, должно быть, докладывал дворовой человек. Александр, прищурившись, стал в него всматриваться и узнал в нем нашего старого знакомого, мрачного лакея. Семен ему вежливо, хоть и издали, поклонился.

— Здравствуй! — отвечал Бакланов и сел на балкон.

Семен продолжал докладывать.

— Навоз теперь вывозили-с.

— Вывозили! — повторила за ним Аполлинария Матвеевна.

— Теперь, значит, Косулинских послать можно — начать косить, а дворовым велеть копань поднимать.

— Копань поднимать, — повторила опять Аполлинария Матвеевна.

Александру показалось очень уж скучно это слушать. Он вышел в залу. Там трехаршинный гайдук покойного Бакланова накрывал на стол, сильно нагибаясь своим длинным телом, когда ставил тарелки и расставлял солонки.

— Здравствуй, Петруша! — сказал ему приветливо Бакланов.

Саженный Петруша подошел и поцеловал у него руку.

— Я ружье тебе в подарок, — отличное! — проговорил Александр.

— Благодарим, батюшка, покорно! — сказал Петруша, и лицо его сильно просветлело. — Дичи как-то нынче совсем очень мало стало, прибавил он, пожимая плечами.

— Найдем! — подхватил барин.

Петруша, летая как метеор, стал накрывать на стол, а через минуту все было готово. Александр и Аполлинария Матвеевна сели. Довольно занимательно было видеть вместе мать и сына. Один — столичный франт, в легоньком пальто, с вьющимися, как у художника, волосами, с благородною, как бы несколько шиллеровскою физиономией, другая расплывшаяся квашня, с красно-багровым и ничего не выражающим, кроме физического пресыщения, лицом. Одета Аполлинария Матвеевна на этот раз была в роскошный капот и в вышитую на подоле юбку, довольно плотно облегавшую ее круглый живот. Живот этот Александр никогда не мог видеть равнодушно.

— А что, Софи Леневу давно ли вы видели? — спросил он.

— Давно… продали они здешнее именье-то… сестру посадили в сумасшедший дом, а сами уехали… Нехорошо, говорят, живут-то, все ругаются… промотались, говорят, совершенно… Он-то старый этакий, а она-то франтиха да щеголиха.

Бакланов вздохнул. Он много рассчитывал на свидание с Софи.

— Надежда-то Павловна, ну-ка, Саша, померла: тосковала по дочери; та-то ее не взяла, и кончила жизнь. Нынче детушки-то, жди от них благодарности: ты им все делай, а они ничего!

Аполлинария Матвеевна любила завывать на эту тему, и Александр обыкновенно останавливал ее тем, что сердито начинал смотреть на нее.

— А где же сам Басардин? — перебил он ее.

— Он-то жив, что ему сделается… Не знаю только где.

В это время вошел молодой лакей Александра, успевший уже прифрантиться в модную жакетку.

— Где изволите почивать: в спальне или в сушиле?

— В сушиле, — сказал ему Александр: — и не вели там ни кожи ни веников убирать… Я люблю, чтобы все это было.

— Слушаю-с.

— У меня в сушиле хорошо, отлично, — заметила Аполлинария Матвеевна.

После ужина, простившись с матерью, Александр отправился на свой ночлег. На дворе было совершенно темно. За ним шел его молодой лакей и гайдук Петруша. Последний нес свечу, заслоняя ее рукой, чтобы не задуло.

— Ну что, как поживаешь? — спросил Александр, трепля его по плечу.

— Что, какое уж, батюшка, наше житье, — отвечал печальным голосом этот могучий человек.

— Ничего, погоди, теперь лучше будет.

— Да только на вашу милость и надежду имеем, — сказал Петруша, и когда они все влезли в сушило, которое было не что иное, как верх над погребом, то представившаяся картина, при освещении сальной свечи, была оригинальна: кровать, с белыми как снег подушками и с белым одеялом, как-то резко отделялась от пыльных стен, от висевших на стене бараньих шкур, от стоявшей в одном углу кадки с дегтем, от наваленного в другом углу колесного скота; но все это, впрочем, дышало каким-то оживительным и здоровым запахом. Александр поспешил раздеться и отправить прислугу.

— Прощенья просим, — проговорил Петруша и слез с молодым своим камрадом с сушильни.

«В деревне славно жить!» — подумал Александр и с удовольствием зевнул.

 

8

Что прежде всего

От Обуховских болот, кругом мельниц, по небольшой тропинке шел Александр в низенькой охотничьей шляпе с зеленой лентой, в сером, с зеленой выпушкой, рединготе и в высоких болотных сапогах; через плечо у него было перекинуто щегольское английское ружье на шерстяной перевязи, вышитой тою же искусною рукой влюбленной Казимиры. За ним могуче шагал длинный Петруша, тоже с новым ружьем и тоже в каком-то сереньком чепце. Пегас, подняв морду и грациозно переступая ножками, шел верхним чутьем по болоту. Бакланов остановился, снял свою шляпу и отер катившийся с лица пот.

— Немного же мы с тобой, Петруша, настреляли, — сказал он.

— Совсем нынче птицы мало стало, — повторил тот свою любимую фразу.

Они снова взяли ружья на плечи и пошли. Пегас вдали что-то пролаял.

— Может, другой здесь дичи много! — проговорил Александр и посмотрел на Петрушу.

Тот тоже на него посмотрел.

— Что в юбках-то ходят, — прибавил Александр.

Петруша усмехнулся и почесал себя за ухом.

— Пожалуй, что добра этого есть немало.

Пегас опять пролаял и с какою-то даже тоской в голосе.

Александр не обратил на это ни малейшего внимания.

— А кто же у нас получше?.. которая?.. — продолжал он расспрашивать.

— Да кто их — прах знает! Сам-то я этими делами не занимаюсь.

Встретился маленький лесок, и путники должны были разойтись, а потом они снова соединились.

— Если не для себя, так, по крайней мере, для приятеля бы: вот хоть бы для меня постарался.

— Что ж, это можно будет, — отвечал Петруша, улыбаясь какою-то кривою улыбкой.

— Да кто же у вас, какие есть? — продолжал Бакланов, быстро идя и, со свойственною его темпераменту живостью, весь пылая.

— Сами вы ведь всех знаете, — отвечал Петруша уклончиво.

— У скотницы, я видел, дочка недурна… Машей, кажется, зовут.

— Да, Марьей-с… девушка уже в возрасте, — ответил Петруша.

— Нельзя ли как? Переговори-ка!..

Петр молчал.

— Пожалуйста! — повторил Александр.

— Ой, барин, какой вы, право: все в папеньку… — проговорил Петруша.

— А что ж?

— Да так-с. Баловник тоже покойный, свет, был.

— Ну, если папенька делал, так отчего же и мне нельзя.

— Известно-с! — отвечал гайдук с совершенно искренним лицом.

Подойдя к усадьбе, Александр опять повторил ему:

— Ты сегодня же переговори.

— Слушаю-с, — отвечал неторопливо Петруша.

— Сейчас же.

— Слушаю-с! — повторил еще раз Петр. Ему, впрочем, несовсем, кажется, хотелось исполнять это щекотливое поручение.

Александр, придя в дом, в свою комнату, и сбросив свой охотничьий костюм, стал в волнении ходить взад и вперед. Окна кабинета выходили на красный двор. Он беспрестанно заглядывал в них, все поджидая Петра, который сначала прошел к себе в избу, а оттуда, нескоро выйдя, прошел наконец и на двор.

— Ты туда? — выкрикнул ему полушопотом Александр.

Петр мотнул ему, вместо ответа, головой. В это время выплыла на двор Аполлинария Матвеевна погулять. Александр спрятался за косяк, чтоб она не увидала его и не вступила с ним в разговор. Петр не возвращался с полчаса. Наконец он показался. У Александра сердце замерло. Петр сначала прошел кругом всего двора, а потом, будто случайно, повернул и вошел в горницы.

— Ну что? — спросил Александр с захватывающимся дыханием.

Выражение лица Петруши было мрачно.

— Говорил-с! Дуры ведь!

— Что ж она говорит?

— Да своей матки и вашей маменьки опасаются…

— Да как же они узнают?

— Толковал ей-с… понимает разве что-нибудь!

— Ты деньги ей обещай.

— Что деньги-то? И толку, чай, в них еще не знает!

— Ну, хорошо же, — произнес Бакланов, ложась в волнении на диван.

— Не переговорите ли вы лучше сами-с! — произнес Петруша после короткого молчания.

— Да где ж я ее, к чорту, увижу!

— Целый день она торчит на пруду одна, уток стережет.

— Хорошо, там увидим. Ступай… НА тебе, — сказал Бакланов, давая своему поверенному рубль серебром.

Тот с удовольствием его принял и ушел.

По его уходе в комнату влетел было отставший на охоте Пегас и хотел приласкаться к барину.

— Я тебя, чорт этакий! — закричал тот и потянулся за хлыстом, чтоб отдубасить им собаку.

Та убежала.

Александр был в очень раздраженном состоянии.

На другой день он целое утро ходил около гумна и видел, что Маша, действительно, сидит там одна на пруде, но подойти к ней он не решался и, сев на прилавок у избы, любовался на ее еще не совсем свормировавшийся стан, на загорелую шею, на тонкое колено, обогнутое выбойчатым сарафаном.

Маша в то время сидела и шила. Наконец она встала и сама прошла мимо Бакланова.

— Ты куда? Домой? — спросил он ее.

— Да-са-тка-с! — отвечала она, потупляясь и вся раскрасневшись.

Перед вечером Петруша спросил Бакланова:

— Что, вы видели ее-с?

— Видел! Но мне решительно невозможно с ней говорить… Все замечают: я хуже этим ее обесславлю, если стану ухаживать за ней.

— Это точно что-с, — сообразил Петруша.

— Переговори, Бога ради, ты! Обещай, что всю семью их я отпущу на волю!

— Понапугать ее хорошенько надобно, вот, что-с, — произнес гайдук, и в самом деле, должно быть, сказал что-нибудь решительное Маше, потому что на другой же вечер, с перекошенным от удовольствия лицом, он объявил барину:

— Подьте под мельницу, в лесок, дожидается она там вас.

Бакланов побежал бегом. Он еще издали увидел Машу, прижавшуюся к одному довольно ветвистому дереву.

Он ее прямо взял за обе руки.

— Вот и прекрасно! — бормотал он задыхающимся голосом.

Маша только и говорила:

— Ой, ой, нет! Ой, чтой-то, ой!

В следующие затем свидания Бакланов старался дать ей некоторую свободу и простор перед собой.

— Любила ли ты кого-нибудь кроме меня, Маша? — спрашивал он.

— Нету-ка… Ничего я еще того не знаю, — отвечала она.

— А меня любишь?

— Вас, известно, жалею.

«Что за дурацкое слово: жалею», — подумал Александр.

— Ну, скажи, — продолжал он: — любишь ли ты песни петь?

— Нет, я не горазда, — отвечала Маша.

— А в поле любишь ходить гулять, рвать цветы?

Маша с удивлением посмотрела на него.

— Да коли это? Неколи. Что есть в праздник, и то же все за скотинкой ходишь, — сказала она.

«Вот вам и славянки наши во всей их чистоте», — подумал Александр.

— Ну, ступай домой! — проговорил он вслух.

Сцена эта происходила в сушиле, при довольно слабом и несколько даже поэтическом освещении одной свечки, покрытой абажуром.

Маша покорно встала и ушла.

Бакланову немножко сделалось совестно.

 

9

Иона Циник

Августовская и сентябрьская охота за дупелями и бекасами была из рук вон плоха, а там пошли дожди, грязь, слякоть. Александр начал сильно скучать.

— Так жить нельзя! — говорил он: — один день наешься, выспишься, другой — тоже; три месяца я живу здесь, и хоть бы подобие какое-нибудь мысли человеческой слышал кругом себя.

Аполлинарию Матвеевну он так напугал, что та рта разинуть при нем не смела.

— Что это такое, что вы говорите? — почти кричал он на нее.

— Ну, батюшка, я не буду! — отвечала она покорно и потом с прислугой своею рассуждала.

— И взгляд-то, девоньки, у него, точно у покойника-барина: словно съесть тебя хочет!

Раз, перед обедом, подъехал к крыльцу чей-то тарантас. Александр чуть не вскрикнул от радости и вышел на крыльцо встретить гостя.

Приехавший был им несколько родственник и довольно близкий сосед по деревне: Иона Мокеич Дедовхин. По его тридцатилетней штатской службе, покойный Бакланов по крайней мере раз пятнадцать парил его у себя в уголовной палате и, по своей мистической терминологии, называл его: Иона Циник. Александр, по преимуществу, обрадовался этому гостю, потому что Иона Мокеич, сведя уже, по его выражению, все итоги жизни и быв в земной юдоли не при чем, т. е. будучи окончательно выгнан из службы, отличался какою-то особенною, довольно занимательною откровенностью и все обыкновенно рассказывал про самого себя.

— Ту-ту-ту, чортова куколка! — говорил он, хохоча и весело вылезая из тарантаса.

Александра он обнял и троекратно поцеловал.

— Ай, греховодник! Как это так давно не бывал! — воскликнула Ионе Мокеичу Аполлинария Матвеевна, когда он подходил к ней к руке.

— Не больше твоих грехов, кумушка, не больше!.. — отвечал он ей, грозя пальцем.

— Ну, уж я думаю!.. — произнесла нараспев Аполлинария Матвеевна.

Александр велел подавать обедать и радушно угощал Иону Мокеича кушаньями и наливками. Тот ел, пил, хохотал, хохотал и пил.

После обеда оба они комфортабельнейшим образом разлеглись в сушиле, один на одной постели, а другой — на другой. Прохладный сентябрьский ветерок обдувл их сквозь немшоные стены.

— Ну, Иона Мокеич, рассказывайте что-нибудь, — говорил Александр, расстегивая у себя жилет от полноты желудка.

— Что ж тебе рассказывать, друг сердечный?

— Как, например, вы служили: взятки брали?

— Брал! — отвечал Иона Мокеич, с заметным удовольствием поглаживая себе живот.

— И с вымогательством?

— С вымогательством… Часики, братец ты мой (и Иона Мокеич повернулся при этом к Александру лицом), у одного нашего дворянина Каркарева понравились мне; пристал я к нему: «продай, подари!». «Нет», говорит. Только, тем временем, попался к нам в суд арестант-бродяга. «Не приставал ли, я говорю, ты у такого-то дворянина Каркарева?» — а сам тоже не зеваю: показываю ему из-под стола в руке рубль серебром. — «Приставал», говорит. — «Не такого ли, говорю, у него расположенья дом?» — «Точно такого», говорит. — «А не знаешь ли, говорю, его любовницу, дворовую девицу Евлампию, и не передавал ли ты ей заведомо краденых вещей?» — «Передавал», говорит. Записали все это… Командировали меня. — «Ну, говорю, Захар Иваныч, давай-ка, говорю, мы Евлампию-то твою веревками свяжем». — «Как? Что такое? говорит: — батюшки мои, берите, что хотите». — «Часики, говорю, подай!» Он чуть, сердечный, не расплакался от досады… Видит, что весь карамболь нарочно подведен, а делать нечего, принес… и часики отличные были… невеста тоже хорошая из-за них за меня пошла… в них и венчался!..

— Ну, а эта невеста и будущая жена ваша естественною смертью умерла, или вы ей немножко поспособствовали? — спросил Александр.

— Не очень-то берег — это что говорит: попадало ей во все, а паче того в зубы — каприз была баба, ух какой!

— Ну, а других женщин, по службе, вы склоняли на любовную связь?

Александр нарочно задавал Ионе Мокеичу самые решительные вопросы.

— Склонял! — отвечал Иона, как бы ничего этого не замечая и не столько, кажется, говоря правду, сколько желая потешить разговорами молодого человека.

— Но каким же образом?

— А вот таким, — отвечал Иона: — что попадется при следствии хорошенькая бабенка: в избе-то, на допросе, на нее потопаешь, а потом в сени выйдешь за ней, там уж приласкаешь; и — как цветочки полевые перед морозом — так и гнуть перед тобой головки свои!..

— Ну, а благородных побеждали таким образом?

— Побеждал и благородных, и какая еще раз расписанная красавица была: девчонку свою она маленько неосторожно посекла; та прямо, с запекшеюся-то спиной, к губернатору. Приехал я к ней. «Ах, Боже мой, Боже мой, — так и умоляет меня своим миленьким голоском: — спасите, меня, спасите!» — «Извольте, говорю, сударыня», — и в тот же день, среди прелестнейших долин, сыграл любви с ней пантомин.

— Счастливец вы! — воскликнул Александр.

— Да что, брат, счастливец! Что Суворов на то говорил: раз счастье, два счастье, а на третий надо же и уменье.

— Разумеется!

— Да, — произнес с самодовольством Иона.

— Ну, а смертоубийства вы покрывали? — спросил Александр, после короткого молчания.

Иона Мокеич сделал несколько более серьезную физиономию.

— Больно я не люблю, когда лекаришки-то пачкаться-то в мертвеце начнут… брезглив я… из-за этого много проглядывал.

— Ну, а из-за деньжонок, этак?

— Гм! — Иона Мокеич усмехнулся. — Враг человеческий силен, сооблазнительна эта мзда-то проклятая!.. Тоже, где этак хорошенького-то покойничка поднимешь, где чувствуют и понимают, что ты для них делаешь, — за медиком пошлешь хромого рассыльного; он и дома-то еле с печки на палати ходит, а до города-то тяпает, тяпает… а ты ему вслед строжайшие предписания за номерами пишешь, — о скорейшем исполнении возложенного на него поручения. Покойника-то промеж тем на солнышке паришь, а не то так в баню топленую на полок стащишь: смерть уж не любят!

— Отчего же?

— В гниль сейчас пойдут! — отвечад Иона. — Ну, а медики пьяницы все наголо был народ; его еще верст за пятнадцать до селения так накатят, что не то что инструмента в руке держать (навезет тоже с собой всякой этой срамоты-то), а пожалуй, и голвой в овин не попадет. Пишет: «мягких частей, по гнилости, освидетельствовать нельзя было»; ну, а кости-то тоже не у всякого переломаны.

При этом рассказе Александр не смеялся.

— Неужели же все чиновники такие мошенники? — спросил он.

Но этим замечание Иона почему-то обиделся.

— Али нет?.. Вот хоть бы твой папенька, — грабитель был на то из первых, — отвечал он.

Александр несколько сконфузился.

— Тогда попался к нему, — продолжал Иона как бы невиннейшим тоном: — целая Болковская вотчина подс уд за делание фальшивых ассигнаций: мужики-то возами возили к нему деньги. Так еще сумлевается, настоящая ли! «Положите, говорит, в ломбард да ломбардными билетами мне принесие».

— Я и отца за это презираю, — отвечал Александр, стараясь уж прекратить этот разговор.

— Да ты там презирай али нет, как знаешь, — продолжал Иона: — а он и усадебку эту, и дом в городе, все таким манером благоустроил; только, бывало, и говорил всякому: «Ты, говорит, не кланяйся мне много раз, а один да хорошенько».

Александр делал вид, будто не слышит и спит.

— Не понравилось, видно! — проговорил Иона и сам тоже, повернувшись к стене, постарался заснуть.

Проснувшись вечером, они оба очень ласково, как бы ничего между ними не происходило, заговорили между собой, а потом отправились, взяв с собой Пегаса и Петрушку, на охоту. Александр при этом убил двух уток, Дедовхин бекаса, Александр еще двух уток, Дедовхин зайца. Все это еще более оживляло их беседу.

— Пойдем-ка, друг сердечный, завтра в Дубны на праздник, сказал Иона Мокеич. — Помолимся сначала в церкви Божией, а потом к ее превосходительству Клеопатре Петровне на обедище отправимся.

— А она еще жива?

— Поди-ка, какая еще ядреная: однако постой-ка, паря, — сказал Иона, уставляя палец в лоб: — сколько это тому лет было… в девяносто седьмом году, словно бы она тово… — и при этом он сделал какой-то странный знак руками.

— Э, вздор какой! — перебил Александр; — у того была одна… известная…

— Верно это, ты не спорь!.. Тогда, значит, когда все это повстречалось _и Иона опять сделал какой-то знак руками), сыновья и вдовствующая супруга ей и говорят: «отправляйтесь-ка в деревню»… Я это уже помню, на моей памяти, — тысячи полторы душ тогда за селом-то записано было… и что опослы того к ней женихов посыпало, Боже ты мой!.. Один так с пистолетиком с руке приехал и стал на колени: «или осчастливьте, говорит, вашей рукой, или застрелюсь!». Она ему только рукой на портер указала: «вот, говорит, кем я была любима!»

К этому разговору с заметным вниманием прислушивался и Петруша.

— Женщина умная, столичного тона, — заключил с серьезною миной Иона Мокеич.

Ему как будто бы даже не пристало говорить о таких возвышенных предметах.

— А оттуда, — продолжал он гораздо более искренним тоном: — ко мне. У меня, брат, в Кузьмищевской казенной деревне такие девки чудо! На поседки к ним съездим!

— Хорошо, — отвечал Александр, и, когда они пришли в усадьбу, он ушел в свой кабинет и все думал: в его воображении невольно рисовалась эта некогда бывшая фрейлина, может-быть, когда-то хорошенькая, молоденькая, рисовались украшающие ее фижмы, парик и красные каблуки.

 

10

Храмовой праздник

Храмовой праздник в селе Дубнах был, как видно, немаловажным событием.

С раннего утра по замерзшей несколько на утреннем холодке дороги ехали мужики в раскрашенных тележках, с раскрашенными дугами, в картузах и синих кафтанах, с женами, тоже в синих поддевках, красных платках и красных сарафанах. Мужики поскорей ехали верхом, а между пешеходами были все больше женщины в котах и с поднятыми подолами; у некоторых из них были грудные младенцы на руках.

На красном дворе в Лопухах кучер Фома, в красной рубахе, с расчесанною бородой и намасленною головой, хлопотал около выкаченной из сарая прекрасной четвероместной коляски, а другой, подкучерок, мыл, чистил и расплетал гривы у четырех вороных лошадей. Видно, что приготовлялся самый парадный выезд, заведенный еще покойным Баклановым. Александр одевался в своей комнате. Вдруг к нему заглянула в двери в новой юбке, пильотках и чепце Аполлинария Матвеевна.

— Мне можно с тобой, душенька, ехать? — спросила она.

— Это что еще такое, — почти воскликнул Александр: — вы тут боитесь; кричать начнете в дороге!.. очень весело с вами ездить!

— Ой, да Клеопатра-то Петровна больно, было, меня звала.

— Ну, так и поезжайте одни, а я не поеду! — возразил Александр, бросая с гневом на стол щетку и гребенку. Ему стыдно было ехать с матерью.

Та, по обыкновению, струсила.

— Нет, коли уж так, я лучше не поеду, — сказала она смиренно и, придя в свою комнату и сняв с себя парадный чепчик, горестно уселась под окошечком.

«Глупа-то я больно, что ли, батюшки, ни от кого-то мне житья на свете нет, и от сынка-то что есть?» — спрашивала она себя и затем залилась обильнейшими слезами, что в этакий праздник она и в церкви Божией не побывает.

Иона Мокеич, тоже во фраке, в белом жилете и с новым картузиком в руках, быв свидетелем всей этой сцены между сыном и матерью, слегка улыбался и поматывал в раздумье головой.

Александр был готов. Костюм его состоял из черного фрака, из бархатного коричневого, по тогдашней моде, жилета; курчавые волосы его были красиво зачесаны назад. Выходя, он накинул на себя подбитый настоящим бархатом плащ-альмавиву и, живописно раскинув на плечах его отвороты, сел, несколько развалясь, в коляску и с удовольствием полюбовался толстою спиной молодцеватого кучера. Гайдук Петр, тоже в новой, с иголочки, ливрее, вскочил на запятки. За ним вслед смиренно ехал Иона Мокеич в своем тарантасишке. Александр его не пригласил сесть с собой из того же чувства, по которому не взял и мать.

Экипаж, быстро везомый четырьмя добрыми конями, слегка и ровно покачивался. Александр, завернувшись в свой плащ и скрестив руки, глядел и посматривал на все окрестности. В жизни немного таких положений, которые бы, как езда по деревенским дорогам в хорошем экипаже и на бойких лошадях, могли настолько возбуждать в человеческом сердце чувство гордости. «Я сквайр… проприетер… Все это, что ни идет, ни встречается, все это ниже меня», — самолюбиво отзывалось в молодой душе Александра. «Я, приехав в церковь, — думал он: — или там на обеде к какой-нибудь Фефеле Ивановне, верятно, буду лучше всех одет. Я могу жить, ничего не делая и ни в ком не нуждаясь… Я знаю науки, а тут никто ни одной. Там, может быть, я встречу какую-нибудь маленькую, недурненькую собой даму; она влюбится в меня, потому что муж у ней урод, так как они все уроды…» Но все эти самолюбивые мысли сразу прошли, когда из-за недальней горы показался справа огромный дом Клеопатры Петровны, а слева — сад другого владельца села Дубнов, помещика Спирова. Посреди всего этого виднелась церковь, около которой кишмя-кишмел народ. Александр почувствовал даже робость. Он хоть и считал себя светским человеком, но в сущности был, как все поумнее молодые люди, очень застенчив.

— Иона Мокеич, что вы тут сидите, пересядьте ко мне! — говорил он, велев кучеру остановиться.

Он уже чувствовал некоторую необходимость в покровительстве своего старого соседа.

— Да что ж ты всю дорогу-то, чертенок, молчал и заставлял меня трястись в тарантасишке! — отвечал тот, вылезая из своего экипажа и пересаживаясь в коляску.

Вскоре они въехали в село.

— Ну, брат, нет, в церковь не продерешься… — проговорил Иона.

И в самом деле, от храма до самой ограды тянулся белый хвост народу, или, лучше сказать, баб, которым негде уже было поместиться в церкви.

— Куда же мы поедем: к Клеопатре Петровне или к Спировым? — спросил с заметным беспокойством Александр.

— А вот потолкаемся пока по базару, — отвечал тот и совершенно спокойною и привычною походкой начал проходить между народом.

Александр следовал за ним.

На плохо отгороженном кладбище, обсаженном несколькими березками, на могильной плите, сидели с горестнейшими лицами две старухи-крестьянки.

— Ну-ка, матушка, — говорила одна печальным голосом, между тем как другая тоже простанывала:

— Только глазки-то она закатила…

Александр думал, что, сидя на человеческом кладбище, они вспоминали о какой-нибудь их дочери или внучке.

— Потянула я за хвостик-то, а она уж и не жива!.. — заключила говорившая.

Старухи разговаривали о корове.

Вдруг его толкнул в бок Иона Мокеич. Александр обернулся и сам чуть не вскрикнул.

Опершись на ограду и несколько склонившись на нее, стояла невдалеке молодая, высокая крестьянка. От нее от всей, как от гоголевской Аннунциаты, красота так и блистала во все стороны.

— Какова птичка-то? — произнес Иона.

Александр все еще не мог отвести глаз.

Крестьянка мжду тем, заметив, что на нее смотрят, не столько, кажется, из стыдливости, сколько из солидности опустила глаза в землю и, наклонив несколько голову, пошла неторопливо в другую сторону.

— Это из Кузьмищева… На поседках мы, может быть, увидим ее.

— Ах, пожалуйста! — произнес Александр.

С кладбища они прошли на базар, с выстроенными на скорую руку деревянными лавочками, в которых, с испитыми лицами, в нанковых сюртуках и по большей части рыжеволосые торговцы торговали красным товаром.

— Мадам! мадам! — говорил один из них, зазывая толстую бабу, с разинутым ртом проходившую мимо лавки.

— Вы будьте спокойны: в трех щелоках стирайте, не полиняет! — уверял другой нескольких баб, с недоверием смотревших, как он прикидывал на аршин шумящий ситец.

В церкви на колокольне зазвонили к молебну. Весь почти народ перекрестился, а в том числе и торговец с разными сластями, который только что пояснил двум горничным, стоявшим перед ним и покупавшим у него пряники:

— Было, у меня, сударыня, дочек семь бочек: сам не почал, так чорт начал.

— Ах, Боже мой, скажите! — говорили горничные.

— Да-с, — продолжал торговец: — была у меня жена Маланья, варила мне суп из круп, что тротуары посыпают.

Горничные смеялись.

— Всех бы я вас, миленькие, обзолотил и бриллиантами изуставил, одно только место пустым оставил! — заключил торговец.

Горничные совсем фыркали от смеха.

— Ох, вы пряничницы! — погрозил им пальцем, проходя, Иона Мокеич.

— Нельзя, сударь, Иона Мокеич, — ответил за них торговец: — где уж, батюшка, обозы, так и козы.

Перед мужиком, продававшим лемехи, гвозди, серпы, Дедовхин остановился.

— Я, брат, твоими-то косами тебе бороду выбрею! Хочешь?

Но мужик, кажется, этого не хотел.

— Что ж так-с? — спросил он.

— Да тупее моего языка.

— По каменьям-то, Иона Мокеич, как станете косить, так всякая исступится… Выгодчик тоже! — прибавил мужик, когда Дедовхин был уже довольно далеко: — и около чужих всех пней ладить выкосить траву.

Александр продолжал думать о красивой бабе.

На большой дороге они увидели, что растрепанный мужик полз на четвереньках.

— Что, паря, преклонил уже Господ? Словно рано бы еще! — заметил Иона Мокеич.

— Порра! — произнес мужик с ожесточением и, повалившись вверх животом, закрыл в изнеможении глаза.

— Ну-те, ребята, нарвите крапивки, да под рубашку ему… посоветовал Иона Мокеич стоявшим вблизи, в красных рубахах, мальчишкам.

Те этому очень обрадовались, сейчас же нарвали крапивы и насовали мужику за платье. Мужик поочувствовался, принялся себя чесать с ожесточением, а потом бросился за шалунами, но на первых же шагах упал и опять было обеспамятел. Мальчишки, которым Иона Мокеич снова подмигнул, опять насовали ему крапивы. Мужик встал и уже гораздо тверже побежал за ними.

— Я и себя всегда так велю дома отрезвлять. Отличнейший способ! — объяснил Иона Мокеич Александру, и потом они пошли к дому Клеопатры Петровны.

— Хозяйка, верно, в церкви! — предостерег было его Александр.

— О, чорт! Велика важность! — отвечал Иона и дерзко отворил тяжелые дубовые двери.

На довольно парадной лестнице они увидели сходящую комнатную женщину с маленьким платочком на голове.

— Пожалуйте-с! — пригласила она их.

— Ах, благодарим покорно! — отвечал Иона тоже в тон ей тоненьким голоском. — Что это, душенька, животик-то у тебя словно припух? — прибавил он.

— Ай, батюшка, Иона Мокеич, все-то вы шутите! — проговорила женщина, уходя раскрасневшись в коридор под лестницей.

Путники наши вошли наконец в залу с двойным светом и с историческою живописью на потолке. Потом они прошли малую гостиную, среднюю и остановились в большой гостиной. Александру невольно кинулся в глаза огромный портрет императора Павла, в золотой раме и убранный балдахином.

Мебель была хоть и старинная и в некоторых местах даже белая с позолотой, но везде обитая или штофом, или барканом. Вся эта барская роскошь начала еще больше тревожить Александра.

— Что ж мы будем тут делать? — спросил он своего товарища, преспокойно расхаживавшего и преспокойно на все поглядывавшего.

— А вот уж и подходят из церкви, — отвечал он.

По деревянным мосткам, идущим от самой церкви до дому, действительно, два лакея, в огромных, треугольных шляпах, надетых поперек, вели под руку самое старую фрейлину, совсем сгорбившуюся, но еще в буклях и в роскошнейшем платье. Вслед за ней, скромно приложив руки к груди, шли две ее приживалки: одна Алина, другая — Полина.

Старуха проходила свои огромные залы, с длинными зеркалами, все склоняя голову, как бы кланяясб на парадном выходе; наконец в гостиной, увидев живых людей, она проговорила!

— Здравствуйте!

Иона Мокеич поспешил раскланяться и представить ей Александра.

— Аполлинарии Матвеевны сын! — сказал он.

— Вот какой уж большой стал. Здравствуйте! — проговорила ему старуха.

— Как здоровье моего ангела, Аполлинарии Матвеевны? — спросила одна из приживалок, закатывая глаза.

— Слава Богу! — отвечал Александр. Прием этот несколько удивил его. Все-таки, видно, здесь знают его мать, а не его!

По мосткам в это время шли еще двое господ: старый генерал с приподнятыми плечами, зачесанными наверх бакенбардами, с усами, торчащими прямо, и маленьким хохлом на плешивой голове; и между тем, как он таким образом как бы весь подавался вверх, ноги его, в плисовых сапогах, почти не поднимаясь, шаркали по мосткам. Рядом с ним шел прямой господин, совсем как бы не имевший способности гнуться и как бы насаженный на железный стержень.

— Доброго дня! — сказал генерал, войдя и подавая руку Ионе, но не обертываясь, впрочем, к нему лицом. — Где хозяйка?

— Сейчас выйдет, ваше превосходительство, — поспешил ответить Иона Мокеич.

Генерал сел на диван, на то место, где обыкновенно садятся дамы.

Лакеи стали ставить закуску.

Высокий господин стал около доходящего до полу окна и приложил шляпу к колену.

Александр не без удивления заметил, что фрак на этом госте сидел гораздо лучше, чем на нем; сукно было гораздо высшего сорта, а покрой чистейшего английского свойства. По скромному его и тоже, должно быть, дорогому жилету изящно пролегала платиновая цепочка.

— Кто это такой? — спросил он Иону Мокеича.

— Князь Темир-Подольский, — отвечал он.

У Александра опять немножко сердце сжалось конфузом.

Но по мосткам шел еще новый франт, также щегольски одетый, но только он шел гораздо развязнее и, заботливо оглядываясь из стороны в сторону, имел на глазах pince-nez.

Александр Бога возблагодарил, что он не взял своего pince-nez.

— Ну да, да! — говорил этот новый гость, входя в гостиную, и потом прямо подошел к генералу.

— Сейчас, ваше превосходительство, накупил кос, ремней, граблей!

— Так, так, прекрасно! — говорил покровительственно генерал.

— Нельзя, ваше превосходительство, ни у отца, ни у матери моей, ни у деда не бывало, — а у меня овес сам-пятнадцать пришел.

— Прекрасно! прекрасно! Военный человек на все, выходит, способен.

— На все, ваше превосходительство! — подхватил весело вошедший господин.

В душе Александра невольно шевельнулась зависть.

«В самом деле, военный человек не способнее ли на все?» подумал он.

Вошла Спирова, в чепце с бантами и шелковом платье. Дама эта была хоть и худощава, но чрезвычайно, должно быть, полнокровна.

— Ух, как жарко в церкви! — сказала она.

— Да, — подтвердил генерал.

M-me Спирова вынула батистовый платок и стала им обмахиваться, произведя при этом сильный запах пачулей.

Александра и это удивило.

«Здесь и духи эти модные знают?» — спросил он себя мысленно.

Между тем господина в pince-nez он опять уже увидел на площади, толкающегося посреди мужиков.

«Счастливец! А наше отвратительное университетское образование, к чему оно готовит человека?» — подумал Александр.

Хозяйка, наконец переодевшись в более легкое платье, но по-прежнему в блондовом чепце и буклях, появилась, в сопровождении своих приживалок.

— Что же вы, подавайте! — сказала она, кивнув привычно-строгий взгляд на стоявших у притолок лакеев.

Те мгновенно схватили со стола подносы и стали подносить небольшому числу гостей.

— Кушай, батюшка! — сказала старуха, садясь около генерала.

— Ем! — отвечал тот.

Он, действительно, не дав еще унести подноса, взял и наложил себе на тарелку паштета.

— Кто это? — спросил он хозяйку полу-на-ухо, показывая на Александра.

— Аполлинарии Матвеевны сынок! — почти крикнула ему та. Генерал был сильно глуховат.

Александр выходил из себя от такой нецеремонной рекомендации: опять и везде упоминалась Аполлинария Матвеевна, но старый генерал, лично им заинтересовавшийся, больше еще ему нравился. Он решил с ним заговорить. Заметив, что невдалеке от него осталось свободное место, он подошел и сел.

— Вы не были у обедни? — спросил его довольно ласково старик.

— Нет, я приехал довольно поздно… уж к великому таинству.

— К какому это великому таинству? — спросил генерал, сделав руками знак удивления.

— Да в обедне-с.

— В обедне есть великий выход, а не таинство… Как же вы этого не знаете, молодой человек? а-а-а! — сказал, качая головой, старик.

Александр, и сам очень хорошо видевший, что, по торопливости своей, соврал, сначала было заспорил, что есть…

— Да нет же! Неужели вас и этому не научили? а-а-а! — произнес решительно генерал.

Александр готов был провалиться сквозь землю, но, к вящщему еще страданию его, лакей раскрыл зеленый стол. Иона Мокеич разнес карты себе, хозяйке, генералу и князю Подольскому. Они сейчас же сели, оставив Александра с дамами.

Разговаривать со Спировой и двумя приживалками Александр решительно не хотел, но те, впрочем, и сами скоро ушли во внутренние комнаты, так что он остался совершенно один.

Он ходил, глядел в окно, сидел на месте, подходил к игрокам, и все это так глупо, что он готов был этого проклятого Иону прибить за то, что он привез его к подобным скотам. Наконец судьба как бы сжалилась над ним: к крыльцу подъехал экипаж с дамами, с которыми Александр непременно решил познакомиться и даже начал за ними ухаживать. Они вскоре вошли в гостиную; мать как-то исподлобья и злобно посматривала на всех, а дочери, сначала одна, а потом другая, вернули хвостом перед хозяйкой и затем скрылись вместе с маменькой.

К крыльцу подъехал еще экипаж. Генерал, вытянув свой взгляд на окно, проговорил:

— Это, должно быть, гг. офицеры!

Из тарантаса, в самом деле, вышли три офицера. Один из них, и собой очень невзрачный и далеко уж не умного лица, шумно вошел в гостиную, расцеловал у хозяйки ручку, сел около нее и стал учить ее играть в карты, а двое других, тоже очень развязно поклонившись хозяйке, через пять же минут, как видел Александр, разговаривал с барышнями, на секунду вернувшими хвостами в гостиной.

Видимо, между всеми этими людьми были общие интересы и протекала общая жизнь; один только герой мой был тут как отрезанный ломоть.

За обедом все уселись по приличным им местам — даже Иона затесался чуть не рядом с хозяйкой, а Александр очутился в самом заднем конце, между попами. В продолжении всего обеда он был мрачен до неприличия.

Когда встали наконец из-за стола и в лакейской заиграли полковые музыканты, привезенные офицерами. Александр сейчас же взял шляпу и подошел к хозяйке.

— Чтой-то батюшка, куда это? — спросила та его.

— Матушка не так здорова.

— А! — произнесла старушка, как видно, совершенно приняв в уважение подобную причину.

Александр сел в коляску.

Кучер Фома и гайдук Петр были мрачны.

Они никак не ожидали, что барин так скоро уедет с праздника, а потому не успели еще обойти деревню и закатить хорошенько.

— Когда ж на поседки-то? — крикнул александру с балкона Иона Мокеич.

— После как-нибудь, — отвечал тот и велей скорей ехать.

«Что ж это такое?» — рассуждал он сам с собою, проезжая довольно темным лесом.

Он очень хорошо понимал, что был в самом аристократическом деревенском кругу.

«Или они глупы, или я!» — решал он мысленно.

Они! — позволяем мы себе успокоить молодого человека.

 

11

Иона Мокеич дома

Александр, не зная, чем себя занять, начал беспрестанно думать о красивой женщине, виденной им на базаре в Дубнах. Раз, после обеда, он вдруг надел на себя полный охотничьий костюм, велел оседлать себе лошадь и поехл к Ионе Мокеичу.

Циник жил от них верстах в десяти.

Въехав в перелесок и подъезжая к одному из овражков, Александр стал попридерживать своего довольно сердитого коня. Тот от этого еще больше и красивее стал раскидывать свои передние ноги. Когда надобно было подниматься из оврага, Александр вдруг опустил поводья, нагнулся над седлом и, крикнув, выхваил свой охотничьий нож и понесся марш-марш! Потом вдруг опять останавливал лошадь сразу и снова несся. В эти минуты он воображал себя черкесом — доказательство, что еще был молод душою.

Дмитровка — жилище Ионы Мокеича — находилось в сельце, состоящем из нескольких домов бедных дворян. Его же собственно усадьба отделялась от прочих высоким тыном и отличалась довольно большим садом, в котором прятался хоть и низенький, но довольно широкий дом, и оттого несколько таинственною наружностью как бы говорил, что он заключает в себе хоть и старого, но великого грешника.

Иона Мокеич увидал Александра еще из окна.

— А, солнышко, красное! — сказал он, отворяя ему двери.

Сам он был одет в каких-то турецких шароварах, в туфлях и ермолке.

Александр был в первый еще раз у него в доме.

— Это вот моя гостиная, а это моя пустынническая спальня, говорил Иона, вводя гостя в свое довольно уютное помещение. — А там, продолжал он совершенно тем же тоном, показывая на заднюю половину дома: — там мой сераль.

— Сколько же жен у вас? — спросил Александр.

— Три всего… по состоянию, братец!.. Что делать, больше не могу, — отвечал Иона, пожимая плечами.

— Это что такое! — продолжал Александр, останавливаясь перед довольно большою, масляными красками написанною картиной, изображающей нагую женщину.

— Подарение твоего отца! — отвечал Иона Мокеич. — Этакого, говорит, сраму нигде, как у Ионы, в комнатах и держать нельзя! Но это, брат, что! А вот где штука-то! — прибавил он и, взяв Александра за руку, ввел в спальню и там показал ему уже закрытую занавеской картину.

Александр сейчас же отвернулся.

— Что за мерзость! — произнес он: — хоть бы вы рисовать-то велели получше, покрасивее, а то чудовища какие-то!

— По состоянию! — отвечал и на это Иона: — но что тут, друг сердечный, рисованье! — продолжал он: — одно только напоминание, а там уж, как это по-вашему, по-ученому сказать, добавлять надо своими фантазериями!

— А что ж мы на поседки едем? — спросил Александр.

— Непременно. Марфуша! — крикнул Иона Мокеич, приотворив маленькую дверь в соседнюю комнату: — дай-ка нам наливочки!

— Что! к чему это? после обеда!

— Наливки-то? Да ведь ее всегда можно; это не водка, — успокоил его Иона Мокеич.

Марфа, лет двадцати девка, с толстыми губами и грудями, принесла на подносе бутылку наливки и две рюмки, и все это поставила на стол.

— Честь имею рекомендовать; это главная моя султанша! — объяснил о ней Иона Мокеич.

Марфа при этом хоть бы бровью повела. Она, видно, совершенно привыкла к подобной рекомендации и с таким же лицом, с каким пришла, с таким и ушла.

— Какая женщина, у! — дополнил о ней еще Иона Мокеич.

— Вероятно! — подтвердил Александр.

— У!.. — повторил Иона и заставил Александра выпить рюмку наливки.

Тот выпил и чуть не выплюнул назад, говоря:

— Она совсем не подслащена!

— Совершенно! — подтвердил и Иона. — Сахар ведь искусственная вещь… букету уж при нем такого нет, а тут сама натура, как есть.

— Какой тут, чорт, букет.

— Нет, ты попробуй, выпей-ка еще одну, так и увидишь, что так надо.

Александр отнекивался было.

— Да полно, чтой-то, выпей!.. — произнес Иона, как бы несколько обидевшись.

Александр выпил и, в самом деле, не с таким отвращением.

— А что, мы скоро поедем на поседки? — сказал он.

В голове у него начинало пошумливать.

— Все надо, друг милый, по порядку, чинно, не торопясь, отвечал Иона Мокеич; сам он пил уже четвертую рюмку. — Гаврюха, Гаврюха! — подкликнул он, стуча в окно, проходившего мимо высокго мужика.

Тот вошел в комнату. Это был его собственный ткач Гаврила, сначала, по наружности, смотревший очень обыкновенным человеком.

— Во-первых, скажи ты мне, милый человек, — спросил его барин: — что, в Кузьмищеве начались поседки?

— Начались бы словно, — ответил тот довольно громко.

— Тсс!.. тише! — крикнул ему шопотом Иона Мокеич и отнесся к Александру: — не любить у меня этого моя главная-то барыня. «Дома, говорит, что хошь делай, — по чужим местам, по крайности, не срамись!»

— Ну, друг, милый, — обратился он снова к Гавриле: — вот тебе мои ключи драгоценные, поди ты потихоньку от Марфуши… я ее вызову сюда, будто одевать себя… возьми ты там в чулане четыре бутылочки наливки, пряничков, изюму, орешков; положи все это в корзиночку, поставь ты ее под беседку, в мою, знаешь, тележку, запряги ты мне ворона коня и выезжай к нам к крыльцу.

— Слушаю-с, — отвечал Гаврила, видимо с полною готовностью, и вышел.

— Бесценный насчет этого человек! хоть три ночи простоит, где уж скажешь, — не тронется! — объяснил и о нем Иона Мокеич, а затем вышел, позвал Марфу и сильно, как было слышно через перегородку, старался занять ее самыми разнообразными разговорами.

Через полчаса они уже сидели: Александр — верхом на своем коне, а Иона Мокеич и Гаврила — в тележке. Марфа провожала их на крыльцо.

— Когда ждать-то прикажете? Куда это поехали? — спрашивала она.

— Да вот к нему, погостить ненадолго! — отвечал Иона Мокеич смиренно.

Несмотря на вольнодумный характер, он, кажется, находится в сильных лапах у своей главной султанши.

Когда два наши рыцаря, с своим могучим оруженосцем, тронулись на свои романтические приключения, Марфа проговорила, зевая во весь рот:

— Какой тот молоденький-то барин смазливый, не то, что наш плешивый чорт!

 

12

Поседки

Кузьмищево, казенная деревня, расположенная по большой дороге, тянулась в длину версты на две. Во всех окнах изб мелькали огоньки, и в одной из них, довольно большой, свет был как-то поярче. На улице была совершенная тишина: изредка проедут запоздалые извозчики, или выведет кто-нибудь из мужиков лошадь попоить к колодцу, или наконец быстро промелькнет какая-нибудь женская тень с пряслицей и устремится к этой именно избе. Александр и Иона Мокеич, выехав откуда-то с задов, тоже подъехали к ней.

— Прежде всего, друг сердечный, надо подкрепиться! — сказал, кряхтя и вылезая из своей повозки, Иона и вытаскивая из корзинки бутылку, из которой заставил Александра выпить целый стакан, а сам выпил два. Потом они вошли в сени, оставив Гаврилу у лошадей. В довольно большой избе, по всем передним лавкам, сидели молодые женщины и девушки, по большей части все недурные собой.

Под полатями стояли молодые парни, а некоторые из них, по преимуществу имевшие в руках гармоники, сидели промеж девушек, но те всегда при этом старались их выпихнуть и выжить от себя.

— Не примете ли странником, идем из далеких мест: обносились, обовшивели! — сказал, входя, Иона Мокеич. Корзинку он захватил с собой.

Хозяйка избы, довольно молодая женщина, сейчас же его узнала.

— Милости просим! — сказала она, смеясь, и, согнав с одной скамейки ребятишек, предложила ее гостям.

— Чей такой — молодой-то барин? — сказала она Ионе, указывая на Александра.

— Дворянин Нищин, из усадьбы Огородова, под пряслом родился, на тычинке вырос и теперь на коле верхом изволит русскую землю объезжать!.. — отрекомендвал его Иона Мокеич.

— Да полноте, лешие, это из Лопухов барин-то; я видела его… ягоды носила! — толковала другая баб в толпе.

— Какой нарядный! военный, знать! — замечали иные.

Александр не без удовольствия видел, что он составляет предмет общего внимания. Но, впрочем, взглянув в один из более темных и многолюдных углов, он увидел свою красавицу-крестьянку.

— Здравствуй! Мы с тобой несколько знакомы, — сказал он.

— Вы мне, что ль, это говорите? — сказала она приятным голосом.

— Тебе… Я тебя видел и восхищался тобой в Дубнах.

— Гм! — усмехнулась на это женщина.

Александр взял небольшой деревянный стул и сел против нее.

— Ты замужем?

— Али нет! — отвечала красавица, кидая на него лукавый взгляд.

— Где ж у тебя муж, в Питере?

— В Питере, чтоб бока повытерли! — отвечали за нее другие бабы и засмеялись.

Один из стоявших под полатями парней и как-то мрачно на все это смотревший подошел и зажег освещавшую лучину посветлее. Красавица Александра еще больше выглянула перед ним во всей своей красоте.

— О, ты дивно хороша! — воскликнул он, ероша свои курчавые волосы.

— Ну, вот что! Какой он! — говорила, смеясь та.

Иона Мокеич между тем ходил и угощал наливкой.

— Выпей, душенька, — говорил он, подходя к Александру.

Тот в сильном волнении и не видя сам, что делает, выпил стакан залпом, а потом другой.

— А, краля писаная! — воскликнул Иона Мокеич, увидав бабу-красавицу. — Ну, выпей!.. Белогрудая, белозубая, пей! — говорил он ей.

Та отпила немного из стакана.

— Ой, не люблю я этого: крепкое какое, пес!

— Да что вы орехи-то бережете?.. давай орех-то, — сказали другие бабы, от глаза которых не ускользнули лежащие в корзине сласти.

— О, сейчас! — воскликнул Александр, вскакивая, и, схватив оттуда целый тюрик орехов, поднес их и стал перед своей красавицей на колени.

— Все тебе, царица души моей! все!

— Ой, девоньки, какой он! — смеялись бабы.

Иона Мокеич в это время суетился около других девушек и женщин.

— Пейте, мои голубушки, пейте! — говорил он им, угощая их пряниками и наливкой. Последняя, впрочем, больше за ним самим оставалась.

«Калинушка с малинушкой», — затянули наконец посидельщицы.

«Лазоревый цвет», — подхватил за ними Иона, довольно чистым тенором.

«Веселая беседушка», — пели те.

«Где милый мой пьет!» ух! — допевал Иона и затем так расчувствовался, что стал промеж девушек и двух, ближайших к себе, обнял и стал прижимать их к бокам своим. Одна из них колотила его при этом легонько кулаком в голову, а другая подносила к лицу зажженную куделю. Он только отфыркивался и повертывался от одной к другой.

Александр тоже не отставал от приятеля. Он декламировал перед своей красавицей:

«Все в ней гармония, все диво, Все выше мира и страстей: Она покоится стыдливо В красе торжественной своей».

Девушки и женщины смеялись, а парни, напротив, все что-то между собой переглядывались, а некоторые даже перешептывались…

Иона Мокеич дошел наконец до полнейшего неистовства: он обнимал, хоть и не старуху, но безобразнейшую бабу и, припав к ее плечу головой, начал для чего-то слегка простанывать.

— Ох, ох, — говорил он, а потом вдруг всколчил и, выхватив лучину из светца, бросил ее на пол.

Тот же мрачный малый быстро подошел, поднял ее, разжег и вставил в светец.

— Пошто вы балуете? — почти крикнул он на Иону Мокеича.

— Оставь, погаси ее… погаси ее… — крикнул тот на него и опять было потянулся, чтобы погасить лучину.

— Не трожьте ее! Али вы самотко и здесь эту срамоту завести хотите? Срамники! — проговорил парень и оттолкнул Иону.

Тот наскочил и ударил его по лицу; парень тоже не остался в долгу: как хватил наотмашь кулаком, так барин и растянулся на полу.

— Что такое? — воскликнул Александр, приподнимаясь и обертываясь, но все-таки еще оберегая рукой свою красавицу.

В это время в избе затрещала рама.

— Барина бьют! — раздался голос, и в избу влезал Гаврила.

Все это было делом одной минуты.

— Ты что, чорт, делаешь? — обратился он прямо к молодому парню, и оба потом, не говоря ни слова, схватились, как два дикие зверя, и начали возиться по избе, издавая по временам злобные звуки и ругательства.

— Хорошенько его, хорошенько! — кричал с полу Иона.

— Робя, бьют! — произнес наконец парень, почти с треском костей упалая на пол под железным натиском Гаврилы. Несколько человек бросились к нему на помощь, но Гаврила так с ними распоряжался, что как толкнет огромным спожищем своим кого в рыло, кого в грудь, кого в брюхо, — так тот в углу избы очутися. Отбитые таким образом, они накинулись на поднимавшегося Иону и начали его тузить и даже драть за волосы.

— О-о-ой! о-о-ой! — кричал он, повертывая им то тот бок, то другой и хватаясь за голову.

— Перестаньте, перестаньте! — кричал Александр.

Но суматоха сделалась всеобщая. Девки и бабы, под поднятыми кулаками мужиков, убегали из избы. Красавица его тоже юркнула вон.

— Прочь! — закричал наконец Александр, пробираясь сквозь толпу, чтобы спасти как-нибудь Иону, и при этом выхватил охотничий кинжал.

— Коли так, робя, берись в колья! — раздалось снова, и в ту же минуту, Бог знает откуда, появились в воздухе поленья и палки. Александр чувствовал, что вся кровь прилила ему в голову. Он выхватил свой маленький охотничий пистолет.

— Если кто-то хоть с меята пошевелится, я сейчас пущу пулю, и в тебя… и в тебя… и в тебя… — говорил он, переводя пистолет с рожи одного мужика на другого, на третьего.

Те сейчас же начали отступать.

— Он, паря, и в сам-деле стрельнет.

— Если кто слово произнесет! — кричал Александр, дрожа всем телом, и, с помощью Гаврилы, который своего врага вышвырнул в сени и даже за лестницу, вытащил охающего и все-таки продолжающегося ругаться Иону Мокеича из избы и стал укладывать его в тележку.

При этом один из бивших его парней даже подсоблял им это делать.

Александр, сев на лошадь и выехав из селенья, был как сумасшедший.

— Это чорт знает что такое! — говорил он, хватая себя за голову.

— Такой буян народ, — пояснил ему Гаврила, впрочем, совершенно спокойно севший на облучок: — каждый праздник, что немножко, сейчас же в колья. Ну, тоже и к нам когда попадут, так угощаем тоже.

— Тоже? — спросил Александр с удовольствием.

— Тоже. У нас из бедных этих дворянчиков, пожалуй, такие есть лоботрясы, что и чорта уберут.

Александр беспокоился об Ионе Мокеиче.

— Чтоб он не умер! — сказал он.

— Нет, вон он, чу, спит уж! — отвечал Гаврила. — Не в первый ведь раз: завтра в баню сходит, и все пройдет.

— Ну, так я поеду домой?

— Поезжайте, — успокоил его Гаврила.

 

13

Побег от собственной совести

На другой день Бакланов сидел у себя в комнате; голова у него трещала; ему представлялось, что, верятно, теперь узнается по всей губернии, как они приезжали на поседки пьные, произвели там драку; наконец, сами мужики могут на него жаловаться, потому что он обнажал оружие. Словом, его мучили те разнообразные страхи, кторые обыкновенно бывают у человека с расстроенным пищеварением, так что, когда к нему в комнату зашел гайдук Петруша и проговорил каким-то не совсем обыкновенным голосом: «пожалуйте на минуточку суда-с!» — он даже задрожал.

— Что такое? — спросил он, вставая.

— Маша вас там спрашивает-с, поговорить ей нужно с вами-с.

Бакланов глядел в лицо гайдука.

— Где же она? — спросил он.

— В овине, на гумне дожидается-с.

Александр пошел. Ему не совсем приятно было это объяснение. «Пожалуй, еще чувствительность выражать будет! На что глупа, а это уж понимать начинает!» — думал он.

В овине, совсем почти темном, Маша сидела на кучке дров и плакала.

— Что это такое? О чем? — спросил Бакланов.

— Маменька ваша-с, — отвечала Маша: — призывала меня вчера к себе-с.

— Н-ну?

— По щекам прибила-с… «Мерзкая, говорит, ты…» — замуж приказывает итти-с за Антипова сына.

— Но ведь ты не хочешь?

— Нет-с, что хотеть-то-с!.. Я к крестьянству, помилуйте, совсем тоже, как есть, не прилучена… дом тоже бедный…

— Ну, и не ходи, если не хочешь!

— Выхлестать хочет, коли, говорит, не пойдешь: а я, помилуйте, чем виновата? Не своей охотой шла-с.

— Вздор!.. Не ходи!.. Я не позволю тебе этого! — говорил Бакланов и пошел к матери.

Но как было заговорить о подобном предмете?

— Вы там, маменька… девушка у нас Марья есть… Вы хотите ее насильно замуж выдать?..

— Непрменно… непременно… — проговорила, вспыхнув, Аполлинария Матвеевна и махнула при этом как-то решительно рукой.

— Не непременно-с! — вскричал Александр: — нельзя так вам вашим подлым крепостным правом пользоваться.

Аполлинария Матвеевна уж задрожала.

— Нету, нету, я уж решилась! — говорила она.

— В таком случае и я решусь, — продолжал Бакланов: — и завтра же уеду в Петербург.

Он знал, что ничем так не мог напугать мать, как своим намерением уехать в Петербург. Аполлинария Матвеевна больше всего на свете хотела, чтобы сын остался при ней, получил бы у них в губернии какое-нибудь выгодное место, женился бы на богатой невесте, и оба бы, он и невестка, ужасно к ней были почтительны.

— Вы ни звука, ни весточки не будете получать обо мне! — говорил он.

— Ну, Бог с тобой! Бог с тобой! — говорила Аполлинария Матвеевна и затем заревела.

Этого Бакланов решительно не мог вынести.

— Это чорт знает что такое, — говорил он, уходя из комнаты и хлопая дверьми.

Он опять пришел в овин к Маше.

— Ну, я говорил матери: не выдадут… — сказал он, полагая, что угроза его подействует на Аполлинарию Матвеевну.

— Нет, барин, как не выдадут?.. Выдадут!.. — сказала Маша и еще больше расплакалась.

Бакланова окончательно это взбесило.

— Это не жизнь, а каторга, — произнес он, уходя из овина.

Напуганная словами сына, Аполлинария Матвеевна не отложила своего намерения, а послала за Ионой Мокеичем.

«Он этакий говорун, — разговорит, может быть, его!» — думала она.

Александр, больной и расстроенный, только было прилег после обеда в своем кабинете, как двери отворились, и вошел Иона Мокеич, чистенький, примазанный, как бы ничего с ним перед тем и не случилось.

— Что, дяденька, а? — говорил он, входя.

Бакланов поднялся на диване.

— Вот кто! Ну что, как ваше здоровье? — произнес он.

— Да ничего! — отвечал Иона, садясь против него: — поотошел маненько… Что у вас-то такое натворилось?

Александр развел руками.

— Чорт знает, что такое тут происходит! — сказал он.

Иона усмехнулся.

— Вы слышали? — спросил его Бакланов.

— Нет, я сейчас только приехал.

— Я тут жил с одною девушкой нашей…

Иона в знак согласия мотнул головой.

— И вдруг моей матушке вздумалось выдавать ее замуж.

Иона опять усмехнулся.

— Что это так?.. — произнес он.

— Да, подите, вот!

— От зависти, надо полагать, старухи это делают! — объяснил Иона Мокеич.

— Вероятно! — подхватил Бакланов.

— Зачем-то нарочного присылал за мной… Думает, может быть, что я это похаю! — продолажал Дедовхин.

— Вы ей скажите, — начал Александр решительным тоном: — что если она это сделает, я сейчас же уеду, и чтобы сыном моим не смела потом считать.

— Эхма! — сказал Иона с грустью и ушел к Аполлинарии Матвеевне.

Бакланов, насупившись, сел у окна.

Иона Мокеич совещался с своею соседкою по крайней мере часа два и возвратился от нее с потом на лбу.

— Совсем баба с ума спятила, — начал он, входя к Бакланову.

— Что же? — спросил тот.

— Боится, что ты женишься на девчонке-то этой.

Александр уж захохотал.

— Да что же, я дурак, али сумасшедший, что ли?

— Эти соколы вон, вероятно, все насплетничали! — сказал Иона, кидая злобный взгляд на гайдука Петрушу, который в это время был у барина в кабинете и прибирал его платье.

— Никогда мы думать даже не смеем, чтобы говорить что-нибудь про господина, — отвечал ему тоже с злобным взглядом Петруша: — а что приказчик точно что докладывал госпоже, так как Марья не стала слушаться и на работу ходить…

— Сама девчонка, чу, хвасталась, что ты женишься на ней.

— Да, я точно что говорил ей ей, — отвечал Александр. Вообразите: девушку к вам приводят почти силой… надобно же было чем-нибудь утешить ее; ну, я и говорю: «я женюсь на тебе!».

При этих словах Петруша вздохнул: устыдился ли он содеянного им поступка, или находил, что к нему мало благодарности чувствуют.

Иона Мокеич не переставал лукаво усмехаться.

— Цепки они, проклятые, за эти слова-то!

— Да вы говорили матери, что я уйду в Петербург? — спросил его Александр.

— Говорил. Поди, вон, ревет на весь дом, как по покойнике.

— А намерения своего не отменяет?

— Нет! «У нас и то, говорит, в роду дедушка был женат на девке; так та, говорит, мерзавка била меня». Все теперь и имеет это в своем воображении.

— Да что же мне дедушка за пример! — воскликнул Бакланов.

— Необразование! — объяснил Иона Мокеич. — «Пусть, говорит, с замужней женщиной с какой хочет гуляет, не мое дело; а с девкой не позволю».

Бакланов пожал плечами.

В это время по двору прошла целая толпа женщин, и между ними Александр сейчас же заметил Марью, идущую с потупленною головой.

— Что это, куда идут? — спросил он беспокойно Петрушу.

Тот мрачно посмотрел в окно.

— Невесту, надо быть, обряжать ведут.

— Куда, зачем? — спросил Александр с вспыхнувшим лицом.

— Немножко пообчистить и пообгладить! — отвечал Иона Мокеич. Сегодня, что ли, венчанье-то? — спросил он Петрушу.

— Сегодня, сказывают! — отвечал тот, грустно потупляя глаза.

— Как сегодня! — воскликнул Александр: — ведь это уж прямо значит надругаться!

— Небольшие тоже, видно, парады-то хотят справлять, — сказал Иона Мокеич.

— О-то, скотство какое! — произнес Бакланов с бешенством в голосе.

Петруша, как бы не в состоянии будучи видеть страдающего барина, ушел из кабинета.

— Не сокрушайся, друг сердечный! — принялся его утешать Иона.

— Да ведь поймите же всю мерзость моего положения! — говорил Александр, колотя себя в грудь: — во-первых, я ее люблю немножко, во-вторых, мне ее жаль, совестно, стыдно против нее, и в то же время я ничего не могу сделать… Ну что я сделаю?.. Словами — матери не внушишь, она не поймет их. Не бить же мне ее.

— Как можно мать бить! — сказал на это Иона. — Ты уж лучше потешь ее в этом случае, — прибавил он каким-то заискивающим голосом. — Машка-то к тебе станет и бабой бегать…

— О-то, скотство какое! — повторил еще раз Бакланов, сжимая кулаки и устремляя взор на потолок.

Через час времени Иона Мокеич, будто так, случайно, вышел на двор и пошел прогуляться по усадьбе.

Александр остался один и продолжал сидеть у окна. Вдруг он услышал по дороге стук колес: сначала проехала одна телега с мужиками и женщинами, потом другая с мужиками и женщинами, наконец третья с одними женщинами, из которых сидевшая посредине была вся покрыта белым.

Сердце замерло у Бакланова.

Вскоре после того к нему возвратился Иона.

— Что это, свадьба уж проехала? — спросил он.

— Да, — отвечал Иона протяжно и с улыбкой.

— Что ж она? Скажите! — спросил с чувством Бакланов.

— Побрыкалась маленько! Ну, да я тоже сказал ей: «барин, говорю, тебя и хлебом и деньгами — ничем не оставит».

— Я готов дать все, что хотите!

— Дадут всего!.. Старуха сама того желает: «Я их дом, говорит, подниму».

— Скоты мы, подлецы, мерзавцы! — сказал Александр Ионе Мокеичу.

— В мире, что в море: всего бывает! — объяснил ему тот.

Иона Мокеич вообще в этот раз был в каком-то тихом, философском настроении, что всегда с ним случалось после, как сам он выражался, сильной пересыпки.

По просьбе Аполлинарии Матвеевны и самого Александра, он остался у них ночевать и на этот раз спал, по обыкновению, с хозяином в одной комнате, завел с ним совсем другого рода разговор и рассказывал даже, как был в молодости влюблен.

— В кого же это? — спросил Бакланов.

— Да тут одна дворяночка у нас бедненькая бела.

— Что ж, она хороша собой была?

— Нет, не то, чтобы красавица, а помадой хорошей помадилась… Прочие-то маслищем кажутся, так воняет от головищи-то, ну, а она, этак, помадкой, — так тем больше пленила.

Бакланов был, впрочем, грустен и почти не слушал его.

На другой день он объявил решительно, что уезжает в Петербург, и как его Иона Мокеич ни отговаривал и ни упрашивал, он уперся на своем: велел своему человеку, нимало не медля, укладывать вещи, а кучеру готовить лошадей. С матерью Александр не хотел ни видиться ни даже проститься, и только уж случайно, зайдя в гостиную за какой-то вещью, застал там Аполлинарию Матвеевну, с лицом, распухшим от слез. При виде сына она очень сконфузилась.

Перед ней стояли обвенчанные молодые, которые пришли к ней на поклон.

У Бакланова едва достало присутствия духа не вернуться назад.

Маша стояла с потупленным лицом, а муж ее, молодой малый, глупо на все посматривал: он еще в первый раз в жизнь свою был в барских горницах.

Маша показала ему что-то глазами, и оба сейчас же подошли к руке Бакланова.

— Поздравляю вас, поздравляю, — говорил тот и поспешил уйти.

— Ты сегодня уезжаешь, друг мой? — сказала ему вслед Аполлинария Матвеевна.

— Сегодня-с! — отвечал он ей грубо.

У Марьи при этом лицо заметно вспыхнуло, а у Аполлинарии Матвеевны сначала задергало обе щеки, потом и слезы потекли.

— Подите, — могла она только проговорить молодым.

Те ушли.

Перед тем, как сесть в экипаж, Иона Мокеич опять стал уговаривать Бакланова.

— Поди, простись с матерью-то!

Александр ничего ему не отвечал и молча сел в коляску.

Тут было подошел к нему проститься мрачный Семен.

— Прочь, мерзавец! — закричал на него Бакланов, заскрежетав зубами.

Тот мрачно и с удивлением посмотрел на него.

С Петрушей, напротив, Бакланов расцеловался.

Поехали.

Стоявшая у курятной избы пожилая женщинавыла на всю усадьбу:

— Жил-то наш батюшка промеж нас и никого-то не обидел ни словом, ни ясным взглядом своим!

Когда отъехали от усадьбы довольно далеко, молодой лакей, опять ехавший с Александром, обернулся назад и проговорил:

— Маша бежит-с!

Бакланов сделал недовольную мину.

— Стойте! — сказал он.

Кучер остановился.

Маша, нагнав их, вскочила на подножку коляски, обняла барина и стала целовать его.

— Прощай, Марья, прощай! — говорил он торопливо. — На, вот тебе! — прибавил он и подал ей сторублевую.

Но Маша и деньгам, кажется, была не рада. Как-то небрежно засунув их за пазуху, она нехотя слезла с подножки и долго-долго провожала глазами удаляющийся от нее экипаж.

В усадьбу она возвратилась, обежав кругом все поле. От мужа своего потом, как ночь придет, так и пропадет куда-нибудь, так что он никак ее не найдет.

Аполлинария Матвеевна, по отъезде сына, сделалась серьезно больна.

Иона Мокеич остался у нее и все ее утешал.

— Он теперь не прости меня! — говорила она, рыдая и лежа в постели.

— Простит, — успокаивал ее Иона Мокеич.

 

14

У Палкина уж, видно, не в Британии

Мелкий осенний петербургский дождик, как сквозь частое сито, сеял на тротуары Невского проспекта. В Старом Палкинском трактире начинали засвечать огни. У одного из столиков сидел молодой человек в скромном черном фраке. Перед ним стояли три накрытых прибора.

— Что за чорт, еще нет до сих пор! — говорил он, с нетерпением посматривая на часы; наконец в трактир вошел другой молодой человек.

— Вы здесь, Варегин! — проговорил он.

Вошедший был Бакланов. Он сильно постарел и похудел.

— Долго вы! — сказал ему приятель.

— Задержали, — отвечал Бакланов и сказал неправду. Он хотел совсем не прийти обедать, чувствуя к Варегину, составившему себе ученую карьеру и ехавшему теперь за границу, невыносимую зависть.

— Ну что, скажите, нет ли кого-нибудь еще из наших здесь?.. Венявина, например? — продолжал тот добродушно.

Приятели в тот день только поутру сошлись на Невском случайно.

— Нет; Венявин служит в губернии, помощником правителя канцелярии губернатора, совершенно доволен своим местом: губернатора считает за идеал чести, а правителя канцелярии за идеал ума. — отвечал Бакланов.

Варегин слегка усмехнулся.

— Да, произнес он: — у него сердце маленькое, но чистое золото, и он сумеет им позолотить всю жизнь свою.

— А вы скоро едете за границу?

— Дня через два, — вон чистоганом из казны выдали! — отвечал Варегин и звякнул перед глазами Бакланова червонцами.

Тот даже отвернулся, не потому, что это были деньги, а потому, что они были даны человеку за турды и способности.

— Куда ж вы прежде поедете?

— Сначала в Берлин; порасспрошу там, где, по моим предметам, профессора получше, и стану потом колесить по Германии.

Бакланову самому ужасно хотелось за границу, и он бы даже мог это сделать, но зачем? В чем ему и в каких науках было совершенствоваться? И он расспрашивал Варегина как бы затем, чтоб еще более себя намучить.

— А на магистра вы когда будете держать?

— Я уж выдержал, — отвечал спокойно Варегин.

«И это говорит сын мещанина, — думал Бакланов: — начавший с пятнадцати лет учиться грамоте, а он, дворянин, обставленный всеми средствами к образованию, и что сделал?»

В это время к Варегину подошел лакей и спросил:

— Прикажете подавать-с?

— Нет еще, погоди!.. Проскриптского я жду, — прибавил он Бакланову.

— А… а он разве здесь?

— Здесь и хотел прийти.

Бакланов сделал гримасу.

— Что, вы все еще по-прежнему не любите его? — продолжал с улыбкою Варегин.

— Да, — отвечал Александр.

— Нет, он человек не дурной, — продолжал Варегин, нахмуривая свой большой лоб: — но, разумеется, как и вся их порода, на логические выводы мастер, а уж правды в основании не спрашивай… Мистификаторы по самой натуре своей: с пятнадцатого столетия этим занимаются.

— Вы думаете? — спросил Бакланов, играя брелоками часов.

— Решительно! У них в крови сидит эта способность надувать самих себя и других разным вздором.

— Идет! — остановил его Бакланов.

Варегин повернул голову. В комнату, в самом деле, входил своею вкрадчивою походкой Проскриптский.

— Здравствуйте! — сказал он прежде всего Варегину. Здравствуйте-с! — прибавил он потом и Бакланову, не смотря, впрочем, на него глазами.

— Как вас дождем замочило! — заметил ему тот.

— Благодарю, я и не заметил, — отвечал Проскриптский близорука ища стул и садясь на него.

— Как же не заметили? Вас всего пробило, — спросил, захохотав Варегин.

— Я никогда не замечаю, что в воздухе: дождь или ясно, отвечал Проскриптский.

— Даже и самого, я думаю, воздуха.

— Как это-с? Что такое?

— А так: хорош воздух или нет?.. разницу, например, между гордским воздухом и деревенским?

— Да мне все равно-с, — отвечал Проскриптский.

— Все равно! — повторил Варегин, переглянувшись с Баклановым.

— Может быть, — продолжал Проскриптский своим настойчивым тоном: — человеку азот, которого больше в городах, нужнее, чем кислород.

— Все может быть, — отвечал Варегин.

— Решительно все, и я так полагаю, — сказал Проскриптский и, взяв газету, стал ее внимательно пробегать.

Человек подал горячее.

— Какого же нам вина спросить? — сказал Варегин.

— Я никакого не пью, — произнес тоеньким голоском Проскриптский.

— А я мало! — отвечал Бакланов.

— Ну, так дай нам бутылку красного! — сказал Варегин человеку. — Так ли бывало в Британии? — прибавил он полушутя.

— О! Британия! — произнес с восторгом Бакланов.

Проскриптский между тем как-то торопливо ел, не переставая читать. Обед прошел совершенно молча, только и всего, что Варегин обратясь к Бакланову, спросил его негромко:

— А что вы намерены здесь делать?

— Сам еще не знаю… Вы знаете, что я больше всего люблю искусства, — отвечал тот не совсем решительно.

Варегин несколько минут размышлял.

— Но все-таки надобно же взять что-нибудь определенное! проговорил он.

Проскриптский, все еще не перестававший читать, при этом улыбнулся. После обеда он тотчас же взял шляпу и стал прощаться.

— Вы служите, что ли, здесь? — спросил его Бакланов.

— Да-с, служу-с. Мы от жизни немного требуем: отчего нам не служить!

— Что ж, это все так и пойдет! — заметил ему Бакланов.

— Нет-с! Когда можно будет, так мы попробуем; только не того, что вы!

Проговоря это, он пожал руку у приятелей и вышел.

— Хорошо видеть, как добрый человек сердится, но когда злец злится — гадко! — произнес Варегин.

— Вы не заметили, что он в пище вкуса не понимает, ест как ни попало и что ни попало! — проговорил Бакланов.

Варегин ничего ему не отвечал и, как кажется, был занят собственными мыслями.

— Все-таки это хоть какая-нибудь да сила, а не распущенность, проговорил он наконец, потупляя свои умные глаза.

Бакланов этот намек принял несколько на свой счет.

— Ну, мне к дяде еще надо, — проговорил он.

— Прощайте, друг мой милый, — сказал, целуясь с ним, Варегин. А так ли бы мы разошлись в Британии? — повторил он еще раз.

— Да, — произнес и Бакланов в том же тоне.

Не так бы разошлись! — повторяем и мы за ним.

Молодые люди еще только вступали в жизнь, а она уже, видимо, наложила на них свою лапку.

 

15

Масон

Бакланов шел быстро. Он не останавливался ни перед одним магазином, не заглянул ни под одну из нередко попадавшихся шляпок. Выражние лица его было почти сурово. Он не любил и побаивался бывать у дяди своего, Евсевия Осиповича Ливанова, тайного советника и любимца многих вельмож.

По темным семейным рассказам, Евсевий Осипович слыл масоном: быв еще очень молодым человеком, он погибал было в разврате, но его полюбила одна вдовица и, как скудную лепту евангельскую, принесла ко Христу.

Евсевий Осипович воспрянул и впоследствии до такой степени успел развить в себе мистический дух, что вряд ли не имел степени каменщика, и был наконец, что важнее всего, другом того, чьей рукой было писано завещание о наследстве России. В его передней некогда толпились графы и министры; теперь, со смертью этого лица, все уж, разумеется, кончилось, но ливанов все-таки, силою ума и характера, сумел удержать за собою одно из почетнейших мест в кругу петербургской бюрократии. Благодетельствовать родным он любил, только требовал, чтоб они при этом, как собаки, ползали у его ног. Он-то покойного Бакланова (тоже отчасти масона) женил на своей родственнице Аполлинарии Матвеевне, ублажив его тем, что девица сия благоухает простотой сердца, и все время потом благодушествовал их браку, но птенца их, нашего героя, не совсем прилюбливал, или, по крайней мере, тот возмущал его и своими мыслями и своими манерами.

В Почтамтской, подойдя к дому дяди, Бакланов приостановился, чтобы перевести дыхание и овладеть несколько собой, а потом, не совсем смелою рукой, отворил дверь.

— У себя его превосходительство? — спросил он тихо и нетвердым голосом.

— Господин Бакланов? — спросил его, в свою очередь, тоже тихо швейцар, с каким-то совсем идиотски-кротким взглядом.

— Да! — отвечал Александр.

— Пожалуйте-с.

Александр стал взбираться по мозаиковой лестнице. В довольно большой зале он невольно кинул взгляд на висевший в углу образ Спасителя, который был нарисован с треугольником в руке, а голова была пронзена двумя стрелами.

В гостиной, перед столом, на котором горела лампа с абажуром, сидел старик с владимирским крестом на шее, в сером широком сюртуке, с пришпиленною на нем анненскою звездой. Все это он носил, кажется, не столько из чехвальства, сколько из желания внушить к себе более страха. В его, с строгими чертами, лице было что-то хищническое, что-то напоминающее лица инквизиторов. Против него сидел другой старик в чем-то вроде подрясника, подпоясанном кожаным ремнем. Густые волосы его, совершенно нечесанные, были не стрижены, но, от полнейшего пренебрежения к ним, сами обсекались и были коротки. Борода его начала расти почти от самых глаз. Теперь он, пуская сквозь бороду густейший дым, курил очень дорогой табак, не сознавая ни достоинства, ни цены его. Лицо его; впрочем, было добродушно и походило на те лица, которые встречаются у здоровых, но заботливых и вдумчивых мужиков.

Перед ним на столе стояла бутылка малаги.

Увидев племянника, Евсевий Осипович проговорил: «здравствуйте!», и протянул к нему, не вставая с места, руку.

Тот принял ее и сильно, как видно, старался при этом избегнуть подобострастной позы.

Другой старик, напротив, сейчас же встал и отвесил Бакланову, в полспины, добродушнейший поклон.

Тот поспешил ему ответить тем же.

Все наконец уселись.

— Вы долго ли там жили? — заговорил Евсевий Осипович, продолжая начатый еще прежде им разговор с его собеседником.

— Пять лет! — отвечал тот каким-то необыкновенно искренним голосом. — Первые-то два года на цепи было держаться; ну, да тоже телом-то, что ли, хлибок, ажно раны по всему пошли!.. Народу ко мне ходило; стали уговаривать: «батюшка, говорят, что ты так мучаешься-то!.. спусти себя с цепи-то»… одначе я не слушался!

— Не слушался!.. — повторил Евсевий Осипович в одно и то же время с благоговением и удивлением.

— Да… только другой уж странник, сибиряк тоже наш, приходит ко мне… поговорил я с ним… Вижу, наставником мне может быть… открылся я ему… «Что же, гооврит: видно, Бог не приемлет этой жертвы! Аще не имаши силы творити, да отметешься! Может, теперь ты и в миру станешь жить крепко». Однакоже, брат, как вышел, так и искусился.

— Чем же? — спросил Евсевий Осипович с строгим лицом.

— Да всего и есть, что в лес погулять вышел, а лесища там, и Господи! какие райские! Эта лиственница… береза наша сладкосочная… трава густая, пахучая… сладкогласные птицы поют… Я сооблазнился, грешным делом, да грибков и понабрал, — молоденьких все таких, и пришел в соседнее селенье; там нас хорошо, ласково принимают!..

— Хорошо? — спросил Евсевий Оспиович.

— Да, все равно за отцов родных… Попросил я одну старушку… «Зажарь», говорю. «Ай, отче, говорит, повели только!» — и нажарила мне, братец, большую-большущую сковороду, все на маслице, я и съел, и так после того моторить меня стало. «Нет, демаю, баста! шалишь, не гожусь еще в мире жить», и в келью опять…

— Это он в землянках и в дебрях сибирских жил, — обратился Евсевий Осипович к Бакланову и несколько времени не спускал с него глаз, как бы желая изведать, что такое он думает о том, что теперь слышит и видит перед собой.

Александр, со своей стороны, не находился ничего делать, как глядеть себе на ногти.

— В человеке два Адама: один ветхий, греховный, а другой новый, во Христе обновленный. Если теперь телеса наши, этого Адама греховного, не бичевать, они сейчас же возымут…

— Несколько уже видений имел, — объяснил совершенно серьезным образом Евсевий Осипович о своем госте.

— Табак я нюхать люблю, — продолжал и тот, как бы в подтверждение его слов: — сидишь этак, вдруг подходит к тебе девка или баба — красивая такая: «Отче, говорит, на-ка, табачку понюхай!». Ну, перектрестился и видишь, что наваждение одно!..

Евсевий Осипович сидел, распустив от умиления руки.

— А я-те сказывал, как гора мне сказала: «аминь»?

— Нет, — отвечал Евсевий Осипович, как бы очнувшись.

— Иду я, братец, в Пермской губернии и так приустал, Боже ты мой! — ноги обтер… спинищу разломило, хоть ложись да умирай тут, шабаш! Только я, братец, взмолился: «Господи! говорю, в скорбях, недугах и печалях вопию к Тебе», так, знаешь, молитвинку от себя свою проговорил… Тоько, братец ты мой, гора-то… боьшущая такая быа, на которую я пер-то: «аминь!», говорит.

— Да почем же ты знаешь, что это гора сказала?.. — спросил даже Евсевий Осипович с некоторым сомнением.

— Да никого, друже мое, никого, окромя ее, не было… так-таки твердым мужским голосом и говорит: «аминь!», говорит. Ну уж я и взмоился, всплакал тут…

Бакланов все это слушал, как ошеломленный, и думал: «Что, эти два человека — помешаны или только плуты?». Но дядя был замечательного ума человек, а странник казался таким добрым и откровенным. Невольно мелькавшая в это время улыбка на губах Баклановане скрылась от блестящего и холодного, как сталь, взгляда дяди.

Собеседник его наконец начал вставать и прощаться.

— Выпей на дорожку посошок-то! — сказал ему Евсевий Осипович.

— Ты вот меня сладким винцом угощаешь, — отвечал старик, выпивая рюмку: — а я больше водку мужицкую, простую люблю, да не пью!

— И не пей, гадость! — подтвердил Евсевий Осипович.

— Не упивайся вином: в нем же есть блуд, а она, наша матушка российская, такая насчет этого разбористая… — говорил старик, ища свой посох и клобук.

— Ну, прощайте, — сказал он.

— Прощайте, отче!

— Князь Василью Петровичу скажи, что как назад пойду, так к нему жить зайду, беспременно, не кучился бы.

— Скажу!

— А у графини Вареньки я посошок свой железный оставил; скажи, чтоб она владела им на здоровье да во спасенье.

— Скажу, скажу, — повторял Евсевий Осипович и, проводив странника и возвратившись в гостиную, сел и погрузился в глубокую задумчивость.

 

16

Протекция

Дядя и племянник по крайней мере с полчаса сидели, не говоря друг с другом ни слова. Евсевий Осипович был сердит на Александра за его насмешливый вид в продолжении всей предыдущей сцены.

— Что же вы, поговорить о чем-то со мной хотели? — спросил он его наконец суровым голосом.

— Да, я, дядюшка, насчет того… — начал тот: — теперь я приехал в Петербург… что мне делать с собой?

Евсевий Осипович несколько времени смотрел ему прямо в лицо.

— Что же вы служить, что ли, намерены здесь? — спросил он.

Бакланов пожал плечами.

— Главная моя любовь и наклонность, — отвечал он: — это искусства!

Евсевий Осипович снова уставил на племянника проницательный взгляд.

— И теперь, помилуйте, — продолжал тот заметно начинающим робеть голосом: — я вот был в Эрмитаже: каталога там порядочного нет!

Лицо Евсевия Осиповича начинало принимать как бы несколько бессмысленное выражение.

— Или теперь, — говорил Александр, хотя в горле его и слышалась хрипота: — за границей тоже нет русского гида ни для галлерей ни для музеев… Что бы стоило правительству кого-нибудь послать для этого… и наконец и здесь я желал бы по крайней мере служить при театре!

Далее у Александра не хватало воздуху в груди говорить.

Евсевий Осипович продолжал молчать и не изменял своего положения; потом, как бы все еще под влиянием одолевающих его недоразумений, начал с расстановкой:

— Ничего я не понимаю, что вы такое говорите: здесь гида нет… за границей указателя… служить наконец при театре… Бог знает что такое!

— Я, может быть, дядюшка, неясно выражаюсь, — произнес окончательно растерявшийся Бакланов.

— Совершенно неясно-с! — повторил за ним Евсевий Осипович.

Прошло несколько минут тяжелого молчания.

— Вон, если хотите, — начал Ливанов: — у меня есть тут один господин… на побегушках у меня прежде был, а теперь советником служит, любимец, говорят министра. Я напишу ему. Вы ведь не кандидат?..

— Нет, — отвечал Бакланов, конфузясь.

— Значит, вам надо в губернском ведомстве начинать. Я напишу ему, он возьмет вас.

Александр на первых порах обиделся этим предложением.

— Я бы желал, по крайней мере, дядюшка, у вас под вашим начальством служить.

— Да мне-то куда девать вас? — возразил ему Евсевий Осипович: я и без того слишком взыскан милостями государя императора моего, да как еще всю родню-то валить на него, так густо будет.

— Я, дядюшка, не о том прошу, а чтобы вы дали мне хоть маленький ход.

— Нет, вы больше того просите. У меня вакансий нет! Значит, вы хотите, чтоб я для вас выгнал какого-нибудь честного труженика и, в виду всех, на позор себе, посадил на его место вас, моего племянника, — вот вы чего хотите.

— Я этого не говорил-с! — сказал Бакланов, окончательно обидевшись.

— Дать ход, — продолжал Евсевий Осипович: — вам дают его ступайте! В вас есть некоторый ум, некоторое образование, некоторые способности.

На словах: «некоторые», Евсевий Осипович делал заметное ударение.

— Все это, разумеется, в вас забито и загажено полувоспитанием (настоящим воспитанием Евсевий Осипович считал только ихнее, сектантское), но исправляйтесь, трудитесь!..

— Я трудиться готов! — произнес Бакланов и потом, помолчав, прибавил: — позвольте, по крайней мере, хоть к этому господину письмо!

— Подайте мне перо и лист бумаги… там в кабинете, на шифоньерке… — сказал Евсевий Осипович.

Александр пошел в кабинет.

— Не разбейте там и не уроните чего-нибудь!.. У меня вещи все хорошие!.. — крикнул ему Ливанов.

«Вот скот-то!» — с бешенством думал Бакланов.

Записку Евсевий Осипович написал не длинную.

«Емелюшка прокаженный! Прими сего юнца к себе на службу, — это мой племянник!»

Запечатав ее, он отдал Бакланову.

Слова: «Емелюшка прокаженный» были Ливановым употреблены в виде ласки, так как Нетопоренко, тоже несколько принадлежавший к их толку, рассказывал, что в молодости он сидел с сведенными руками и ногами и исцелился от этого чудом.

— Заходите, когда будете иметь время! — проговорил Ливанов, вставая и зевая.

— Непременно-с! — отвечал Бакланов, а сам с собой думал: «Только бы место найти, нога моя у тебя, чорта, не будет!»

Евсевий Осипович тоже, по-видимому, с большим удовольствием отдал племяннику прощальный поклон.

 

17

Советничишка палатский

Не знаю, существует ли до сих пор в российской государственной службе Нетопоренки, но в то время, как начинал ее герой мой, их было достаточное количество.

В юности, обыкновенно, советничество для них — такая недосягаемая мечта, на которую они едва осмеливаются поднять свои лукавые и подслеповатые взоры, но с дальнейшим течением времени видят, что все больше и больше могут прилагать свои способности.

У каждого из них обыкновенно есть благодетель в Петербурге, которого маленькие слабости они знают до тонкости: любит ли он женщин молоденьких, или поесть хорошо, или только охотник деньги хапнуть, для всего этого они сейчас ему канал открывают.

Большая часть крестов, украшающих их грудь, даны им за подобные подвиги!

Для ума и сердца вашего не ждите от этих людей ничего; но для телес и всей следующей к оным обстановки они бесценны.

Если б автор был хоть сколько-нибудь значительное лицо, то, по слабости человеческой, он не ручается, чтобы не покровительствовал какому-нибудь подобному каналье.

Точно так и Евсевий Осипович разумел и понимал Нетопоренка и, чтобы не держать его очень близко около себя, он сыскал ему место по другому ведомству, асессора в палате, а затем на место советника Нетопоренко сам уж перешагнул и так там укрепился, что, говорят, считался за образцового чиновника.

Но он был не глуп: по какому-то чутью, в воздухе или даже из-под земли вынюхивая, он предчувствовал, что невдолге кругом него будет происходить совсем не то, что теперь происходит, и что звезда его померкнет окончательно и навсегда.

Чтоб обеспечить себя на этот случай, он жил скопи-домом и сколачивал копейку на черный день.

Бакланов чуть не задохнулся, всходя к нему по вонючей лестнице. Оборванная, грязная дверь, которую точно двадцать собак рвали, была не заперта. Нетопоренко только сейчас проснулся и, брившись, пильмя-пилил парня, которого он взял к себе будто бы затем, чтобы приучить его к письменной части, а в самом деле заставлял даже белье себе мыть.

— Эка шельма!.. неумоя!.. рыло поганое!.. — говорил он.

Малый не обращал никакого внимания на эти слова и молча обмахивал с грязной мебели пыль метелкой.

— К вам пришли-с, — обернулся он наконец и сказал.

— Кто там? — крикнул было Нетопоренко сердито, но, увидев, что входит хорошо одетый господин, сейчас же переменил тон. — Извините меня, пожалуйста! — говорил он, запахивая свой грязный халат. — А дверь у тебя опять была не заперта! — прибавил он, почти с судорогами в лице, парню.

Но тот и этим нисколько не сконфузился: его упорно спокойное лицо как бы говорило: «Да, и завтра не запру, и добьюсь того, что ты меня прогонишь».

— Ну, я же тебя! — прошипел Нетопоренко, поколотив пальцем по столу.

Он в свою очередь тоже, видно, решился переупрямить парня.

— Что вам угодно? — обратился он наконец к Бакланову.

Тот подал ему письмо.

— Прошу покорнейше присесть! — сказал Нетопоренко, взглянув на почерк.

Александр сел.

Нетопоренко прочел и как бы некоторое время оставался в недоумении.

— Служить вам угодно у меня? — проговорил он, склоняя голову на бок.

— Да, я желал бы.

— Конечно, я для его высокопревосходительства должен и стремлюсь всей душой сделать все!.. — сказал Нетопоренко модничая и не без важности.

Из письма Ливанова он очень хорошо увидел, что тот не слишком близко к сердцу держал племянника.

— Ваша прежняя служба? — прибавил он.

— Я из университета.

— А, да! Но там ведь есть разные факультеты?

— Я юрист.

— А, да!

Важность Нетопоренка все больше и больше увеличивалась.

— Это, впрочем, для службы все равно. Почерк ваш позвольте видеть.

— Я писать умею, — отвечал Бакланов с улыбкою и, не снимая перчатки, на первом же попавшемся ему клочке начал писать: «Милостивый государь!».

— Нет, уж вы потрудитесь дома там, что ли, на аккуратном этаком листике бумажки написать… Я генералу должен показать.

Генералом Нетопоренко называл своего управляющего.

— Я это могу и здесь сделать, — отвечал Бакланов и, взяв со стола советника лист бумаги, написал на нем отчетливо несколько строчек.

Почерк, впрочем, у него был очень хороший, но смелость, с которой он это сделал, не понравилась Нетопоренке: стоя за спиной Бакланова в то время, как то писал, он покачивал на него головой; потом, посмотрев с серьезным видом на написанное и положив молча бумагу на стол, он явно хотел поговорить перед своим будущим подчиненным и дать ему некоторое понятие о своем взгляде на вещи.

— Учение?.. Образование?.. — начал он как бы вопросительно и разваливаясь в креслах: — но надобно смотреть, согласно ли оно с религией, с нравственностью, и наконец как влияет оно на само поведение человека.

— Образование, я думаю, не портит ничего этого, — проговорил Бакланов.

— О, нет! Не скажите! — воскликнул Нетопоренко. — Из наук, конечно, история вот… Я сам любил ее в молодости… Описывается жизнь монархов и других великих особ — все это, разумеется, в нравственном духе! Или математика — учит там разным вычислениям, объясняет движение светил небесных.

Бакланову даже совестно было слушать всю эту чепуху.

— Но ваша философия, господа, — продолжал Нетопоренко, несколько даже взвизгивая и возвышая голос почти до совершенной фистулы: — она прямехонько подкапывает основы государства… Я бы запретил имя ее упоминать для молодых людей.

Бакланов мрачно молчал.

— Ведь ученье — это еще одни рассуждения, а служба уж дело!.. настоящее… — продолжал Нетопоренко, приходя в пафос разговора. — Вон председатель наш… Я всегда это, без лести, про него говорил… Он, как прочтет дело, так и начинает его разбирать, как ленты: эту порядку — сюда, эту — сюда… Смотришь, оно уж у него и поет! Это ум! соображение!.. А Ваши все эти финтифлюшки — все это еще буки!

«Вот мерзавец-то», — думал Бакланов. — Когда же я могу получить ответ, и могу ли я надеяться иметь хоть какое-нибудь классное место? — проговорил он вслух, вставая.

— Ничего еще не могу сказать; во-первых, первоначально повидаюсь с вашим дядюшкой, желаю от него слышать несколько более определенную рекомендацию об вас; потом должен генералу… Я человек маленький: мне что прикажут, то я и делаю…

— Я постараюсь заслужить ваше доверие, — проговорил Александр, и сам не зная, зачем он это говорит.

— Верю-с! — отвечал ему, не без ядовитости, Нетопыренко. — Хотя в то же время прямо должен вам сказать, — продолжал он: — что вы, гг. университетские, мало годитесь для нашей службы: слишком поверхностны… слишком любите высшие взгляды кидать, а что нужно для дела, то пропускаете.

Бакланов ничего не возразил и раскланялся.

Главное, его удивляло то: каким образом этот человек масон, значит, все-таки принадлежит к кружку людей честных и образованных? По своей молодости и неопытности он не знал еще, что ко всем добрым начинаниям, когда они войдут в силу и моду, как к памятникам в губернских городах, всего больше напристанет грязи и навозу.

Нетопоренки и теперь занимаются не менее благодарным делом: они вольнодумничают и читают со слезами на глазах Шевченко!

 

18

Место, где Нетопоренко — божок

Не без робости, через четыре дня, Бакланов вошел в палату. В передней он увидал сторожа и нескольких мужиков с печальными лицами. В следующей комнате молоденький чиновник печатал конверты, а другой, совсем старый, с глубокомысленным видом записывал их в книгу и выставлял на них номера.

Бакланов подошел к ним.

— Я желал бы видеть г-на Нетопоренка! — сказал он.

— А зачем вам? — спросил с любопытством молодой чиновник.

— Я на службу здесь поступаю, — отвечал откровенно Бакланов.

— Да куда же? Здесь ведь нет вакансий! — проговорил молодой чиновник.

— Как нет! — забрюзжал на него старик: — вчера помощнику во втором столе велели подать в отставку.

— За что же это так? — спросил, уже с некоторым негодованием, молодой человек.

— Нагрубил там, что ли, советнику! — отвечал старик равнодушно.

Бакланову сделалось неловко: неужели это для него выгнали человека из службы? Однако он промолчал.

— Это, значит, вам в хозяйственное отделение надо… туда ступайте! — сказал молодой чиновник, показывая ему на следующую комнату.

Бакланов вошел и увидел у среднего простенка стол; по прочим двум стенам тоже стояли столы с надписями: 1-й, 2-й, 3-й… У простеночного стола сидел чиновник, с Станиславским на шее, с лицом точно крапленым сажей и в очках.

При входе Бакланова он сейчас же обернулся и стал на него смотреть, но не в очки, а через них, как будто бы он их берег на рассматривание более достойных предметов.

— Что вам угодно? — спросил он наконец.

— Я ожидаю господина Нетопоренка, — отвечал Бакланов.

— Ну, так подождите там… Здесь не место! — проговорил чиновник.

Это был делопроизводитель отделения, тоже малоросс и любимец Нетопоренка.

В Петербурге, как известно, все нации, кроме русской, имеют свои партии, и члены их тянут друг друга за уши на ступенях житейской лестницы.

Бакланов, делать нечего, опять вышел в прежнюю комнату.

— Что же вам там сказали? — спросил его с любопытством молодой чиновник.

— Да там не велят и стоять! — отвечал Бакланов.

Молодой человек покачал головой.

Бакланову ужасно хотелось сесть. Он начинал чувствовать усталость и какую-то невыносимую тоску, которую иначе нельзя назвать, как «тоской просителей» в присутственных местах.

Будучи не в состоянии долее стоять на ногах, он сел на окно. Чиновники между тем, как шмели, беспрестанно шмыгали мимо него. Проходил иногда и правитель дел, с озабоченным лицом и с пером за ухом. Всякий раз он несовсем дружелюбно посматривал на Бакланова и наконец проговорил ему:

— На окнах сидеть нельзя-с; они не для того сделаны.

— Где ж мне сидеть? Я устал, — отвечал Бакланов уже дерзко.

— Приемная комната у нас вот где-с! — отвечал делопроизводитель, указывая на темную переднюю, где стояли мужики.

Бакланов однако туда не пошел и продолжал сидеть на окне. Тоска доходила в нем почти до отчаяния. Наконец часов в двенадцать все как-то засуетилось, и в присутственной комнате послышался звонок. Туда пробежал сторож. Стали потом проходить и выходить с почтительными физиономиями столоначальники.

Бакланов догадался, что это приехал Нетопоренко.

«И этакому скоту подобная честь!» — подумал он.

И в то же время, не зная, как добраться до таинственного святилища присутственной комнаты, он снова обратился к молодому чиновнику, принимавшему в нем хоть маленькое участие.

— Нельзя ли обо мне доложить г-ну Нетопоренку? — сказал он.

— Я не могу этого!.. С большим бы удовольствием, но нам не приказано: у нас только сторож докладывает, — отвечал тот вежливо и пожимая плечами.

Бакланов подошел к сторожу.

— Доложи, пожалуйста, г. Нетопоренку, что я пришел.

— Теперь знимаются, нельзя! — отвечал солдат решительно.

— Но он, может быть, и все будет заниматься! — взразил Бакланов.

— Ну, и все будут! — повторил солдат.

— Емельян Фомич сам велел им прийти! — вмешался в разговор молодой чиновник.

— Велел… а кто его знает?

— Да ведь тебе говорят, братец; какой ты, помилуй! — подтверждал чиновник.

— Велел?.. Кажинный раз ругается, — бормотал солдат; однако пошел и через несколько секунд возвратился и прошел прямо в переднюю.

— Что же? — спросил его с нетерпением Бакланов.

— Докладывал.

— Что же?

— Ничего не сказал.

Бакланов с бешенством отошел и стал к своему прежнему окну, готовый плюнуть на все: и на палату, и на дядю, и на Петербург.

Наконец из дверей присутствия раздался голос Нетопоренка:

— Пожалуйте, г. Бакланов.

Бакланов вошел и увидел огромный стол, покрытый отличным красным сукном, щегольское, резное золотое зеркало, мягкие, эластичные кресла, камин.

Лакейская фигура Нетопоренка ужасно не шла ко всему этому комфорту.

— Ну-с, — встретил он Бакланова: — я виделся с вашим дядюшкой… Место у нас есть, если угодно, помощника столоначальника.

— О, помилуйте, я очень рад! — проговорил Александр, в самом деле обрадованный.

Вся физиономия Нетопоренка как бы мгновенно изменилась в его глазах.

— Я могу, значит, сейчас и прошение подать? — проговорил он.

Нетопоренко усмехнулся.

— Нет, нельзя-с! Сегодня суббота — день неприсутственный… Как же вы этого не знаете? А еще юрист! — проговорил он и покачал Бакланову головой.

Тот, впрочем, вышел от него, совершенно с ним примиренный и довольный, и в регистратуре с некоторою уже важностью поклонился своему прежнему покровителю, молодому чиновнику.

 

19

Канцелярское важничанье

В следующий понедельник Бакланов, с просьбой в кармане, по крайней мере, ждал часа два. К сердцу его начинала опять подступать просительская тоска.

Управляющий наконец приехал. Это был высокий мужчина, черноволосый, с черными густыми бакенбардами, в мундире и с владимирским крестом на шее. Проходя в присутствие, он не ответил никому из чиновников на их поклоны.

Бакланова сейчас же позвали.

В присутствии он увидел, что управляющий сидел на своем председательском месте. Он подал ему прошение. Управляющий, нахмурив брови, развернул его и, быстро прочтя, спросил:

— Отчего же оно не по титулу?

Нетопоренко заглянул в бумагу и побледнел.

— Не сказано, кто просит; дабы пропущено… — говорил управляющий.

Нетопоренко качал укоризненно Бакланову головой.

— Рукоприкладство не по пунктам и местожительства нет…

— Зачем же местожительство? — спросил сильно сконфуженный Бакланов.

— Как зачем? — отвечал ему, в свою очередь, вопросом управляющий.

— Позвольте, я ему поправлю-с, — говорил Нетопоренко и, взяв просьбу, во мгновение ока написал на ней наверху по титулу, потом кто просит, и наконец вставил, где следует, дабы.

— Учат тоже у нас, а спросили бы чему! — говорил он, возвращая Бакланову прошение, которое у него и приняли.

Нетопоренко сам его потом повел в отделение.

— Вот ваше место и ваш начальник! — сказал он, подводя его ко второму столу.

Столоначальник Бакланова оказался очень еще молодой человек, высокий, стройный, с поднятою вверх физиономией и чрезвычайно, должно быть, самолюбивый. Он не оприветствовал своего нового подчиненного не только каким-нибудь ласковым словом, но даже хоть сколько-нибудь внимательным взглядом и, почти не глядя на него, проговорил, показывая ему на целую связку дел:

— Вот дела к разрешению-с.

Бакланов взял. Он, собственно говоря, и фразы этой: к разрешению — не понял. Пересмотрел одно дело, другое, третье, но спросить своего молодого столоначальника не хотел.

— Чорт знает, что это такое! — повторял он больше про себя и шопотом.

Юный столоначальник наконец услыхал это.

— Надобно писать распоряжение по последней бумаге, — проговорил он неторопливо и нехотя.

— Благодарю! — сказал Бакланов и, смекнув, в чем дело, принялся работать.

Последняя бумага была донесение земского суда о том, что одно дело им не кончено, но что при первой возможности к нему будет приступлено.

Перелистывая бумаги, Бакланов видел, что земскому суду раз пять по этому делу подтверждали, а потому, не думая долго, он распорядился: земскому суду сделать выговор и объявил: если не кончить сего дела в недельный срок, так на его счет будет послан нарочный.

Во втором деле было отношение консистории о совращении в раскол крестьянской девки Марьи Емельяновой, семидесяти лет и глухонемой от рождения. Бакланов еще в деревне слыхал, как прителсняют раскольников, и при чтении этой бумаги, воспылав благородным негодованием, написал: «Так как крестьянке Марье Емельяновой семьдесят лет и она глухонемая, то к какому бы она толку ни принадлежала — все равно, и подвергать ее исследованиям жестоко и бесчеловечно!». Покончив это, он приостановился, зевнул, и им овладела другого рода тоска, которую можно назвать канцелярской и которою страдают сами чиновники. Спину у него ломило, но более всего ему был неприятен этот запах бумаги и какое-то повсеместное чувство песку, а между тем и есть начинало хотеться.

— Что, мы в котором часу выходим из присутствия? — спросил он столоначальника, но тот не ответил ему на это, а объяснил один из писцов.

— В пять-с!

Бакланов с ужасом взглянул на часы, на которых всего было три часа. Чтобы как-нибудь спастись от скуки, он снова принялся заниматься, но уже настольным реестром.

— Тут вписывается содержание дела, — сказал, увидев это, столоначальник, по-прежнему не глядя на самого Бакланова.

— Знаю-с, — отвечал тот и начал вписывать одно дело листах на двух, другое на трех, третье на четырех, таким образом дел десять до самых пяти часов.

— Ух! — проговорил он самодовольно и едва разгибая спину.

С столоначальником перед выходом он опять было порывался проститься по-дружески, но тот едва протянул ему конец руки.

Молодой человек этот был побочный сын побочного сына министра, что, может быть, и развило в нем так самолюбие.

 

20

Надругательство над моим героем

Когда на другой день Бакланов пришел на службу, столоначальник его был уже там.

По свойственной всей людям слабости — следить за своими умственными детищами, Бакланов сейчас же заметил, что решенные им вчера дела лежали на столе, но все резолюции его с верху до низу зачеркнуты и вместо них написаны другие.

— Что ж, разве то, что я написал, не годися? — спросил он несовсем спокойно столоначальника.

— Да-с! — отвечал тот с своею, по обыкновению, гордо поднятою физиономией и, как бы сказав самую обыкновенную вещь, отошел и стал разговаривать с делопроизводителем.

Бакланов однако не хотел сразу отказаться от своего труда.

— Почему же нельзя уж земский суд припугнуть? — спросил он насмешливо, когда столоначальник снова возвратился на свое место.

— Потому, что на него мы можем представлять только в губернское правление, — отвечал тот и, преспокойно взяв лист бумаги, начал на нем писать.

Бакланов закусил губы. Он видел, что молодой начальник его был прав и не из пустого каприза перемарал резолюцию.

— Но почему же об раскольниках не прошла резолюция? — спросил он не таким уж решительным голосом.

— То какая-то бессмыслица, — отвечал столоначальник и, сверх обыкновения, даже улыбнулся.

— Но ведь это еще доказать надо! — проговорил Бакланов.

— Консистория нам сообщает, чтобы командировать депутат только! — отвечал столоначальник и, как бы не желая больше рассуждать о подобных пустяках, снова принялся писать.

— Но позвольте-с! — воскликнул Бакланов: — я сам видел на месте в жизни, как несправедливо притесняют раскольников.

— Что ж из того? — спросил столоначальник.

— А то, что мы, как защитники крестьян, должны же за них заступаться.

— Депутата для того и командируют; наконец, это дело будет в судебном месте, решение пришлют нам на заключение.

Бакланов опять видел, что молодой столоначальник прав. Будь это старик, Бакланов перенес бы терпеливо, но такой молокосос и так славно знает дело. «Как у него, канальи, все это ясно и просто в голове», думал он и, робея взяться за резолюции, стал заниматься настольным. Исписав в одном деле всю бумагу, он обратился к столоначальнику.

— Что тут пришить надо? У меня больше нет места! — спросил он его совершенно спокойно.

— Как места нет? — спросил столоначальник и даже покраснел; но, взяв реестр в руки, решительно пришел в ужас.

— Что вы такое тут наделали? — спросил он глухим голосом.

Бакланов тоже струсил.

— Что такое? — спросил он в свою очередь.

— Вы всю книгу испортили: она выдана на год, а вы по двадцати делам всю бумагу исписали — это сумасшествие наконец!

— Но ведь как же, иначе нельзя… — говорил, заикаясь, Бакланов.

— Как нельзя-с!.. Вы чорт знает каких выражений тут насовали: «странные распоряжения» уездного суда, «возмутительная медленность» гражданской палаты, тогда как она выжидает апелляционные сроки.

Столончальник взял книгу и пошел к секретарю. Оба они несколько времени, как бы совершенно потерявшись, разговаривали между собою. Наконец секретарь обратился к Бакланову.

— Вы, видно, не служить сюда поступили, а портить только; коли сами не понимаете — спросили бы…

Стыду и оскорблению моего героя в эти минуты пределов не было. Он не в состоянии даже был ничего отвечать.

— Объяснить надо Емельяну Фомичу; доклад особый придется писать… — толковали между тем его начальники.

«И к Емельяну Фомичу еще пойдут, к скоту этому!» — думал Бакланов, совсем поникнув головой.

Столоначальник прошел в присутствие.

Бакланов, стыдно сказать, дрожал, как школьник.

— Г-н Бакланов! — крикнул наконец из присутствия голос Емельяна Фомича.

Считай Бакланов хоть сколько-нибудь себя правым, он всем бы им наговорил дерзостей, но он ясно понимал, что тут наврал и был глуп: вот что собственно его уничтожало.

— Вас определили, а вы не хотите ни у кого спросить? Ведь это не стихи писать! Нет, не стихи, — повторил несколько раз Нетопоренко и с таким выражением, что как бы презреннее стихов ничего и на свете не было.

— Ученые, тоже: ах, вы! Вот вам пример, молодой человек! — При этом он указал на стоявшего гордо у стола столоначальника. — С первого разу в службу вникнул как следует: а отчего? — оттого, что ум есть, а у вас ветер! Ступайте!

Бакланов, и тут ни слова не ответив, вышел. «Подать в отставку!» — подумалось ему, но это значило бы явно показать, что он струсил службы и не может ее понимать.

Домой он возвратился в совершенном отчаянии.

«На что я способен и чему меня учили?» — думал он с бешенством.

Бедному молодому человеку и в голову не приходило, что в своем посрамлении он был живой человек, а унижающии его люди — трупы. Что как ни нелепы на вид были его распоряжения, но в них он шел все-таки к смыслу их мертвого и бессмысленного дела!