1
Из крепкого лесу вырубленная кочерга
На Васильевском острове, в пятой линии, в одном из старинных и теплых домов, на дверях квартиры второго этажа, красиво обитых зеленым сукном, прибита была медная доска с лаконическою надписью: «Тайный советник Ливанов».
В небольшой уютной зальце, в небольшой затем гостиной, в небольшом потом кабинетце и спальне жил сей мудрец века сего. Холостяк и сенатор, он каждодневно гулял верст по пяти пешком, обедал в Английском клубе и вряд ли не имел еще маленьких развлечений с нанимаемою им молоденькою горничной, потому что та, проходя мимо него, всегда как-то стыдливо и вместе с тем насмешливо потупляла глаза, да и см Евсевий Осипович при этом смягчал и увлажнял некоторою нежностью свой орлиный взгляд.
В настоящий вечер, впрочем, при небольшом свете от лампы, у Евсевия Осиповича, около столика, уставленного всевозможными сластями, сидело еще другое молодое существо, Софи Ленева.
Сам Ливанов был, видимо, в добром и веселом расположении духа.
— На-ка, голубка, скушай эту дулю, — говорил он, подавая Софи огромную дюшеску.
Софи взяла и начала ее очищать ножом.
— Кушай-ка!.. ишь, сласть какая! словно любовь сладка! — говорил Евсевий Осипович.
— Нет, слаще! — отвечала Софи с улыбкой.
— Слаще? — переспросил Евсевий Осипович. — А ты сама много любила?
— Нет, немного.
— Немного, да хорошо?
— Да, недурно, — отвечала Софи лукаво.
У Евсевия Осиповича глаза поразгорелись.
— Ишь ведь ты какая прелесть — а? Прелестная!
— Состарилась уж, дядюшка!.. Какая уж прелестная!
— Ты-то? Да ты еще каждого человека можешь уморить и оживить.
У старика все больше и больше разгорались глаза.
— Что же я за страшная такая, что уморить могу?..
— Умрет всякий!.. — повторил Евсевий Осипович каким-то растерянным голосом.
Он встретил Софи совершенно случайно в английском магазине; потом сам беспрестанно начал ездить к ней и ее звал к себе.
Бакланов у него тоже бывал, но гораздо реже.
— Ты, говорят, там, — продолжал Евсевий Осипович, не спуская глаз с Софи: — говорят, с жидом каким-то старым жила?
Софи покраснела.
— Как вам дядюшка, не грех это говорить!.. — произнесла она, не зная, обижаться ли ей или смеяться.
— Право, говорят, — повторил Евсевий Осипович.
Софи отрицательно покачала головой.
— Ну, а этого любишь теперь?.. — прибавил он, таинственно и слегка показав глазами в сторону.
— Какого этого?.. — спросила Софи улыбаясь.
— Ну, этого, свистуна-то, Бакланова! — отвечал Евсевий Осипович.
— Да что это? Что вы все выдумывыете?
— Ну, вот, рассказывай!.. Вместе живут в одной гостинице.
— Так что же, что вместе? Мы хорошие знакомые, родня, приехали и остановились в отеле: я в бельэтаже, а он — я там и не знаю, где…
— Да, да, так вот и поверим! — говорил Евсевий Осипович: — ты ведь хитрая.
Он не без умысла хотел напомнить Софи то положение, в котором она находилась.
— Мне, дядюшка, решительно все равно, что бы про меня ни говорили, — сказала она, заметно уже обидевшись.
— Это так! — подхватил Евсевий Осипович: — «Свободный дух укажет мне теченья путь сто крат!» — продекламировал он даже стихами.
Софи опять слегка улыбнулась.
— Жизнь — вещь неповторимая! — продолжал он: — люби кого хочешь и как хочешь, коли желает того душа твоя… Эти, например, беседы у камелька, эти свидания под сенью ветвей древесных, в присутствии одной таинственной царицы ночи, волшебницы Гекаты — а? — я думаю, в сердце твоем поднимают самые тончайшие фибры.
— Я не знаю, — отвечала Софи.
— Дух человеческий, — говорил Евсевий Осипович, нахмуривая брови: — замкнут, заключен в наших телесах, но при этом, так сказать, нервно-электрическом потрясении он обособляется, вне пределов своей прежней силы становится: человек в эти минуты мир объемлет… трав прозябание чувствует… слышит горный полет ангелов… как вот этот нынешний милый поэт, Фет, кажется, сказал: «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало, что оно горячим светом по листам затрепетало» — этакая, например, тончайшая способность радоваться и наслаждаться природой, и все от любви это, — великое дело любовь!
— Великое, великое! — повторила за ним и Софи.
— Богатства твои, — продолжал Евсевий Осипович, устремляя пламенный взгляд на свою слушательницу: — неистощимы; не скупись на них и дай, как древняя гетера, от своей роскошной трапезы вкусить и воину, и мудрецу, и юноше, и старцу!
— Что вы, благодарю вас, я не хочу этого! — воскликнула Софи.
— Захоти, не маленькая, как говорит российская поговорка. Ах, ты, лапка! — заключил он и поцеловал у Софи руку, а потом вдруг прибавил:
— А что, ты любишь деньги?
— Люблю, — отвечала та.
— А много у тебя их?
— Есть-таки!
— А все, чай, меньше, чем у меня?
— А у вас много?
— Много! Тысяч триста одними чистыми деньгами, кроме имения и вещей… Все бы, кажется, отдал, кабы какая-нибудь лапка полюбила.
— А вам еще хочется, чтобы вас полюбили? — спросила Софи.
— Очень!.. очень!.. — отвечал почти с азартом Евсевий Осипович. — Вл мне есть что-то нестареющееся; как говорится: стар да петух, молод да протух — пониме?
— Как не пониме, — сказала Софи.
Евсевий Осипович умел на все тоны говорить: и тоном ученого человека, и государственного мужа, и просто русского балагура.
— Здесь, вероятно, охотницы найдутся, — сказала Софи.
Старик начал ее уж искренно забавлять.
— Что ж найдутся?.. У нас ведь тоже, мать, рыло есть: разберем, что барское, что хамское… давай нам настояшего!.. Вот этакая бы, например, прелесть, как ты, полюбила, — распоясывай, значит мошну на все ремни!
— Я? — спросила Софи и захохотала.
— Все бы отдал, всего бы именья наследницей сделал! — продолжал Евсевий Осипович, как бы не слыхав сделанного ему вопроса.
Софи пожала плечами.
— Я, дядюшка, не торгую моими чувствами, — сказала она, явно обидевшись.
Евсевий Осипович нахмурился.
— У вас их и не торгуют, а хотят заслужить их…
Софи грустно усмехнулась.
— Очень уж вы меня, дядюшка, дурно третируете, — произнесла она.
Лицо Евсевия Осиповича окончательно приняло злое выражение.
— Я третирую и третировал вас, — начал он с расстановкой: как прелестнейшую женщину, и если несколько навязчиво возносил мой фимиам вашей красоте, то извините; я все-таки полагал, что бью по нежным и могущим издать симпатичные звуки струнам женского сердца…
Слова эти сконфузили Софи; положение ее сделалось не совсем ловко.
Евсевий Осипович сидел молча и надувшись.
— А что, правда ли, дядюшка, что имения у нас правительство выкупит? — заговорила она, чтобы возобновить хоть сколько-нибудь приличные отношения с хозяином.
— Не знаю-с! — отвечал Евсевий Осипович.
Софи опять на несколько времени замолчала.
— Вы во дворце, дядюшка, у государя бывали? — спросила она, надеясь задеть его за честолюбивую струну.
— Бывал-с! — отвечал и на это лаконически Ливанов.
Софи внутренно покатывалась со смеху.
— Вы, должно быть, в молодости, дядюшка, ужасно были любимы и избалованы женщинами? — свернула было она разговор на прежний предмет; но и то не подействовало: Евсевий Осипович даже не ответил ей.
Вслед затем раздался звонок.
Софи чуть не припрыгнула от радости на месте, а Евсевий Осипович только посмотрел на нее своим холодным и стальным взглядом.
Приехал Бакланов.
Евсевий Осипович почти не ответил ему на поклон.
— Я за вами, кузина, — сказал тот, обращаясь к Софи.
— Ах, да, поедемте, — отвечала она, вставая и надевая шляпку.
Евсевий Осипович продолжал сидеть с нахмуренным лбом.
— Вы, дядюшка, пожалуете ко мне в пятницу? У меня будет кое-кто из моих знакомых, — отнесся к нему Бакланов.
Несколько минут продолжалось довольно странное молчание. Евсевий Осипович наконец обратился к Софи.
— А вы у него будете? — спросил он ее ядовито.
— Если позовет, — отвечала та, кутаясь в шаль.
— Без сомнения, — подхватил Бакланов.
— Хорошо-с, приеду, — сказал ему Евсевий Осипович.
Молодые люди вскоре потом уехали.
Ливанов продолжал сидеть, по крайней мере, часа два; лицо его почти беспрерывно то хмурилось, то волновалось.
Не мешает при этом заметить, что ему было около 70 лет.
2
Бакланов-эстетик
Бакланов поехал с Софи в одной карете.
— Что этот господин надувшись так сидит? — спросил он.
— Не знаю, что-то не в духе, — отвечала она, не находя, видно, нужным объяснять более подробно. — А ты у кого был? — прибавила она.
— У Проскриптского! — отвечал Бакланов недовольным голосом.
— Ну, и что же там?
— Так, чорт знает что: три каких-то небольших комнатки, и вних по крайней мере до пятидесяти человек, и все это, изволите видеть, новые, передовые люди…
И Бакланов с грустью развел руками.
— В мою молодость, когда я был здесь, — продолжал он: Петербург был чиновник, низкопоклонник, торгаш, составитель карьеры, все, что ты хочешь, но все-таки это было взрослые люди, которые имели перед собой и несовсем, может быть, чистые, но очень ясные и определенные цели, а тут какие-то мальчишки, с бессмысленными ребяческими стремлениями. Весь город обратился в мальчишек…
— Но где же весь город? — возразила Софи.
— Разумеется, не по числу, но все-таки на них смотрят, в них видят что-то такое… думают наконец, что это сила.
— Зачем же ты ездишь в это общество, когда оно не нравится тебе? — спросила Софи.
— Что ж не нравится?.. Во-первых, сам хозяин очень умный человек, со сведениями, кабинетный только… все равно что схимник. Я знал его еще в университете. Он и тогда ничего живого не понимал… воздухом дышать не считал за необходимость, искусства ни одного не признавал, а только — вот этак, знаешь, ломать все под идею.
Софи покачала головой, как будто бы и она в самом деле находила, что это нехорошо.
— Но сам-то еще Бог с ним! — продолжал Бакланов: — может быть, и искренно убежден в том, что говорит… По крайней мере, сколько я его знаю, он всегда более или менее держался одного… Но что его за общество, которое его окружает, этот цвет последователей его ярых, это ужасно! — воскликнул Бакланов.
— Кто ж это такие? — спросила его Софи равнодушно.
— Разные господа, и статские и военные, нелепее которых трудно что-нибудь и вообрзить себе: в голове положительно ничего! пусто! свищ!.. Заберутся в это пустое пространство две-три модных идейки… Что они такое, откуда вытекают? — он и знать этого не хочет, а прет только в одну сторону, как лошадь с колером, а другие при этом еще и говоруны; точно мельницы, у которых нет нужных колес, а есть лишние: мелет, стучит, а ничего не вымалывает.
— Это ужасно! — повторила при этом Софи.
— Во-вторых, наша братия помещики: один из них, например, я глубоко убежден, крепостник адский, а кричит и требует в России фаланстерии.
— Что такое фаланстерия? — перебила его Софи.
— Так, чтобы все государство сделать вроде фабрики или казарм; чтобы люди одинаково жили и одевались.
— Что за глупости! — возразила Софи.
Бакланов, в ответ ей, пожал только плечами.
— Наконец семинаристы-дуботолки, — продолжал он: — им еще в риторике лозами отбили печени и воспитали в них ненависть ко всему, еже есть сущего в мире.
— Это смешные, должно быть! — заметила Софи.
— Да, не благоухают светскостью! — подхватил Бакланов: наконец здешние студенты, которые ничего не делют и ничем не занимаются… Мы тоже ничего в наше время не делали; но, по крайней мере, сознавали и стыдились этого, а они еще гордятся… гражданами они, изволите видеть, хотят быть, права земли русской хотят отстаивать… какие?.. кто их просит о том?
И Бакланов склонил даже голову.
— Чтоб охарактеризовать этот круг, — прибавил он с улыбкой: дети вашего милого Эммануила Захаровича тут и в числе самых почетных гостей.
— По богатству, может быть, — объяснила Софи.
— То-то и есть, что нет! А по уму, по направлению своему. Они ходят, говорят, ораторствуют. Это дрянь баснословная! — воскликнул Бакланов.
— Что ж тебя-то это почему так тревожит? — спросила наконец Софи.
— Нет, это нельзя, нельзя! — говорил он: — этому надобно всеми средствами противодействовать!
— Но как ты будешь противодействовать?
— Я буду издавать журнал на эстетических, а не на случайных основаниях, и буду постепенно обличать их бессмыслицу и безобразие. Главное, мне Ливанова надобно затянуть в это дело. Он человек умный и со связями с настоящими учеными.
— Нет, он не станет: да теперь, я думаю, ничем уж и заниматься не может.
— Станет, потому что — что же может быть почтеннее и благороднее для старика, как не возвращать общество к человеческому смыслу?
Софи опять покачала отрицательно головой.
— Не советовала бы я тебе с ним сходиться: будет еще чаще ездить к нам, а это очень неприятно! — проговорила она.
— Мне кроме связей его, — подхватил Бакланов: — надо для денег втянуть; у него их пропасть, а у меня пока нет!
— Да денег возьми у меня сколько хочешь, а то я хуже проживу их.
— Merci. А ты много здесь прожила?
— Ужасно! тысяч десять уж! — воскликнул Бакланов.
— Боже мой! Боже мой! — воскликнул Бакланов.
— Я не знаю, они у меня, как вода, так и плывут из рук! — объяснила Софи.
3
Евсевий Осипович совсем прелестен
В Знаменской гостинице есть прекрасная читальная комната.
Бакланов веле ее приготовить для своего вечера.
У содержателя отеля он взял серебряный самовар и весь серебряный сервиз; сказал, чтобы служили двое людей, и велел им надеть белые галстуки.
Он любил эту маленькую роскошь и вообще привык к ней в своей семейной жизни.
На этот вечер, вместе с прочими гостями, был приглашен и автор сего рассказа.
Извиняюсь перед читателем, что для лучшего разъяснения смысла событий я, по необходимости, должен ввести самого себя в мой роман: дело в том, что Бакланов был мой старый знакомый. Приехав в Петербург, он довольно часто бывал у меня, тосковал о том, о сем: печалился, что нет ни одного чисто-эстетического журнала.
Получив приглашение, я предугадывал, что умысел иной тут был.
По приезде моем, Бакланов прежде всего представил меня Софи, которая, совершенно как хозяйка, сидела за чайным прибором.
— Ваша супруга? — спросил я, зная, что он уже несколько лет был женат.
— Нет, это кузина моя, m-me Ленева! Она ненадолго приехала в Петербург и была так добра, что взялась быть у меня хозяйкой.
По маленьким розовым пятнышкам, выступившим при этом на щечках Софи, и по не совсем спокойному поклону, я сейчас же понял, что тут было что-то такое, да не то!
Бакланов между тем повернул меня и познакомил с другим молодым человеком, джентельменски одетым и с чрезвычайно красивыми бакенбардами.
— Monsieur Юрасов!.. наш бывший губернский стряпчий, а теперь обер-секретарь, — сказал он.
Я и без того, впрочем, догдывался, что это должен быть правовед и лицеист.
Бакланов затем обернул меня в третью сторону — там стоял в толстом драповом сюртуке, с низко опущенною на талии сабельною перевязью, молоденький офицер, с вздернутым носом и вообще с незначительною физиономией.
— Monsieur Петцолов! — сказал он: — сын вашей бывшей губернаторши.
Я не без любопытства посмотрел на этого господина, бывшего некогда столь милым шалуном и теперь выросшего почти до сажени. На мой поклон он поклонился полунебрежно и опять оперся на свою саблю. Этой позой он, кажется, по преимуществу был доволен.
Мы уселись.
— Я вот сейчас, — начал Бакланов: — рассказывал этим господам, что намерен приступить к изданию журнала чисто-эстетического.
Я покраснел и потупился при этом.
Последнее время столько господ говорили мне о своем намерении издавать журнал, столько приступали к этому, что стало наконец совестно слушать, как будто бы взрослый человек вам говорил: «А я вот сяду на палочку верхом да и поеду!».
«Ну и поезжай, — думалось мне: — дурак этакий!»
Пробурчав что-то такое в ответ Бакланову и воспользовавшись тем, что в это время был разлит чай, я поспешил отойти от него и сесть около хозяйки. Здесь мое внимание, чтобы не сказать — сердце, было поглощено самым очаровательнейшим образом: изящнее и благороднее выражения лица, как было у Софи, я не встречал. Ее густые смолянистые волосы лежали у ней на голове толстыми змеями. Цвет кожности был нежности Киприды в ту минуту, как та вышла из пены морской. Талия именно там и возвышалась, где желалось того самому прихотливому вкусу, там и суживалась, где нужно было, чтобы было узко. Одета она была не то, чтобы как дома, и не то, чтобы как для гостей.
«Господи! — думал я: — родятся же на свете такие красавицы, от одного созерцания которых чувствуешь неописанный воторг».
Бакланов, кажется, это заметил.
— Кузина — почитательница ваших сочинений, — сказал он.
— Ах да, — отвечала Софи, кидая на меня убийственный взгляд.
Но я видел очень хорошо, что ангел этот не читал ни строчки моих сочинений, да и вряд ли что-нибудь читал!
На моем, довольно продолжительном веку, мне приходилось видеть три формации женщин: девиц и дам моей юности, которые все читали; потом, в лета более возмужалые, — девиц и дам ничего не читавших, но зато отлично наряжавшихся и превосходно мотавших деньги, к разряду которых, собственно, и принадлежала Софи, и наконец, с дальнейшим ходом рассказа, мне, может быть, придется представить вниманию читателя барышню совсем нынешнюю, которая мало что читает, но сейчас все и на практику переводить.
Во время всех моих этих рассуждений лакей вошел и доложил:
— Генерал Ливанов.
Бакланов встал и, как человек светский, нисколько не принял раболепной позы, а, напротив, как-то еще небрежней закинул свои волосы назад; но вошел решительно величественный старик.
— Здравствуйте! — сказал он, клняясь всем общим поклоном, и потом тотчас же сел напротив Софи.
Все мы: молодцеватый Бакланов, ваш покорный слуга, не совсем худощавый, сухопарый правовед и жиденький Петцолов показались против него решительно детьми, и одна только Софи спорила с ним во впечатлении, и то своею красотой.
Когда Ливанов, быв еще старым директором, докладывал однажды министру, тот вдруг обернулся к нему и вскричал:
— Да кто же из нас министр, вы или я? Вы таким тоном мне говорите!
— Приближаясь к розе, ваше высокопревосходительство, невольно приемлешь ее запах! — отвечал на это Ливанов.
И министр поверил ему.
Я видел, что старик был одет в самый новый парик, в отличнейшей дорогого сукна фрак, брильянтовые запонки и в щегольской рубашке. От него так и благоухало тончайшими духами.
Бакланов стал ему рекомендовать нас.
При моей фамилии Ливанов несколько подолее и попристальнее, чем на других, остановил свой взгляд на мне.
Софи налила чаю и подала ему.
Он ее поблагодарил величественным, но молчаливым наклонением головы.
Бакланов между тем все что-то егозил и беспокоился.
— Мы вот, дядюшка, сейчас рассуждали, — начал он: — какое безобразие нынче происходит в литературе: Пушкина называют альбомным поэтом, и всюду лезет грязь и сало этой реальной школы! Какие у нас дарования: какой-нибудь в Москве Варламов, Мочалов, здесь — Брюллов, Глинка, — все это перемерло; другие, которые еще остались — стареются, новых никого не является… Надобно же как-нибудь все это поднять и возбудить.
Евсевий Осипович, слушая племянника, при конце зажмуривал даже глаза, как бы затем, чтобы ярче вообразить себе рисуемую перед ним картину.
— Возбудить никогда ничего нельзя-с!.. — заговорил он наконец. — Все возбужденное всегда ложно и фальшиво: сила и энергия пьяного человека не есть сила, сон напившегося опиума не есть успокоение.
— Но отчего? Я не так, может быть, выразился; ну, не возбудить, а развить! — возразил ему Бакланов.
— Это все равно, не в слове дело, — перебил его Евсевий Осипович: — вам, например, никак теперь не возбудить и не развить идеальной пластики греческой; в мире, во всем человечестве нет этого представления. Вам рафаэлевских мадонн не возвратить, как не возвратить и самого католицизма с его деталями. Вот нам, французская псевдоклассика и вообще вся эпоха Ренессанс были возбужденные, — что они принесли нам? Звучные, пустые, без содержания слова, прихотливые, затейливые, но без настоящего вкуса и смака формы.
Говоря это, Евсевий Осипович взмахивал глазами то на меня, то на Софи, и вообще, кажется, хотел уронить этим спором в глазах наших Бакланова.
— Однако музыка есть еще до сих пор! — воскликнул тот.
— Какая-с? Революционная! — подхватил Евсевий Осипович: — вы слыхали ли a l'armi?.. Пафос этой оперы на конце блеснувших кинжалов, и раскусите это! — заключил он, подмигнув лукаво на всех гостей.
— Я совсем не то говорю: я не хочу только этого крайнего развития реализма, — возразил было Бакланов.
Ливанов не обратил внимания на его слова.
— Мир есть, — продолжал он: — волнообразное и феноменальное обнаружение одного и того же вечного духа: одна волна стала, взошла до своего maximum'a и пала, не подымешь уж ее!.. Неоткуда этой силы взять и влить ее внутрь мира, да и отверстий нет для того.
— Ведь это, дядюшка, известная старая вещь: мистицизм и пантеизм! — возразил было опять ему Бакланов.
— Что ж мистицизм! — воскликнул, весь побагровев, Евсевий Осипович: — что вы мне в укор ставите то, чего вы и не нюхивали… Для моего Бога нет формы: я верю в Его вечную, вездесущую и всетворящую силу. Шутку какую взяли: мистицизм и пантеизм! Так вот сейчас, как круг пальца повернул, и порешил все!
При этих словах Евсевий Осипович беспрестанно уж кидал на меня взгляды; но я дал себе слово сохранять молчание, и кроме того, нечего греха таить, больше всех их разговоров меня занимала Софи.
«Все это, — думал я: — суета; а вот прелестное-то Божье творенье!»
Петцолов также, видно, разделял мое мнение и, положив по-прежнему руку на саблю, все время глядел на Софи.
Но в разговор вмешался правовед и решился, как видно, поддерживать Бакланова.
— Вы изволите говорить, — обратился он вежливо к Ливанову: что не вольешь силы. Однако мы видим, что один человек делает целую эпоху: Петр, например.
— Что ж ваш Петр? — воскликнул и ему Евсевий Осипович: втиснул в народ несколько насильственных государственных форм, но к чему они годны: и ваша канцелярская тайна, и крепостное право, да и войско ваше, пожалуй, так и называемое регулярное.
— Однако без этого регулярного войска другие государства нас завовевали бы.
— Ну, это еще старуха-то надвое сказала; народ целый трудно завоевать. Он как еж; колется со всех сторон. В 1612 и в 1812 гг. народ отбил неприятеля, а вот как вы в Крым-то с одним регулярным войском пошли, так каково нас отзвонили! Формы государственные нельзя-с брать ни у кого; это не наука, которая обща всем!.. Распорядки у каждой страны должны быть свои, сообразно цивилизации народа, его нравственным, климатическим и географическим условиям, а у нас, — нате, вот вам бранденбургские законы, и валяй по ним: ни тпру, ни ну, ни на сторону и вышло!.. Вы ведь, кажется, обер-секретарь сената?
— Точно так.
— Хорошо у нас идет, хорошо? — спрашивал Евсевий Осипович.
На этих словах его я едва не вмешался: Ливанов, вероятно, совершенно забыл, как мы с ним в 44 году обедали в одном доме, и он громогласно и дерзко объяснял целый обед, что все у нас идет хорошо и все имеет полнейший исторический смысл. И что же теперь он говорил?
Бакланов, кажется, тоже это понимал и был в самом досадливом расположении духа.
— По-вашему, значит, — начал он: — надо признать в искусстве совершеннейший реализм; рисовать, например, позволяется только вид фабрик, машин, ну, и, пожалуй, портреты с некоторых житейских сцен, а в гражданском порядке, разумеется, социализм: на полумере зачем уж останавливаться!
— Вы вот опять этакими большими вещами как мячиком играете! — начал ему возражать сначала довольно тихо Ливанов. — Социализм? Что такое социализм? Христианство… сила, с которою распадающаяся Греция смогла стать против вашего государственного Рима… религия рабов… надежда и чаянье бедных и угнетенных. Что вы на социализме-то пофыркиваете? Оближите еще прежде пальчики, да потом и кушайте.
— Однако нельзя же, — возразил ему правовед: — при том, по крайней мере, состоянии, в котором находится теперь Европа, приводить его в практику: у нас все города, все жилища выстроены не так.
— Я не знаю, что можно и что не можно, а знаю только, чего жаждет душа моя. Хочу, чтобы равен был один человек человеку: хитростью и лукавством мы только вскочили один другому на шею и едем.
— Все это прекрасно, но мы бестолково к этому идем! Посмотрите, что кругом вас делается! — воскликнул Бакланов.
— Не знаю-с, толково ли, не толково ли, — отвечал ему почти с презрением Ливанов: — не знаю, что идем мы!.. идет и Европа!.. Шалит она, если по временам подкуривает настоящему распорядку!.. Все очень хорошо понимают, что человеческие общества стоят на вулкане. Вот откуда идут эти беспокойства и стремления к реформе; но враг идет, дудки! Не убаюкаете его ни вашими искусствами, открытыми для всех музеях и картинных галлереях, ни божеским, по вашему мнению, правосудием ваших жюри, ни превосходными парламентскими речами, ни канальскими словами в Тюльери, — враг идет! И в лице английского пролетариата, и во французском работнике, и в угнетенном итальянце, и в истерзанном негре, а там, пожалуй, сдуру-то, и мы, русские, попристанем, по пословице, что и наша рука не щербата, — а? Так ли, лапка? Говорит ли при этом твое юное сердце? — заключил Евсевий Осипович, обращаясь уже к Софи.
— Очень, — отвечала она, не поняв и половины его слов.
— Внемли Богу истины и правды, человек! — продолжал Евсевий Осипович, потрясая рукою: — изухищряйся умом твоим, как знаешь, и спускай твой общественный корабль в более свободное и правильное море: не зжимай ушей от стона гладных и хладных! Скорей срывай с себя багряницу и кидай их в толпу, иначе она сама придет и возьмет у тебя все…
Старика слушали во вниманием даже стоявшие тут лакеи.
Правовед начал несколько женироваться.
— Опасность, которую вы так поэтично описали, не так еще, кажется, близка! — возразил он несовсем, впрочем, самостоятельным голосом.
— А если б и не так близка?.. Благородно оставлять дело в таком положении?.. Благородно?.. — крикнул на него Евсевий Осипович.
Вежливый обер-секретарь потупился.
— Покуда хлебное дело не распространено по всему земному шару, дело нельзя поправить; для того, чтобы сделать одного образованного человека, непременно надобно пять-шесть чернорабочих сил!
— Да что вы мне все этими подробностями-то тычете глаза! — восклицал Евсевий Осипович, вставая и смотря на часы. — Я вам говорю о голосе вечной и величайшей правды, раздающемся из-под всякого исторического, материалистического мусору; а вы мне зажимаете рот мелочами… дрянью… сегодняшним… Прощайте-ка однако, мне пора ехать к министру на раут, — прибавил он и начал со всеми целоваться и даже офицера облобызал троекратно.
— Ну, сирена, столь же заманчивая и столь же холодная, поцелу же и ты! — сказал он Софи.
Та его сейчас же поцеловала.
— Прощайте-с, — сказал он собственно мне, лукаво улыбнувшись.
— Каков старичишка, а? — сказал Бакланов, когда дядя уехал. Эка шельма! — вскричал он и затопал ногами.
Софи покачала ему укоризненно головой.
— Не могу я, кузина, этого переносить! — горячился Бакланов: — теперь вот о Боге, о вечной правде и всетворящей любви говорил; а туда поедет, оду хвалебную Державина будет какому-нибудь господину читать. Что он у вас в сенате, например, делает? — обратился он к обер-секретарю.
— Я не знаю, собственно, — отвечал тот с приличною ему скромностью: — это в другом департаменте; но говорят, что слывет очень умным человеком и ничего не делает, больше рассказывает старичкам разные скабрезные анекдоты.
— А, каков каналья! — продолжал восклицать Бакланов.
Но мне старик, напротив, понравился: предаровитейшей натуры был человек!
4
Иродиада
Через несколько дней Бакланов опять приехал ко мне.
— Какой случай, — начал он: — у кузины моей (при этом он немного покраснел) украдены были деньги в билете. На днях ее воровка явилась в банк; ее захватили, разумеется, и теперь она пишет из тюрьмы и просит приехать к ней меня или Софи.
— Зачем же?
— Не знаю. Поедемте, пожалуйста; вдвоем нас скорее, может быть, пропустят.
— Извольте! — отвечал я.
Мы поехали; нас сейчас же впустили и провели в большую приемную залу. Через несколько минут к нам вышла Иродиада, худая, бледная, но все еще с довольно красивым, или, по крайней мере, умным лицом.
Бакланов со мною и с нею отошел несколько в сторону.
Иродиада на меня подозрительно посматривала.
— Что тебе, любезная, нужно от меня? — начал Бакланов.
— Я, Александр Николаевич, так как в несчастье моем взята была теперича за кражу денег у Софьи Петровны…
— Ну, так что ж такое? Ведь ты украла их?
— Украла-с, и так как я тоже теперь признание хочу сделать во всем… не знаю, примут ли от меня-то господа чиновники. Я желаю, чтоб и вы были свидетелем тому.
— С большим удовольствием, — отвечал Бакланов: — но к чему тут мое свидетельство.
— Я тоже теперь, — продолжала Иродиада, как бы скорей говоря какую-то затверженную речь: — жила ведь с господином Мозером.
— Знаю это, — произнес Бакланов.
Я хотел было отойти в сторону.
— Ничего, останьтесь! — сказал мне Бакланов.
— Останьтесь, ничего-с! — повторила за ним и Иродиада: тогда, живши у старой барышни, — продолжала она: — словно в царстве небесном была, покой в душе и сердце своем чувствовала, клятву даже имела, чтобы в монастырь итти…
Проговоря это, Иродиада на несколько времени замолчала и потупилась.
— Отчего же ты не пошла? — спросил уж я ее.
— Враг, сударь, дъявол не допустил мне того! Как вольную в руки взяла, вдруг воли и свободы разной захотелось: вместо монастыря к Софье Петровне пошла-с.
— Ты, любезная, и тут могла бы спасаться, — заметил ей Бакланов.
— Нет-с, сударь, какое уж спасенье в этакой суете… При старой барышне, бывало, как на коленках целые ночи промаливались, враг-то человеческий иной раз и подойдет, да как видит человека-то крестами огражденного, и отйдет, а тут как лба-то с утра не перекрестишь, так и доступ ему всегда есть.
Мы невольно взглянули с Баклановым друг на друга.
— А тут он видит, что я клятву свою преступила, и сам в образ человека вошел и в когти взял.
— Это в Мозера-то? — спросил Бакланов.
— Да-с, разве люди они? — отвечала Иродиада.
— Не люди?
— Нет-с; Христа убили, что уж тут!
Иродиада опять при этом потупилась.
— Не знаю, как примут от меня чиновники, — снова заговорила она: — а что этот самый Мозер… Конечно, что он человек теперь мертвый, а что он самый и бухгалтера в остроги отправил и полковничьих людей убить господина подговаривал. Через одного человека и переговоры шли; это я за верное знаю.
Мы опять переглянулись с Баклановым.
— Через какого же это человека? — спросил он.
— Для чего других, сударь, путать? Про себя я ничего скрыть не желаю, а других не для чего… Теперь и насчет смерти господина Мозера… может, кого клепать станут… Я говорила господам чиновникам, они мне на это только и сказали: «ну, говорят, плети больше», а что это я ему смерть причинила.
— То-есть отравила его? — спросил Бакланов.
— Да-с, тоже они, надругавшись и насмеявшись надо мной, опять было стали ходить ко мне и все спрашивали меня: кто это сочинение тогда написал-с? Я им сначала сказала, а потом, как Виктора Петровича в острог посадили, сама тоже испугалась, чтоб и мне чего не было, и сделала им это.
— Чем же ты отравила его? — спросил Бакланов.
— Мышьяком-с… Для крыс было, для дому-с куплено, — в чай им и подлила-с.
— Неужели же он не расчухал?
— Спрашивали-с: «что, говорит, чем это пахнет?». Я говорю, вода у нас нехороша.
— Сколько ты, однако, совершила преступлений! — невольно повторил я.
Иродиада посмотрела на меня.
— Что, сударь, так как, значит, первого своего обещания не сдержамши, все одно в геене быть должно… в отчаянности все это больше делала… Здешние муки супротив адских много легче, пускай уж здесь помучает.
— Что же это тебе тетушка Биби, что ли, рассказывала? — спросил ее Бакланов.
— Что, сударь, тетушка Биби? Не одни они, и сама своим умом думала.
Бакланов усмехнулся.
— Вы сделайте милость, Александр Николаевич, чтобы все эти господа чиновники прописали.
— Вероятно пропишут… Что им тебя жалеть!
— Сделайте милость! Я затем и писала к вам-с! — сказала Иродиада, а потом поклонилась нам и уведена была солдатом в отделение.
— Ведь это религиозное помешательство! — говорил мне Бакланов, когда мы ехали с ним домой: — из одного неисполненного обещания целый ряд преступлений… Наделало ли, я вас спрашиваю, что-нибудь столько вреда человеку, как религия! — восклицал он.
5
Бакланов-публицист
Очень невдолге герой мой начал на моих глазах переделываться. Об эстетическом журнале он не говорил уже ни слова, а напротив, — в речах его начали появляться такого рода фразы, что, покуда самый последний бедняк не сыт, ни один честный богач не должен спать спокойно.
Всем этим он становился мне бесконечно мил: какое общее я видел в нем явление всей этой шумящей около меня, как пущенная шутиха, жизни!
Софи также как будто бы становилась ко мне все более благосклонною. Главною причиною ее внимания служило, кажется, то, что около этого времени в нашем постоянном обществе начала появляться любовь к литераторам и происходили так называемые литературные чтения. Чтобы достать на них билет, Бакланов прискакал ко мне, как сумасшедший, велел мне, по приказанию Софи, сейчас же ехать и доставать. Я поехал и достал. Софи была на этом чтении. Я читал, и Софи это видела.
Но, впрочем, как рассказывал мне Бакланов, она говорила, что собственно душки были только Майков и Полонский…
Передав это, Бакланов однако сейчас же прибавил, что Софи непременно требует, чтобы я сегодня же приехал к ней, и все мы поедем прокатиться на Рогатку.
Я знал, из какого суетного и минутного чувства был предметом внимания, которое и прежде еще стяжал от коварных петербургских дам; но все-таки не мог удержаться и поехал.
Войдя в номер Софи, мы вошли в какое-то жилище фие. Она успела уже накупить себе ковров, бронзы, фарфора.
M-me Круаль, занявшая при Эммануиле Захаровиче место Софи и приехавшая последнее время с ним в Петербург, была у ней. В прелестной шляпке и прелестном подобранном платье, она смотрела в окно…
Софи тоже была совсем готова.
Петцолов, в несколько мечтательной позе, стоял, опершись на камин.
— Мы давно вас ждем! — сказала Софи. — Вероятно, все это monsieur Писемский! Ему не хочется с нами ехать.
— Напротив! — отвечал я и чувствовал, что покраснел при этом до ушей.
— Я с monsieur Писемским сяду на задней скамейке, а madame Круаль с monsieur Петцоловым на передней, а ты на козла с кучером! — сказала Софи Бакланову.
— Fort bien! — отвечал он.
Мы все вышли и уселись.
В воздухе совсем почти стемнело.
За заставой вьюга начала слепить нам глаза.
Тройка неслась что есть духу.
Я чувствовал, что плечо Софи в салопе прикасалось к моей руке, и, при малейшем наклонении саней, она прижималась ко мне.
По временам я видел ее лицо, блиставшее даже в темноте красотою.
Чорт знает, что такое происходило со мной!
За обедом я держал глаза потупленными вниз и слышал только, что Софи и madame Круаль щебетали между собой, как птички. Изредка к ним приставал и Петцолов.
Бакланов был что-то очень серьезен.
— Вы знаете, Иродиаду совсем выпустили из острога на поруки к какому-то ковенскому купцу, — сказал он.
Я посмотрел на него.
— Как она говорила: в полиции ничего не записано, только и сказано, что билет Софи она нашла.
Я улыбнулся.
— Значит, все подкуплено. Можно ли жить в подобном государстве?
— Тут не государство виновато, — заметил я.
— Нет-с, государство! — возразил с ударением Бакланов. — Я вот написал было об этом статью, — не пропустили… Теперь пишу другую, о крестьянском деле, и тоже что будет — неизвестно.
— Поздно уж! — сказал я.
— Что ж, нельзя же так сидеть, сложа руки, — возразил Бакланов: — не знаю, я читал ее у Проскриптского; хвалят.
— Вас там дурачат, если хвалят, — сказал я ему серьезно.
Бакланов несколько этим обиделся.
Вашим словам в этом случае нельзя вполне доверять: вы человек другого лагеря, — проговорил он.
— Как вам угодно! — отвечал я.
В это время встали из-за стола.
— Mesdames, voulez-vous danser? — сказал Бакланов, садясь за рояль и начав веселую кадриль.
Madame Круаль сейчас сама подхватила Петцолова за руку и стала сним; но ему, кажется, хотелось не того; он ястребом глядел на Софи.
— Monsieur Писемский! Со мной извольте, — скомандовала та.
Я, делать нечего, пошел.
Софи явно со мной кокетничала.
— Сядемте лучше! — сказала она в четвертой фигуре и ушла со мной чуть ли не в угол.
Я сел около нее.
— Вам все это, верно, надоело… скучно!.. — сказала она.
— С такою прелестной дамой: как вы, разве модет быть что-нибудь скучно? — отвечал я.
— А я разве прелестна? — спросила она невиннейшим голосом.
— Больше чем прелестны, вы красавица.
— О, какой вы льстец! — воскликнула Софи.
В это время Петцолов с нахмуренным лбом давно уже стоял перед нами и дожидался.
— Ах, как это несносно! — сказала Софи, нехотя вставая и переходя к нему.
Петцолов, кажется, ужасно на нее сердился; но, не смея ничего ей сказать, окрысился на свою даму.
— Отчего вы не протанцуете канкана? — сказал он ей грубо.
— Voulez-vous? — сказала та.
— Madame Круаль хочет танцовать канкан, — отнесся Петцолов к Бакланову.
— Volontiers, — сказал тот и еще веселей заиграл.
— И Софи должна танцовать, — прибавил он.
Француженка, подняв юбку платья, раза два мотнула ножкой.
— А вы? — обратился я к Софи.
— Вы хотите? — сказала она и прошлась, ловко пошевеливая всею талией и подняв платье довольно высоко.
Обнаруженные при этом ботинка и чулок были восхитительны.
Бакланов однако, все еще занятый своими общественными соображениями, прекратил наше удовольствие и объявил, что пора ехать домой.
Мы уселись в прежнем порядке и понеслись.
— Я говорила monsieur Писемкому, — начала, обращаясь к Бакланову, Софи: — что его, вероятно, ничто это не занимает.
— Есть-таки, есть холодок и безучастие, — подхватил Бакланов.
— А у вас жар, только не ваш, а ветром надутый, — объяснил я ему.
— Именно, именно! — подтвердила Софи и, прощаясь, крепко пожала мне руку.
«О, сирена, сирена!..» — подумал и я вместе с Евсевием Осиповичем.
6
Ощипанная ветвь благородного дерева
Наступило великое 19-е февраля 1861 года.
В Петербурге ожидали движения в народе.
Французский и бельгийский посланники с утра еще велели заложить себе экипажи и поехали по стогнам града Петра, видеть agitation du peuple, и только около Михайловского дворца увидели толпу помноголюднее.
— Enfin ce lion s'est reveille! — воскликнули они и, выйдя из экипажа, подошли.
В толпе молодой парень, строго разговаривая, торговал у солдата старые штаны, а другие смотрели на него.
Но зато «ce lion» пошевелился в других местах: в Бездне собралось тысяч шесть народа, и там расстреляли Антона Петрова.
Доктора говорили, что в это время появилась новая болезнь, которую можно было назвать желчно-дворянскою. Герой мой тоже заболел чем-то вроде того.
Последнее время я почти с ним не видался.
Он, как сам даже много раз выражался, совершенно пристал к так называемой крайней партии и писал самые рьяные статьи. Только природное благодушие его и все-таки поярдочное воспитание не допускали его сделаться окончательно петербургским обличителем.
Я видел очень хорошо, что все это происходило из того же чувства, по которому он ни за что бы в свете не надел старомодного фрака, как бы ни было ему удобно у нем.
— Искренности, искренности я больше желаю от вас, Бакланов! — сказал я ему однажды.
— Я совершенно искренен, совершенно! — отвечал он мне.
— Нет и нет! — кричал я ему.
— Совершенно, совершенно! — повторял он.
Софи я тоже видел всего один раз. Она попалась мне в превосходнейших парных санях на Невском и, нарочно остановившись, кричала мне, укоризненно качая головою:
— Хорошо, хорошо!
Вскоре после того я получил от Бакланова записку, в которой он писал, что болен, и просил к нему заехать.
Я поехал.
Больного я застал хоть не в постели, но желтого, как лимон.
— Что с вами? — спросил я.
— Так, простудился…
Несколько времени мы молчали.
— Я в деревню еду, — заговорил наконец Бакланов.
— Зачем?
Он грустно усмехнулся.
— Чтобы спасти хоть последние крохи, а то разорился совершенно, не промотав сам ни копейки.
Я взглянул на него вопросительно.
— За два года перед сим у меня состояние было, — продолжал Бакланов, персчитывая по пальцам: — двести пятьдесят душ моих, двести пятьдесят жениных, семьедсят пять тысяч чистыми деньгами… Деньги все ухнули на акциях… Кредитные места были закрыты; чтоб жить, я занимал в частных руках, чорт знает под какие проценты. Теперь мужики, разумеется, не станут платить оброков и ходить на барщину.
— Капитализируйте скорей! — сказал я ему на это.
— Что ж капитализировать? Сто двадцать рублей за душу, а за вычетом частных и казенных долгов — рублей по пятидесяти, да бумаги эти, вероятно, еще упадут на бирже, и так двухсоттысячное состояние превращается в десятитысячное.
— Скорее кладите эти деньги в демлю, обрабатывайте ее.
— Да я не умею этого, не приучен к тому, — отвечал Бакланов: — ни моим воспитанием ни тем правом, с которым я владел моим состоянием; и так не я один: а и Сидор, и Кузьма, и Петр, целое сословие!
— Почти! — отвечал я.
— Что ж осталось делать после этого?
— Ступайте в службу, — сказал я не совсем искренним тоном.
— Именно! — подхватил Бакланов: — самое уж поатенное место: совершенно не видать, годен ли на что человек или нет.
— Совершенно не видать, — подтвердил и я.
— Ведь это, я думаю, вздор, что нынче не то! — развивал Бакланов. — Так же, как и прежде, одни только протеже возвышаются и любимы; так же встряхивают казну, так же ничего не делают, а если делают, так пустяки.
Бакланов в это раз был очень зол.
— Это ужасно, ужасно! — повторял он, ходя взад и вперед.
— Чем отчаиваться, не лучше ли каждому взять себе за правило: «врачу, исцелися сам», — сказал я.
— Ну что ж? Это одна только фраза… Ах, кстати, — прибавил он: — Софи просила меня, не прочтете ли вы у ней что-нибудь… У ней соберутся: дядя наш Ливанов, друг наш правовед, Петцолов этот… Пожалуйста!
— С удовольствием, — отвечал я.
Читать перед Софи!.. Это что-нибудь, должно быть, очень приятное, или, по карйней мере, оригинальное!
7
Окончательная перемена
Когда наш великий Пушкин ехал куда-нибудь читать в великосветский салон, то уж, конечно, своими двумя-тремя волшебными стихами побеждал целый рой красавиц своевольных.
Наш бесценный друг Иван Сергеевич Тургенев, опахивая как бы ветром каким благоухающим сердца прелестного пола, возбуждает в них самые благородные и возвышенные чувствования, давая им и философии немного, и чувств и страстей, сколько это принято в хорошем обществе.
«Ольга» Гончарова, на наших глазах, произвела на одну очень милую, умную и молодую даму такое впечатление, что она зажала себе глаза рукой, закачала головкой и произнесла: «О, как бы я хотела встретить Обломова, полюбить его и влюбить в себя».
На наших наконец глазах, в Александринском театре, зрительницы обливались горькими слезами в «Грозе», сочувствуя страстям Катерины.
Ничего подобного на йоту, на мизинец автор никогда не производил своими слабыми творениями на прекрасный пол. К равнодушию молодых, прелестных дам, как это ни грустно для него, он давно и совершенно уже привык.
Да на что же он, безумец, надеялся, чего ожидал, ехав читать к Софи?
В нем как будто бы два человека били в эти минуты: один из них говорил, что он истерзает эту бедную женщину скукою, что совершенно уже упадет в ее глазах, а другой говорил: — Ступай! Что тебе за дело до ощущения других; для тебя лично будет наслаждение читать сему чудному существу, и поезжай!
И автор поехал.
В салоне Софи все уже были в сборе: Петцолов в этот раз на своем толстом, драповом сюртуке имел золотой аксельбант; Евсевий Осипович приехал, по-видимому, на целый вечер; у правоведа бакенбарды заметно подросли и сделались еще более солидны.
— Merci, monsieur Писемский, merci, — говорила Софи, ангельски улыбаясь и пожимая мне руку.
Ливанову я поклонился, не подходя к нему, и он, не привставая с своего места, склонил свою голову.
С Петцоловым мы тоже раскланялись издали.
— Что вы именно будете читать нам? — спросил меня Бакланов, бледный и худой.
— Последнюю мою вещь: «Старческий грех», — отвечал я не без ударения.
Я с умыслом хотел страданиями моего бедного романтика намекнуть, кому надо, на мои собственные чувствования.
— Ах, это мой милый Иосаф, — воскликнула вдруг Софи.
— Вы читали? — спросил я ее. «Софи читала! — подумал я: — уж в самом деле не влюбилась ли она в меня!»
Бакланов между тем отнесся к Евсевию Осиповичу.
— Он будет нам читать свое произведение: «Старческий грех».
Ливанов опять величественно склонил свою голову.
— Все, что вышло из-под пера их, мне приятно, — сказал он ласково-обязательным тоном.
— Господин Писемский реалист, — сказал Петцолов.
Я ничего ему не возразил, а удивился только, что он знает это ученое слово.
Читать меня Софи посадила против себя, и при этом я должен был сложить со столика «Петербургские Ведомости», «Современник» и «Русский Вестник».
«Странно что-то это», — думал я.
Евсевий Осипович тоже сел против меня.
Петцолов наклонился за стулом Софи.
Бакланов сел в углу. Ему, видимо, было не до того.
Приступив к чтению, я хотел поскорее перейти к сценам любви; но, к удивлению своему, заметил, что слушатели мои, как только я стал описывать гимназическое воспитание, ужасно заинтересовались.
На том месте, где моего героя секут, я видел, что большие глаза Софи в ужасе раскрылись. Я нарочно в конце этой сцены поприостановился.
— Это ужасно! — говорила она. — У нас в пансионе точно так же… меня секли!
— Вас, Софья Петровна? Господи! — воскликнул я, воображая себе, как это можно, чтоб ее секли.
— Уверяю вас, а голодом так по целым неделям морили!
— А помните, — отозвался из угла Бакланов: — у нас учитель латинского языка в гимназии — схватить за волосы и начнет таскать по полу, да пинками еще бьете в грудь.
— У нас в корпусе, когда четыреста розог давали и мальчик закричит, так подлецом считали! — добавил Петцолов с своей стороны.
Не делали мне никаких замечаний только правовед и Евсевий Осипович. Последний даже с некоторою гримасой сказал мне:
— Продолжайте, пожалуйста!
Я перешел наконец к сценам любви и чувствовал, что голос мой дрожал душевными нотами, которые, казалось бы, должны были проходить в то сердце, в которое предназначались.
Замечания, впрочем, начались тогда только, как я начал описывать разных лиц, к которым Иосаф ездил занимать деньги.
— Вот кто проприетеры-то! — воскликнул Бакланов, когда я прочел о скупом молодом купце: — их бы надобно душить…
На том месте, где я описывал пьяного майора, вмешался Петцолов.
— У нас до сих пор еще есть батальоный командир, который каждогодно по два месяца пьет запоем.
— Читайте, пожалуйста, дальше! — перебил его, обращаясь ко мне, Евсевий Осипович.
Я продолжал.
Когда описывалось, как взяли Иосифа в острог, как производилось следствие над ним, участие со всех сторон было полное.
— Какой гадкий этот полицмейстер! — заметила Софи.
Когда же я прочел, как тело Иосифа в тюрьме, упав, звякнуло, она даже вздрогнула.
— Бедный! — проговорила она.
— Чудесно! чудесно! — воскликнул Бакланов.
— Как славно вы разных этих канальев обрисовали! — заметил Петцолов.
— Этакие случаи возможны только при закрытом суде, — заметил правовед.
— Конечно! — отвечал я ему.
Около двадцати уже лет мое авторское самолюбие получает щелчки оттуда и отсюда, и все-таки я не приучил себя наблюдать, как и что вокруг меня происходит.
Но видел и подметил все это Евсевий Осипович.
В продолжение всего этого чтения и отзывов, у него не сходила с губ насмешливая улыбка.
Стали поспешно подавать ужинать, и мы все уселись.
Я посажен был около хозяйки.
— Чудесно! чудесно! — говорила она.
Я скромно, но не без удовольствия тупился.
— Вы вот, как видно, наблюдали жизнь, — обратился вдруг ко мне Евсевий Осипович: — скажите: какая по преимуществу поражает вас в теперешнем нашем обществе черта?
— Право, не знаю! — отвечал я.
Мне не хотелось с ним говорить.
— Черта все-таки движения вперед, — подхватил Петцолов.
Евсевий Осипович не взглянул даже на него.
— Черта торопливости! — продолжал он, исключительно обращаясь ко мне. — У нас все как-то скоро поспевает. Каково это выходит, того не разнюхивай очень, но зато скоро.
Я сначала и не понял, к чему он эту речь клонит.
— Вот у вас ведь этот аксельбант академический? — обратился он вслед затем к Петцлолову.
— Да-с, — отвечал тот серьезно.
— Я, например, — продолжал Евсевий Осипович, опять как бы обращаясь ко мне: — сам некогда в молодости служил в военной, знаю теперь весь верх военный, и, признаюсь, предполагал в нашем воинстве все возможные добродетели: и храбрость, и честность рыцарскую, и стойкость, но никак уж не ученость: так вот было и изживал с тем век, только раз иду по Невскому, один мне попадается офицер с ученым аксельбантом, другой, третий, наконец сотня. — «Что такое, говорю, это все ученые?» — «Все ученые», говорят. Вот те на! сразу тысяч пять понаделали.
— Это не ученость, а знак один! — проговорил было Петцолов с насмешливою улыбкой.
— Знак — вещь важная-с! — воскликнул ему Евсевий Осипович: для французского инженера корде — предмет Бог знает каких честолюбивых мечтаний и трудов. Они, сделав два-три открытия, стяжают это… А вы вот, вам надели это, вы уж думаете: «Э! баста! я ученый…»
Мне самому действительно странно было видеть на Петцолове аксельбант.
Он покраснел и сказал каим-то глухим голосом.
— Я вам позволяю это говорить только как старику…
— Что мне позволять-то? — возразил ему, нисколько не сробев, Евсевий Осипович: — я говорю не лично про вас, а про весь, во всей его окружности, факт.
Затем последовало довольно неловкое и продолжительное молчание.
— Мысль лучше больше поощрять, чем гнать и преследовать ее, проговорил наконец, как бы сообразив, Бакланов.
— Это не мысль поощрять, — отвечал Евсевий Осипович: — а бессмыслие, которым, извините меня, и вы и все общество полны: мы вот несколько месяцев назад были у вас, и вы, в противодействии общественному направлению, предполагали издавать какой-то эстетический журнал, а госпожа племянница, кроме как о своих буклях и юбках, вряд ли о чем и думала в то время; но сегодня — приезжаем, и каких граждан в вас встречаем: при каждом намеке на общественное зло сердца ваши наполняются гневом и негодованием. Она, например, молодая и, вероятно, еще пылкая женщина, проходит с невниманием и зевотой, когда ей читают, со слезами в голосе, про любовь: некогда ей заниматься сим бренным удовольствием; в ней один огонь горит, огонь гражданки!
Софи сидела, потупясь, но Бакланов побледнел.
— Не годы же употреблять на то, чтобы начать честно думать! — проговорил он: — для других, кто постарше, конечно, это трудно; но нам еще, слава Богу, не семьдесят лет!
— Нет-с, годы! — закричал на него Евсевий Осипович: — мало того, десятки лет… столетия! Прочтите-ка хорошие истории и поучитесь, как и каким испытаниями делались настоящие-то граждане; а вот она, — прибавил он, снова показывая головой на Софи: — то, что есть в ней, она скрывает, а к чему участвует, то — лжет — того нет у ней в душе.
— Ну, уж и лгунья я! — сказала Софи.
Бакланов опять заступился за нее.
— Откуда же к вам-то, дядюшка, разные христианские, социалистические и мистические идеи пришли? — спросил он насмешливо: жизнь ваша не совсем же согласна со всем этим была.
— На меня вам нельзя указывать-с! — вывернулся Евсевий Осипович: — я родился, вырос и жил в веке рабства и холопства, я должен был вилять хвостом, а вы призваны на более чистое служение.
Говоря это, он уже поднимался.
— Благодарю! — сказал он, обращаясь ко мне: — ваш полет не высок, не орлиный, но не лживый.
И, отдав прочим холодный поклон, вышел.
— Да ты сказала ему, что мы завтра уезжаем? — обратился Бакланов к Софи.
— Сказала, за это и бесится, — отвечала она с улыбкой.
— А вы завтра уезжаете? — спросил я.
— Уезжаем, monsieur Писемский, уезжаем! — отвечала Софи с сожалением.
— Она едет в свое именьице, а я в свое! — подхватил Бакланов.
Я на это молча только поклонился.
«Так вот чем наслаждались в моем произведении, — думал я, едучи домой: — да и то, по словам Евсевия Осиповича, притворно!»
8
Что собственно занимает ее
Сердце мое не утерпело.
На другой день я поехал проводить моих друзей на железную дорогу.
В первой же со входа комнате я встретил Бакланова, с дорожною сумкой через плечо и в фуражке.
— Merci, Писемский, — сказал он, с чувством пожимая мне руку и даже целуясь со мной. — Софи там, в отделении первого класса.
Я прошел туда, и так случилось, что подошел к Софи сзади. Возле нее, низко-низко наклонясь, стоял Петцолов. Я невольно приостановился и не подходил к ним.
Говорила Софи.
— Он несносен… Теперь он разоряется и выходит из себя, как будто бы я в том виновата, тогда как я живу решительно независимо от него…
— Надобно не зависеть и от любви к нему.
— Я его не люблю…
— Надобно доказать это на деле.
Софи грустно покачала головой.
— Для женщины это не так легко, — сказала она.
— Для умной женщины это должно быть совершенно легко, проговорил Петцолов и потом довольно небрежно прибавил: — Я буду писать к вам!
— Нет, невозможно, — отвечала Софи серьезно: — я лучше сама вам напишу.
— Но до тех пор я умру.
— Нет, живите! — произнесла Софи явно нежным голосом.
Я, может быть, и еще бы узнал что-нибудь, но в это время входил Бакланов. Я поспешил к нему навстречу.
— Я все ищу! — сказал я.
— Да вот она, — отвечал он мне.
Мы подошли.
Софи кинула на Бакланова рассеянный взгляд, но увидев меня решительно просияла радостью.
— Ах, monsieur Писемский! Как это мило с вашей стороны. Merci, merci, — говорила она и даже отодвинулась, чтоб я сел рядом с ней.
Я сел.
Мне было немножко досадно на нее, но, главное, меня возмущал Бакланов: неужели он ничего не видал, что кругом его происходит, или, может быть, находит в этом удовольствие?
— Скажите, пожалуйста, вы едете теперь к семейству вашему? — спросил я его.
— Нет, семейство мое в К… — отвечал он, как-то еще ниже склоняя свою потупленную голову.
Он по-прежнему был заметно грустен.
— У вас ведь есть дети? — продолжал я его пытать.
— Есть, — отвечал небрежно Бакланов.
— Как вам, я думаю, грустно о них; вы более полугода не видали их.
Бакланов мне на это ничего не сказал, а заговорил о чем-то с проходившем мимо кондуктором.
Софи только мимолетом прислушивался к словам моим и продолжала грустно любезничать с гусаром. Она в этом случае, кажется, нисколько не стесняясь Баклановым.
— Вы до самой вашей деревни поедете с Александром Николаичем вместе? — спросил я ее.
— Нет, мы только по железной дороге… до Москвы.
— Но ваши имения в одной ведь губернии?
— Да, но потом мы с ним поедем в разное, вероятно, время!..
— Нет, неправда, вместе поедут, — сказал, подмигнув мне, Петцолов.
— Как вы смеете так говорить! — сказала ему Софи, больше шутя.
Об этом предмете они, видно, совершенно свободно разговаривали.
Мне ужасно хотелось сказать какую-нибудь дерзость Софи.
— Вы ужасная притворщица! — начал я прямо.
— Не может быть, нет! — воскликнула она.
— У вас все только для наружности, и даже я знаю, что такое в вас искреннее.
— Ну, что же во мне есть искреннего… что искреннего? Скажите! — пристала она ко мне.
— Сколько могу отгадывать, так любовь к разнообразию.
— В чем к разнообразию?
— Во всем.
— Совершенно верно, совершенно! — подхватила Софи, делая вид, что не понимает, к чему я это сказал.
— Это так, да, — подтвердил и Петцолов.
В это время ударил звонок, все встали.
Софи стояла, поправляя платье сзади. Хороша и величественна в эти минуты она была божественно!
Бакланов простился со мною нежно, и почему-то у нас обоих навернулись при этом слезы на глазах.
Софи, прощаясь с Петцоловым, явно с ним шепталась.
Я еще раз видел ее лицо, когда она, сев в вагоне, приложила его к окну и еще раз кивнула головкой мне и Петцолову.
Мы пошли с ним вместе из вокзала.
— Скажите, что за отношения у madame Леневой с Баклановым? — спросил я невиннейшим голосом.
— Она живет с ним, — отвечал он мне.
— И вы, кажется, не совсем к ней равнодушны.
— Нет, что же! Разумеется, немножко! — отвечал он, не думая нисколько, видно, скрываться в этом случае.
— Ну, смотрите, Бакланов вас убьет: он бешеный, вспыльчивый!
— О, нет, у них это совсем на других основаниях.
— На других?
— Она может делать, что хочет; он тоже… по этим, знаете, новым правилам.
— По новым?
— Да, в наше время убедились наконец, что глупость же хранит верность, ревновать друг друга.
— Разумеется! — подтвердил я.
В это время мы вышли на подъезд. Он сел на превосходную пару, на которой я раз видел Софи, и понесся по Невскому, зацепляя извозчиков и пешеходов.
«И это тоже прогрессист! Несчастная, несчастная моя родина!» — подумал я.
Не об общественном, разумеется, служении говорим мы здесь. Благословенна будь та минута, когда в обществе появилась стремление к нему! Но гневом и ужасом исполняется наше сердце, когда мы подумаем, в чем положили это служение: в проведении не то что уж отвлеченных мыслей, а скорей каких-то предвкушений мыслей. И кто наконец эта соль земли, эти избранные, пришедшие к общественной трапезе!.. Остроумные пустозвоны, считающие в ловкой захлестке речи всю суть дела!.. Торгаши, умеющие бесконечно пускать в ход небольшой запасец своей душевной горечи!.. Всевозможных родов возмужалые и юные свищи, всегда готовые чем вам угодно наполнить свою пустоту!..
9
Рассказы Венявиных
Перехожу снова к объективному способу.
Незаконные мои любовники, приехав в провинцию, в свой родной город, и остановясь в грязных номерах лучшей гостиницы, — Софи в одном номере, а Бакланов в другом, — осмелились дать о себе знать одному только старинному другу Бакланова — Венявину. Тот точас же сначала прибежал один, потом побежал за супругой.
Женат он был на доброй Маше, дочери священника. Первый раз он увидел ее у Леневых, приехав к ним визит делать, и сейчас же влюбился в нее. Маша тоже в него влюбилась. Они сочетались и до сих пор столько же раз и с такою же нежностью каждодневно целовались, как и в первый день своего брака. Детей у них было человек десять.
Оба толстенькие, оба коротенькие, расфрантясь сколько возможно, они прибежали к нашим петербургским гостям, сильно взволнованные как приятным этим свиданием, так и вообще разными совершившимися в это время в городе и около происшествиями.
Все поместились в комнате Софи, которая, чувствуя себя не совсем здоровою, сидела печальная и грустная, завернувшись в свою теплую, дорожную шаль.
Венявины беспрестанно говорили один за другим и даже перебивали друг друга.
— Я не помещик, а чиновник; но это невозможно, невозможно! — кричал Венявин, топорщась всем телом.
— Помещицу Коврову, — подхватила его толстенькая и совершенно с ангельским лицом супруга: — пошла она с девушкой в баню, трое мужиков подошли к окошку, да и смотрят. Она говорит: «Подите прочь!». Они пошли да колом дверь-то снаружи и приперли. Всю ночь в бане-то и просидела: кричала-кричала, никто в целой деревне не отпер!
— Да, да! — подтвердил и муж. — Она пришла к губернатору жаловаться, а он ей говорит: «Вы отсталая, говорит, женщина, крепостница!..»
— Да кто он, из моряков, что ли? — спросил Бакланов.
— Из моряков.
— Ну, так вот что мне про него в Петербург рассказывали: у него с корабля упал матрос — ему бросили там что-то такое, вытащили его, и он сейчас же велел дать ему сто линьков, зачем смел закричать, когда упал в воду; а теперь человеколюбивый эмансипатор.
— Я тебе говорю, братец! — восклицал Бакланов.
— Нашего старика таки-удалили наконец! Нашли несовременным! — продолжал Бакланов.
— Но ведь те лучше были, честнее, — горячился Венявин: — те откровенно по крайней мере, действовали, а это иезуиты: пошли их царство небесное на земле вводить, или, как Ирод, младенцев резать, они одинаково будут это делать за жалованье.
— Поля-то, Господи, — вмешалась опять Маша, не менее мужа взволнованная: — поля-то у помещиков, этакие большущие, наполовину стоят незапаханные и незабороненные.
— Будет голод, непременно, непременно! — поддерживал Венявин.
— Этак неприятно и ехать в деревню, — проговорила наконец Софи, все время молчавшая и даже вряд ли слышавшая, что кругом ее говорили.
— Ай, да вы и не ездите! Просто страшно! — подхватила Маша. У папеньки столько теперь приезжает помещиков и останавливается: «Не можем, говорят, жить в деревне; очень уж нам грубят и обижают нас!».
— Скоро по дорогам, пожалуй, будут грабить! — прибавил, разведя руками, Венявин.
— Да чтой-то, Николай Гаврилыч, как это ты так говоришь: будут! — прикрикнула на него Маша: — и грабят уж! Вот к папеньке мужик за навозом ездит, так ехал пьяный в воскресенье из города — ограбили!
— А мы сегодня ночью думали было выехать! — проговорила опять Софи.
— Ай, нет, душечка Софья Петровна, ангел мой! Не ездите! — воскликнула Маша.
— Нет, нет! — подтвердил и Венявин.
Эти два кроткие существа насказали потом еще таких страхов и ужасов, что даже сами испугались и побоялись итти пешком домой, а попросили послать человека, нанять им извозчика.
Бакланов и Софи, по отъезде их, не сказав друг с другом ни слова, разошлись по своим комнатам, и каждый, с своими грустными мыслями, улегся почивать: видно, незаконная любовь так же имеет свойство охлаждаться, как и законная!
10
Прежнее Ковригино
Были серенькие, мокрые сумерки.
По той же самой дороге, с которой некогда мы начинали наш рассказ, ехала Софи с Баклановым, и какая разница была в том поезде и в этом: вместо домоделанных крытых саней и розвальней — лондонской сборки карета; лошади не крепостные, а вольнонаемные, идущие какою-то развалистою походкой. Высокий малый, извозчик, сидел без всякой церемонии и беспрестанно курил. Наконец в экипаже сидели не муж с женой, а любовник с любовницей, и не стыдились так ехать в свое имение.
Тетушка Биби, что чувствуют твои кости при этом!
Почтенная девица сия, как только получен был первый манифест об освобождении крсетьян, захирела и померла.
— Я родилась и умру госпожой своих людей! — были почти последние ее слова перед смертью.
Наследницей она оставила Софи, единственно потому только, чтоб имение не досталось мерзавцу Виктору.
Когда въехали в усадьбу, первое, что кинулось в глаза, был дом с заколоченными окнами.
Бакланов сам должен был выйти из экипажа, чтобы выкликнуть кого-нибудь из людей.
Он на первую попал на добрейшую и глупейшую Прасковью, сделавшеюся теперь совсем старою девкой.
— Госпожа ваша, Софья Петровна Ленева приехала! — сказал он.
— Ай, батюшки, Господи! Барыня приехала! — воскликнула эта простодушная девушка и сначала пробежала опять в кухню за ключом от заднего крыльца, отперла его, пробежала по дому и отперла переднюю; потом побежала в кухню за свечкой и чтобы оповестить других людей.
Софи все это время сидела в экипаже.
Наконец Бакланов ее высадил, и они, в сопровождении Прасковьи со свечой, вошли в дом. Оборванные в зале обои висели огромными лопастями. Зимние рамы были еще не выставлены, и к ним пропасть наприставало околевших мух. Круглое, в золотой раме, зеркало, как было в похороны Биби завешено черным флером, так и оставалось; отовсюду пахнуло уже не ладаном и воском, а какою-то могилой и сыростью.
Путники наши прошли в гостиную. Там, в углу, стояло старое кресло майора, точно будто бы сейчас только сняли его с них.
Прасковья поставила свечку на стол.
— Самовар прикажете-с? — спросила она.
— Да! — отвечала Софи.
Добрушка эта убежала ставить самовар.
Бакланов и Софи сели друг против друга. Обоим было грустно. Перед обоими проходила их прежняя молодость: сколько было надежд, в какой богатой перспективе открывалась тогда будущая жизнь, и что ж в итоге?
— Вон, у этого комода, помните? — сказала с грустною улыбкой Софи, показывая глазами на простеночное трюмо: — я в первый раз вас поцеловала.
— Да! — отвечал Бакланов.
— А вот тут, помните, на диване, я раз, в сумерках, прикурнула, а вы стали передо мной на колени, и вдруг тетенька Биби вошла, — как мы перепугались тогда! — продолжала Соня.
— Д-да! — отвечал и на это Бакланов.
Его душу в эти минуты волновало целое море разнообразнейших чувствований.
Софи встала, подошла к нему и оперлась на его плечо.
— Грустно мне, друг мой, грустно! — проговорила наконец она, склоняясь к нему головкой.
Бакланов обнял ее и посадил к себе на колени.
— Что ж тебе грустно? — спросил он ее.
— Так… ты меня не любишь больше!
— Из чего же ты это видишь?
— Так… Ты все стал нынче говорить о жене своей; говоришь, она умная, честная, чистая женщина.
Бакланов ударил себя в голову.
— О! — воскликнул он: — не напоминай мне об этой несчастной моей мученице!
— Она твоя мученица, а я, значит, твоя злодейка. Вот, посмотри: ты уж и плачешь о ней!
— Нет, не ее я оплакиваю, а долг свой, свои обязанности, над которыми я надругался, как подлец, как мальчишка какой!
— А я-то как живу всю жизнь! Господи! Господи! — воскликнула Софи, в отчаянии разводя руками.
— Нет! Тот безумец, — продолжал Бакланов: — кто говорит, что в браке нет таинства. Сам Бог тут присутствует, и Он один только может освятить эти между людьми отношения!
— Именно! — подтвердила Софи. — Я тебя, например, очень люблю; а прямо и откровенно скажу: мне жить с тобой гораздо тяжелее, чем с покойным мужем моим. Тот мне гадок, противен был; но я знала, что хоть страдаю, но не грешна и не преступна.
— Ну, старого уже не воротишь! — отвечал ей мрачно Бакланов и поспешил спустить ее с колен.
Входила Прасковья с самоваром.
Софи сейчас же принялась сама хозяйничать.
— Подайе сливок! — сказала она.
Прасковья что-то переминалась.
— Не знаю, матушка, сбегаю, — начала потом она: — не доят, чу, барские-то коровы, худые такие!
— Как, неужели же все не доят? Сколько же коров?
— Четыре коровы.
— Как четыре?.. У тетушки, я думаю, их было сорок!
— Околевали-с, умирали… Нет ли хоть у крестьян у кого, схожу! — отвечала Прасковья и опять побежала.
Софи и Бакланов, оставшись вдвоем, грустно усмехнулись.
Прасковья возвратилась и принесла жиденького молочка.
— Ну, уж мы этого пить не станем, — сказала Софи, отодвигая молочник назад: — поесть нам тоже, вероятно, нечего?
При этом вопросе Прасковья даже покраснела.
— Ничего, кажется, нет-с.
— И яиц даже? — спросила Софи.
— Перевели барских-то кур тотчас же, как покойница-то барышня скончалась. У курятницы тоже дочка на волю выдана, все теперь и живет там-с.
Бакланов начинал уже выходить из себя.
— Ты вот скажи старосте, — продолжала Софи: — со мной нарочно приехал брат, — прибавила она с ударением, показывая на Бакланова: он завтра же примет все по описи, и я вступлю в управление имением серьезно.
— Слушаю-с, — отвечала покорно Прасковья. — Вам где прикажете постель отправить, у тетеньки в комнате-с? — спросила она. — Только в их комнате постелька-то и осталась.
— А прочие где же?
— Не знаю-с.
— Хорошо, у тетки.
— А вам где прикажете-с? — обратилась Прасковья к Бакланову.
— Обо мне не беспокойся, я вот хоть тут на диване засну.
— Ты можешь итти, — сказала ей Софи.
Прасковья ушла.
Бакланов пошел и запер за ней дверь.
— Ты, друг моя, ляг у меня в комнате, — сказала ему Софи.
— Непременно! — отвечал он, и вскоре потом они со свечой вошли в комнату Биби.
Огромная киота с дорогими образами была заперта и даже запечатана печатью.
— Святыню-то Божью пощадили, не разворовали, — сказал Бакланов.
— Да, ужасно какой народ! — сказала Софи.
Затем они, общими стараниями отыскав под образами бутылку с деревянным маслом и засветив лампаду, улеглись; Софи за ширмами на теткиной постели, а Бакланов на полу.
При каждом малейшем шуме на улице или в доме они переговаривались.
— Что такое? — спрашивала обыкновенно сейчас же Софи.
— Не знаю! — отвечал тоже встревоженным голосом Бакланов и потом уж только прибавлял: — нет, ничего!
Они боялись, что мужики придут и убьют их.
11
Староста старый и новый сельский староста
На другой день в комнаты явилась опять одна только Прасковья и, как следует доброй, хорошей крепостной девушке, несколько принарядились по случаю радостного приезда господ.
— Что ж мы будем сегодня есть?.. Ты пошли мне повара.
— Нет его, пса этого. Косить ушел, верст за пятнадцать. Позвольте, я уж состряпаю что-нибудь.
— Сделай милость!.. На вот тебе денег… купи там курицу, говядины, что ли.
— Слушаю-с. У своих-то не укупишь, в Парфеново сбегаю, куплю.
— Но скажи, пожалуйста, отчего же меня все так чуждаются?
— Ну, матушка, народец ведь у вас… сами, я думаю, изволите знать!
Весь это разговор происходил, когда Прасковья одевала Софи.
Та, придя пить чай, рассказывала все это Бакланову.
— Вот я вам этого старосту вызову, — сказал он и вышел на крыльцо.
— Эй ты, любезный, — крикнул он проходившему по двору молодому дворовому малому, который, при виде его, сейчас же насупился и нахмурился: — пошли ко мне старосту сейчас же!
Парень, больше по привычке повиновался барскому голосу, повернулся и прошел в старостину избу.
Бакланов продолжал стоять на крыльце.
Парень вышел из избы.
— Говорил-с… — объяснил было он коротко и хотел уйти ободворком.
— Да ты не «говорил», а чтобы сейчас он здесь был!.. Зуба ни одного у канальи не оставлю… — заревел Бакланов.
Парень вернулся в избу.
Староста, мозглый и худенький старикашка, наконец показался и подошел к Бакланову.
— Ты староста? — спросил тот.
— Я, сударь, я, — отвечал тот, как-то плутовато тряся головой и точно пряча свои глаза.
— Пойдем к барыне, к госпоже твоей! — проговорил Бакланов.
Староста пошел вслед за ним в горницы.
— Вот он-с! — проговорил Бакланов, показывая на него Софи.
Та встала на ноги и собрала, сколько у ней было присутствия духа.
— Отчего вы не хотите ко мне явиться? — сказала она.
— Нам нельзя того! Извините нас, сударыня, на том! — сказал староста, по-прежнему потупляя глаза.
— Отчего нельзя?
— Воля уж, значит, теперь: какое явленье! Под неволею тоже опять-то голову сунешь, так и не выцарапаешь!
— Но воля сама по себе, а мое право на вас само по себе, говорила Софи.
Староста при этом даже усмехнулся.
— Нету, матушка, прав этаких ныне! — проговорил он.
— Да ты известен или нет о духовном завещании? — воскликнул ему Бакланов.
— Да что, батюшка, конечно, что покойница тогда грех только изволила лишний на душу взять, писавши это самое; а что умереть изволила, значит, мы вольные; порядки-то нынче известны-с! — отвечал староста, не ворочая к нему головы.
— Что ж вы и работать на меня не будете? — спросила Софи.
— Никак нет-с!
— И оброков платить мне не будете?
— Нет-с!
— Так я вас заставлю! Ах вы, мерзавцы, бунтовщики! — вскричала Софи, вся побледнев.
Госпожа в ней наконец проснулась. Она готова была своими хорошенькими ручками вцепиться старосте в волосы.
— Сейчас чтоб у меня прощения просили, сейчас! — продолжала она, стуча ножкой.
— Мир-то меня, сударыня, может теперь поедом съесть, что я и в дом-то вас допустил! — возражал ей староста.
— Меня в дом? — воскликнула Софи, ударяя себе в грудь.
— Да как же, помилуйте, дом общественный!
При этом Софи и Бакланов переглянулись между собой.
— Calmez-vous! — сказал он, беря Софи за руку. — Кто здесь посредник? — обратился он к старосте.
— Не могим знать-с, — отвечал тот.
— Как не знаешь? — спросил Бакланов, задыхаясь от бешенства.
— Делов тоже никаких не имели до них, почему нам знать! — продолжал староста, водя глазами по полу.
— А! не знаешь, не знаешь! — проговорил Бакланов и, схватив старика за ворот, притряхнул его.
Старик позеленел.
— Посредник, ваше благородие, Иван Егорыч Варегин, — сказал он.
Бакланов сейчас же отпустил его.
— Варегин! — произнес он радостно. — Пошел вон! — прибавил он старосте, и тот, как бы ничего особенного не случилось, посмотрел себе на ноги и вышел.
— Ну, вот и прекрасно! Все теперь устроится! — сказал Бакланов, обращаясь к Софи, котрая смотрела на него вопросительно.
— Параша, Параша, — крикнул он убиравшей в соседней комнате чашки Прасковье. — Нет ли кого послать за посредником-с?
— Пошлите-с сельского старосту! Он у нас тут недалеко в Парфенове живет-с, — отвечала та шопотом.
— Сбегай, ради Бога, — произнес Бакланов.
— Я нищенку пошлю-с; самое-то, пожалуй, наши дьяволы увидят и изобьют еще! — отвечала Прасковья и ушла.
Через несколько времени явился сельский староста, молодой, вежливый мужик.
— Съезди, любезный за посредником, — сказал ему Бакланов.
— Слушаю-с, — отвечал тот с видимою готовностью.
— Что такое, скажи, пожалуйста, отчего это неповиновение ко мне? — спросила, выйдя к нему, Софи.
Староста модно переложил из руки в руку шляпу.
— Бог знает, сударыня, — отвечал он, как-то особенно ужимая губы. — Надо так полагать, что глупость одна их.
— Так ты им растолкуй! — сказала Софи.
— Нам они, сударыня, не верят, как не по их говоришь… Все одно, вы говорят, от начальства…
— Пожалуйста, съезди! — повторила Софи.
— Слушаю-с! — отвечал староста и уехал.
— Чтобы не обманул он! — сказал Бакланов.
— Нет, съездит-с! Он у Софьи Петровны лесу хочет торговать, так съездит-с! — объяснила Прасковья.
Бакланов и Софи возвратились в гостиную.
— Варегин мне приятель и отличнейший человек: он сейчас все устроит, — заговорил первый.
— Но я боюсь, друг мой, он сейчас, пожалуй, придут, — сказала Софи.
— Пускай идут; у меня револьверы готовы. Прежде чем они дотронутся до тебя, человек двадцать уложу!.. — произнес Бакланов и положил на стол действительно два револьвера.
Софи между тем принялась плакать: она была очень рассержена.
12
Посредник
Варегин приехал в тот же день.
Молодые хозяева наши все еще продолжали сидеть в гостиной и не смели носу оттуда показать.
Бакланов принял друга в распростертые объятия.
Несколько времени они молчали, и у обоих невольно навернулись слезы на глазах.
— Что это, у вас уж пистолеты приготовлены! — начал Варегин.
— Да, — отвечал Бакланов и представил ему Софи.
— Кузина моя, Ленева, ваша теперь подсудимая и подначальная.
Варегин молча поклонился ей.
— Что, разве уж к дому подваливали? — спросил он.
— Нет; но на всякий случай. Я просил бы тебя сегодня же сделать какое-нибудь распоряжение, — отвечал Бакланов.
— Я уж сделал, ехав мимо, — отвечал Варегин и, как человек утомленный, сел и закрыл глаза.
Софи в это время разливала чай.
— Pardon, monsieur Варегин, — сказала она: — у нас нет сливок; нам не дают здесь ничего, даже и за деньги.
Варегин открыл глаза и, увидев стоящую перед ним Прасковью, сказал ей:
— Поди, скажи скотнице, чтобы сейчас же прислала госпоже вашей сливок: посредник приказал.
Прасковья убежала и возвратилась с превосходными сливками.
— Но как же, скажи, друг сердечный, как ты сюда попал? — начал Бакланов. — Естествоиспытатель, исследователь микроскопический мировым посредником!
— Исключен-с был из прежней службы за позорное гражданское поведение, — отвечал Варегин ядовито.
— Я слышал что-то такое в Петербурге, — подхватил Бакланов.
— Да, как же-с! И не начальством, это было бы еще сносно, а общественным мнением.
— Нынче общественное мнение, monsieur Варегин, кажется, такое благородное, — вмешалась было Софи.
— Не знаю-с, — отвечал он ей: — знаю одно, — продолжал он, опять обращаясь к Бакланову: — что как только я на одном из ваших университетских советов сказал, что молодые люди поступают к нам ничего не смыслящие, в университете ничего не делают и потом все гуртом выпускаются кандидатами… Что же это такое? Кукольная комедия одна!
— Да чего тут! — подхватил Бакланов. — Нам вот дорогой один господин рассказывал, что становой получил бумагу очень безграмотную и говорит: «Это, верно, говорит, господин студент писал», и в самом деле, оказывается, студент.
Варегин грустно усмехнулся и покачал головой.
— Сказал я, разумеется, — продолжал он: — и насчет преподавания, что у нас, вместо науки, с кафедры раздаются пикантные фразы, очень, может быть, выгодные для популярности преподавателя, но далеко не полезные для слушателей…
— Ну, и что ж потом? — спросил Бакланов.
— Потом, через несколько дней, мне господа студенты стали на лекциях шикать и свистать… Я остановился и спросил, что именно возмущает их в моих словах?.. Они выслали ко мне депутатов, которые объявили мне, чтоб я переменил свое гржданское поведение. — «В чем же, говорю, оно так провинилось?» — «В том, говорят, что вы таким образом говорите в советах». — «О, в таком случае, я вижу, что вы так наглы, а передавшие вам люди так подлы, что я уж, конечно, ни с ними ни с вами не останусь»; затем поклонился и не возвращался более в свою аудиторию.
Приговоря это, Варегин опять качнулся головой.
— Вот вам и награда вся! — снова он начал: — за двадцать лет трудов, за потерянное зрение; и то бы все им простил, Бог с ними; но зачем они потеряли мои сведения… Знатоков моего дела в России немного, а они меня, как мусор, как щепки ненужные, взяли да и вышвырнули.
— Ужасно! — подхватил Бакланов. — Но здесь, по крайней мере, как ты устроился? Ведь ты, кажется, семейный человек?
— Четверо детей.
— А душ сколько?
— Душ нет!.. Сто десятин земли всего!
— Но чем же ты жил до сих пор?
— Потому уж и жил! Только что сам земли не пахал.
В это время вошла с довольным лицом Прасковья.
— Барыня, где стол-то накрывать, в зале или столовой? — спросила она.
— Да разве есть что-нибудь у нас? — спросила ее Софи.
— Есть: теленка закололи и карасей в пруду наловили. Выбил сельский староста всего-с… И повар тоже пришел-с.
Бакланов, Софи и Варегин невольно усмехнулись.
— И ключи вот от посуды-с наш староста-то, чорт, дал-с, прибавила Прасковья еще с большим удовольствием и пошла хлопотливо накрывать на стол в зале с ободранными обоями.
Через несколько минут все уже сидели при полном освещении четырех свеч в старинных шандалах и при вкусно дымившихся теплых блюдах.
— Скажите, пожалуйста, как народ принял эти мирские учреждения? — спросил Бакланов.
— Да как принять-то? Обыкновенно, как принимал он чиновников. Это ведь подкуп, — прибавил Варегин, показывая на блюда: — вам бы без меня не дали этого: это меня хотят ублажить.
Прасковья, ко всем благам, нашла в буфете еще две бутылки наливки и поставила их перед господами.
Приятели, прекратив печальные разговоры, выпили по нескольку рюмок наливки; Софи тоже с ними выпила и совершенно смело, в сопровождении одной только Прасковьи, отправилась ночевать в комнату Биби.
Бакланов и Варегин легли в гостиной на толстейших и мягчайших пуховиках, которые тот же селький староста «выбил» им от прежнего господского старосты.
13
Бунт
На другой день Софи, как только проснулась, подошла к окну своей комнаты и ахнула от ужаса.
Красный двор был полнехонек мужиками, человек до ста, с мрачными все лицами, без шапок. Между ними ходил, тоже серьезный, Варегин и о чем-то с некоторыми из них переговаривал.
Софи сейчас же бросилась к Бакланову, который еще спал.
— Александр, посмотри, что такое у нас на дворе: народ собрался! — сказала она.
— Что такое? — произнес тот, надел халат и, положи в карман револьвер, вышел.
— Зачем это они? — спросил он Варегина.
Тот подошел и мрачно сел на ступеньку крыльца.
— Дурят! — произнес он после нескольких секунд молчания.
Бакланов смотрел на него с испуганным лицом.
— Что же, совсем не хотят повиноваться?
— Торговаться хотят до конца, — произнес Варегин.
К нему робко подошел довольно доброй наружности мужик.
— Можно, Иван Егорыч, уйти-то? — спросил он.
— Нет, нельзя… сами заварили кашу, так не пеняйте, дьяволы экие, право!
— Да ведь, Иван Егорыч, мир-с, а не я, батюшка.
— Мир?.. Из собак, что ли, мир-то состоит? Из вас же, чертей!
Мужик конфузливо перебирал шапку в руках.
— Как гнилая горячка-то была, — продолжал Варегин: — так умирал с дьяволами, хоть бы тому поверили.
— Это точно что-с, — произнес мужик.
— Так что ж «точно что-с»!.. Стану я вас обманывать!
— Да мы, батюшка, и сумненья в том не имеем.
— Ну коли не имеешь, так пошел и уговаривай!
Мужик пошел, сказал что-то такое двум-трем мужикам, да так тут на месте и остался и не возвращался более.
— Может быть он уговорит, — произнес Бакланов.
— Нет, — отвечал с прежнею мрачностью Варегин: — я уж к исправнику и за военною командой послал, — прибавил он.
— Господи! — воскликнул Бакланов: — да нельзя ли как-нибудь уговорить так?
Варегин усмехнулся.
— Попробуйте, подите, поговорите… Вы спали, а я целую ночь их в сборной избе уговаривал, так будет: наговорился.
Бакланов пошел к Софи, чтобы предупредить ее.
— За командой уж послали, — сказал он больше шутя.
— Как! — воскликнула та, побледнев. — Нет, мой друг, не надо, не надо! Я от всего лучше отступлюсь.
— Да Варегин не отступися; ему это надо для общего порядка.
— Нет, нет, не надо мне ничего! — кричала между тем Софи, становясь перед Баклановым на колени.
— Ты вот кричишь, они услышат это и еще больше будут упираться, — уговаривал ее Бакланов.
— Жаль мне их, не могу я этого… — говорила Софи, упадая на руки Бакланову.
— Что ж делать-то? — отвечал он, сажая ее на диван.
Послышался колокольчик. Софи задрожала.
— Ничего, ничего! — успокаивал ее Бакланов: — я буду целый день сидеть около тебя и не отойду.
При звуке колокольчика толпа мужиков тоже зашевелилась несколько; один из них отделился и побежал ворота отпирать.
Въезжал исправник, довольно полный и расторопный, должно быть, мужчина, ч птичьим, совиным лицом. Он сейчас же выскочил из тарантаса и прямо подошел к толпе мужиков.
— Что, любезные, выстроились уж, — а? Здравия желаем!
— Здравствуйте, батюшка! — проговорили ему несколько голосов.
Исправник повернулся и увидел Варегина.
— А, ваше высокородие, честь имею кланяться! — продолжал он, весело пркладывая руку к фуражке. — Прикажете внушать-с? — прибавил он с улыбкой.
— Внушайте! — отвечал Варегин.
Исправник обратился к мужикам.
— Что ж, вы решительно не повинуетесь?.. Сейчас команда придет.
Мужики не отвечали ему ни того ни сего.
— Я вас спрашиваю, повинуетесь вы, или нет? — крикнул уже исправник.
— Да говори, старый! — толкнули несколько мужиков старика-старосту.
— Нет, батюшка, нельзя нам того, — прговорил тот наконец.
— Отчего же бы это нельзя, позвольте вас спросить?
— Государь император, батюшка, Александр Николаевич не приказывает того.
— А я не знаю, что государь приказывает, или нет?
— Не знаю, батюшка, знаешь ты, аль нет!
— Нет, ты знаешь: врешь, бестия ты этакая! Я вот тебя первого взъерепеню, первого!
Староста мрачно нахмурился.
В это время на двор въехала еще пара в тележке, и из нее соскочил нарядный мужик, с русою окладистою бородой.
— Старшина! — прошел легонький говор между мужиками.
Старшина сейчас же подошел к посреднику.
— Команда идет в версте, ваше высокородие, — донес он.
— Поди, поговори, не усовестишь ли дураков! — сказал Варегин.
Старшина подошел к мужикам и обратился к ним с речью, сильно ударяя на о.
— Государь император делает вам теперь эткие милости, — начал он: — и что ж вы делаете? Госпоже вашей законной не покорствуете!
— Наша законная-то госпожа, господин старшина, умерла, отвечал ему старик-староста.
— Погоди, друг любезный, погоди! — возразил ему на это старшина: — ты теперича имеешь сам имущество, оставляешь ты его сыну, что ли, али сродственнику, и кто ж может его отнять у него? Корову ты ему оставляешь: неужели корова не пойдет к нему на двор?
— Нынче, господин старшина, насчет того порядки другие, опять ему возразил старикашка-староста. — Госпожа померла, значит, мы и вольные; другой господин жив, властвуй, а умер, тоже ослобождаются… Молодые пускай сами себе наживают. Как же ты иначе волю-то сделаешь?
— Ишь как рассудил, складно! — перебил его насмешливо старшина: — а словно бы не так в царских-то указах сказано.
— Знаем мы, господин старшина, как в царских-то указах сказано, знаешь и ты сам! Грех только тебе так говорить: миром, кажись, тебя выбирали.
— Да мне, дьявол вас возьми и с вашею должностью! Тьфу мне на нее! — воскликнул старшина. — С вами, дураками, только время потратишь, да себе беспокойство… — заключил он и, отойдя от толпы, молодцевато прислонился к стене дома.
Прошло еще с полчаса самого ужасного, томительного времени. Наконец на двор прибежали две маленькие крестьянские девочки.
— Солдатушки уж идут! — как-то робко они оповестили.
Толпа, как бы вся в один момент, опустила голову.
Варегин проворно встал и пошел по деревне навстречу команде.
Впереди всоей роты ехал верхом на лошади молоденький офицер. На лице его написана была гордость и серьезность. Солдаты же, напротив, шли вольно, развязно, и большая часть весело между собой перешучивались.
Варегин пошел рядом с солдатами.
— Вы, братцы, имейте лицо-то посерьезнее, посуровее, — сказал он.
— Нахмуримся, ваше благородие, — отвечали ему несколько солдат в один голос.
— Ну, и сначала оцепите только некоторых, — обратился он уже к офицеру.
— Знаю-с, — отвечал тот самодовольно.
— Что огонь употреблять, кровь понапрасну проливать! — обратился опять Варегин к солдатам.
— Известно, ваше благородие, — подтвердил ему фельдфебель: оцепим по-первоначалу, а тут, коли упираться очень начнут, так в приклады.
— Знаем, ваше благородие, не в первый уж раз, — подхватил молодой и с умным лицом солдат: — я этта в Спирове не то что прикладом, а схватил за волосы главного-то зачинщика. «Господин служивый!» — закричал и на колени, а за ним и прочие другие.
Все почти солдаты захохотали.
— Бунтовщики тоже, робята, важные, — произнесло опять несколько голосов.
— Смирно! Ружья на плечо! — скомандовал офицер.
В это время входили уже в самую усадьбу.
Солдаты сейчас же поправились и нахмурились. Офицер махнул барабанщику. Тот громко, так что раздалось на все селение, ударил марш.
Варегин, проворно опередя солдат, опять подошел к мужикам.
Лицо его было бледно, волосы растрепаны.
— Братцы, образумьтесь, смерть вам угрожает! — вскричал он.
Толпа вся дрожала с первого же звука барабана, но ничего не говорила.
Солдаты стали обходить ее и выстроились против нее.
— Братцы, образумьтесь! — произнес еще раз Варегин.
Молчание.
Он махнул белым платком офицеру.
— С левой по одному марш! — скомандовал офицер.
Цепь солдат отделилась и стала входить в толпу, которая и не понимала, что это такое с ней делают.
— Сомкнись! — скомандовал офицер.
Солдаты сомкнулись, человек двадцать мужиков осатлись у них в цепи.
Один молодой парень хотел было выскочить из нее, солдат ткнул ему прикладом в лицо.
Старикашка-староста что-то топтался на одном месте. Этот молодой парень был его единственный сын.
— Тятенька! — закричал он ему оттуда.
— Ну, черти, дьяволы! Становитесь на колени! — вскрикнул старик и сам стал на колени, за ним стали несколько мужиков.
— Виноваты, матушка наша Софья Петровна, виноваты! — завопили они.
Варегин подошел к одному из не ставших на колени мужиков и ударил его по плечу.
— Ну, становись! Еще за зачинщика сочтут.
И вслед затем все остальные коленопреклонились.
Оцепленные давно уже стояли на коленках, а нежный старостин сын даже ревел.
— Надо зачинщиков отобрать! — сказал исправник Варегину.
Тот махнул ему рукой и, совершенно утомленный, опять опустился на рундучок крыльца.
— Кто зачинщики? — продолжал исправник, подходя к стоявшему все еще на коленях старосте.
— Да, батюшка, из Питера к нам сходил человек, — отвечал старик, молебно простирая к нему руки.
— Какой?
— Да вот барыни-то нашей кучер бывший, Михайла; он в бегах был и проходил с дворянином одним: «не повинуйтесь, говорит, а то хуже, говорит, под крепость опять попадете!»
— С каким дворянином?
— Да как его, батюшка, забыл, как и прозвище-то… регистратором каким-то себя называл.
Варегин при этом вслушался немного.
— Кто же здесь-то собственно был зачинщик? — продолжал исправник допрашивать, не поднимая старика с колен.
— Здесь я, батюшка, я самый главный! — отвечал тот.
— Ступай в сторону.
Старик встал и отошел в сторону.
— А кто еще? Кто еще был зачинщиком? — обратился исправник опять к толпе.
— Я-с! — отозвался сам один из мужиков.
— В сторону!
Мужик отошел и встал.
— Кто еще? — продолжал опять исправник.
Варегин рвал у себя из бороды волосы.
Толпа перешептывалась между собой.
— Да кто еще? — послышался шопот.
— У Матрены они приставали! — ответил чей-то один голос.
— Давайте Матрену сюда! — крикнул исправник, подслушав эти слова.
Двое мужиков пошли за Матреной, и вслед же затем раздался пронзительный крик на всю усадьбу.
— Батюшки, виновата!.. виновата! — кричала Матрена, выгибаясь всем телом, между тем как двое мужиков тащили ее.
— Давай ее сюда! — проговорил исправник.
Матрену подтащили к нему.
— Приставал у тебя, как вот его, — Михайла, что ли?
— Приставал, батюшка!.. приставал!.. — отвечала она поспешно.
— Михайла и барин?
— Оба, батюшка, оба!
— Что ж они говорили?
— По всей, говорят, России ходим, — сомущаем народ.
— Где ж они теперь?
— Не знаю, батюшка.
— Врешь, бестия! — закричал исправник.
— Не знаю, батюшка!.. не знаю!.. — заревела почти в отчаянии Матрена: — все расскажу тебе!
— Ну, рассказывай. Давно ли они были у тебя?
— С месяц, батюшка.
— Что ж они делали?
— Пили они, батюшка, все три дня, что ни были.
— Ну?
— Молоденький-то, тот все шутил со мной!
— С экой-то стервой?
— Да, батюшка, и сам-то он нехороший такой; и на барина-то не похож!
Варегин в это время встал и ушел в горницы.
— Поедемте лучше ко мне, — сказал он Софи и Бакланову. — тут исправник будет производить следствие и приведет все в порядок.
— Ах, да, поедемте, monsieur Варегин, пожалуйста, — говорила Софи, чуть не целуя его.
Вслед затем они все прошли садом и только что сели в поданный Варегина экипаж, как из усадьбы раздались пронзительные вопли.
Это исправник пробирал, с одной стороны, неженку старостина сына за батьку, при чем оба они кричали, а с другой стороны — Матрену, которая только и вопила: — «Шут им дьяволам! шут! Вот их бы так!»
— Пошел скорей! — крикнул Варегин кучеру. — А ведь есть господа, — продолжал он, обращаясь к Бакланову: — которые радуются этой бестолочи… Готовы даже подстрекать ее на народ… Движение здорового общественного организма в этом видят… Не подлость ли, я вас спрашиваю, кровью этих детей омывать свои безумные фантазии!..
— Ужасно! — подтвердил в свою очередь и Бакланов.
14
Изобличение
Друзья наши, проехав Ковригинское поле, сейчас же очутились в свежем, спокойном лесу.
Софи все это время смотрела на серьезное Варегина, на его голубые, спокойные глаза, на его запыленные бакенбарды. Не давая себе отчета — почему и отчего, она чувствовала в одно и то же время страх и уважение к нему.
Бакланов между тем припоминал те мириады фраз, которые раздавались около него в Петербурге, — фраз, против которых он сначала ратовал, а потом и сам стал повторять их.
Голос Варегина разбудил наконец их обоих от их собственных мыслей.
— Вот и мое пепелище! — сказал он.
Перед домом, в небольшом садике, два мальчика и две девочки рылись в земле.
Самый дом, или, скорее, большая крестьянская изба, был разделен на две половины: в одной жил сам хозяин, а в другой — дети.
В комнатах было чрезвычайно чисто и просто: дубовый обеденный стол, ситцевая мебель, термометр и барометр на стене.
— Милости просим! — сказал Варегин, вводя своих гостей.
Вошла красивая крестьянская женщина в белой рубашке и опрятном сарафане.
Варегин велел ей подавать обед.
Когда стали садиться за стол, он отнесся к Софи:
— Не угодно ли вам занять место хозяйки?
Софи села.
— А вот эту команду позвольте ко мне, — продолжал Варегин, передвигая к себе приборы всех четверых детей: — всем бы они народ исправный, да сами резать еще не умеют.
И вслед затем он начал им резать.
Дети, как маленькие голубятки, смотрели ему в рот и на руки.
Бакланов при этом вспомнил своих детей и незаметно вздохнул.
— Вы давно лишились вашей супруги? — спросила Софи хозяина.
— Да в тот же год, как и из службы выгнали: почти вместе получил эти два удовольствия.
— Вам недаром судьба такие испытания посылает. Она знает, что вы крепыш и выдержите, — сказал ему Бакланов.
— Никакой тут нет судьбы: в первом случае российская глупость, а во втором — петербургский климат, — отвечал Варегин.
После обеда Софи ушла с детьми погулять в поле, а приятели сели у открытого окна пить кофе…
— Вы не думаете жениться, Варегин? — сказал Бакланов.
— При детях-то? — спросил тот.
— Да при детях обыкновенно и женятся, чтобы мать им дать.
— Дети такое нежное и хрупкое существо, что требуют всей нежности человеческого сердца, а это возможно только в родителях, которые обыкновенно органически к ним бывают привязаны.
— Но мачеха будет любить их из любви к вам.
— Н-ну! — произнес Варегин: — я в эти тонкие чувства, признаюсь, не очень верю; их обыкновенно достанет только месяца на два после брака.
Друзья на несколько времени после того замолкли.
— А эта красивая женщина, которая подавала нам обедать, на каком положении? — спросил Бакланов.
Варегин улыбнулся.
— Вы все по себе судите? — сказал он. — А вот кстати за откровенность откровенностью отплачу: в каких вы отношениях с этой госпожой, кузиной, что ли, вашей?
Бакланов очень сконфузился.
— Я ей родня… — пробормотал он.
— Я это потому вас спрашиваю, — продолжал Варегин: — что мне мужики на сходке говорили: «Вот-де, говорят, мало что сама приехала, да и любовника еще своего привезла!»
— Им-то, скотам, что за дело! — проговорил Бакланов и потом, помолчав, прибавил: — конечно, в этом случае скрываться перед вами не стану…
— Ну, а жена-то как же, а? — спросил с улыбкою Варегин.
— Жена у меня такая холодная и спокойная женщина, что ей решительно все равно.
— Все равно, что вы живете с любовницей? — повторил Варегин.
— Я не то, что живу… — отвечал, начиная теряться Бакланов: — жить постоянно таким образом я не намерен и, как вот все это поустроится, опять возвращусь к семейству.
— Что ж такое поустроится? — допрашивал Варегин.
Бакланов окончательно сконфузился.
— Там… дела разные… — отвечал он как-то неопределенно.
Варегин не спускал с него внимательных глаз.
— Все это, друг любезный, — начал Бакланов после нескольких минут довольно неловкого молчания: — я сам очень хорошо вижу и понимаю, но что делать — затянулся, любовь!
— Э, вздор какой! — перебил с сердцем Варегин.
— Как вздор?.. Неужели ты не веришь в любовь?
— Разумеется, кто ж в нее поверит… Одно только баловство и обманывание самого себя, а между тем у вас есть дети, а перед этою обязанностью, я думаю, все другие мелкие страстишки должны замолкнуть.
— Я детей и люблю, а разлюбил только жену.
— Да ведь и все не целую жизнь пылают к женам страстью, а руководствуются в этом случае чувством дружбы, уважения к женщине, чувством наконец собственного долга.
— Хорошо чувство дружбы! — воскликнул Бакланов. — Ты знаешь ли, — прибавил он уже полушопотом: — что я последнее время говорить не мог без злобы с женой, звука шагов ее слышать без ужаса.
— Что ж, она нехорошая разве женщина?
— Напротив, ангел по душе и собой красива.
— Так отчего же?
— А оттого… Я, например, человек вовсе не злой, а бывали минуты, когда готов был совершить преступление и убить ее.
— Господи помилуй! — воскликнул Варегин.
— Да, да! — повторил Бакланов.
Варегин несколько минут усмехался про себя.
— Никогда бы вы никакого преступления не совершили, проговорил он: — и, вероятно, к этой госпоже получите точно такое же чувство, потому что вся ваша любовь и нелюбовь есть не что иное, как развращенное воображение и стремление к чувственному разнообразию…
Замечание это было слишком верно. Бакланов почесал у себя только в затылке.
— Никогда я к этой женщине не чувствовал ничего подобного, проговорил он глухим голосом.
— Ну, так будете чувствовать! — сказал спокойно Варегин.
— Может быть, — отвечал Бакланов.
Он заметно обиделся.
— Все это я говорю, опять повторяю, — продолжал Варегин: потому, что мужики прямо сказали: «мы, говорят, его изобьем, если он командовать нами начнет».
— Да я никем и не командую, — отвечал, как бы оправдываясь, Бакланов: — наконец я и совсем могу уехать к себе в имение.
— Это, я полагаю, самое лучшее!
— Для спокойствия этой женщины уеду…
— Для спокойствия этой женщины уезжайте! — повторил Варегин.
Едва заметная усмешка пробегала в это время у него по лицу.
Софи наконец возвратилась с детьми с прогулки.
— Не пора ли нам? — спросила она.
— Теперь можете ехать-с; все уж, вероятно, утихло, — отвечал Варегин.
— Merci, monsieur Варегин, merci, — говорила Софи.
Во всю обратную дорогу Бакланов был задумчив и ни слова не проговорил. Беседа с Варегиным произвела на него сильное впечатление, и, по преимуществу, его беспокоила мысль, чтобы крестьяне в самом деле чего-нибудь не затеяли против него: тогда срам непоправимый для него и Софи!
Возвратившись в Ковригино, они нашли, что в комнатах, кроме Прасковьи, сидели еще две горничные, а в залу были внесены разные вещи из амбаров, сушилен и кладовых.
15
По-прежнему бодр и свеж
На другой день с красного двора из Ковригина один экипаж с Баклановым уезжал, а другой, с Петром Григорьевичем, которого Софи оповестила о своем приезде, въезжал.
— А-а! — произнес было равнодушно Басардин, узнав старого знакомого.
— Здравствуйте и прощайте! — отвечал ему тот скороговоркой, не велев даже остановиться своему кучеру.
Петр Григорьевич однако долго еще смотрел ему вслед.
Бакланов и Софи в это утро поссорились. Напуганный и образумленный словами Варегина, Бакланов решился уехать к себе в деревню и сказал о том за чаем Софи. Та надулась.
— Как же вы оставляете меня в этаком положении? — сказала она.
— Что ж положение?.. Теперь все тихо… Мне надобно же в своем имении побывать… Жена узнает, если я совсем не буду.
— Ну, так вы бы и ехали к своей жене!.. Зачем же со мной поехали?
— Как ты странна! Тут не о жене дело, а у меня наконец дети есть… В твоем положении ничего нет страшного. Я тебе, пожалуй, револьвер оставлю.
— Благодарю!.. Револьвер! Дурак этакий! — проговорила, не утерпев, Софи и вышла.
Бакланов сам почувствовал, что сказал величайшую глупость; однако не отменил своего намерения и в тот же день собрался.
— Я приеду через неделю, много через две, — говорил он, прощаясь с Софи.
— Как хотите, — отвечала ему та, сидя на диване со сложенными руками и не поднимаясь даже с места.
«Ну, слава Богу, развязался, — думал Бакланов, садясь в экипаж: — как приеду домой, так сейчас же напишу жене длиннейшее письмо».
Софи осталась тоже сильно взволнованная.
— Хорошо, Александр Николаевич, хорошо! — говорила она, кусая свои розовые губки.
Небольшое отхаркиванье и негромкие шаги в зале прервали ее досадливые размышления.
Входил, растопырив руки, Петр Григорьевич, совершенно уже седой, но по-прежнему с большими глазами и с довольно еще нежным цветом лица.
— Ах, папа! — воскликнула Софи, радостно бросаясь ему в объятия.
— Совсем не ожидал; вдруг получаю письмо… ах ты, Боже мой! — думаю. Лошадей, говорю, скорей мне лошадей, — бормотал Петр Григорьевич, с навернувшимися на глазах слезами.
Под старость он сделался несколько почувствительней.
Софи почти рыдала у него на руках.
— Ну, усядься, успокойся! — говорил он, усаживая ее на диван и сам садясь около нее.
— Ах, папа! Какие ведь у меня неприятности! — начала Софи, несколько успокоясь: — у меня люди бунтовали.
— Везде одно, везде! — отвечал таинственно Петр Григорьевич: — у меня так яровое до сих пор не засеяно… не слушаются, не ходят на барщину! — прибавил он больше с удивлением, чем с огорчением.
— Как же, папа, чем же вы будете жить? — спросила Софи с участием.
— Да не знаю! Не все же государь император будет гневаться на дворян, простит же когда-нибудь!
— Так вы, папаша, думаете, что государь рассердился на дворян, взял у них, а потом опять отдаст?..
— Да, полагаю так, — отвечал Петр Григорьевич, делая свою обычную, глубокомысленную мину.
— Нет, папа, совсем уж не воротят, — отвечала Софи: — а вот что можно сделать: вас ведь никак теперь люди не станут слушаться…
— Да, грубиянят очень, — отвечал Петр Григорьевич, припоминая, вероятно, тысячи оскорблений, которые были ему нанесены.
— Ну, так вот что: вам из казны выдадут по 120 рублей серебром за душу, а вы им должны дать по четыре десятины наделу земли, — поняли?
— Да, то-есть как тебе сказать! — начал Петр Григорьевич, усмехаясь и потупляя стыдливо свои глаза: — слаб нынче очень стал соображением, — прибавил он уже серьезно.
— Слабы?
— Очень… И по хозяйству это бы еще ничего; но, главное, дом меня беспокоит: стар очень!
— Да как же не стару быть, папа! Пятьдесят лет ему, я думаю?
— Да. В наугольной и в девичьей потолок уж провалился! Меня чуть не убило! Я стоял да из кресел клопов кипятком вываривал… вдруг, вижу, сверху-то и полезло, я бежал… так и грохнуло!
— Скажите, пожалуйста!.. Ах, бедный папа!.. Что же вы мне не написали, я бы вам помогла!
— Что же писать? Случай ведь это несчастный! — отвечал Петр Григорьевич.
Он во все время, терпя иногда страшную нужду, ни разу не обратился к дочери. «Где ей, — говорил он: — сама молода; на разные финтифанты нужно».
— Я стал потом этим мерзавцам дворовым говорить, — продолжал он, как бы сообщая дочери по секрету: — «Подставьте, говорю, подставки в остальных комнатах, а то убьет!..» — «А что, говорят, мы плотники, что ли?» — и не подставили.
— Вот что, папа, вы больше не ездите домой, а оставайтесь жить у меня. Здесь дом еще славный, крепкий!
— Как прикажешь, я на все готов! — отвечал добродушный старик.
— А я поеду за границу, потому что жить в этих дрязгах и в этом воздухе я решительно не могу; у меня и то уж грудь начинает болеть с каждым днем больше и больше.
— Ну да, где же тебе с твоим образованием, разумеется! — подтвердил Петр Григорьевич.
— А вы, папаша, душка, оставайтесь здесь у меня хозяйничайте; посредник здесь добрый, он вас научит всему! — продолжала Софи, обнимая и целуя отца.
— Да уж это надобно, чтобы господин посредник… а я-то очень слаб памятью, — что еще давно было, помню, а что вчера, — хоть зарежь! — повторил еще раз старик.
При этаком состоянии головы в такие трудные времена ему очень уж тяжело приходилось жить.
— За границу, за границу! — шептала радостно Софи, улегшись на свою постель и как-то вытягиваясь всем своим прелестным телом.
16
Один из модных вралей
При отличном светлом вечере, в Лопухах, на балконе господского дома сидели Бакланов и предводитель его уезда, тот самый способный, из военных, господин с pince-nez, которого мы когда-то встретили у старой фрейлины на празднике. Он даже не постарел ничего, а по-прежнему, по его словам, работал с народом. Одет он был, как и Бакланов, франтовато; у обоих лица были бойкие, развязные, не так, как у необразованных помещиков, у которых и без того уж не совсем благообразные физиономии сделались какие-то удивленные и печальные.
Предводитель беспрестанно шевелился, говорил, доказывал что-то такое.
Перед ними стоял чай на серебряном подносе.
В лугах огромная согнанная вотчина, почти вся находившаяся в виду господ, лениво косила.
— Скажите, пожалуйста, как идут мировые съезды? — спрашивал Бакланов.
— Отлично! превосходно идут! — восклицал предводитель. — Я как?.. Посредники у меня, надобно сказать, все отличный народ, умный, развитой; но они не жили, не выросли с народом, как я… У меня встречается теперь распря, недоразумение между помещиком и мужиком, я ставлю вопрос так…
И предводитель поставил руку на перила балкона, желая, вероятно, показать, как он именно ставил вопрос.
— Ставлю вопрос так… Беру господина помещика… мужика еще нет у меня… «В чем ваш вопрос?» — «В том-то и том-то!» — «Прекрасно! Вот вам ответ на него… самый полный, ясный, отчетливый…» Со мной он не может спорить, совестится… Мужика я еще не видал и говорю, значит, это не собственным хозяйственным соображениям; во мне он слышит голос такого же дворянина, как он.
— Все это прекрасно! — возразил Бакланов: — но мужик-то будет пороть свое.
— А в том-то и шутка, — подхватил с некоторым лукавством предводитель: — что я всегда скажу в духе мужика, в натуре его.
— Стало быть, вы выдаете дворян.
— Нет! нет-с! — воскликнул опять лукаво предводитель: — все дело в подготовке… У меня крестьянский вопрос был решен прежде, чем правительство имело его в виду…
Бакланов посмотрел на руководителя с недоумевающим видом.
— Был решен-с, — повторил тот: — то-есть в том отношении, что лично у меня крепостной труд давно уже был отменен и существовал наемный; значит, цены на него для мужика и барина были установлены; тот и другой видели благодетельные последствия этого: барин превосходство наемного труда перед крепостным, мужик — пользу заработка, хоть и по невысокой цене, но дома, где он не тратится на дорогу, ни на дороговизну городского содержания. Второе, у меня давно уже введено машинное хозяйство: я знаю, какая машина для нашей почвы годится, какая нет!
Бакланов решительно не знал, врет ли он, или правду говорит.
— Значит что же-с, — говорил предводитель, заметив произведенный им эффект: — каждый из нынешних земледельцев только подражай мне. Мужик — моему мужику, барин — мне! И вот результаты этого, — продолжал предводитель: — у вас тихо… у соседа вашего тихо… у какого-нибудь Крикунова и Дуралева тихо. Чего ж мне больше?.. Дворянство, конечно, мне говорило: — «Сделайте милость, позвольте ваш фотографический портрет повесить в предводительской!». «Господа, — говорю я: — я не один; позвольте уж, если снимать с меня портрет, так вместе с посредниками», — а в сущности ведь один, один все это сделал, не хвастаясь скажу! — воскликнул предводитель и, заметив на лице Бакланова некоторое недоумение, снова постарался рассеять его фактами.
— Я как действую?.. Как получено было положение, я сейчас же поехал к мужикам; ну, и мне тоже не привыкать с ними разговаривать; я вот теперь хожу во французских перчатках, а умею сам срубы рубить. «Братцы, говорю, так и так быть должно, — поняли?» — «Поняли, говоря, батюшка!». Ихним, знаете, языком сказано, не свысока… Еду к помещикам: — «Вот как, говорю, господа, быть должно!» — «Разумеется», — говорят. У меня, как новый дворянин приехал, я сейчас же еду к нему и внушаю. Вы вчера только приехали, а сегодня я уж у вас! — заключил предводитель с гордостью.
Бакланову сделалось окончательно совестно слушать самохвальство своего гостя.
— Это хорошо… — говорил он, не зная, куда глядеть.
— Хорошо ли, худо ли, я не знаю, — отвечал предводитель: — но только это мои правила. Я прямо мировым посредникам говорю: «вы, господа, за крестьян, а я за дворян»; но в то же время я не крепостник, — нет-с! По убеждениям моим, я человек свободомыслящий, но чтобы дело у меня было делом…
«Чорт знает что такое!» — думал между тем про себя Бакланов, которому в это время подали письмо, запечатанное благообразнейшею печатью.
«Многоуважаемый и любезный родственничек!
В то время, как ты, чортова перечница, катаешься, как сыр в масле, твой друг и брат Иона в нищете, наготе, гладе и болезнях. Приезжай, дружище, и помоги, чем можешь!
Ограбленный Иона Дедовхин».
— Что такое с Ионой Мокеичем приключилось? — спросил Бакланов предводителя.
— С Дедовхиным это? — переспросил тот с улыбкой презрения. О, помилуйте! — воскликнул он: — это человек с такими понятиями! Засыпал нас просьбами и жалобами на своих людей.
— Ну, чего ж от Ионы и ожидать было! — произнес Бакланов.
— Нет-с: ведь он умен!.. он ядовит! при этаком великом движении, для кого бы нужна гильотина, чтоб они своими устарелыми понятиями не мешали общему ходу! — произнес предводитель, подняв высоко брови.
— Ну что, Бог с вами! За что иону на гильотину! — возразил Бакланов.
И ему в эту минуту старый враль Иона почему-то показался гораздо лучше сего молодого говоруна.
Предводитель наконец встал и взялся за шляпу.
— Au revoir! Мы, как люди образованные, кажется, поняли друг друга! — проговорил он.
— Да-с! — отвечал Бакланов, а в уме у него вертелось: «Прескотина, должно быть, ужасная этот господин!»
17
Злой помещик
Прошел час, два, три. Бакланов чувствовал решительную потребность освежиться от трескотни, которая продолжала еще раздаваться в его голове после беседы с предводителем.
Он велел заложить экипаж и поехал к Ионе.
Подъезжая к самой Дмитровке, он был очень удивлен: половина почти полей оставалась незапаханною.
На лугах несколько бедных дворян, с стриженными головками и выбритыми лицами, косили.
— Что это, господа, как у вас поля запущены? — сказал он им.
— Не слушаются нынче нас рабы наши, — отвечали ему некоторые из них какими-то дикими голосами.
Около дороги бедная дворянка, с загорелым, безобразным лицом, но в платьишке, а не сарафане, кормила толстого, безобразного ребенка и, при проезде Бакланова, как дикарка какая, не сочла даже за нужное прикрыть грудь.
Собственно жилище старого грешника Ионы тоже поразило его: сад, как запущенная борода, еще более разросся и позеленел; кругом его тын и вокруг красного двора решетка обвалились Самый дом точно совсем присел к земле. Бакланов толкнул ногой в дверь. Она сначала было покачнулась, потом вдруг остановилась, зацепившись за перекошенную половицу. В зале сооблазнительная картина голой женщины все еще висела, но вся была засижена мухами. Бакланов прошел в соседнюю комнату, в спаленку; там он увидел Иону, совсем плешивого, с седою, отпущенною бородой, лежащим на грязных подушках, под грязным, худым одеялом.
Висевшая здесь сооблазнительная картина не была ничем уж и закрыта. Нарисованный на ней господин, по преимуществу кидавшийся в глаза, кем-то, должно быть, возмутившимся его позой, был проколот в нескольких местах.
— А! друг сердечный! — воскликнул Иона.
— Что это вы? — говорил Бакланов, садясь около него на стул.
Запах и всюду видневшаеся нечистота были невыносимы.
— Болен! — отвечал Иона хриплым голосом: — без ног совсем.
— Что ж это такое?
— Да вон, дурак доктор говорил, что за девками бегал, а я, Матерь Божья, никогда не бегал: все ездил.
— Лечиться надо! ничего, пройдет! — утешал его Бакланов.
— Га! — воскликнул Иона: — лечиться надо! Мне есть нечего, Саша, да! Что вот, спасибо, напротив, старушка, бедная дворяночка, живет, что придет да уберет около меня, то и есть, Саша, друг мой!
И старик зарыдал.
— Где же ваши люди?
— Люди — да! Где вода весенняя, поищи-ка ее летом! Я было дъяволов их всех в дворовые в прошлую ревизию припер, и они, как вышло положение, и разлетелись, как птички Божьи! И ну-ка, Саша, и Марфутка-то ушла. Сколько тоже жил с ней, не жалел на нее ничего: под конец, что есть, била уж меня, и то ушла… хоть бы на нее, окаянную, взглянуть перед смертью-то…
И старик снова горько-горько зарыдал.
— Что ж, у вас земля осталась, — вздумал было опять утешить его Бакланов.
— Возьми у меня ее всю!.. не хошь ли? — прокорми только до смерти.
Бакланов молчал.
— Возьми! — повторил Иона.
— Что же! — произнес наконец тот.
— То-то что же!.. А я за имение-то десять тысяч дал; пятнадцать раз из-за них, окаянных, в уголовной палате был; чуть на каторгу два раза не сослали… За что ж меня теперича ограбили совсем как есть?
— Нельзя же Иона Мокеич, для вашего благосостояния пожертвовал благосостоянием двадцати миллионов. Вы вот недовольны этим, а другие помещики рады.
— Кто рад-то, кто? — воскликнул Иона. — Подлецы вы, вот что… Язык-то у вас, видно, без костей, так и гнется на каждое слово. Рады они?.. Вот предводителишки так рады — жалованье дъяволам дали! И вдруг говорят мне: «Ты-де, говорят, с земли будешь платить по пятнадцати копеек!». Меня ограбили, что это такое.
— А предводитель здешний говорит, что все устроил по крестьянскому делу.
— Все он, все! — отвечал Иона с исказившимся лицом.
— Он говорил, что у него крепостной труд давно заменен наемным, — продолжал Бакланов.
Ему почему-то приятно было подзадоривать Иону, чтоб он хорошенько продернул предводителя.
— Как же, — продолжал Иона: — давно уж на винокуренный заводишко мужиков гоняет, в летнюю пору, за гривенник в день; два раза уж поджигали у него это вольнонаемное-то заведение. Раз самого-то было в затор толкнули, да ловок — выскочил!
— Он говорит, что и машинное хозяйство у него давно существует.
— Давно! — отвечал Иона и на это спокойно, хотя злобе его и пределов не было. — Раз как-то — я еще служил, заехали мы к нему. Стал он нам показывать свои модные амбары, — гляжу, хлеба ни зерна. Я ему и говорю: «Вели-ка, говорю, брат, сусеки-то войлоками обить; при батьке твоем крыса с потолка упадет, все-таки в хлеб попадет, а теперь на голые-то доски треснется, убьется до смерти, — мне же, земскому чиновнику, придется тело поднимать»…
— Он говорит, что у него на мировом съезде отличный порядок, — продолжал Бакланов пилить Иону.
— Как же? Отлично! Ха-ха-ха! — захохотал старик диким голосом. — Был я сударь Александр Николаич, у них, был на этих съездах… столпотворение вавилонское — и там, я думаю, не подобный шум. Кто что говорит, словно лошади степные скачут; никто никого не слушает… У нас прежде по крайности в присутственных местах благочиние было, а тут я омерзение почувствовал… Посредники эти молокососы: пик-пик тоже!.. Предводителишка врет, по обыкновению, несет свою околесную, а дурачье-мужичье, брюхо распустивши, и слушают.
— Что ж в этом особенно худого? — возразил Бакланов.
— Хорошо, хорошо! — продолжал Иона: — а сами, подлецы, себя так не забывают… «Что, говорят, не придете ли к нам, мужички, на помочь повеселиться?». Ну как, батюшка, подначальные — совсем как не придут? И привалят, разумеется, целая тысяча; а у нас-то… Пришиби ты меня, друг сердечный, лучше!.. По крайности буду мертв и ничего того не буду ни видеть ни чувствовать…
Говоря последние слова, Иона, кажется, не помнил уж сам себя.
— Ну что ж? К чему так отчаиваться! — сказал ему Бакланов: я вот теперь вам немножко помогу, а там и сами станете поправляться, прибавил он и подал Ионе Мокеичу двадцатипятирублевую.
— Спасибо! — произнес тот, сначала пожимая только у Бакланова руку. — Спасибо! — повторил он еще раз с каким-то особенным чувством и вдруг поцеловал у Бакланова руку и оттолкнул ее потом от себя. — Да! — забормотал он, опускаясь на постель. — Иона плут, мошенник был, но никогда не думал нищим быть…
При последних словах у него голос был даже не хриплый, как у умирающего.
— Ну-с, прощайте! — сказал Бакланов, вставая.
Ему тяжело было более оставаться.
— Прощай! — сказал Иона, как-то чмокнув губами. — Прощай!.. А я теперь опять один, опять! — произнес он и заревел на весь дом.
Бакланов поспешил уйти и уехать.
18
Добрый помещик
В одно из ближайших утр Бакланов лежал в своем кабинете с камином, с картинами, с мебелью (все это было перевезено из городского дома покойного отца). Перед ним стоял приказчик, тот самый молодой лакей, живший когда-то с ним в Москве, а теперь растолстевший и раздобревший до довольно почтенной и солидной фигуры. Впрочем, лицо его было печально и как бы вырожало, что звезда его счастья закатывается.
— Что, скажи, любят меня крестьяне? — спрашивал Бакланов.
— Любят-с! — отвечал приказчик.
— Пожалуй, и на волю бы не пожелали?
— Да известно, что есть дураки, — гайгайкают, радуются тому; а который мужик поумней, так понимает тоже…
— Ну что, скажи, пожалуйста, мир этот ихний?
— Что мир! Не дает тоже спуску никому: теперь уж какой бедный, али промотавшийся недоимщик не надейся, сбор был, не было денег, так последнюю овцу со двора стащили да продали.
— А много уж этих поборов-то было?
— Да году еще нет, а уж рубля по три сошло с души… вскочил тоже им эта забавка-то в копеечку, одному старшине жалованья 200 рублей серебром, он и сам-то весь того стоит.
— Отчего же не стоит?
— Да оттого, что-с, где вот тоже эта ссора или неудовольствие промеж помещиком и мужиками, приедет тоже, разговаривает, рассуждает, а толку ничего из того нет.
— Это так сначала, а после обойдется.
— Нет-с, николи это не обойдется… У нашего вон тоже Кирила сына-то выбрали в старосты, как батька кучился, ояенно-с!.. «Что-что, говорит, пятьдесят рублей серебром жалованья положили, мы через это самое мастерство ваше колесное запускаем, — подороже, поближе сердцу-то нашему всякой должности».
— Неужели же они не понимают, что это для общей пользы?
— Что ему общая польза-то? Мужик, осмелюсь, сударь, доложить вам, умен на своем только деле, а что про постороннее судить али разговаривать, он ничего того не может.
— Пожалуй, старшины эти потом и взяточки начнут побирать?
— Непременно-с! Посредников-то еще теперь маненько побаиваются.
— Ну, а посредники люди все хорошие?
— Молодые все больше господа… Небольшого рассудка, и на речех не так, чтобы складные… Кто-ж, помилуйте, разве хороший господин, настоящий, служащий, пойдет в эту должность, на экие неудовольствия. Так сунулись, кому в другом месте негде уж приткнуться было.
— Это пустяки, я сам знаю, сколько отличных людей тут.
— Попервоначалу так-с! А что после — все вышли, потому самому: видят, что никакого ладу нет ни с мужиками ни с барами. Пустое это дело, барин, ей-Богу, так, — заключил прикзчик.
— Ну, скажи, пожалуйста, дворовые у меня не желают ли взять надел земли?
Приказчик даже вспыхнул от радости.
— Как не желать-с, помилуйте, с великим удовольствием, отвечал он: — крестьянам теперь экие милости оказаны, а нам дворовым… два года эти пройдут, хоть топись совсем… у другого семейство большое, сам дела настоящего делать никакого не может, другой — старик тоже старый, ветхий.
— Детки прокормят!
— Гм, детки! Нечего нынче, батюшка, никому на деток надеяться… Мы вот тоже, Александр Николаевич, вместе с вами росли и родителей имели, жалели их тоже маненечко, а нынешние молодые ребята никакого чувства к старикам не имеют… Али опять теперича к женам, к хозяйкам: что есть, что нет ее, все ему единственно!
— Ах, кстати, к женам! — произнес Бакланов: — где, скажи, пожалуйста, Марья?
— Да здесь у нас, в нашу же вотчину вышла-с. Славная женщина из нее вывалялась, умная такая, расторопная.
— И хорошо живет с мужем?
— Да ничего особливого не видать… Все ведь они одинаково живут… В Питере муж-то… Не часто тоже сходить!
— Знаешь что, я желал бы, во-первых, потолковать с мужиками об уставных грамотах и наконец поблагодарить за любовь ко мне.
Приказчик смотрел на барина.
— Вели приготовить им сегодня ужин: вина там ведра три купить, пива. Пусть придут с поля часов этак в восемь, попьют, поедят… Я потолкую в это время с стариками и вообще отпраздную с ними нашу общую радость.
— Слушаю-с, — отвечал управляющий, решительно недоумевая, к чему все это господин хочет делать.
— Ну, и женщины чтобы пришли, и Марья также, попели бы, поплясали бы! — заключил Бакланов.
— Да это сколько угодно, удовольствие вам сделают, — отвечал приказчик.
Оставшись один, Бакланов был очень доволен своим прежним крепостным «неуправлением».
19
Братский праздник с народом
Из лугов, где сгребали сено, вотчина шла в усадьбу — мужики в красных ситцевых рубахах, женщины тоже в ситцевых сарафанах и в чистых белых рубашках, все с граблями и с вилами на плечах, все, по большей части, красивые и молодые.
Бакланов стоял на балконе и прислушивался. Толпа пела песню, и чем ближе подходила, тем голоса становились слышнее. Бакланов заметил впереди идущую фигуру в белой рубахе, синих штанах, которая разводила руками и помахивала платком. Это был гайдук Петруша, совсем седой, как лунь, но еще бодрый…
Голоса совсем уж стали слышны; Бакланов стал наконец различать слова:
— пели мужики и бабы.
— слышался, по преимуществу, дребезжащий голос Петруши.
— пели, кажется, по преимуществу женщины.
— пробасили уж мужчины.
— опять залились женские голоса.
Всю эту штуку выдумал и управлял ею старик Петруша.
Бакланов, стоя на балконе, все ниже и ниже наклонял голову; наконец не мог выдержать и, убежав к себе в кабинет, упал на диван и зарыдал.
Покуда он лежал там, толпа пришла на двор, и слышалась уже другая песня:
При этом какой-то малый, из простых деревенских мужиков, неистово ломался перед народом.
Бакланов наконец вышел на крыльцо.
— Ура! наш батюшка, барин! — вскрикнула толпа, подкидывая шапки на воздух. — Ура! — повторила она.
И опять этим распорядился старик Петруша, который стоял на правом фланге и выше всех поматывал рукой.
Бакланов снова прослезился.
— Благодарю вас, братцы! — начал он взволнованным голосом. Что же водку-то?.. Подавайте водку-то! — прибавил он.
Управляющий, с огромным бочонком и со стаканом в руках, пошел обносить.
— Давай по два стакана за раз! — сказал Бакланов.
Мужики при этом отхаркивались, отплевывались, однако выпивали.
— Земли вам, братцы, — продолжал между тем Бакланов, стоя перед ними: — по Положению назначено по четыре десятины; но вы владеете, вероятно, больше?
— Да, словно бы есть маленький излишечек, — произнесло несколько стариков-мужиков.
— Весь этот излишек оставлю вам, не отрезываю ни клочка.
— Благодарим, батюшка, покорно! — произнесли опять те же старики.
— Земля-то больно плоха, — сказал стоявший несколько вдали рыжий, с перекошенным лицом, средних лет мужик: — каменья да иляк.
— Ну уж, любезный, мне для тебя земли не выдумать, не сочинять, — отозвался ему Бакланов, услышав его слова.
— Что, пустяки!.. Земля как быть надо земле… У всех здесь одинакая, — сказал опять старик.
— Такая, небось, как у тебя, у старого. По сороку телег на одну полосу навоза-то валишь, — возразил ему, в свою очередь, мужик.
— А тебе кто мешает, какой леший? — окрысился на него старик.
— Ну-с, дворовые теперь, — перебил их Бакланов: — желаете ли оставаться у меня временно-обязанными крестьянами?
— Лучше того нам быть не может! — сказал ему первый Петруша.
— Старики пусть живут здесь, а молодые промышляют и будут платить за них оброк, — сказал Бакланов.
— Нам тоже, Александр Николаевич, все про них да для них взять негде-с! — сказал молодой парень.
— А ты вот найдешь у меня, как тебя на миру-то раза два поучат; их вспоили, вскормили, а они батек и знать не хотят, — сказал Бакланов.
— Так, батюшка, Александр Николаевич, справедливо! — отозвались с удовольствием старики.
— Ну, садитесь, кушайте!
Мужики повернулись и стали усаживаться за приготовленные для них столы.
— А я вот к бабам пойду и побеседую с ними, — прибавил Бакланов и пошел.
Он давно уже видел между женщинами Марью, которая с заметным любопытством смотрела на него и даже, как показалось ему, с некоторым чувством.
Он прямо подошел к ней.
— Здравствуй, Марья! — сказал он и протянул к ней руку.
Она хотела было поцеловать ее.
— Как можно! Этого уж нынче нет, — говорил Бакланов, не давая ей руки, и хотел поцеловать ее в лоб; но Марья протянула к нему губы, и они поцеловались, и оба покраснели.
Другие женщины смотрели на всю эту сцену с усмешкой.
— Ну, садитесь!.. Садись, Марья, и я сяду около тебя!..
Марья продолжала смотреть на него с любопытством.
— Я стану с вами ужинать и выпью водки. Эй, дайте сюда!..
Приказчик подал.
— Ну, вы теперь, — продолжал Бакланов, выпив сам рюмку и обращаясь к женщинам.
Большая часть из них отхлебнула только, а Марья так и совсем отказалась.
Подслеповатая старуха, та самая, которая так сильно выла, когда он в первый еще раз уезжал из Лопухов, не спускала с него глаз.
— Как бабушка-то на барина смотрит, — заметила одна женщина.
— Что ты старушка? — обратился к ней Бакланов.
— Да больно как, батюшка, гляжу, баря-то просты ныне стали! — отвечала та.
— Просты они, матушка, ныне все! — отвечала ей прежняя женщина.
Марья, сидя около Бакланова, заметно модничала.
— Коли ты не хочешь водки, мы вино будем пить. Помнишь, как когда-то пивали с тобой? — обратился он к ней.
Приказчик, по его приказанию, принес из горницы бутылку мадеры.
— Нет, барин, не хочу, не стану! — отказывалась Марья, отстраняя рукою стакан, который подавал было ей Бакланов.
На мужской половине между тем начинали все больше и больше пошумливал.
— Мне таперича, Яков Иваныч, что значит — ничего, — заговорил уже прежний покорный старичок.
— А я его, дьявола, вот как ссучу! — говорил с перекошенной рожей мужик и показывал даже руками, как он кого-то ссучит.
— Тсс! Тише! — скомандовал достаточно выпивший Петруша. Песню господину петь!
— Песню, изволь! — повторила толпа.
— Братцы, пойдемте в сад, там вам попривольнее будет веселиться! Эй! вино несите в сад! — сказал громко Бакланов.
— В сад, ребята, уважим барина! — раздалось несколько голосов.
Вся толпа тронулась.
Бакланов постоянно старался быть около Марьи.
Он нарочно затеял итти в сад, чтобы в тенистых аллеях удобнее с ней объясниться.
Солнце это время закатилось, и горела одна только яркая заря.
Перед балконом мужики расположились по одну сторону, а бабы по другую.
Бакланов оставался между последними.
Загорланили песню там и там: сначала пели было одну, а потом стали разные.
Бакланов взял Марью за зад сарафана и посадил ее около себя.
— Ой, барин, не трожьте! — прговорила она, отодвигаясь от него.
Другие бабы, заметив это, поотошли несколько.
— Пойдем в горницу, шепнул ей Бакланов.
— Я еще, барин, не сошла с ума… — отвечала она, устремляя на него насмешливый взгляд.
— Да ведь прежде ходили же?
— Мало ли вы прежде крови нашей пили? — отвечала Марья.
Бакланову сделалось стыдно и досадно.
— Я, кажется, тебя не принуждал?
— Волей, значит, видно, шла! — отвечала насмешливо Марья.
— Да ведь это глупо же, — произнес Бакланов: — прежде там как бы то ни было, но были же отношения; отчего же теперь… Я денег тебе дам, сколько хочешь!
— Не надо, барин, никаких мне ваших денег, — проговорила Марья и потом, прибавив тихим, но решительным голосом: «пустите-с!», отошла на более приличное ей место.
Такое холодное и насмешливое обращение ее рассердило Бакланова. Он перешел на балкон и сел на мужскую половину.
Бабы, точно в насмешку, запели какую-то звончайшую песню, и Марья впереди всех выводила.
Перед Баклановым встал раскорякой один совсем пьяный мужик.
— Барин, я пляшу, смотри, — говорил он и, обернувшись спиной, начал приплясывать. — Да ты гляди, хорошо ли? — говорил он.
— Обернись, дуралей, к барину-то лицом, — усовещали его другие мужики.
— Изволь, сейчас!.. — отвечал мужик и, обернувшись к Бакланову лицом, показал язык.
— Экий дурак! экий скотина! — проговорили ему на это другие мужики.
— Дурак и есть! — подтвердил Бакланов, вставая и уходя в комнаты.
«И это люди!» — говорил он мысленно сам с собой.
Через полчаса к нему пришел приказчик, тоже выпивший.
— Говорили с Марьей-с? — спросил он его с улыбкой.
— Неприступна уж очень стала! — отвечал Бакланов в том же тоне.
— Все они, проклятые, набрались этой фанаберии! — объяснил приказчик.
— Что это они так шумят? — спросил Бакланов с досадой.
— Да разные там свои глупости врут; разберешь у них!
— Прогони их! Скажи, чтобы шли по домам. С ними нельзя повеселиться хорошенько!
— Бесчувственный народ — как есть самый! Докладывать-то только давеча не смел, а стоят они этого! — отвечал приказчик и ушел.
Бакланов слышал потом его голос и несколько ругавшихся с ним голосов. Шум не только не умолкал, но становился все больше и больше в саду и на дворе. Бабы продолжали визжать песни.
Бакланов нашел наконец нужным затворить окна, запер потом двери и осмотрел свой револьвер. «Чорт их знает, чего им ни придет, пожалуй, в пьяные-то башки!»
20
Возвратившаяся любовь
На другой же день после этого, Бакланов, в легонькой бричке, на наемной тройке, несся что есть духу по дороге к Ковригину.
Софи его известила коротеньким письмецом, что она уезжает на днях за границу, и вдруг эта женщина выросла в его глазах: ему показалось, что он жить без нее не может. Он решился ее нагнать и ехать вместе с нею. Он трепетал одного, — что не нагонит Софи: тогда уж решительно не знал, что с собой делать, хоть стреляйся!
В Ковригине, не доехав еще до крыльца, он выскочил и побежал в дом. Сердце его забилось радостною надеждой. Двери в сени были не заперты и даже не затворены.
Бакланов прямо прошел через коридор в комнату Биби, отворил дверь, и странное зрелище представилось его глазам: на постели, в одной рубашке и босиком, лежал Петр Григорьевич и, закрыв глаза, держал одно ухо обращенным в правую сторону. На деревянном стульчике около него сидела старуха и что-то беспрестанно ему говорила, покачивая в такт головой.
При виде Бакланова, Петр Григорьевич вскочил и ужасно сконфузился.
— Извините, сделайте милость, — заговорил он.
— Где Софья Петровна? — спрашивал его тот задыхающимся голосом.
— Сейчас… час с два как уехала, — отвечал Петр Григорьевич.
— Сделайте милость, тройку мне лошадей… я ее догоню… мне до нее и ей до меня крайняя надобность.
— Сейчас лошади будут! — отвечал самонадеянно Петр Григорьевич и, в одной рубахе, босиком, пошел на улицу.
Бакланов остался в тоскливом и нетерпеливом ожидании.
— Где лошади-то!.. Нету лошадей-то! — бормотала между тем старуха.
— Вы что тут делали? — спросил ее Бакланов.
— Сказки барину-то рассказывала… охотник… очень уж любит это! — отвечала старуха.
«Вот, чорт, чем занимается!» — подумал Бакланов.
Петр Григорьевич возвратился что-то не с веселым лицом.
— Говорят, лошади не съезжены, не пойдут! — проговорил он.
— О, вздор! у меня пойдут! — проговорил Бакланов и, видя, что надеяться больше на распорядительность добродушного старца нечего, сам пошел. На дворе стояли старик-староста, молодой сын его, сельский даже староста и ямщик, приехавший с Баклановым. Все они в каком-то раздумье рассуждали.
— Пустяки, братцы, у меня пойдут; я вам заплачу за это! — говорил Бакланов.
— Нам, батюшка, не жаль, — отвечал старик-староста: пятнадцать лошадей на дворе стоят, ни одна не езжена; тетенька при жизни-то не приказывала, а после смерти их — мы сами не смели.
— Карька-то сходит; раз в телеге ездил я на нем, — подхватил молодой парень.
— Пустое дело, как тройки не выбрать из пятнадцати животин! — насмешливо заметил извозчик Бакланова.
— Выбери-ка, попробуй, и поезжай сам! — отвечал ему старикашка-староста.
— Ну и выберу, — али нет! — отвечал ему молодцевато извозчик.
— Попробуйте-ка в самом деле, ребята! — распоряжался между тем сельский староста, начинавший явно принимать тон полицейского чиновника.
— Ну и попробуй, и поезжай! — говорил старик-староста, идя с сыном и с извозчиком в конюшни.
— И поеду, покажу вам в зубы-то, как это дело надо делать! — говорил извозчик.
Вскоре они привели тройку лошадей и выкатили из саней телегу.
Смотреть на сцену закладыванья вышел на крыльцо и Петр Григорьевич, по-прежнему в одной рубашке.
Коренная вошла в оглобли с некоторым приличием; впрочем, извозчик имел осторожность, вынув из своего собственного кармана бечевку, взнуздать ее этим. Молодой парень стал ее держать. Лошадь как-то глупо-сердито поводила глазами.
Из пристяжных одна, когда ей поворачивали, как следует, голову, она зад отворачивала; зад подвернут, голову отнесет. Другая же при этом и лягнула. Старик-староста, отскочив от нее, проговорил: «дъявол, что ты!». Обеих их взялись держать под узцы сельский староста и пришедший какой-то уж новый мужик.
— В трок им головы-то, в трок, — кричал было с крыльца Петр Григорьевич, но его никто не слушал.
У извозчика, заправлявшего всем эти делом, заметно дрожали руки.
— Отпускай! — крикнул он, проворно вскакивая в телегу и подбирая возжи.
Все трое расскочились. Лошади сначала пошли хорошо.
В телегу поскакали молодой малый, сельский староста, новый мужик и даже бежал было и старик-староста, да не успел уж вскочить.
— Пойдут, ничего, пойдут! — ободрял с крыльца Петр Григорьевич.
Лошади однако начинали все больше и больше забирать.
— Батюшки, бьют, кажется! — проговорил бежавший за ними старикашка.
— В самом деле бьют! — говорил Бакланов, тоже бежавший за ними.
— Держи! держи! — кричали между тем в самой телеге, и все хватали за возжи и тянули в разные стороны.
Но коренная перекусила уже бечевку, одна из пристяжных беспрестанно взлягивала, другая попала ногой в постромку. Извозчик был бледен, как полотно.
Телега адски стучала.
Из усадьбы побежало еще несколько народу, и один только Петр Григорьевич оставался спокоен на крыльце.
— Сдержать, сдержать! — толковал он вышедшей на крыльцо старухе-сказочнице.
— Держите на стену! на стену! — кричал сельский староста, соскакивая сам с телеги.
Но на стену не попали, а вылетели за околицу, а там на пашню, на косорог, в овраг. Телега перевернулась, но лошади продолжали нести. Извозчик потащился было на возжах, но бросил; новый мужик побежал было, держась за задок телеги, но упал.
Молодой парень лежал и охал.
К нему подбежал батька.
— Что, батюшка, не убился ли?
Но парень ничего ему не ответил, а вскочил и побежал за лошадьми. Те, как неопределенная масса какая-то, мелькали вдали.
— Черти! лешие! — говорил извозчик, возвращаясь в усадьбу. Поедемте, барин, я вас на своих отвезу. Недалеко тут. В Захарьине, говорят, барыня-то кормит, — обратился он к Бакланову.
— Сделай милость, — отвечал тот.
Извозчику более всего было стыдно, что он хвастался, а лошади его разбили.
— Поедемте сейчас же! — прибавил он и затем, приведя еще дрожавшую от усталости свою тройку, заложил ее снова в бричку.
Бакланов сел.
— Прощайте! — произнес ему с крыльца своим добродушным голосом Петр Григорьевич.
Бакланов молча кивнул ему головой.
— Кричат все, лешие, а то бы я справился с ними! — продолжал, как бы оправдываясь перед Баклановым, извозчик, а потом, от сдержанной, вероятно, досады, стал неистово сечь свою тройку, так что та снова заскакала у него. Сердце Бакланова замерло в страхе, когда они стали подъезжать к Захарьину. «Ну, как ее нет тут!» — подумал он, и у него волосы на голове стали дыбом от ужаса. По крайней мере за версту еще он стал в повозке своей раком, выглядывая, нет ли на улице Захарьина экипажа Софи. Но его не было. Почти не помня себя, Бакланов обежал все дворы, и на одном из них сказали ему, что Софи приставала ненадолго, но уже с полсуток как уехала.
Выйдя на улицу, бедный герой мой сел на валявшееся бревно и горько-горько заплакал. О, как он любил в эти минуты Софи!