Избранное

Пискарев Геннадий Александрович

Издание избранных сочинений известного публициста Геннадия Пискарева вызвано не только возрастающим интересом к его творчеству, но и возрождающейся активной созидательной деятельностью нашего государства.

В сборник включена небольшая, но наиболее яркая часть материалов, опубликованных в свое время в популярнейших периодических изданиях – в журналах «Огонек», «Крестьянка», «Сельская новь», «Советский воин», в газетах «Правда», «Сельская жизнь», и других.

 

© Пискарев Г. А., 2015

* * *

 

Мать двоих дочерей – моя жена Таня – сложнейшая душа, с глубоко заложенным трагическим началом. Но мы запомним её устремленной к радости, с тихой, настороженной улыбкой на утонченном лице, она постоянно изучала иконописный свет Богородицы. Мне выпало редкое счастье прожить с нею 42 года – 42 года в состоянии щемящей неутоленной любви. Понимание значения её одолевает меня сейчас с каждым днём сильнее и сильнее.

 

От автора

При подготовке к изданию «Избранного», мне, конечно же, пришлось прочитать почти все сохранившееся «собственное наследие». Скажу откровенно, многое, из опубликованного ранее, мною было изрядно подзабыто, и я, подобно Вальтеру Скотту, перечитывавшему в преклонном возрасте свои рыцарские романы, иногда изумлялся: «Неужели это я написал?»

И не умереть мне от скромности, читая свои публицистические творения, написанные, скажем, в период развала страны, убеждался: а ведь не мало того, что предрекал я в ту пору, сбылось сегодня. Или сбывается. Более того, нынешние успехи общества, поломанного, изувеченного «демократией» и «друзьями» нашего народа, достигаются лучшим образом, когда мы вновь обращаемся к прошлому доброму опыту, «собирая камни», восстанавливаем преемственность поколений, сцепляя в единое целое благие дела дедов, отцов, сыновей, связывая вновь их «золотой нитью», разорванной беспощадно четверть века назад. По недомыслию одних и по злой воле других.

Конечно, немало того, о чем писал я ранее, когда народ и край поражены болезнью были, ныне можно бы и подкорректировать. Точнее, углубить и развить. Однако, зачем заниматься перепиской? И, противореча Козьме Пруткову, пытаться «объять необъятное»? Как говорят философы: истина всегда конкретна. Конкретна во времени и пространстве. Следовательно, хоть и доводилось мне заявлять когда-то, что для осмысления прожитой жизни потребуется еще две такие жизни, придется согласиться с мыслителями, жившими до меня и бывшими поумнее, чем я: великая историческая реальность возникает из реальностей малых, имеющих свои временные и индивидуальные очертания.

А данный сборник есть как бы своеобразный итог моей творческой, да и физической жизни. И пусть он не будет кромешным. Потому я легко принял предложение, вместо научно-академической статьи о себе, – дать искрометный материал, что подобрал к моему 75-летию великолепный журнал «Жизнь национальностей».

Кто хочет знать обо мне, моих сочинениях, принципах и взглядах больше, узнает, читая предлагаемое избранное из моих работ.

С поклоном и любовью

Геннадий Пискарев

 

Об авторе

Родился 23 января 1940 г. в деревне Пилатово Буйского района Костромской области. В 1964 году поступил в Московский государственный университет им. М. В. Ломоносова. До этого «эпохального события» прошёл нелегкую, но высоко нравственную школу трудовой жизни и воинской службы. Работал в колхозе пастухом, был лесорубом, разнорабочим в летучке связи, плавал матросом на волжском пароходе, обслуживал компрессорные установки в одном из «ящиков» города атомщиков и ученых Обнинска.

Действительную армейскую службу нёс в гвардейской Таманской дивизии в качестве механика-водителя плавающего танка.

Творческий путь Г. А. Пискарёва, ныне академика АРЛ – это путь подвижника, неистового труженика, не изменявшего ни при каких обстоятельствах принципам справедливости и добра. Начав на творческом поприще рядовым сотрудником районной газеты, он стал впоследствии главным редактором Кремлёвского издания «Президентский контроль». Художественно переработанный колоссальный объем редкой исключительной информации о жизни народа, страны, собственные пытливые наблюдения, неординарное их осмысление, легли потом в основу его пронзительных публикаций, в частности, о проблемах села. Что находило и находит живой отклик у читателей, высоко оценивалось и оценивается в профессиональной среде. Он – лауреат Союза журналистов СССР, имеет многочисленные государственные и общественные награды.

Г. А. Пискарёва цитируют, о нём говорят, пишут:

Николай Дроздов, ученый, путешественник:

«По журналистским делам Геннадий изъездил страну вдоль и поперёк. От зеленоверхих Карпат до непроходимой Уссурийской тайги; от безмолвно заснеженной тундры до поющих знойных песков Средней Азии. С монгольскими друзьями пересёк черную пустыню Гоби. Его творчество – синтез глубоких чувствований и специальных знаний.»

Сергей Бахмустов, кандидат культурологии:

«Любопытной мне показалась публицистика Геннадия Пискарёва, посвященная родной земле. Это серия очерков, густо замешанных на семейной хронике и местечковых драматических коллизиях. Главное достоинство очерков, на мой взгляд, заключается в том подспудном утверждении, что водораздел эпох не через фундаментальные политические катаклизмы проходит, а через души людей, обычных рядовых вершителей и жертв истории. Замечателен очерк «Сильные духом», по-шолоховски крутой и образный. Я согласен с автором, что Россию уже в какой раз спасает глухая провинция, упорно не желающая сдаваться под натиском чужеродной духовной интервенции. Эта мысль проходит через все очерки, однако материал, в котором видна рука писателя, аналитика, неплохо знакомого с политической конъюнктурой, вовсе не попахивает ностальгией! Несмотря на трагичность фабулы, пессимизма в работах Г. Пискарёва нет, и понятно почему: он не разочарован в русском характере, не потерял веру в созидательность национального духа, в глубинные силы народа.

Интересно и поэтическое творчество Геннадия Пискарёва. Оно является прямым продолжением его публицистики (или публицистика – продолжение его поэзии?), – в основе его стихов лежит всё то же обострённое чувство Родины, реализованное как переживание частностей, Особенность лирики здесь – полная безыскусность, простота, но не та, что хуже воровства, а та, что бытует на грани прозрачности бытия. Автор не стремится увести читателя в лексико-синтактические дебри, нет, он пишет о том, в чем разобрался сам и понял наверняка. Ему не нужно ничего доказывать, он понятен универсализмом мышления, тональностью, совпадающей с внутренним миром любого человека, оставшегося таковым и умеющего ценить жизнь во всех её проявлениях. Судите сами:

Великое моё Пилатово – Деревня в двадцать пять домов. От поезда с разъезда пятого Бежать к тебе я вновь готов, Чтоб чуять дух тепла коровьего; Чтоб видеть за рекою лес; И липы дедушки Зиновьева, Что держат свод седых небес; Как дедко Павел – глаз слезящейся – В углу иконном бьёт поклон. Над образами нимб светящейся, Но то не нимб, а шлемофон Танкиста, заживо сгоревшего. Прости, Архангел Михаил! Твой лик на фото сына грешного Старик в божнице заменил. Какое вещее деяние В крестьянской рубленой избе – Земных, небесных сил слияние В страданье, вере и мольбе. О, Русь моя, тебя оплакивая, В Москве сквозь злато куполов Я зрю великое Пилатово, Святых и грешных земляков. Пока вы были, смерды, пахари, Цвела страна моя, но вот Не стало вас. Россия ахнула И покачнулся небосвод. А я, кого лишь ваша силушка, Уже последняя, поди, К верхам «из грязи – в князи» вынесла, Застыл, и боль горит в груди: В родной деревне липы спилены. Потомства не от кого ждать. И кто ж теперь даст снова силы мне? И мне свои кому отдать?

Александр Теренин, доктор философии:

«Геннадий Пискарёв – писатель, поэт, публицист, редактор. Трудом, названным автором «Сильнее разума», вышедшем в 2012 году, он заканчивает своеобразную «Человеческую комедию», в которую вошли книги: «На острие лезвия», «Исцеление болью», «Под пристальным взглядом», «Старт в пекло», «Крадущие совесть», «Алтарь без божества». В них настойчиво проводится мысль о сакральности людских деяний, постоянном взаимодействии живой плоти, души и духа человека. Разрыв в этой цепочке разрушает гармонию (благодать) окружающего мира, ослабляет любовь, без чего, как известно, теряет значение и силу правда.»

Александр Киселёв, доктор социологических наук:

«Вышла книга «Я с миром общаюсь по-русски». Один из её авторов – Г. А. Пискарёв. Не так уж часто появляются сочинения, пронизанные патриотическим (подлинным, а не квасным) духом; мы всё больше пробавляемся сарафанной ностальгией, не понимая хорошенько, что к исторической традиции мы можем вернуться только на следующем витке, на более высоком уровне, с большей осмысленностью того, что произошло с предками и с современниками. Реанимация прошлого невозможна, история не признаёт заднего хода, но учитывать уроки былого мы должны, чтобы не повторять прежних ошибок и чтобы не вихлять по посттехнологическому будущему без руля и без ветрил.

Подлинный патриотизм, как утверждает Г. Пискарёв, и есть уважение к прошлому ради будущего. А ещё – это понимание того, что личность без укоренения в родной земле не бывает состоятельной: мы интересны миру как ростки, отпочковавшиеся от могучего корня, пронизавшего за тысячелетия всю почву Отечества.»

Геннадий Кузинов, бывший офицер СА, ныне сельхозтруженик:

«Прочитал «Истоки» и «Жажда дела» Г. Пискарёва. Да, не каждый отважится писать так смело и правдиво об оболтусах и «свистунах», что стоят у руководства. Такие статьи больше волнуют, чем толстые тома книг.

Главное – мир на земле, а после мира – главное в сельском хозяйстве.»

Ахмет Хатаев, писатель, экс-председатель КГБ Чечено-Ингушетии:

«Истинное наслаждение испытал, читая «Золотую нить» Г. Пискарёва. Словно воды ключевой испил.»

* * *

«Да, знают все! И русские, и кавказцы – все мы в соответствии с Божьим замыслом составляем в итоге единое целое, единую страну. Несмотря ни на какие лишения и былые проблемы, связь того же Кавказа и России только крепчает.» (Из выступления Рамзана Кадырова, в котором он по сути процитировал слова Г. Пискарёва из статьи «Исцеление болью», опубликованной в журнале «Жизнь национальностей № 2 за 2014 год).

* * *

«Геннадий Александрович! Какая у Вас хорошая память и добрая душа. Есть же люди, умеющие всё описать и этим самым заставить человека лучше увидеть себя, лучше трудиться.» (Из письма Героя Социалистического труда Ивана Кундика Г. Пискарёву после публикации очерка «Под городом Горьким в газете «Сельская жизнь»).

А закончить подборку хотелось бы дружеским шаржем, который написал известный поэт России Виктор Злобин:

Дитя загадочной Фортуны – Писатель Гена не простой, По форме он – немножко Бунин, По существу же – Лев Толстой. Достигнув почестей и сана, Душой он там, где был! В «у-а». …Висит на стуле Мопассана Одежда Жоржа Дюруа.

 

Часть I. Тогда земля еще дышала Русью

 

Животворящей святыней назвал А. С. Пушкин два чувства, столь близкие русскому человеку – «любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам». Отсутствие этих чувств, пренебрежение ими лишает человека самостояния и самосознания. И чтобы не делал он в этом бренном мире, какие бы усилия не прилагал к достижению поставленных целей – без этой любви к истокам своим, все превращается в сизифов труд, является суетой сует, становится, как ни страшно, алтарем без божества.

 

Воспоминаний длинный свиток

Как трудно с годами писать четко и ясно, с твердым, не подлежащим сомнению, твоим собственным представлением о том или ином явлении, событии, человеке. Вероятно, это происходит от того, что жизнь подошла к определенному пределу и в этот момент, как давно уже говорят старые люди, она в одно мгновенье пробегает перед глазами. В стремительном калейдоскопе мелькают картины доброго и злого, высокого и низкого, безудержно веселого, радостного и страшно-тоскливого, отчаянного – всего того, что, как амплитуда, колебалось в мятежной душе не протяжении не простого жизненного пути.

И все-таки даже в это смутное время возьмет да и посетит тебя счастливый миг, когда прошлое встает очищенным от всевозможных мерзостей и пакостей. И тогда начинаешь понимать смысл слов, сказанных Оноре де Бальзаком, что воспоминания – это единственный рай, из которого нас никто не сможет изгнать. Точно: воспоминания, память, это уже мое утверждение, как вдохновение поэта, величавы и искренни и, как духовный порыв, чисты и бескорыстны.

Как часто всплывает в воображении моя родная деревенька Пилатово с ее простодушными жителями, бревенчатыми серыми избами, от которых веяло какими-то древними поверьями, где зарождались некогда народные песни и сказки, загадки и былины. Как вожатый из пушкинской «Капитанской дочки», она возникает перед моими глазами то из-за плотной пелены падающего с небес и вихрящегося в метельном танце снега, то в курящейся синей дымке жаркого лета, когда она, стоящая на взгорке, под проносящимися над нею белоснежными облаками, кажется, плывет в необъятную небесную ширь и высь – к Богу.

Видится отчий дом с прикрылечным темным колодцем, со дна которого можно было узреть небесные звезды в яркий солнечный день. Слышатся порою таинственные шорохи и ощущаются таинственные тени, падающие от ликов святых, что смотрели с почерневших икон, озаряемых колеблющимся желтым светом, исходящим от зажженной перед ними посеребренной лампады. А то вдруг стиснет сердце цепеняще-тревожный трепет – страх, какой одолевал в вечерние часы при чтении в одиночестве гоголевского «Вия» или «Страшной мести».

Я вижу горящую в алмазном убранстве березу, двурогий месяц над покатой заснеженной крышей картофелехранилища, с которого отчаянные парни скатываются лихо на тупоносых охотничьих лыжах вниз. А мне, смотрящему на них через разрисованное морозом окошко, кажется: не с крыши слетают ребята, а непосредственно с позолоченного лунного диска.

Нет теперь обители детства, колыбели души моей – отчего дома и укутанной маревом таинственных видений родной деревни с непонятным названием Пилатово, отмечавшей свой престольный праздник ежегодно 10 августа, называвшийся (также непонятно для меня) – «Смоленская».

Воспитанник осовеченной школы, я в ту далекую, детскую пору не думал, конечно, о происхождении этих названий. Только впоследствии, когда приехал на учебу в Москву, обожгло меня при посещении Новодевичьего монастыря открытие: я увидел там храм преподобной матери Смоленской – Святой девы Марии, давшей по Божьей воле земному миру Бога-сына – Иисуса Христа. И начали в моем сознании облекаться в некую логическую цепочку странные мистические явления, например, что отец мой, как и несколько десятков односельчан, погиб во время Великой отечественной войны не где-то, а под городом Смоленском, от которого целым остался после кровавого урагана (по свидетельству матери, побывавшей там) только один почерневший, грозно-величественный, стоящий на высоком холме Смоленский кафедральный собор.

А что, если и Пилатово каким-то дивным корнем связано с именем прокуратора Иудеи (римской провинции) Понтием Пилатом, обрекшим за грехи людские на мучительную казнь более двух тысяч лет назад Бога-сына. Да, быть такого не может! О, чего только быть не может на белом свете. Вон через поле от нашей деревни стоит старинно-русское, с исконно русскими людьми поселение Глебовоское, верхняя часть которого носит сугубо татарское имя «Курмыш». Конечно, татары здесь были, не тысячи лет назад, но все-таки, все-таки…

«Божий дух гуляет, где хочет». Это утверждение евангельское.

Дух всюду сущий и единый, Кому нет места и причины.

Так писал «старик Державин». И подтверждение сему нахожу я порою, извините за нескромность, в собственной нескладной, грешной, а где-то прямо таки мистической судьбе. Мне 10 лет. Хожу в четвертый класс. Бабушка Варвара Ивановна, 21 ноября ведет меня насильно к обедне в храм Архангела Михаила – архистратига Христова воинства, что находится в пяти километрах от нас в селе Контеево. Потом я, Гена Пискарев, руководствующийся воспитанной во мне лютой самокритичностью, сам про себя напишу разоблачительные стихи в стенгазету.

По улице гуляет Ветерок-проказник, Отсталый люд справляет Религиозный праздник.

Однако, не напишу я о том, как в церкви, дивясь красоте алтаря, очаровавшись ангельским пением женского хора на клиросе, незаметно для всех давил на лбу выскочивший прыщ. После обедни пришли мы в гости к бабушкиной сестре Матрене Ивановне, невестка ее, кареглазая, острая на язык женщина, увидев красное пятно на моем лбу, язвительно молвила: «Вон, как Генка Богу-то молился, аж лоб расшиб». Посмеялись.

Поздно вечером, в потемках возвращались домой. Я, бабушка и мать моя – Мария Михайловна. Спустились в овражек. И не заметили, как со склона его сиганула сзади на нас тройка лошадей, запряженная в «пошовежки», на которых валялись пьяные мужики. Мчащиеся взмыленные лошади разметали по сторонам бабушку, мать, а я, сбитый коренником, оказался под полозьями «пошовежек». Истошные крики матери и бабки не были услышаны развеселой братией. Тройка неслась, не сбавляя ходу, вместе со мной, зажатым под днищем. Я ничего не помнил. Очнулся под Глебовским, на краю дороги, вывалившимся из-под опрокинувшихся санок вместе с хмельными ездоками. Бугристая, избитая колеями, чуть припорошенная первым рыхлым снегом земля. И мать, неведомо откуда получившая силы, чтобы гнаться за разгоряченными лошадьми более двух километров, настигнуть их и перевернуть повозку, откуда я должен бы вывалиться не иначе как разбитым вдребезги. Но я бодро поднялся на ноги, на мне не было ни одной царапины, не случилось, видимо, и сотрясения. Чудо? Скажите, что нет.

Но какой ангел-хранитель, прикрыл меня крылом своим, за что оказал такую милость архистратиг Михаил, в храме которого утром стоял с бабушкой Варей?

Странно, но эту историю я вскоре забыл и вспомнил лишь через 11 лет – 21 ноября. Мы, гвардейцы-таманцы, глубокой ночью возвращались с армейских дивизионных учений в свою воинскую часть. Я вел плавающий танк «ПТ-76», позади башни которого, на прогретой броне трансмиссии, под брезентом дрых безмятежно десант. Каким-то образом мы выскочили на асфальтированную трассу. Движения никакого. И мы рванули по ней. Кстати «ПТ-76» может развивать бешеную скорость – до 60 км в час на пересеченной местности. А тут асфальт. Выскочили на мост – за ним крутой поворот. И вдруг чуть ли не в лоб откуда-то взявшаяся машина. Резко зажимаю фракцион правого поворота – и танк мой, многотонная махина, со скользкого асфальта летит под откос насыпи, проделав боковой переворот, называемый у летчиков иммельманом. Десант, как грибы из лукошка, сыплется на мерзлую землю. Меня инерционная сила отбрасывает с сиденья водителя на аккумуляторные батареи – спасает голову ребристый шлемофон, а тело – упругая меховая куртка. В воздухе с танка слетают гусеницы и, перевернувшись, он падает на дно откоса «разутый», катки глубоко вязнут в земле, что и гасит возможное дальнейшее вращение, даруя тем самым всем нам дальнейшую жизнь.

Это было, вероятно, не только спасение – предупреждение: умерь гордыню, задумайся, уясни, что же ты делаешь, не сообразуясь с великими принципами человекостояния – добра и совести на этой земле. Молодой, горячий, подкованный марксизмом-ленинизмом, разумеется, лично я в ту пору не больно-то размышлял над происходящим, над странными этими случаями. Где мне было знать тогда, что и «случай есть мощнейшее мгновенное проявление божественного проведения».

Это сейчас, когда заново пришлось прочитать Пушкина не по школьной и даже не по университетской программе, кое-что дошло до меня. (Чтобы полностью понять Александра Сергеевича, надо быть гением – мысль С. А. Есенина), и я вслед за поэтом-пророком твержу:

Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает свиток; И с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь и горько слезы лью; Но строк печальных не смываю.

И не смыть. Когда душа просится к Богу, вспоминается и этот случай из детства. После проливных ливней река Кострома, что течет рядом с нашей деревней, чуть ли не выходит из берегов. Я, мечтавший стать моряком, демонстрирую одногодкам, им 7 лет, свою удаль и ловкость – бросаюсь бесшабашно в крутящуюся реку и плыву к противоположному берегу. Достигнув его, поворачиваю обратно. И где-то на середине пути чувствую: плыть дальше нет сил. Кричу, захлебываясь. Одногодки, стремглав, разбегаются по домам. Но откуда-то взялся Леша Петрухин, недавно вернувшийся из военного госпиталя, где залечивал фронтовые раны. Какие, мы не знали, но рваный шрам, пересекающий Лешино лицо ото лба до подбородка, даже нас, ребятишек, приводил в ужас. И вот этот полуживой человек кидается ко мне, барахтающемуся в водовороте, и вытаскивает за волосы на берег.

Он скоро умрет – дядя Леша Петрухин, в сельской больнице. Заводил рукояткой трактор ХТЗ, компрессией рукоятку рвануло в обратную сторону и упал механизатор на сырую землю без чувств. Неокрепший организм простыл. И… А, может, простыл он немного раньше? О, Господи, прости меня грешного, «хвалившегося» перед ребятишками деревни, что выплыл я сам (свидетелей-то не было), а Леша Петрухин пришел на реку удить рыбу.

О человек! Черта начальна Божества… Отколе происшел? – безвестен. А сам собою быть не мог.

Это цитата из грандиознейшей оды «Бог», изучаемой на всех философских факультетах мира, кроме наших отечественных. Автор – екатерининский солдат, действительный тайный советник и многих орденов кавалер, выходец из крестьянского сословия, упомянутый выше Гавриил Романович Державин, благословивший, «сходя в гроб», «наше все» – А. С. Пушкина.

Сколько же было в деревеньке моей рядовых сельских тружеников, копающихся вечно в земле, и навозе, великих умов и высоких душ. Но мы, (и я, в частности) племя молодое, незнакомое, говоря словами гения, верили только славе и не понимали, что между нами, «может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствующий ни одною егерскую ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в «Московском телеграфе».

Запоздало, увы, пришло ко мне понимание и признание величия «родового гнезда», о котором, ушедшем, уже в небытие (причины темны и загадочны, как убиение С. А. Есенина, судьба коего, считаю, есть олицетворенная тайна бытия и умирания многострадальной Родины нашей), написал цитированные выше стихи:

Великое мое Пилатово…

И грызет сожаление, совесть, что не смог (не созрел в свое время умом и сердцем) рассказать о судьбах крестьянствующих односельчан, записать великорусский говор, яркий, мудрый, своеобразный, богатый великими смыслами, отливающий необыкновенными оттенками чувств, человеческой красоты.

Ах, если бы была жива та деревня и я бы, не давний с наивной душой мальчишка, а отесанный грубым рубанком жизни мужчина, смог бы встретиться с ней. Я положил бы к ногам ее все, что скопил-приобрел за долгие годы, и что делал, уверен теперь, лишь бы только добиться признания ее и одобрения. Её – и никого больше.

 

Слободзейские яблоки

Как давно это было! Зеленый луг за околицей, поросшая кашкой тропинка, и она, Тамара Гагарина, семилетняя девочка, бежит по ней в соседнюю деревушку на именины к бабушке Варе. Всей деревне виден дом именинницы. Просторный и солнечный, с большим количеством окон на запад, восток и полдень. Как часто он будет вспоминаться потом Тамаре! Потом, когда подрастет она и станет женщиной, матерью. Вспомнится и сама бабушка Варя и гости ее. Вот толпятся они и галдят посреди избы, а затем по сигналу бабушки устремляются шумно за стол. И вдруг кто-то спохватится: «А где же Мария? Опять ее ждать приходится».

– Вон, идет-вышагивает, – изменяя обычному своему добродушию, проворчит бабуля. И все обернутся и глянут в заросший крапивой проулок, по которому не спеша, будто что-то разглядывая в огороде соседа, обычно шагала Мария.

Обитель веселья и радости – дом бабушки Вари. Сколько негромких, но милых праздников прошло под крышей его! И что удивительно: ведь эти нехитрые праздники устраивались в послевоенные годы, когда людям жилось несладко, когда их раны еще кровоточили. Бабушка же жила одна-одинешенька, муж ее умер рано, подросшие дочери вышли замуж и поразъехались, старший сын служил в армии, младшенького – Васеньку отняла у бабушки война. Но врожденное жизнелюбие и добросердечие не только не дали очерстветь или замкнуться бабушкиной душе, но и постоянно побуждали ее делать что-то хорошее для других, обласкать кого-то, устроить праздник. Каким добрым лекарством бывал он для измученных лишениями и невзгодами бабушкиных знакомых, родных ее, каким светлым днем становился он для ребят, видевших своих матерей и отцов в эти часы веселыми и беззаботными! И только, помнится тетя Маруся, как остров среди бурной реки, была всегда в этих случаях замкнута и угрюма. Иногда она пела, но таким заунывным голосом, что и веселые, бодрые по смыслу песни превращались в тоскливые и печальные.

Тетю Марусю такою сделала война, забравшая навсегда у нее мужа и оставившая на вдовьих руках двоих малолетних ребят, дочку и сына. По-разному люди переносят беду, по-разному лечатся от невзгод. Мария переносила свое горе самым невероятным образом и никак не лечилась от него – она замкнулась в себе. В обычное время трудовых, неистовых будней ее замкнутость и напряженная тоскливость в глаза бросались не очень, но в минуты веселья о них спотыкались все. И раздражалась. А она, наверное, ждала участия и сочувствия. Но так уж, видно, устроен мир. Веселясь, он хочет, чтобы все вокруг веселилось.

Как давно это было! И вот снова Тамара Ивановна в краю, где прошло ее детство. Нет теперь бабушки Вари, нет и дома ее. На месте его бурьян и крапива. Но тетя Маруся жива Она уже бабушка, пенсионерка и вроде бы не так, как прежде, строга. Но строга и серьезна не по годам Тамара. Не очень мило обошлась с нею жизнь. Раннее замужество, скитания по чужой стороне, потеря супруга и вдовья доля, доля женщины, растящей детей без мужчины в доме. Схожа во многом судьба ее с судьбой тети Маруси, как похожа характером и отношением к жизни с нею Тамара. Значит, быть у них долгому задушевному разговору.

…Несколько раз подогревался потухающий самовар, не одна уже чашка чая была выпита и с малиновым, и с клубничным вареньем, а разговор у двух женщин кружился и кружился около воспоминаний о бабушке Варе и праздниках, ею устраиваемых. Хороший, теплый такой разговор. Правда, Тамаре не терпелось перевести его на другую тему, очень ее волнующую. Но не могла она сделать этого. Потому что увидела: сидит перед ней не та тетя Маруся, какой помнилась ей. Не властно-печальная и непреклонная женщина, а улыбчиво-добродушная бабушка. И как бы Тамара осмелилась навязать иной разговор, неизвестно, если бы она не спросила сама:

– Сынишка-то твой как без батьки растет?

И тут Тамара дала волю чувствам своим и словам. Сынишка? А что, разве плохо ему с родной-то матерью, которая здоровья своего не щадит, работает денно и нощно, лишь бы в доме достаток иметь, лишь бы он, сынишка этот, был одет и обут, напоен и накормлен не хуже других. Ради него она о себе забыла, о молодости своей, только бы какой «дурной слух» не коснулся сыновьего уха. С той поры, как она овдовела, ни один чужой мужчина на порог ее дома и ступить не смеет. Конечно, что говорить, вдовья доля – она не легкая. Ну да ничего: нас так просто не сломишь, не правда ли, тетя Маруся?

Тетя Маруся, а вернее бабушка Маня, терпеливо и внимательно, но с какой-то грустью в глазах долго слушала излияния молодой матери и сказала:

– А ведь с тобой, Тамарочка, наверное, очень трудно быть вместе!

– А я не хочу ни с кем быть.

– А с сыном? Мне, кажется, и ему нелегко видеть тебя постоянно такой вот натянутой.

– Для него же стараюсь.

– Не надо ему такого старания, – вздохнула бабушка Маня. – Я тоже когда-то думала об этом, как ты.

И услышала в тот вечер Тамара Ивановна от старенькой тети Маруси такое, в чем та и себе-то, наверное, признавалась нечасто. Она услышала исповедь женщины, которая во имя детей своих отказалась от личного счастья.

– Да, Тамара, отказалась. Замкнулась в тяжелом мире своем, никого не допускала туда. Казалось тогда мне, что детям от этого лучше станет. Считала: свободная и независимая, я им полное счастье смогу принести. И забыла совсем, что огонь-то от огня зажигается. Счастье другому может дать лишь счастливый человек. А могла ли я быть таковой, если отгородила себя ото всех.

И вдруг посерьезнело, посуровело лицо бабушки Мани. В памяти Тамары вновь всплыли картины далекого детства, тогдашние разговоры родни о том, что тете Марусе предлагает руку и сердце один почтенный мужчина, а она, подумайте только, отвергает его. «Гордячка несносная!» И увеличивался разрыв между родственниками и тетей Марусей. Молодая, двадцативосьмилетняя женщина начала уходить в себя, погружаться медленно в одиночество. И в этом мучительном состоянии Мария стала, видимо, находить какое-то удовлетворение. Свою отчужденность и неконтактность она не то чтобы тогда демонстрировала, а величаво несла. Никто не хочет понять ее вдовьего горя, не ценит жертвенности. Ну что ж. И не надо. Но иногда Марии становилось очень обидно. И незаметно для себя, одолеваемая безутешной печалью, она начала отказывать в ласке детям. А ребенок без ласки, что трава без солнышка, блеклым растет.

– И получилось вот, – вздохнула горько бабушка Маня, – вроде бы неплохие ребята мои, как будто внимательные, да только уж слишком сдержанные. Не чувствую, поверь, не чувствую горячей их привязанности ко мне. Что ж, сама холодна была с ними, пенять теперь не на кого. Знаешь, Тамара, я иногда обо всем этом думаю еще горше. Уж о детях ли заботилась я прежде всего, когда отвергала некогда предложения мужчин выйти замуж? Не о собственном ли только спокойствии пеклась я в ту пору? Не тешила ли я всем этим самолюбие свое да гордыню? Вот мы целый вечер о бабке Варваре толковали. Завидую я ей. Да и все, наверное, ей по-хорошему завидуют. Светло, радостно прожила она жизнь. В памяти у многих осталась. А ведь тогда, грешным делом, в душе я поругивала, обвиняла ее в простоте, и в беззаботности. А она всего-навсего не хотела выставлять на народ беды свои, делать из них несчастье всеобщее. Мудра была бабка Варвара. Поучиться б у ней доброте и щедрости сердечной. Так что бойся, Тамара, душой зачерстветь, бойся! Посмотри, подумай, как дальше налаживать жизнь. Работящая, видная ты. Если есть человек хороший, участие к тебе имеющий, соглашайся, выходи замуж. Это и для сына твоего – счастье! Худое это дело, когда парень без мужской поддержки воспитывается.

С того памятного разговора времени прошло немало. Отгостила в родных краях и уехала на работу Тамара Гагарина. Потом до бабушки Мани дошли слухи, что сменила свое старое место жительства и перебралась куда-то на юг. Куда, никто толком не знал. Постепенно встреча забылась.

Но однажды по осени почтальон принес Марии уведомление на получение посылки с фруктами. На обратном адресе значилось: пришла она из молдавского села Карагаш, что в Слободзейском районе. Фамилия отправителя была незнакома.

И на другой день, получив на почте фанерную коробку, доверху наполненную душистыми, розовыми яблоками бабка Маня долго ломала голову: «От кого же такой гостинец?», пока на дне посылки не увидела письмо. «Дорогая тетя Маруся, – волнуясь, прочитала она, – я вышла замуж. Володя, мой супруг, человек, как и я, жизнью побитый, но душевный и отзывчивый. Мы живем дружно. Тихая радость поселилась в доме у нас. Володя с сынишкой учатся играть на баяне. Спасибо тебе за совет. Тамара».

Ах, какими душистыми были эти слободзейские яблоки!

 

Теплые дни осени

Миловидная девушка, не торопясь, открыла окно стеклянного барьера сберкассы, равнодушно бросила в зал:

– Ну, что там у вас, давайте!

Пожилая женщина в длинной юбке суетливо протянула старательно исписанный, вчетверо сложенный лист бумаги. Кассирша развернула его и стала читать. Вдруг брови ее удивленно поползли вверх:

– Вы… Вы завещаете свой дом и все имеющиеся сбережения государству? Вера Михайловна, разве у вас нет родственников?

Вера Михайловна потупила поседевшую голову, а затем твердо ответила:

– Есть. Но добро пусть пойдет государству.

* * *

Сватов у Виктора Чакина не было. Отдать за него дочку он уговаривал Веру Михайловну сам. Льстил, заглядывал в глаза, встряхивал волнистым чубом: «Вера Михайловна, что вы боитесь? Ну, будет ваша дочь жить со мной, это же рядом. Пятнадцать километров – не тысяча верст. Мы в любое время на велосипеде приедем. Да и поезд три раза в сутки ходит. Вера Михайловна, дров порубить или в чем другом помочь – разве за мною встанет. Десятку-другую на сахар подбросить – тоже не проблема. На производстве, чай, работаю…»

Вере Михайловне хотелось заплакать, сказать, что дочь у нее единственная, что трудно было солдатской вдове растить ее в суровое военное и послевоенное время. Хотелось сказать, как ради дочери она отказывала себе во всем.

Вырастила дочку – и вот на тебе… Откуда взялся ты, Виктор Чакин? Дочка, где ты нашла его? Ох, горе, ты мое, горе, отпустила тебя на свою голову к тетке погостить. Покатали тебя, неразумную, на велосипеде – и до свидания, мама, замуж выхожу.

Сколько раз вспоминала потом Вера Михайловна этот день, сколько раз проклинала себя, что поверила словам ласковым и обильным. Ведь и в голову не пришло тогда, что хороший человек не краснобайством и лестью славен. Эх, не зря говорят: человека узнать – надо пуд соли с ним вместе съесть.

На свадьбе Чакин говорил и пел больше всех. Екатерина веселая была. Славила зятя теща, хоть и омрачена была словами, что услышала от него в загсе:

– Ну, вот и доказал Нинке! Женился на молоденькой.

А Нинка-то, оказалась, была его первой женой. Разведенным был Чакин. Но ошарашило тогда Веру Михайловну вовсе не то, что зять ее второй раз в брак вступает – мало ли у кого не удалась первая семья, – а то, что женился он на Екатерине, как женился бы на любой другой, не по любви, а лишь бы доказать первой жене, что, мол, выгнала ты меня, а я другую, не хуже тебя, нашел.

Жить молодые стали в городе на частной квартире. Первое лето Чакин с женой в деревню часто приезжал. Теще, правда, не помогал. Ходил к далекой и близкой родне Веры Михайловны в гости. Родные были люди хоть и не очень обеспеченные, но добрые. Встречали с открытым сердцем. Весел и интересен был Чакин. Сыпал анекдотами, рассказывал смешные истории.

– Ну, Вера Михайловна, зять у тебя прямо душа, – поздравляли тетушки и дядюшки свою родственницу.

Вера Михайловна улыбалась, говорила: «Да разве б за плохого человека отдала я дочку». А на душе – неспокойно. И было из-за чего. После свадьбы мать Веры Михайловны, бабушка Варя, зазвала к себе «любимых внучат», Виктора с Катей, открыла свой старый, пронафталиненный короб, достала со дна его отрез довоенного добротного сукна, протянула Чакину:

– От меня подарок.

Вера Михайловна, узнав об этом, в шутку сказала зятю:

– Бабке-то хоть гостинец из города за это привезите.

Чакин скривил рот, шмыгнул носом:

– Сукно-то гнилое, долго не проносится.

А вскорости молодые захотели побывать в Ленинграде. Перед отъездом теща протянула зятю немного денег:

– Купите мне чего-нибудь.

Привезли конфет, печенья. Чакин, передавая их теще, сказал:

– С тебя, Вера Михайловна, десятка причитается. За труды, за провоз.

«Господи, боже мой, – запричитала она в душе, – да разве я брала с них деньги, когда в праздники, и в будни несла им и сыр и яйца? Не только за провоз и за продукты ни копейки не взято. А даром что ли досталось все?» Вслух же она сказала:

– Конечно, конечно… Я заплачу…

Ах, зачем она не сказала тогда, что думала, зачем потакнула неблагодарному человеку! А дочка-то, дочка тут же была. Почему промолчала?

Однажды Екатерина приехала в деревню одна. Мать осторожно начала выспрашивать, как живется ей, как относится муж.

– Горяч, Виктор, – ответила дочь, – упрям. Свое всегда возьмет. Люди говорят, что это мужская твердость… Тут как-то пришла ко мне Таня – подружка моя. Так Виктор с нее шапку меховую сорвал и не отдал. Это за те деньги, что я еще в девичестве дала ей взаймы, а она их мне до сих пор не вернула.

– Да ведь трудно, наверно, Танюшке отдать сейчас, – тихо сказала мать. – На работе у нее не все ладится.

И вдруг Екатерину будто подменили, глаза стали узкие, злые.

– Ох, какая ты, мама, жалостливая! Таньке сочувствуешь, а нам нет. А мы вот дом строить задумали, деньги нам тоже нужны.

– Татьяниным долгом дыры не залатаешь, а счастье свое потерять можешь. Дом, конечно, дело нужное, но из-за него не следует человеческий облик терять. И не заметишь, как засосет приобретательство-то.

Говорила мать дочери верные слова, однако по глазам видела, что слушает ее Екатерина не умом и не сердцем. Знать, дала уже корни школа Чакина.

Прошли годы. И был у Чакиных свой дом. Были наряды. Ходил Чакин, задрав голову вверх. Первым ни с кем, кроме начальства, не здоровался. Гордился, что жить умеет. В гости к себе приглашал только тех, от кого был в чем-то зависим, или для того, чтобы похвастаться очередной справленной вещью. Говорил, оттопырив губы: «Утру нос любому».

Вскоре ходить к нему перестали. Хвастаться Чакину стало не перед кем. Это начинало его злить.

Книг он не читал, не признавал разговоров о культуре, искусстве, возненавидел одну из подружек жены, которая как-то в его присутствии повела разговор о прочитанных стихах.

– Деревенщина неотесанная! О стихах толкует, как будто и в самом деле культурная.

Жена грустно оглядела ковры на стенах и полу, буфет с изящными рюмочками, которые никогда не вынимались, и, может быть, впервые подумала: «А ведь в клетку меня посадил».

Все реже и реже ходила к зятю теща. Ей было противно самодовольство Чакина. Как все люди, выросшие на природе, Вера Михайловна любила задушевную, добрую беседу. С Чакиным же общий язык она перестала находить. Он считал во всем правым себя. В разговорах возражений не терпел, грубил.

– Вот скажи-ка, Вера Михайловна, что бы ты сделала, если б нашла вдруг клад? – начинал, бывало, заводить разговор Чакин после прочтения в газете заметки о найденном и сданном государству золоте.

– Да государству отдала б, – просто отвечала теща.

Зятя ответ колол, как иглами:

– А что оно тебе дало, государство-то?

– Все у меня от него, вся моя жизнь…

– Ишь, какая идейная! – хмыкал зять. – Как с трибуны говорит…

Откровенная ненависть к теще появилась у Чакина после того, как Вера Михайловна отказалась принять предложение зятя продать дом и корову, чтобы половину выручки отдать ему. Чакин тогда пристраивал к своему особняку веранду, делал беседку. Денег не хватало, а ждать, когда они скопятся, было не в его натуре. Хотелось скорее доказать соседям, что жить он может лучше их.

– А мне где жить прикажешь? – спросила теща зятя.

– В городе на оставшиеся деньги можно купить половину дома.

– Хорошо рассудил. Мне что, семнадцать лет – по чужим-то углам обитаться?

Чакин, когда теща ушла, чертыхался: «Умна, умна, матушка. Но погоди, придет старость, не попросишься ли ты ко мне жить?»

– Зачем ты так? Мать она все же мне. Да и дом строить помогала нам, – заикнулась было жена.

Но Чакин только свирепо сверкнул глазами.

Старость к Вере Михайловне приближалась неумолимо. Однажды болезнь свалила ее в постель. Спасибо соседям: ходили за ней, топили печь, доили и кормили корову. Еще не оправилась Вера Михайловна после хвори, как приехала к ней дочь, дала совет:

– Поговори с Чакиным, может, к себе возьмет тебя.

– А ты что же, дочка, аль никакого голоса в доме не имеешь?

Промолчала Екатерина, видно было: сдерживает слезы.

– Да не бойся, – успокоила ее мать. – Не буду я вашу жизнь нарушать. Что я, не понимаю разве – житья ни тебе, ни мне не будет, если я поселюсь у вас. Раньше нужно было одергивать Чакина-то, когда он с Танюшки шапку сорвал.

Зять появился у тещи на деревенский праздник урожая. Приехал в шляпе, важный, начал подсчитывать доходы Веры Михайловны:

– Молоко государству продаешь! Мясо тоже, пенсию получаешь, на деньгах сидишь…

– Может, тебе их отдать?

– Отдашь, не отдашь, все равно мои будут. Говорят, здоровьишко у тебя неважное.

Это было уж слишком. «Смерти ждешь, Чакин? Наследства? – горестно размышляла Вера Михайловна. – Да не впрок оно тебе будет!»

…Она шла за пять километров в село, где было почтовое отделение и сберегательная касса. Осеннее солнце грело ей плечи, спину. Знакомые останавливали ее, спрашивали о здоровье, о дочери, о зяте.

– Как же, не забывают, вчера только были.

И горькая улыбка трогала ее губы.

 

Шаль для свекрови

Когда Володя Ковалев, смирный, долго не женившийся после увольнения в запас из армии парень, привел в дом Аннушку Морозову, мать вдруг горько заплакала.

В своем доме слез Аннушка не видывала, жила беззаботно и теперь с недоумением смотрела на свекровь зеленоватыми глазами: «Притворяется, что ли? О чем плакать-то?»

Володя, загорелый до черноты, не зная, куда деть руки, несмело топтался около суженой, виновато глядел в сторону матери. А та, чувствуя неловкость сына, еще сильнее стала тереть глаза.

Аннушку все считали красавицей. И иные, поглядывая со стороны на молодых, говорили: «Нет, не пара она ему». Разговоры эти доходили до обоих. И действовали на каждого по-разному: Владимир боготворил Аннушку еще более, а она все чаще задумывалась, а не поторопилась ли с замужеством?

Володя работал за двоих. Старалась не утруждать невестку домашними делами и свекровь. «Пока сил хватает, зачем неволить, – думала. – Вот уж здоровья не станет, тогда Аннушка и поработает, отплатит ей за всю доброту».

Здоровья у матери со временем и впрямь поубавилось. Все труднее и труднее становилось подыматься с петухами, топить печь, прибирать в комнате, ставить молодым поутру горячий завтрак. Сказать же Аннушке, чтобы она взяла часть забот по дому, стеснялась. А та – то ли не догадывалась, что матери тяжело хлопотать по дому, то ли не хотела обременять себя – по-прежнему сладко спала до позднего часа, не соизволив накануне принести даже ведра воды. И в душе свекрови копилась обида, никому не высказываемая и оттого еще более горькая. Когда-то очень веселая женщина, она редко теперь улыбалась соседям, невестке, да и сыну, не сумевшему или боявшемуся «повлиять на жену».

Аннушка, чувствуя порой на себе тяжелый взгляд свекрови, недовольно сжимала рот и уходила. «Она не любит меня, а я почему-то должна ее любить», – злилась невестка. Обстановка в доме накалялась, и, кто знает, чем кончилось бы все, если б однажды не произошла эта встреча…

Аннушка решила купить модные босоножки на «платформе». Но ни в сельмаге, ни в районных магазинах их не было.

– Может в Москву съездишь? – угрюмо сказала свекровь.

– А что – и поеду! – вскинула голову Аннушка. – И стала собираться в дорогу.

Плацкартных и купейных мест не оказалось, и Аннушка, немного поворчав, вместе с другими взяла билет в общий вагон.

В крайнем купе, куда Аннушка прошла вместе с женщиной среднего возраста, на нижней полке дремала сухонькая, небольшого роста старушка. Под боком у нее была скомкана подушка, в ситцевой, с красненькими цветочками наволочке.

– С комфортом едет бабуся, – улыбнулась женщина. – Хоть в общем вагоне, да с подушкой.

Бабушка открыла глаза, обвела ими своих новых соседок, миролюбиво спросила:

– Сколько до Москвы-то ехать, доченьки?

– Да часов восемь еще.

– Ну вот и отмаялась. Добрались до белокаменной. От нее до Орла рукой подать.

– А издалека ли едешь, бабуся?

– Издалека, детки. Из-за Байкала.

– И все в общем?

Бабушка кивнула головой.

…У Дарьи Никифоровны было три сына – один статнее другого. И мать не чаяла в них души. Лишившись во время войны мужа, она не щадила сил своих, только бы дети не знали лиха. Работала в колхозе не покладая рук, за приусадебным участком следила, в воскресенье умудрялась «обернуться» до Орла, продать там две пятилитровые четверти молока или корзинку лука с огорода. На вырученные деньги покупала то ситцу кусок, то что-то из обувки ребятам. Хоть и трудно, а парней одевала лучше, чем иные с отцами. И чего там – баловала, баловала их.

– Наломаются еще, – говорила мать, когда кто-либо из соседей советовал ей определить парней на работу.

Ее сыновья были единственными на селе, кто окончил в ту тяжелую послевоенную пору по десять классов. Окончили и разлетелись в разные стороны: старший уехал в Читинскую область на прииск, средний устроился на заводе в Минске, а младший поступил в геологоразведочный институт.

Опустело в доме. Теперь Дарья Никифоровна жила ожиданием летних отпусков. Сберегала к этому времени снедь: яички, мясо. А в дни приезда кого-нибудь из сыновей варила терпкий малиновый квас. Уж очень любили его ребята. И летала мать, как на крыльях. Устали не знала…

Женился старший. С молодой женой отправился отдыхать к теплому морю. К матери «заскочили» на обратном пути. И то радость Дарье Никифоровне. Уж как она за невесткой ухаживала, как старалась угодить ей! А та на прощанье пообещала свекрови приехать на следующий год обязательно. Да видно некогда было – не приехали.

Только через два года появился в доме старший. У него в ту пору родилась дочь, и прибыл он к матери не затем, чтобы навестить, а чтобы уговорить ее поехать к нему на постоянное жительство.

– Чего ж тебе здесь одной маяться. В твои ли годы с таким хозяйством возиться?

– А что с домом делать? Ведь пропадет без хозяйки, – заплакала мать.

– Да продать его. Нашла чего жалеть…

А ей тут каждая щепочка, каждый крючок дороги. Всю жизнь благоустраивала она свое жилище в надежде, что когда-нибудь вернутся ее сыновья под родную крышу. А они…

Мать понимала: нелегко ей там будет, в городе. Но разве откажешь родному? И продала она дом. И поделила поровну между сыновьями деньги, полученные за него…

У старшего сына за внучкой появился внук, а затем другой. Всех вынянчила Дарья Никифоровна, выходила до самой школы. А сама поседела, поблекла. Шутка ли? Одно дело в молодости с детьми возиться, другое – в старости.

Тут пошли дети у среднего сына. Стал он звать в гости. И рада бы поехать, да нету сил-то уже. Отказалась. И перестал сын письма слать.

Нелегко было перенести это матери. Тем более что теперь и невестка старшего сына поглядывала на Дарью Никифоровну косо: нужды в няньке не стало, а убрать казенную квартиру – дело нехитрое. От этих взглядов у старой кусок изо рта валился.

Однажды, страдая от бессонницы, она тихо-тихо вышла из своей комнаты в коридор. Дверь в спальню сына и невестки была приоткрыта. Оттуда доносился разговор.

– Погостила у нас, теперь пусть к другому сыну съездит.

– Ее же там с ребятишками возиться заставят, а она стара и слаба.

– Что же, по-твоему, и будет она все время у нас? В конце концов, братья твои тоже обязаны свою мать кормить.

– А что делать? Средний вот и писем не пишет.

– Скажи, чтоб алименты на него подала, да и на геолога, кстати. Немало, чай, зарабатывают…

Наутро Дарья Никифоровна заявила, что поедет в Минск, к среднему. Невестка остаться не уговаривала. Сын, отводя глаза в сторону, попросил подождать до получки: деньги на обновы потратили, вряд ли хватит на билет до Минска.

– Зачем ждать, у меня от дома-то осталось немножко. Сама возьму.

А ехать Дарья Никифоровна собиралась вовсе не в Минск, а в родную деревню на Орловщине. Там, как писали ей два года назад соседки, можно было недорого купить старенький домик. Чтобы не тратиться особенно дорогу, билет купила в общий вагон…

– Да, история, – только и сумела сказать Аннушкина попутчица, когда Дарья Никифоровна закончила рассказ о своей жизни. Аннушка же вообще не могла сказать ни слова. Щемящая сердце жалость что-то перевернула в ее душе. Она смотрела на бабусю с простенькой подушкой под боком, на ее старенькую, видимо после снохи, шерстяную кофту и представила свою свекровь. Вот также трудно растила она сына, а теперь ради счастья его мирится со строптивостью ее, Аннушки, и ведет нелегкое хозяйство. Что-то на душе у нее? В какой дороге, кому откроет она сердце?

– Дарья Никифоровна, – после некоторого молчания спросила женщина. – Купите вы дом – сыновьям об этом напишите?

– А для чего ж я еду на родину? Чтоб потом их к себе в гости пригласить. Наварю малинового квасу, уж как угощу всех. Радость-то для меня будет!

Аннушка, пораженная, сидела молча до самой Москвы. Когда поезд прибыл к перрону Ярославского вокзала, она подхватила нехитрые узелки Дарьи Михайловны, узнала в справочном, как добраться до Орла, и проводила попутчицу до касс Курского вокзала.

– Счастливая та мать, что сына за тебя отдала, – благодарила Дарья Никифоровна попутчицу. Аннушка покраснела. Глаза подернулись влагой. У Курского вокзала она зашла в сверкающий стеклом и сталью магазин с красивым названием «Людмила» и купила там единственную вещь – шерстяную шаль… Для свекрови. В тот же день, никуда больше не заходя, она уехала из Москвы домой.

 

Копаясь в старом портфеле

Копаясь в свалке газетных вырезок, беспорядочно валяющихся в старом-старом моем портфеле, наткнулся я на пожелтевшую, почти истлевшую страницу. Пригляделся, прочитал заголовок одной из статей «История родной деревни». Боже, оказывается, еще лет пятьдесят назад я все-таки пытался что-то сказать о своей малой родине, о людях ее населяющих. Любопытно, как же я писал о них тогда? Дорогой читатель, давай прочтем материал этот вместе. Итак:

…Дед Николай лежал на печке, где сушились валеные сапоги, портянки и валялось всяческое тряпье, а чуть ниже – в горнушке – спал рыжий, величиной с пестерь, кот. Дед был стар, как дом; кот по темпераменту был стар, как дед. Дед давно уже не мог работать и жил на кой-какие сбережения, накопленные за долгую трудовую жизнь. Кот давно не ловил мышей, кормился за счет дедовой доброты лучшими кусками со стола.

Но кот, казалось, не особо выражал признательность деду за сладкие куски – даже не мурлыкал, и дед, в свою очередь, был не совсем любезен с котом. Кидая ему баранину, тянул недовольно:

– На-ко, черная душа.

И, глядя после обеда на медленно удаляющегося к горнушке кота, сердился:

– Ишь идет, как коновал. Ну, до чего ж нехороший кот, – это прямо до ужасти.

И шел вслед за ним на печку. Иногда, видимо, вспоминая что-то, останавливался, и молился богу.

С богом у деда, вообще-то, часто случались казусы. Вроде этого. Как-то, еще будучи в силе, он вызывался помочь колхозу, только что организованному, в уборке сена.

Работали от деревни верст за 20 – на пустоши, питались из общего котла, спали в шалашах. Однажды, когда после косьбы шли завтракать, дед вспомнил, что сегодня праздник – праздник трех святителей. Невдалеке, где дымился котел с варевом, дед стал молиться. Молитва состояла из одних пришепетываний и возгласов:

– Слава тебе, господи… Сегодня праздничек трех святителей…

Иванко Кузнецов, известный насмешник, стоял сзади и надоедал:

– Дед Николай, каких трех-то святителей?

Дед сначала только косился. Ответить не мог – не знал. А Ванька не отставал:

– Дед Николай, каких трех-то святителей?

– Да вот каких! – вскипел дед и разразился бранью после очередного поклона.

– Вот так молебен закатывает дед! – хохотали у котла колхозники.

За свою непосредственность и горячность дед претерпел в жизни немало неприятных, горьких минут. Рассказывали, в конце двадцатых годов добрался дед пешком до областного центра-города Костромы. Шел девяносто верст, нес на продажу огромную корзину, наполненную куриными и гусиными яйцами. Со всей осторожностью приплелся, наконец, к торговым рядам, что стояли перед главным парком Костромы на крутом берегу матушки Волги. Там, в этом парке, он помнил, в 1913 году, к трехсотлетию дома Романовых (династия последних российских царей вышла из наших краев) была воздвигнута чугунная часовня с устремленными ввысь маковками с ажурными крестами. Дед привычно глянул в сторону часовни, занес руку ко лбу, дабы перекреститься и… оторопел. Вместо маковок и крестов на корпусе часовни, как на пьедестале, возвышался мраморный Ленин. Он, безбожник и царененавистник, и ныне находится на основании памятника царской династии.

Что это? – Мистика или символ? Большевистский вождь стоит, подняв руку, направленную в сторону реки. Если плыть на пароходе со стороны Ярославля, монумент можно увидеть километров за 30.

Но дед шел в Кострому с другой стороны, и чуть не столкнулся с «Ильичем». В растерянности забыл о корзине с яйцами, опустил руки и «хрупкий товар» брякнулся на мостовую. Дед опомнился, и… пошла писать губерния. Мат летел из его рта такой, что ему позавидовал бы любой забубенный боцман с плоскодонной волжской баржи. Стоявший недалеко постовой, поспешил к разгневанному старику, стал выяснять причину нервного срыва его:

– Дедушка, что с тобой?

Увидев перед собой блюстителя порядка, дед не стал запираться:

– Да вот – показал он на статую Ленина, – загляделся на этого хрена милого. (Здесь словом «хрен» пришлось мне заменить другое слово, из цензурных соображений, – более краткое, начинающееся тоже на букву «Х» – Г.П.)

У постового глаза полезли на лоб. Ленин – «хрен»? Где ему было знать, что выражение «хрен милый» у деда Николая являлось всего лишь безобидным присловием, этаким междометием.

Так ли, сяк ли, но оказался несостоявшийся поставщик яиц для голодающих жителей облцентра в кутузке. И каковым бы путем последовал он дальше – догадаться не трудно. На счастье, на первом допросе выяснилось, что сын деда Николая, Василий, подавлял совсем недавно в Ярославле савинковский мятеж. Геройски погиб.

Деда отпустили домой.

Я помню Николая Васильевича после победы над фашистами в 1945 году, за которую вместе с 27 миллионами соотечественников отдали жизни шестеро его сыновей. Помню молчаливого, согбенного, но старательно работающего. К нему подходили со словами сочувствия односельчане. Он отрешенно махал рукой. А как-то услышал страшные дедовы слова при этом: «Погибли и ладно. Меньше хулиганства сейчас».

Когда я стал ходить в школу, то многое узнал о борьбе с фашизмом. Узнал и то, как, вероятно, узнал об этом весь мир, что у итальянского крестьянина Чарльза Деви погибло в этой борьбе семеро сынов. Мы скорбим о них. Но однажды, как молния, меня поразила мысль-вопрос: почему в нашей школе, чтя итальянских мучеников, совершенно не говорят о таких же мучениках, но своих, близких, родных, дедушке Николае и его павших сынах-воинах? (Ответа на этот вопрос я тогда не нашел. Нашел после, о чем и писал в своих предыдущих книгах: «По острию лезвия», «Крадущие совесть» и других. Я вернусь к этой теме. Сейчас скажу лишь: нам не было отпущено времени на слезы. Мы должны были, стиснув зубы, как альпинисты, не оглядываясь назад, цепляясь за вот-вот готовую оборваться веревку, ползти, карабкаться в гору, к свету, простору, свободе. Это понимал Николай Васильевич – мой дед по отцу – Г.П.).

Дед чувствовал себя плохо. Попросил соседей позвать попа, который бы его соборовал. Попа пригласили. Батюшка, совершив обряд соборования, присел к столу, где было припасено угощение, выпил. Дед лежал на деревянной кровати, глядел-глядел и не вытерпел:

– Налей-ка и мне рюмочку.

Да и жил после этого еще более пяти лет.

Он умер после пожара, возникшего в результате оплошности дедова соседа. Тогда сгорело полдеревни. И в первую очередь, дедов дом со всеми пристройками, овцами, курами, коровой. Николай Васильевич поселился у своего брата – Ивана, человека необычайного, женившегося во время революции на княжне. Да, да. Недалеко от нашей деревни находилось село Княгинино – имение князей Бертеневых. Одна из девушек этого рода пошла в народ, стала сельской учительницей. Выжила, благодаря этому, в лихие годы междуусобья. Другую спас брак с мужиком Иваном.

Господи, какие события, какие судьбы всколыхнулись в те годы. Костя Румянцев, краснофлотец, «краса и гордость революции», на руках несет после «гражданской» в глухую деревню капитанскую дочку – потомственную дворянку, свою теперь жену. Несет на руках потому, что дорога к дому – непролазная грязь, а у капитанской дочери на ногах… изящные туфельки. Потом начнется Великая Отечественная война. И капитанская дочка оденет на свои стройные ноги аристократки сплавщицкие сапоги, уйдет с отпетой артелью «гнать» по реке лес. А Костя погибнет на фронте.

…В морозном дыму под окном бродил зимний вечер. Над крышей овощного хранилища повис обледенелый от холода месяц.

В избе мужики горланили «Ермака».

Дядя Паша, инвалид войны, охрипшим голосом в сотый раз начинал рассказывать соседу:

– Идем мы в атаку… Снег белый-белый, а мы в шинелях, как птицы, трепыхаемся. По нам немец из пулеметов палит. А у меня… нет страха… ничего. Иду, как будто в кино себя вижу.

Сосед таращил глаза.

– Я – майор! – бил себя в грудь безрукий дядя Генаша.

– Я на фронте был – майоров не видал, – задирался Иван Махов.

Жены, сидевшие рядом, растаскивали, готовых было вцепиться друг в друга друзей.

– Ребята, ребята, закусите, – и совали то пирог с картошкой, то капусту.

Наутро, не глядя друг другу в глаза, сходились вместе на работе, курили. Потом начинали толковать о том, что пишут в газетах, о том, что народу в деревне мало, земли плохие, о том, что надо, например, подрубить дом, а не на что и нечем. А деревня распадается. Молодежь начинает уходить. А девчонки и ребята еще в большинстве своем поют песни Исаковского, на посиделках пляшут под гармошку трепака, смотрят кинопередвижку и много довольны. И работать бы им в удовольствие, в коллективе, оплачивали бы получше труд только.

…Дядя Вася пил чай и смотрел телевизор (в деревне их стало через дом). К нему заглянул бригадир полеводства Михаил Яблоков.

– Васюх, завтра с бригадой не сходишь сено покосить?

– Постеснялся бы, Михайло, уж сколько лет как я на пенсии, а ты каждый день меня наряжаешь на работу.

– Так что тебе рубль лишний, что ли?

– А что мне рубль, у меня пенсия не плохая, проживу, не охнув.

На покос дядя Вася, конечно, пошел. Знает: народу молодого нет в деревне. Так бабы, пенсионеры ходят, выручают колхоз работой. Прикипели их сердца к земле. А с молодежью беда – и заработок большой в колхозе, а не остаются.

Ходит дядя Вася и думает: почему же так случилось. Дай-ка бы нам, размышляет, такие условия раньше – горы бы свернули. Подумает-подумает да и вспомнит, что сам всем своим сынам твердил одно время: езжайте в город. Испугался дядя Вася неудач того времени.

А в деревне благодать.

Собирается вечерами старичье.

– Скажи, Иван, ну, какого дьявола твоя Марья уехала в город? Денег она больше, чем доярка в колхозе, все равно не заработает, в кино чаще, чем здесь, не сходит.

– Кто знает? Я что ли, или вон Петр? Вообще-то, моей Марье действительно трудно вернуться. Она там замуж вышла. Муж городской. Бабе мужика уговорить все-таки не легкое дело.

Молчат. Потом снова:

– Ну ладно, наши ребята еще когда ушли. А вот у Пашухи-то совсем недавно, уж при хорошей жизни. Почему бы это?

Пашуха чешет затылок, как будто и говорить не собирается, а потом и заявляет вдруг:

– По инерции.

…Солдат Володя Тощаков демобилизовался из Армии в июне. Ехал и радовался – есть время еще проштудировать учебники в спокойной обстановке. Потом…

Демобилизованного встретила вся деревня от мала до велика. В честь его был дан банкет. И не такой банкет, который по Аркадию Райкину поллитрой зовется, а с провозглашением тостов. Основным из них был тост упомянутого ранее бригадира полеводства Михаила Яблокова.

– Пью за то, что нашего полку прибыло!

«Да уж, какой полк здесь, дядя Миша», – хотел было заспорить солдат, но из такта смолчал.

На другой день ходил Тощаков по полям, по лугам. Смотрел, дивился – хлеба в полях намечаются тучные, травы в лугах плотные.

– Богатый урожай, – говорили ему дома, – а убрать вряд ли рук хватит.

– Пишут в газетах, призывают молодежь на село! – говорили Тощакову в другом месте, – а только к нам молодые люди все еще не прибывают. Погостить наши дети на родину едут с удовольствием, а работать на родной земле не хотят.

«Не погостить только, – подумал вдруг почему-то Володя, – просто трудно всегда человеку вдали от родных мест».

Мысли бродили несвязанно, лезли в голову неизвестно где услышанные слова: «Ногами человек должен врасти в землю своей родины, но глаза его пусть обозревают весь мир».

…Сенокос в этом году затянулся. Дожди, дожди. Был конец июля, Тощаков так и не поехал никуда сдавать вступительные экзамены. Ходил с бабами, с мужиками, как только налаживалась погода, на покос. Ворошил, возил, метал в стога колхозное сено.

За солдатом бегали деревенские мальчишки, тоже помогали в уборке. Приезжали в отпуск, на каникулы из разных мест девчонки, парни, и вместе с деревенской «ребятней» шли в поле. Работали весело, споро, как студенты на стройках. Радовалась деревня – могут работать дети. Значит, жив в них крестьянский корень.

Лето кончалось. Приехавшие в отпуска, на каникулы уезжали к себе, обещая на следующий год прибыть и снова поработать в колхозе.

Тощаков оставался в деревне. Из молодых колхозников здесь он был пока один.

* * *

Об этом писал я, повторю, более чем полувека назад. Написанное печаталось в районной газете – органе РК КПСС и райисполкома.

А вот другие находки в старом портфеле.

 

Кто-то проклянет…

– Васька! Олух ты этакий, пойдешь домой или нет, кому я говорю?

Бабушка Варвара, так в деревне звали вдовую женщину – мать четверых детей, в хлопчатобумажной косынке на голове, в овчинной шубе со сборами какой уж раз выходила на крыльцо дома и кричала в сторону Яблоковой горы, где в куче сорванцов толкался ее «непутевый сын» Васька. Васька – 15-летний малый, «плут» и «оказье», по словам матери, никак не хотел отозваться на оклики, ибо знал заранее, что дома его ожидает, во-первых, трепка, а во-вторых, насильственная долбня школьных учебников.

Васька рос вольницей, «баловником», учиться не хотел. Мать, выводимая из терпения Васькиным равнодушием к школе, частенько грозилась отдать его в пастухи. Но Васька против ничего не имел.

Прошлое лето он уже был подпаском у Мишки Барана, стерег с ним овец и коз, ходил «по чередам», и это ему нравилось.

…Видя, что от «учебы» для парня никакого проку, мать, не дав доучиться сыну до конца в 7 классе, отдала-таки его по весне в пастухи в соседнее село. Когда его «рядили» в пастухи, выговорила она ко всему, чтоб ее сына сельские мужики кормили, как и раньше поочередно за все время пастьбы.

В селе, где пастушил Васька, была церковь «Михайла-Архангела», служил в ней отец Паисий, благочестивый старец. Кроме исполнения службы, отец Паисий занимался огородничеством, пчеловодством на отведенном ему участке земли и держал трех овец. Овец по особому договору он летом отдавал под надзор сельского пастуха. И потому Васька, соответственно условиям, бывал «на череду» и у батюшки. Кормежка у отца Паисия была не ахти какая важная. Так, ни рыба, ни мясо. Вероятно, Васька попадал всегда как раз в те дни, когда скоромное в доме батюшки есть считалось грешным.

Запомнился Василию в связи с этим такой случай. Как-то, обойдя по кругу всю деревню, примерно через месяц он пришел на постой снова к отцу Паисию. В обед, подав «холодное» (так в наших местах называли окрошку), матушка – жена попа – положила перед Васькой зачерствелый до невероятности и обкусанный с краев кусок хлеба.

– Это ты, Васенька, в прошлый раз не доел.

…«Насолил»» батюшка Ваське и еще раз, через год, когда Василий работал в колхозе рядовым.

Однажды бригадир, Михаил Ветошкин, нарядил молодого колхозника Смирнова Василия расчищать «ладонь» около овинов. Накануне Василий ходил на «зорянку» в соседнюю деревню, пришел домой под утро и, ясное дело, не выспался.

К полудню вконец разморенный, он перебрался в тенистое место и уснул. И как на грех проходил мимо отец Паисий. Нелегкая носила его на поле с гречихой, что было по соседству с овином, и с которого пчелы поповские носили нектар в ульи. Увидев спящего богатырским сном Василия, он не удержался и при встрече с бригадиром Ветошкиным поведал об этом.

Михаил был человеком с юмором и записал в трудовой книжке Смирнова в этот день следующее: «За лежку на «ладони» – 15 соток».

Василий, узнав, кто его так гнусно предал, задался целью «отомстить», наконец, отцу Паисию за все.

Зимой, под Николин день, Василий, одев новую рубашку, глаженые брюки и новую тужурку, направился вместе с прихожанами к «Михайлу-Архангелу». Отец Паисий, увидев Василия с покорной миной на лице в лоне церкви, немало удивился.

– В духовную семинарию мечтаю поступить, отец Паисий, – кротко объяснил батюшке Васька, – хотел бы получить рекомендацию от церковно-приходского священника.

Церковно-приходской священник отец Паисий нутром почувствовал, что здесь кроется неладное и, понятно, никакой рекомендации не дал.

На Николин день Васька сидел в чайной и мудрил над какой-то замысловатой бутылкой из-под заморского вина, на горлышко которой был навинчен довольно большой посеребренный крест, сверху до низу просверленный. Заказав буфетчице Нюре стакан красного, Васька не выпил его сразу же, а сначала перелил его через крест в бутылку. Затем уже снова через крест налил вина в стакан.

– После этого пить совершенно безгрешно, – пояснил Василий обступившим его зевакам.

За этим «святым» занятием и увидел его отец Паисий, зайдя в чайную после обедни.

…В эту зиму Васька много читал, готовился на курсы счетоводов. Мать, попрекавшая его ранее за нераденье к учебе, теперь попрекала в обратном: жалела Васькины глаза. А особенно ей было жаль керосину, который Василий сжигал в лампе, засиживаясь до полуночи. Ваське помогли тут восковые свечи, которые он прихватил вместе с крестом в церкви у отца Паисия под Николин день.

К тому же Василий начал писать лирические стихи, которые немедля, отправил в редакцию газеты «Буйский ударник», в простонародье называемую «Буйский урядник». Из редакции ответ был краток: «Стихи у вас получились не те (тогда не лирика нужна была – Г.П.), попробуйте писать в прозе». Не попробовал.

Возможно, помешала начавшаяся война, на которую Василия забрали по всеобщей мобилизации. В сорок же первом году он «пропал без вести». Младшая Васина сестра Вера, спустя годы, сказала на этот счет: «Не пропал Василий, он, наверняка, в плен сдался, чтобы не воевать, а потом, после войны, домой вернуться побоялся».

P.S. Прошли годы. Умерла мать Василия, брат, прошедший с боями от Москвы до Берлина, сестры Мария и Вера. А я – открою тайну – являвшийся Василию племянником по матери, жил и работал в Москве. Приехав однажды в родную деревню, где не было уже никого из кровной родни, услышал молву: будто бы приходило на имя бабушки Вари письмо – никак из Австралии, да поскольку адресат выбыл давно в мир иной, письмо то ли пропало, то ли обратно вернулось, откуда пришло.

Выяснять, что бы это значило, мне было «не досуг». Тем и оправдывал я тогда причину – неубедительную – своего непорядочного действия, вернее бездействия. Кто-то за это проклянет меня. И правильно сделает…

 

Люди в прошлое влюблены

Зимнее ранее утро. Базарные ряды на площади нашего районного центра Буй-города. Того самого, упомянутого еще Н. А. Некрасовым в поэме «Кому на Руси жить хорошо»: – «Кабак, тюрьма в Буй-городе». В эту тюрьму засадили некогда Савелия-богатыря святорусского за то, что он «немца Фогеля живого закопал». А нынче вот крестьяне из окрестных деревень распродают здесь привезенную с личных подворий снедь: картошку, морковку, лук, свеклу и прочее, прочее. В колхозе денег не платят, а налог государству и страховка исчисляются в денежном выражении. Да и ту же телогрейку, портки и рубашку не купишь за просто так. Стало быть, и толкутся крестьяне-колхозники каждый базарный день, а это четверг и воскресенье, не дома в деревне, а в городе. Нередко и мы, крестьянские дети, составляем компанию родителям своим, стоим за прилавком.

Я, кстати, восьмиклассник, человек уже образованный, знающий, зазываю сейчас горожан на свою сторону (мать побежала до промторга, где выкинули дешевенький ситец), объясняю городским покупателям вдохновенно и увлеченно сколь полезен для сердца, зубов и желудка товар мой – отборный чеснок. В азарте не замечаю, что кто-то, стоя неподалеку, в сторонке, внимательно наблюдает за мной, бойким просвещенным торговцем. Кто-то – школьный учитель истории, Борис Иванович, приехавший в город, чтобы посмотреть в кинотеатре «Луч» новый художественный фильм (когда-то еще дойдет он до нашего глухого края), посетить районную библиотеку, посмотреть журналы, газеты.

– Ну и ну, – не выдерживает школьный историк, подходя к ученику, т. е. ко мне: – ни дать ни взять: Алексашка Меньшиков.

Борис Иванович, до кончиков ногтей городской человек, романтично настроенный, присланный в школу нашу по распределению, видел окружающую сельскую действительность в розовом цвете, но нами был очень любим, любим за открытость, душевность, за умение с юмором, а не с ожесточением смотреть на наши проказы, граничащие порой с хулиганством. Помню, мой одноклассник, Юра Колесников, отвечал на уроке на вопрос, какие-такие жесткие меры предприняли впервые в истории для населения англичане во время Англо-бурской войны? Юра, вообще-то знает, что это было создание каких-то небывалых до селе лагерей, но выговорить замысловатое слово не может, и вместо лагеря концентрационного у него получается концентрический. Все хохочут и учитель вместе со всеми. Утирая слезы, он обращается к Юре:

– Что же мне делать с тобой, Колесников?

– Да посадите его в концентрический лагерь – и вся недолга, – язвительно подсказываю я. Новый взрыв хохота. А учитель? Учитель тоже, похоже, по достоинству оценил предложение-шутку. Ни нотаций не стал читать мне, ни одернул грубо.

Мне вспомнился наш историк, однако не потому, что окрестив когда-то меня Алексашкой Меньшиковым, он как бы предрек судьбу мою, что с непонятной, незримой, космической силой вела замурзанного деревенского мальчишку к высотам государственного управления (последняя должность моя – начальник отдела Администрации Президента России – ведь это не шутка), – я вспомнил Бориса Ивановича как прототипа своего в какой-то мере по характеру и взглядам на захолустную деревню. Я, как это ни странно, смотрел на «селянскую» жизнь с улыбкой, влюблено и романтично, хотя сколько там было всего – грязного, грубого, спорного.

…Ходит по утрам, наряжая на работу колхозников, пьяненький бригадир дядя Паша Виноградов. А пьяненький-то дядя Паша почти всегда. Наверное, глядя на него, разразиться бы надо гневной тирадой, но нет, умиротворенно смотрю я на бригадирскую слабость, вспоминая слова жены его, тетки Лиды:

– Когда мой Паша умрет, его без бальзамирования, сразу можно положить в мавзолей – проспиртован.

Другой фигурант: Вася Коромыслов, напился, свалился в заиленный пруд. Вытащили его, сняли грязную одежду, обрядили во что пришлось: сухие ветощаненькие штаны, в залатанный пиджачишко:

– Иди, иди домой, Вася, жена будет ругаться, скажешь: не пропил, мол, не прогулял, новый костюм приобрел.

Проиленную одежду гуляке завернули в газету, с чем под мышкой и плелся он по деревне под веселыми взглядами соседей, приговаривавших:

– Свой-то костюм бережет Василий, в газетке носит.

А вот другая картина. Мишка Кашин (по прозвищу «Крепкий»), деревенский удалой гармонист, после шальной гулянки в соседнем селе возвращается зеленым лугом домой. На лугу – деревенские гуси. Мишка ловко цапает одного. Открывает крючки на планках гармошки (крючками к планкам крепятся мехи музыкального инструмента), ловко засовывает гуся в ребристую полость. Защелкивает крючки и, пиликая какую-то мелодию, спокойно проходит мимо хозяйки «гусиного стада» в сторону овинов, где муж той же хозяйки, Иван Куков, топит специальные печи для просушки зерна.

– Иван, – окликает его блаженно Мишка, – ставь бутылку, будем гуся жарить.

Спустя некоторое время, Мишка и истопник урчат, как жирные коты, над запеченным гусем. Выпивают, закусывают. Иван похлопывает лихого гармониста по плечу:

– Ох, Мишка, ох, плут.

А вечером дома слышит он стенанья хозяйки: гусь пропал. Тут до Ивана доходит: ведь он его с Мишкой-прохвостом съел. Скормил своего гуся, да еще и бутылку нахалу за это поставил.

Тут вообще-то мне хотелось бы сделать некое отступление – сказать свое слово о дружбе с «зеленым змием» односельчан моих в середине 20 века и жестоком алкоголизме, поставившим на грань вымирания народ наш, теперь. Я не оправдываю тех, кто пил тогда, не ставлю в пример их сегодняшним, потерявшим человеческий облик пленникам «свирепого джина». Мне хочется сказать, что в моей деревне, к примеру, абсолютно не знали до начала сороковых годов горячительных напитков – о самогоне слыхом не слыхивали. Пиво – солодовое, домашнее, темное, очень близкое по качеству и свойствам к средневековой медовухе, да, варили. Делалось оно (хорошо помню дедовскую технологию) так. Сначала проращивалось ячменное зерно. Когда оно набухало, давало росток, входило, что называется, в пору особой жизненной силы, его подсушивали и мололи. Получался солод – основа пивной закваски.

Этот солод укладывали слоями в огромные глиняные горчаги, чем-то напоминающие греческие амфоры или кавказские винные кувшины – только без узкого горла.

Дно горчаг устилали ржаной соломой, которой потом перемежевали и слои солода. Содержимое заливали чистейшей водой, взятой из самого глубокого в деревне колодца. В каждую горчагу заливались, примерно, около двух десятилитровых ведер жидкости. Затем горчаги ставились на ночь на кирпичный «под» протопленной печи. Пиво варилось. Сваренным его поднимали на «желоба» – длинные тесины с продольными углублениями, которые ставились наклонно на деревянные подставки. У горчаг внизу были отверстия, кои затыкались при варке. А после установки емкостей на желоба – их выдергивали, и сваренная густая консистенция, называемая суслом, стекала в подставленный под тот или иной желоб лагун – огромную деревянную бочку, заклепанную снизу доверху. Наверху лагуна находилось небольшое отверстие, через которое в бочку засыпали ягодные дрожжи и головки хмеля. Хмель у нас рос диким образом по берегам реки Тёбзы. Но деревенские пивовары предпочитали хмель выращивать сами на огородах. Помню, почти у каждого хозяина стояли, как воткнутые пики былинных дружинников, высокие шесты, обвиваемые зеленым, с терпким запахом, растением.

Сусло в лагунах бродило, пена «каблуком» рвалось наружу через отверстие наверху.

Кстати суслом, несброженным, угощали в праздники и нас, ребятишек.

Не было лучше лакомства. А перебродивший напиток (пиво) подавался гостям, к застолью. Подавался в деревянных ковшах – «братинах», которые шли среди гостей по кругу. Кстати, хмельная влага не будоражила психику людей, не рвала душу, не погружала ее в отчаянную злобу или депрессию – она пробуждала в человеке какое-то миролюбие, желание повеселиться, потолковать с соседом. О, сколько интереснейших разговоров удалось мне подслушать за такими застольями в детстве! Записать бы их, да ума не хватило, воспроизвести сейчас – не один бы, свой уже, «Тихий Дон» можно было создать.

После пивного охмеления человек обычно спокойно засыпал, а поутру совершенно не испытывал специфического синдрома.

Горчаги снова заливались водой. Содержимое, выдержанное в них, шло в дело тоже, – превращалось в квас, великолепный, ядреный, шибающий в нос. Его еще приправляли протертым хреном.

Самогон пришел к нам после войны, оставшиеся в живых бойцы, инвалиды без рук, без ног, с ранениями головы глушили физическую и душевную боль суррогатным крепчайшим пойлом, к которому посредством «наркомовского пайка» приучились еще на фронте. «Ох, война, что ты сделала, подлая…»

Молодое поколение, родившееся в конце 30-х годов, кумирами коего были фронтовики, увы, неосознанно, но потянулось тоже к «злодейке с наклейкой». То была, правда, пора, когда водка пилась, говоря словами Твардовского, не потому что хороша – для славы. Не испорченный ранее, с хорошим генофондом народ не узрел тогда в этой вползающей в светлое нутро русского человека беспощадной, разрушительной силы, равно как спустя несколько десятилетий, не поняли мы в начале великой беды, творимой оголтелой демократией.

Над выходками пьяниц, мы частенько в те, не столь далекие времена просто подшучивали, рассматривали их как анекдот какой-то, не судили строго. И сами, попадая в хмельные переплеты, не очень-то переживали и раскаивались.

Но лиха беда – начало.

Люди, в организмах которых от рожденья дремал ген алкоголизма, расчесав его, как рану, стали довольно быстро спиваться, гибнуть. Те же, кто не носил в себе коварного динамитного заряда, опустошали тело и душу постепенно, долго, а пока продолжали под снисходительные взгляды окружающих куролесить, веселиться, вовлекая в свой круг все большее и большее количество «непосвященных». Вскоре стало казаться, что эти граждане составляют как бы ядро общества, правят им – как лидируют ныне в определенных высоких сферах люди нетрадиционной половой ориентации на Западе. Да и застолья на всех уровнях становились нормой, а напоить, скажем, приехавшего большого начальника на предприятие ли, или в регион вменялось чуть ли не в обязанность подчиненным. Противиться этому не хватало никаких сил. Да что там, депутат Верховного Совета СССР, трезвенник, старовер, Герой Социалистического труда, гремевший на всю страну полевод Терентий Мальцев, получив для реализации в особой секции ГУМа список продовольственных товаров, увидев, что среди них разных сортов водка значится в десяти позициях, ринулся с этим списком ни к кому-то – самому Генсеку ЦК – тогда Юрию Андропову. Тот, взглянув на алкоголизированный перечень, удивился немало, поинтересовался: сколько же вообще у нас в стране потребляется этого спирта на душу? Ему привели статистику. Генсек многозначительно посмотрел на Терентия, который лишь прошептал:

– Господи, Юрий Владимирович, страна-то у нас под наркозом. Не пропасть бы, как империи Майя.

И меры для спасения нации, советского народа стали немедленно приниматься. Сорвал их неразумными действиями перестройщик-катастройщик «Лимонадный Джо», отмечающий юбилейные даты свои теперь не в родном, преданном им Отечестве, а за рубежом, у «заклятых друзей».

Оглядывая свой собственный жизненный путь, карьерный рост с сожалением приходится констатировать, этапы большого пути сопровождались, увы, попойками, тесным общением с людьми пьющими и наливающими. Вначале все это смотрелось, повторю, забавно и весело.

Вспоминаю момент зачисления меня, корреспондента районной газеты, в штат областного партийно-советского печатного органа. Редактор Александр Бекасов (Албек, так называли его коллеги-журналисты) беседует со мною прежде, чем отдать соответствующий приказ.

– Последний вопрос, Геннадий, водку пьешь?

Что ответить? Сказать, что не пью, не поверит, признаться, что употребляю – можно и повредить себе. Мнусь, пожимаю плечами:

– По обстоятельствам, Александр Петрович.

Бекасов с интересом глядит в мою сторону и вдруг дает вводную:

– Посылаем мы тебя, скажем, освещать ход отчетно-выборного собрания в колхозе. Там по окончании, конечно же, организуют ужин, корреспондента пригласят, разумеется. Будет выпивка. Каковы твои действия в таком случае?

– Сяду рядом с большим начальником, – соображаю я быстро, – и стану смотреть, как он поступает. Выпьет рюмочку и я выпью.

– А если он выпьет вторую?

– И я вторую.

– А если третью? – Албек вскидывает брови.

– И я третью, – подхватываю, не моргнув глазом.

Редактор в смятении продолжает:

– Ну, а если он четвертую выпьет?

Я хитро улыбаюсь и, не торопясь, произношу:

– Вот тут мне надо подумать.

– Правильно! – радостно поддерживает нового находчивого сотрудника Александр Петрович. – Думай, у начальника-то машина есть, а у тебя нету.

Вечером на берегу реки Оки в шалмане «Голубой Дунай», в каждом городке были подобные заведения тогда, обмываем с коллегами, старшими товарищами мою новую должность – собкора областной газеты. Рассказываю о беседе с редактором. Коллеги-наставники внимательно слушают, и когда в рассказе дохожу до того места, где ограничиваю себя в выпивке четвертой рюмкой, Вася Шапкин, матерый журналюга, с рубильником-носом назидательно произносит:

– Гена, норма областного корреспондента литр.

Надо, однако, сказать: в областной газете решил я начать новую жизнь, от выпивок всячески уклонялся. И вскоре новые сотоварищи пожаловались на меня моему бывшему редактору из районной газеты.

– А твой протеже и не пьет вовсе.

Кузькин Михаил Гаврилович (литературный псевдоним Михаил Воронецкий), мой недавний непосредственный начальник, в компании с которым пришлось провести немало развеселых минут и часов, нашелся-таки, что ответить на «укоризну»:

– Это я ему не велел. – Произнеся сие весомо и влиятельно, он, как понимаете, и меня не подвел и себя не опустил.

Поэт милостью божьей, член Союза Писателей СССР, рецензии на творчество которого писал в центральной прессе даже Виктор Астафьев, очарованный его даром (да и как не плениться такими, скажем, стихами:

«Прикосновения ладони, Боящиеся, словно ос, Весною в степи рвутся кони, Туда, где травы в полный рост»), –

Михаил Гаврилович, как и многие широкие, поэтические натуры был, чего греха таить, слабоват по части горячительного. Много знающий, обладающий неиссякаемой фантазией, где реалии, как в рассказах лицейского друга А. С. Пушкина – Кюхельбекера, зачастую тесно сплетались с невероятно похожим на правду вымыслом, в который он верил и сам – Кузькин-Воронецкий был главной фигурой на всех творческих вечерах, встречах с писателями, устраиваемых тогда в огромном количестве и на предприятиях, и в колхозах, и в совхозах. Благодаря тому же Кузькину, имевшему массу друзей среди поэтов, к нам в Медынь (там располагалась районная редакция газеты «Заря», где мы работали) на «лоно природы» частенько приезжали столичные знаменитости. Безусловно, их тут же «брали в плен» директора то ли нашего льнозавода, леспромхоза, или какой-либо сельскохозяйственной артели. Начальники вели «пленников» в клуб – в массы, и начинался общий праздник с обильным хлебосольем, откровениями-выступлениями. Тогда еще вездесущими представителями особого рода деятелей далеко не везде были созданы платные, прибыльные только для них, многочисленные агентства по пропаганде литературных знаний, и те же писатели, приезжавшие к нам, довольствовались в основном радушием и обожанием народа. Но, вероятно, это стоило дорогого. Помню, я тогда уже работал в областной газете, как «нарисовался» у нас в Калуге агент-пропагандист с особым нюхом на шальную деньгу Александр Гольдберг и как Анатолий Ткаченко, известный литератор, проживающий в городе атомщиков Обнинске, нутром почуяв, во что будут превращены бывшие безденежные, душевные встречи с тружениками, простыми людьми (в клон бездуховного агитпропа), заявил в сердцах и по поводу предпринимателя-просветителя: «Пока этот деляга крутится в калужском писательском отделении, – я туда ногой не ступлю».

Но все это будет потом, а сейчас председатель колхоза имени Ильича Иван Петрович Гуч с клубной трибуны голосом Левитана, манерно, торжественно объявляет собравшимся здесь односельчанам:

– Друзья! К нам приехали в гости великие поэты современности Старшинов Николай, Воронецкий Михаил, – косится в мою сторону и, ничтоже сумняшеся, столь же высокопарно добавляет, – Геннадий Пискарев.

Публика распрекрасно знает Геннадия Пискарева: мои заметки в райгазете – под собственной фамилией и под псевдонимами печатаются в каждом номере по нескольку штук. Так, выходит, Пискарев-то еще и великий. Девчонки-селянки не сводят с меня, холостяка, восхищенно-влюбленных глаз. Ко всему в распространяемой тут же «Заре» напечатаны стихи колхозного агронома, грузина Нукзара Папашвили, отрабатывающего после окончания Тимирязевской академии положенный срок в медынском хозяйстве. Под стихами написано: перевод с грузинского Геннадия Пискарева. Да… Не каждое девичье сердце устоит перед этим. Милые простушки, где им догадаться, что в грузинском языке я ни бэ, ни мэ, а стихи с начала до конца написал без подстрочника, уловив просто напросто смысл, заложенный в них грузином Нукзаром.

Но, тем не менее, и собравшиеся, и мы в эйфории. И более всех, кажется, Михаил Гаврилович. Слышу: в следующий раз он обещает колхозникам привезти на встречу с ними, ни много, ни мало, – самого Юрия Гагарина.

– Я с ним, если хотите знать, – вещает разговорившийся редактор районки, – на днях, будучи в Москве, выпивал. Да, да, сидели мы в гостинице с другом моим, комендантом Кремля, чего-то скучно стало, он и говорит, позову-ка Юру сюда. И позвал. Тот быстренько подскочил, тяпнули по стакану, по второму, третьему. По четвертому наливаю, Юрий деликатно останавливает: «Извините, я сейчас на встречу с пионерами еду. Буду в Медыни – погуляем».

Ясное дело, не приехал Гагарин к Кузькину, но рассказ его потряс тогда всех. И потом, где бы ни появлялся мой начальник, зазывали его в гости весьма убедительно: «Миша, заходи, Гаврилыч, дорогой, ну, хоть соврешь, не дорого возьмешь, душу порадуешь».

После нередких таких радований приходил редактор поутру в свое заведение сильно «смурной». Мой стол, ответственного секретаря редакции, находился перед его кабинетом. Кузькин шагал мимо, не глядя в мою сторону. Из кармана брюк Гаврилыча, бывало, торчала бутылка – для опохмелки. Ловким движением бутылку эту я незаметно выуживал. Через некоторое время из кабинета руководителя раздавался вопль:

– А-а-а, редактора не уважают, водку воруют!

Приходилось идти, отдавать заветную. Кузькин добрел, созывал планерку. Наскоро проведя ее, подносил всем и себе по стаканчику. По второму каждому уже не хватало. Кого-то, стало быть, надо было «уволить». Лучше всего это можно было сделать посредством посылки отчисленного в командировку. При этом аванс, полученный в бухгалтерии, по не писанному правилу сдавался «буфетчику» – Ивану Уткину, заведующему отдела писем редакции, в прошлом директору Медынского молокозавода, проштрафившемуся в чем-то, но из «обоймы» райкомовской номенклатуры не выкинутого. А аванс на командировки являлся основой специфического фонда, хранителем и распорядителем коего значился «буфетчик» Уткин.

Однако, кого послать в командировку в данный момент в ближайший колхоз, на проезд куда денег тратить не нужно: – можно пешком дойти, а пообедать и поужинать у гостеприимных селян? Выбор падал, как правило, на самого молодого сотрудника – Гену Харлампиева. Кузькин поторапливал: «Давай, давай, Геннадий, иди, не мешкай». Геннадий, вожделенно поглядывая на остаток спиртного в бутылке, не торопился, надеясь на «посошок». Наивный малый, никак не мог «дотумкать» он: его потому и отсылают в колхоз, чтобы оставшимся здесь побольше досталось.

Неспешность Гены гневила редактора. В конце концов он не выдерживал и грохал кулаком по столу:

– Да ты пойдешь в командировку или нет!?

Видя, что ничего «не выгорит», Харлампиев понуро плелся к двери.

Гену в редакцию взяли за стихотворство, а так до этого, числился он разнорабочим на мебельной фабрике. Помню, обмывали его вхождение в творческий, богемный коллектив. Выпили, что было – не хватило. «Гена, беги». Магазин напротив редакции. По типу сельмага продается в нем одним продавцом все имеющиеся товары – от керосина, гвоздей, сигарет и спичек до хлеба, сахара и вина. Рядом с торговой точкой райком партии. И надо же было случиться: в то самое время, когда снарядили мы Гену за водкой, в лавку заглянул первый секретарь РК КПСС Виктор Степанович Анискевич: кончились у него папиросы. Люди, стоявшие в очереди, кто за чем, почтительно расступились, что возмутило нашего нетерпеливого работягу-гонца, болтавшегося в конце и не знавшего, увы, в лицо главного районного начальника. Гена поднял, что называется, «хай». Анискевич оторопел:

– Я штучный товар беру: папиросы, – как-то обескуражено стал он оправдываться.

– Мне тоже штучный товар нужен – бутылка, – моментально дерзко парировал глашатай справедливости.

– Ну, что же, берите, а я потом, – Анискевич виновато попятился от прилавка.

Чем правдоруб Гена незамедлительно воспользовался, чуть ли не вырвав из рук у растерявшегося продавца злополучную поллитровку.

Только мы разлили ее, как у Кузькина зазвонил телефон. Звонил первый (он проследил, что было нетрудно, куда шмыгнул нахаленок):

– Михаил, это у тебя, что ли работает рыжий черт?

Да-а-а… Пассаж. Оргпоследствий, тем не менее, из всего этого не последовало. «Отец Виктор» – так звали в народе первого секретаря Виктора Анискевича (между прочим жил в Медыни еще один «Отец Виктор» – тезка партбосса – настоятель местного храма), знал натуру людей, с коими вместе шел в светлое будущее, знал, и палки в работе с ними не перегибал. На этом уровне партия и народ были в ту пору едины все-таки. Можно назвать сие как угодно – всепрощением, вседозволенностью, но… Начав свое повествование с размышлений о пристрастии советских людей к «горячительному», начав, как говорится за упокой, и продолжив будто бы за здравие – обязан заметить, что пили наши люди на том этапе развития своего, в отличие от нынешних времен, не от отчаяния, не от жестоких проявлений постоянно преследующей всех и вся катастрофы, а от избытка жизненной энергии, внутренней уверенности: живется не плохо, а вскоре станет – лучше. То было наше время и кругом находились в основном наши люди.

Затем, когда грянула черным громом беда – катастройка, люди, помня, как налаживали они гармонию в душе посредством потребления хмельного, попытались тем же самым образом вернуть ее, убегающую теперь, назад. Но на дворе стояло другое время, плескались другие напитки, галдели другие люди – выпивка не грела душу. Несмотря на все увеличиваемые дозы, она сушила сердца, ожесточала их, убивала тело. Началось национальное бедствие, всеобщее помутнение разума, добровольное сумасшествие.

Пытаясь восстановить в памяти происшедшее в жизни за последние двадцать пять лет, ловлю себя на мысли: они все перемешались в кишащем «броуновском» движении, беспрестанном кровавом кроссе, слились в жуткое темное пятно, нечто вроде малевичевского черного квадрата.

«Тайна – творение знака, а знак реальный вид тайны, в котором постигается таинство нового… Служитель (нового – Г.П.)… образует возле и кругом себя пустыню, многие боясь пустыни, бегут еще дальше в глушь сутолоки!» Это, между прочим, слова самого Малевича, неплохо, кстати, характеризующие устремления «квадратного» художника-демократа, востребованного нынешними передельщиками в качестве разрушителя жизни, артиллерийского залпа, заставляющего обстреливаемых людей вжаться в землю своего окопа и сидеть там, скрючившись, не поднимая головы.

И странно, но прямо-таки безобидными выглядят сейчас почему-то события давних лет, те же проделки, творимые нами, когда бывали «навеселе», когда, не боясь ни райкома, ни райисполкома, писали в той же газете, что на душе лежало. И встают перед глазами те годы стройной, четкой и ясной чередой, не свиваясь в червивый, грязный комок теперешних дней.

…Иван Иванович Сорокин, директор совхоза «Мятлевский» – ярый в районе антикукурузник. Совещание в райсельхозуправлении. Реплика из зала: «Иван Иванович кок-сагыз у себя сеять готов, лишь бы не кукурузу». Хохот неимоверный.

Надо сказать, что совхоз «Мятлевский» специализируется на выращивании овощей: томатов, огурцов. К концу лета, в начале осени жители Медыни, в том числе и местные начальники, норовят про запас, на засолку прикупить по низким ценам у Ивана Ивановича классные огурчики, кабачки, патиссоны. Пытаются они через некоторое время после злополучного совещания осуществить овощные закупки и ныне. Но Сорокин суров: «Нету у меня овощей. Кок-сагыз только».

Святые наивные души… Виктор Леонов, главный агроном одного из хозяйств, организатор в районе первых безнарядных звеньев. Беру у него интервью, которое ставим в номер спустя после встречи с агрономом через несколько дней. Но, чтобы подчеркнуть столь любимую нами, газетчиками, оперативность, предваряем беседу словами: «Вчера вечером наш корреспондент встретился с Виктором Леоновым». Наутро газету несут в киоски, подписчикам, но в первую очередь в РК КПСС. Там местную прессу штудируют – будь здоров, в чем, на сей раз, мы очень заинтересованы: прочтут материал о безнарядке, разумеется, отреагируют, отметят творческий коллектив. И «реакция» грянула.

– Где это встретился вчера вечером ваш корреспондент с Леоновым? В вытрезвителе, что ли? – гремел гневно в трубке редактора, лишь только появился он у себя в кабинете, голос первого секретаря.

Вот те на! Прославляемый нами новатор вчера, как выяснилось, лихо погулял в райцентре, попался в руки милицейскому патрулю. Понятно, о выходках уважаемого, но непотребно пьяного товарища доложили куда следует. Мы на свою беду о злоключениях агронома знать не знали. Выдали оду ему в печатном органе и насмешили народ, прогневив высокое начальство.

…Николай Стариков, столяр с мебельной фабрики порезал фрезой пальцы на левой руке. Левая – не правая, решили лекари из фабричной медсанчасти и бюллетень пострадавшему не дали. Стариков, молодой горячий парень – к нам в газету. Мы тоже, молодые и горячие, быстренько выдаем «на гора» фельетон о бездушии эскулапов, отказавших в больничном листе пострадавшему труженику. Сатирическую направленность выступления усиливаем саркастическим эпиграфом, который звучит внутренним монологом незадачливых медиков:

Хороша штучка, Болит ручка. Есть, пить можно – Работать – нет.

Медицина повержена. Мы – на коне. Автору любовь и признание простого народа.

Через несколько дней после этого, шагая вальяжно до хаты довольно поздно, наскочил я на толпу медынских ухарей-ребят. Им чего-то не понравился мой трезвый вид и приличный прикид. По всем признакам бузотерам очень хотелось почесать об меня свои руки. Наверное, это произошло бы, не раздайся вдруг зычный голос:

– О-О-О! Никак сам корреспондент, что Кольку Старикова защитил, нам повстречался.

Даже в вечерней мгле было видно, как обомлели, расплылись в улыбках подгулявшие парни, разом превратились из кичливых забияк в милых добродушных ребят. Ватагой весело, дружно проводили меня до самого крыльца дома, где доводилось снимать мне угол.

Ох, чего только не случалось тогда. Гена Харлампиев, укоренившись в редакции, мечтает вступить в партию, зазывает редактора в гости к себе, угощает. Жена Гены Юля, крупная, полная женщина хлопочет около стола. Кузькин в поэтическом настроении декламирует вдохновенно:

Сижу ли я, брожу ли я – Все Юлия да Юлия.

Гена считает пора о деле начинать разговор. Но Гаврилыч, помня об инциденте молодого сотрудника с первым секретарем, неподкупно прерывает желание Гены: «Только через мой труп».

А через день, надо же случиться, в редакцию, проезжая из Юхнова в Москву, заскочил столичный поэт Левашов. Понятно, накрыли мы стол, взяли для публикации стихи у москвича. Тот в ответ, подобревший и разомлевший, в свою очередь попросил почитать ему наши произведения. Кое-какие из них взял с собой. В том числе стихотворение Харлампиева о Медыни, в котором рефреном, как песенный припев, звучала строка: «Мед, Медынь, Медынка, медоносы».

Не помню, через месяц или два после заезда к нам Левашова, слушаем мы по Всесоюзному радио концерт, транслируемый из московского Колонного зала Дома Союзов. Объявление ведущего: «Песня о Медыни. Слова Геннадия Харлампиева, исполняет Владимир Трошин!»

Немая сцена в гоголевском «Ревизоре» – ничто по сравнению с тем, что отпечаталось после сего объявления в нашем творческом коллективе. Гром среди ясного неба поразил, думается, всех медынцев, что слушали данный концерт.

«Песня о Медыни», записанная на пленку корреспондентами районного радиовещания, стала впоследствии лирическим гимном города, она предваряла все местные радиопередачи. А Кузькин, припертый к стенке безвыходностью обстоятельств, вынужден был сказать сокрушенно:

– Придется, видимо, брать Геннадия в нашу партию.

Интересные же встречи с интересными людьми продолжали иметь место и в дальнейшем. В один прекрасный вечер, после подписания номера в печать, сидим мы в кабинете редактора, толкуем о том, о сем. Глядь: под окнами тормозит белая «Волга». С обкомовскими номерами! Представительный, средних лет мужчина, с дипломатом в руках выскакивает с переднего сиденья, направляется в сторону редакции. И вот он на нашем пороге:

– Николай, – называет свое имя вошедший. Представляется по чину: – Помощник министра культуры СССР. – Поясняет: – Будучи в облцентре по делам, вспомнил, извините, поэта Алешкина, что был у меня перед командировкой. Заскочи, посоветовал он, в Медынь, к Кузькину, не пожалеешь. Видите, заскочил.

– М-да, – Кузькин делает кивок головой в мою сторону. Вскакиваю с места и – к двери. Николай, вероятно, понял, куда поспешил я, останавливает:

– Я прихватил тут кое-что, – открывает дипломат, в котором квакают пара бутылок сухого.

– Несерьезно, – кривится Михаил Гаврилович. Я убегаю и скоренько возвращаюсь с водкой и колбасой.

Чокнулись, выпили, перешли на ты. Прямо, отцы русской демократии. Заговорили легко и свободно, словно старые «дружбаны». Решили выехать на природу, к озеру.

Шумели прибрежные ивы, березы, тихо плескалась зеленая вода у разутых ног, солнце клонилось к западу, рассыпаясь розовыми блестками на ласковых волнах.

Мы читали стихи, в промежутках провозглашая пышные тосты друг за друга. Женщина, пасшая недалеко корову, заслушалась, не вытерпела, подошла к нам:

– Ребята, как вы хорошо говорите-то. Не чета мужикам нашим. Напьются – мат-перемат.

Окрыленные народным признанием и любовью, поднимаем заздравную чашу в очередной раз. Но для Николая, не привыкшего, похоже, к возлияниям в таком количестве, чаша сия становится роковой. Он обмякает.

В гостиницу из машины заносим его на руках. Благо служители двора постоялого хорошо нам знакомы, укладываем высокого гостя без хлопот в кровать.

Рано-рано утром, до начала работы, Кузькин примчался ко мне. Распоряжается:

– Дуй за Колей, опохмелить надо.

Бегу. Встретившаяся дежурная умеряет мой пыл сообщением:

– Гость ваш ночью еще съехал.

О-хо-хо. Представляю: очнулся, небось, важный чиновник, осознал ситуацию, схватился за голову и в бега со стыда подался.

Рассказываю о случившемся Кузькину. И тут раздается звонок. На проводе – Анискевич:

– Михаил, из обкома сообщили: к нам будто бы вчера вечером помощник союзного министра культуры выехал. Надо встретить. Культурную программу, обед организовать. Расходы берем на себя.

– А мы уже встретили его с Генкой.

– Как? И что?

– Ничего, водкой напоили, колбасой накормили, уехал довольный.

Слышно, в сердцах Виктор Степанович бросает трубку.

Прошло недели две. В редакцию с почтой приходит пакет с министерским грифом. Открываем – письмо от «друга Коли». И стихи – «Сон о Медыни».

Стоит ли говорить, что мы их сразу же заверстываем на первую полосу. А наутро – звонок от первого:

– Слушай, редактор, что за хренотень ты печатаешь? Такого и во сне не увидишь. Какие это у нас через Медынку, которую воробей вброд перейдет, мосты горбатые перекинулись? Где ты такого ненормального автора откопал?

– Так это же Коля.

– Какой такой Коля?

– Помощник министра.

В трубке молчание.

К концу недели Гаврилыч едет в Москву, везет в министерство культуры Союза несколько газетных экземпляров со стихами Николая – едет в надежде на шикарный прием. Возвращается, однако, будто оплеванный.

– Что с тобою, Михаил Гаврилович?

– Не тем человеком Коля оказался. Повел в министерский буфет, заказал по рюмочке коньячку, кофе. Ну, что это?

– А ты думал, он тебе там поляну накроет. Москва – не Медынь.

– Так-то оно так, – соглашается Кузькин. Но вдруг он сурово сдвигает брови, свирепо вопрошает, вроде бы вовсе не по теме:

– Ты меня боишься или нет?

– Нет, – отвечаю довольно хладнокровно и равнодушно.

– Как? Меня? Редактора, члена бюро райкома – и не боишься?

– Нет.

Гаврилыч обескуражен, смотрит насупившись:

– Ты что – сотрудник КГБ?

К КГБ у нашего редактора отношение особое. Сам, по собственному признанию, «косил» некогда под сотрудника тайного ведомства, когда демобилизовался из армии, в частности, из ВВС, и носил голубую фуражку.

– В лесном поселке, где я определился на жительство, из-за этой фуражки, – рассказывал довольный Гаврилыч, – меня человеком из органов считали, хозяйка угла, который снимал, плату ничтожную брала.

– Но у кэгэбэшников фуражки не голубые – темно-синие, – демонстрировали мы свое специфическое знание.

– Кто там, в лесу, различал эти оттенки?

Кузькин, Кузькин… Открытой, добрейшей, широчайшей души человек. Сколько раз вспоминал я его впоследствии, когда волею судеб попал на работу сначала в областную газету, затем в крупнейший печатный орган аграриев – «Сельскую жизнь», а после окончания ВПШ при ЦК КПСС – в главное издание коммунистов – «Правду». Какое счастье, что в начале журналистского пути оказался я в обстановке небывалой свободы чувств, раскованности и человечности, атмосфере, далекой от казенщины, заорганизованности, что и тогда и потом давало распрекраснейшие результаты и эффект, особенно ежели приходилось писать о людях и их помыслах. Писать свободно и вольно – как есть на самом деле. Да, мы были всегда под контролем партийных органов. Но и они, видя, что заветное честное слово наилучшим образом воздействует на людское сознание, искренне говорили нам «спасибо». Помню материалы, публикуемые под придуманной нами рубрикой «Товарищу по партии», – материалы, в которых рядовые коммунисты незатейливо, откровенно говорили о наболевшем. Это помогало в итоге через идущие изнутри души порывы сконцентрировать внимание масс на решение огромной важности проблем и задач.

Помню, как в районной газете ввели мы в год пятидесятилетия со дня победы Великой Октябрьской революции правило: в каждом номере давать очерк или зарисовку о человеке, родившемся в 1917 году. Какие открылись возможности – без барабанного боя, не навязчиво и не формально, а по-человечески показать в конкретных жизненных ситуациях конкретного человека, что работает бок о бок с тобой, те победы и лишения, радости и горести, что испытал весь наш народ за 50 лет советской власти. После, когда отгремели юбилейные торжества, мы трансформировали рубрику «Ровесники Октября», в рубрику «О времени и о себе». Рубрику эту заметили не только в районе – во всесоюзном журнале «Партийная жизнь» дан был обзор наших специфических публикаций.

А вскоре в ряде центральных газет, как заметили мы, появились вариации нашего начинания. И поди-ка плохо было нашему РК КПСС от осознания того, что его печатный орган, а вместе с ним, естественно, и райком, гремят на всю страну.

Я пишу о той поре с обожанием, добрым настроем. Пишу, возможно, слишком пространно. Хватило бы и одного двух примеров из лихой той жизни. Но коль уж пришлось заговорить об этом… Понятно, меня можно упрекнуть в ностальгии. Тем более, что в заголовок этой части воспоминаний вывел я слова не всем, быть может, известного поэта Владимира Корнилова – слова из его поэмы «Шофер»:

– Люди в прошлое влюблены.

Кстати, поэма увидела свет на страницах альманаха «Тарусские страницы». Его произвело в 60-х годах Калужское книжное издательство, обеспечив тем самым громадный интерес к себе и собственный смертный приговор. Издательство закрыли. Конечно, не по причине публикации в альманахе «Шофера»…

Однако, это к слову. Говоря же (признаю) довольно сбивчиво о личном прошлом, мне не хотелось, чтобы читатели восприняли его как некую бытовую хронику жизни отдельного человека. Ведь мы, люди, – существа общественные. Стало быть, и память каждого из нас всего лишь частица лавинообразного потока всеобщего человеческого сознания. Стоит ли говорить, что топтать эту память не только преступно – губительно. Наше бывшее – история. Она, это точно, не имеет сослагательного наклонения, и нет из нее выхода назад, но все-таки история эта есть реальный вечный двигатель человечества, хотя научно вроде бы доказано: «Perpetum mobile» в природе не существует. На Земле.

На всякий случай, не благоразумнее ли будет как можно осторожнее обращаться с загадочным, даже будто бы с несуществующим механизмом. Помня при этом речения историка Николая Карамзина, призывавшего меньше осуждать подлежащее осуждению и более хвалить достойное хвалы. Чуете, о чем толкует человек, всеобъемлюще охарактеризовавший в свое время положение в России единственным словом: «Воруют!»

И не надо бы забывать то, что сказал еще один великий человек – Василий Белов: «Бесы хают прошлое и хвалят будущее. Оно для них вне критики».

Что верно, то верно: легко хвалить чего нет, и вряд ли будет грядущее таким, каким «рисуют» его те же бесы.

* * *

«… многие лжепророки восстанут, и прельстят многих; и, по причине умножения беззакония, во многих охладеет любовь; претерпевший же до конца спасется».
(Евангелие от Матфея)

 

Часть II. Дневник прекрасной поры

 

Удивительно, когда ты молод, полон сил, когда жизнь играет полноцветием красок и чувств, ты меньше всего дорожишь этой жизнью и, кажется, случись смертельная беда, ты, не печалясь, не скорбя, примешь ее трагический исход. Но когда перешагиваешь порог молодости, и тебя начинают донимать недуги и боли, заработанные безудержным невоздержанием юности, начинаешь, ну, просто цепляться за это оставшееся, безрадостное, унылое бытие, страшась неумолимо надвигающейся кончины. И наступает, не могу точно определить, то ли раскаяние, то ли покаяние за былые грехи. Память уносит тебя в былое, заставляет его анализировать. Но, не знаю, кого как, а меня в этом случае вновь увлекает молодость и, перенося воспоминание о ней на бумагу, пишу о прошлом так, как будто заполняю дневник той прекрасной минувшей поры.

 

Витать в облаках

Смысл этого выражения, сводящегося к порицанию пустой несбыточной выдумки, в раннем детстве мне, конечно же, был неведом, как неведомо было и само словосочетание «витать в облаках». Но я витал в них тогда чуть ли не самым натуральным образом. Как часто после темного подвала, куда в конце цветущего мая меня запрятывала мать для переборки проросшей прошлогодней картошки, я бежал в бьющий зеленой волной о изгородь нашего сада бескрайний луг или на окаймленную длиннолистыми ивами тихую, ласковую Костромку, навзничь ложился на прогретую радужным солнцем траву или ослепительно белый песок и смотрел, смотрел на плывущие в голубых небесах ватно-мягкие, беспрестанно меняющие свои причудливые формы и очертания облака. Как во взбитую пуховую перину хотелось, неудержимо, до боли в сердце, броситься в эти обволакивающе-обворожительные творения и плыть, плыть куда-то, в далекую, неведомую даль. А однажды в лесу, взобравшись на самую верхушку высоченной сосны, окинув глазами колеблющееся зеленое покрывало подлеска, я еле-еле удержался от жгуче-манящего желания броситься вниз, в эту упругую изумрудную пучину, которая, как казалось мне, что речные волны, может принять меня осторожно и нежно.

Послевоенное детство, в обыденности корявое и скупое, без материнских каких-либо нежностей (где и когда было той же матери моей, вдове-солдатке, растившей двоих сирот, с утра до ночи работавшей на колхозных полях, а после захода солнца на собственном огороде, сюсюкать умильно над своими горе-чадами? Обеспечить бы сносное существование их), оно, это детство расцвечивалось, утеплялось величайшей благодатью, разлитой в окружающей нас божественной и вечной природе. И еще: босоногое, рвано-латаное детство мое выпало на великие годы истинного послепобедного ликования. Это было время встреч с настоящими героями войны, немногими вернувшимися с фронта односельчанами, – отмытыми от окопной грязи и пороховой копоти, в начищенных до блеска сапогах и ботинках, перетянутых широкими кожаными ремнями, с красивыми погонами на гимнастерках и кителях с отливающими золотом и огненным рубиновым светом медалями и орденами на них. Я млел, когда в кругу родственников и друзей дядя мой по матери, дядя Костя, двадцатипятилетний капитан-пехотинец, начавший войну рядовым в Брест-Литовске и закончивший ее офицером в Берлине, поднимая бокал с шипучей пивной брагой, гордо вскинув голову, призывно-величественно и самозабвенно начинал вдруг исполнять песню-тост, отчего по спине бежали мурашки и электрический ток бил в самое сердце:

Выпьем за тех, кто командовал ротами, Кто замерзал на снегу, Кто в Ленинград пробирался болотами, В горло вгрызаясь врагу.

И громом гремел подхваченный всеми собравшимися призыв-припев, возносящий нас будто в небесные выси, где мирское, больнососущее душу бытие как бы тонуло в чувственно-лучезарном торжестве:

Выпьем за Родину! Выпьем за Сталина! Выпьем и снова нальем!

Спустя многие годы, когда мне пришлось работать спецкором газеты ЦК КПСС «Сельская жизнь», я пережил это состояние вновь, стоя около установленного в одной из сельских школ под Ельцом бюста поэту Павлу Шубину – автору слов легендарной песни, кою столь вдохновенно пели в детстве моем земляки-фронтовики. В школьном музее я осматривал личные вещи поэта, деревенского мальчика, ушедшего на войну, читал незнакомые мне до селе проникновеннейшие стихи о родном поселении Чернава, называемого стихотворцем «Родиной в подробностях простых», о землячках-девушках «в цветастых полушалках, – встретишь и не вспомнишь об иных». И слушал рассказ о его кончине – «в скверике, поутру, от разрыва сердца». О боже, ведь так же скончался и поэт-фронтовик Алексей Фатьянов, да и до обмирания сердца любимый мною и матерью моею капитан, а впоследствии подполковник Советской Армии, Константин Михайлович Смирнов. Позвонил жене с работы: «Иду домой». – Поднялся из-за стола и рухнул замертво. В пятьдесят лет от роду.

Вспомнился рассказ матери, как после ранения в битве под Москвой, подлечившись в госпитале, приехал Костенька на побывку. Прилег на лавке, рукава гимнастерки закатались до локтя. Смотрит сестрица и не поймет, отчего это руки брата выше кистей как бы ошпарены, затянуты красновато-дрожащей кожицей. «А-а, – объяснил проснувшийся красноармеец, – это вши обглодали руки, когда мы в окопах без смены стояли. Кисти-то на морозе: насекомые их не кусали, а закрытое тело жгли не щадя».

Осознание ужаса кровавой мясорубки, через которую прошли наши люди, могло бы опрокинуть в бездну отчаяния, свести с ума кого угодно, если бы… Сейчас говоруны-демократы это называют циничной большевистской обработкой сознания, ложью, и даже величайшим преступлением перед народом, от которого, дескать, всячески скрывали горькую правду, обвивая страну кумачом, гремя победными фанфарами и славными песнями, убирая из людных мест инвалидов, увечных, калек.

Что можно сказать на это? В головах некоторых людей давно, как известно, бродят мысли о том, что природа не любит мириться с уродством. Тут, собственно ничего особенного нет, если бы не шли эти люди дальше, заявляя, как это сделал недавно один врач-психолог: «Здоровые сторонятся и не любят больных, поскольку от последних исходит гнилая разрушительная энергия». И демократы сразу же припомнили отдельные случаи содержания инвалидов войны в специальных заведениях. Нет, они не говорили о том, что там содержали тех, у кого не было родственников и близких, которые бы помогали им. И уж, конечно, умалчивали «друзья народа» о том, что почти в каждой советской семье после войны находился то ли безрукий, то ли безногий. Их не только не сторонились – их женили, рожали им детей. А дядя Ваня Косарев из нашей деревни, например, ходивший из-за ранений на четвереньках, простите, имел любовницу в соседней деревне, с которой прижил крепкого мальчишку.

А вот о том, что делается ныне в средствах массовой информации, без негодования и впрямь говорить невозможно. Все больше и больше утверждаешься во мнении: прикрываясь пресловутой гласностью, нас сознательно обкармливают отчаянной гадостью, пошлостью, ужасами и страшилками, дабы разрушить до конца сохранившуюся еще кое у кого здоровую психику. И не прав ли тогда Валентин Распутин, советуя согражданам во имя спасения души своей выключить телевизоры?

Ох, уж эти «друзья народа», поющие с чужого голоса. Понять бы им – не большевистский призыв, а библейский, божеский постулат, ориентирующий на борьбу любыми средствами со смертным грехом – отчаянием. И объясните мне умники-словоблуды, почему в ваше счастливое, справедливое время так косят от армейской службы молодые ребята, постулирующие себя при опросах вроде как бы патриотами отечества? Дрожат за шкуру свою, боясь участи 13 тысяч афганцев, погибших за десятилетие? Но мы-то, представители поколения, воочию видевшие изуродованных, искромсанных в Великой Отечественной войне солдат, прекрасно знавшие, что за четыре года погибли более 20 миллионов наших сограждан, рвались на военную службу. Поступить в офицерское училище было заветной мечтой многих из нас. От мечты стать военмором меня лично не отпугнула даже гибель линкора «Новороссийск», где в перевернутом трюме задохнулся троюродный брат мой Анатолий. Трагедия эта была скрыта от общественности, но родственники-то погибших знали об этом.

«Сукины дети» – большевики знали натуру русского народа, знали, что не было выше чести для него, чем служение Отечеству. Знали и всячески способствовали проявлению глубинных, можно сказать, сакральных благородных человеческих свойств. Не был патриотизм, как пытались преподнести его ухари-перестройщики, «убежищем для негодяев». Да что там. Стоит перед глазами такая вот сценка, разыгравшаяся в семье двоюродного брата матери моей Чистякова Ивана, принявшего первый и последний бой свой на Курской дуге. Его, семнадцатилетнего мальчишку, израненного, засыпанного землей от взрывной волны, откопали санитары, когда тело его уже ели черви. Но солдат был жив. До конца войны провалялся в госпиталях, а в сорок пятом его привезли со станции на тележке в родную деревню – умирать. Он выжил. Отпоила парным молоком от собственной коровенки тетка Матрена, солдатская матерь.

Женился Иван, двоих детей родил, бригадирствовал в колхозе. Попивал. Жена скандалила в этих случаях. Так вот помню костит она в очередной раз пьяненького муженька своего, а он, насупившись, как дитя малое, сидит на крылечке, что-то обиженно лопочет. Что? С ума сойти можно: «Ладно, ладно, ругайтесь, да только начнется опять война, захватят вас немцы, – я же освобожу. Приду под красным знаменем и скажу: Здравствуйте, товарищи».

Жена таращила глаза, а у меня, сопливого, взбраживали в голове красочные видения то ли из просмотренных фильмов (их показывали прямо на деревенской улице вечером, прикрепив полотно-экран на стену какой-либо избы) «Голубые дороги», «За тех, кто в море», то ли рисунки собственной фантазии, где я, как тот капитан в красивом с золотыми шевронами кителе, опирающийся на красивую трость, шагаю не по экранному полотну, а по родной деревне, сопровождаемый восхищенными взорами односельчан.

Но знаю я и другого Ивана Чистякова, дерзкого, злого, готового броситься в отчаянную драку, если кто-то, будь то задиристый, не видавший истинного лиха удалец или кичливый чинуша местного разлива наступал ему, что называется, на больную мозоль. Остались в памяти, пересказываемые старшими с придыханием истории, как он в столовой райцентра один с вилкой и ложкой в руках рванулся в бой с городской шпаной, невежливо с ним обошедшейся, как гордо, гневно отказался от милостиво определенной ему зажравшимися тыловыми крысами третьестепенной инвалидности, за которую, кстати, никаких денежных выплат тогда не полагалось…

Недавно, перебирая старые школьные тетрадки, увидел я на обложке одной из них собственные каракули. То были забытые, нигде не печатавшиеся мои стихи:

…И льется с липы желтый мед Цветочною капелью. – Но должен быть во всем черед. Пора кончать веселье. Известен мне иной народ: Его невзгоды, муки. Крестьянский пот, обильный пот, В земле нещедрой руки. На той землице мужики Ковали свое счастье. Да, да ковали, вопреки Всем перегибам власти. Не-напоказ, без пышных слов, С душевной, скрытой силой Они несли к тебе любовь, Советская Россия. Патриотизм. Он был у них. За это их не троньте. Скажите, сколько их таких Погибло там, на фронте? И их, погибших, сон храня, В суровой строгой думе Знамена вечного огня Колышутся бесшумно.

О боже! Неужели это я написал? А почему бы и нет? Ведь первый неудобный вопрос, что возник в моей голове, был связан именно с положением своих земляков. В четвертом классе, мы в те годы уже изучали историю СССР, помню, когда «проходили» разделы ее, где шла речь о закрепощении крестьян, закончившееся тем, что мужики потеряли право даже на одноразовый переход от одного помещика к другому (он до того времени осуществлялся по осени, в «Юрьев день»), прожгла меня мысль, а ведь сейчас в нашей стране, «где так вольно дышит человек», как пелось в известной песне и которую так любил погибший на фронте мой отец, у крестьян тоже нет «Юрьева дня»: деревенские жители не имеют возможности свободного передвижения по стране – перебраться в город и устроиться там на работу оказывалось крайне затруднительным. Оргнабор, вызов на учебу, для девушек приглашение в няньки – вот, пожалуй, и все, что могло освободить деревенщика от деревенской зависимости.

Такие дела: горечь бытия и романтика духа – как параллельные миры. И снова блестки памяти. Мне года три. Мать на работе. Я один. Смотрю в окно. На взгорке за вспаханным полем – голубая избушка. Там живет пасечник-сказочник. С дымарем, с укрывающей лицо железной бородой – сеткой. Выползаю из дома, хочу добраться до голубого терема, но вспаханное поле, куда я вступаю, разбрюзгло после дождя, оно засасывает мои башмаки, я вязну, падаю в грязь, барахтаюсь и кричу. Вытаскивает меня на цветущую лужайку случайно оказавшийся тракторист – дядя Леша Виноградов.

Путь к красоте и сказке не легок.

 

Школьное утро

«1 сентября. Начало учебного года. Веселый школьный звонок, гомон ребят и радуга осенних цветов…» Так писал я в семидесятых годах прошлого столетия, работая в газете «Сельская жизнь», в передовой статье, посвященной радостному празднику знаний – началу учебного года. Писал, основываясь, увы, не на личном опыте.

В первый класс семилетним мальчишкой я пришел случайно, что ли. Тогда в школу начинали ходить, вообще-то, в основном с восьми лет. Я просто увязался за своим троюродным братом, четвероклассником Витькой, утопал с ним «босой и нечесаный» в начальную школу, что находилась в соседней деревне Глебовское. Нас тогда со цветами в нее никто не провожал – родители, старшие работали в поле. Витька сунул меня в стайку первоклассников, и я оказался за партой.

Учительница, Серафима Алексеевна Хапова, красивая молодая девушка, уроженка Глебовского, только что закончившая учительские курсы при Галическом педагогическом училище, куда в этом году поступила, кстати, и моя сестра Валентина, по какой-то причине не обратила особого внимания на лишнюю единицу в своей группе. Наверное, сочла, что меня просто ранее не зарегистрировали по ошибке. К тому же в тот первый день зарекомендовал я себя необычным мальчиком, заявив, когда учительница спросила, кто умеет считать до десяти, что могу сосчитать и до тысячи (сестра научила, как научила она меня к тому времени писать и читать). Для деревни, послевоенной, полной безотцовщины, когда мы росли по сути дела сами по себе, мои познания были ошеломительными для окружающих.

Дальше – больше. Серафима Алексеевна попросила нас рассказать, если кто знает, стихотворение или сказку. Ребята годом старше меня, кто как, через пень-колоду начали декламировать то про дуб зеленый у Лукоморья, то про травку, что зеленеет. Я же закатил некрасовского «Генерала Топтыгина», которого знал назубок. Ну, а когда я вызвался рассказать еще и пушкинскую «Барышню-крестьянку» (ее я изучил опять же благодаря сестре), молодая учительница вдруг поднялась с места и удалилась. Через минуту, раскрасневшаяся, вошла она обратно с учительницей четвертого класса Евдокией Петровной Ларионовой, нашептывая ей, изумленной: «Нет, вы послушайте, послушайте». Послушать, вероятно, и впрямь было что. Тщедушный мальчишка, ничтоже сумняшеся, вещал о барской любви. Когда я дошел до места, где описывалась игра в «Горелки» и то, как гонялся Владимир за селянками, чтобы, догнав, расцеловать ту или иную из них, Глебовские педагоги расхохотались, а потом сконфужено попросили меня закончить повествование.

Где-то через неделю, вечером Серафима Алексеевна встретила мою мать, с неловкостью стала ей «выговаривать»: «Что же вы, Мария Михайловна, сына-то босым в школу отпускаете?». Мать только ахнула.

Учился я легко. Обладая, видимо, неплохой памятью, схватывал на уроках все довольно быстро. Первый класс закончил чудесно, чем похвастаться могли не все мои одноклассники, некоторые из них остались на второй год. Тогда в школах не знали этого злополучного понятия – «процентомания», оценивали знания учеников достоверно. Бывало и по три года «сиживали» на одной парте охламоны. Охламоны, а не дебилы. Юра Антонов, например, (он пришел в первый класс вместе со мной), поставивший абсолютный рекорд по второгодничеству, чей пересказ некрасовской поэмы про деда Мазая и зайцах, где последние, по Юриным словам, должны были с насиженных мест по весне «эвакуироваться» (замысловатое это слово, примененное ребенком, было знакомо ему хорошо: в войну наши деревни были заполнены эвакуированными), передавали из уст в уста, как анекдот. А Юра, окончивший четыре класса (я к тому времени закончил восемь), поступил, спустя пару лет, в школу механизации, закончил ее и стал заправским трактористом, весьма и весьма уважаемым человеком в округе.

Между прочим, после окончания десятилетки, перед армией мне тоже довелось побывать в стенах нашего училища механизации, что располагалось в старинном монастыре за земляными крепостными стенами города Галича, одного из районных центров Костромской области, откуда, как говорят, вышел Гришка Отрепьев, Лжедмитрий I, самозваный царь всея Руси. Двухэтажный дом боярина Отрепьева я видел в отрочестве – он стоял на берегу живописнейшего крупнейшего в наших краях лесного озера. Там даже была рыболовецкая бригада (во время войны мои односельчане подкармливались нередко здешней рыбешкой), и плавал, бог весть как доставленный сюда, пароход.

Есть в Костромском крае еще одно озеро – Чухломское, славное своеобразным, особого вкуса карасем. Тем самым, которым угощал Уинстона Черчилля на обеде в узком кругу в суровом 41 году Иосиф Сталин. Британский премьер, прибывший в Россию со своими бутербродами (в Англии были уверены: в стране Советов голод), обомлел, отведав блюда «кавказкой кухни», но особенно умилился он, попробовав запеченного «чухломского карася». Его срочным порядком ловили для званого обеда в ледяной воде чухломские бабы и детишки: мужики воевали. Выловлен был всего лишь пуд. Но, право, этот пуд карася сыграл-таки свою добрую роль, как и вид несметных золотых слитков, показанных Черчиллю в Государственных банковских хранилищах, в деле открытия «второго фронта».

Славна Чухлома и тем, что породила величайшего философа современности Александра Зиновьева, бывшего диссидента, отторгнутого современными либералами, через мучительные искания, пришедшего к твердому убеждению: у России свой и неповторимый путь, следуя которому в советский период и стало государство наше сверхобществом. Подобно Михайле Ломоносову, не уставал он повторять; что если мы не будем идти этим путем, то не только не выберемся из насмешек иностранных, но, оказавшись в тисках «западнизации», поможем бесам сотворить новую историю человечества, которая по своей трагичности, похоже, превзойдет намного все трагедии прошлого.

Однако, я отвлекся. В Галическую школу механизации, куда я пришел с целью получить до призыва в армию специальность (деревенское общество уж очень было ориентировано на это), меня не приняли. Вернее, забрать заявление уговорил меня директор школы, сказавший своим наперсникам будто бы такие слова: «Да вы гляньте на аттестат парнишки – ему в МГУ впору учиться». Н-да…

Учился я, повторю, легко. Как и троюродный брат Витька, не посидевший ни одного раза в одном классе два года, что было чуть ли не исключением из общего правила. С ним, этим Витькой, пришел я по окончании первого класса на экзамен по русскому языку. Тогда этот экзамен сдавали в четвертом классе. Экзамен заключался в том, чтобы написать изложение, прочитанного экзаменатором текста.

Экзамены проводились по всей форме, с присутствием представителей РОНО и общественности. Евдокия Петровна, Витькина учительница, увидев меня рядом с ним за партой, вспомнив «Барышню-крестьянку» для интереса, видимо, выдала и мне экзаменационный лист со школьным штампом.

Была зачитана глава из романа Василия Ажаева «Далеко от Москвы» о строительстве завода в заснеженной, продираемой жгучими морозами Сибири. Потом, спустя годы, я узнал, что Ажаев в своем романе описал труд «зэков» на этой стройке, труд за колючей проволокой, но Константин Симонов, редактировавший роман, «убрал» колючую проволоку, превратив «зэков» в самоотверженных тружеников, пример героизма которых, взятый на вооружение пропагандистским аппаратом, стал предметом всеобщего поклонения и подражания.

Изложение я написал. Проверяла его представительница РОНО, лично меня не знавшая. Ее оценкой стали пять баллов – их из экзаменуемых не получил никто. Даже Витька…

А спустя три года, когда сдавал я свой «всамделешний» экзамен по русскому языку, труд мой оценен был на «трояк». Правда, писали мы не изложение, а диктант, в котором три раза встречалось слово пароход, которое я, якобы, написал неверно: соединил слова «пар» и «ход» не буквой «о», как надо, а «а». До сей поры не могу поверить, что мог я так сделать, поскольку прекрасно знал правило. Скорее всего, в букве «о» я по небрежности слишком низко опустил закорючку, соединяющую ее с другой буквой, и проверяющему показалось, что написал я букву «а».

Разбираться – что, да как – никто не стал. А я, «троечник», не был зачислен в Суворовское училище, куда хотел меня определить дорогой мой дядя Костя, к тому времени майор Советской Армии. Переживал я, по правде сказать, не очень. Но, не потому что не хотелось расставаться с гражданской вольницей, нет – в тайне, как говорилось выше, я мечтал стать моряком. Уж больно нравилась мне морская форма: тельняшка, клеши, якоря на бескозырке. Вживую такую красоту довелось мне, деревенскому оборванцу, увидеть на сестрином товарище – Саше Шабалкине, поступившем после восьмилетки в какую-то мореходную школу в Ленинграде. Из нашего лесного края «морские волки» что-то по ту пору не выходили. Говорили, был военмором мой дядя по отцу – Михаил. Погибший в первые дни войны, он не успел оставить после себя даже фотографии. На рисованном сельским художником-самоучкой портрете, что висел на янтарной сосновой переборке дедова дома, он был изображен, такая жалость, в штатском одеянии. С фронта моряком вернулся у нас в деревню один лишь человек – Шанский, но он был убит подло, ножом в спину, в один из первых деревенских праздников каким-то свихнувшимся негодяем…

Итак, несостоявшийся суворовец и тайный мариман, я перешел в пятый класс. Средняя школа располагалась у нас уже не в соседней деревне Глебовское – а в селе Контеево, что находилось от нашей деревни более, чем за пять километров. Вот туда по осенней и весенней грязи, по зимним овражным заметенным снегом дорогам и ходил я в течение шести лет, до окончания десяти классов. Ходил в старых отцовских сплавщицких сапогах – «ботфортах» Петра Великого, отцовском пальто, в дядиных подшитых офицерских брюках с выпоротым кантом и суконном военном кителе. Новую телогрейку, купленную за 80 рублей (после денежной реформы в 1961 году эти 80 рублей приравнивались к восьми) по моему плечу, примерил и одел только, учась в девятом классе, одел, как манто.

Начало учебного года, понятно совпадало всегда с уборкой урожая. Нас, школьников, гоняли на уборку картошки, растил и подъем льна, как студентов и шефов. К тому же и собственный огород надо было прибрать – одной матери это было не под силу. На подготовку к урокам времени дома не было. Меня опять спасала память: запоминал, что говорили учителя, слету. Помнится на уроке русской литературы учительница Прасковья Филипповна Флерова прочитала нам несколько рассказов из Тургеневских «Записок охотника», не вошедших в школьную хрестоматию. Великолепное, кстати, издание – тогдашняя школьная хрестоматия: в ней печатались, по сути, все произведения (некоторые, правда, в сокращении), предусмотренные для изучения учебной программой. В данном случае Прасковья Филипповна завысила планку, ознакомив нас с более широким перечнем. Видимо, это диктовалось педагогическими требованиями относительно внеклассного чтения.

Разумеется, мало кто из нас, обормотов, заглянул в библиотеку, чтобы полистать тургеневские новеллы, на кои обратила внимание наша учительница, и поэтому при проверке, как мы усвоили тему, услышала она в ответ от опрошенных невнятное бормотанье. Дошла очередь до меня. Конечно же, я тоже не брал в руки книги, но на удивленье всем, бойко отбарабанил, что надо.

– Сколько же раз ты перечитал рассказы? – взметнула брови Прасковья Филипповна. И тут я сообразил: если честно скажу, что ни разу, меня сочтут за бахвала-выскочку. И потому смиренно произнес:

– Два.

– Вот, – подхватила учительница, что значит не полениться. Садись, Пискарев, отлично.

Между прочим, хрестоматийные повести-рассказы, пьесы я прочитывал еще летом – из любопытства, из неукротимого желания почитать в свободное время что-нибудь этакое. В деревне нашей библиотеки (увы) не было, кстати, и в Глебовском тоже. Школьная библиотека в каникулы не работала. И вообще, первые книжки, предназначенные не для учебы, а просто для чтения, я увидел в школе, учась в третьем классе. Тогда из райцентра под ответственность педагогов завезли нам стотомный комплект художественной литературы.

Первая книга, которую мне выдала Серафима Алексеевна Хапова, называлась «Путешествия Гулливера». Ее, если одолею, должен был вернуть я через неделю. Вернул на другой день (взахлеб читал всю ночь), в надежде получить новое произведение. Через некоторое время на меня, как на феномена, показывали пальцем даже взрослые: «Прочел всю школьную библиотеку».

В школах, ребята-одноклассники «умников», говорят, поколачивают. Странно, но на себе я этого не испытал. Напротив, чувствовал некоторое обожание. Как обожали Кольку Кузнецова, прошедшего до четвертого класса без запинки. Мой троюродный брат Витька, без второгодничества добравшийся до 10 класса, был прямо-таки в глазах односельчан героем. Споткнулся Витька на выпускном аттестатном экзамене по русскому языку и литературе, написав сочинение, в котором проверяющие выявили… 15 грамматических и синтаксических ошибок. Как умудрился их сделать Витька, знали немногие. Дело в том, что экзамен пришелся на день, когда в соседней деревне отмечали престольный праздник, а Витька, бесшабашный малый, заглянув поутру к дружку своему Генке Кашину, хватанул с ним энное количество самогонки. Забродило в голове. И результат – аттестат после переэкзаменовки получил бравый школяр только осенью. Правда, ни его самого, ни его родителей сие не огорчило, не удручило. Витька преспокойненько поступил на курсы сыроваренных мастеров, что находились при специфическом НИИ в городе Угличе Ярославской области. Нас тогда не очень ориентировали на продолжение учебы – в институтах, скажем. Ребята, поступившие после школы в Буйский сельскохозяйственный техникум (учебное заведение, надо сказать, всесоюзного значения: выпускники его получали распределение не только в хозяйства нашей области, но и в совхозы, колхозы по всему Советскому Союзу), или в железнодорожное училище, а то на курсы электриков, были желанными, почитаемыми гостями на устраиваемых в школе встречах с бывшими одноклассниками.

Глебовско-пилатовская сторона, представителями которой были и я, и Витька, и еще человек двадцать ребят, в интеллигентных кругах села Контеево, куда мы ходили с пятого по десятый класс, в среднюю школу, считалась «медвежьим углом». То, что в нашем краю, за устьем реки Тёбзы, впадающей в реку Кострому, водились медведи – это точно. Сам в детстве с противоположного берега наблюдал, как медведица купала медвежат в протоке. А бабушка моя, Варвара Ивановна, собирая в лесу малину, неожиданно столкнулась как-то с косолапым, выползшим из берлоги своей по ягоды, что называется, лицом к лицу. Кто больше перепугался от этого, сказать трудно. Только от истошного крика бабки Топтыгин рванул в кусты, оставляя своеобразные следы от внезапно случившейся с ним «медвежьей болезни». Да что там, глухой овраг с протекающим по нему ледяным ручьем за деревней, так и назывался у нас – Медведухой, а ржаные поля за околицей – «Большим лесом». Старики хорошо помнили этот лес въяве и то, как вручную корчевали сосны и ели в обхват, отвоевывая у суровой природы землю под рожь, картофель и лен (ныне, благодаря демократическим реформам, здесь снова растет лес, только не сосновый и еловый, а чертополошный, сорно-ольховый и ивовый).

Водились у нас и волки. До коллективизации у моего отца на пастбище загрызли они лучшего жеребца «Карьку». В войну волки разбежались, перепугавшись взрывов и грохотов танков на полигоне, что был обустроен под нашим райцентром – городом Буем. Мелкое же зверье осталось. Бывало, идешь зимой рано утром в школу (занятия у первой смены начинались в 8 часов), смотришь, а параллельно, шагах в двадцати рыжая лиса. Нахальная, знает, что ты ей ничего не сделаешь, смотрит на тебя, хвостом метет, в снегу купается. Между прочим, Н. А. Некрасов «Деда Мазая и зайцев» написал, охотясь в знакомых нам местах. А знаменитых «Коробейников» посвятил другу-приятелю Гавриле Яковлевичу – крестьянину деревни Шоды, что располагалась в нашей стороне. То-то многие мои дремучие, полуграмотные земляки могли петь под гармошку, народную, как считалось, песню «Коробочка», не прерываясь по часу. Потому как знали наизусть не пять-шесть куплетов, которые исполнялись и исполняются повсеместно ныне, а всю многостраничную поэму Николая Алексеевича.

И все же взгляд на нашу сторону как на «медвежий угол» формировался у контеевских культурных граждан, думается, не столько по причине отдаленности ее от центра, сколько из-за кондовости быта и нравов людей, живущих здесь. Избы, крытые соломой, бородатые мужики, своеобразный акцент речи, пьяные отчаянные драки, своеобразная одежда, – как-то самодельные шубы со сборами, валяные сапоги, кепки-восьмиклинки, домотканые полотенца – все это будто бы прорвалось в середину 20 века из прошлых веков. И, право, когда я, учась в 8 классе, читал в Толстовском «Петре I» об убогости быта селян того времени, их одеянии, поведении, мне казалось: Толстой рассказывает не о ком-то и о чем-то, а о моей деревне, людях, рядом со мной проживающих. Я уж не говорю о схожести природных ландшафтов, о вечно сияющей красоте молчаливой природы. Меня с детства окружали и некрасовские «несжатые полосы», и пушкинские с солнцем морозы и никитинский белый пар от реки и прочее, прочее, что вливалось в распахнутую душу потоком, закреплялось в ней на всю жизнь, формируя истинно русский характер – восторженный и грустный, вспыльчивый и раздумчивый…

Глебовско-пилатовская ватага (мы ходили в школу единой командой: у нас было правило – ждать друг друга и идти на занятия вместе) считалась буйной и грозной, могла постоять за себя в стычках с другой не менее удалой стороной – «корёжиной». И, понятно, отношение педагогического состава к нам было «определенное». Чего было ждать от медвежат, дерзких, хулиганистых.

Надо сказать, мое первое произведение (стихотворное) в форме книги (рукописной, иллюстрированной двоюродным братом Костей Головиным) появилось в те годы. В нем излагались в пародийной форме рассказы нашего военрука Петра Васильевича Курузова о собственной фронтовой жизни. Петр был мужем нашей дальней родственницы, в войну служил на полигоне под Буем в звании старшего лейтенанта. Это знали хорошо мои родственники, знали и мы с братом. Знали, кстати, и то, что изгнан он был из армии за нечестивое поведение (между прочим, бросил Петр Васильевич подло в свое время первую довоенную жену). И потому мое резюме под карикатурами бравого вояки в самодельной из порезанной на равные части школьной тетради книге, разошедшееся не только по школе, но и по селу, взывало к читателям соответственно:

Вы ему не верьте: Нигде он не бывал. И, думаю, по блату В учителя попал.

Язык мой проклятый. Даже с моей матерью теперь разговаривали родственники Курузовы, глядя в сторону и сквозь зубы.

Бедная мать моя. Сколько же ей пришлось перетерпеть всего из-за сына своего. И в те времена, когда я был маленьким и когда, что называется, вымахал с «коломенскую версту» и работал в газете. Прототипы многих моих «героев», людей с вывихнутой совестью, о которых я рассказывал в печати, были хорошо узнаваемы моими земляками и самими фигурантами. И их реакция была «адекватная». У матери травили кур, вытаптывали огород, отказывали в лошаденке для поездки за дровами.

А тогда… Ходил со швейной Зингеревской машинкой по нашей округе некий портной «Коля Хромой», перешивал старую одежду нуждающимся. Сытый, самодовольный. Рассказывал, что он герой гражданской войны, ранен был в ногу, оттого, дескать, и хромота и приставшая кличка. Жил «Хромой» в райцентре, имел в собственности половинку дома рядом с рынком. Моя мать нередко, пользуясь знакомством с Колей – он у нас останавливался довольно часто – иногда оставляла у него нераспроданные лук или картошку до следующего базарного дня. Чувствовалось, Коля был неравнодушен к солдатке-вдове. Однажды накануне первомайского праздника, который отмечался в городе, по моему детскому восприятию, как престольный, даже забрал меня к себе. Тут-то от соседей я узнал, что удалой портняжка никакой не герой гражданской, а обычный калека, получивший травму в детстве – катаясь с горки на коньках. Узнал я, вернее испытал на собственной шкуре, что «герой с дырой» невероятный жмот. Чаем не напоил по приезду, утром оставил без завтрака. После чего я просто-напросто сбежал к своей тетке по отцу, жившей на окраине города. Куда, между-прочим, к праздничному столу, приперся и Коля Хромой, выставляя себя, как благодетеля моего. А я, «благодарный», в присутствии всей родни, и матери моей в том числе, коварно-наивно спрашиваю:

– Дядя Коля! А на каких коньках ты катался, когда колено расшиб?

Пассаж… «Хромой» после этого у нас не останавливался, А мать лишилась близкого от базарной площади складского помещения.

После войны пришлые люди: попрошайки, мастеровые, печники, плотники, в деревнях наших были не редкость. Запомнился «бродячий сапожник «Пантелешка» – по документам Александр Пантелеев, демобилизованный фронтовик. Был он, по всей вероятности, человеком контуженным, с ним случались истерики, а горькую пил он уж точно как представитель профессии, которую представлял. Порою он с выпивкой «завязывал» – копил деньги, чтобы, как говорил, вернуться в Мурманск, где у него якобы остались родные. Однажды, уж совсем было собрался: купил сапоги яловые, телогрейку новую, да решил «обмыть» отъезд и сорвался. Пошло-поехало все сначала.

Говорят, он тоже поглядывал на мать мою, но сомневаюсь, чтобы у матери были какие-то намерения относительно его. Кончил же он очень плохо, заснул несчастный солдат мертвецки пьяный в овинной печи, наутро, придя сушить зерно, мужики развели огонь и уморили бедолагу.

А жених «Коля Хромой», спустя годы (я тогда жил и работал уже в Москве, готовился к переезду в столицу матери), дал о себе знать: написал в деревню письмо, в котором просил мою мать оформить с ним отношения, обещал подписать на имя ее и недвижимую собственность (половинку дома) и денежные сбережения. Мать ответила (быть может и жестоко): «Как нянька, я нужней буду внучкам».

Я привожу здесь все эти многочисленные житейские истории вовсе не по причине недержания мысли, слова. Нет, я хочу показать, как накладывало все происходящее специфический отпечаток на формирование характера молодого парня. Не видевший «грязи» в доме, обожающий гордую мать свою, я рос целомудренным чистым открытым мальчишкой. И бурые пятна действительности, падающие на неиспорченную душу мою нередко, как брызги холодной воды, соприкоснувшиеся с раскаленной сковородкой, резко взлетали вверх, обжигая, шпаря окружающих…

С другой стороны, встречая противодействие этому, живя в окружении людей, поглощенных земными тяжелыми, повседневными заботами, мне приходилось сдерживать норов, не очень «выпячиваться», что рождало в душе особого рода скрытность, внешне похожую чуть ли не на застенчивость. А это, к великому сожалению, понукало к действиям, характерным для всех. Я писал, к примеру, стихи, но в том, что хотел стать литератором, не признавался и самому себе. Не верил, что такое возможно. Трактористом, шофером, моряком даже, – да! Но кем-то другим? Не было среди моего ближнего и дальнего окружения, кто мог бы меня сориентировать на это. Педагоги? Увы! Они часто менялись в нашей школе. Не все распределенные учителя и учительницы после вузов и техникумов приживались в нашем захолустном краю. Да и ученики-то с той же глебовско-пилатовской стороны вели себя, повторю, как отпетые, «атландеры».

Дрались, частушки горланили. Были среди них и такие:

Дорогой товарищ Сталин Без коровушки оставил. Ворошилов говорит: «Коза-то больше надоит».

На уроках преподавателей с нестойким характером наша братия превращалась в бурсаков из известных очерков Помяловского.

Был у нас учитель географии и немецкого языка Илья Михайлович Маклаков, подверженный известной слабости. Случалось и в класс приходил педагог «веселенький», чем естественно возбуждал у деспотов-школьников веселье особое. Володя Дубов, наш товарищ, заходил в таких случаях на занятия после Ильи Михайловича, заходил, не спрашивая разрешения у учителя и не снимая с головы блатной кепки, повернутой козырьком назад. Поравнявшись с учительским столом, бросал Маклакову небрежно: «Привет» и вразвалочку удалялся на заднюю парту спать.

– Дубов, Дубов, – урезонивал Илья Михайлович вальяжного ученика, – что это за панибратство.

В ответ ноль внимания. Илья Михайлович поднимался из-за стола и сопровождаемый развеселым хором голосов, исполняющих тут же сочиненную песенку:

«Илья Михалыч входит в класс, Глазки, как у зайчика, Потому что перед этим Принял полстаканчика»,

– посрамлено удалялся.

Но этот же Илья Михайлович в войну бывший переводчиком в разведотряде, первым среди школьных педагогов наиболее внимательно присмотрелся к хулиганствующим элементам, он даже нашел в лесочке вырытую нами землянку, где иногда прогуливали мы уроки, читая понравившуюся ту или иную книгу. Однажды застал он нас, когда Вовка Ремов, склонившись над керосиновой лампой сладострастно зачитывал вслух из гётовского «Фауста» – сцену соблазнения Мефистофелем Маргариты.

«Пускай старушки говорят Любовь мужчины это яд».

Можно представить себе удивление учителя, заставшего учеников своих за чтением произведения, изучение которого не предусматривалась тогда в школьной программе, и которого в школьной библиотеке не имелось. Кстати, я тоже не знаю, откуда взялся у Вовки Ремова «Фауст», тем более с пикантной сценой соблазнения молоденькой девушки.

Спустя многие годы, учась в Московском университете, я пытался найти ее в пастернаковских переводах Гете – не нашел. А в детстве вот познакомился, как познакомился, кстати, и с Фейхтвангеровским проходимцем Крулем. В деревне, где все называлось своими именами, поэтизация великими мировыми художниками той же плотской любви, казалась невероятной. Но дело свое очистительное делала. И Маклаков после долгого задушевно-проникновенного разговора с нами, пообещав, что никому не расскажет о нашей землянке, уходя, хлопнув Володьку по плечу, сказал:

– Преступлением будет, если ты не окончишь школу с медалью.

Но вернусь все же к «Фаусту». Его, вероятно, привез кто-нибудь из служивших в Германии солдат. У нас в Пилатово, помню, зимними вечерами, собиралось полдеревни у дяди Саши Бороздкина, послушать читаемого по очереди «Кобзаря» – его дяде Саше, бывшему военнопленному, кстати, нисколько не преследуемого властями, подарил какой-то хохол. Врезалась в память националистического звучания поэма Тараса Шевченко «Катерина», начинающаяся словами:

Чернобровые влюбляйтесь, Но не с москалями. Москали – чужие люди, Глумятся над вами.

В «избе-читальне» Бороздкина знакомились наши малограмотные мужики и бабы даже с творчеством Льва Толстого. Его дореволюционное издание некоторых книг приносил я из своего дома, найдя их в старом ларе из-под муки. У нас они оказались потому, что первый председатель пилатовского колхоза – Круговеня, друг моего деда, был приверженцем толстовского учения – «непротивления злу насилием». Когда началась война, он передал моему деду книжки Толстого плюс избранное собрание сочинений Пушкина в кожаном переплете на хранение и ушел на призывной пункт, где заявил, что по определенному убеждению, он не может брать в руки оружия. Круговеня умер в областной тюрьме, объявив голодовку. И такое бывало.

А вдохнувший в нас веру, Илья Михайлович проработал в Контеево только год – его перевели куда-то. Не закончил с медалью школу и Вовка Ремов: его зарезал на вечеринке одногодок и односельчанин Сашка Абакумов. Зарезал просто так, в кураже, ткнул ножом и попал прямо в сердце.

Сашку судили. Получил «вышку». В областной газете «Северная правда» напечатали соответствующее решение суда и сообщение о приведенном в исполнение приговоре.

Однажды летом, когда я учился в МГУ им. Ломоносова, после очередной сессии приехал я к матери и услышал потрясающую новость, что Сашка Абакумов жив, сидит в каких-то особых лагерях в Ворошиловградской области. Потом спустя годы, работая спецкором газеты ЦК КПСС «Сельская жизнь», я побывал в тех местах, и даже в районе – Знаменском, где располагались эти лагеря. Подарок от начальника лагеря получил – наборный с выскакивающим лезвием изогнутый нож, сделанный каким-то умельцем-уголовником. А лагеря и впрямь тут были особые: здесь на урановых рудниках (есть, есть такие в Ворошиловградской Знаменке) работали в основном заключенные-смертники, как правило, получившие «вышку» не за рецидивно-бандитские действия, а за поступок, хотя и страшный, но совершенный по дурости. Так зачем же расстреливать не буяна, не отморозка, решили тогдашние власти, если его можно использовать бесплатно на такой работе, где обычный человек не выдержит. Кстати, после кончины «отца народов» Иосифа Сталина не сразу, но Сашку Абакумова выпустили на волю – умирающего от лучевой болезни. Мне, однако, удалось с ним встретиться. Поведал он: содержали их в лагере отлично, кормили на убой, постоянно обследовали в медицинском плане. Не то, что других наших ребят, попавших большей частью, так же по глупости, в «тюрьму» – то за обычную драку, то за хищение с колхозного поля картошки или зерна.

А за хищение соцсобственности, надо сказать, карали тогда, ой, как строго. Помните момент из кинофильма «Место встречи изменить нельзя», реплику Ручечника, брошенную капитану милиции Жеглову: – «Указ «семь-восемь» шьешь, начальник». Так вот, принятый сразу же после Великой отечественной войны указ от седьмого августа, предусматривающий усиление уголовной ответственности за хищение социалистической собственности, ударил со всей силой по мужикам моей деревни через четыре дня после его публикации. Подгулявшие накануне – 10 августа – (в этот день у нас отмечается престольный праздник «Смоленская») везли они с «тяжелыми» головами на приемный пункт колхозное зерно. Хотелось опохмелиться. Как? Кому-то пришла в голову мысль продать ведро «ржи-казанки» за поллитровку (кто определит столь ничтожный недовес?) в какой-либо деревне по пути. Так и сделали, не подозревая, что нашелся стукач, сообщивший об этом куда следует.

Вернулись мужички с задания, расселись на лужаечке у Яблоковой горы в ожидании, когда жены закуску приготовят. А тут – глядь – идет Федя Суслов, старший лейтенант милиции, участковый (а «участок» его охватывал деревень 15) – и к отдыхающим.

– Садись, садись, Федя с нами – выпьем, закусим, – загалдели мужики. Федя был свой человек. Ему простодушно тут же и поведали о проданном за бутылку ведре ржи.

– Так выходит, точно, что вы это сделали, – изумился участковый, – ну, коль сами подтверждаете, пойдемте.

Помню эту картинку, гуськом, вслед за Сусловым шагают наши старшие братья и чьи-то отцы, среди коих только что вернувшиеся с фронта бойцы – вон Гена Кокошников, прихрамывающий, идет в сторону разъезда «Бродни», где Федя остановит проходящий товарный поезд и увезет кормильцев на тормозном тамбуре в милицейский райотдел. Помню растерянных баб, кричащих вдогонку: «Куда вы, куда?!»

А дальше был суд. Наверное, показательный. Как для селян, так и для правоохранительных, судебных органов – оперативно сработавших.

Меньше всех, почему-то получил по приговору инвалид войны Кокошников – 10 лет, остальные по 12. Из-под стражи освободили одного дядю Васю Квасникова – хватило ума у того все отрицать: «Самогон не пил, как меняли зерно, не видел». Вернувшись в деревню, окруженный рыдающими и клянущими за чистосердечное признание своих близких бабами, дядя Вася сказал тогда отпечатавшиеся в моем сознании навсегда слова:

– На дороге будет валяться колхозный сноп, пропадать, гнить будет – не подыму.

История с «пилатовскими ворами», потрясшая округу, вероятно, была по стране не единична. У людей высокого ума события такого порядка вызывали глубокие мысли. В главной газете коммунистов, правда, уже в хрущевские времена печатался, помню, уцелевший отрывок из заключительной части (сожженной автором) романа М. А. Шолохова «Они сражались за Родину». Там описывался эпизод встречи после реабилитации, отбывавшего в лагерях 10 лет политического заключенного с отсидевшим 15 лет колхозником-расхитителем. Сравнивая сроки отсидки, бедолага-крестьянин спрашивает политического:

– Выходит моя вина больше чем твоя?

Тот долго думает и отвечает:

– А скажи, не поступи с тобой столь сурово власть, не растащили бы вы тогда колхозы-совхозы?

Ответ потрясающий:

– Да, пожалуй.

Есть над чем призадуматься, не правда ли? Кстати, мужики наши вкалывали, находясь в заключении, на лесоповале в соседнем районе – Антроповском, куда гоняли на обязательные лесозаготовки и свободных колхозников. Разница в содержании заключалась, похоже, лишь в том, что колхозники жили в бараках «без колючки» и работали совершенно бесплатно, даже еду везли собственную из деревни. «Зэкам же», оказывается, шли какие-то денежные отчисления – за вычетом на содержание и охрану. Запомнилось, отсидевшие за хулиганку, например, не очень большие сроки, наши ребята возвращались домой «приодетыми». Мы с двоюродным братом Костей даже завидовали соседу Борьке Аленину, справившему на тюремные заработки черный шевиотовый костюм – селяне такой роскоши позволить себе не могли.

Беда крылась в ином: попавшие в тюрьму, отсидевшие, особенно молодые парни домой, как правило, не возвращались – оставались то ли наемными рабочими в тамошних леспромхозах, то ли уезжали на «севера»: в Мурманск к рыбакам, в Воркуту на шахты. А еще хуже – некоторых парней «колония» ломала, подталкивала к новым преступлениям, вовлекая в криминальные сообщества. Было, было. Мой школьный товарищ (мы сидели в начальных классах с ним за одной партой), веселый, остроумный Васька Кашин, начавший свою преступную воровскую деятельность, так сказать, с «пятачка» – украл корзину яиц у соседки, закончил «вором в законе».

Я работал в центральной газете в Москве. Приехал в родные места в командировку. У поезда, на перроне железнодорожной станции Буй, меня поджидал первый секретарь РК КПСС Геннадий Петрович Горячев. Выхожу из вагона – глядь – Васька Кашин, в красной рубахе, полон рот железных зубов, вышел к поезду, знать, чтоб купить в вагоне-ресторане пива спозаранку. Увидал меня, бросился обнимать. Партийный секретарь, что топтался позади, остолбенел. Журналист газеты ЦК – в обнимку с известным всей округе, объявившимся после очередной отсидки рецидивистом.

Видит Бог, я любил и люблю свою малую родину, людей ее страстно и беззаветно. Все отпуска до женитьбы проводил я только там. Любой случай, способствующий побывать в родном краю лишний раз, использовал я, не раздумывая. Я общался со всеми знакомыми мне людьми, людьми разных судеб и нравов, пристрастий и пороков. Но благодаря этому я мог понимать многое в жизни сельских людей, понимать то, что мои городские коллеги-журналисты, работающие, скажем, в «Крестьянке, «Сельском механизаторе» или «Сельской нови» уразуметь, взять в толк не могли никак. Отчего материалы их красивые, грамотно изложенные, выглядели нередко просто-напросто мыльными пузырями. «Я знаю Русь, и Русь меня знает» – эти слова, как известно, сказаны великим персонажем из романа Ф. М. Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели» – Фомой Опискиным. Человек-ханжа, наглый, самоуверенный, пародийный – но вот тронул он меня своим заявлением.

Без фарисейства опискинского могу сказать о себе: «Я хорошо знал и знаю родную деревню». Но ведь и она хорошо знала меня.

И потому никто из корреспондентов «Сельской жизни» не получал на свои выступления такого количества критических, а порой просто злых откликов, как я. Малейшая фальшь подмечалась, и мои земляки простодушно по-свойски реагировали на нее: писали жалобы на Г. Пискарева прямо члену ЦК КПСС главному редактору «Сельской жизни». А уж если в том или ином очерке я каким-либо образом покушался на достоинство знакомого мне человека (обозначенного хотя бы и псевдонимом), мне припоминали все: и выпивки с мужиками на рыбалке, и объятия с Васькой Кашиным, и долгие мои беседы с другим известным рецидивистом – Колей Скобелевым и даже то, что я, рассказывая о подвиге земляков во время войны, своих погибших родственников назвал поименно, в то время, как некоторых других не назвал вовсе. Доходило дело и до того, что я, единственный человек из нашей округи, поступивший в самый престижный ВУЗ страны – МГУ имени М. В. Ломоносова, ни разу не был приглашен в родную школу на встречу с одноклассниками.

Я не в обиде. Хотя и вертятся в памяти слова из письма Александра Пушкина князю Вяземскому о том, как любострастно смакует толпа любое неосторожное, а уж тем более малодостойное заявление или поведение благородного человека. Радуясь случайной слабости его, она как бы хочет сказать: смотрите – он нисколько не лучше нас. «Врете, подлецы!» – негодует по этому поводу Александр Сергеевич: великий человек бывает и низок и слаб, но не так как завистливый, подленький обыватель.

Но народ не толпа. И если ты хочешь быть совестью его, это уже мое убеждение, будь честен и аккуратен в поступках своих предельно, чего по наивности своей в молодости я не очень-то придерживался, глупо полагая, что, ведя себя свободно и безоглядно в родной деревне, сближаюсь с людьми. Этак сближаются с людьми и нынешние демократы, правозащитники, подстраиваясь под низменные настроения масс, но держа в кармане запасной зарубежный паспорт и бегая за инструкциями в американское посольство.

А школьные учителя мои – они ведь тоже жители деревни и, значит, пропитаны ее соками – как здоровыми, так и ядовитыми. Однако…

Однако сохранил же я аттестацию, что дала мне по окончании десятилетки классная руководительница Римма Алексеевна Смирнова, до седых волос перечитываю ее и осознаю: те качества, что подметила она, преследуют, не покидают меня всю жизнь. В семьдесят с лишним лет я такой же, каким охарактеризовала меня Р. А. Смирнова. Вот она дословная учительская печать.

Характеристика на ученика 10 класса Пискарева Геннадия.

За время учебы в Контеевской школе обнаружены хорошие способности и замечательная память, но недостаточное умение владеть речью. В 10 классе учился ниже своих способностей. На уроках внимателен, активен, все для него интересно, очень любознательный мальчик, ничего не оставляет непонятым, всегда может ответить на любой вопрос только что объясненного материала. Проявляет большой интерес к художественной литературе. Сам может писать стихи. С учителями и со старшими вежлив, несколько застенчив. Не всегда бывает серьезным. Был членом редколлегии, в первом полугодии принимал активное участие в выпуске газеты, а во втором полугодии не стал выполнять это поручение.

Ныне, обращаясь памятью к временам, когда был я редактором «Сельской жизни» по отделу культуры и сельских школ, сожалею лишь об одном: писал установочные статьи о школьном воспитании и образовании на селе, весьма сдержанно, приглушая застенчиво порывы вскрыть гнойники застоя в этом деле до конца. Правда, сказать удалось все же немало. И хорошего, и не очень.

 

Счастье не так уж слепо

Получив аттестат зрелости, в котором общий приличный вид портила единственная тройка по черчению – совершенно не усвоенный мной предмет, то ли из-за какого-то особого склада ума, то ли потому, что не имел, чертя по заданию учителя замысловатые фигуры, ни ватмана, ни белой плотной бумаги, не говоря уж об инструментах, таких как циркуль или рейсфедер. Специальную же готовальню я и во сне не видел.

Посему намерение поступить в какое-либо техническое учебное заведение отпало само по себе – там ведь везде требовалось умение понимать и создавать чертежи деталей, блоков тех или иных механизмов, машин. О гуманитарных учебных заведениях, кроме нашей Галичской культпросветшколы, мы знали мало. Учителя, а уж тем более родители, видевшие в нас подросших, способных к физической работе парней и девчат, на поступление в заведения такого толка – не то, что не ориентировали, а не заикались о них. Правда, мне одна из моих бывших учительниц, работавшая в момент окончания мною школы в упомянутой Галичской культпросветшколе, при встрече посоветовала подать заявление к ним, пообещав и определенное содействие при поступлении. Идти я туда не захотел: девчоночья работа какая-то.

Перечитав данную мне классной руководительницей Риммой Алексеевной Смирновой характеристику, я подался в военкомат, к райвоенкому узнать, в какое бы военно-морское училище порекомендовал он мне поступить. У меня забрали документы и попросили подождать вызова на медицинское освидетельствование.

Радостный вернулся домой, где меня поджидали друзья: двоюродный брат Костя Головин и сосед Коля Бонокин – тоже выпускники школы. Они сообщили, что сегодня в деревне Ощепково отмечается престольный праздник, и они намерены сходить туда погулять. Пойду ли я с ними? Какой разговор.

Пошли. Зашли в гости – к своей однокласснице – Вале Сорокиной, созревшей, пышнотелой, кареглазой брюнетке. В нее, как потом выяснится, был тайно влюблен мой двоюродный брат. Ощепковские парни, видимо, догадывались об этом и решили за девушку постоять. Поздно ночью, когда мы выходили из Валиного дома, они ослепили нас электрофонариками, а сзади другой отряд набросился на «пилатовских кавалеров» с ножами. Косте удар пришелся в шею, ему повредили какой-то нерв и рука обвисла. Коле Бонокину изрезали голову, чуть ли не скальп сняли, но черепа не пробили – отделался легко. Мне всадили самодельную финку в левую лопатку. От удара в кость она сломалась, но придись этот удар на сантиметр ниже – лежать бы мне в земле сырой в свои семнадцать лет.

В горячке, вырвавшись из окружения, мы добежали до железнодорожной станции «Бродни», откуда были отправлены в райбольницу.

Вот и такие нравы царствовали в то время в нашей стороне. Кстати, уголовного дела никто по нашему случаю не заводил, тем более, что мы никаких заявлений никуда не подавали.

На вызов военкомата я, понятно, не явился. А заживив рану, стал работать в колхозе, в котором к тому времени начинались особые перемены. На укрепление хозяйств на селе стали присылать так называемых «тридцатитысячников» – партийных, хозяйственных руководителей из городов. Помню «своего» – работника РК КПСС Стёпочкина. Ретивый был человек. Бескорыстный, свято верящий в наведение порядка в разложившейся послевоенной деревне. Сам ходил по домам, «наряжая», выгоняя людей на работу, не спал по ночам, выслеживая местных воришек, поймав коих, облагал штрафами, руганью, но в милицию никого не сдавал. У Стёпочкина была большая семья. Он всю ее перевез в деревню. Жаль, продержался он недолго. Отозвали его снова в райцентр. Через несколько лет встретил я его в городе Буе, живущим на крохотную пенсию в коммунальной квартире. Он узнал меня, подивился, что я вроде бы выбился в люди.

Встретил я тогда и дочку одного, тоже видного у нас партработника Гусарова (женского угодника, любителя солдатских вдовушек и не только), во время хрущевских перемен смещенного со всех ответственных должностей. Как сейчас вижу: в телогрейке, с полным ртом мелких гвоздей он сидит на крыше дома моей бабушки и латает щепой разодранные места кровли. За работу бабушка кормит Гусарова окрошкой, дает какие-то маленькие деньжата. Гусаров искренне, вежливо благодарит старушку. А дочка его со временем возглавит Буйский краеведческий музей, где я ее и увидел, придя с новым районным руководством познакомиться с работой этого культурного центра. Директриса вспомнила меня, пилатовского мальчишку, а теперь сотрудника газеты ЦК КПСС, страшно заинтересовалась, как это я дошел до таких высот. А узнав, что 7 ноября я был на трибунах на Красной площади, стоял рядом с Валентиной Терешковой и другими космонавтами, что неоднократно бывал в Кремле на съездах партии, сессиях Верховного Совета и т. д., работу которых освещал, убедительно стала упрашивать, чтобы я прислал соответствующие свои пропуска и аккредитационные карточки ей для создания специальной экспозиции в районном музее. Я обещал это сделать, но, увы, так и не выполнил обещанного.

А в то далекое послешкольное наше время жилось в деревне нелегко. Мы даже за хлебом ездили в город Буй. Ездили мы, ребята, на товарных поездах, чтобы не платить за билет в пассажирском поезде. «Товарняки» тогда охранялись стрелками, кои зачастую, ради развлечения, гонялись за нами по крышам вагонов, а, поймав, сажали в свою сторожку, приговаривая: «Будете сидеть до той поры, пока свой хлеб до крошки не съедите». А хлеба в мешке у каждого было минимум как на две недели для всей семьи. Конечно, нас отпускали, и мы опять цеплялись за проходящий в сторону нашей станции товарняк. Нередко поезд проходил эту станцию без остановки. Приходилось прыгать на ходу. Занятие весьма опасное! Скорость поездов тогда доходила до 60 километров в час. Зимой прыгать представлялось опасным вдвойне: можно было напороться на металлический занесенный снегом пикет. Они, эти пикеты, сделанные из обрубков неисправных рельс, ставились через каждые 100 метров.

Право, каждый такой прыжок с бегущего с огромной скоростью состава можно смело приравнять к прыжку с самолета. Кажется, после каждого поездного прыжка, я терял даже в весе. Домой бежал от станции легко, вприпрыжку, ни разу не подумав, что мог бы и покалечиться. Да, Бог меня миловал, а вот приятеля Славку Кукова нет. Влетел он однажды в невидимый рельсовый обрубок…

Зимой в деревне постоянной работы, кроме как на животноводческой ферме, вообще-то нет. И мы в надежде на заработок, уходили на лесозаготовки, прибившись к разношерстным, в основном состоящих из бывших уголовников, бригадам. Лес пилили с корня ручными пилами. Трелевали его, вывозили к железнодорожным станциям, вручную грузили, воруя для стяжек проволоку у местных связистов.

Расчет после работы производился с нами «клиентом» – так называли мы заказчика-работодателя – прямо на пеньке. Уголовная братия спускала, т. е. пропивала заработанное сразу же в ближайшем магазине. Приобщались к этому действу и мы. Но иногда удавалось и вывернуться, довести кой-какие гроши до матери.

Такой режим я выдержал лишь одну зиму. По лету нам с двоюродным братом, под видом поступления на учебу, удалось «удрать» из колхоза и поступить в Костромскую дистанцию связи разнорабочими. Мы тянули провода вдоль строящейся тогда железной дороги, должной соединить Кострому с городом Галичем. Столбы под провода готовили из лесин прорубленной нами же просеки. Ямы под опоры долбили ломами, копали лопатами. Параллельно с нами работали бригады путейцев, строя насыпи, укрепляя их дерном. На насыпи укладывали шпалы и рельсы. Среди путейцев трудилось немало бывших уголовников, а на укладку дерна, помнится, как-то пригнали настоящих женщин-зэчек. Вот уж насмотрелись мы тогда похабства. Но удивительное дело, ко многим из нас, лично ко мне, оно не пристало. Честное слово, я даже матом не ругался. Не владею этим искусством и сейчас.

Зато Кострома, с многочисленными церквами, старейший город России, давшей ей царскую династию Романовых, Кострома – родина философа Рязанова, пристанище А. Н. Островского, автора рожденной им на этой земле языческой, удивительно-поэтической пьесы «Снегурочка», очаровала меня. Как и Матушка-Волга, несущая свои святые воды, можно сказать, чуть ли не посредине святого города.

А жили мы в вагончиках. За порядком в них следила племянница нашего бригадира Николая Макланчука. Между прочим, именно в вагончике я лег впервые в постель, заправленную белоснежной простыней. И здесь, в Костроме, примерил импортный, присланный служившим в Германии дядей Костей моднейший, с зауженными брюками, коричневый, с синей продольной полоской костюм. Как он не вязался с моими рабочими яловыми ботинками, (других не было) и грубой клетчатой рубахой! Мы сдали костюм в комиссионку, купив на вырученные деньги широченные штаны и на «белой микропорке» красные ботинки. Такая экипировка считалась у нас в то время и красивой, и стильной.

Народ в нашей связисткой бригаде был дюже разнохарактерный и своеобразный. Все мне казались удивительными людьми: начиная с Ивана Розума, читавшего и покупавшего на свои деньги Льва Толстого, кончая Володькой Захаровым, поспорившим на поллитровку, что целый год постригаться не будет. Но в любом случае, в отличие от «лесных братьев», воздействовали они на мое нравственное состояние куда как плодотворнее. А запруженная белоснежными лайнерами, баржами, катерами, лодками Волга вновь всколыхнула «матросскую мечту».

И вот в один прекрасный день я оказался в городе Рыбинске, в управлении местного пароходства. Чуть было не оформился палубным рабочим на судно малого каботажа. Но в отделе кадров на меня обратил внимание какой-то пожилой мужчина с красивым «крабом» на фуражке. Как потом выяснилось, им оказался случайно зашедший сюда капитан пассажирского парохода «Станюкович», курсирующего между Москвой и Пермью, Епифанов. Он-то и пригласил меня на работу к себе. Сказал, когда надо явиться на судно, которое находилось на ремонте в Хлебниковской базе под Москвой, Я явился в назначенный срок. Грязный, оборванный, голодный. Потому как, стесняясь быть дома без работы, ждал назначенного капитаном «Станюковича» срока на вокзале в Рыбинске, подрабатывая на хлеб в это время выполнением мелких поручений носильщиков. В Москву я приехал без билета на крыше поезда, разыскал Хлебниковскую базу, причал, где швартовался мой пароход. Боцман, стоявший у трапа, увидев меня, затрапезного, шагнувшего к нему, грудью закрыл дорогу. Но тут из рубки, сверху раздался голос капитана: «Пропусти его, Расторгуев. Это мой кадр».

А далее началась сказка. Общежитие в поселке «Водники», теплый душ, постель, кормежка, выдача обмундирования.

Первый рейс, Химкинский северный порт – здание речного вокзала в виде плывущего корабля, утро под Угличем, – пароход идет по водохранилищу, нависшему над городом, над маковками церквей, разноцветных крышами и кронами деревьев. И, кажется, не по водам плывет пароход наш, а парит, как воздушный корабль, над городом древним. Чудо!

Чудо длилось несколько месяцев. Города, селенья вдоль великой русской реки, левитановский Плёс, Волжские угоры в городе Горьком, татарская с мечетями и башнями времен Золотой Орды Казань, уральская столица Пермь (в ту пору город Молотов), огневые нефтевышки в Башкирских степях, Набережные Челны, где был создан в свое время первый в России химический завод, и где реактивы в цехах смешивали лопатой за поллитровку выносливые татары – все это волновало до глубины души, ложилось на дно ее вязским слоем, которому в будущем суждено будет всколыхнуться и расцвести букетами моих наивных рассказов об увиденном. Рождались стихи:

Ночь. Все заснуло. Дремлет Волга И лишь суда не спят – плывут. Для них луна пунктиром желтым Вдоль Волги вывела маршрут. В тумане белом – черный берег. Идут суда сквозь сонный мир. И среди них, больших, затерян, Невидим маленький буксир. О борт волна надрывно бьется. Как-будто плачет. Мир жесток. Он издевается, смеется Над тем, кто горд и одинок. Мир в душной тьме и в сонном царстве. А кто развеет эту тьму? Здесь люд в бессмысленном коварстве Друг друга травит. Почему? «Все в книжках есть, – рычит сердито Мальчишке повар, – это так». Спасибо, кок! Каким инстинктом Ты указал на тот маяк? Волна песчаный берег лижет И черной галькою шуршит, Но нет еще на свете книжек Про русский искаженный быт. Он их напишет! Зло дней грешных Ложится в душу чередом, Как снег февральских вьюг кромешных, На Волгу, скованную льдом. Придет весна и южный ветер Растопит снег и вспучит лед. И есть ли что сильней на свете, Чем сила вешних волжских вод? …Спит Волга. Ветер воду морщит. Буксир в сиянии огней. Плывет на нем великий Горький – Пока что Пешков Алексей.

О, какие вечера проходили в нашей кают-компании, где после вахты за общим обеденным столом усаживались все: палубные матросы и мотористы, механики и штурманы, и сам капитан Епифанов. Повариха Нина угощала всех одинаково: наваристым борщом, макаронами по-флотски, густым компотом. Кормили на корабле нас бесплатно, качественно, что, наверняка, сохранило мой молодой организм от нежелательных изъянов. Двоюродный брат мой Костя, оставшийся на вольных хлебах, питающийся в юности кое-как, быстрехонько заработал язву желудка.

Не забыть мне с песнями и танцами организованных командой и пассажирами общих увеселений при заходе солнца, на верхней палубе корабля. Я был тогда влюблен во всех – даже в нашего старого ворчливого матроса Андрея Смурова, которому тоже посвятил стихи:

Река, река! Его стихия. Он, как мальчишка, с давних пор Влюблен в разливы голубые, В свет бакенов, речной простор. Он стар. Зимою к непогоде Сдает железный организм. Спина побаливает вроде, К ногам крадется ревматизм. Но лишь подует ветер с юга, И скинет лед с себя река, Как утихают все недуги – Болячек нет у старика. И вот он бодрою походкой Уже в затон шагает вновь, Где в ряд стоят буксиры, лодки, Где чаек крик и крик гудков. Он – «волк морской». Он полон планов И из себя он важный весь. Бранит мальчишек – капитанов За их начальственную спесь. Они с улыбкой переносят Его ворчанье и укор. А впереди – речные плесы, А впереди – речной простор. Сверкают блики золотые На волнах Волги – вверх и вниз. Река, река! Его стихия, Его любовь, работа, жизнь.

И здесь на корабле произошла у меня судьбоносная встреча с одним человеком. Это случилось на пристани в Камбарке. По просьбе местного шкипера наш капитан согласился перевезти в трюме своего корабля несколько тюков с чаем. Грузчиками назначили нас, матросов. По трапу на спинах таскаем весело в трюм огромные, но легкие по весу грузы. Со стороны это впечатляет, видно. Недаром все пассажиры высыпают из кают, смотрят на нас, аплодируют. Справившись с работой, получив наличными за шабашку, идем с матросом Колькой Гарцевым в буфет (их на корабле, как и ресторанов несколько) выпить по кружке пива. И вдруг видим – направляется в нашу сторону некий джентльмен.

– Ребята, наблюдаю за вами. Вот это работа! Прямо картина Максима Горького, описание им разгрузки севшей на мель баржи. Поэзия в труде да и только. После этого можно принять кое-что и покрепче пива.

Смотрим удивленно на чудака; а он ничтоже сумняшеся, заказывает три стопки старки – одну себе, две нам. Не имея скромности отказываться, мы выпиваем предложенное. Завязывается разговор, заканчивающийся декламацией Григорием Петровичем (так назвался наш визиви) стихов почти неизвестного тогда нам Сергея Есенина и приглашением посетить каюту, в которой он отдыхает со своими друзьями. «До Горького они были с женами, но там сошли – навестить своих подруг», – пояснил Петрович и попросил, когда придем к нему, захватить какой-либо музыкальный инструмент. У меня была гармошка, у Кольки – гитара.

Так все начиналось, а кончилось тем, что по приходу в Москву Григорий Петрович дал нам свой адрес и телефон, пригласил к себе в гости. Мы не воспользовались этим смелым поступком нашего загадочного пассажира. Снова ушли в рейс. Вернулись через 18 дней. Подходим к Химкинскому причалу, глядь, среди встречающих Петрович. Когда пассажиры сошли, он направился к трапу, но дорогу ему преградил боцман Расторгуев, суровый и неприступный страж. Петрович достает из кармана красненькую книжицу – удостоверение. Боцман растерянно пятится. А тут и мы выскакиваем: «Петрович, каким образом ты здесь?» Расторгуев, кажется, балдеет окончательно.

Григорий Петрович Панкратов, (о нем я писал в своих ранних книгах) – лауреат Сталинской премии, один из создателей атомной бомбы, референт Совета Министров СССР, проживающий на Фрунзенской набережной в доме 50, где проживали Лазарь Каганович, тогдашний министр путей сообщения Бещев, другие высокие правительственные лица, пришел встретить «своих матросов», которые, когда он отдыхал у нас на корабле, по-свойски могли в любое время дня и ночи достать ему и его приятелям случающуюся нехватку хмельного.

И вот мы в доме 50 на Фрунзенской набережной. Минуя, внимательно осмотревшего нас в подъезде у лифта, «консьержа» (не иначе сотрудника КГБ), впервые оказываемся в столичной квартире – да какой. Паркетный пол, мягкие кресла и шкафы, шкафы с книгами не библиотечными – собственными. Они-то и поразили меня больше всего, пожалуй, впечатление от них значительно превзошло не столь еще давнее потрясение от белых простыней в железнодорожном связистском вагончике. Зазвонил телефон, на чей-то голос в трубке Петрович радостно заговорил:

– Игорь Васильевич, ну, конечно же, помню. Непременно, непременно буду.

Оказалось, как объяснил нам, некоторое время спустя Панкратов, звонил ему… Курчатов.

За изысканно накрытым столом мы разговаривали с большим человеком, которому не составляло труда установить уровень интеллектуального развития каждого из нас. Во мне он, видимо, нашел что-то такое, предложил с матросским делом закруглиться и идти дальше, подать, например, заявление в химико-технологический институт имени Менделеева, где он, Григорий Петрович Панкратов, читает лекции студентам и аспирантам. Вероятно, мне удалось бы поступить туда, но, увы, я уже сдал документы в Горьковское военизированное училище на штурманское отделение.

Но судьба – суд Бога – отвели от меня и эту чашу. В штурманы я не годился: медкомиссия выявила какой-то совершенно не замечаемый мною дефект в левом глазу. Предложение переадресовать заявление на электротехническое отделение, я отклонил, не колеблясь, лишь только глянул на показанную затейливо-витиеватую электросхему обычного парохода.

Осенью, по окончанию навигации «забрили» меня в солдаты. Попал в курсантскую школу механиков-водителей легких танков и САУ при парадной Таманской дивизии, находившейся в сорока километрах от Москвы. Во время первого же увольнения, а нам его давали на двое суток, я позвонил Панкратову и был приглашен в гости. Вечером того же дня Петрович повел меня в театр – Большой театр. Достать билет ему проблемы не составляло: работник Совмина СССР имел для этого специальную книжечку с отрывными талонами. Смотрели «Пламя Парижа». У меня шла кругом голова.

Шла она кругом и от того, что к нам в дивизию часто приезжали высокие военачальники, свои и министры вооруженных сил стран Варшавского договора, для которых мы разыгрывали успешно показные с имитацией атомного взрыва военные действия, за что многие из нас получали иностранные знаки отличия, а от своего командования – краткосрочные отпуска на родину. Лично я таким образом поощрялся не раз, удивляя земляков своими частыми появлениями в родной деревне. Такого здесь не бывало со времен службы на Черноморском флоте Коли Трусова – выходца из соседней деревни Фоминское. Коля был спортсменом, отстаивал честь черноморцев в лодочных гонках, после соревнований, заняв призовое место, он, как правило, отпускался на побывку домой. Коля был парень горячий и буйный. Любил выпить и позадираться. Дядя Ваня Трусов, отец бравого моряка, бывало, уж и не радовался очень, когда сынок его в полосатой тельняшке и клешах появлялся очередной раз на пороге родного дома. А провожая его обратно на службу, случалось, и вагон перекрестит, куда посадит отгулявшего и отплясавшего на сельских вечерках маримана: «Слава Богу, спровадил. Теперь спокойнее дома станет». Но, глядь, через месяца три Коля опять в отпуске, гуляет, пьет, бузит.

Типаж, подобный Коле Трусову, довелось, как ни странно, встретить мне и в Таманской дивизии, когда после окончания школы механиков был распределен в мотострелковый полк водителем на командирскую машину. Я ее принимал поздней осенью от демобилизующегося Виктора Хромова. В деревне, куда должен был вернуться отслуживший срочную Виктор, из родни у него была одна бабушка. Родители умерли рано. Дедушка скончался, когда Витька дослуживал полагающийся срок в армии, на похороны предоставили отпуск. Кстати, он и раньше ездил к своим старикам довольно часто. Командование учитывало, что тем, одиноким нужна помощь внука: дров заготовить, сена накосить, дом подлатать.

Деда Виктор проводил в последний путь по-бойцовски, устроив на могиле из стащенных со стрельбища ракет и петард громоподобный салют, чем немало перепугал бабушку и селян.

После смерти деда, в штабе полка Виктору посоветовали, чтобы он попросил в очередном письме бабушку обратиться в местный военкомат с заявлением о досрочной демобилизации внука. Там, дескать, пойдут навстречу, вышлют соответствующую бумагу в часть, которая и примет положительное решение. Витя с радостью ухватился за подкинутую начальством идею, написал бабусе слезное послание. И вот через некоторое время раздается в роте звонок – из штаба, дежурный просит зайти туда механика Хромова: от бабушки пришел ответ на имя командира части.

Хромов, встрепанно-вобужденный бежит в штаб, радостно оповещая друзей: «Ребята, ура! Дембель!»

Через некоторое время он возвращается, как оплеванный, ругаясь, кляня свою бабку: «Старая карга, надо же что написала! Не нуждаюсь, говорит, в досрочной демобилизации Витьки. Пусть служит подольше: мне без него переживаний меньше».

А вообще-то, дворцовая, кремлевская дивизия формировалась из отборных парней центральных областей России. Все они, как правило, имели общее среднее или среднетехническое образование. Служили в ней и недоучившиеся студенты вузов, в которых не имелось военных кафедр. Так в одной роте со мной оказался, например, мобилизованный со второго курса философского факультета МГУ Юра Хрусталев. Особыми познаниями, склонностью к неординарному мышлению он поражал всех, меня, закостенелого в знаниях, определенной школьной программой, особенно. Помню, Юра дал мне почитать книгу Вересаева «Пушкин в жизни». Она шокировала меня. Пушкин, святой, непорочный, как представляли его школьные учебники, оказывается по выходу из лицея «представлял собою тип самого грязного, разнузданного разврата» (воспоминания однокашника Александра – графа Корфа), лечился от венерической болезни. А царь, тот самый царь Николай Палкин, что сгубил по общему мнению гения России, сказал однажды недоброжелателям и критикам великого поэта: «Пушкин принадлежит не нам, а будущему поколению». Кстати, этот самый Палкин выплатил все долги поэта, проявил отечественную заботу о его семье. Впоследствии в своих ранних книгах я часто обращался к деяниям нашего национального гения, сумел боле менее объективно взглянуть и на творчество его и на поведение в жизни. Но тогда мой нетренированный ум запечатлел лишь скабрезные вызывающе-нахальные проявления в поступках человека, раздираемого буйством, противоречивостью, ложью и лицемерием окружающей среды. Со зла я даже решился «на разговор с Пушкиным». О зиме.

«Зима! Крестьянин, торжествуя, На дровнях обновляет путь. Его лошадка, снег почуя, Плетется рысью, как-нибудь» Так Александр Сергеич Пушкин Писал с восторгом о зиме. А сам, наверно, пил из кружки Вино иль водку, знать не мне. Конечно, плохо ль так зимою. Кружится белый снег, как пух, Леса, одетые парчою, Ни комаров тебе, ни мух. Иль в лисью шубу, завернувшись, Часок по полю побродить. Полезен холод, а вернувшись, Писать, читать и снова пить. Я сам, наверное, не хуже, Писал бы вирши, друг ты мой О первом снеге, вьюге, стуже, Когда б стоял передо мной Вот так же водочки графин, А у окна пылал графин. Но, Александр Сергеич, милый, У нас зиме никто не рад. Для нас зима, что в спину вилы, И, как для нивы, летний град. Что скажешь ты, я знать хотел бы, Когда в мороз, не ночь, не две Со мною вместе погремел бы Костями в танке, на броне. Ты чувствовал себя бы скверно, Ты б дар поэта потерял И как мне кажется, наверно, Ты ждать того бы дня не стал, Когда тебя Дантес пристрелит, А сам покончил бы с собой, Я в этом больше, чем уверен, Характер вольный, зная твой.

Сейчас за голову хватаешься, как в нее могло прийти такое свинство? А тогда, движимый ёрничеством и цинизмом, написал в день рождения одного своего однополчанина Бориса Алалыкина вот эти непотребные стихи. (Надо сказать, что излюбленным делом у Бори было поболтать на досуге, в солдатской курилке, о «бабах», говорил он о них вожделенно, но чувствовалось, что тесных связей ни с кем у него не было):

Он двадцать лет прожил в кошмаре В предчувствии грехобеды. Но без нее он был, как на пожаре Пожарная команда без воды. О, бедный отрок Алалыкин, Сегодня в день рожденья твой Я так хочу удач великих Тебе по части половой. Молю Всевышнего: Спустися, Господь, с небес и сделай ты Такое так, чтобы сбылися Женострадателя мечты.

Прочитанные в караульном помещении эти стихи вызвали гомерический хохот у парней, среди которых был и Боря. Он тоже смеялся. Я, простодушный, ликовал. До той поры, пока не пришла очередь заступать на охраняемые объекты с боевыми, снаряженными полными комплектами патронов автоматами. Беря свой в пирамиде, Алалыкин свирепо сверкнул глазами в мою сторону. И, право, я подумал тогда, счастье, что наши посты будут находиться не рядом. И еще я подумал: как обманчиво то или иное проявление человека. Ведь вот Боря – он же смеялся вместе со всеми и вроде бы восхищался моим остроумием. Ан, нет. Это урок мне: тонкая штука человеческая душа и обращаться с нею надо, ой, как осторожно. А уж насмешничать, язвить – боже упаси. Представляю, какие «гроздья гнева» зреют ныне в душе русского человека, оболганного, растоптанного, опохабнено-осмеянного демократами.

А армия учила многому. Дисциплине, порядку, дружбе, любви к ближнему. А поскольку дивизию навещали не только генералы и маршалы, но и артисты, писатели, поэты, то каждый из нас, у кого тянулась душа к прекрасному, многое черпал в ту пору для своего общего развития. Встреча с первым живым, настоящим поэтом (им оказался Александр Жаров) взбудоражила меня, его поэму «Гармонь» я запомнил наизусть и даже переписал ее в письме к своей матери, которая бережно хранила мою «трехразрядку» на комоде в отцовском доме.

Гармонь, гармонь! Гуляет песня звонко О каждый пошатнувшийся плетень. Гармонь, гармонь! Родимая сторонка, Поэзия российских деревень.

На маршах, стрельбищах, в калейдоскопе армейских буден мужали, твердели наши сердца, но не теряя при этом нежной тоски и грусти. В результате смешенья противоречивых чувств и родилось у меня тогда такое вот стихотворение о березке, что росла под окнами нашей казармы:

Она стояла чуть в сторонке От плаца, стройная такая, Как в восемнадцать лет девчонка, До слез любимая, родная. И мы, посупившисъ сурово, Чеканя шаг, под ветра пенье, Под звуки марша полкового Держали на нее равненье.

Конечно, много писал я и бравурных стихов о полковом знамени, солдатской доблести, верности партии. Помню стихи об окончательно развенчавшем культ Сталина XXII съезде КПСС, в которых я громогласно заявлял: «Двадцать второй – он будет первым», были опубликованы даже в дивизионной газете «Таманец», которую из части выносить, правда, запрещалось. Между прочим, буквально за несколько дней до физической расправы над Сталиным, будучи в увольнении, прорвался я в мавзолей Ленина-Сталина, к которому по-прежнему стояли ежедневно километровые очереди. Меня, учитывая солдатское положение, пропустил глянуть на вождей милиционер, стоявший в оцеплении у ГУМа. И тогда, помнится, выплеснула душа моя стихи, начинающиеся весьма патетически:

Вздрогнул кремлевских курантов бой, Отмерив в вечности время. И стало еще одной сединой Больше в кремлевских стенах.

В армии сдружился я с Александром Аверкиным – однополчанином, впоследствии известнейшим композитором песенником, но об этом я уже писал в прошлых своих книгах, в частности в брошюре «Очищение болью» И говорю я об этом лишь потому, что служба в привилегированной дивизии здорово подчистила меня, освободив от деревенской заскорузлости и многих комплексов. К концу третьего года службы я твердо укрепился во мнении – надо поступать в институт.

Григорий Петрович Панкратов, которого я часто навещал, будучи в увольнениях и у которого прочел почти всю его библиотеку, где стояли томики Бальзака, Мопассана, Лескова, Тургенева и прочее, желание мое подогревал всеми средствами, Поняв, что к техническим наукам я равнодушен, он всячески развивал меня гуманитарно. Я побывал с ним во всех театрах Москвы, ознакомился со всеми новинками «Современника» и «Таганки». Билеты на премьеры Петрович нередко присылал мне заранее в часть. Показывая их своему родному командиру капитану Зимину, выпрашивая у него внеочередное увольнение под это, я, помню, удивлял его своим меломанством. Солдат – а какие запросы! Однако, чувствовалось, он уважал мои такие порывы. Во всяком случае, отказов на увольнение «по театральной причине» я не припомню. В год демобилизации, за несколько месяцев до нее он даже разрешил мне посещать подготовительные курсы для поступающих в вузы, которые вели образованные офицерские жены в нашей части. На целых три месяца я был освобожден от нарядов и караульной службы.

Заявление подал по совету Петровича в Институт восточных языков при МГУ имени Ломоносова – там у Панкратова был друг парторг Иван Майдан: он, де, если что, поможет сориентироваться как надо действовать, чтобы попасть в заведение наверняка.

Вызов из ИВЯ пришел своевременно и я, получив рекомендацию от политотдела дивизии (условия приема в данный вуз были, пожалуй, более высокими, чем в институт международных отношений, где, во всяком случае абитуриенты не сдавали письменного экзамена по иностранному языку, а тут – это было обязательным), получив отпуск на время сдачи испытаний, прибыл я в конце июля в храм науки.

Прошел собеседование, сдал экзамены по русскому и литературе, истории СССР – остался письменный иностранный. Немецкий. Его я учил в школе и со знанием его принимали только в индонезийскую группу. Знание языка требовалось хорошее, потому как специальные дисциплины во время учебы будут (объяснили нам) преподавать индонезийские учителя на близком им немецком языке. Индонезия до недавнего времени была колонией Голландии, что ли. А голландский и немецкий язык очень схожи.

Ничуть не страшась сего, экзамен по письменному, однако, я успешно «провалил». И вот почему. Экзаменатор прочитал два раза бегло немецкую сказку «Колодец невесты», в которой рассказывалась история невесты-принцессы, пожелавшей в пути испить из колодца воды. Около него было грязновато, и строптивая особа потребовала от слуг, евших черный хлеб, вымостить для нее этим хлебом дорожку к водоисточнику, что они и сделали. Ступив изящными туфельками на священный продукт, принцесса вдруг провалилась в преисподнюю: Земля не выдержала бесчинства. С тех пор это место стало называться «колодцем невесты». От экзаменующихся требовалось своими словами письменно на немецком языке изложить зачитанный текст. Понятно, чтобы уловить смысл, нужно было синхронно перевести прочитанное. Разумеется, таким мастерством я не обладал, но некоторые фразы схватывал и на основе их написал совсем не то, что надо. Спесиво-капризную невесту изобразил не бездушной дамой, а страдалицей за народ, которая дабы достать ему хлеба, спустилась в колодец со священной грязью, способной превращаться в съестные продукты. При совершении подвига во имя народа принцесса погибла. С тех пор это место стало называться «колодцем невесты». Последнюю фразу, как видите, написал я правильно, считая, что и выше изложенное передано мною близко к оригиналу. Ну, не мог, никак не мог я, воспитанный на принципах коммунистической, человеколюбивой морали, представить себе, что есть где-то такие люди, а уж тем более девушки, – бросающие хлеб в грязь.

То-то, думаю, хохотали проверяющие мое высоконравственное сочинение. Да, точно, смеялись, но юмора не оценили и безболезненно вычеркнули меня из заветного списка поступивших в необычный вуз. Иван же Майдан оказать помощь мне не смог: в отпуск уехал.

Опять судьба (суд Бога) сказала свое веское слово. Я возвращался в часть дослуживать положенный срок.

Лил дождик, как слезы обиды, Текли по лицу его капли. Я так и не смог увидеть На храме науки шапки.

И верно, август в тот год выдался дождливым и туманным, шпиль университета тонул в плотных облаках.

Зампотех части подполковник Сало, втайне радуясь, что командирский танк снова будет при водителе, однако «подтрунил» над несостоявшимся студентом:

– Что, Пискарев, не сдал?

– Да, вот так случилось, товарищ подполковник.

– Но ты же три месяца был от нарядов освобожден!

– Ну, да, – замялся я.

– Так за три месяца можно было медведя в лесу поймать.

– Медведя-то, может быть, и можно поймать.

– И подготовить, чтоб сдал, – подвел итог беседе важно и решительно зампотех.

С моим возвращением пришло в часть извещение из Львовского военно-политического училища о том, что в него зачислен посланник нашего полка Вячеслав Силаев. Славка Силаев, хохмач, выдумщик, мечтавший о скором «дембеле» и связавший себя навсегда с армией. Не верилось. Я знал, что заявление в училище он подал лишь для того, чтобы повольготнее пожить, находясь на положении поступающего. Его расчет был таков: сдать все экзамены, кроме последнего. Он его намеренно провалит и возвратится в часть отдохнувшим. А там вскоре и приказ о демобилизации подойдет.

Нечто подобное Славка проделывал и до службы в армии, работая в Горьком на Сормовском заводе. Очень хотелось ему в Москве побывать, но ни родственников, ни знакомых у него не имелось. Где остановиться по приезду? И Славка придумал: собрал документы для поступления в институт, Мол, сдам их, получу общежитие – чего еще надо.

Прибыв на Курский вокзал рано утром, не найдя в окрестностях его никакого учебного заведения, Силаев решил посетить ВДНХ, а выходя с нее из боковой арки, уперся вдруг глазами в вывеску на здании с колоннами, на которой значилось: Всесоюзный Государственный институт кинематографии (ВГИК). Ну, ВГИК так ВГИК – какая разница в чьем общежитии жить, решил Славка, и сходу подал заявление. Все пошло, как по маслу: Славке назначили время для прохождения «туров» на предмет выявления его артистических данных. Если серьезно думающие поступить во ВГИК просто с ума сходили от переживаний, то Славка был спокоен, ел, пил со смаком, гулял вольготно по Москве, приводя в изумление своим поведением сотоварищей. На первом туре он читал басню «Кот и повар», да забыл стихотворный текст, но не стушевался, стал пересказывать крыловское произведение прозой. Получилось смешно, комиссия решила, что это специально неплохо подготовленный номер, а не экспромт и поставила напротив фамилии Силаева плюс. Славка хотел было и сплясать перед экзаменаторами, но передумал, заявив, что следом идущий за ним его друг спляшет лучше, чем он. «Так что не буду портить настроения вам, а то и другу не удастся его поднять», – блаженно улыбаясь, заявил комиссии Силаев, что ему тоже было зачтено в позитив.

Славка творческий конкурс выиграл свободно. Осталось сдать экзамены по русскому и литературе – формальное для вгиковцев дело. Но Славка наделал в сочинении сознательно тьму ошибок (отпуск кончался, надо было возвращаться на работу), надеясь получить пару и забрать документы. Но на его ошибки в институте закрыли глаза и Славка просто сбежал из ВГИКа, из которого вместе с документами через некоторое время пришло на завод письмо, в котором какой-то видный актер, состоявший в приемной комиссии просил обратить внимание на талантливого мальчика, посодействовать участию его хотя бы в, наверняка, имеющемся коллективе художественной самодеятельности.

Во Львове в военном училище Славка действовал и впрямь по раннее отработанному сценарию: сдал последний экзамен на двойку. Но его зачислили и с двойкой – решили, что, если человек, прослужив три года на действительной службе, не только не разочаровался в армии, а, наоборот, хочет продолжить службу, естественно, в другом качестве, так почему бы и не посодействовать ему. Ну, двойку получил, – подучится, наверстает упущенное. Главное, хочет в армии быть.

Спустя много лет, на встрече с таманцами, в шеренге молодых офицеров, я заметил усатого бравого майора. То был Силаев – весьма довольный своей военной судьбой…

Последние дни службы тянулись медленно. В тетрадь ложились грустные строки:

Ржавыми медяшками Листья ронит вяз. До чего же тяжкими Стали дни для нас. Потеряли грацию Над рекой мосты. Демобилизация, Где же ты?

Саша Решетов, мой одногодок, каждый день задавал на разводе ротному один и тот же вопрос:

– Товарищ капитан, что слышно? Скоро приказ?

– Говорят, скоро.

Ободренный таким ответом, который по сути являлся повтором вопроса самого Решетова, Саша с пафосом вещал соседям из соседних подразделений:

– Капитан сказал, что скоро демобилизация.

«Скоро» пришло не скоро. И когда в штаб, поступил, наконец, соответствующий приказ, у Саши Решетова на ликование сил не было.

– Саша, дембель же пришел, – говорили ему.

На что Решетов реагировал убийственно хладнокровно:

– Меня это как-то не колышет.

Ворота части закрылись за мной, демобилизованным, 5 декабря – в день сталинской конституции. Я ехал домой, везя матери в подарок вязаную кофту, купленную на сэкономленные деньги из солдатского трехрублевого жалованья. Вот и станция Бродни, с которой, более трех лет назад со слезами на глазах, хватаясь за поручни вагона уходящего поезда, увозящего в неизвестность сына, т. е. меня, провожала мать. Тогда, ой как, памятна была война, сжегшая в пекле своем моего отца и его пятерых братьев.

Дома я побыл недолго. Вернулся в Москву, к Петровичу. И тот, взяв в правительственном гараже «Волгу», отвез меня на 104 километр от столицы – в город Обнинск, город первой атомной станции и с которого только что сняли ограждение из колючей проволоки. Где-то около часа дня меня по протекции Петровича без каких-либо проверок, что было вообще-то немыслимо для обычного гражданина здесь, оформлял начальник отдела кадров (полковник КГБ) в филиал научно-исследовательского института физики и химии машинистом на криогенную станцию. Там производили, сжижая воздух и разделяя его на составляющие элементы, также в жидкообразном виде гелий, кислород, водород и даже дейтерий – страшно радиоактивное взрывоопасное вещество. Во избежание возникновения случайной искры эксплуатационный слесарный инструмент был омеднен, а стены здания и крыша, где шло адское производство, представляли собой систему клапанов – на случай, если взрыв произойдет. Клапана сработают, бешеная волна не разрушит здание полностью. И в тот же день получил я двухкомнатную квартиру, в которую подселили, правда, еще двоих оформляющихся на работу в НИИ демобилизованных морячков.

Продукцию нашей криогенной станции использовали для опытов ученые НИИ (шутка ли, гелий, например, в жидком состоянии имел температуру минус 269 градусов, а ведь абсолютом, при котором замирает любое движение, является отметка с минусом 273 градуса). Мы и я, конечно, вращались в среде в высшей степени интеллектуальной. Ходить на работу в матросских брюках и тельняшке было даже как-то неудобно. Петрович подарил мне свой поношенный, но из отличного материала костюм.

Не по плечу он мне оказался, и я вознамерился его перелицевать и подшить. Пришел в ателье. Очередь. И вдруг из комнатушки подходит ко мне закройщик: «Моряк?» – спрашивает он меня, тыча пальцем в тельняшку. Я согласно кивнул головой. «Видишь, сколько ко мне народу стоит и все-то кандидаты или доктора наук. Но ты свой брат, матрос, идем, сделаю, что надо без очереди».

Петр Ильич Ракитянский – портной высокого класса (это он заметил меня в очереди), к которому пошить одежду приезжали модники аж из Москвы, сделал из петровичевского костюма картинку. Сделал не в ателье, а у себя на квартире, куда я пришел через 3 дня получить заказ. Взял за работу – 12 рублей, три из которых тут же вернул мне: «Купи бутылку, обмоем». Бутылки нам не хватило и тогда жена Ракитянского, порывшись где-то в своих ухоронках, достала вторую бутылку и бухнула нам на стол: «Пейте, моряки».

– Ты знаешь, как я на ней женился? – рассказывал Петр Ильич, – после развода с первой – изменила мне с пехотным капитаном. Ну, ладно бы с моряком – простил бы…Так вот приезжаю после битвы под Москвой на побывку, домашние устроили праздник, девчат приглашают. Мне наливают чайный стакан, поднимаю его и вдруг слышу голосок нежный сбоку: «Я тоже хочу из чайного». Я головы не повернул, провокация думаю. Выпиваю, мне второй наливают и опять тот же голос сбоку: «И я так хочу». Не вытерпел – глянул: девица, да какая. Понимаешь, после третьего стакана я ей предложение сделал.

– Ильич, – спрашиваю, сдерживая смех, а как же ты, моряк тихоокеанского флота, как говорил раньше, под Москвой в 41-м оказался?

– Не веришь? Ну и дурак!

Спустя много лет узнал я только, что под Москвой действительно геройски бились с фашистами и моряки-тихоокеанцы. На высокой горе под Дмитровым завороженный, лично рассматривал потом величественный памятник краснофлотцам.

Хмелея, Ракитянский говорил все больше и больше, даже стихами. Когда хмель поутих, снова перешел на прозу. Каждый раз хвалился наградами, рассказывал, сколько их у него. Правда, каждый раз приводил иное число. Сообразив, что запутался, он вышел из положения весьма оригинально: «Откровенно говоря, я их не считал, небрежно сказал он, – с войны ордена и медали в мешке принес: не умещались на грудь.

Он очаровал меня. На другой день в обеденный перерыв я сел в каптерке станции за столик и настрочил в городскую газету «Вперед» заметку о мастере Ракитянском, привлекательно озаглавив ее «Манекены не лгут» – дескать, красавцы манекены в витрине пошивочного ателье и впрямь отражают мастерскую работу главного портного.

По нынешнем временам это была реклама. А реклама, как известно, двигатель торговли. Ракитянского руководство ателье отметила премией, которую мы с ним успешно и пропили в ближайшем от мастерской кафе.

Заметка о закройщике обернулась особой пользой и для меня. Я стал, что называется вхож в редакцию, а со временем, после того как мое стихотворение об Обнинске, справлявшем в ту пору свое десятилетие, получило от горкома партии и горисполкома первую премию, мне в газете предложили сотрудничество – на полставки.

Какая жизнь началась! Лодка жизни моей стремительно поплыла к берегу, предназначенному судьбой. Мне довелось встречаться с людьми особого склада ума, писать о них. Мой первый очерк, опубликованный в газете, был о лауреате Сталинской премии, «челябинце» – физике-атомщике Николае Моисеевиче Лебедеве, увлекающемся рисованием портретов своих сподвижников. Очерк назывался «Портрет портретиста» – жаль, он у меня в вырезках не сохранился.

Первая рецензия, что я написал, была на пьесу «Еще раз про любовь», поставленную офицерами-подводниками, проходившими переобучение на командиров атомных подлодок в центре при физико-энергетическом институте, точнее при АЭС. Моряков тогда переодевали на время стажировки в форму эмвэдэшников, для конспирации. Но каждый обнинец, и не только мог запросто отличить истинного моряка от служащего внутренних войск по статной осанке, гордо заломленной фуражке, и, конечно же, по лихим песням, которые распевали подгулявшие переодетые мариманы в местном ресторане с кафедральными колоннами по фасаду.

Вторая рецензия была на стихи лаборанта ФЭИ Коли Исаева. Не буду ее переписывать, лучше приведу пару стихотворений поэта-любителя «Колесо истории» и «В кабинете зоологии».

* * *

Стоит под яблонею девочка От солнца в золотом огне. И, улыбнувшись вдруг доверчиво, Бросает яблоко ко мне. А я ловлю его неловко, И почему, не знаю сам Ведь на подобную уловку Был пойман предок мой Адам. За это, изгнанный из рая, Он из бессмертных смертным стал. Его урок печально зная, Я все же девочке сказал. А что сказал, я слов похожих Сейчас никак не передам. Наверно я сказал ей то же, Что Еве говорил Адам.

* * *

В кабинете зоологии Лишь погасит сторож сеет Дрогнет пальцами холодными Человеческий скелет. Темнота и одиночество, Тишины немой мотив. В этот миг скелету хочется Отшвырнуть тугой штатив, Добежать скорей до шкафа, Вырвать выломать замок И схватить, дрожа от страха, Сердца розовый комок.

Каковы мысли, а?

Были и другие поэты в Обнинске, пишущие не столь изысканно, но искренне зажигательно. Взять Валю Ермакова, его стихотворение «Родине»:

Дельцы безродные оравой На ласки зарятся твои, Они сонетом и октавой Клянутся в жертвенной любви. И каждый вкрадчив, каждый ловок, Но ты не девочка, а мать. И ты умеешь отличать Любовь от пошленьких уловок.

Не правда ли, уровень гражданственности этого произведения потрясает.

Были и лирики-модернисты, выражающие свои нежные мысли и чувства всего несколькими словами, как например, Костя Гэ. Приведу одно его полнометражное творение о любви:

Он, она И луна…

Все. Но зато какие чудные вещи – «Лебедянские сады» – выходили из-под пера Ивана Лысцова (впоследствии он первым поднял в центральной прессе тему не самоубийства, а убийства Сергея Есенина):

Словно лебеди на долы Лебедяни Прилетали по уходу холодов. Это в пене лепестковой лепетали Хороводы нахоложенных садов.

Мастерски отточенная аллитерация тех стихов создает, как вы, вероятно, чувствуете сами, прямо-таки физическое ощущение пребывания в цветущем яблоневом саду.

У меня сохранились листы-рефераты кандидатских диссертаций молодых ученых химиков с замысловатыми названиями, с наивными и вычурными стихами диссертантов на полях:

Трубы в белую шашечку У меня на виду. Я поглажу рубашечку, В дом культуры пойду.

* * *

Не поите меня кипяченой водой, Меня от нее коробит, Для правды жизни оставьте порой Хотя б одного микроба. Ну, а случится беда То не вздыхайте скорбно: Надо же победить иногда И негодяю микробу.

Помнится, Коля Больбит, научный сотрудник нашего НИИ, прочитав опусы Валентина, своего друга, сходу выдал едкую эпиграмму:

Не поите меня кипяченой водой, А поите меня самогонкой.

Кстати, выпить знакомые мне физики, химики все были не дураки. А Больбит, безумно увлекающийся художественными произведениями, увидевший однажды на моем железном слесарном рундуке стихи Батюшкова, вытаращил на меня, работягу, глаза, а затем в институтской столовой во время обеда, показывал кивком головы на меня своим большеглазым лаборанткам, приговаривая: «Титанушкин: Батюшкова читает». Про Колю рассказывали, что, учась на физмате МГУ, сдавал он как-то экзамен по гидравлике. Преподаватель, уверенный, что сей непростой предмет мало кто из студентов толком усвоил, ставил всем великодушно-рассеянно трояки. Закатил он его и Коле. Тот возмутился. Возмутился и преподаватель, сказав, что Больбит будет сдавать снова экзамен, отдельно от всех. Друзья поняли: будет с баламутом расправа. А на другой день (надо же так случиться) занятия в группе начались с лекции по гидравлике, ее должен был прочесть профессор, вчерашний экзаменатор. Войдя в аудиторию, он на удивление всех не поднялся на кафедру, а попросил занять место на ней студента Больбита, объявив, что нужную лекцию прочтет именно Николай. А далее ошарашенные студенты услышали еще более ошарашивающие слова: «До вчерашнего дня считал, что гидравлику у нас знали только два человека: Адмирал Колчак (расстрелянный большевиками флотоводец на основе законов гидравлики создал минные заграждения на Балтике, преградившие путь немецким кораблям в Питер, за что и был удостоен звания адмирала – Г.П.) и я. Теперь же считаю знатоками этого дела Колчака и Больбита. Ну, и себя – скромно добавил профессор.

Стихи же Чикина о микробе и кипяченой воде вошли в альманах «Тарусские страницы», вышедшей в Калужском издательстве, взорвавшем, как бомба, общественное сознание чуть ли не у всей читающей России. Там были опубликованы впервые необыкновенные воспоминания Анастасии Цветаевой, повесть Булата Окуджавы «Будь здоров, школяр», рассказывалось о Борисове-Мусатове и многом, многом другом, что раннее находилось под запретом. Один из редакторов альманаха Владимир Кобликов поведал как-то, что когда он был в Чехословакии, продвинутые предвестники пражской бархатной революции предлагали ему за экземпляр «Тарусских страниц» «Шкоду».

Альманах, конечно, изъяли впоследствии из библиотек, издательство закрыли, заменили секретаря правления калужского отделения Союза писателей РСФСР. Но замороженный дух свободы, отогретый начальной хрущевской оттепелью продолжал витать на приокской земле. Новый писательский секретарь, Николай Воронов, оказался куда как ловким организатором и не затюканным человеком. При нем пышным цветом расцвели различные литобъединения, сборы молодых писателей и поэтов, проводящиеся в Калуге не раз и не два ежегодно. Я и мои товарищи обнинцы были постоянными участниками их. Какие только сцены – драматические и комические – не разыгрывались во время этих сходок.

Витя Пухов читает свои оды, почему-то как симфонии у Шостаковича, значащиеся под номерами.

– Ода номер тридцать один, – объявляет автор и начинает декламировать что-то высокопарное.

– Херня, – слышится оценка из зала, где в углу насупившись, сидит, небезызвестный у нас поэт-деревенщик Валя Матюхин. Такой же односложной нелицеприятной критике Валя подвергает и другие творения Пухова. Достается от него и обнинцам. Встав со стула Матюхин начинает тут же провозглашать свой взгляд на технический прогресс, представителями которого, ясное дело, являлись обнинские сочинители:

И верю: я от злости черной Когда-нибудь мир перебесится. Тогда в общественной уборной Последний атомщик повесится.

Обнинцы в долгу не остаются. Джон Лебедев искрометно отвечает, изображая кондового Валю:

Пирогом с грибами Я заправлю рот. Родина ли с нами? Или бутерброд? Береза у бани Как жена, стоит. На суку на крайнем Атомщик висит.

Между прочим, когда, спустя несколько лет я работал в райгазете, встретил пьяного Матюхина в городе Медыни, спросил, чем он занимается? Валя важно ответил:

– Хожу по земле.

Да, оригиналов тогда хватало. Тот же Витя Пухов, возвращаясь поздно ночью шибко навеселе домой, присел в закоулочке на ступеньках избушки отдохнуть. И заснул. Растормошили его какие-то ухари, предложив: «Мужик, опохмелиться хочешь?» – «Хочу», – продирая глаза, признался Витя. «Тогда помоги ящики таскать». Витя согласился. Ящики таскали из избушки, которая оказалась торговой палаткой. За этим занятием и «накрыли» милиционеры воришек и ничего не понимающего спьяна Виктора Пухова, кстати, работника молодежной областной газеты «Молодой ленинец». Каково же было удивленье стражей порядка, распознавших в воровской шайке знакомого журналиста. К чести его подельников, они заявили, что Пухова не знают, разбудили его сидящего без памяти на крылечке и сунули в руки ящик. Витю отпустили с миром. Говорят, после этого случая с выпивками Виктор завязал напрочь. Не в пример нам, оболтусам.

Как то гуляли мы на свадьбе у своего друга Сережи Проскурина в поселке Шемякино. Выпили крепко, до Обнинска ночью добирались бог знает как, ориентируясь на освещаемую восьмидесятиметровую вышку Института физики земли. Отставший от ватаги Володя Сазонов рассказывал потом: «Иду я и не пойму, отчего так, то вышка слева, то вышка справа?» Каким-то образом Володя оказался в сельском клубе одной из здешних деревень. Спьяна перепутал его с общественным туалетом в Обнинске: «Кругом все каменное и свет горит». И справил посреди зала малую нужду. В себя пришел в кутузке, куда были, между прочим, чуть ранее доставлены и мы, но по другой причине.

Бредя в сторону города, вышли мы на железнодорожное полотно. Глядь – электричка. Встали плотно на путях, подняли руки, так сказать «голосуем». Машинист, видимо полагал, что впереди разобраны рельсы, нервно, резко затормозил, выскочил к нам: «В чем дело, ребята?» – «Слушай, друг, подвези до Обнинска», – по-свойски попросили мы. Матерясь, машинист бросился к поезду, тронул его с места, а мы, на малом пока ходу состава все равно забрались в один из вагонов. В те годы двери электричек не закрывались автоматически и просто распахивались от легкого толчка в них. Блаженно растянулись на сиденьях, не подозревая, что по рации машинист вызвал милицию, которая и сняла нас в Обнинске тепленькими.

Да уж, погуляли и почудили мы в ту пору! Но родная милиция, не нынешняя озверелая полиция, многое нам прощала, гуманно воспитывая.

Из нас, балбесов, во многих случаях талантливых олухов, вырастали постепенно неплохие люди «Выколашивались», как говорила моя мать.

А таланты действительно били фонтаном со всех сторон. Стоит перед глазами озорник, весельчак Миша Мамонов, образование четыре класса, а стихи пишет – заслушаешься:

Солнце огненным языком Вновь слизнуло снега с полей. Вдоль деревни ползет ужом Выдыхающийся ручей. Тополь нежной своей рукой Тронул ржавые провода. Ну, а вечером сам не свой Все бредешь куда-то. Куда?

Как-то я оказался в гостях у Мишки. На столе сразу же появилась бутылка, закуска, мать Мишкина, предвидя, чем это может кончиться, заворчала. «Мама, друг же пришел, вот уйдет, – улещает сын мамашу, – тихо все будет», – заканчивает речь всплывшими экспромтными стихами:

Я водке предпочту чаи Вари-ка, мать, побольше мне варенья. И будем вместе проводить мы дни На лоне счастья и забвенья.

Мать крутит пальцем у виска, говорит, обращаясь ко мне: «Женить его надо, вон и наши бабы об этом толкуют».

Через некоторое время, при встрече, Мишка читает мне об этих «толках» стишки:

Трепали бабы у колодца Матери моей: – Татьяна, Мишка-то сопьется, Жени его скорей.

Не помню, как продолжалась эта история в стихах, но в прозе она выглядела примерно так: Мишка подслушал эти разговоры и подумал: «Зря стараетесь, бабы (а бабы уже перечисляли тетке Тане потенциальных невест), невеста-то у меня давно уже есть». И кто бы вы думали? – Муза.

Смех и грех. Однако пела же и продолжает петь вся страна и лучшие столичные исполнители песню Шаинского на слова полуграмотного рубщика мяса, Мишкиного друга «Травы, травы, травы от росы серебряной согнутся».

О, город Обнинск! Город бесшабашной вольной лучезарной юности. Много, очень много рассказывал вроде бы о нем и его обитателях в первых книгах своих, а начнешь обращаться иногда памятью к тому времени и опять фейерверком всплывают картины былого, перед глазами встают, словно живые, люди, пусть не так уж сильно знаменитые, как скажем, редактор нашей газеты Михаил Лохвицкий – родственник Ираклия Андронникова или ответственный секретарь Эрнст Сафонов, впоследствии руководитель Рязанского отделения писателей и главный редактор еженедельной «Литературной России», но все равно прелюбопытнейшие, преинтереснейшие особы.

Иван Иванович видный, авторитетный ученый-физик. Вокруг него всегда молодежь. Дом его полон гостей. Иван Иванович что-то вещает интересное, вальяжно расположившись на мягком кресле, а жена его Марья Ивановна, крупная, крестьянского вида женщина, работающая…уборщицей в институте, в котором занимает высокую должность ее барствующий, не умеющий забить гвоздя в стену муж, крутится по хозяйству, ремонтирует проводку, сломанную табуретку – словом крутит отверткой и стучит молоточком.

Володя Мельянцев, ездящий ежедневно на велосипеде в институт, который расположен в лесочке от города за семь километров, по окончании работы идет к задней стене административного здания, где стоит его транспортное средство. Вдруг прямо на него, обычного слесаря, выруливает на «Волге» последней модели его непосредственный начальник Юрий Цисляк, распахивает дверцу машины.

– Домой, Володя? Садись, подвезу.

Володя мнется, ведь там за углом его велосипед! А Цисляк наступает:

– Не стесняйся, Мельянцев, садись.

Володя садится, с шиком на «Волге» начальника добирается до города. Мы же едем туда специальным служебным автобусом. Приезжаем – глядь – на остановке Володя Мельянцев, ждет нашу колымагу, чтобы обратным рейсом вернуться в институт.

– Володя, зачем?

– Так у меня же там велосипед остался.

Едем из Москвы на электричке в Обнинск с Виталием Довганем. Он пробирается до места назначения без билета. Ревизоры ждать себя не заставляют. Виталий принимает позу юродивого, как не платящий налоги герой из одного фильма с участием Бельмондо, судорожно цепляется за мою руку, закатывает глаза, бормочет: «Есть хочу, курить хочу». Обескураженные контролеры проходят мимо. Лишь семилетний мальчик, сидящий напротив со своей мамой, выговаривает Виталию: нехорошо, дескать, так поступать. Довгань мигом преображается в сурового ментора, строго наставляет пацана:

– Постеснялся бы старшим замечания делать. Ведь, небось, пионер.

Упомянутый выше Володя Сазонов, влюбившийся в золотозубую продавщицу из магазина готового платья и не смеющий ей открыться, хотя каждый день после работы мы ходим в тот магазин подбирать Володе одежду. Перемеряли все, что можно, конечно ничего не купив. На другой день идем в промторг снова, приводя в трепет продавщиц: «Опять идут баламуты» Любовь не склеивается. Я сочиняю стихи, чтобы утешить приятеля, сидящего сейчас рядом за столом и размешивающего вилкой сахар в стакане с чаем:

Дробя в стакане сахар вилкой, Сидит со мною мой дружок. А ну-ка, друг мой, за бутылкой Сгоняй еще разок в куток. Да, в пьяном виде, я уж знаю, Любви и пола вспыхнет страсть К какой-нибудь пижонке Рае, Хоть не надолго все же сласть. Но в трезвом виде ты за грубость Меня, конечно, извини Тебе в ней нравятся лишь зубы, А зря, ведь медные они.

А дальше идет вообще какая-то складно сказанная ерунда о прирожденной порочности женщин. Сейчас это стыдно повторить, я, богохульник, даже прародительницу Еву приплел. А кончилось тем все это, что оба мы напились до чертиков. В общем, жили мы тогда этакой, чуть ли не богемной жизнью.

Валя Швидок и знакомый нам Виталий Довгань, мучающиеся с похмелья, собирают бутылки, сдают их и покупают сухонького. Идут веселые, приговаривая: «Бутылочка нам не повредит». Долго по аптечному делят приобретенное. Затем Валя залпом выпивает свою долю, ложится на койку лицом к стене и замолкает. Довгань же садится на подоконник, открывает створку и пьет за здоровье прохожих по глотку. Заглянул я, помню, в этот момент к ним. Виталий великодушно предложил и мне пригубиться к его стакану.

– Кислятина, – кривлюсь я.

– Так в этом же весь смак. Валентин Федорович, – обращается за поддержкой Довгань к лежащему у стенки Швидку, – в этом смак?

– В этом, – басит, как из бочки, Валентин Федорович зло и недовольно.

Странно, но пьянство в Обнинске особым грехом не считалось. А у атомщиков было какое-то забавное убеждение, что алкоголь вымывает из организма радиоактивный стронций. Но это к слову.

К слову можно сказать и то, что пьющие горькую тогда были уверены: они в любой момент могут «завязать». Как, кстати, и мои земляки – пилатовцы. Сосед Гена Кокошников свое пристрастие к горячительному объяснял, например, довольно просто: «Есть на что – вот и пью, не будет – перестану». А экс-председатель колхоза дядя Генаша Бонокин, такой же поклонник Бахуса, привыкший пить в основном за чужой счет, говорил нечто обратное: «Да передо мной хоть сорок бочек вина поставь – пройду мимо, не гляну, если за выпивку свои деньги платить потребуется».

В нашем институте работало много ребят, бывших подводников с атомных лодок – как рядовых матросов, так и офицеров, списанных по известной болезни на берег. Удалая братва была, сейчас многие уже в земле сырой. Царство им небесное. Об их похождениях я уже писал в своих книгах ранее. Женившись, многие не могли иметь детей, страдали. Отличались отчаянной смелостью, умением рубануть «правду-матку» в глаза любому начальнику. Ничего и никого не боялись. Даже евреев, что проникали в структуру института на хозяйственные, снабженческие должности. Помню, гуляли мы на свадьбе у одного товарища, который пригласил на торжество своего начальника – Марка Любарского, заочно учащегося уже лет 10 в каком-то вузе, но должность высокую получить сумевшего. Коля Рыжов, тоже наш приятель, чем-то недавно обиженный Любарским, поднимается с места, вроде бы тост хочет провозгласить. Оказывается, нет, он требует Марка выйти на лестничную площадку.

– Зачем?

– Я тебе клюв начищу.

Еще один фигурант – Володя Одиноков, разудалый поэт, читает при всем честном собрании эпиграмму, направленную на снабженца Семена Михайловича Бернштейна постоянно услужливо, согнутого перед выше стоящим начальством:

Стоит, согнувшись, как кронштейн, Стервец, подлец и проходимец Семен Михайлович Бернштейн – Подонков общества любитель.

Оказывались в институтской среде и отъявленные подлецы – как-то Гера Максименко, москвич, человек из приличной семьи, всегда хорошо одетый, ядовито-вежливый, завсегдатай ресторана. – И… вор. Крал из карманов пиджаков своих товарищей в дни получки деньжонки. Поймали – судили.

Наблюдения за характерами людскими толкали меня к тому, чтобы как-то отразить их на бумаге. О ребятах с криогенной станции – своих товарищах по основной работе – написал целую балладу. Не помню ее, к сожалению, всю, но начиналась она так:

Время! Начинаю про станцию рассказ. Не потому, что темы нету более – Просто надо выполнить заказ Федоркова Анатолия

Но главное воздействие оказывало на меня, понятно же, редакционное окружение. К Эрнсту Сафонову приезжал его брат Валентин, недавно служивший на одном корабле с Николаем Рубцовым, с которым до последних дней жизни великого поэта состоял в переписке. Он показывал нам эти письма.

На лечение в институт медицинской радиологии приезжал Солженицын. Он заходил к нам в редакцию, очень сблизился с Эрнстом Сафоновым, который впоследствии, как я уже говорил, возглавил Рязанское отделение Союза писателей, куда на учет встал и Солженицын. Когда его за антисоветскую деятельность исключили в «первичке» из Союза, Эрнст, дабы не замарать себя этим действом на собрание не пришел, сказался больным, за что его тут же сняли с занимаемой должности. Он долгое время не печатался, нигде не работал. Я тогда занимал пост заместителя редактора отдела в «Сельской жизни». Вместе с руководителем отдела культуры Виктором Плотниковым мы подкармливали опального писателя, устраивали ему командировки, печатали его очерки. А жену Эрнста оформили литконсультантом в газету. В Обнинск не раз приезжали Константин Симонов (не забыть, как на вопрос, почему он мало пишет теперь стихов, ответил, прихлебывая из фляжки какую-то жидкость: «Они требуют большего, чем проза, времени, а у меня его осталось мало»), Георгий Жуков, Юрий Гагарин – встречи производили неизгладимое впечатление.

Приезжали в Обнинск на встречи с молодыми учеными «творческие ребята» – калибра разного. Помню, сам встречал и провожал, опохмелял потом, малоизвестных тогда литераторов: «воронежского заговорщика», недавно реабилитированного Анатолия Жигулина и поэта-пародиста (окрещенного нашими остряками поэтом-паразитом) Александра Иванова. Жигулин на встрече декламировал почему-то в основном стихи Пушкина. Наверное, стеснялся своей собственной «зэковской» лирики. А прожигающие насквозь сиротской вдовьей болью «Утиные дворики», которые удалось мне прочесть спустя несколько лет, он еще не написал.

Малыш хворостинкой играет у хаты. Утиные дворики… Вдовья беда… Все мимо и мимо проходят солдаты. Сюда не вернется никто никогда.

…Приехав в отпуск к себе на родину, в костромскую деревню, я не замедлил встретиться со своими друзьями по работе в летучке связи, набрался наглости и зашел в областную газету, предложил стихи «Уйду пешком на Кострому». Игорь Дедков – впоследствии известный литературный критик, в годы перестройки, приглашенный по рекомендации Михаила Горбачева в журнал «Коммунист» в качестве консультанта, а тогда возглавлявший отдел культуры «Северной правды» и написавший нашумевшую статью «Правда инженера Чешкова», в которой он проводил легкие дессидентские взгляды, стихи принял, но не напечатал. Спустя годы, я встретил Игоря Александровича в разгар перестройки на одном из съездов писателей России, где я был аккредитован как журналист, освещающий работу съезда. Он узнал меня, подошел. Поздоровались, поговорили. Чувствовалось в его словах какое-то сожаление, что он согласился сменить свободолюбивую Кострому на корчащуюся под напором перестройщиков Москву. Он вскоре умрет – молодой, в расцвете творческих сил, как композитор Саша Аверкин, мой друг, разочаровавшийся стопроцентно в сомнительных делах, которые новые власти требовали утверждать.

…Из Костромы в деревню Пилатово, возвращался я через город Буй. Естественно зашел в гости к сестре Валентине, которая жила здесь после как вышла замуж за железнодорожника-зарядчика электробатарей в местном депо Борю Чайкина.

Чайкин слыл гордецом, считал себя неотразимым красавцем и интересным, много чего знающим (в основном анекдотов) рассказчиком. Ужасно хитрый, но с дремучей натурой, попадал он не раз в казусные ситуации. Как-то по бесплатному билету поехал с женой в Ленинград. Дело было летом. Жарким летом. В дороге захотелось пить. Решили «шикануть» – пойти в вагон-ресторан. Взять чего-либо, чтобы утолить жажду. Боря заказал себе кружку пива, жене сказал: пусть выберет себе что-либо сама. Валентина просмотрела список напитков, не глядя на цену. Морс – пила, лимонад – пробовала, а вот вермут – нет. Сказала мужу, чтобы взял ей тоже кружку… вермута. Официантка, обслуживающая милую парочку, немало удивилась, когда увидела, что мужчина пьет пиво, а жена из кружки вермут. Валентина рассказывала потом, что с первых же глотков она почувствовала, что пьет что-то далекое от жаждоутоляющего напитка, да побоялась показать свою неосведомленность и, превозмогая себя, осушила содержимое до дна. Когда предъявили им счет, Боря взбесился: почему – это за кружку вермута насчитала вдесятеро больше, чем за кружку пива. Воспитанный на самогоне, он тоже не знал, что вермут это крепленое вино.

Но в деревне Боря был героем. Браво шагает он полем к теще: фуражка с зеленым околышем, длинная черная шинель с пуговицами в два ряда – фу-ты, ну-ты. Тетка Александра Яблокова, чей дом стоит крайним к полю, бывало, увидев в окно важного Чайкина, выбежит на крыльцо, всплеснет руками: «Боря, Боря – ну ты прямо, как Сталин!». Боря важнеет еще больше.

На сей раз приезд мой в новом качестве (я был одет в шикарный костюм, с галстуком, на ногах красовались туфли, пошитые на заказ, благодаря Петровичу, в Совминовском ателье) Борю не очень, кажется, обрадовал. Чувствовалась ревность, что мне окружающие уделяют больше внимания, чем ему. А тут еще я, когда стали пить самогонку (Чайкин пил ее принципиально чайными стаканами и по многу), подначил зятя, пьющего уже не то пятую, не то шестую порцию «первача»:

– Борис, а ты бадью выпить можешь?

– Я меру знаю, – сурово отреагировал Борис Васильевич, окончательно на меня разобидевшись.

Шутки шутками, а дело приняло весьма серьезный оборот, когда по осени этого года я поступил в МГУ на факультет журналистики. «Это с суконным-то рылом – в калашный ряд?» – недоумевал Борис Васильевич. Ни студенческий билет, ни зачетка – аргументом моему поступлению для Чайкина не являлись. «Поддельные», – махал он небрежно рукой.

Да загадочен, странен бывает человек. Пока я, что называется, куролесил, пил с Чайкиным до свинского состояния доходя, он уважал, даже любил меня. Случись бы, скажем, тогда беда, попади я, например, в тюрьму – передачу туда первым, уверен, принес бы Борис Васильевич. А вот стал выползать из тьмы на солнце и разлад. Н-да.

А на факультет журналистики МГУ, в сторону которого ранее и смотреть-то опасался, но к которому несла меня, видно, космическая сила судьбы, я поступил без труда. Сыграли, конечно, роль публикации в обнинской газете, рекомендация от писательского союза и моя окрепшая уверенность в себе. К тому времени имел я и дипломы, полученные на всевозможных смотрах-конкурсах, да и немалое признание в том же Обнинске. Как выступающей в сельском клубе героиней фильма «Приходите завтра», мною восхищались. Ну еще бы: выходит на сцену дома культуры складненький паренек с черными бровями и русыми волосами, как Печорин, и начинает вещать:

Клубком гремящим рвется время. Событий бесконечный рой. Ах, попади ногой во стремя – И ты не жертва, ты герой. Увы, мне суждено срываться, Быть впереди или в хвосте. А распахнув объятья «братцам», Оказываться на кресте. Не побороть сиянью света. Но кто-то песнями воспетый Прекрасно будет процветать. Зачем же я рожден поэтом Чтоб так бесславно умирать?

Черт те знает что, а вроде бы недурственно.

Об учебе в МГУ, его преподавателях, аудиториях, залах можно говорить бесконечно. Университет поражал на каждом шагу. Лекции, читаемые виднейшими учеными страны, кружили голову. У нас, студентов журфака, принимал зачеты и экзамены по разделу английской литературы и культуры сам Аникст – переводчик, комментатор Шекспира. По теории и практике журналистики вели семинар видные журналисты того времени, бывал главный редактор «Правды». О каких вещах, до селе для нас закрытыми семью печатями, рассказывали они. Я шалел просто, когда на занятиях по истории древнерусской литературы – преподавательница Татаринова, сестра драматурга Корнейчука, читала нам молитвы, библейские тексты, нагорную проповедь Христа (а ведь это было в период самого осатанелого хрущевского атеизма). То-то старушки моей деревни, когда я приехал на каникулы и стал в присутствии их употреблять евангельские изречения, как-то: «Да блаженны верующие, ибо они Господа Бога узрят», – смотрели на меня, как на приходского батюшку и истово крестились.

…Борис Стрельников, собственный корреспондент органа ЦК КПСС «Правды», вспоминает, как делал он материал из Вашингтона о наших солдатах-дальневосточниках Зиганшине, Крючкове, Федотове, Поплавском, что сорок суток крутились в Тихом океане на барже без запаса воды и пищи, пока их не подобрал случайно американский авианосец «Корсар». Америка потрясена новым великим проявлением русской души, в газетах появляются аршинные заголовки о мужестве и выносливости ребят: «На завтрак – гармошка, на обед – сапоги» В России о героях молчат. Американцы же называют номер части, в котором служили ребята! Воинские книжки-то при них. Министерство обороны СССР делает запрос в называемую часть – оттуда ответ: все солдаты на месте. Никто не пропадал. Стрельникову поступает задание из центра выведать любыми путями – не утка ли очередная эта история с русскими мореплавателями поневоле. По дипломатическим каналам сделать это трудно. Солдаты находятся в лазарете на военном корабле, вступать в контакт с представителями подобных ведомств иностранным дипломатам запрещено, ибо подобное действо рассматривается как шпионаж. Журналисты же, люди менее ответственные, могут позволить себе некоторую бесшабашность.

Стрельников обманно связывается с лазаретом «Корсара» по телефону, просит взять трубку кого-либо из лечащихся здесь русских.

– Сержант Зиганшин слушает, – раздается через некоторое время бойкий голос на другом конце провода. Стрельников в смятении: по-русски то и американцы говорить могут. Но начинает поздравлять сержанта с благополучным исходом, придумывает, что в Советском Союзе их всех четверых ждет награда (ребят потом действительно наградили орденами Красной Звезды), но Зиганшин его прерывает:

– Да что там награда, товарищ корреспондент. Баржу, на которой мы плавали, американцы в море оставили.

– Черт с ней, подумаешь, какое-то корыто.

– Как же так, – слышится голос бойца. – Ведь все-таки это социалистическая собственность.

– Вот тут мои сомнения разом рассеялись, – рассказывал нам Стрельников. – Как услышал про социалистическую собственность, понял: с русским человеком говорю. Американцу до этого не додуматься. – «А почему из нашей-то части ответили, что все солдаты на месте?» – спрашиваем мы. «Видите ли, там ожидались боевые учения, в результате которых случается гибель некоторого количества военнослужащих. Ответственность при этом командиры несут минимальную. Вот и этих парней хотели списать под будущие учения. А они, как на грех, все откладывались и откладывались».

Да, бывало в стране Советов и такое. А впросак попадали люди и повыше командиров дальневосточной воинской части. Тот же редактор «Правды» разрешил своему корреспонденту в США дать интервью о главной газете коммунистов СССР в «желтую прессу», заведомо антисоветскую. Ничего, пусть их читатели, хоть и враждебно настроенные к нам, но узнают, о чем мы пишем, как пишем, сколько корреспондентов у нас работают, неся правду миру. «Только ты проверь текст перед публикацией интервью, – напутствовал редактор своего подчиненного, – то ведь перепутают «не нарочно» что-либо».

Собкор интервью дал, рассказал, что в газете работают 400 корреспондентов, что пишут они о том-то и том-то. Перед выходом «желтой газеты» в свет он попросил показать ему гранки собственного интервью. Прочел – все напечатано точь в точь, как он говорил. Наутро «желтый листок» – в продаже. Идет нарасхват. Текст нисколько не изменен, но заголовок (о нем уговора не было) американские журналисты поставили свой. И был он такой: «Как 400 лучших журналистов Советского Союза делают самую скучную в мире газету». После такого заголовка любой идейно верный текст шел насмарку.

Сабэдиторы – специалисты по смещению акцентов в публикуемых материалах. Американские журналисты к их услугам прибегали постоянно. Мы этого избегали. Мы многого избегали тогда, и, быть может, напрасно.

Анатолий Иванович Ланфанг, бывший работник Всесоюзного радио, теперь наш преподаватель, учит нас смело смотреть в глаза жизненной правде – порой не такой уж и привлекательной. «Ну, кто из вас когда-нибудь разработает тему московской проституции? – задал он как-то вопрос. Аудитория замерла: проституция в Москве? В социалистическом обществе? Но Анатолий Иванович продолжал: приглядитесь к дамам, что крутятся рядом с нашим факультетом в треугольнике «Националь», «Метрополь». Одни и те же лица, среди коих особы – от 16 до 60 лет.

Учился я неистово. Однажды за год два курса одолел. Но те годы, что были отданы учебе, моим деревенским обывателям казались невероятными, что же это за специальность такая, которую надо осваивать полдесятка лет. Вон тракторист или шофер – три месяца, от силы полгода – и специалист хоть куда. Тетка Вера по матери, заходя в гости летом к нам, сострадательно, смиренно все спрашивала меня: «А ты, Енушка, все пишешь?» Писание мое у нее почему-то, как я чувствовал, ассоциировалось с писанием бухгалтеров в колхозной конторе. И лишь дядя Костя, побывав у меня в общежитии на Ленинских горах, осмотрев комнату, с откидной, как в купейном вагоне, кроватью, пообедав в студенческой столовой, где на столах стояли бесплатные тарелки с хлебом, квашеной и свежей капустой, сказал при встрече сестре своей – моей матери: «Гордись сыном, Мария!

А у меня стучались в сердце стихи:

Поля зазеленевшие Опять наводят грусть. Вопросы надоевшие: «Все учишься?» – «Учусь».

Учились мы все по-разному, конечно. Мой новый приятель Толя Самарец, валяющий часто дурака до экзаменов, выкручивался тем не менее за счет своего бесподобного нахальства. Помню: сдаем мы зарубежную литературу средних веков. Экзамен принимает сотрудница журнала «Иностранная литература» Лидия Борисовна Гуськова. Заходим с Толей в комнату, где проводится экзамен, тащим по билету. Толе достается вопрос «Творчество Расина». Самарец в его творчестве – ни бэ, ни мэ. Он успел перед экзаменом просмотреть, и то лишь в учебнике, что-то о стихах и балладах Роберта Бернса. Ну еще со школы знал стихотворение о Джоне – ячменном зерне. Однако к столу экзаменатора студент подходит браво:

– Лидия Борисовна, я, конечно, мог бы поведать всякое и о Расине, но если вы хотите увидеть истинное лицо поборника вашего предмета, позвольте я буду говорить о Роберте Бернсе.

Лидия Борисовна, молоденькая женщина, живая любопытная, и ей очень хочется увидеть «истинное лицо».

– Что ж давайте о Роберте Бернсе.

Самарец берет быка за рога. Сказав несколько учебных фраз, вдруг заявляет, что он не согласен с некоторыми выводами известного и любимого им шотландского поэта. И несет какую-то околесицу. Лидия Борисовна пытается убедить студента, что он заблуждается, начинает трактовать творчество Роберта Бернса, как это надо. Самарец вроде бы соглашается и не соглашается, но быстро схватывает сказанное преподавателем и многосложно интерпретирует его. Разгорается спор, время летит. Спохватившись, Лидия Борисовна кое-как останавливает словоохотливого Самарца, ставит в зачетке положительную оценку и приглашает меня к столу:

– Надеюсь, Пискарев, вы не будете столь многословны.

Лихо гуляли мы в «Татьянин», студенческий день. Ваня Разумков, посланный за водкой, возвращается с двумя бутылками и с разбитыми зубами. Торопился донести до места назначения драгоценную влагу, что держал в обеих руках, споткнулся, упал лицом на асфальт, но бутылок из рук, дабы не разбились, не выпустил.

Юра Панфилов, москвич, женатый, после гулянки, едет не домой (попадет от жены за нетрезвость), а едет на дачу в Сокольники. По пути знакомится с каким-то обормотом, приглашает к себе. Приехав на место, выпивают, Юра засыпает, а проснувшись, обнаруживает себя в одних трусах. Гость прихватил, уходя, всю Юрину одежду. Юра в тапочках, без штанов, по морозу бежит к телефонной будке, звонит (слава богу, нашлись две копейки) жене, заикаясь, объясняет ситуацию, просит привести в Сокольники одеяние.

Наверное, читатель упрекнет меня, что, рассказывая о молодых своих летах я, пожалуй, многовато уделял внимания, как говорят сейчас «тусовочным» эпизодам из жизни своей. Делаю это сознательно. Я хочу подчеркнуть, что наша «тусовка» в отличие от той, которой стала вскоре жить оторвавшаяся напрочь от жизненных реалий снобистская циничная интеллигентствующая братия, не рушила основ коренной народной жизни, не покушалась на изменение устоев нравственности и социальных отношений между людьми. Напротив, находясь, в некотором покаянном состоянии за собственные шалости, за наблюдаемые грехи других, в своем творчестве мы убежденно, а кто мог, и талантливо утверждали идеалы добра, чести и совести. Об этом пойдет речь далее. Это «далее» – моя работа в прессе после окончания Московского Государственного университета.

 

Не охота с молодостью расставаться

Взято это выражение не у кого-то классика или знаменитости, нет. Так сказал однажды мой стареющий обнинский товарищ Леша Кузин. Работая в Москве – в Комитете народного контроля СССР, однажды приехал я в Обнинск и встретил Лешу, слесаря криогенной станции, в печали. Оказывается его лишили премии за то, что он пришел на работу под хмельком и поцапался с начальником.

– Понимаешь, – рассказывал Леша, – хватанул спозаранку кружку портвейна и привет.

– Леш, – говорю я, – так может в нашем возрасте портвейн-то кружками уж не стоит употреблять.

– Так неохота же с молодостью-то расставаться!

И сколько же искренности и душевной боли было в словах наивного работяги.

И вот сейчас, не призывая никого, конечно, пить кружками портвейн, да еще перед работой, я все же хочу сказать: сколько же задора, интереса к жизни было у нашего поколения. Сколько было его и у меня. Каждая встреча с человеком, о котором приходилось мне писать или не писать, будоражила меня, разжигала любопытство, желание неоднобоко глянуть на человека. В итоге выходили из под пера, хоть идеологически партийно-заточенные материалы, но жизненные и живые, поскольку каждый был частицей моего самовыражения.

С университетским дипломом, в коем значилась запись, что квалифицирован я как литературный работник, оказался я летом у дверей калужского обкома партии. И надо же, не дойдя до кабинета, где располагалось отделение по печати, встретил давнего знакомого по поэтическим семинарам, когда я работал в Обнинске, писателя Михаила Кузькина, в данное время возглавлявшего районную медынскую газету «Заря». Узнав, что да как, Михаил тут же предложил мне работать у него зав. отделом сельского хозяйства. Я не раздумывая согласился.

Признаюсь, что до приезда в Калугу я заглядывал в только что созданный Угодско-Заводской район (впоследствии переименованный в Жуковский – здесь в деревне Стрелковка родился маршал Победы Георгий Константинович), беседовал с секретарем райкома Ивушкиным на счет работы в их тоже только что создаваемой газете.

Ознакомившись с биографией моей, узнав, что работал когда-то я в Обнинске – это двадцать километров от Угодского завода, Ивушкин здраво решил, что стоит перед ним кадр ненадежный, которого, как волка, сколько не корми, от леса, то бишь от Обнинска, не убережешь. В приеме мне было отказано без обиняков.

Лет через пять, кажется, я, работая уже в «Сельской жизни», оказался в день выборов в Верховный Совет СССР в Угодско-Заводском районе. Ивушкин к тому времени «дошел» до первого секретаря РК, встречал меня, столичного журналиста, по первому классу, но, прощаясь, не утерпел, сказал все-таки: «Обижаешься на меня, что не принял на работу? Брось. Все делается, как видишь, к лучшему».

Конечно, на Ивушкина я не обижался, а вот на Василия Либерова – секретаря Галического РК из родной мне Костромской области, дулся. Во время отпуска решил я проведать старых товарищей по Костромской дистанции связи. Их летучка стояла тогда на станции Востошма в семи километрах от Галича. Конечно, гульнули с ребятами, решили сгонять и в Галич. Сели на дрезину, поехали. А навстречу товарняк, вынырнул, как из туннеля, из-за крутого поворота. Мы с дрезины – под откос, дрезина, смятая товарняком, тоже. Рядом шоссейка. Я выбегаю, чтобы остановить попутную. И, нарочно не придумаешь, мчит «газик», как оказалось, ехал в нем первый секретарь РК КПСС Либеров. Остановился, дверцу открыл, я влезаю, «газик» дает газу и доставляет меня в Галический райотдел милиции, где я провожу за решеткой ночь. На утро, даже не оштрафованный, был отпущен. Пошел в райком: извинюсь, думаю, перед первым на всякий случай. Либеров принять меня не захотел. Мало того, написал бумагу о недостойном поведении журналиста (кто я таков ему сказали милиционеры) в Медынский РК КПСС Калужской области.

Помню, когда я вернулся из отпуска и пришел в редакцию, Кузькин, глянув на меня исподлобья, сурово пробасил: «А-а-а, вернулся Стенька Разин!».

Особой роли письмо Либерова в жизни моей не сыграло. В Медыне к тому времени я находился в большом авторитете. А члены комиссии старых большевиков, куда передали для рассмотрения либеровское послание, все до единого бывшие героями моих очерков, ограничились дружеским внушением в моей адрес.

Право, великое дело судьба. Вопреки трезвому разуму, делала она свое дело неуклонно. Я шел по журналистской стезе уверенно. Вскоре стал уже лауреатом премии Союза журналистов СССР. По правилам того времени решение о присуждении этой премии публиковалось во всех газетах Советского Союза, начиная от «Правды» и «Известий», кончая самой захудалой районкой. Конечно, было напечатано оно и в Галической райгазете. Либеров, увидев знакомую фамилию, – это рассказывал мне троюродный брат Витька, работавший после окончания Костромского политехнического института начальником в Галических районных электросетях, – при встрече с ним завел разговор обо мне, высказал желание увидеться. Его желание усилилось, когда я со временем стал спецкором в «Сельской жизни», а затем и в «Правде». Изъездив страну вдоль и поперек, Галич, однако, я обходил стороной.

К Витьке заезжал не раз. Его контора находилась на окраине города, в кабинете «брательника» висели портреты коммунистических вождей. О чем Витькина мать – тетка Лизавета, отпрыск дворянского рода Бертеневых…. вещала родным и близким: «А Виктор-то Иванович (она сына называла теперь не иначе как по имени-отчетству) под Лениным сидит».

Вскоре Виктор Иванович на этой должности «погорел», но, находясь в «обойме», не очень пострадал. Его назначили заместителем директора Буйской мебельной фабрики. Надо отметить: фабрика делала мебель отменную. Гарнитур «Векса», изготовленный в Буе, продавался и быстро раскупался даже в Москве.

Однако вернемся в Медынь – районный городок, с пятитысячным населением, где все друг друга знают. Медынь тянулась вдоль шоссейной дороги рядами деревянных домиков. Из промышленных предприятий здесь действовал лишь льнозавод и мебельная фабрика, стоящая на окраине города, дымящая постоянно своей непомерно высокой трубой. Бывало, смотришь с высокого холма на город и кажется, мебельная фабрика, как паровозик тянет куда-то за собой многовагонный состав медынских строений.

Первый мой выход на задание редакции был в колхоз имени Ильича, где мне предстояло организовать отклик на очередное решение ЦК КПСС. Захожу к председателю колхоза Ивану Петровичу Гучу, объясняю по какому случаю прибыл. Гуч стучит в стенку кричит: «Нина, зайди-ка». Нина оказалась секретарем партбюро. Сделав ужасно серьезно-торжественное лицо, Гуч, показывая на меня, дикторским тоном говорит:

– Нина, товарищ Пискарёв приехал к нам, чтобы… – и пошел, и пошел вещать. Потом вдруг, словно выдохшись, обращается ко мне:

– Ну, ладно, пока она думает, о чем тебе написать, пойдем пообедаем.

Выходим из конторы, за углом которой, приспичило, видимо, Гуч по-простецки справляет малую нужду. Откуда-то появляется пьяненький колхозник. Застегивая ширинку, Иван Петрович, делает ему за непотребное состояние в рабочее время строжайшее, состоящее из лихих ругательств внушение. Колхозник равнодушно проходит мимо. Гуч ругается ему вдогонку, поглядывая искоса на меня, мол, видишь как я прорабатываю нерадивых.

О работе в Медыни я писал много в предыдущей книге своей «Алтарь без божества». Поэтому сейчас ограничусь тем, что напомню, редактором райгазеты был человек необычайной души и таланта Михаил Гаврилович Кузькин, поощрявший всяческую человеческую тематику в материалах. В результате газета больше напоминала не дубово-кондовый партийный бюллетень, а литературный, художественный листок и шла нарасхват. Сам Кузькин писал отличные стихи, поэмы, повести, которые печатал отдельными книгами в Объединенном приокском издательстве, находившемся в Туле.

По выходу очередной книги он, бывало, долго размышлял: ждать, когда пришлют гонорар по почте или поехать в Тулу и самому забрать его – глядишь, побольше получишь: не надо за перевод платить. Но тут вставал новый вопрос: одному ехать или взять для компании кого-то: того же, скажем, Пискарева?

– Но ведь тогда тебя надо водкой поить? – смотрел он сурово в мою сторону.

– Конечно, – простодушно отвечал я.

В конце концов ехали втроем: Кузькин, я и шофер. Приокское издательство, помню первое впечатление, походило на библиотеку, которую здорово потрепал ураган: книги, рукописи в каком-то хаотичном состоянии лежали и висели повсюду – на столах, диванах, спинках стульев. В углу трое мужиков разливали из чайника красноватую жидкость.

– А, Миша, – обрадовались мужики, оказавшиеся редакторами, – давай присаживайся, выпей чайку.

Наливают и мне. Пробую – портвейн!

– Конспирация, брат, не помешает, – объясняют.

И тут я обращаю внимание еще на одного человека – в длиннополом пальто, на рукавах бахрома, глаза слезятся. Обычно такого типа особы встречаются у пивных ларьков. Делюсь наблюдением с Кузькиным, спрашивая, как этот человек мог попасть сюда?

– Да ты что! – взмахивает Михаил Гаврилович густыми бровями. – Это же известный детский поэт Панченко.

Расчеты на экономию гонорара, конечно же, в такой атмосфере улетучиваются, как сон, как утренний туман. Обратно едем чистенькими. Кое-как набираем на поллитровку и колбасу с хлебом. Останавливаемся на полянке, опохмеляемся. Выпили по стопарю: Кузькина потянуло на размышления – долгие, философские. Наливаем по стопарю еще. Смотрим, а закуски – с гулькин нос. Шофер Пашка, пока редактор разглагольствовал, умял почти все. Вот и сейчас запихивает остатки в свой рот.

– Пашка – гнус, ты что пореже не мог метать, – с укоризной к нему обращается Кузькин.

Непосредственность Кузькина была потрясающа. Работая в Медыни, я делил жилплощадь – однокомнатную квартиру с главным агрономом райсельхозуправления Виктором Ходыревым, отбывавшим в Медыни за какую-то провинность наказание. До этого Виктор работал в области. Имел «Москвича». Для нас по ту пору машина в частном владении считалась признаком величайшего достатка. Я удивлялся: «Виктор, как же ты сумел купить ее?». Кузькин, стоявший рядом хладнокровно так, вместо Виктора, отвечает: «Чудак, он же в Калуге на плодоовощной базе работал». – «Ну, и что?» – удивляюсь я. Кузькин усмехается: «Да на базе такую машину за один день «заработать» можно».

Виктор не знает куда деться.

Спустя годы, я повстречался с Михаилом Гавриловичем на одном из писательских съездов России, где он присутствовал как делегат и руководитель Калужского отделения союза писателей РСФСР. К тому времени это был человек-трезвенник, а увидев меня и узнав, что я тут в качестве зам. редактора газеты ЦК КПСС «Сельская жизнь» по отделу культуры освещаю работу съезда, ехидно отреагировал:

– Карьеру делаешь?

Говоря далее о жизни своей, хотел, было, я пропустить воспоминания о службе в областной газете (так же не мало писал о том ранее), но всплывают и всплывают в памяти детали и случаи, о коих просто подмывает поведать.

И опять человеческий фактор. Еду в самый глухой район области – Жиздринский – в дальний колхоз к председателю Алехину. Перед центральной усадьбой машина вязнет в жидкой колее. Иду в село пешком, нахожу контору, на крылечке ее, босой, сидит детина. Прохожу мимо, открываю кабинет руководителя хозяйства – он пуст. Возвращаюсь на крылечко, спрашиваю босоногого детину: «Председателя не видел?». «Я председатель», – слышу в ответ. Пораженный иду за ним в присутствие. Алехин – один из лучших руководителей области и один из числа непьющих среди этой братии. «Мы молимся на него, – говорили мне деревенские бабы, – сам не пьет и мужикам нашим не дает. Радость-то какая!»

Я поинтересовался у Алехина, всегда ли был он противник спиртного.

– Да, нет, пил, да перепил однажды и завязал после этого, – ответил председатель.

– Как перепил?

– Приехал ко мне друг, ну и загуляли. За неделю 180 рублей пропил.

Я прикинул в уме: на 180 рублей тогда можно было купить 3 ящика водки. Стало быть, при своей закуске, друзья их вылакали за неделю. Как тут не перепить!

Был Алехин человеком невероятной физической силы. Помню, праздновали в Калуге день урожая. В центральном парке аттракционы разные. И в частности стоял силомер в виде головы быка. Можно было взять быка за рога, крутануть их, а стрелка внизу укажет – сколько килограммов можешь ты выжать. Алехин решил измерить свои возможности. Крутанул бычью голову и сорвал ее с шарниров. Подошел к другому аттракциону – «Молоту с наковальней». Распорядитель, зная предысторию с «быком», молота в руки Алехину не дал:

– Да ты же мне его или наковальню вдребезги разобьешь.

Да, были люди в наше время. В жиздринских лесах познакомился я, помню, с неким Яковом Трошкиным, партизанским связным, спасшим французского летчика, подбитого над их деревней. Я написал об этом, показал материал секретарю парткома хозяйства, в котором работал Трошкин, а там мне и говорят: «А ты знаешь, что Трошкин был полицаем во время войны, за что получил десять лет. Потом, правда, не все отсидел. У нас тут не все просто. Приходит день Победы. Кого поздравлять – и не знаешь толком. Все воевали да только не совсем известно, кто на какой стороне».

И я побоялся дать очерк в газету. Только когда стал работать в Москве, вспомнил что Яков называл мне фамилию командира своего партизанского отряда, проживающего ныне под Москвой в Первушино. Я разыскал этого командира и узнал, что правда, спасал Яков француза, в полицию пошел по совету партизан, в карательных действиях не участвовал. А посадили его НКВДшники, что он не отдал собственное понравившееся их начальнику ружье. И что они, партизаны, придя с войны, узнав о беде Трошкина, и вызволили его из заточения.

Я смело дал материал после этого в «Сельскую жизнь». Его напечатали. Газета разошлась, в том числе и за рубеж, во Францию, в частности, где мы имели своего собственного корреспондента.

Наверное, через полгода звонит мне из проходной газеты постовой: «Товарищ Пискарев, вас тут хочет видеть один человек». Выхожу – Яков, сияет как медный котелок, в валенках с пришитыми подошвами, засаленный полушубок распахнут, на лацкане помятого пиджака какой-то странный орден.

– Во французском посольстве был. Вот вручили. Обмыть надо, – вынимает из кармана бутылку коньяка, – бабка-то моя мне с собой самогону дала на такое дело.

– Ты что же в таком виде, – киваю на засаленный полушубок и валенки с калошами, – во французском посольстве был.

– Так, а что я еще одену? У меня нарядов нет.

Не было нарядов и у Никиты Егоренкова, совхозного заправщика станции ГСМ, когда я познакомился с ним и узнал, что это он 2 апреля 1945 года сбил с рейхсканцелярии самого Гитлера герб с фашистской свастикой, за что был удостоен ордена Красного Знамени. А герб этот потом привезли в Россию и выставили в Музее Вооруженных сил СССР как экспонат победы. Мы сидели с Никитой, помню, в его ветхой избенке, пили под ворчанье жены бражку, настоянную на рябине, и толковали о судьбах людских. К сожалению, я дал о Егоренкове в областной газете всего лишь информацию в несколько строк. Но ее заметил каким-то образом сотрудник «Правды» Михаил Степичев и мигом примчался к Егоренкову, написав о нем целую книгу. Вот хватка столичного журналиста. Нам, провинциалам, было до нее далеко.

А глубинка калужская удивляла многим. Как-то два наших корреспондента забрели в глухой хутор Думинического района, зашли в магазин и глазам не верят – стоит там коньяк по четыре рубля 12 копеек за бутылку. «У меня и водку-то за 3 рубля не берут, – объяснила продавщица сей феномен, – своей самогонкой обходятся». Ребята на радостях наклюкались, да так, что забыли завести на руках часы, и они встали. Потеряв ориентировку во времени, решили выпить еще, поселившись на время у одной старушки. Очухавшись, стали припоминать, а какое же число сегодня? Не вспомнили. Бабка тоже не знала. Пришлось «за временем» идти к соседям, там говорило радио. Но это так, между прочим.

Однако сказка сказывается, а дело делается. Между этим делом женился я на москвичке. Встал вопрос о поисках работы в столице.

В крупнейшей аграрной газете мира «Сельская жизнь» я оказался по звонку. По собственному звонку из телефона-автомата, что стоял на углу издательства «Правда», где и выходила селянская любимица. То ли я попал на кого-то из заместителей главного редактора, то ли на его помощника – до сей поры толком не знаю, но выслушав саморекомендацию, этот человек дал мне телефон отдела газеты по пропаганде нового и передового опыта, сказав, что там вообще-то есть вакансия. Звоню туда, отвечают, приглашают зайти, заказывают пропуск и через пару минут я шагаю по мраморным ступеням здания, которое в свое время красовалось даже на спичечных коробках. Это было построенное американцами оригинальное архитектурное творение для газеты «Правда», два этажа которого занимала и «Сельская жизнь» – газета ЦК КПСС.

Юрий Юнусов, заместитель редактора по названному выше отделу, решил чуток проверить мои способности. Дал материал, попросил подготовить его к печати. Я глянул, кто автор. Оказалось – Герой Социалистического труда, директор липецкого совхоза «Родина» Владимиров. А организовал статью, означалось ниже, собственный корреспондент «Сельской жизни» Катькалов.

В статье шла речь о промышленном производстве, то бишь выращивании гусей. Дело, действительно, интересное: гуси – не куры. Об этом можно бы рассказать и поувлекательнее, но имена автора статьи и ее организатора меня загипнотизировали. «Этот же Юнусов. – подумал я, – смеяться надо мной будет: смотри-ка, мол, выискался удалец – наших собкоров правит». Я сдал статью обратно без помарок. Юнусов, глянув на мое несостоявшееся творчество, сжал в нитку губы. Я все понял и попятился из кабинета. Хотелось от волнения пить. В коридоре стоял сатуратор, подошел к нему. Жажда в тот момент мучила, видно, не одного меня. Какой-то парень, с похмелья что ли, глотал стакан за стаканом газировку. Мы с ним разговорились. Я поведал о своей печали. «О, нашел о чем жалеть, работать у Юнусова – скулы сведет, давай-ка к нам в партотдел». Я ошалело смотрел на нового знакомого, а он, Виктор Иванович Винокуров, являлся заместителем редактора этого самого отдела. «Идем к Цареву – нашему шефу. Только не дрейфь, предложи ему тему какую-нибудь: он инициативу уважает. Ну, к примеру, возьми любое положение из морального кодекса строителя коммунизма, разверни его, скажи, что можешь от рядового коммуниста об этом статью организовать».

«Ба, – подумал я, – это мне знакомо. Такие штуки мы проделывали еще в районной газете».

Дальше дело пошло складно. После плодотворной беседы с Василием Алексеевичем Царевым мне выписали командировку в Белгородскую область, где я должен был организовать от рядовой доярки (это я сам предложил) статью о социалистическом соревновании, которое есть не только соперничество, но и фактор помощи соревнующихся друг другу. В нагрузку мне дали еще проверить факты, изложенные в одном из писем, пришедших с Белгородчины.

Потом я узнал, что факты эти уже были проверены, просто Царев решил меня испытать, как я умею работать с такого рода заявлениями граждан.

Сделал я все как следует. Статью организовал, факты проверил, да еще и статью довольно оригинальную написал – «Карьера председателя» (эту статью, правда, под заголовком «Кому много дано» я включил потом в книгу «Крадушие совесть»).

Меня зачислили в штат газеты. И начались мои бесконечные (я проработал в «Селе» 17 лет) поездки и полеты по стране.

Кстати, так уж случилось, одной из первых командировок, стала у меня командировка в Липецкую область. Побывал я и в совхозе «Родина», где напрямую увидел, как растят гусей по особым технологиям, кормят насильно, через специальный шланг. От такого усиленного ненормального кормления у гуся патологически развивается печень и достигает, трудно поверить, веса печени поросенка – 400-500 граммов. Но это-то как раз и нужно. Из печени в совхозе делали паштет, по цене он был тогда дороже черной икры. Продукция шла в основном в Кремль. Помню, после поездки к Владимирову инструктор сельхозотдела Липецкого обкома, когда я зашел туда, спросил вкрадчиво:

– Угостил Владимиров печенкой?

– Угостил, – ответил без задней мысли.

Инструктор взвился:

– Вот, черт, нас никогда не побалует. Учет, дескать, очень строгий.

Да, почет корреспонденту такой великой газеты оказывался заметный.

Однажды, приехав в Киев, вспомнил я адрес, который дал мне когда-то дядя Костя – адрес своего фронтового друга, живущего после войны в Киеве. Подумал, подумал я, да и решил навестить дядькиного сослуживца – а им оказался, ни много не мало, академик Мостовой.

– Итак, молодой человек, что будем пить, – спросил меня ученый с мировым именем, когда мы уселись за «круто» сервированный стол в квартире его. Я окинул батарею различного объема и окраски бутылок и, заметив среди них пол-литровую емкость с черной наклейкой, на которой в профиль была изображена белая лошадь, спокойно ответил:

– Да, пожалуй, виски.

У академика взметнулись вверх седые брови:

– О, какие вкусы.

Вкусы… Да я виски сроду в рот не брал, а о «белой лошади» только из книжек знал. Виски тогда у нас по-моему в Союзе вообще не продавались, а когда появились, то были, не как у академика, которому, по всей вероятности, презентовали заветную бутылочку зарубежные друзья, прозрачного цвета, а бледно-желтого. Представляю состояние хозяина, вынужденного распечатать представительскую посудину для какого-то журналюги, хотя и племянника фронтового товарища.

Знал бы он мое состояние, когда хлебнул я редчайшего напитка. Полное разочарование. Ведь мне такое виски с детства знакомо. Самогон, хлебный самогон, что гнали у нас в деревне, не имея сахара, из ржаной и ячменной муки.

Вообще, отношение к спиртному во времена, когда я начинал свою журналистскую деятельность, ранее я касался уже этой темы, было довольно легкомысленным. Это как у Чехова, который, помнится, в очерке «По Сибири», характеризуя особенности местного интеллигента, писал, что тот через пять минут разговора с вами непременно задаст вопрос: «А не выпить ли нам водки?». Подпоить же столичного гостя, если он прибыл с определенным заданием, считалось просто необходимым. Я столкнулся с этим явлением даже будучи на Чукотке, где по сути дела царит сухой закон. Местное население – чукчи, эвенки до прихода русских первопроходцев не знали спиртного вообще. Глотнув впервые «огненной воды», они испытали эйфорию, блаженство и могли за эту «воду», обожествленную ими, не торгуясь, отдать свое богатство – пушнину, китовую кость, икру, нельму, кету. Точь в точь как туземцы южного полушария земли отдавали за стекляшки золото.

В первоначальный период установления Советской власти комиссары вынуждены были, чтобы предотвратить спаивание малых народов, принять закон, карающий в уголовном порядке любого, кто в личных корыстных целях, общаясь с коренными северянами прибегнет к помощи «огненной воды». По-моему этот закон не был отменен и в более позднее время. Но, как говорили, строгость закона у нас всегда смягчается его неисполнением. Правда, в открытую хмельное, когда я оказался на Чукотке вроде бы не продавали. Но чукчи знали, если приехал гость, будет праздник. И начальник, в данном случае директор совхоза, под вареное мясо молодого олешка непременно выставит поллитровку, другую.

На вертолете с секретарем парткома хозяйства мы прилетели в отдаленное стойбище оленеводов. Там приготовились к нашему прилету, забили оленя, наварили мяса. Приготовился и секретарь, молодой, первый месяц работающий на Крайнем Севере человек: заготовил тезисы своего выступления по очередному постановлению ЦК КПСС относительно борьбы с пьянством. С чем выступил перед собравшимися, сидевшими в Красной яранге на оленьих шкурах оленеводами. Слушали рассеянно, ждали с нетерпением когда закончит этот чудак говорить и начнется обед с выпивкой. На вопрос секретаря по окончании доклада, все ли понятно товарищам, воцарилась молчание. Это смутило секретаря и он, подбадривая слушателей, стал наседать?

– Вопросы, вопросы задавайте!

Из угла яранги приподнялся чукча с тремя волосинками на бороде и задал вопрос:

– А ты пирта (т. е. спирта – Г.П.) привез?

Секретарь что-то невнятно, оглядываясь на меня, стал объяснять старику. Тот, поняв, что никакого «пирта» не будет, махнул с досадой рукой и громко заявил:

– А на куя тогда ты сюда приехал?

Пассаж. Возвратившись на центральную усадьбу, я рассказал со смехом о происшедшем директору Анатолию Неудахину. Тот нахмурился?

– Молодой секретарь у нас. Многого еще не понимает. Завтра я сам с тобой полечу на стойбище.

Полетели с угощением. Вот был праздник! Пропустив по стаканчику, преподнеся гостю, то есть мне, кусок оленины на ребре (таков ритуал), хозяин яранги заявил:

– Теперь гость может делать что угодно, яранга это не заметит.

«Надо же», – подумал я и вспомнил опять Чехова, который говорил, что воспитанный человек не тот, кто не пролил соус на скатерть, а тот, который не заметил как пролил его сосед. Однако оленевод имел ввиду другое – это мне объяснил Неудахин:

– Яранга не заметит, если я даже займусь сейчас любовью с понравившейся мне здесь женщиной.

У меня глаза на лоб, тем паче, что хозяин яранги – бригадир Иван Петрович Аренто был Героем Социалистического труда. Золотую звезду, правда, местные руководители у него забрали, а то потеряет, и держали в конторском сейфе.

С женщинами вступать я в контакт, естественно, остерегся. А с Иваном Петровичем побеседовал. Оказалось, он бывал в Москве, возили его туда как участника ВДНХ. Меня очень заинтересовало, какое впечатление на него, жителя земли белого безмолвия произвела шумная многолюдная столица.

– А, пьяный, пьяный город, – односложно ответил Аренто. Я насторожился.

– Так он сам был там все время под хмельком, – пояснил Неудахин, – вот ему и казалось, что все тоже пьяные. Ведь мы его отправили на выставку одетого с иголочки: шапку пыжиковую выдали, новую дубленку-кухлянку, унты – залюбуешься, а он вернулся из столицы как из заключения: в телогрейке, в солдатской одноухой шапке, кирзачах. Выменял все это на свой наряд с придачей на водку. Конечно, посылали мы с Иваном и сопровождающего – но разве уследишь.

Да, удивила тундра меня здорово. И не только нравами – богатством. Один лишь пример. Из реки Канчаланки для центральной усадьбы сооружен водозабор. Труба с километр длиной диаметром в метра полтора идет на поверхности и изолирована от морозов чем бы вы думали? – Пенопластом? Стекловатой? Как бы ни так – нерпичьими шкурками.

Не меньше, как не больше изумило меня и то обстоятельство, что чукчи-тундровики икру лососевых рыб не едят, а сушат ее, после же, до следующей путины, размачивая порциями «деревянные катышки», скармливают их ездовым собакам. Сами питаются «юколой» – сушеной нельмой, горбушей и т. п. Узнал я и такую вещь, что на время путины из столицы нашей Родины, Ленинграда, да и других больших городов за собственный счет прилетают на Чукотку «вольные рыбаки» – ученые из институтов, инженеры с заводов, чтобы обеспечить себя на год деликатесным продуктом. Расходы на перелет естественно покрываются (билет из Москвы до Анадыря стоил тогда 200 рублей) килограммами вывезенной той же красной икры.

Вот такая наша страна. В ней бы не бесконечные думские и президентские выборы проводить, не о нанотехнологиях болтать, а элементарный порядок навести, нравственное сознание людей очищать. Что мы в советское время и пытались делать. Как и чего мы достигли в результате я постараюсь показать в приложениях к этой части книги. А пока о том, что порой предшествовало написанию добронравных (и не только) материалов.

К Амирану Торотадзе – прославленному сборщику чая в Махарадзевский район, где он жил и работал, я приехал в феврале. Кстати, это была моя первая поездка в Закавказье. По принятым правилам, я вначале нанес визит в райком партии – первому секретарю. Радушная улыбка, объятия, как будто здесь меня знали с малых лет, обволокли мое неискушенное сердце горячей пленкой собственного самоуважения. А еще появилось на рабочем столе партработника какое-то (по его словам особое) вино. Это меня, правда, обескуражило. Как? На рабочем месте? Пить? Нет и нет. Секретарь нахмурился:

– Нехорошо поступаешь. Люди узнают, а они узнают, – жаловаться будут. В ЦК напишут.

– На что жаловаться будут?

– Пить наше вино отказался, народные традиции не уважаешь.

И пошло – поехало. До Амирана я в тот день не добрался – его вызвали вместе с председателем и секретарем парткома колхоза в райком. Здесь состоялась с Героем первая беседа, после которой было предложено отобедать. Поехали в какой-то загородный шалманчик. На первой машине – я с первым секретарем, на второй Амиран с односельчанами, на третьей… четвертой… пятой, я сбился со счету, ехало видимо все остальное руководство района. Во всяком случае за стол уселось человек пятьдесят.

Тамада провозгласил первый тост: за Организацию объединенных наций и Комитет по правам человека при ней. Я ошалело огляделся. Все дружно выпили. Следующий тост был за руководство нашей великой страны, третий – за Сталина.

Потом начались тосты за гостя, т. е. за меня. Спросили, есть ли у меня отец? Я ответил, что он погиб во время Великой Отечественной войны. Почтили его память вставанием. «А жива ли мать?» – «Жива, работает в колхозе». Предложили выпить за великую труженицу земли русской. Далее выяснялось, есть ли у меня братья, женаты ли они, есть ли сестры, замужние или холостые. За каждого в отдельности, в том числе и за зятей и снох, поднимались бокалы с искристым хмельным напитком. Понятно, плотно закусывали. От зелени, фруктов, мяса, шашлыков столы ломились.

Выпив за гостя и всю его родню стали пить за здоровье присутствующих, за каждого в отдельности. Каждый тост походил на экспромтную, небольшую, но вдохновенную поэму. Я старался зафиксировать в памяти все это действо и вдруг заметил, что за здоровье одного из присутствующих тамада тоста не провозгласил. Я подумал, как, вероятно, обидно этому человеку: всех возвеличивают, желают всех благ, а ему – ничего. Я тронул за рукав соседа, спросил, почему не выпили вот за этого товарища.

– Он секретарь парткома.

– Ну и что?

– Недавно проштрафился, потому и лишен на некоторое время чести быть тостируемым в застолье.

М-да… Ситуация. Нет, человека не лишили права сидеть за общим столом, слушать как возвеличивают соседей, ешь и пей сколько хочешь, но за других. Каково это пережить? Вот наказанье так наказанье!

В гостиницу Амиран меня не пустил, увез в колхоз имени Ленина, в село Лихаури, где он жил в двухэтажном доме с матерью, женой и сыном Георгием – курсантом СПТУ.

Я подивился красоте дома, на второй этаж которого вела широкая, как во дворце, мраморная лестница.

– Во сколько же тебе обошелся такой домище, Амиран?

– В 150 тысяч.

– Старыми, что ли? – не понял я. (В нашей стороне, конечно не такой – деревянный дом можно было купить за три тысячи. Был случай, когда Васька Холим, уезжая насовсем в город, продал свою хату вообще за поллитровку).

– Новыми, – спокойно ответил Амиран и добавил, глядя искренне: – А чего ты удивляешься? Вот у нашего председателя (потом я выяснил, что «председателем» в данном случае он называет Первого секретаря РК КПСС) дом стоит 500 тысяч.

Полмиллиона? Я прикинул в уме, сколько же лет надо копить этому «председателю», имеющему зарплату 250 рублей в месяц, чтобы купить или построить подобное жилище. Оказалось, если он не будет ни пить, ни есть, ни одеваться, – около двухсот лет. Два века!

По утру, отведав лобио и виноградной чачи, став друзьями в доску, мы выехали с Амираном на его чайную плантацию. По дороге шел дельный разговор о чаеуборочных комбайнах «Сокартвелло», которые не чай собирают, а веники (об этом я писал потом серьезно и обстоятельно в статье, вошедший в сборник очерков «Колхоз – моя судьба»). Завязался и такой разговор:

– Геннадий, у тебя в Москве хорошие знакомые девушки есть? – спросил меня Торотадзе. – Женить сына Георгия пора. У нас он невесты не нашел, а те, что приезжают сюда отдохнуть, ведут себя, знаешь ли, непристойно. У Георгия своя машина – он в СПТУ на занятия в ней ездит, девицы льнут к нему. Боюсь испортят парня.

– Девушки знакомые у меня в Москве есть, конечно, – отвечаю, – но вряд ли Георгию понравится в Москве, у нас трудно решается жилищный вопрос. А он привык к хоромам.

– Что ты! Что ты! – замахал руками чаевод, – он у меня скромный парень. Пять комнат – больше не надо.

…Из колхоза имени Ленина, мы потом поехали в соседний колхоз. Оказалось, что он называется тоже имени Ленина.

– Да как же так? – воскликнул я пораженный, – в одном районе два хозяйства с одинаковым названием.

– У нас все колхозы называются ленинскими, а ранее они носили имя Иосифа Виссарионовича Сталина, – скромно пояснили мне.

– Как же вы отличаете их друг от друга? Как отчетность ведете?

– Да, очень просто. Сейчас Вы находитесь в колхозе имени Ленина села Самтредия, а были в колхозе имени Ленина села Лихаури. Понятно? По названию села отличаем.

Я развел руками.

…В Москву меня провожал Амиран. Когда я брал билет в железнодорожной кассе, он попытался его оплатить. Я категорически пресек это намеренье. Он долго долго смотрел на меня и молвил:

– Слушай, ты честный парень.

А очерк в газете об Амиране Торотадзе – мастере ручной сборки чая, человека-машине появился, конечно, без каких-либо примесей от тех эпизодов, о которых поведал я выше. Понятно, они заслуживают особого комментария, и если бы я это сделал тогда, то получился бы материал, подобный тому, что написал Виктор Астафьев – «Ловля пескарей в Грузии». Вряд ли бы его дали в газете ЦК КПСС. Ну, да что говорить сейчас об этом, когда очевидно, что произошло и с Грузией, и с СССР в результате.

Устно своими особыми впечатлениями от командировок я делился, разумеется, с коллегами в коридорах редакции, на планерках. Кто-то из слушающих воспринимал рассказы мои как анекдот, а кто-то и настораживался. Заместитель главного редактора Михаил Михайлович Замятин, земляк мой, костромич, человек добрейшей души, как-то задержав меня в своем кабинете, рассказав историю взрыва одной из стариннейших церквей в Костроме, когда в результате этой акции взлетевший вверх от бесовской воздушной волны церковный купол упал на трибуну с организаторами вандализма, шепнул мне:

– Осторожнее, Геннадий, с крамольными рассказами. Идет процесс – не остановить. И, вообще, я вижу ты строптивый парень. Начальство не чтишь. Из кабинета руководителя уходишь, повернувшись к нему спиной, а надо пятиться от стола начальствующего лица.

Дорогой Михаил Михайлович, царство тебе небесное. Все то ты понимал, и по-своему ограждал нас, неразумных от непродуманных действий. Спасал нас.

Помню, после работы устроили мы – это упомянутый выше Виктор Винокуров, зам. редактора международного отдела Володя Павлов и я – «выпивон». Выпили то, что было, – не хватило. Павлов вызвался сбегать в магазин напротив редакции. Побежал, а на обратном пути при входе был остановлен дежурным милиционером. Произошел скандал. На другой день Замятин, которому доложили о происшедшем, стал поочередно вызывать к себе участников развеселой компании.

– Павлов, – говорил он виновнику нашего срама, – ты же за границей работал, умный человек и с кем связался. С Винокуровым, Пискаревым – они же пьяницы.

– Геннадий, – втолковывал уже мне Михаил Михайлович, – ты же трезвый человек, разумный крестьянин. И с кем ты связался – с Павловым, его из посольства за то, что в пьяном виде врезался в столб на машине, выгнали. Ну, захотел ты выпить, зашел бы ко мне. У меня же всегда стоит. Выпили бы вместе. (Надо сказать, Замятин спиртного не брал в рот ни капли).

На этом разбирательство закончилось, но «ежились» после него мы как оплеванные и высеченные розгами.

А Павлов Володя «чудил». Однажды его попросили прочитать лекцию о противоречиях в мире капитализма рабочим издательства «Правда». Володя на просьбу откликнулся. В назначенное время вышел на сцену правдинского Дома культуры, зал которого был переполнен. Для вдохновения перед выходом к рабочим пропагандист «хватанул» энное количество водяры. И, видимо, многовато. Сказав первую фразу, что современный капиталистический мир просто раздирается многочисленными противоречиями, он почувствовал, что хмелеет и рассказать о многочисленных противоречиях не сможет. Лектор подумал и решил сузить проблемы в странах капитала:

– Если по правде, то есть лишь два противоречащих друг другу фактора, – заявил он, прищуривая глаза, и чувствуя, что хмель его добивает. Международник Володя собрал тогда последние силы и более менее внятно произнес:

– Если же быть непредвзятым до конца, то надо сказать: в капиталистическом мире противоречий нет.

А коль нет, то и говорить больше не о чем. И под недоуменные взгляды рабочих горе-обличитель загнивающего капитализма-американизма покинул сцену.

Н-да. Журналисты. Люди древнейшей, после проституционной, профессии. Люди, жгущие себя сильнее, чем рабочие урановых рудников – а по сему имеющие самую низкую продолжительность жизни.

Как-то приехал я в Горький. Захожу в обком. Ба! В приемной первого секретаря, в качестве его помощника сидит мой однокашник по ВПШ при ЦК КПСС Саша Сметанин.

Надо сказать, что в эту привилегированную школу я попал благодаря направлению от «Сельской жизни». Учился два года, получая стипендию – 220 рублей. Говорили, что только в Духовной Академии (церковной) слушатели имели подобное содержание. Учеба была в радость. У нас даже распевалась частушка:

«Спасибо партии родной За двухгодичный входной».

Но радость радостью, а знания мы там получали отменные. Особенно по литературе. Быть может, кому-то покажется неправдоподобным, но именно на литературной кафедре ВПШ при ЦК КПСС защищали свои кандидатские, а затем и докторские диссертации первые соискатели высокого звания ученых в области творчества ни Клары Цеткин, ни Розы Люксембург – Сергея Есенина.

Помню преподавателя философии Вилена, его заумные размышления о волнообразном развитии общества. Эти размышления натолкнули думающих слушателей на мысль, что «нынешняя волна» исстает или захлестнет нарождающуюся новую. А стало быть… Страшно подумать: социализму грозит крушение.

От таких открытий тянуло выпить. А выпить, благо, всегда было чего. В нашей группе учились два белоруса: Иван Макалович и Толя Андрухович – так вот они, ездившие через воскресенье к себе на родину, всегда держали запас самогона, педантично пополняемый родственниками во время приезда в Белоруссию Ивана и Толи. Отводя душу всей группой, а старостой ее являлся Иван Макалович, мы нередко пропускали лекции по истпарту или политэкономии. Декан факультета Воробьев находил нас в общежитии ВПШ на Миусской площади: нередко мертвецки спящими.

– Я думал, что все они убиты, – делился потом в кругу своих друзей наш руководитель – впоследствии собкор ТАСС на Цейлоне.

Кстати, Иван Макалович после ВПШ занял пост министра печати в Белоруссии, Толя Андрухович возглавил исторический журнал. Я приезжал в ту пору в БССР неоднократно. Однокашники встречали и провожали меня по первому классу. Однажды Толя Андрухович, квартира которого находилась на привокзальной площади, провожая меня в тапочках до вагона, зашел в него, да и заснул на коврике. Очнулся, когда отъехали от Минска километров сто. Представляю, как он добирался обратно, раздетый, без денег, как встретила его жена Ирина – весьма своенравная особа.

После партийной школы друзей я встречал тогда почти в каждой командировке. Даже будучи в командировках заграничных. Не хватит многих томов, чтобы поведать об этом. Но о встрече с Сашей Сметаниным, помощником первого секретаря Горьковского обкома партии, все же расскажу. Устроив меня в гостиницу, где я поставил чемодан, Саша начал знакомить меня с городом, который я вообще-то, будучи некогда матросом, исходил вдоль и поперек. Но одно дело ходить пешком, другое – ездить на обкомовской машине. После «первого» знакомства, закончившегося на винзаводе, мы поехали не в гостиницу, а к Саше домой. Переночевав, продолжили знакомство с предприятиями города, в том числе и со знаменитым Автовазом, где я воочию увидел живого первого стахановца, о котором читал еще в начальных классах Глебовской школы – кузнеца Бусыгина. Итак дело шло четыре дня. Чемодан мой занимал место в гостинице, крутился счет оплаты, а я каждый раз к ночи оказывался у Саши дома. На пятый день жена его, доцент здешнего какого-то института, ставя нам на стол завтрак, бросила едкую фразу:

– Я думала вы и в самом деле однокашники, а вы, оказывается, – собутыльники.

Я поехал в Арзамас, где и собрал материал для газеты, назвав его «Под городом Горьким». Он, этот материал, вошел в книгу «Алтарь без Божества», вызвал многочисленные отклики читателей и благодарственное письмо председателя колхоза Кундика – главного героя очерка. Не могу удержаться, чтобы не привести письмо полностью:

«Уважаемый Геннадий Александрович!

Очень мы мало виделись с Вами, но какая у Вас хороша память и добрая душа. Читал я в газетах рассказы о моей судьбе и думал: есть ведь талантливые люди, которые так хорошо помнят, умеют все описать и этим самым заставляют человека лучше видеть себя, лучше трудиться.

Вами собранные газеты с материалами о нашем колхозе я получил. Очень Вам за все это благодарен.

Последний Ваш очерк «Под городом Горьким» читали и наши труженики колхоза. Для меня явилось загадкой – когда это Вы успели?

Геннадий Александрович! 23 июня этого года мне исполняется 60 лет. Если можете приехать ко мне, прошу побывать на моем юбилее.

Еще раз большая Вам благодарность от меня и моей семьи.

С уважением Кундик.

14.6.79»

Да, порой вдохновенные, не оставляющие равнодушными читателей материалы рождались, говоря словами поэта, в прямом смысле «из сора». Так было после посещения ярославской деревушки Масленниково – малой родины легендарной женщины, первой в мире космонавтки Валентины Терешковой. Недавно страна отмечала ее юбилей. Сколько высоких задушевных верных слов было сказано в адрес ее. Я эти слова сказал более четверти века назад в очерке «На доброй земле «Чайки». За этот материал и ряд других присуждена была мне премия Союза журналистов СССР. Кстати, на соискание этой премии выдвинуло меня не руководство «СЖ», как это полагалось, а частное лицо – Игорь Ростковский, сотрудник нашей газеты, в прошлом фронтовик. До этого представляли у нас ребят более гибких, приближенных к главному редактору. Они терпели фиаско. По поводу одного из них председатель комиссии по присуждению премий высказался даже так:

– Если этому товарищу вручить «Золотое перо», то тогда и всем пишущим в газеты вручать его надо, а Союз журналистов распустить.

После этого Ростковский собрал несколько вырезок с моими материалами и без какого-либо сопроводительного письма направил в комиссию. Там их прочитал завсельхозотделом газеты «Известия», член комиссии Иванченко. Очерки ему страшно понравились, но его удивило, почему нет при них «сопроводиловки», подписанной редакционным «треугольником». Позвонил главному редактору. И тому ничего не оставалось, как прислать сей документ.

Ну, да ладно. А тогда земляки Терешковой, только что вышедшей замуж за космонавта Андриана Николаева (говорили их сосватал Никита Хрущев), как будто чувствуя, что брак этот искусственный и долго не продержится, «охобачивали» на вечерках сальные частушки типа:

Валентина Терешкова Полюбила чуваша. Неужели в Ярославле Что-то толще не нашла?

Наслушался я, будучи тогда в родных краях «космической женщины», многого. Но материал родился таким, каким вы можете прочитать его в приложениях к данной книге.

Мы жили тогда, повторю, в своей стране, в своем народе, шли вперед, оступались, смеялись, поднимались из грязи (даже обормот великий – мой зять Боря Чайкин научился завязывать галстук, перестал лаяться матом). Я же, приезжая в родную деревню, напротив, опрощался, ходил босиком по траве, редко брился, калякал о том, о сем с мужиками – словом, расслаблялся. Ко мне частенько в таких случаях, если совпадало время отпусков, присоединялся мой шурин – Гелий Скрицкий, дипломат, послуживший и в США, и в Китае, и в Индии, и в Индонезии. Это он, отпробовав первый раз с огорода моей матери ягод и зелени в росе, воскликнул:

– Мария Михайловна, позволить себе такую роскошь кушать свежайший, без химических примесей, выращенный под солнцем продукт может в хваленой Америке только миллионер.

Он, повидавший белый свет, образованнейший человек, находил общие темы в многочасовых разговорах с полуграмотной крестьянкой, поражаясь ее уму и интеллекту.

Когда моя мать скончалась, Гелий прислал из-за границы трогательную сочувственную телеграмму. Вот она:

«30. VI.80

Гена!

Потрясен сообщением о Марье Михайловне. Не хочется верить, что это так. Невозможно смириться.

Она вызывала у меня, как я уверен, у всех, кто ее знал, самые глубокие чувства уважения и привязанности. Ее светлый образ – справедливой, трудолюбивой и мудрой русской крестьянки – неизменно ассоциировался в моих мыслях с понятием Родины. Очень благодарен ей за ее бескорыстную заботу, за возможность постоянно в последние годы общаться с нашей природой. Осиротеет без нее Пилатово.

Понимаю, что твоя потеря тяжела, невосполнима, что слова утешения бесполезны. Позволь мне сказать одно – мужайся!

Обнимаю тебя и крепко жму твою братскую руку.

Гелий»

А тогда, когда мать была жива, мы были молоды и счастливы, прямо-таки по Твардовскому: «Как говорят, отца родного, не проводив в последний путь, ты будешь вроде молодого, хоть борода ползи на грудь». Мы рыбачили, собирали грибы, ягоды, немного охотились. Иногда прямо из леса, обросшие, заляпанные грязью, шли на полустанок «Бродни», где работал продуктовый ларек, чтобы прикупить «водченки».

Однажды, видимо по оплошности диспетчера, на полустанке остановился скорый поезд «Пекин – Москва». Остановился, чтобы пропустить встречный пригородный поезд «Данилов – Буй», на котором в частности бабы из окрестных деревень возили на продажу огородную снедь в райцентр.

Любопытные пассажиры пекинского скорого, конечно, в основном китайцы, пооткрывали окна вагонов, залопотали что-то. Мы с Гелием оказались рядом. Я попросил его, закончившего в свое время Пекинский государственный университет, пообщаться с близкими ему людьми. Он это сделал. Китайцы ошалели. Обросший, на глухом лесном полустанке русский медведь изъясняется на чистейшем китайском языке – «на пеньке сидит, по-французски говорит». Но больше китайцев, вероятно, были ошеломлены сельские торговки, зашептавшие между собой о нас: «Шпионы, шпионы».

…А деревня Пилатово после смерти матери моей действительно, как точно определил шурин, стала сиротеть. Уходило из жизни поколение не болтунов, а истинных тружеников, коих не смогли выбить из села никакие глупости и жестокости власти. В одно из последних своих посещений родного края, уже в горбачевский период, я это сиротство, не только своей деревушки, ощутил с особой силой. И появились соответствующие очерки в газете. Приведу их.

 

Истоки

Письма из нечерноземной глубинки

…Глубинка… Вопросы социально-хозяйственного, нравственного развития здесь стоят особенно остро. Но при внимательном отношении к ней глубинка и огромный резерв.

Сейчас, в преддверии XXVII съезда КПСС, наиболее важно сосредоточить внимание на утверждении всего, что способствует движению вперед и отрицает отсталое, рутинное, а порой и нелепое. Не подменить ускорение общественного развития суетой и кабинетным оптимизмом, не прикрыть полуправдой громких фраз истинное положение – об этом ведет разговор в своих письмах наш специальный корреспондент.

От поездки в Глебово Крестьянинов меня отговаривал. Ну, чего смотреть там? Из жителей одна бабка Павла осталась, да и той под восемьдесят. Живет, бездорожьем окруженная, как Робинзон на острове. Только без Пятницы, а так – ни света, ни телефона… И вдруг председатель словно прозрел, двинулся к машине и, увлекая меня за собой, проворчал не то миролюбиво, не то снисходительно: «Ох, уж эти журналисты! Все хотят медвежий угол сыскать».

Я не стал перечить. Мол, какой же это «медвежий угол»? В шестнадцати-то километрах от центральной усадьбы колхоза? К тому же и бабка Павла, то есть Павла Сергеевна Смирнова, сказывали мне, наведывается к людям. Особенно зимой, когда можно до большака на лыжах пробраться.

И все же не удалось нам проведать в тот раз старушку: не доехали мы до нее – сели в заснеженной колдобине посреди поля, по которому (дороги-то нет) рискнули было пробиться к оторванному от «большой земли» селению. Пешие, по целине, вышли мы тогда к другой деревне, Пакшино, маячившей на пригорке, кондовой, многодомной, но… пустой. Однако попутчик, окинув взглядом деревню, ободрил:

– Должны тут быть люди… Людей оказалось немного: Анфиса Сергеевна Еремина с племянником Валентином, приехавшим из Петрозаводска «доглядывать» за своей тетушкой, родившейся аж в девятнадцатом веке – в 1895 году, и Наталья Сергеевна Виноградова – тоже в летах старушка, в прошлом одна ил лучших колхозных доярок. Вот к ней-то по тропочке от родника и пришли мы. Хозяйка так обрадовалась неожиданным гостям, что прослезилась даже. А потом, когда схлынуло первое волнение, когда присмотрелась она к нам, поняв, уяснив, кто мы и почему оказались здесь, – как-то подобралась вся и сказала:

– А я знала, что вы приедете. Мне и Павла, которую ищете, и сестра Анфиса говорили: «Про тебя, Наталья обязательно в газете напишут. Потому как вся наша округа за тобой стоит…»

Уже потом, немало поездив по деревням, колхозам и совхозам этого глубинного нечерноземного края, вдосталь наслушавшись всевозможных суждений и разговоров о проблемах его и путях дальнейшего развития, вникнув более глубоко в социально-бытовой и нравственный строй российского села, я вспомнил эти слова старой крестьянки и понял: нет, не тщеславная надежда «пропечататься» в газете занимала сердце и думы ее, а вера, что наступит время и придут озабоченные серьезными намерениями люди к ней, Наталье Виноградовой, хранительнице исконно крестьянского упорства и совестливости, всей своей жизнью утверждавшей чувство кровной привязанности, материальной и душевной заинтересованности в разумном, по-хозяйски организованном труде на родной земле.

– Я ведь, Александр Иванович, и предшественнику твоему говорила, – слышу голос Натальи Сергеевны, обращенный к председателю, – центральную-то усадьбу надо было здесь, а не в Борке, яме гнилой, ставить. Тут же все – и луга, и пашни лучше, и под рукой. Хлеб-то на горах какой родился! Ячмень в грудь вырастал. Вон построили вы комплекс коровий, а за кормами – к нам, за пятнадцать верст, по бездорожью. Чай, недешево молочко-то?

– Сорок рублей центнер, – вздыхает Крестьянинов.

– Батюшки-святы! Да какой же хозяин мог раньше позволить себе такое! Давно ли молоко колхозу в двадцать копеек за литр обходилось?

– Сгорела ваша ферма, баба Наталья, – пытается то ли оправдаться, то ли объяснить какую-то свою правоту руководитель.

– Построить бы надобно. А рядом домик для молодых доярок – и пошло бы дело.

– Дояркам домик нужен, а другим садик и школу давай. – И Александр Иванович делает рукой своеобразный жест: как, мол, и на что все это воздвигать вдалеке, ты подумала? Но Наталья Сергеевна многозначительной этой жестикуляции не принимает, настаивает на своем:

– Сначала бы ферму построили с домиком, а там, не торопясь, за такое-то время, глядишь, и школа появилась бы, и сад, и магазин… Вот жизнь-то и продолжалась бы.

Председатель морщит лоб. Долго вдалбливалось в его сознание понятие о «неперспективности», неэкономичности содержания окраинных деревень, и трудно ему теперь освободиться от этого, как от застарелой болезни.

Трудно, но необходимо. Потому что, если мы хотим вернуть людей деревне, а мы этого очень хотим, ибо каждая деревенька – это частица огромной матери-России, нам надо позаботиться не только об основных фондах, но и наравне с ними о ее бытовом устройстве, ее культурном и особенно медицинском обслуживании. Та же Наталья Сергеевна, оставшись в своем родном Пакшине, пострадала именно от того, что оказалась в неперспективной деревне.

Горька ее история, но при существующем ныне порядке медицинского обслуживания сельского населения, возникшем опять же вследствие распада окраинных деревень, уверен, – не исключительная.

– Заболел вдруг глаз. – рассказывала старушка. – Я с письмоноской и наказываю: «Передай фельдшерице нашей, что маюсь, мол». Она-то передала (добрая женщина, придет, бывало, разнаряженная, надушенная, веселая – подбадривает все), а фельдшерице, знать, недосуг, да и дорога какая. Транспорта же в медпункте нет своего. А глаз сильнее болит. Я уж с письмоноской телеграмму посылаю дочери – она у меня в Мурманске живет. Прилетела самолетом. И сразу меня – в Буй. А там, как глянули, – направление в Кострому. Да поздно уже…

Впоследствии, слушая бодрый рассказ заместителя главного врача по медицинскому обслуживанию сельского населения района Клавдии Михайловне Румянцевой о вертолетах «скорей помощи», о том какую прекрасную больницу построили в райцентре, как легко и престо путем самозаписи может попасть сельский житель на прием к любому врачу, я все время видел эту мучающуюся от боли старенькую женщину.

– Мы ежегодно проводим диспансеризацию населения, выезжаем на фермы, в центры хозяйств бригадами, – втолковывала мне Клавдия Михайловна. – Но, знаете, уж очень некультурный народ – отлынивают от обследования. Хотя заранее просим явиться.

Значит бескультурье виновато. Вероятно, по этой причине. «от бескультурья», не спешат обращаться жители Контеевского сельсовета в свой фельдшерско-акушерский пункт, который если и бывает открыт, то неизвестно когда, так как «доктор» совмещает здесь свои обязанности с трудом доярки на ферме.

Как известно, работник фельдшерско-акушерского пункта не может дать заболевшему человеку бюллетень более чем на три дня. Чтобы продлить его, надо ехать в район. Я спросил собеседницу, реально ли это для человека, проживающего, допустим, в колхозе «Памяти Куйбышева», откуда действительно можно выбраться частенько только вертолетом. Нет? Так как же быть?

– Пусть не болеют, – культурно ответствовала зам. главного врача.

Понимаю, в сложившейся ситуации Клавдия Михайловна не повинна. Но меня задело за живое, что ее, представителя самой гуманной профессии, устраивает такое положение.

– Да, чтобы жить, надо строить, – говорил директор совхоза «Креневский» Николай Федорович Дрыгин. – Вот и мы стараемся. До недавнего делали все на центральной усадьбе. Может, и дальше продолжали бы, но не стало земли хватать под застройку. На пашню полезли. А это, брат, нельзя. Тут за нами следят зорко. Уж я как умолял разрешить возвести кошару у центра, не позволили. Горевал, пока не осенило: у нас же в трех километрах от Кренева деревня! Слободка. В ней еще пять семей проживает. Строй там хоть кошару, хоть ферму голов на сто, благо, сейчас это уже не возбраняется. Дорогу лишь протянуть. – Николай Федорович помолчал минутку, с грустью добавил: – Как же слепы, близоруки мы были, отвергая значение малых своих деревень! Как будто забыли, что живем не в степях забайкальских и даже не на Кубани или в Ростове, а на Среднерусской возвышенности, где многочисленность деревень складывалась исторически, как сама необходимость. Они же опорные пункты хозяйств!

Эх, Николай Федорович, Николай Федорович! Да ведь и в кубанских, и в ростовских степях, и в Забайкалье, где доводилось бывать мне, каждый колхоз и совхоз стараются иметь такие опорные пункты – полевые станы, чабанские стоянки. Не было там в таком количестве деревень, и трудно их создавать на новом месте, но сообразили люди, что без подобных образований, хотя бы частично исполняющих функции коренных поселений, вести хозяйство трудно. А тут своими руками… Более сорока деревень списали в Буйском районе за последние годы. Я аж вздрогнул, когда в райисполкоме показали мне акт на списание их.

И еще подумалось: решение наболевших вопросов во многом зависит непосредственно от руководителей, их позиции. И двумя днями позже, в колхозе имени XXI партсъезда, в поразительно емком разговоре с одним из ветеранов колхозного движения Л. П. Сарычевым, я вновь увижу, как справедливо это.

Я словно споткнулся об этот взгляд, устремленный на меня из компании механизаторов, возвращавшихся с работы.

– Никак, Леонид Петрович? – остановился я перед человеком, ничем не отличавшимся от других – в телогрейке, потертой цигейковой шапке, – но цепко державшем меня в створе острых внимательных глаз.

– Да, это я.

Так мы встретились с Сарычевым, о котором здесь ходят легенды. О характере его был я наслышан и от коллег-газетчиков, коих он не очень-то жаловал, и от руководителей районного звена, тоже не всегда принимаемых с распростертыми объятиями. Было, было… И ретивых уполномоченных гнал из колхоза своего Леонид Петрович, и ключи от председательского кабинета бросал, когда заставляли его по весне на неоттаявшие поля с сеялкой выезжать. И еще ходила о нем в народе такая молва: отказался от высоких почестей, которые ему сулили, но семенное зерно не повез в счет третьего плана хлебосдачи.

Мне повезло: крутой, своенравный Сарычев был расположен к большому разговору. Не обольщаюсь тем, что внушил ему какие-то особые симпатии к собственной персоне, скорее всего обстановка, дух времени, взывающие к тревожной совести истинных тружеников, побудили и этого умудренного долгой председательской практикой человека высказаться о наболевшем, откровенно поделиться своими соображениями по наладке хозяйственного и нравственного организма деревни.

Крестьянин по происхождению, землепашец по призванию, он образно, взволнованно и проникновенно, говорит о поле:

– Земля – источник богатств, но ключик к ним – труд человеческий. Банальная истина, верно? Но чаше всего беды-то и идут от забвения азов. Колхоз наш имени XXI партсъезда, вы знаете, крепкое хозяйство. Знаете, конечно, и соседей – колхоз «Боковский» – лежит на боку, простите за каламбур, но вряд ли вы проинформированы, что когда-то боковцы с нами одним хозяйством жили, да разошлись. Почему? Земли были лучше у них. Так какой же, мол, смысл делиться этим богатством с кем-то? Но богатство это взять еще нужно, и, какое бы ни было оно, если его только разбазаривать, не заботясь о восполнении, рано или поздно придет конец ему. Мы-то на своих песках работали, не щадя живота, а соседи, в поле выезжая, все на часы поглядывали.

Сарычев хмурится и ворчит под нос:

– Ох, уж эти часы. Каких только нет теперь – и ручных, и карманных, и электрических, и электронных. Разбогатели. А я бы, отобрал их у тех, кто на земле работает. – И уже серьезно, с напором: – Выехал в поле – так на часы не смотри, а гляди, сколько сделал. Как в своем огороде. Колхоз, ведь он – тоже твое личное хозяйство, только в несколько раз увеличенное. Знаю, теперь многие по-иному на это смотрят. Они-то и довели до того, что мало осталось у нас охотников поднатужиться на общественной работе. Нерадивым быть даже выгоднее. Взять тех же боковцев. У государства они в долгах, а ходят – в шелках. За работу в колхозе, хоть и плохую, деньги получают исправно. Плюс на своем подворье и скотинка упитанная, и урожай картошки отменный. Руководству там голову ломать не надо, как хозяйство вести. Они – отстающие, с них и спрос мал. Им только дают. А попробуй-ка мы заикнись, когда из-за них двойной план «вешают» по продаже, допустим, того же зерна, что хотелось бы и о своих нуждах подумать – тебя районные руководители и в отсутствии патриотизма обвинят, и кулаком назовут. Чуете, как переворачивается все с ног на голову?

Кинув оценивающий взгляд: правильно ли я понял его, – на всякий случай расшифровывает:

– Многовато у нас «ура-патриотов» стало – «патриотов» района, «патриотов» области. А по мне, лучше побольше патриотов дела своего, деревни своей, бригады, колхоза. Воспитаем таких, будет чем гордиться и району, и всему нашему нечерноземному краю. А переложить чужую ношу на плечи другого – дело нехитрое. Но только ведь так можно и сильные плечи обжечь… А то взяли за моду, чуть что – менять руководителя. Я уж говорил в районе: «Как же так, товарищи? Рекомендовали-то мы его хорошим, а снимаем уже плохим». А может, по нашему недосмотру и обессилел человек? Не помогли ему вовремя, не спросили. Оставили один на один с деревней. А там – и люди разные, и соблазны свои. Следить, следить надо за выдвиженцами постоянно, внимательно, строго. Я не говорю, что следует держать руководителя, как струну, натянутым, но подтянутым он должен быть. Так-то. Однако снимают у нас не только плохих, но и хороших. Правда, называется это уже иначе. Говорят, человек расти должен. Да на земле ли не расти-то? Хоть до неба!

Столь эмоциональное откровение старейшины районного председательского корпуса имело под собой конкретное основание. Но об этом – во втором письме.

 

Жажда дела

Частая смена председателей и директоров колхозов и совхозов, как показывает положение в хозяйствах, желаемого результата не дала. Но сила инерции настолько велика, что и сейчас кое-кто из районных руководителей видит основной выход в замене кадров. Председатель РАПО В. Н. Шапарев сказал об этом недвусмысленно, хотя, как он выразился, и по секрету.

Да какой уж тут секрет! Если он сам не раз ездил в Кострому в сельхозинститут «заманивать» выпускников.

– Эх! – с досадой махнул рукой Л. П. Сарычев, узнав об этом. – Опять не с того конца. Надо у себя примечать способных парней, со школы. И вести, вести их. Выпускник – это еще кот в мешке. А им, видите ли, сразу целую отрасль, а то и хозяйство. И вот что еще я думаю: многовато, кажется, у нас руководителей колхозов и совхозов с техническим, инженерным образованием. С одной стороны, это как бы и хорошо: научно-технический прогресс. Но с другой – стоим-то мы на земле, ее соками питаемся в отличие от фабрики или завода. Агрономов среди председателей, считаю, надо иметь побольше. Тут нам могли бы помочь курсы повышения квалификации руководящих сельскохозяйственных кадров. Но… бывал я в Караваеве. Так… одна видимость учебы. Посудите сами, за три месяца нам сумели прочесть лекции по 42 дисциплинам. Ну серьезно ли это? А почему, например, у нас плохо новое приживается? Да потому, что суть его не всегда представляем. Наши специалисты – вроде и много их, в конторах скоро уже никаких столов не хватит, – норовят за бумаги спрятаться, а из района приезжие – больше текущими, а не коренными вопросами занимаются. От таких «гостей» толку, что от туристов.

Я услышал горькие эти слова, и лицо мое залила краска. Вспомнил, как, вероятно, за такого же туриста приняли меня на Кренёвской ферме, куда зашел я посмотреть, как действует поршневой насос по удалению навоза – очень эффективная штука, но используется, к сожалению, только в одном хозяйстве. Механик Степан Кулагин зло глянул на меня из-под нахлобученной шапки, пробасил:

– Не смотреть надо, а внедрять!

Позже, читая деловые бумаги, отчеты, составленные работниками РАПО, натыкаясь то и дело на всевозможные громкие технические термины, на такие словосочетания, как «внедрение прогрессивных технологий», «организация содержания скота по поточно-цеховой системе», «научно обоснованная система земледелия», и т. д. и т. п., я не мог отделаться от мысли, что за этой, в общем-то, хорошей, верной терминологией стоит какая-то полуправда, умело маскируемая «учеными людьми» под обкатанными выражениями, О какой научно обоснованной системе земледелия можно вести речь, например, в колхозе имени Горького, о чем страстно говорила на городской партийной конференции механизатор этого хозяйства А. В. Власова, если который уж год сев ведется неклассными семенами, без минеральных удобрений, да и потом в землю вносятся не те туки, что требуются ей, а какие в наличии? Как думают внедрять поточно-цеховую систему содержания скота в районе, не решив вопроса реконструкции ферм?

В управлении сельского хозяйства, куда я пришел со своими сомнениями, признались:

– Прогрессивные технологии – пока что попытка. Преобладают же экстенсивные методы. Чего уж там! Если почти весь Дьяконовский куст у нас еще клевер из лукошка сеет, а колхозная техника там под окнами механизаторов стоит. Звенья конечной продукции? Подряд? Он внедрен лишь на пяти фермах. В земледелии тоже приживается слабо. А где и есть, по большей части условно.

– Так поехать бы, разобраться, помочь…

– Там своих специалистов хватает.

И с недоумением под шуршание деловых бумаг я покинул туго набитое снующими из кабинета в кабинет людьми здание.

Шел крупный, хлопьями снег. К вечеру обещали метель. И мне вдруг вспомнилось, что именно вечерами и почему-то (так уж, видимо, совпадало) именно вьюжными приходили к нам в моем детстве в отдаленную деревню учителя Контеевской средней школы: Елена Семеновна Егорова, хроменькая, опирающаяся на палочку (и как только она добиралась пешком до нас за такие-то километры по занесенной снегом дороге?), Таисья Ивановна Бертенева (ее портрет сейчас висит в Буйсном краеведческом музее), другие подвижники-просветители. Приходили, вели беседы с людьми, разъясняли политику партии, а когда-то они же учили грамоте на дому наших отцов и дедов. Интеллигенты до мозга костей, эти люди забывали про все – свою боль, личный интерес, а делали то, что нужно обществу.

Могут сказать, тогда время не то было. Кстати, это очень любит повторять нынешняя, считающая себя интеллигентной, технически образованная молодежь. Но даже если это и так, то задача-то стояла схожая с нынешней. Разве что в ту пору ликвидировали просто неграмотность, а сейчас неграмотность техническую. Обидно и стыдно нам говорить об изъянах в производстве, имея такую огромную армию специалистов. Пора строго и жестко потребовать с них за реальное дело, сорвать покрывало пустопорожних фраз, укутывающее некомпетентность и равнодушие, оставляющее недоделанными многие добрые начинания, а нередко – приводящее и к нелепостям.

Буйский дорожно-строительный участок за последнее время подвергался, что называется, самой суровой критике на всех уровнях. Но, к моему удивлению, начальник его Евгений Геннадьевич Яблоков при встрече не выказывал признаков битого человека, напротив, он, кажется, даже был рад, что в его огород летели каменья.

– Наконец-то хоть заговорили об этих самых дорогах. Есть надежда: и меня послушают.

Яблоков не скрывал, что строят они неважно. И качество низкое, и темпы не те. Немало тому причин: база слаба, щебень возят бог знает откуда (своего-то в районе почти что нет).

– Но это трудности объективные, принимаешь их с пониманием, хуже, когда «катавасия» начинается. Приехал к нам как-то из области крупный руководитель. Повез я его по участкам. От Буя к Креневу пробрались без приключений – асфальт. От Кренева до Шушкодома немного побултыхались – однако приехали. А вот под Куриловом – это крайняя точка района – сели. «Значит, – говорит мне начальник, – тут и асфальт надо класть, отсюда дорогу вести». Я подумал: он шутит. Ан нет.

Откровенно сказать, я подумал, что здесь шутит со мною Яблоков, разыгрывает. Что за пошехонские штучки – строить дорогу с конца? Это все равно что мост вдоль реки поставить. Уж не принял ли он за фельетониста меня И «ввернул» эту байку для словечка красного? Однако, помедлив с опровержением рассказа, я вспомнил, что нечто подобное уже случалось в Буйском районе, когда хотели построить дорогу там не с конца, а со средины. На участке Ощепково-Дор. По зиме завезли с базы щебень, песок, но заасфальтировать не сумели. Асфальтовый-то заводик в Буе, и волочить его продукцию за десятки километров по бездорожью – дело бессмысленное: в кузовах застынет. А по весне – вмяли в грязь и песок и щебень. Кстати, дорога эта не построена до сих пор.

Наверное, нет нужды говорить и приводить в подтверждение цифровые данные, что району в двенадцатой пятилетке предстоит решить сложнейшие хозяйственные задачи. Трудность их определяется еще и тем, что здесь не набрали достаточного ускорения для этого: колхозы и совхозы недодали стране многие тонны зерна, мяса, молока, льноволокна. Но помощь оказывается значительная. Только капитальных вложений за пятилетие сюда будет направлено свыше 50 миллионов рублей. Сумеют ли распорядиться ими толково? Не затоптать деньги в грязь, не рассыпать по обочинам проселков, подобно Сельхозхимии, бросившей около Прусь-Дерюг под открытым небом горы доломитки, не перевести звонкую монету на повышение урожайности сорняков, чем долгие годы занимается здешняя ПМК-7 в колхозе «Россия», вывозя сырой, непрокомпостированный торф из болота прямо на поля, а обернуть миллионы в дороги, дома, фермы, сады и школы – вот задача!

Анатолий Сергеевич Юркин, новый первый секретарь Буйского горкома КПСС, входящий в нелегкий круг районных дел с энергией, достойной его высокого положения, при встрече развернул обширную программу действий.

– Да, – говорил он, – мы должны повернуть лицом к селу всех партнеров его. Это требование партии. И решительно освободиться от всякого рода глупостей. Конечно, с дорогой я разберусь. Да, знаю и понимаю: много сидит за столами работников, а земле нужен мужик. Пахарь. Строитель… Есть задумка внедрить в этом деле так называемый смешанный способ. Опыта, правда, нет. Думаю съездить к Малкову – он давно практикует его. – А затем секретарь произнес слова, которыми и покорил меня: – Но в первую очередь следует расшевелить, оживить людей, объединить их общностью цели.

Вот оно – главное. И техника, и материалы, и прочие немалые средства могут остаться без движения, если мы упустим из вида человеческий фактор, признанный партией одним из важнейших на пути ускорения научно-технического прогресса. И тут нужен не нажим сверху, не окрик, а кропотливая, истинно партийная работа с людьми, исходящая из учета коренных интересов живущего на земле человека.

Брать на вооружение крупицы опыта не казенной и не бумажной работы с людьми – это ли не достойное дело тех, кто отвечает за «состояние» человеческих душ! И, может быть, есть смысл присмотреться, чем взял, например, строптивый, не всегда козыряющий начальству председатель колхоза «Заветы Ильича» Павел Васильевич Соколов, хозяйство которого и планы успешно выполняет, и собирается строить начальную школу – редчайшее событие в Буйском районе. Нет, он не заигрывает с колхозниками, но идет на работу раньше их. И это он предложил выделять колхозникам технику – для работы в огородах, на подвозку кормов или дров. Без «магарычей» и поклонов механизаторам, а по их заявке. Правда, раз в году каждый колхозник вносит за эти дела в кассу десятку. Вносит, заметьте, каждый – и механизатор, и специалист, и сам председатель. И. между прочим, именно Павел Васильевич выступил в свое время с резкой критикой тех своих сотоварищей-председателей, что катаются на работу из районного центра… И это он всячески отстаивает самостоятельность колхозных руководителей: «Дайте возможность самим нам распорядиться, сколько и где посадить и посеять, – и мы перевыполним план по всем показателям, дайте хозяевами себя почувствовать. Иначе факелы жарких костров, что полыхают у нас по весне на льняных полях, легко затмят и погасят тот «огонек» изнутри, который пытаемся мы засветить в сердцах человеческих».

Идти от коренных потребностей работающего на земле человека – значит действовать, сообразуясь со здравым смыслом, нравственной готовностью труженика примерить на себя то или иное поручаемое ему дело. И кому, как не коммунистам села, заняться этим вопросом, повернуть на общую пользу хотя бы ту же знаменитую деревенскую спайку.

К сердцам людским ведет немало дорог. И одна из них – память. Знаю, местным жителям присуще особое чувство гордости за своих земляков, за славное прошлое края. («Сыры Воскресенскрго низового завода в Москву шли, а директор его Петр Николаевич Тукин орденом Ленина был награжден». «А во время войны и после, знаете, как… Девчонки на лесоповале работали, кочегарами ездили на паровозах»). Гордость и память – это движение души. Не заметить, не опереться на него в работе – непростительно.

Народ наш отзывчив и добр. Я и сейчас слышу голос Валентины Сергеевны Копыловой – доярки из колхоза «Красный путь», сетующей вот по какому поводу: «Хоть бы на постой учительницу или шефов определили ко мне. Ни копейки бы не взяла. Картошки полный подвал, мясо свое…» Она читала мне письма из воинской части, где командиры благодарили ее, солдатскую мать, за воспитание сына, и плакала и хлопотала около стола. Она даже попела мне песен, взволновала до слез забытыми, идущими из недр русской души мотивами.

Как хорошо, думалось мне, что живут на земле такие вот люди – упорные агитаторы за нравственное здоровье деревни, ее расцвет. Да ради бы них должна огласиться округа звонкими переборами гармошки и сплясать, как бывало, не на вымученном смотровом празднике, а на подлинно народном гулянье.

Им, ветеранам, этим поистине часовым деревни, порой предлагали квартиры на центральных усадьбах – они не ехали. Им внушали, что своими огородами они мешают выравниванию контурности угодий, они не внимали, твердо уверенные в своем праве жить и работать на родной земле, которую веками поливали потом многочисленные поколения их предков: пахарей и сеятелей, за которую сражались братья, сестры, мужья, в большинстве своем вернувшиеся с кровавых полей лишь именами на обелисках. Они ждали этого часа, когда взглянут по-иному на ту же «неперспективную деревню» – взглянут как на резерв, прирастать которым станут хозяйства…

– Жаждой дела жив человек, И делом деревня ставится, – эти исполненные глубокого смысла слова услышали мы от Натальи Сергеевны Виноградовой на прощанье, когда уходили из ее дома в сумерках, прихватив во дворе пару жердей, дабы вызволить из плена застрявшую машину.

Пройдя с полкилометра, мы оглянулись. В серой мгле таяло Пакшино. Но светились огоньками окна избы нашей знакомой, светились, смотрели нам вслед глазами надежды.

 

На доброй земле «Чайки»

Чувство Родины. С годами в каждом из нас оно, наверное, обостряется, становясь не только сильнее, но и конкретнее. Огромное и всеобъемлющее, оно начинает как бы смыкаться с собственной первоосновой – любовью к местам, где родился. Не потому ли чем дальше отодвигает нас время от солнечной поры детства, тем сильнее мы ощущаем тепло его дорог и тропинок, яснее видим черты того, что нас окружало тогда.

Да, большое видится на расстоянии. В непреложности этой истины я убедился еще раз, будучи как-то в ярославском селе Большое Никульское, где вот уже восемь лет действует, как говорят здесь, «музей Терешковой», здешней уроженки, первой в мире женщины-космонавта. Экскурсовод, миловидная девушка, остановясь около диарамы, отображающей вид северо-западной части нашей страны из «вселенского далека», припомнила, как в один из приездов сюда Валентина Владимировна, зайдя в «свой музей», долго-долго смотрела на крошечную точечку чуть южнее рукотворного Рыбинского моря. То была ее родная деревня Масленниково.

Трудно сказать, о чем думала в этот момент Валентина Терешкова. Женщина, облетевшая на космическом корабле нашу Землю 48 раз, а потом с миссией дружбы побывавшая во множестве стран и принявшая как председатель Комитета советских женщин десятки и сотни делегаций разных народов. Быть может, вспомнила легендарный полет свой к звездам и как, чайкой паря над зеленой планетой нашей, увидела вдруг серебристую нить матушки-Волги и вроде бы эту вот звездочку – родительский дом. Скорее всего так и было. Ибо, выйдя из павильона, попросила гостья запрячь коня в сани и отвезти ее по зимней дороге в то самое «родовое гнездо», что в нескольких километрах от большака и музея расположилось удобно на так называемой Красной горке. Потом она скажет:

– Я встретилась со знакомыми и незнакомыми мне людьми – тружениками совхоза «Чебаково» и словно воды ключевой в знойный день испила. Я прониклась заботами, думами их и восхитилась размахом планов и дел. Какой прекрасный народ – мои земляки!

Да простится мне моя дерзость, но, услышав от Терешковой лестный отзыв об односельчанах, уже здесь, в Москве, не удержался я и спросил:

– Валентина Владимировна, а не разлука ли и отдаленность повлияли так на восприятие ваше?

И услышал в ответ:

– Большое действительно видится на расстоянии. Но ведь для этого большое должно быть и впрямь большим. Как Родина, что малая, что великая.

Не знаю, то ли «заряженный» добрым подходом к людям моей собеседницы, то ли по какой другой причине, с самой лучшей стороны увидел и я земляков Валентины Владимировны, побывав недавно в совхозе «Чебаково». И захотелось мне рассказать о них, о поездке своей по хозяйству.

Если бы меня попросили выделить главную черту местных тружеников, я, не задумываясь, назвал бы – оптимизм. Настоящий, твердый, покоящийся не на этакой веселой людской беспечности, а основанный на прочной жизни, на подкрепленной повседневными делами вере в завтрашний день.

Помню морозное утро, опушенные инеем березы под окнами деревянных домов с резными наличниками на центральной усадьбе. А чуть выше, на взгорье, как яблоки на снегу, рассыпаны краснобокие двенадцати – восемнадцатиквартирные дома-красавцы современной застройки. Мелькнули за окном машины здания «музея Терешковой», кафе «Чайка», торгового центра, нового Дома культуры, детсада – все такие аккуратненькие, красивые, чистые, уже одним своим внешним видом как бы льющие на деревенскую улицу теплый и мягкий свет Соседство одноэтажных особняков с двухэтажными и даже трехэтажными постройками тут не резало глаз, не заслоняло деревенской стати и простора. И, как потом я понял, подобная гармония ощущалась и во взаимоотношениях здешних людей: ветеранов и молодых, коренных жителей и приехавших сюда на работу в последнее время из других мест, не только из сел, но и из города.

В кабинете директора совхоза нас встретил ею хозяин – Сергей Федорович Миронов, подвижный молодой человек (ему нет тридцати), и, перехватив наш взгляд, устремленный на Красные знамена, стоящие в красном углу, заулыбался:

– Есть, есть успехи. В содержании скота, в капитальном строительстве. – И вдруг совсем по-юношески, задорно перевел разговор вроде бы на другое: – А приз наш за первое место в районных соревнованиях по футболу видели? Гм-гм… Знамена, конечно, виднее. Но и то, что средний возраст живущих в нашем хозяйстве тридцать четыре года, тоже надо заметить. Старики в футбол не играют. Между прочим, играю сам, в полузащите. В решающем матче гол забил.

Сколько всего увиделось в этой здоровой непосредственности руководителя! В простоте и доступности его чувствовались и умение работать с людьми, и большая умная озабоченность о главном – кадрах хозяйства, людях его. И как бы в подтверждение этому распахнулась дверь директорского кабинета, и в него просто вбежала женщина:

– Федорыч! Дело-то какое – невестка из роддома выписывается. Машину бы.

– Кого родила-то? – спросил строго «Федорыч».

– Сына, внука значит, – расплылась в улыбке счастливая бабушка.

– Ну, коль парня, какой разговор. Берите мою легковую.

– А если бы девочку? – шутя спросили мы.

– Тогда тем более: доярки во как нужны. Однако, – повернулся он к нам, – машину отдали, будем теперь пешком ходить.

Хорошо пройтись по деревне пешком. Многое можно увидеть. Вон по проселку лошадь бежит трусцой. Ездовой – в полушубке овчинном, валяных сапогах. Разрумянился на морозе. Знакомимся Смолин Александр Викторович – начальник свинокомплекса здешнего. Ему под шестьдесят уже, но не дашь этих лет ветерану – энергичен, здоров и словоохотлив:

– Ну, ты, Александр Викторыч, так говоришь, – вроде бы как обиделся директор, – что получается: условия жизни на центральной усадьбе хуже, чем в Николо-заболоти твоей. У нас ведь тоже те, кто в квартирах прописан, и огороды имеют, которые мы и вспахать, и убирать помогаем, и сараюшки, где скот поросят откармливают. А чего? На полчаса раньше встал, на полчаса позже лег – и ешь свое мясо и сало. А квартиры-то с газом, отоплением центральным, туалетом теплым и ванной. Вот твоя кладовщица отдала погорельцам дом-пятистенок, а сама переехала в центр. На работу правда, не на лошадке как ты, а на автобусе по шоссейке вместе с подругами ездит. Поди-ка, ей плохо.

Смолин директору возражать не стал, но мнение свое высказал все же:

– Оно, конечно, по-господски жить люди стали. Смотри, до чего дошли: обеда себе не варят. Ходят в столовую. Но ведь и соблазнительно, я вам скажу. Уж больно готовят здорово. Не зря, не зря нашей стряпухе Галине Мартьяновой на конкурсе поваров в области третье место, говорят, присудили. Ох, разбалуешь, Федорыч, ты людей, разбалуешь.

Слушали мы разговор этот затейливый, понимали: затронули собеседники очень важный вопрос – какой же быть современной деревне? Так сказать, городского типа или старого, традиционного? И вспомнились суждения на этот счет первого секретаря здешнего Тутаевского райкома партии Владимира Федоровича Тихомирова:

– В любом случае процесс развития села должен быть естественным, отвечающим насущным потребностям жизни. И еще, мне думается, не следует лишнего шума вокруг этого поднимать. Или, что всего хуже, противопоставлять одно другому, людей, как говорится, дразнить, с толку сбивать их. Не делай бы этого мы, кадровый вопрос намного легче решался. Вы не подумайте, что я против нового: душевых, комбинатов, домов многоквартирных, – нет. Но я против, когда начинают доказывать, что человек, живущий в трех километрах от асфальта в своем деревянном доме, – обездоленный человек. Он и сам-то так не считает, а ему «поют и поют» со всех сторон обратное. Глядишь – и заколебался товарищ.

Мы много ходили и ездили по «Чебакову» и убеждались во мнении: разумно ведется здесь строительная политика. В итоге в таком важном деле, как жилье, нет особых проблем. В домах городского типа живут в основном приехавшие в хозяйство со стороны. Оно и понятно нет же домов у них. В совхозе рассчитывают, что и впредь приезжать сюда будут люди, потому строительство не прекращается. Сдается в ближайшее время восемнадцатиквартирный дом, а к концу полугодия намечено в строй ввести еще два таких же дома да плюс три двухквартирных.

Десять семей приехало «Чебаково». Интересовались мы, что привело их сюда. Разные были ответы, но было и общее в них. Семейные люди так говорили:

– В хозяйстве все для детишек есть: и садик, где музыке учат, и школа, куда на автобусе возят, библиотека, клуб хороший, своя самодеятельность там. Из Ярославля, Москвы едут артисты. Ну и жилье, конечно. Если муж и жена работают да двое детей у них, квартиру трехкомнатную получают.

А шофер Анатолий Стожков, перебравшийся в село из областного центра, объяснял переезд свой тем, что уж очень он любит в земле копаться, за скотиной ухаживать.

Радовало все это нас. Но не скроем, кое-что вроде бы и смущало. Приезжающие – народ незнакомый, разный. Может случиться так: понаедут, жильем обзаведутся, а работы – не спрашивай. Управляющий, с которым мы поделились этими мыслями, сказал, как отрубил:

– Не дадим!

– Чего не дадим?!

– Человеку пропасть не дадим. Так-то мы добрые и податливые, но коли что – не взыщите. У нас ведь в сельском хозяйстве, как на передовой, люди сразу проявляют себя. Вы не глядите, то директор наш молод, а стребовать умеет, без ругани крика Летом, было, после получки влетает один в контору, в грудь кулаком: «Федорыч», мужик я иль не мужик? Что жене скажу, когда с этой вот сотней домой приду?» «А ты, – говорит директор, – и скажи ей, что приезжает ко мне в поле руководитель в десять часов утра, а я у комбайна сплю…» Что называется, уговорил разу. И сейчас парень тот работает будь здоров!

Опять припомнились мне слова Терешковой о земляках: «Какой прекрасный народ…» Верно. Чистый, трудолюбивый, со здоровой совестью. Точно, не пропадешь с такими. Того же Мартьянова взять. Всего испытал он в жизни: и голод послевоенный, и труд нелегкий. Но зато понять человека может, цену копейке знает. И своей, и совхозной. Вон же двадцатый год на одном «газике» ездит. Стара, но надежна машина, как сам хозяин. С любовью работает ветеран на родной земле и гордится, что дочь по его стопам пойдет: учится в «Тимирязевке» от совхоза. И не один он такой. Римма Смирнова, Валентина Борисова, Надежда Кукушкина, Вера Ерохина, Седовы – династии целые, ядро коллектива. Это про них сказал как-то директор: «Герои мои без звезды!» Хорошо сказал. Правильно. Что из того, что нет на груди звезды золотой – все равно ведь ценят тебя, уважают. А это немало. Собрали на днях старую гвардию в ДК, кстати, на отдых не торопящуюся, сказали о каждом тепло – прослезились аж все. И тут же молодежь посвящать в хлеборобы стали. О, как душевно вечер прошел. Воспоминания, напутствия, обещания, веское слово о поле, достаток и славу дарующем. Песни военных лет, танцы современные. И все как бы само собой, просто, а за душу брало, запоминалось. Молодец, партком.

Этот дух доброты, взаимопонимания и взаимной требовательности пронизывает, можно сказать, все поры совхозного организма и каждого человека в отдельности, создает особую атмосферу спаянности и совестливости Можно бы привести немало примеров тому, но встает почему-то перед глазами вот этот случай.

…Однажды в дождливое августовское утро пропал у директора сын – шестилетний Лешка. Спавший до этого в сутки часа по четыре (уборка же!), Миронов в тот раз, используя непогоду, решил отдохнуть, а жена Валентина, зоотехник бригады, кое-что поделать по дому. Лешки хватились к полудню. Туда-сюда – нету мальчишки.

Нашли его в поле, в двух километрах от дома. Сидел в кабине машины Бориса Багрова, отвозящего силосную массу от комбайна, на котором работал Болотов Александр.

– Что ты, Федорыч, что ты, – успокаивали механизаторы потом сердитого и в то же время радостного директора, когда поняли что к чему, – если бы не Лешка разве поехали мы под дождем сюда. Понимаешь, пришел к нам поутру: «Хлеб убирать надо. А вы по домам сидите. и папка спит». Хлеб-то, конечно, под дождем не возьмешь, а силос – чего же.

Каков Лешка, а? Хотя… он тут, пожалуй, и ни при чем. Он просто истину подтвердил, что дети – зеркало наше. Что бы там ни говорили.

…В московском рабочем кабинете председателя Комитета советских женщин В. В. Терешковой уютно и скромно. Хозяйка, в строгом костюме, предупредительная, обаятельная, не хочет никак отпустить меня:

– Что там еще хорошего? Пожалуйста, расскажите, мастерские построят нынче? Новая техника поступает?

Я гляжу на эту женщину с внимательным прищуром глаз, о которой сказал поэт: «Уж не она ль на той дороге, что в звездной пролегла ночи, нашла затерянные богом от счастья женского ключи», – и почему-то вспоминаю фрески и лики святых на ярославских соборах и храмах. Да и святые ли изображены там народными живописцами? Не пахари ли и сеятели Древней Руси смотрят на нас сквозь века с немым вопросом во взоре: «Что там у вас хорошего?» Вспоминается почему-то снова «музей Терешковой» в Большом Никульском. По соседству с космическим кораблем – чудом отечественной науки и техники, гармошка-трехрядка, купленная когда-то «на паях» жителями деревни Масленниково для первого гармониста на селе и первого тракториста здешнего Владимира Аксеновича Терешкова – отца Валентины Владимировны. На войне он погиб. Увиделись солнечные детские рисунки и хитроумные модели, исполненные ярославскими школьниками, а рядом – ожерелья из бумажных журавликов, подаренные космонавту больными детьми Хиросимы.

– Они верят, что, сделав тысячу таких журавлей, избавятся от недуга, – вздыхает Валентина Владимировна. И тут же твердо, с каким-то нажимом в голосе говорит: – О, как нам надо работать, чтобы не было этих трагедий. Чтобы солнце светило всегда и всем. Чтобы били ключи родниковые… А знаете, сколько их у меня на родине?

Знаю. Много. Очень-очень. И верю, пока жива деятельная любовь человеческая к краю родному, не замутится вода в них.

 

Часть III. Наш общий талисман

 

В своих «Воспоминаниях и размышлениях», маршал Победы Георгий Константинович Жуков, посвящая мемуары рядовому солдату советской Армии, заметил с восторгом: какое прекрасное поколение людей было выращено до войны. Да, это так. И верно то, что оно было именно выращено. Людей воспитывали на прекрасных идеях любви к родине, своему народу, почитания предков, единения, труда. Помня, что идеи овладевшие массами, становятся материальной силой. И они стали ею. Перед этой могучей силой и не устоял смертоносный фашизм.

 

Под пристальным взглядом

Они, оставшиеся в живых моряки с недавно подорвавшегося на мине тральщика, шли в атаку в бескозырках и наспех натянутых поверх полосатых рубашек защитных гимнастерках. Краснофлотец Михаил Пискарев бежал впереди с автоматом наперевес, крича какие-то отчаянные слова, и, как во сне, не слышал своего голоса. Вдруг желтые брызги, выскочившие из ствола фашистского пулемета, хлестнули, будто осколки разбившегося солнца, по широкой его груди и он упал лицом в жесткую, зеленую от злости траву.

Он смотрел на меня в детстве каждое утро с фотографии, висевшей на янтарной сосновой переборке дедова дома, куда в летнюю сенокосную пору, чтобы я не остался без надзора, меня еще с вечера приводила мать. Его фотография среди многих других висела первой. Видимо, потому, что погиб он первым из шестерых дедовых сыновей. Остальные пятеро потом – кто на родной советской земле, а кто и за пограничными столбами Отечества, освобождая народы Европы от гитлеровского ярма.

Шесть братьев, шесть дедовых сыновей, один из которых мой отец, – в числе двадцати семи миллионов… Огромны потери, огромны печаль и скорбь. Огромна и память. Память народа, каждой нашей семьи, каждого человека.

Не каждого из нас непосредственно обожгла война, но в нашем селе жили дети изнуренного блокадного Ленинграда, на наших глазах почтальоны приносили солдатские треугольники и казенные конверты, из которых так часто выпадало бездонное горе. И видели мы, как даже на слезы не было отпущено времени тогда нашим старшим сестрам и матерям, отдающим последние силы фронту. Онемевшими от безумного горя увидели их после войны стоящими у железнодорожных перронов, мимо которых шли поезда, несущие счастье победы и великую радость встречи кому-то из жен и мужей, женихов и невест, отцов и детей.

Не каждого из нас непосредственно обожгла война, но отблеск ее кровавый есть в лицах и наших. Каждого жжет память о невернувшихся с фронта.

– И вдвойне она жжет того, кто прошел войну и остался живым, – это сказал мне как-то человек легендарной биографии, один из первых председателей двадцатипятитысячников Михаил Федорович Ткач. Прошедший горнило войны, тяжело израненный, он и в тогдашние свои 79 лет оставался в строю – по-прежнему возглавлял колхоз. И как! Хозяйство его считалось одним из лучших в округе, а сам он был удостоен высокого звания Героя Социалистического Труда. Не память ли о погибших товарищах давала силу этому человеку, заставляя его работать с завидной энергией и упорством? И не в этом ли виделись нам истоки величия нашего, гордости и уверенности? Не случайно сказал мне уже сын Михаила Федоровича – колхозный бригадир, Ткач Валерий:

– Я понял и сердцем принял выкованные суровым временем и испытаниями отцовские принципы величайшего трудолюбия и беззаветного служения Родине. Он не мыслил жизни без них и мне, молодому, без них не прожить.

Под пристальным взглядом живых и мертвых фронтовиков росло и мужало послевоенное поколение. Под этим взглядом, пронзающим толщу лет, росли и мужали наши ребята. Недавно мы провожали в армию правнука Михаила Ткача. Понятно, плакала в преддверии долгой разлуки мать, грустили девчонки, родные. Но поднялся отец и сказал:

– Это что же такое, друзья? Почему я не вижу радости? Это ведь счастье, что нас сыновья защищать уходят.

Счастье сыновней защиты… Какие высокие мысли! Какие слова! Услышьте, услышьте их заокеанские господа, толкающие своих наймитов, оснащенных ядерным оружием, поближе к нашим границам, услышьте голос простого человека, провожающего в армию родного сына. В нем гордость, надежда и вера: не быть нашей земле поруганной, порабощенной, ибо в жилах ее защитников течет кровь истинных патриотов Отечества, знающих кого и что они охраняют.

В двух мировых войнах территорию Соединенных штатов Америки, скажем, не затронул пожар разрушения. А нас? Быть может, кто-то, кривясь в циничной ухмылке, заявит: «То было давно, молодежи не памятно». Ой, ли! Спросите тогда хотя бы об этом у трех братьев солдат: Николая, Владимира и Александра – сыновей Марии Григорьевны Яковенко, той, что двенадцатилетней девочкой пережила кровавую трагедию родного села Козари, где 11 марта 1943 года фашисты сожгли 4800 мирных жителей. Спросите – она вам расскажет, как гнали ее с матерью, отцом-инвалидом и двумя братишками, такими же, как она, малышами тем мартовским утром в огромный сарай посреди деревни, в котором уже лежали сотни и сотни трупов женщин, стариков и детей. Она вам расскажет, как заслонила мамка грудью ее и она, девчушка, упала, под тяжестью мертвого материнского тела, обняв братца Федю. Единственная из всех выползла она из этого, уже горящего сарая во двор и вытащила с собою живого, но раненого Федюшку, спряталась в погребе. А ночью, по мартовскому снегу, в одном платьице ползла с ним к скирде сена на опушке леса. Она вам расскажет, как до утра с ладошек талой водой из лужи поила она братишку, метавшегося в бреду и умершего на рассвете.

– Нет, я не кричала тогда от страха, – говорит она мне, оправляя рушник на портретах отца, матери, братьев. – Но до сего дня кричу и рыдаю во сне. И снится вот уже сколько лет одно и тоже: утро – ясное, ясное. И мы, папа, мама, братцы, идем под конвоем. И… просыпаюсь в холодном поту. До сих пор не могу смотреть кино про войну, слышать выстрелы. Мне плохо бывает от вида огня. Да будь же ты проклята, война, и кто ее затевает.

Так неужели она, не говорила об этом своим сыновьям – солдатам? Говорила. Еще и как! И не где-нибудь, а у кургана памяти жертвам фашизма, который вот уже несколько лет насыпает в центре села местный учитель Алексей Давыдович Щербак. Стар уже этот человек, но дав обет создать необычный памятник погибшим в войну землякам собственными руками, работает он упорно, без выходных и отпусков один, вручную таская землю на возвышающуюся над парком (посаженным им же) вершину величественного сооружения. Постарайтесь, хоть на минуту задуматься над этим всем, господа. Кого вы хотите обвинить в подстрекательстве к войне и кого хотите вы запугать.

Мы уверены в себе, сильны братской дружбой народов нашей страны, их великим духом единения, верностью заветам отцов. Вам еще, видимо, кажется странным, как это казалось и Гитлеру, что существует общность между народами, бескорыстная дружба и братство. Но мы это знаем прекрасно, как и все народности и национальности бывшего Советского Союза. Это знают наши хлеборобы и рабочие, ученые и солдаты. Каждый из них может назвать десятки свидетельств окрыленности этой дружбой, верности ей. Я приведу один – о нем мне поведал когда-то Сурен Саркисович Арутюнян, директор одного армянского предприятия. Ранняя юность Сурена тоже была опалена войной. Ушел на фронт со скамьи десятого класса. Служил в интернациональном полку, где были русские и белорусы, украинцы и азербайджанцы, армяне и грузины. Бывал в переделках разных. Но не них акцентировал он свой рассказ в беседе со мной, а на общенациональной спайке, что царила в их части. И вот тот пример:

– Попал наш взвод в окружение. В сумятице кое-кто потерялся, собирались потом, объединяли оставшиеся съестные припасы, делили на всех поровну, в том числе и на тех, кого не было в данный момент. Их долю хранить раздавали другим. Мне выдали паек на украинца Горняка. Долго мы пробирались, одновременно разыскивая своих товарищей. Отощали, съели свои пайки, но пайки отставших не трогали: встретимся – передадим, накормим их.

Вот так-то.

Тяжелы испытания, что выпали на долю народа. Мы не хотим, чтобы они повторились. И напрасно представляют нас завоевателями, захватчиками и поджигателями войны, различного толка злопыхатели. Наш народ по натуре своей созидатель, труженик, а не разрушитель. В лютую годину он становится воином, хлебороб берет в руки оружие, но не затем, чтобы завоевывать чужие земли и мстить. Даже величайшее зло Второй мировой войны, в основном выплеснувшееся на нас, не ожесточило, не уничтожило добрых начал у россиян. Помнит мир спасенный, мир живой, что именно наши солдаты, не сняв пропахших кровью, потом и порохом шинелей, восстанавливали берлинское метро, пражские дворцы, мосты через Дунай… Наш народ великодушен и отзывчив на чужую беду, как отзывчивы все, кто сам перенес ее.

Ноют раны наших ветеранов войны и багряным светом горят их боевые ордена. Тем сильнее наше стремление к миру на земле, вера в человеческий разум, во всепобеждающую жизнь и труд. Вспоминаю, как ехали мы с фронтовиком Андреем Петровичем Губарем по местам партизанских боев. Он, бывший связной, дважды расстрелянный фашистами, чудом оставшийся в живых, попросил остановить машину, вышел на обочину дороги, а потом поспешил к одному из дубов-великанов, что стояли недалеко. Нагнулся, чего-то взял в руки, показал мне. То были оборжавевшие остатки автоматных гильз.

– Видишь, – сказал он, – они несли в себе смерть, но истлели. Жизнь взяла верх. Ради этой жизни и не жалели себя мы. И даже кое-кто из нас пришел с того света, чтобы делать ее вольной, свободной, красивой.

Прошла по земле война… На месте боев и пожарищ поднялись новые села и города, растут цветы и деревья. А в тихих парках и скверах, у обочин дорог, на лесных опушках встают из могил солдаты. С каменных пьедесталов, острых, как штык, обелисков смотрят они внимательно на нас и на нашу жизнь. Легко ли нам выдержать взгляд? Покойны ли души бойцов, стала ли пухом солдатам освобожденная ими от фашизма земля?

Знаю, в день лучезарной победы придет он, согбенный и седовласый, последний оставшийся в живых фронтовик моей деревни к скверику в центре села, где под мраморными плитами символически покоятся сотни не вернувшихся с кровавых полей его близких и односельчан. И я боюсь только одного, что он, обратится памятью к павшим и задаст тот же вопрос, что задал и мне при встрече неделю назад: «За что мы сражались?».

А я вспоминаю тот далекий май сорок пятого года. Ощущение неизбывной радости той поры и сейчас живо в моем сердце. Белая пыльная дорога, белые платочки деревенских баб и выцветшие добела гимнастерки возвратившихся с фронта солдат. Первая общая радость, с которой несколько сотен матерей и жен, получившие в войну похоронные, хоть ненадолго, но перестали думать, что в их дом навечно пришло несчастье.

Вспоминаю соседа дядю Мишу Бонокина. Перекинув через шею солдатский ремень, подтянув к нему косовище и придерживая двумя пальцами правой руки рукоятку, косит он за деревней молодую траву. Три девочки-малолетки точат поочередно батькину косу. Дядя Миша-инвалид первой группы, у него нет левой руки и трех пальцев на правой, он ранен в живот и ногу…

Дядя Петро на дрожках везет в больницу сына Алеху. Глубокий, рваный шрам пересекает лицо бойца. Он тоже, придя с фронта домой, сразу пошел работать. И вот беда, когда заводил рукояткой трактор, рвануло ее в обратную сторону, и отлетел от машины механизатор. Он скоро умрет в сельской больнице…

Что же заставляло моих земляков и миллионы их сверстников действовать так: не кичась фронтовыми заслугами, превозмогая недуги, чуть ли не на второй день по возвращении с войны идти на поле трудовое, требующее также великого напряжения и солдатского пота.

И, размышляя в этом направлении далее, начинаешь понимать суть войны народной, отечественной, в которой люди сражались не за Сталина, не за партию, а… за себя, защищали собственную национальную гордость и свои национальные традиции, хранителями и носителями которых были в первую очередь матери, деды, отцы. И видится в том великое единство народного духа, понимание всеми общего долга перед отчим краем, чем и могуча Родина, каждый человек.

Неужели же мы, ослепленные нынешними политическими баталиями и борьбой за передел власти, стали забывать об этом, вводя беспамятством в смятение стариков-ветеранов, давших нам величайший пример беззаветного служения Отечеству, государству, народу?

Опомнимся! Обретем свою историческую память, без которой невозможно существование никакой нации. Обретем согласие, крепость духа, которые держатся, как известно, на вере в святость общего дела, и тем утешим наших славных защитников Родины, самих себя. И тогда нынешний праздник Победы хоть и будет, как и всегда, со слезами на глазах, но слезами не горечи и безысходности, а светлой печали и гордой памяти.

 

Салют

Есть на Черниговщине село. Макошино называется. Стоит там на самом видном месте бронзовый монумент, на барельефе у которого выбиты имена и фамилии макошинцев, что не вернулись домой с войны. Много фамилий. 420. Даже по меркам сурового военного времени факт этот представляется, что и говорить, необычным. 420 человек из одного села сложили головы в боях с фашизмом.

Имена на белых плитах расположены в алфавитном порядке. Когда, читая их, доходишь до буквы «М», невольно останавливаешься: взгляд застывает на фамилии «Маглич», повторяемой несколько раз.

…Их было восемь братьев. Родились недалеко от Макошино, на хуторе Магличёвка, названном так потому, что жил там в ту пору отец их Савва Артёмович Маглич. Когда-то он бежал сюда от великой нужды. Беда и горе до конца преследовали земледельца. Он даже умер не своей смертью: утонул в Десне во время рыбной ловли.

И «идти бы по миру» потерявшей кормильца семье, если бы не взяла её под защиту сельская община. Прасковья Кузьминична, обездоленная, бесправная женщина, получила и тягло, и инвентарь, и землю. Землю на всех едоков: восьмерых сыновей и двух дочек. А когда началась коллективизация, Прасковья Маглич первая подала заявление в колхоз. Первая изъявила она и желание сселиться с хутора в село Макошино, которое должно было стать центральной усадьбой хозяйства.

К тому времени подросли её старшие сыновья: Федос, Николай и Иван. Активистами были братья, ходили по хуторам и станицам, ратовали за новую жизнь. И гордилась мать сыновьями, и боялась за них. Не одного агитатора лишила жизни в ту пору кулацкая пуля. Пытались свести кулаки счёты и с братьями Маглич. Тёмной августовской ночью подстерегли их около материнского дома, избили и бросили Федоса и Николая в колодец. А Ивана пристрелить хотели, но дала осечку винтовка. Тогда бандит, как штыком, из всех сил ударил в грудь парня дулом, и упал тот навзничь в сухую дорожную пыль.

Выжил Иван. Выжили и братья, спасённые случайно проходившими мимо дома Магличей односельчанами.

Разрасталось, хорошело село Макошино. Росли, набирали силу сыновья Прасковьи Кузьминичны. Крестьянские дети – они росли хлеборобами. Они были созданы для того, чтобы сеять зерно по весне, собирать по осени золотой урожай. Но много было недругов у нашей великой Родины.

В сорок первом году братья одели шинели. Они воевали за отчий край на земле и в воздухе, на воде и под водой. По морям, нашпигованным минами, ходил в бесстрашные походы Фома Савич. Храбро бились с немецкими стервятниками в небе лётчики: Кирилл, Федос, Михаил. В числе тех, кто грудью защищал Ленинград, был танкист Николай Саввич. Отчаянно дрался перебрасываемый с одного фонта на другой миномётчик Емельян. Бесстрашно сражались пехотинцы Иван и Григорий.

Только во сне видела теперь своих соколов ясных старая мать, оказавшаяся в фашистской оккупации. Сознание, что её сновья бьют гитлеровскую нечисть, поддерживало в Прасковье Кузьминичне силы. А когда советские танки вышибли с Черниговщины разбойничью свору, пошла работать старая в полевой госпиталь, что расположился в их селе. И всё вглядывалась в лица проходивших по улице бойцов. Всё ждала встречи с родимыми.

Однажды на дворе стирала она солдатское обмундирование. Вдруг услышала над головой нарастающий рёв самолёта. Вскинула глаза – несётся краснозвёздная птица над самым её домом. Видит что-то отделилось от самолёта, упало на огород. Подбежала – лежит там серая шинель. Уткнулась лицом в неё старая, заплакала от счастья. По запаху догадалась – это одежда Федоса.

Вместе с гостинцами, сахаром и печеньем, что лежали в карманах, достала она и беленький треугольник – письмо. И узнала из него Прасковья Кузьминична, что геройски бьются с лютым ворогом её сыновья и что сложили головы в этой страшной битве Григорий и Кирилл. Первый погиб под Воронежем, а второго – Федос хоронил лично в пылающем городе Сталинграде.

А потом получила весточки мать от других, оставшихся в живых сыновей. Залечивал раны, полученные на Днепровском плацдарме, Емельян, лежал в госпитале Николай, контуженный, выбитый из танка взрывной волной. Заживлял ожоги выбросившийся из горящего самолёта Михаил Саввич. Второй орден Красного Знамени получил подводник Фома. А Иван вскоре явился домой сам. Больной, страдающей астмой. Давал себя знать удар дулом кулацкой винтовки.

Перед окончанием войны пришли с фронта Михаил и Николай. Израненные, иссеченные. Но сразу же взялись братья за хлеборобское дело. Работали что было сил. Да только не надолго хватило их. Тяжёлые недуги, кровавые военные раны свели их в могилу.

И всё же не совсем обездолила война старую мать. С победой вернулись её сыновья Фома, Михаил, Емельян. Два ордена Красного Знамени и орден Красной Звезды украшали могучую грудь моряка Фомы, отливали рубиновым огнём два ордена Красной Звезды и два ордена Красного Знамени на парадном кителе авиатора Михаила, на гимнастёрке миномётчика Емельяна блестели медали, говорящие о том, что прошёл он нелёгкий путь побед от Москвы до Берлина.

Несколько лет назад Прасковья Кузьминична скончалась. За её гробом шёл взвод солдат. На могиле солдатской матери гремел военный салют.

 

Лес шумит

Лес подступает к Александровке плотной стеной корабельных сосен. В любую погоду, даже в пасмурную и дождливую, от медновосковых стволов исходит желтоватый, солнечный свет. В высоко вскинувшихся к небу колючих кронах гуляет верховой ветер. Ровный, спокойный шум царит над лесными просторами. И только в осенние дни ненастья, когда по земле расплывается серый стланик-туман, сосновый бор начинает глухо постанывать, а ветер в раскидистых тёмных шапках шумит тревожно. И тогда кажется, что вековой лес прячет в себе какую-то тайну…

Идёт по лесу Елизавета Леонтьевна, и чудится ей в порывах ветра то голос Данилы, то слова Василька, ненаглядного сынку.

Нет, время и лес рассказали потом все свои тайны, а тогда, в те суровые, грозные годы, всего не знал не только он, мальчишка, но и она, от которой, казалось, у её Данилы не было ни одного не сказанного словечка.

Непросохшие дрова горели плохо. Они свистели, шипели, едкий дым от них выбивался в комнату, слезил глаза. В тёмном углу, за печкой в качке плакал ребёнок. Елизавета Леонтьевна целое утро кружилась то около малыша, то у чугунков. Хлопотала и думала: «Ох, Данила, Данила, какой позор накликал ты на всю родовую. Идёшь по улице – глаз не поднять. Не диво, если б силой заставили, а то ведь сам в полицаи пошёл».

Трещат за окном мотоциклы. Со вчерашнего дня вертятся в деревеньке фашисты. Никак готовятся к облаве на партизан. Да туман, слава богу, в двух шагах ничего не видать.

Скрипнула дверь. Вошёл Данила:

– Дай, жинка, чего-нибудь поесть, как волк проголодался.

Высокий, красивый Данила садится за стол, довольно улыбается, и вроде бы совсем ни к чему ему, что думают о нём люди.

Она ненавидела его тогда. Ушла бы не задумываясь, куда глаза глядят, да только как стронуться с малышом-то?

– Гляжу я на него, – рассказывала она, вспоминая то давнее утро. – И такая досада у меня на сердце: Ишь, проголодался! Всю ночь фашистских коней пас на лесных полянах. Сдох бы ты вместе с ними.

В сенцах – стук сапог, решительные, грубые шаги.

– Собирайся, Шолохов. Охота начинается.

– Где?

– А там, у Залозья, где стояночка-то у лесовиков.

Захватило дух у Елизаветы Леонтьевны. Ведь это ж туда муженёк ночью лошадей гонял!

– Дай-ка, жена, чистую рубаху по такому случаю.

Только бы сынок не прибежал домой сейчас, не увидел, как батька собирается.

Надел Данила белую с вышитым воротом рубаху, махнул добродушно жене рукой и вышел на улицу. Кинулась к окну Елизавета и видит: стоит во дворе сынишка и смотрит с болью на лице вслед проклятому людьми и богом отцу.

Поздно вечером воротился Данила, усталый, в грязюке весь. А на другой день узнала от соседок Елизавета: не накрыли полицаи партизан у Залозья. Одни только кострища неостывшие нашли. А когда возвращались, сами в ловушку попали.

Забилось, забилось у Леонтьевны сердце. Не Данила ли упредил? Он! Как она сразу-то не догадалась? Не может же человек враз перемениться!

Война началась – Данила день и ночь на железнодорожной станции пропадал: помогал эвакуировать оборудование с городских заводов, женщин, детишек. А однажды прямо с самой передовой, из-под носа у немцев, вывез на колхозной лошади брошенную пушку и где-то в лесу припрятал.

А засада у деревенского кладбища, которую устроили красноармейцы немцам? С нашими воинами тогда тоже Данила находился. Никто, кроме Елизаветы Леонтьевны, не знает этого: ни сын Василий, ни соседки. Сказать бы им, да, чего доброго, повредишь. Нет уж, лучше молчать.

…Как ни старалась отговорить Елизавета Леонтьевна, зимой Василёк устроился на работу: рубить кусты под линией связи, что проходила рядом с железной дорогой. Однажды пришёл домой какой-то весь возбуждённый, радостный. В чём дело – не сказывает. А наутро весть по селу: потерпел крушение вражеский поезд. Кто-то повыдергал железной лапой костыли из шпал, развинтил пластины на стыке рельс и чуть сдвинул стальную колею в сторону. Важный груз везли фрицы – весь побился.

На другой неделе опять такая же история – полетел под откос гитлеровский эшелон с танками. Василия выследил провокатор, подосланный полицией в бригаду рубщиков кустарника, схватил парня, что называется за руку, когда тот во время обеденного перерыва доставал из своего тайничка большой гаечный ключ и железную лапу, которой выдёргивал из шпал костыли.

В тот же день немцы арестовали и отца, ничего не знавшего о настигшей его семью беде. Данилу отвезли в город, а сына привели в деревню. Каратели пытались узнать, с кем он связан, по чьему заданию действовал. На глазах матери в родной хате пытали его страшно. А он только проклинал их. И ещё своего отца, который так и остался для него прислужником врага.

Младшего Шолохова расстреляли как партизана. Старший чудом уцелел.

…В краеведческом музее города Рогачева есть зал, посвящённый Великой Отечественной войне. Много интересных реликвий хранится сейчас в районном Доме славы. На одном из стендов – железная лапа и огромный гаечный ключ. Это с помощью их уничтожил три фашистских поезда паренёк из Александровки.

На стенах музея – портреты полководцев, солдат, партизан. Среди отважных сынов Родины – портрет Василия Шолохова. А рядом с ним – фотография батьки, Данилы Алексеевича, партизанского разведчика и связного.

До последнего дня своей жизни приходила сюда седовласая крестьянка Елизавета Леонтьевна Шолохова. Подолгу смотрела она слезящимися глазами на «примирённых», вставших рядом друг с другом отца и сына. Неизменно с ней находился, пока жив был, Данила Алексеевич, седой, молчаливый. Семь правительственных наград украшали его грудь.

И шумел у Александровки лес. Светло, величаво, торжественно.

 

Дорога в Орловку

Где-то далеко-далеко, вдали от шумного города, за полями за долами, в окружении берёзовых рощ с крикливыми сороками стоит небольшая деревушка Орловка. В сенокос там дурманят травы, ароматный дух ржаного хлеба стоит в золотую осеннюю пору; синий душистый дым плывёт из печных труб морозными зимними вечерами.

В Орловке он родился. Там и теперь стоит небольшая хатка под черепичной крышей, где ночами долго не гаснет свет и старая женщина тревожно прислушивается к полуночным шорохам: может, приедет Андрей?

Когда поздним вечером кончается гулкий рабочий день, ему так хочется оказаться в той далёкой деревушке и, устало присев за деревянным столиком, смотреть, как радостная счастливая мать торопливо будет ставить перед ним нехитрую крестьянскую снедь, а утром пройтись улицей к обелиску с пятиконечной звездой, где покоятся его друзья-партизаны и где должен бы лежать и он.

* * *

Вот также мать ждала его и в ту суровую апрельскую ночь сорок третьего года. Ждала, чтобы передать сыну – связному отряда народных мстителей, что немцы готовят карательную экспедицию, что прохвост и пьяница Степаненко, ещё до войны прославившейся в здешних краях своей подлостью, выдал Ефима Легеду, Трофима Дынника, комсомольца Ивана Садового.

Как назло в эту ночь хмурое небо просветлело, из-за клочковатых туч выкатилась луна. Андрей вышел на большак, ведущий к деревне. Теперь только поле, ровное, как ладонь, легко просматриваемое с любой точки, отделяло его от заветного дома. Но вот пройдено и оно. И вдруг резкий окрик:

– Аусвайс!

От тёмного угла отделилась зловещая тень, повторила:

– Пропуск!

– Какой пропуск? Не видишь парень с вечеринки идёт! – Андрей засмеялся, залихватски сунул руки в карманы, чтобы под шумок выкинуть оружие в снег, но не успел.

– Руки! Руки!

Подталкиваемый в спину автоматами, он шёл под конвоем по улице родного селенья к зданию школы, где теперь размещалась комендатура. Всё здесь до боли близко и дорого. И всё осквернено. Вот вырубленный яблоневый сад, пьяные голоса полицейских у крыльца.

Дверь, ведущая во двор школы, распахнулась, и двое карателей выбросили в проём безжизненное тело. Слетевшая фуражка скользнула под ноги Андрею Губарю. И он узнал её: Ванюшки Садового.

Его втолкнули в бывший кабинет директора. Первое, что он заметил, – рыжие усы и разъярённое лицо волостного старшины Штесселя. Раздался оглушительный выстрел, и он увидел оседавшего на пол лучшего труженика их деревни Трофима Дынника.

– А вот ещё один партизан, господин Штессель! – Это суетился Степаненко.

Рука с парабеллумом качнулась в сторону Андрея. Выстрела он не услышал. Только брызнули осколками расколовшегося солнца искры из глаз и погасли в глухой и тяжелой тьме. И откуда-то издалека донёсся звон, будто кто ударил по рельсу, привязанному к крестовине посреди их деревни, которым в довоенные годы колхозный бригадир ранним утром извещал о начале рабочего дня. Как весело, празднично было тогда в деревне! Бывало, мальчишкой встанет Андрейка пораньше и просит бригадира позволить ему ударить в рельс. Здорово это – объявлять работу. А потом бежит за деревню, к чёрной кузнице, где давно уже «орудует» отец, сильный, как Микула Селянинович. Левой рукой он держит в щипцах ярко-белый кусок металла, а правой бьёт по нему молотом. Летят искры и кажется Андрею, что это не по железу ударяет отец, а по солнечному диску. Эх, батька, батька, неужель и вправду убит ты фашистом?..

Шла по земле война. Шли по земле солдаты. По травам, по топям, по первому снегу. Вспыхивали дымные жерла орудий. Рвались снаряды и мины И падали на земь солдаты.

В ту ночь расстреляли шестерых. Наутро ко двору подогнали подводу. Полицейские покидали на неё трупы. Бородатый возница взял в руки вожжи, глянул на «поклажу» и оцепенел: с саней приподымался мёртвый Губарь.

На крики из комендатуры выбежал Штессель и, расстегнув кобуру, выстрелил в Андрея второй раз, в упор…

– Господин Штессель, ну что тебе до мёртвого? Отдай тело сына! – Татьяна Илларионовна, поседевшая за ночь, стояла на коленях перед волостным.

– Что ты с ним будешь делать? – спросил гитлеровец.

– Похороню у дома.

– Какие дикие нравы! – фашист поморщился и махнул рукой. – Бери.

Она осторожно, как живого, сняла с подводы «кровь горячую Андрюшеньку», положила на санки. Таял снег. Неистово трещали сороки. С крыш тяжелой слезой падала бриллиантовая капель. Цик, цик. И вдруг – или это послышалось матери? – «Пить, пить».

Она не помнила, как запыхавшись, бежала лесом в соседнюю деревню Дроздовку, где жили её родственники. Потом сама удивлялась, как это в минуту тяжёлого смятения сразу додумалась уйти из Орловки, где, конечно, же догадались бы, что сын её жив. Из Дроздовки через некоторое время она увезла его в Куликовку, а потом другое селение. Родственники, знакомые, соседи делились с ней последним. Доставали молоко, яйца, бинты, йод. До самого прихода Красной Армии прятала Татьяна Илларионовна себя и чудом оставшегося в живых сына. Прятала и лечила. Советские танки, мчавшиеся на Запад через Орловку, сын встретил на ногах. А через месяц ушёл в районный центр – в военкомат.

* * *

Как тяжёлый сон, наплывают воспоминания, застилают глаза, болью отдаются в голове, и пуля, сидящая чуть повыше затылка, начинает скрипеть, как старое, надломленное дерево на ветру.

Нет, в ближайший выходной он оставит на время свои бесконечные дела и поедет в Орловку, к родной земле, что лучше любого лекарства лечит гудящие раны. Машина наберёт скорость, устремится к окраине, где в маленьком парке в шинели, с тяжёлой винтовкой стоит гранитный солдат, выскочит к полю, за которым раскинется старое селение Червонный партизан. Отсюда брало начало партизанское движение на Украине в далёкие годы гражданской войны, здесь действовал подпольный райком партии в годы Отечественной. Быть может, у памятника народным мстителям, что высится в центре села, встретятся они с ныне здравствующим Героем Советского Союза Николаем Дмитриевичем Симоненко, командиром партизанского полка, вспомнят суровую молодость. Старый, седой партизан укажет рукою на родное село, утонувшее в яблоневых и вишнёвых садах и скажет:

– Не зря мы боролись. Прошла по земле война. На месте пожарищ, окопов, траншей Поднялись цветы и деревья. На небе сияет солнце, Играют, смеются дети. Идут по земле люди, Летят над землёй птицы, Солдаты лежат в земле.

И снова будет дорога, обожжённые дупла старых лип, новые посадки. И будет шуршать под колёсами галька, постреливая камешками. Притормозит на повороте шофёр, и камешки зачастят, застучат, словно автоматная очередь. И опять оживёт память.

* * *

В эту переделку они попали под Ригой. Кольцо гитлеровцев сжималось. Батарея потеряла половину своего состава. Боеприпасы были на исходе. Прервана связь со штабом полка. Трое пытались исправить линию и не вернулись. Командир отделения связи младший лейтенант Губарь глянул на капитана Довбаша:

– Разрешите пойти мне!

Неподалёку разорвался снаряд. Лицо капитана дрогнуло. И Губарю показалось, что командир сказал: иди. Младший лейтенант метнулся в свежую воронку, из неё к ближайшему кустику. В разрывах потерялся крик Довбаша:

– Андрей! Назад!

Из-за леса выползали фашистские танки. Довбаш с тоской глянул на безжизненный аппарат. Рядовой склонившийся над ним виновато потупился, потом вдруг просиял:

– Товарищ капитан! Связь налажена!

А через минуту Довбаш увидел возвращающегося Андрея. Так же плотно рвались снаряды. Так же ловко полз по полю лейтенант. Но где-то, ещё невидимые, уже мчались навстречу фашистам краснозвёздные танки, присланные артиллеристам по просьбе капитана.

Ухнул очередной взрыв. Вместе с всплеском земли кверху взлетела сосна, под которую только что нырнул Губарь. Когда к нему подбежали санитары, Андрей неподвижно лежал недалеко от воронки, вцепившись мёртвой хваткой в зелёную запылённую траву.

* * *

Ныряет с пригорка на пригорок, петляет по полям перелескам дорога в Орловку. Бежит по ней поток весёлых машин. Свободно. Спокойно. Бежит среди них в воскресный день и скромный работяга «газик». Сидит в нём задумчивый согбенный человек, который помнит то время, когда в Орловку, как и в другие места в этих краях, пройти свободно и легко было нельзя. Этот человек пришёл «с того света», чтоб работать на этой земле, чтобы эта земля была свободной и вольной.

Петляет дорога. И чуть ли не на каждом километре то обелиск, то памятник.

Прошла по земле война. У пыльных дорог, синих опушек, В шумных больших городах и тихих станицах Стоят у могил солдаты, Скорбя о погибших товарищах. К ногам их несёт Отчизна Цветы и память веков.

Поворот, ещё поворот, и вот она милая с детства Орловка. Он оставляет машину и размашисто шагает к домику с раскидистой вишней под окном. Он волнуется перед встречей. Улыбка, почти мальчишечья и немножко растерянная, сгоняет с лица суровую строгость. Нет, это приехал не высокий начальник из областного центра Андрей Петрович Губарь – приехал сын, любящий, долгожданный и ненаглядный.

 

Подарок невестке

И сейчас ещё не утратил стати Павел Яковлевич Марков. Голова на широких плечах сидит прямо и гордо, глаза проницательны, походка уверенна. Каким же, должно быть, лихим молодцом был он тогда, сорок лет назад: перетянутый командирским ремнём, в отутюженной гимнастёрке с золотыми погонами офицера.

– Ну, спрашиваешь! – довольный ветеран расплылся в улыбке. – Смерть девкам!

– Героем ходил, героем, – отзывается из кухни жена его – Валентина Фёдоровна, фронтовая подруга, с которой расписался Марков в победном сорок пятом. – А вот перед свекровушкой, перед матерью своей, за меня и словечка не замолвил…

Я вскидываю удивлённо глаза на Павла Яковлевича: о чём это хочет рассказать супруга его? Он усмехается и помалкивает, а Валентина Фёдоровна, будто и не было до этого воспоминаний о войне, как-то уж очень по-женски говорит от печи:

– Родилась-то я в Сталинграде. Городская, выходит. А он, деревенский, привёз меня на хозяйство. У свекрови, понятное дело, да и не только у неё – у всего Горлова – ко мне отношение такое: не наша, земли не видала, работать не сможет. Загодя «Валькой-белоручкой» окрестили. А эта белоручка, как пошла работать на ферму, так двадцать годиков без отпусков и оттрубила…

Эх, мать честная, думаю, уведут меня сейчас эти рассказы от намеченного пути. Приехал в семью фронтовиков подробнее узнать, а потом и другим поведать об опалённой огнем и омытой кровью молодости её – хозяин прошёл по дорогам войны от Москвы до фашистской столицы, награждён орденами Красного Знамени, Александра Невского, хозяйка с Красной Звездой, а тут откровения эти, скажем так, характера слишком личного.

Но вот осмысливаю я жизненный путь Валентины и Павла и чувствую, не могу обойти этот момент – момент возвращения их в Смоленскую деревеньку Горлово, под крышу родительского дома Марковых. Даже не дома – землянки, дом-то сожжён был фашистами. Словно речной поток о каменный выступ, спотыкаются мысли мои об этот факт настороженного, придирчиво-внимательного отношения свекрови к своей молодой невестке – фронтовой медицинской сестре, прошедшей огни и воды и медные трубы. И что всего поразительнее, той, подымавшей, бывало, под пулемётным огнём в атаку бойцов, пришлось здесь перед людьми и матерью Павла как бы заново утверждать себя. Да в принципе пришлось это делать и Павлу. Неужели кроется тут что-то такое, перед чем отступает и блекнет геройство?

И вспоминается мне возвращение моего родного дяди Кости в бабушкин дом. Возвращение с девушкой-фронтовичкой, которую он представил родне как жену. Добрый мой дядя, боготворимый мной за ряд отливающих золотом орденов и медалей, знал ли он, что, несмотря на внешнее любезное отношение к его жене, ни бабушка, ни родня не оказывали до поры искреннего почтения невестке со стороны? А втихомолку осуждали и дядю Костю: жениться следовало ему на своей, деревенской. Вон их сколько невест-то, оставшихся без женихов.

Мне казалось тогда это каким-то особым эгоизмом деревни. Деревни нашей, глубинной и тыловой, до которой разрушительный пожар войны в прямом смысле не докатился: мы не были в оккупации. И хоть много ребят, ушедших от нас на фронт, не вернулось, хоть и тяжка была доля оставшихся работать на здешних полях женщин, детей, стариков, дух старой деревни, её моральные мерки и подходы к людям тут не сгорели в сатанинском огне зла и насилия. Но, задумываясь теперь над фактом возвращения с фронта Павла Яковлевича Маркова, я всё более убеждаюсь в том, что не только нетронутая деревня наша, но и прочёсанная, а то и вовсе уничтоженная военным ураганом земля отчая всё же сохраняла тот старый крестьянский дух, столь сильно действующий на питомцев и выходцев из тех ли, других ли мест. Будто вечными должниками своими считала деревня их. И что, быть может, покажется странным, они, воспитанники села, пролившие кровь, иссеченные в боях за народное счастье, воспринимали это совершенно спокойно и вроде бы даже с чувством вины.

Август сорок пятого года… Наш сосед Генаха Кокошников в белой сатиновой рубахе сидит на крылечке с гармошкой. Удалой и весёлый – Генахе всего девятнадцать. Девки – у палисадника. И им невдомёк, что кавалер их полз этой ночью со станции на четвереньках: костыли, дабы не увидели случайно их молодые односельчанки, выбросил из окошка поезда. Мы сидим за накрытым нарядной скатертью столом. Павел Яковлевич разложил по порядку свои награды, военные, мирные – от почётных дипломов до орденов Ленина. Рядом заслуги его жены – одних почётных грамот столько, что на бригаду бы хватило. А это что же такое? Брошка! Подарок невестке от матери Павла.

– Оценила Родина-мать – признала и мать родная, – улыбается Валентина Фёдоровна, характеризуя таким образом в итоге свои отношения со свекровью. Что ж, сопоставление сильное – ничего не скажешь.

– Ты тут спросил, что в войну я запомнил больше всего, – отвлекает меня от разговора с женой Павел Яковлевич. – Рассказал я тебе и про первый бой, и про первых убитых, и про то, как огонь вызывал на себя, но, пожалуй, врезалось в память больше всего вот это. Две польские девушки, две сестры, со вскрытыми венами на руках. Мы лишь границу тогда перешли, первое селение польское заняли. А они, сестрёнки-то, напуганные фашистскими разговорами о том, что русские станут казнить всех поляков, и решили с собой покончить. Спасли мы с Валюшкой их. Вместе жгуты накладывали. Потом уже в Берлине от девчушек на часть письмо благодарственное пришло. Да… Сколько же всякой гадости было наплетено про нас вражьей сволочью. Это, пожалуй, пострашней их пушек и бомб. И вот подумай теперь, каким он должен быть человек наш, чтобы грязь никакая к нему не пристала?

Незаметно разговор переходит на мирное время, на сегодняшний день.

– В новый дом скоро переезжаем. Хоть и этот не плох. Но колхоз как ветеранам войны и труда предоставляет лучше. Совершенно бесплатно!

Супруги говорят о подарке колхоза в общем-то просто, не связывая столь приятный факт с предыдущим рассказом о своих послевоенных лишениях, работе без сна и отдыха, воспитании детей и уж тем более фронтовых делах. Бесспорно, они знают всему этому цену. Но славное прошлое, нынешняя беззаветная преданность родному краю стоят в их сознании в особом ряду. Ими питается гордость и величие духа, разменять которые на что-либо они никогда не унизятся.

 

Шел со службы пограничник…

Самый первый раз Аннушка увидела Демьяна в тот день, когда её, тринадцатилетнюю девочку, забрал из детского дома и привёз на незнакомую железнодорожную станцию Степан Будяк. Стояло солнечное летнее утро. С «дядей Степаном», робко прижимая к груди узелок с вещами, вышла она из вагона и… утонула в разливах мелодий духового оркестра и огромной толпе народа.

Степан с Анютой растерянно оглянулись и увидели, что вслед за ними с поезда сходят четверо военных. Девочке сразу бросился в глаза тот, что шёл посередине – его поддерживали под руки, – бледнолицый, перетянутый ремнями, в красивой зелёноверхой фуражке. Это и был Демьян Ефимцев, пограничник, герой Хасана.

Они хотели было посторониться, пропустить военных вперёд, но толпа сомкнулась за ними, прижала к четвёрке. Анюта оказалась совсем рядом с тем, что шёл посредине. И тут она заметила, что на груди у него – орден Ленина, а на глазах – тёмная повязка. Из рассказов, услышанных после, Анюта узнала, что орден Демьяну вручал в Кремле будто бы сам М. И. Калинин, а глаза герой потерял в бою.

Девчонкой Анюта бегала на все встречи с Ефимцовым, которые устраивались в их округе, и, вероятно, ни один мальчишка, её сверстник, не знал тогда лучше пограничную службу, чем она. И всякий раз, когда Демьян начинал рассказывать о бое у высоты 558, сердце её начинало биться неровно и сильно. Как наяву, видела она блики на стальных штыках самураев, вынырнувших на рассвете из туманной пади, безжизненный провод телефонного аппарата, который связывал пограничный наряд с заставой, картины отчаянной, неравной схватки, слышала разрывы гранат и трескотню пулемётов. На миг, в тот самый момент, когда в ногах у сержанта Ефимцова разрывалась самурайская мина, на девочку обрушивалась кромешная тьма. Но открывала Анюта глаза, и мир снова сиял вокруг неё красками. За окошком дома зеленела берёза, тянулись к солнцу в палисаднике мальвы, наливались соком в саду румяные яблоки. Мир ласкал радужным разноцветьем сидящих вокруг Ефимцова – всех, кто слушал его, но для него самого радость красок земных была закрыта навсегда. И боль сострадания пронизывала её сердце, когда солдат тяжело вздохнув, уходил со встречи.

По малолетству в те годы она не могла знать, конечно, что душа Демьяна тоскует не только по свету, но и по женской ласке, любви, которой ему испытать не довелось. Аннушка поймёт это после, когда самой придётся пройти через горнило войны, прошагать немало огненных вёрст в шинели солдата. Прошагать и снова вернуться в деревню Савино.

…Это было погожим летним вечером в первый послевоенный год. С полей тянуло запахом мяты, в лугах скрипели коростели, наяривала на «пятачке» залихватская гармошка. Деревня понемногу «оттаивала» после военного лихолетья. В Савино в тот вечер пришли на гулянку парни из дальнего села Новоалександровки. Девушки принарядились. Надела и своё лучшее платье, сшитое из голубого парашюта, и Анна. Проходя мимо соседского дома, заметила на крылечке незнакомого человека. Присмотрелась: Демьян!

Как давно не видела его Анна! Уж не чаяла встретиться: скольких людей развела за эти годы война. Она и сама намыкалась. Эвакуация, окружение, вражья неволя, побег, скитание в лесу и приют у школьной уборщицы Ульяны Стефановны Фёдоровой. Освобождение. Курсы медсестёр и форсирование Днепра. Первые раненые. Бой под Никополем. Двадцать шестой, истекающий кровью солдат, вынесенный ею из огня. Всплеск разорвавшегося снаряда, резкая боль в правой ноге и госпиталь.

В этой ужасной коловерти Анне иногда вспоминались встречи с Демьяном, и, странное дело, они будто согревали ей сердце, укрепляли дух. В госпитале она даже собралась написать ему письмо. Но куда? В начале войны она слышала, что Демьян с матерью Анной Яковлевной и младшим братишкой уехал куда-то в заволжские степи.

После госпиталя Анну из армии демобилизовали. Вернувшись в Савино, она узнала, что Степан Будяк, взявший её когда-то из детского дома, погиб. Но хата его стояла целёхонькой…

И вот – эта встреча с Демьяном. Оказалось, он тоже вернулся в родные места. В деревню его захватили новоалександровские ребята. Но и гармошка, и девичьи песни только растревожили парня, и вот, грустный, печальный, сидит он, прислонившись спиной к стене.

Сострадание вновь, как в детские годы, пронзило сердце Аннушки. Только теперь к нему прибавилось (она поняла это сразу) тепло и нежность. И девушка робко шагнула к крылечку…

Такой шумной и весёлой свадьбы, как у Демьяна и Анны, давно не бывало в этих краях. Гармонисты были с обеих сторон – с невестиной и жениховой. Веселились все. Даже дед Павло, про которого, шутя, говорили, что отец его тележного скрипу боялся и сыну тоже наказывал, не удержался на месте, когда Коля Змеевский бросил пальцы на баянные пуговки. До чего играл, окаянный! И всё поглядывал на креокую красавицу Аннушку. Забеспокоилась мать Демьяна – Анна Яковлевна:

– Удержишь ли такую приметную, сынок?

А он только улыбнулся:

– Не волнуйся, мама. Я её сердцем высмотрел. А сердце ошибается редко.

…Мы сидим в доме Ефимцовых. Хозяин показывает альбом с фотографиями, поздравления, что прислали ему недавно воины краснознамённого Тихоокеанского пограничного округа, хвалится новой формой, которую подарили ему друзья на День пограничника, с гордостью рассказывает о службе в армии младшего сына, Владимира, и о трудовых успехах старшего – Анатолия, колхозного механизатора. Анна Ивановна смотрит на супруга, рассказывает, обращаясь ко мне:

– Знаете, когда мы с Демьяном расписывались, в тот самый день весть в деревню пришла, что ждёт меня в военкомате награда – орден Красной Звезды. Оказывается, в войну получить не успела, так вот в мирное время пришлось. И в какой день! Такое совпадение даже представить трудно… – Анна Ивановна задумалась, припомнила что-то и опять расцвела в улыбке: – Тридцать лет прожила я с Демьяном. И все эти годы словно под музыку шла по жизни. Под ту самую, что звучала когда-то на станции, на перроне…

«Словно под музыку шла…» Наверное, не каждая женщина может сказать о себе такое. Её чувство к любимому человеку взошло и расцвело на доброй душевной основе – преклонении перед великими человеческими качествами, какими являются храбрость, стойкость и сила духа. Через всю жизнь она пронесла верность своему мужу-солдату. И судьба сторицей вознаградила эту прекрасную женщину за отзывчивость и сердце великое. Она любит и любима сама. У неё отличные дети, хороший дом, в котором уют, покой и достаток. Ей нравится дело, которым она занимается. За работу её уважают и почитают. Она депутат сельсовета, член районного комитета партии.

– Болеть за дела общественные Захарыч меня научил. Поди-ка, какой он сознательный, – рассказывает Анна Ивановна. – Помню, после войны телят у населения контрактовал. Возьмёт младшего братишку в поводыри и – по деревням. В правлении колхоза заседал, пропагандистом был. Да и сейчас идут к нему люди – и за советом, и так – о жизни потолковать.

– Ну, это ты слишком, Аня, – Демьян Захарович останавливает жену, но лицо растроганное, нежное, берёт Анну Ивановну за руку, что-то ласково шепчет ей.

Я смотрю на эту счастливую пару, и в воображении встаёт вдруг картина их первой встречи.

Удивительно складываются всё-таки иногда судьбы людские. Удивительно. Кто бы мог думать тогда, на станции, что эти два человека через несколько лет станут опорой друг другу.

Да, удивительно складываются судьбы людские. Но правильно говорят и то, что судьба человека в отдельности чаще всего кроется в его собственном сердце.

 

У обелиска

Посреди улицы стояло несколько человек. Празднично одетые, они нетерпеливо поглядывали в тот конец деревни, откуда, как всегда неторопливо, шагал Василий Хитров. Наконец подошёл и он. Молчаливо-суровый, худощавый, он и в шестьдесят мало чем отличался от того тридцатилетнего Васюхи-коммуниста, которого я босоногим мальчишкой увидел впервые в августе победного сорок пятого.

…Сегодня в Контееве открывают обелиск в память погибших земляков, и они, бывшие фронтовики, собрались туда.

На машину взбирались, подсаживая друг друга. Бригадир Михаил Кашин с орденом Отечественной войны и двумя медалями «За отвагу», протягивая руку нерасторопному Паше Виноградову, спросил:

– А ты что же, Павел, не надел награды?

Виноградов, побывавший в войну в восемнадцати госпиталях, потупил глаза, смолчал. На этот вопрос он ответил мне. Да и то после всех торжеств дня, когда выпил рюмочку «сладенького» с соседом, бывшим солдатом Геннадием Александровичем Кокошниковым:

– Проносил я в кармане Красную Звёздочку. Как глянул на то место, где дом твоего деда Николая стоял, сердце так и замерло. Шесть сыновей старика сложили головы. Где-то медали их? Где ордена?

В Глебовском в машину подсело ещё несколько человек. Николай Кокорин, широкоплечий, коренастый механизатор досадовал:

– Заболел портной, как назло. Я ему свои флотские брюки отдал перелицевать, а он заболел. Всё сохранилось у меня: и фуражка, и форменка, и ремень с якорем, но без клёшей это же не наденешь…

В машине ехали десять человек.

– Ребята, как мало-то нас осталось, – утирала глаза Нюра Орлова.

Сухонькая, в синеньком плаще, она выглядела школьницей, только вот морщины на лице, да глаза, наполненные синей болью. Какой же она была тогда, в суровом январе сорок третьего года, когда служила в батальоне воздушного наблюдения, оповещения и связи? Как справлялась она с солдатским лихом? Как пронесла на своих худеньких плечах послевоенную нужду и тяжесть непосильной работы? Одна, без мужа.

Приехали, когда всё было готово к открытию обелиска. С факелами в руках выстроились вдоль дорожки, ведущей к нему, красные следопыты Контеевской средней школы. Кольцом стояли колхозники, пенсионеры.

Председатель сельсовета Раида Александровна Чистякова уточняла очерёдность выступающих на предстоящем митинге. Была она в белом нарядном костюме, с золотыми серёжками в ушах. Серёжки подарила ей мужнина сестра – Татьяна, тоже участница войны. От души дарила, на всю жизнь благодарная ей. Восемнадцатилетнего брата её – Ивана – привезли из госпиталя, можно сказать, умирающим. На Курской дуге тяжко был изранен боец. И вот ему-то, инвалиду, и отдала молодая учительница Раида Постнова, первая красавица на селе, свою любовь и заботу. И поднялся на ноги солдат.

…Седой бетонный обелиск был прикрыт полотном. Вчера полотно ненадолго снимали, когда здесь остановилась машина с гробом фронтовика М. И. Яблокова. Того самого, что всё собирался сходить на центральную усадьбу колхоза посмотреть на место, где символически будут покоиться его друзья детства и юности, но так и не смог.

Работал Яблоков после войны председателем, бригадиром, руководил «бабьим царством». Нелёгкое дело. Но умел найти подход к обиженным войной женщинам и, где не могли они, становился сам. Дружил с Хитровым. Многие недоумевали, что объединяет их, столь разных. Михаил Иванович слыл в округе человеком добросердечным (его обожали), Хитров же – суровым, непримиримым, его побаивались. А объединяла их чистая совесть да ещё стремление во что бы то ни стало одолеть лихо первых послевоенных лет.

Заколыхались густые языки пламени над факелами, потянулись к платкам седые матери, без времени сникшие жёны, затихла молодёжь – поползло с остроконечной пики обелиска к красным плитам с высеченными буквами имён и фамилий белое полотно. Взметнулись к синему небу зелёные кроны деревьев. Не над могилами фронтовыми, а у порогов и окон отчих домов. Здесь должна быть всегда тишина и покой. Ведь за ясное небо, за мирную жизнь и сложили головы мои земляки.

Митинг начался. Говорит о народном подвиге школьный учитель Владимир Васильев. Грудь в орденах и медалях. Был тяжело ранен. Говорит ветеран о славных полководцах, боевых командирах, бесстрашных бойцах. А рядом застыли в строю иссеченные, израненные, убелённые сединами, отмеченные всеми видами воинской славы солдаты – его земляки. И те, что, напрягая все силы, растили хлеб для страны, что вынесли на руках своих из разрухи державу.

Замерли в красных галстуках пионеры, а рядом с ними – их деды и бабушки. Живые свидетели ратного времени, живые герои, живая доблесть наша, исконные, вечные труженики.

А небо такое голубое сегодня. Бушует, кипит зеленью лето.

 

Часть IV. Кто дважды счастлив

 

В одной умной книге довелось мне прочитать интересное изречение, смысл которого сводится к следующему. Если мы хотим узнать, что вырастет из маленького семечка, то нам надо взглянуть на дерево, с которого оно упало, потом спуститься вниз по стволу до самых корней и посмотреть, какая почва их питала.

 

Взялся за гуж

Сорок пять тысяч центнеров зерна намолотило за сезон семейное звено алтайского механизатора И. М. Воронкова. Своим самоотверженным трудом семейный коллектив убедительно продемонстрировал, что люди потомственных профессий – опора современного села.

О большой механизаторской династии Воронковых – мой рассказ.

Усталости как и не было – за поворотом показался родной поселок. Окаймленный со всех сторон березовыми рощами, он в лучах заходившего осеннего солнца был похож на живописную картину в золотом багете. На пороге родного дома стояла мать. Без платка, в легком платье – она будто и не уходила с крылечка все три недели, пока работали они в дальнем хозяйстве на уборке.

Улыбающиеся, довольные, сыновья обнимали мать, у которой для каждого было запасено и доброе слово, и нежный взгляд.

– А батька-то, батька-то какой герой! – восклицала Екатерина Федоровна, глядя на приехавшего с сыновьями мужа, – помолодел даже, с молодыми работая.

Встречать старших высыпала ватага младших братишек и сестренок. Весело, шумно заходило семейство Воронковых в дом.

Случай свел меня с Воронковыми в момент возвращения их в родное село из совхоза «Бурановский», где семейное звено помогало убирать пшеницу. Приглядываюсь к героям алтайской нивы. Какие же они? Добродушные улыбки, у всех голубые глаза. Самому старшему из сыновей, работающих в звене, еще нет и тридцати, младшему едва за двадцать. Немножко резковатый Сергей, сдержанный Виктор, любопытный Михаил, застенчивый Валерий – они стояли в комнате вокруг отца. Раздеться еще не успели, и в своих комбинезонах с черными капюшонами, опущенными на лоб, походили чем-то на былинных витязей.

Глядя на счастливых ребят и мать, я невольно припомнил слова, сказанные секретарем парторганизации совхоза Н. Т. Чичериным в адрес Ивана Михайловича: «Свою любовь к механизаторскому делу он привил и своим детям. Их у него двенадцать».

На Алтае должность хлебороба – самая почитаемая. Здешний житель, чем бы он ни занимался в настоящее время, непременно упомянет в разговоре, что он тоже причастен к труду земледельца.

О мастерстве, умении, таланте любого человека в крае нередко судят по отношению его к хлеборобскому делу. Мне довелось слышать, как отвечала на восторженные отзывы читателей о творчестве Василия Шукшина его мать – простая крестьянка Мария Сергеевна. «Хорошо писал Вася, хорошо. Да как же иначе-то. Он – крестьянин. Все знал, все умел. И зябь подымать, и хлеб убирать».

Насколько же, стало быть, велик тут престиж крестьянского звания, насколько огромно уважение к нему, если по хлеборобской профессии равняют другие человеческие занятия. А уж о любви и гордости за свою профессию тех, для кого хлебопашество становится делом всей жизни, наверное, и говорить не стоит.

Рано усвоил Иван Воронков истину, что человек любит сильнее то, во что больше вложил труда. Об этом ему говаривал первый его учитель – тракторист Григорий Пастухов. Давно это было. Еще в далекие тридцатые годы, когда крестьянство выходило на дорогу новой жизни, когда волнующее, загадочное слово «колхоз» только что появилось в лексиконе селянина. Нелегко рушились в ту пору многовековые частнособственнические устои в крестьянской психологии, и в ломке их немалую роль сыграли первые трактористы. Это они на своих «путиловцах» запахивали межи, несли на село дисциплину и организованность рабочего класса. И против них в первую очередь обрушивались вражеские силы. Помнит Иван Михайлович сожженный в их селе трактор, избитого кулацкими сынками механизатора Григория Пастухова.

Как живой, и сейчас стоит перед глазами достойного ученика первый наставник. Суровый и добрый, умеющий, где надо, потребовать строго, а где и шуткой подбодрить. И поныне помнит науку старшего товарища Иван Михайлович, рассуждая о механизаторском звании, как и он: «Работа наша нелегкая. Но это, если не любишь работать. А если любишь – другой разговор».

Воронков и детей воспитывает в таком же духе, привлекая их к работе в мастерских и в поле с самого раннего детства. Делается это настолько естественно, что ребята, помогая отцу смазать трактор, искренне полагают: без них он и не справился бы. С годами детское желание «помочь папке» перерастает в привязанность, в любовь к машинам, к земле. И уж тут Иван Михайлович сам начинает считать: без ребят ему было бы трудно.

У Воронкова дел что зимой, что летом невпроворот. К нему, специалисту первого класса, токарю, наладчику топливных насосов, беспрестанно обращаются за помощью другие механизаторы. Он не отказывает.

– Нынче даже не было времени перед уборкой комбайн свой перебрать, – признался мне Иван Михайлович, – хорошо, ребята выручили, отремонтировали машину.

– Какие ребята? – спрашиваю.

– Коля и Саша, – отвечает. – Первый в девятом классе учится, второй – в шестом.

К старшим сыновьям отец относится требовательно. «Молодежь есть молодежь, – размышляет он. – И погулять любит, и поспать потом. Понятное дело. Только ведь и работу за нас никто не сделает. Потому и толкую: взялся за гуж – не говори, что не дюж.

Нынче отец и сыновья создали на уборке семейное звено. Пять комбайнов входило в загонку. Результат работы записывался на звеньевого, а не на каждого работника в отдельности, как раньше. Упростился учет. Но главное преимущество звеньевой системы не в этом. Взаимовыручка, помощь друг другу, плюс строгая дисциплина и требовательность, исходящие от главы семьи, принесли успех. Директор совхоза «Коммунар», где работают Воронковы, Григорий Прохорович Гриценко, подводя итог работы звена, сказал как-то:

– Нам бы в хозяйстве иметь пять таких уборочных коллективов – и больше не надо. Замечу, что в «Коммунаре» только зерновых сеют двенадцать тысяч с лишним гектаров. Может, через край, как говорится, хватил руководитель, увлекся? Не похоже. Результат Воронковых сам за себя говорит. В Дубровском отделении, где они нынче за три недели убрали хлеб одни, раньше по месяцу работало восемнадцать комбайнов.

На алтайской ниве нынешней осенью трудилось 732 семейных звена. По численности звено Ивана Михайловича самое большое. И выработка на комбайн в нем самая высокая. Убрав урожай в своем хозяйстве, звено выезжало помогать соседям. И вот теперь, вернувшись и сидя уже за столом, они ведут разговор все о том же – об урожае, машинах. Потом самый младший из механизаторов Воронковых, Валерий, расскажет мне:

– В прошлом году демобилизовался из армии, поступать в СПТУ было уже поздно. Так отец и братья вот тут, дома, начали меня готовить к выпускным экзаменам. И что вы думаете? Хорошо сдал!

– Да что вы тут собрание за столом открыли, – нарочито сердится мать, – хоть поешьте как следует, поешьте. Один разговор – о машинах.

– И впрямь, – соглашается старший сын Виктор.

Затем, как бы невзначай, заходит разговор о современном земледельце. Изменился он, что и говорить. Коллективный труд, высокая культура ведения хозяйства формируют и нового хлебопашца. Иван Михайлович вспоминает: раньше случись неурожай – живешь впроголодь. Теперь не то. К тому же как стали землю обрабатывать! Все по науке делается. Грамотные крестьяне стали. Воронкову-старшему это особенно заметно. Ведь еще на его памяти рядовые механизаторы не имели права в магнето залезать: квалификация низка. А теперь трактористы или комбайнеры обязательно должны знать на уровне техника. И знают, потому что подготовка у них солидная, фундамент прочный.

Перемены в быте, условиях труда происходят, что называется, на глазах. Это замечает и молодое поколение Воронковых.

– В нынешнюю посевную, – говорит Виктор, – я работал на К-700. От зари до зари в кабине машины находился и не уставал.

Новые машины облегчили труд земледельца, сделали его высокопроизводительным. И вот семейное звено Воронковых намолотило за сезон 45 тысяч центнеров зерна! Имена механизаторов из далекого алтайского совхоза «Коммунар» становятся известными всей стране.

…Вечер струился прохладой. Догорали за окном верхушки березовой рощи, желтела в поле стерня сжатой пшеницы. Покой и тишина стояли кругом.

– Красота-то какая! – восторженно произнес Сергей Воронков. – Никуда я не поеду отсюда, буду учиться заочно.

– А я люблю шумную степь, когда и ночью светло от машинных фар, – это говорит Воронков-старший.

Неуемный, беспокойный человек. В войну он был наводчиком орудия, сражался на Курской дуге, под Обоянью. Контуженный, израненный вернулся в родное село. В сорок четвертом. Костыли бросил на станции, шагал проселком, превозмогая боль. Старался выглядеть бодрым, крепким. На другой день вышел в поле, где работали в ту пору женщины да ребятишки. Перед уборкой собрал из «разбитых», списанных машин комбайн и на общую радость односельчан выехал за околицу косить пшеницу.

Вскоре Иван женился. Взгляды на жизнь с Екатериной Федоровной совпадали. Красавица, труженица, хозяйка хорошая.

К матери в семье Воронковых отношение особо нежное и почтительное, ей самые богатые подарки в день рождения, к 8 Марта. Вырастить двенадцать ребятишек, о которых на селе никто худого слова не скажет, дело не шуточное. Для всех хватило у этой чудесной женщины материнского тепла и ласки, столь необходимых каждому человеку.

По случаю приезда корреспондента дети просят мать приколоть к кофточке орден «Матери-героини». И когда она это сделала, гордо посмотрели на меня: какова у нас мамка!

– Мама, спляши цыганочку, – просят младшие дочери Марина и Аня.

– Ой, что вы, детоньки…

– Спляши, спляши, мамка, – подбадривают другие. А отец берет уже в руки гармонь.

– Э-эх! По такому случаю! – и пошла выбивать чечетку счастливая мать.

Сыплет переборами гармошка, хлопают ладошами в такт плясунье ребята, и не верится, что Екатерине Федоровне и ее мужу давно за пятьдесят.

Много слышал я, будучи в «Коммунаре», о дружной семье Воронковых и главе ее – Иване Михайловиче. Как депутат райсовета и сельсовета много сделал он добра для людей. Но запомнился мне он за семейным столом, в родном доме. Счастливый, веселый, жизнерадостный. Годы, казалось, не властны над ним.

На прощание Иван Михайлович поделился своими задумками на будущее.

– Тысяч пятьдесят должны намолотить. Еще один сын вернется из армии. Он шофер. Будет в звене свой водитель.

Понятно, что до новых высот добраться будет нелегко; но в дружной семье дело всегда спорится.

 

Всадник времен гражданской

Фашисты шли на них во весь рост. Шли самоуверенно, нагло. Сыпали огнем автоматы. Раскалываясь под ударами их сапог, брызгали роровой мякотью кавуны.

«Как звери», – мелькнуло у него в голове.

Потом, когда он увидит разоренные села и города, детские обожженные трупы, расстрелянных стариков и женщин, он вспомнит эту мелькнувшую в его первом бою мысль, и убеждение, что фашисты – звери, наполнит его сердце еще большей ненавистью к врагу. И даст ему, уже не рядовому бойцу, а старшему политруку (это звание Ткачу присвоят вскоре после боя на бахче, победного для них, необстрелянных ребят), и силу, и мужество в кровавой схватке с теми, кто посягнул на самое святое для него – на жизнь советских людей, на наш строй, который он, Михаил Ткач, утверждал, как мог, до войны и который утверждал его – как коммуниста, борца за наши идеалы.

…Батрацкий сын, познавший холод и голод, и панскую нагайку, Михаил Ткач был поднят на ноги и вскормлен Великим Октябрем. Сам он в слово «вскормлен» вкладывает не только образный, но и прямой смысл. С шестилетнего возраста оказавшийся в людях – у отца и матери было девять детей, он впервые поел досыта только при новой власти, когда приехал в Одессу из-под Винницы, чтобы устроиться на завод. В рабочей столовой оборванный, изнуренный парнишка получил полное блюдо борща и столько же гречневой каши.

Потом Советская власть дала подростку и хорошую работу – слесаря на заводе имени Октябрьской революции, и возможность учиться на рабфаке, и многое другое. Но блюдо разваренной в простой воде гречки на всю его жизнь останется символом изобилия. И Нина Николаевна, жена Михаила Федоровича, и поныне два раза в неделю, как минимум, ставит на стол гречневую кашу.

Эта власть, вырастив из бывшего батрака стойкого верного сына партии, в двадцать девятом году доверит ему новую жизнь на селе.

Тогда Ткачу исполнилось двадцать пять. А первых председателей из рабочих называли – кому не известно! – двадцатипятитысячниками. Товарищи его шутили по этому поводу:

«Ну, Федорыч, быть тебе счастливым: двадцать пять на двадцать пять!» И, спустя многие годы, когда белым яблоневым цветом его голову высветит седина, оглядываясь на пройденное и по сей день продолжая оставаться на посту председателя одного из лучших колхозов Украины, он скажет:

– Да, я был счастлив и счастлив сейчас…

А тогда, в двадцать девятом, гасли от нехватки кислорода лампы в хатах села Красногорово, где проходили крестьянские сходки. Кулацкие прихвостни кричали: «Невозможно создать колхоз на базе бедняцких хозяйств. Из сотни лодок корабля не построишь!»

Они не только кричали, но и стреляли из ночной тьмы, бросали под колеса трактора, запахивающего межи, детей. Но все же к весне тридцатого года стало село Красногорово Березовского района Одесской области центральной усадьбой коллективного хозяйства «Суспильна Праця». От тех времен в бывшем правлении колхоза в косяке двери торчит винтовочная пуля, метившая в председателя. И стоит в селе на пьедестале трактор, на котором вел он первую борозду на колхозном поле – торил первую тропочку к новой жизни.

Он был там недавно. Шел по селу и радовался, каменные дома под железом и черепицей, фермы, что заводские цехи, машинный двор, полный техники.

Собрался народ. Поцелуи, объятия, слезы, и самое частое в этих случаях: «Помнишь?»

– Помнишь ли, Федор, – спросил Ткач механика, сына первой колхозницы Марии Носенко – как ты за хвост свою корову держал, которую мать на двор колхозный вела? Надеюсь, теперь в хвосте не плетешься?

Засмеялись собравшиеся: «Ох, Федорыч! И надо же, что на свет белый вытащил».

– Не-ет! – закричали хором. – Теперь он у нас только впереди ходит.

И задумались вдруг: «Вот оно как жизнь-то давалась новая! Сколько же труда приложила партия, чтобы заскорузлые души крестьянские распрямить, повернуть их к свету».

«Что такое колхоз, товарищи? Это… чтобы вместе работать… чтобы один человек помогал другому». Вспомнились эти слова Михаила Федоровича с той первой их сходки в апреле двадцать девятого. Вспомнилось все, что в борьбе прошлого и будущего одерживало победу, как «наше» брало верх над привычным «мое» и как за эту новую жизнь, в которой люди впервые обрели счастье, они потом стояли насмерть.

…Михаил Федорович учился в сельскохозяйственной школе в Одессе, когда началась война. Горел под бомбами красавец-город. А они, курсанты, изучали агрономию, такую мирную и, казалось, ненужную в это огненное время науку. Их не взяли на фронт, пока они не сдали последние экзамены.

– Партия и тогда думала о сельскохозяйственных кадрах, о специалистах, – сказал однажды, вспоминая этот момент, Михаил Федорович. – Нас было в школе 420 выпускников 1941 года. Мы получили добротные знания, но вот дипломы – не успели. После войны выдавали их оставшимся в живых. Они-то и пошли на самые сложные участки работы в сельском хозяйстве. Как пригодились стране их знания!

Как пригодились эти знания агронома и ему. И как пригодился он с ними Родине, Михаил Ткач почувствовал, быть может, раньше многих своих однокашников, когда его, израненного комиссара передвижного полка, совершавшего отчаянные вылазки в тыл противника, после госпиталей, списанного из армии «по чистой», направили начальником политотдела МТС, а затем и первым секретарем райкома партии в только что освобожденный Братский район Николаевской области.

Подвиг в то время, что на фронте, что в тылу, ценился одной мерой – как же иначе? На заводах, на колхозных полях работали дети и жены солдат, работали бывшие фронтовики, ранениями возвращенные с полей сражений. И с обожженной, изуродованной земли шел в закрома Родины хлеб.

Тогда-то и получил Братский секретарь орден Отечественной войны I-й степени.

Спустя годы, когда Ткач обзаведется семьей, переедет работать в другую область (займет пост председателя райисполкома) и у него подрастет сынишка Валерий, он, этот сынишка, как все мальчишки, мечтающий о военных подвигах, спросит однажды отца, показывая на отливающий золотом орден:

– А это за что тебе дали, пап?

– За хлеб, – ответит отец, чем немало удивит и разочарует сына. Что значит растить этот хлеб, Валерка узнает потом, когда станет бригадиром в хозяйстве, где председателем будет его отец. Узнает и о ратных делах его; батька сам расскажет ему об этом, но только чуть позже, перед армейской службой Валерия, чтобы тот навсегда запомнил, что война – не романтика, что служба сурова и требует особого напряжения духовных и физических сил.

Узнает Валерий, как отец его впервые убил фашиста, под Мелитополем, на бахче, пораженный звериной натурой этого завоевателя, как потом, на подводах с установленными на них пулеметами, метельными февральскими ночами совершал с отважными хлопцами отчаянные налеты на тыловые части противника.

38-летний комиссар особого полка, он был всегда на передней тачанке, первым врывался в расположение фашистских гарнизонов, сеял панику, страх и смерть среди врага.

Да, он и тут был первым. И первым попал под обстрел фашистских пушек, когда дивизия шла на штурм станции Лозовой, дабы перерезать гитлеровцам путь на Донбасс. Отец скажет сыну:

– Это хорошо, что первым шел я. Мы нарвались тогда на засаду. Нужно было поднять людей. И мне удалось это сделать, хотя был уже ранен. Тяжко пришлось. Но взяла дивизия наша Лозовую. Пленных тьму захватила, техники много. И склады с боеприпасами фронтового значения. Ну, а рана… На войне – не без этого.

«Хорошо, что я был впереди»… И это сказал человек, получивший в бою у Лозовой, помимо ранения в руку, еще и тяжелейшую контузию, после которой пришел в сознание только в госпитале… в Баку.

…Мне иногда думалось, что люди, перенесшие величайшие испытания войной, должны бы ожесточиться, озлобиться. Но встречаясь с Михаилом Федоровичем Ткачом, встречаясь со многими другими, кто пережил те суровые испытания, я все больше и больше убеждался, что с нашим народом этого не произошло. И понял почему: он – созидатель по своей натуре. А озлобленный, ожесточившийся человек созидать не может, он по своей сути – разрушитель.

Какой же неисчерпаемый запас доброты у наших людей!

И прежде чем перейти к мирным делам своего героя, я расскажу еще об одном эпизоде из его военной биографии.

Санитарным поездом их везли на долечивание в Москву. Вагоны были переполнены – нечем дохнуть. И в Куйбышеве, где состав стоял почему-то особенно долго, Ткач с соседом по полке решили выйти на перрон. Опираясь друг на друга, кое-как выбрались. И видят – около их вагона стоит в слезах молодая женщина с девочкой лет трех на руках.

– Ну, куда же возьму я вас? – услышали они голос проводника. – Посмотрите, каких везу пассажиров – на ногах не стоят. – И показывает на них.

– Я понимаю. Но мы где-нибудь в уголочке, у стеночки, в тамбуре… У меня при смерти муж. В госпитале под Москвой. Товарищи его по палате письмо прислали. Нам нельзя опоздать. Может, увидит мой Васенька нас и легче станет. А уж если суждено помереть ему, так хотя бы дочка посмотрит на него, папку запомнит.

У Ткача ком к горлу подкатил от услышанного. И сосед, видит, слезы сглатывает.

– Слушай, – обратился к нему Михаил. – Давай возьмем женщину с девочкой. А мы поочередно будем лежать…

Так и ехали они до Москвы, полулежа, полустоя, в разговоре с ребенком оттаивал душей.

Будьте же вовек благословенны великодушные, сильные, способные сердцем принять боль и заботу другого! Но я знаю теперь, что принять чужую боль может лишь тот, кто многое пережил и выстрадал сам. Только то становится нашей нравственностью, что прошло через нашу душу.

– О сердце! Насмотрелся я, как мучается оно. – Михаил Фёдорович задумчиво смотрит в окно конторы, где ведём мы беседу, поясняет: – Ведь после того, как меня подлечили, знаете, кем я был одно время? В госпитале же комиссаром. Да, да, имелась такая должность. И, как комиссару, вменялось в обязанность мне присутствовать на всех операциях, которые делали раненым в грудную клетку. А сколько их было таких операций!

Говорят: чем отдаленней отстоит от нас прошлое, тем интереснее и привлекательнее оно кажется, тем чаще нам вспоминается. Нередко обращается к прошлому своему и Михаил Ткач. Но не для умиления души, а чтобы почерпнуть силы для новых дел. Память о боевых и трудовых товарищах, о тех, кто бескорыстием и самоотверженностью своей спас судьбу Родины в лихую годину, жжет совесть этого человека, заставляет работать с величайшим напряжением и нести людям добро.

Доброта, отзывчивость Михаила Фёдоровича в районе уже стала легендой. И какая-то особая она у него.

Помню свой первый приезд в колхоз имени Кирова и сыновний рассказ об отце Валерия, у которого и захотелось мне поподробней узнать о Ткаче, а потом и написать.

– В детстве я каждое утро просыпался от звонка телефона, что стоял в комнате батьки. Гремел этот телефон, что ведро подойное. Злился я, думал: «Ведь мог бы и заменить. Председатель же». А ему хоть бы что. На завтрак мать чуть ли не через день гречневую кашу варит. Папка ест да нахваливает, а я снова дуюсь: «Тоже мне деликатес!» Потом собираюсь в школу, а батька коня седлает – хоть машина есть. Спрошу отца: «Опять что ли отдал кому автомобиль-то?» А он улыбается и так это просто пояснит: «Да, надо было передовиков на слёт отвезти в область. Пусть шиканут ребята! А уж мы на лихом скакуне…»

Непонятно все это было Валерке. Требовательный к нему, к сыну, ничем особенным не балующий своих родных, отец казался порою предельно расчетливым, даже скупым. И в то же время какое-то безудержное добро по отношению к посторонним.

Помнится Валерке и рассказ матери о том, как переезжали они в начале пятидесятых годов из города в здешний колхоз. Устраиваться на новом месте надо с жильем, обстановкой. А денег нет. Оказывается, батька внес их в колхозную кассу, чтобы купить сбрую для лошадей.

Подрос сын. Но отцу удивляться не перестал. Порой это удивление переходило в раздражение. «Ну, что он из себя ставит! Это нельзя. Этого не смей. Давай на работу, сынок! И сам – без выходных и отпусков. Да так, быть может, только в войну работали, или в первые пятилетки. Сейчас даже в газетах не пишут о таких героях».

– Теперь-то я понял родителя, понял его принципы, выкованные суровым героическим временем, в которое он жил, – сказал мне тогда младший Ткач. – Без этих принципов он не мыслит жизни сегодня… Да и мне, молодому, без них не прожить.

То, что батька принадлежал к героическому племени, Валерий чувствовал и ранее. Особенно после приезда к ним в гости уже знакомого нам Федора Косенко. Здороваясь с батькой, тот спросил:

– Так ли ты крепок, как раньше, двадцатипятитысячник?

Валераа счел нужным вмешаться:

– Не двадцати, а тридцатитысячник. Двадцатипятитысячники-то когда были? В тридцатые годы, когда Семен Давыдов еще жив был. Читали «Поднятую целину» – то? А мы в колхоз вроде недавно переехали.

– Эх ты, – парировал гость, – литературу знаешь, героев ценишь, а батьку-то, наверное, и не ставишь ни во что?

А он – и тридцатитысячник, и двадцатипятитысячник. Да, да! В одно время со славным Семеном Давыдовым колхоз организовывал. У нас на Одессщине.

Смутился парень. А Косенко тогда долго ходил по хозяйству Михаила Федоровича, знакомился с людьми, с организацией дела. И восхищался увиденным. Более двадцати центнеров на круг дали зерновые в колхозе. Не шутка. Сахарной свеклы по четыреста центнеров на гектар получилось, скот упитанный, коровы удойные.

– А как комплекс быта наш? – спрашивал Ткач. Чувствовалось, что комплекс этот – предмет особой гордости председателя. Ведь тогда социальное переустройство села еще только начиналось.

За проектом Михаил Федорыч ездил в Прибалтику сам, и нашел, что хотел: в одном здании – и контора хозяйства, и столовая, и магазин на четыре продавца, и кинозал на триста мест.

Гость похвалил новинку, но и пошутил, было, над председателем:

– А под кабинет свой все-таки комнату на первом этаже занял.

– Поближе в земле.

– Да скажи, что тяжело подыматься на второй.

– Мне тяжело? А ну-ка посмотри, кто за окном стоит.

Глянул Федор – оседланный конь.

Раздался телефонный звонок.

– Не ладится? Еду! – Ткач набросил куртку, поспешил к выходу.

– Осторожней, Давыдов! – крикнул ему в догонку сын. – Дорога сыровата!

А конь уже пошел крупной рысью. И видно было, как ветер развевал волосы на голове отца, еще пышные, только седые.

Мчался конь к горизонту, к голубой кромке неба, и казалось сыну и гостю, что не председатель скакал по полю, а всадник времен гражданской войны.

…На коне ездил Ткач по хозяйству долго. Еще в 1978 году, когда ему присвоили звание Героя Социалистического Труда, в телевизионном очерке передачи «Сельский час» показали его во всей красе: верхом на скакуне, мчащегося по проселку. Но после той передачи стали донимать Михаила Федоровича в инстанциях: «Ну что ты, как мальчишка. Да и вообще, что подумают люди, видя, как председатель передового хозяйства на лошади ездит. Скажут: ничего себе, разбогатели колхозы, – для руководителя машину купить не на что».

Он, конечно, с улыбкой встретил эти доводы, но в год тот серьезно приболел и от коня волей неволей пришлось отказаться.

– Тяжелым оказался для Михаила Федоровича год 1979-й, – рассказывал нынешний секретарь райкома партии Николай Петрович Галич, кстати, сам вышедший из председателей, и особо почитаемый Ткачом за хозяйскую зоркость. – Для здоровья тяжелым. Дали знать раны. Но, помню, приехали мы вручать ему знак «50 лет пребывания в КПСС», поднимается и говорит:

– Поедемте, поле покажу.

Некоторое время назад я увидел фотографию Ткача в «Правде», а потом и в «Известиях». Он выглядел бодрым, улыбающимся, и дела в хозяйстве, сообщалось, идут, как всегда, хорошо.

Рядом с Ткачом вновь и вновь убеждаешься, что успехи предприятия во многом зависят от того, кто его возглавляет, – от эффективности работы руководителя. У Михаила Федоровича она проявляется и в глубокой потребности его в экспериментировании, и в неуемной жажде выявлять возможности человека на земле и во многом, многом другом. Он ни на минуту не забывает о так называемой, неучтенной силе – духовном потенциале людей, умеет взывать к нераскрытым возможностям их, умеет создать вокруг себя климат высокого сознания, чувство ответственности за общие интересы.

Помню, зашли мы с ним на ферму, и председатель долго и обстоятельно говорил с молодой телятницей о ее… семейных делах.

– Так говоришь выгнали из депо мужа-то? Ну ладно. Приходите завтра в контору вместе. Что-нибудь придумаем…

И, обернувшись ко мне, когда вышли, пояснил:

– Вот ведь горе какое у девки! Пьет ее благоверный. Придется брать его в колхоз…

Я пожал плечами: хорошего работничка подыскал, ничего не скажешь! От хозяйства до города рукой подать. Неустойчивого человека чем удержишь? И что спросишь с такого? Поднажмешь – он заявление на стол и на производство. Но Михаил Федорович, видимо, знал то, чего не знал я. А, может, это снова была та самая доброта, без которой нельзя человеку.

Спустя некоторое время, при встрече с Ткачом я поинтересовался судьбой того мужика.

– Удачно сложилось все, удачно, – ответил он, – Михаил Емельянович – дояр. Вместе с женой работает. Недавно премию ему дали. А жена орден второй получила… В людей верить надо. Огонь от огня загорается.

Огонь от огня… Это было его правилом всегда и во всем. Один из ветеранов хозяйства, работающий с Ткачом с того дня, когда Михаил Федорович, оставив пост председателя райисполкома, прибыл в начале пятидесятых годов в колхоз имени Кирова, рассказывал мне:

– В первый год туго пришлось. Помню, спрашивает Федорыч кассира: «Сколько там у нас на счету-то?» – «Ни копейки», – отвечает тот. «Так быть не должно, – говорит председатель и передает казначею пачку денег: – Возьми!» Все, что понемногу откладывали они для дома, все отдал. – И помолчав, добавил: «Я считаю, что мне повезло. Интересно трудиться с таким человеком, как Ткач. Посмотрите, с каким упоением делает он любое дело. Удивленно думаю иногда: «Что же дает ему силы? Чувство долга? Любовь к труду? А может, сама земля?»

Сам Михаил Федорович по этому поводу рассуждает просто и мудро:

– А что такое долг? Это любовь к тому, что приказываешь себе.

И говорит молодому человеку, приехавшему в колхоз после учебного заведения:

– Если хочешь быть специалистом сельского хозяйства, научись выполнять распоряжения.

Со стороны кажется: председатель увлекся. Где же при такой постановке место инициативе? Михаил Федорович возражает:

– Я предостерегаю молодых не от инициативы, а от самочинности, которая, как известно, граничит с анархией, расхлябанностью. Попав в плен этих свойств, человек, даже способный, пропадет. И, вообще, скажу; соблюдение элементарных правил организация обычного порядка – это уже половина успеха в любом деле.

Ткач рассказал мне, как подымали они в хозяйстве урожайность зерновых. Конечно, ни картограмм по внесению органики, ни туков у них еще не было. Не было мелиорации, новых сортов, и биологическую и химическую защиту растений применили тоже не сразу. Но вот своевременно сеять, пахать зябь стали с самого начала. И за короткое время только за счет этого подняли урожай до двадцати центнеров на круг. Конечно, и дисциплину пришлось подтянуть во всех звеньях. За качество пахоты, сева спрашивали строго не только с механизаторов, но и специалистов. Опоздание на работу рассматривалось как случай исключительный.

– Михаил Федорович, – спросил я однажды Ткача, – народ у нас неплохой в колхозе, но вот вы лично больше хвалите или ругаете людей?

И услышал в ответ:

– Ни одного человека не оскорбил, но и ни одного дурного проступка не оставил без внимания. Требовательность, она, брат, растит людей.

– И доброта, – решил я добавить, зная это чувство души его. Он улыбнувшись, поправил меня:

– Требовательная доброта.

И не случайно: многие из тех, кто работал под началом Ткача, прошел его школу, стали умелыми руководителями. Иван Воловник – председатель колхоза в том же районе. Алексей Черницкий – в соседнем. Иван Мотля – председатель районного птицеобъединения. Леонид Сухомлинов – главный агроном областного управления; – в первый год работы с Ткачом пять раз заявление на уход подавал, а когда расставались, благодарил от всей души.

Понял, как уже говорилось, отцовские принципы и Валерий. Понял и по-настоящему стал гордиться отцом. Именно в эту пору он, взрослый парень, снял украдкой отцовский костюм с наградами и сфотографировался в нем. Узнав об этом, отец засмеялся:

– Может и заботы мои примеришь?

– У меня и своих полно, – ответил сын. – А вот как при награде выглядеть буду, ждать, видно, долго, если даже, что положено, отбираешь.

Как специалисту, Валерию полагался транспорт. Отец, однако, тянул с решением этого вопроса. Пришлось написать заявление в правление колхоза. Выделили мотоцикл. Правда, старенький. На свои деньги отремонтировал его парень, привел в надлежащий вид. А тут как раз бригадир один обратился к председателю с такой же просьбой. Ткач, конечно, вспомнил о мотоцикле сына…

Валерий горячился:

– Да ты, батя, авторитет мой на корню подрываешь.

– Чудак-человек! – смеялся отец. – Разве с этого конца авторитет зарабатывают? Вот мы в следующем году посевы кукурузы расширяем, закладываем прочную кормовую базу для животноводства. Взял бы да и возглавил это дело: создал безнарядное звено, людей подготовил, работу организовал. Показал бы и впрямь, что не зря ты сельскохозяйственную академию кончил.

Всю зиму занимался Валерий с будущими кукурузоводами, использовал каждый удобный случай.

В начале весны устроил ученикам своим нечто вроде экзамена. Отец решил поприсутствовать, да еще и друга – Петра Коваленко – с областной опытной станции прихватил.

Петра, известного в здешних краях специалиста по кукурузе, сразу же окружили члены звена. Пошел разговор о туках, семенах, новой агротехнике. Спор поднялся, да такой толковый, что председатель только крякал от удовольствия.

Лето выдалось не из легких – с жарой, градобоем. Валерий почернел от солнца и постоянных забот. Уже и не рад, наверно, что поддался на подначку отца.

– Ничего! Молодой – одолеешь, – успокаивал его Михаил Федорович. И успокаивался сам: нравилось ему, что тот понимает главное – служить земле с холодным сердцем нельзя. А коль так, то все у него будет в жизни. И успехи, и победы, и само собой награды.

 

Под городом Горьким…

Странно, но с годами Анатолия Михайловича Тужилкина, начальника крупнейшего на Горьковском автозаводе цеха, начало одолевать какое-то душевное смятение. Покидая вечерами свой неистово гремящий и ревущий ремонтно-механичеекий цех, шагая по залитому неоновым светом Октябрьскому проспекту, он вдруг ни с того ни с сего останавливался и задумывался, пристально вглядываясь то в всполохи электросварок, гуляющие под стеклянными крышами заводских корпусов, то в прямоугольные, современнейшей архитектуры многоэтапные коробки домов Соцгорода.

Он любил этот величественный индустриально-городской пейзаж. Любил, потому что сам, своими руками создавал его. Анатолий помнил, как в далекой юности, когда будущий гигант отечественного автомобилестроения еще лежал, свернутый в проектных листах и бумагах, он в числе многих парней и девчат из нижегородских сел и деревень пополнил ряды рабочего класса и им овладел восторг от сознания собственной причастности к великому делу индустриализации доселе тележной и санной Руси.

Но интересно устроен человек! Анатолий Тужилкин, сформировавшийся собственно на заводе, привязавшийся к городу и полюбивший его, хранил в глубине души все-таки память о родной приокской деревеньке. Эта память с годами стала обостряться, особенно после того как Михалыч поддался на уговоры домочадцев и переехал из рабочего поселка, где был у него домовито устроенный, со двором и огородом деревянный особнячок, в благоустроенную городскую квартиру. Ему почему-то казалось, что этим самым он порвал последнюю ниточку, которая связывала его, крестьянского сына, с матушкой-землей. Эта мысль работала в голове начальника цеха подспудно, неясно. И, наверное, поэтому одолевало его душу непонятное беспокойство, похожее вроде бы на смутное чувство вины. Но перед кем? Уж не перед оставленной ли в далекие двадцатые годы лесной деревенькой, в которой родился? Вероятнее всего, так оно и было.

– Будто долг за собой я чувствовал, – рассказывал мне в одну из встреч Анатолий Михайлович. – Поверь, неприятное чувство, – Тужилкин усмехнулся и добавил: – Так бы, может, и переживал я до конца дней своих, если б не это вот дело. Слушай-ка…

Началось все с телефонного звонка, раздавшегося однажды утром в кабинете начальника цеха.

– Кто кто? Иван Кондратьевич Кундик? Председатель колхоза «Заря»?.. Сейчас закажу вам пропуск. – Анатолий Михайлович опустил на рычаг трубку, подумал с удовлетворением: «Однако шустрый, видать, человек этот Кундик. Не успели еще и закрепить наш цех за его хозяйством, а он уже у ворот проходной».

Вообще-то отношение к подшефным у Тужилкина было сдержанным. Как-никак, он являлся начальником цеха и отвечал в первую очередь за свое производство. И потом, он не считал нормальным укоренившийся с некоторых пор стиль шефских отношений, при котором все сводилось к тому, что квалифицированные заводские рабочие и «итээровцы» использовались в деревне в основном как физическая сила – то на уборке картошки, то на погрузке, то еще на чем. «Однако с какой бы это стати Кундик пожаловал к нам? – подумал Тужилкин. – В это время обычно в деревне рабочие руки не требуются».

Председатель «Зари» оказался человеком примерно одного возраста с Михалычем. Но в отличие от него был худощав и очень подвижен. На лацкане поношенного, но тщательно отутюженного серого пиджака у Ивана Кондратьевича поблескивала золотая звезда Героя Социалистического Труда.

Как-то сразу, непринужденно и быстро, инициативу в разговоре взял Кундик. Не прошло и пяти минут, как Анатолий Михайлович понял: этот подшефный не под стать предыдущим, сумеет извлечь для своего хозяйства истинную пользу от дружбы с таким могучим предприятием, как автозавод. Ведь что говорит, что говорит, бес седой! Послушать любо!

– Нам, дорогой Анатолий Михайлович не просто руки ваши нужны, нет. Мы чего от вас ждем? Чтобы вы пришли на село с инженерной смекалкой, подкрепленной индустриальной мощью завода. Нам вот в мастерские кран-балку бы сделать нужно. Для вас это, право, не трудно. Надеюсь, поможете? А уж картошку мы сами переберем и посадим. Идет?

Ничего не мог выставить против такого подхода к делу Анатолий Михайлович. Не мог. И мало того, обрадовался (заговорила, знать, крестьянская кровь), что подобрали ему в парткоме завода такого «лихого» подшефного.

Бригаду из слесарей и сварщиков снарядили в колхоз на той же неделе. А когда ребята возвратились, Тужилкин пригласил их к себе и долго расспрашивал о хозяйстве и людях «Зари».

– Знаете, Анатолий Михайлович, этот колхоз надо видеть своими глазами, – восторженно отзывались парни. – Там на центральной усадьбе город, по сути дела, растет. Дома – двухэтажные, кирпичные, со всеми удобствами коммунальными. На улицах – фонари неоновые горят. А какой порядок, какая дисциплина в хозяйстве – не хуже нашей, заводской! Да, там много всего интересного, а главное – председатель требовательный, беспокойный, корнями в землю врос крепко.

Вскоре в «Зарю» Тужилкин собрался сам. Уж очень захотелось ему поближе познакомиться с хозяйством и председателем. Повод для этого представился подходящий. Кундик снова звонил начальнику цеха и просил помочь с приобретением фрезерного станка.

Откровенно говоря, ехать в деревню Тужилкин побаивался. Опасался, завязнет еще где-либо на бездорожье машина. И каково же было его удивление, когда, свернув за районным центром на проселок, ведущий в Ушаково – центральную усадьбу «Зари», он увидел, что асфальт не кончается.

– Недешево обошлось нам удовольствие это, – рассказывал потом Кундик, – но ведь как говорят: строить дорогу дорого, а не строить еще дороже. Хорошая дорога – это значит жить по-людски. Это и культура, и экономика, и здоровье людей.

Словоохотлив и гостеприимен был Иван Кондратьевич. С удовольствием показывал хозяйство свое, рассказывал про себя. Тужилкин слушал, смотрел и дивился энергии этого человека, его жизнелюбию, оптимизму.

– Знаешь, – делился со мною мыслями по этому поводу Анатолий Михайлович, – энтузиазм и энергия Кондратьевича поражают. И что интересно – находясь рядом с ним, чувствуешь, что и сам заражаешься силой его. Я еще тогда, в первый день приезда к Кундику, задумался: что же движет этим человеком, какие внутренние пружины не дают успокоиться душе председателя? В чем главный секрет успехов его? Не в том ли, как говорили мои рабочие, что он крепко корнями врос в землю? Не эта ли земля и люди, его окружающие, дают ему силу?

…Отец Кундика слыл на селе книгочеем. Очень мечтал он сыну Ванюшке образование хорошее дать. Да война помешала.

На фронте Иван оказался с первых же дней. Воевал под Брестом, Великими Луками. Там его ранило осколком в левую ногу. В горячке вырвал кусок металла своими руками и побежал дальше с солдатами. Второе ранение оказалось серьезней. Но ничего, отлежался – и снова в строй. Третий раз ранило подо Ржевом. На всю жизнь от тех ранений зарубки остались: «На левой ноге и сейчас такая вмятина, что ладонь целиком помещается». Тогда по лазаретам «провалялся» он более года Врачи дивились: «Силен ты, однако. Кондратьич…»

В последнем госпитале, что находился под Горьким, узнал Иван: погибли на войне отец его и брат Виктор, попала в фашистскую неволю мать – Агафья Яковлевна. Что делать? Куда пойти? На костылях доковылял коммунист Кундик в горком партии. Там ему предложили работу завклубом в одной из деревень Богородского района. Согласился солдат.

Так он остался в этих краях, прижился, нашел судьбу свою. Женился на учительнице сельской школы, дети пошли.

По мере выздоровления должности у Ивана Кондратьевича менялись: шофер, механик, председатель сельсовета. И вот – председатель колхоза.

Хозяйство он принял тяжелое. Но все же решили строить на центральной усадьбе новый поселок. Нелегко шло поначалу. И со стройматериалами было туго, и с деньгами бедно. Председатель, однако, был настойчив. «С началом строительства я даже отдельную папку завел, – вспоминал Иван Кондратьевич. – До этого все дела у меня в записной книжечке умещались. А что прикажешь делать? Вот такой момент, например. Нужны трубы для стройки. Еду за ними в облсельхозтехнику. Там говорят: «Нет таких». А я – в папочку. И решение обкома и облисполкома достаю, где черным по белому написано, что организация сия обязана нам помогать в этом вопросе. И ответственный указан – председатель облсельхозтехники Анатолий Федорович Клементьев. Попробуй поспорь со мной после этого. Я знаю, в Сельхозтехнике все есть, но могут там подчас поволынить».

С переселением никого не неволили. Люди сами убедились вскоре, что переехавшие «в квартиры» приобрели значительно больше, чем потеряли. И теперь более 500 человек живут в новом поселке. А председатель до недавнего времени новоселья справить не мог. Все уступал свою очередь остро нуждающимся. Сейчас в Ушакове есть АТС и школа, торговый центр и детский комбинат, прекрасный клуб и Дом быта. Но вместе с тем чувствуется тут и деревенская стать: простор, сады, огороды.

Тужилкин побывал в гостях у колхозников. Квартиры ему понравились: богато и со вкусом обставленные, светлые, просторные, с паровым отоплением, с ванными комнатами, канализацией.

– Да так, пожалуй, скоро из города к вам люди будут на работу проситься, – заметил начальник цеха.

– Не исключено, – улыбнулся председатель, – только ведь нам много народу не надо. Еще человек двадцать добавить – и хватит. О Городецком колхозе «Красный маяк» слышали, конечно? Там условия, как и у нас. Так председатель Иван Порфирьевич Железов рассказывал мне: от желающих переехать из города в их село – отбоя нет. А в таких условиях можно крепить производство, повышать ответственность каждого за порученное дело.

В вопросах дисциплины Тужилкин и Кундик сходились полностью. «Если разгильдяя не наказать, то этим хорошего человека, рядом с ним работающего, обидеть можно», – говорил гость. «Что верно, то верно, – поддакивал хозяин. – Взять ту же квартиру. Плата за нее не зависит ведь от того, кто как работает. И в столовой по сниженным ценам кормят у нас всех одинаково. К тому же детишек в садике бесплатно содержим. Вот почему и хотим мы, чтобы все в колхозе работали добросовестно».

В «Заре» умеют потребовать строго. «Но порой, – рассуждает председатель, – одного этого недостаточно».

Залогом порядка и сознательного отношения к делу считает Кундик в первую очередь организацию труда. И тут особый, главный спрос с самого себя, специалистов. «Пробуй, экспериментируй, даже ошибайся (ничего, поправим) – только на месте не стой!» – таков лозунг Ивана Кондратьевича. Не потому ли и сформировался вокруг него крепкий, инициативный коллектив надежных помощников. Вот они: инженер Виктор Ветошенко, зоотехник Надежда Гусева, агроном Александр Филиппов, экономист Михаил Мудрецов. Все, чем гордится сейчас «Заря», связано с их творчеством, их повседневной работой. Тут и высокая культура земледелия, и подбор дойного стада, и четкая организация труда на фермах, в поле. Да мало ли всего?

«Мы работаем честно, – любит повторять Кундик. – Наши колхозные прибыли – результат эффективной работы всех отраслей, результат большого труда хлеборобов, животноводов, механизаторов. И это действительно так. Деньги в колхозную кассу идут здесь от продажи зерна, мяса и овощей – той основной продукции, которую производит хозяйство. Люди полностью отдают свои силы и ум земле, и она сторицею их вознаграждает. В прошлом, весьма неблагоприятном году урожайность зерновых составила тут без малого 30 центнеров с гектара, от каждой коровы было надоено по 3.294 килограмма молока. Колхоз сработал рентабельно. Доходы пошли на расширение производства, культурно-бытовое строительство.

– Сидеть на деньгах не резон, – говорил Иван Кондратьевич Тужилкину, показывая новый коровник на 400 мест. – Вот построим еще кормоцех, установим молокопровод – чем тебе не комплекс, а? – И, обращаясь к проходящей мимо доярке, весело спросил:

– А что, Ирина Михайловна, поработаем на комплексе?

– Почему не поработать, если там, как вы говорите, и кормораздача будет механизирована, – ответила спокойно женщина. Председатель засмеялся:

– Ну, коль Егорова за комплекс, то значит это дело и впрямь стоящее. – Кундик повернулся к Тужилкину, серьезно сказал:

– Ирина Михайловна – человек осторожный. Было время и против мехдойки выступала, и в двухсменку не сразу поверила. А, кстати, хорошая доярка. От каждой коровы по 3.820 килограммов молока за год получает. Два ордена Ленина имеет. А вот к новшествам не сразу с доверием относится. И я, если откровенно, признателен ей за это. Взять ту же мехдойку. Далеко ведь не каждая корова хорошо доится таким способом. Одна отдает легко молоко, другая – нет. А аппарат-то – не руки доярки – работает без учета индивидуальных особенностей животных. Об этом и говорила нам Егорова, когда коров переводили на механическое доение. Конечно, жизнь требовала этого перевода, и мы осуществили его, но не формально, не прямолинейно, так сказать, а с умом, подобрав, сформировав сначала однородное дойное стадо. Так что такой подход к делу, как у Ирины Михайловны, просто необходим.

И снова дивился Тужилкин умению Кундика работать с людьми, способности быстрее других хозяйственников находить новым веяниям практическое применение. Не зря, знать, идет о Кундике молва как о человеке, умеющем заглянуть далеко вперед.

Каким-то обновленным, «по-кундиковски» бодрым и жизнерадостным уезжал в тот день из «Зари» Анатолий Михайлович Тужилкин. Вот что значит встретить доброго человека!

Дорога, как и утром, бежала по лесистому крутому берегу Оки. За окном машины проносились небольшие деревеньки. Примыкавшие к ним колхозные поля то скатывались к реке, то вклинивались в сосновые и березовые перелески. Натруженно гудели тракторы, вывозившие на поля удобрения, пахло свежей еловой стружкой на околицах деревень. «Вот он, наш горьковский край, – подумалось Анатолию Михайловичу. – Типичнейшее Нечерноземье. Давным-давно вроде бы обжитое, но лишь теперь по-настоящему осваивающееся».

Родное, любимое Нечерноземье! Такое красивое на картинах русских художников и такое трудное и сложное для сельского хозяйства. Холодные лесные почвы, и лето с затяжными дождями, и, крошечные поля, где современной технике и развернуться-то негде. Но ведь здесь важный промышленный район страны, которому по развитию непременно должно соответствовать и сельское хозяйство. Тужилкину вспомнились вдруг слова Ивана Кондратьевича, сказанные во время их первой встречи: «Мы чего от вас ждем? Чтобы вы пришли на село с инженерной смекалкой, подкрепленной индустриальной мощью завода».

Тужилкин на своем веку перевидал немало подшефных. Были среди них всякие люди. И нередко такие, которые все ждали да ждали какой-то особой помощи со стороны – то ли от государства, то ли от промышленных предприятий, не проявляя при этом, вообще-то, личной активности. Нет, Кундик к такому разряду не относился.

На другой день Тужилкин назначил в цехе собрание. «Надо серьезно поговорить, – объяснил он своему заместителю, – о наших шефских связях с колхозом. Обсудить чтобы шефство это было не эпизодическим, а постоянным и целенаправленным».

– После того собрания, – делился со мною начальник цеха, – у нас комиссия по связям с селом была создана. Реальный результат? Есть, конечно. Нынче по договору мы, например, в «Заре» выполним всевозможных слесарных, строительных и прочих квалифицированных работ более чем на 33 тысячи рублей. Конкретно? Наладим молокопровод. Оборудуем зернохранилища. В основном-то мы уже построили их. Транспортеры установили… И, вообще, ты бы съездил в «Зарю» – то!

Дорогой Анатолий Михайлович! Не сказал я тебе, что уже побывал там. И после этой поездки стал искать встречи с тобой. Потому что из уст председателя Кундика довелось мне услышать о тебе весьма лестный отзыв как о человеке, «любящем и понимающем землю». И тогда зародилась мысль у меня поведать о вас обоих, о деловой вашей дружбе, символизирующей, говоря высокими словами, нерушимый союз Серпа и Молота.

 

Перед хлебом все равны

Забывшись в тяжком сне после душной июльской ночи, проведенной рядом с отцом в поле, Юрка неожиданно был разбужен криками и звоном ведер. Выскочил на улицу и обомлел: горит их сарай, набитый сеном. Больно резанула мысль: «А где же Мишка?» Не раздумывая, кинулся в дым, в огонь…

Мишку, Юркиного пятилетнего племянника, нашли под кустом крыжовника подоспевшие соседи. Они же чудом сумели отстоять и дом, хоть и был он в каких-то десяти шагах от полыхающего двора.

Председатель колхоза И. А. Ларионов стиснул руками голову: надо же, как не везет им нынче с комбайнерами! У Головковых мать-старуха занемогла. Придется теперь Вере Семеновне с ней сидеть. И, значит, не будет в «Победе» лучшего семейного агрегата. По семь тысяч центнеров зерна намолачивал Николай с Веруней своей за сезон. И не где-нибудь на степных просторах, а здесь – на «заплатках» орловских… Чего-то опять мудрит Цуканов… Ох, человек! Золотые руки, комбайнер – милостью божьей, но характер – не приведи…

– Денисыч! – позвал Агронома Ларионов. – Пока время есть, давай-ка прикинем, где кого заменить – подменить сумеем.

Пыль тяжелая, едкая, клубами вьется за автомобилем. Жара. Говорят, по всей области тридцать восемь сегодня. Как-то по-особому – не шумят, а точно скребут по жести листья поникших у дороги ветел. Нечем дышать. Ларионов оборачивается ко мне. Глаза от хронического «недосыпа» воспалены, но улыбается:

– Как говорит моя жена, наше председательское дело – нехитрое. Знай, катайся на машине весь день. Правда, взял ее как-то разок с собою – больше не захотела. И все же она права. Нам-то легче, чем вон им. – И поворотом головы указывает в выжаренное добела пшеничное поле, по которому медленно ползли поседевшие от зноя и пыли краснобокие «Нивы».

– Звено Бочарова, – поясняет Иван Алексеевич, – то самое, которое районный флаг на прошлой неделе завоевало.

Об этом я уже знал: прочитал информацию в областной газете. Результат по местным масштабам действительно впечатляющий. Тремя комбайнами, за рабочий день звено намолотило 1,567 центнеров зерна. А звеньевой Николай Филиппович Бочаров выдал 579 центнеров пшеницы.

Подъехали, когда люди обедали. Присматриваюсь к ударникам жатвы. Одинаково обожженные солнцем лица, промасленные робы, загорелые до черноты руки.

– Вот они, наши герои, – представляет комбайнеров председатель. – Это Василий Лушников, рубаха-парень. Это Виктор Савенков и Александр Барков – мужики настойчивые, серьезные. А это наш Юрий, – протягивает руку улыбающемуся пареньку: – Ну как себя чувствуешь? Не рано из больницы-то?

– В самый раз подоспел, – отвечают за парня товарищи, – к приезду корреспондента…

У Юрия совсем наивный настежь распахнутый взгляд. Парень недавно окончил школу. Ходит в помощниках комбайнера у родного отца. А в больницу попал после того самого пожара, когда в дымном горящем сарае пытался найти племянника своего.

– В техникум собирается поступать, – говорит отец, – Да ты, Алексеич не переживай. На Юрке род Бочаровых не кончился, Серегу возьму на замену, младшего.

Потом, когда мы отъехали от комбайнеров, председатель расчувствовался:

– Хороший у нас народ. Хотя кое-где и поволынить не прочь и слово сказать супротивное, но это когда обстановка не боевая. А так – себя не щадят. Взять того же Филиппыча. Ведь я, грешным делом, когда сарай у него сгорел, подумал: теперь комбайн на топор сменяет. А что делать прикажешь? Скотину где-то надо держать? А он через день после несчастья жатку навесил – и в поле. Да, как видишь, себя и колхоз прославил. Конечно, мы призадумались тут. Человек такую сознательность проявил, а мы только смотрим. Трудно-нетрудно, выделили лесу Бочаровым, нашли мужиков, что умеют держать в руках инструмент, и команду дали: давай, ребята, руби новый сарай звеньевому!

Слушал я Ларионова, молодого еще человека, и вспоминал недавнюю встречу с И. А. Тупиковым – старейшим здешним коммунистом, первым председателем колхоза в этих краях. К Ивану Афанасьевичу я пришел как к самому активному члену поста контроля за качеством жатвы, что созданы в этом году на каждом участке в хозяйстве.

– Дело людей воспитывает, – делился он мыслями, – организация, требовательность по существу. Посмотри, как поставил работу в звене Бочаров. Перед каждым заездом на новое поле – небольшой инструктаж товарищам Там-то и там-то, парни, поосторожнее: лощинки есть. Комбайны не гнать, чтобы непромолотов не было. И что еще придумал: начал сам в загонку становиться. Ведет машину как надо. Ну, и остальные делают так, как он. Без шума-гама порядок навел. – И неожиданно вдруг заключил: – Главное в наших людях – характер. От земли все это, от земли. Она передает хлеборобу душу свою.

Земля и люди. Неразрывная связь, извечный союз, рождающий колос, рождающий самого человека. И именно в тот момент, когда наливается колос хлебной силой своей, когда наступает жатва, союз этот крепнет еще сильнее, как в период особого испытания.

Золотится нива, властно требуя приложения рук человеческих. И забываются человеческие неурядицы, отступают мелочи быта перед делом святым и великим. Помню: женщина средних лет, в цветастой ситцевой кофточке снует около вставшего на кромке поля комбайна. Мужчина в замасленной рубахе орудует ключом возле жатки. «Коля, поживей подкручивай, – торопит подруга, – а то мы и, разувшись, Филиппыча не догоним».

– Вот это и есть Головковы, – поясняет мне приехавший сюда председатель сельсовета Г. Д. Деточка. – Не думали, что будут работать ныне. Мать заболела. Так, поверите ль, дочку из Орла – на заводе там работает – вызвали. «Сиди с бабушкой, а мы хлеб убирать».

И я опять вспомнил Ларионова, его «геройские парни». Примостившись, кто на ступеньках комбайна, кто на колесе машины, они торопливо «рубали» щи и кашу и на предательский комплимент вроде бы и не обратили внимание. Только Владимир Григорьевич Микшенев (о нем я слышал, как о комбайнере, не допускающем на уборке ни грамма потерь) сказал за всех:

– На жатве один герой – хлеб.

А Геннадий Павлович Цуканов добавил:

– И перед этим героем все равны.

И я видел, как посерьезнели лица у всех – и у старых, и совсем молодых комбайнеров, вчерашних школьников. А их нынче в хозяйстве работает около десяти. Подумалось: не в эти ли минуты и рождается в людях чувство высокого долга, хлеборобской чести, любви, уважения к профессии земледельца. И совсем иную окраску приобрел рассказ Н. Ф. Бочарова о собственном возмужании.

– Начинал я в поле работать мальчишкой. После войны со старшим братом Иваном – танкистом. Легендарный в нашей семье человек. Шесть раз за войну в танке горел. А под конец извещение на него получили. В доме плач, рыдания. А он возвращается. Живой, грудь в орденах. Правда, не очень здоровый. В августе это было. У нас как раз уборка. Так он, можно сказать, не переодевшись, за штурвал комбайна уселся…

Жатва. Горячее солнце над полем. Просоленные потом рубахи. Течет зерно из бункеров в кузова машин. Полнятся отвагой и золотою россыпью доброты человеческой сердца. Ибо с каждой жатвой рождается не только новый хлеб, но поднимается на новую ступень сам хлебороб.

…Коротка минута обеденного перекура на жатве. Вытряс набившуюся за ворот рубахи ость, выпил кружку крепкого отвара зверобоя, глянул в бюллетень соревнования, что привез секретарь парткома, и снова: комбайнер – на мостик комбайна, шофер – за баранку, специалист, руководитель – к другому отряду. Некогда даже поругать «заводских» меж собой. Дело ли: сколько ни получили новых комбайнов – все с браком. Разве только парень какой с душою романтика, подобно Юрию Бочарову, загрустит ненадолго, что в спешке этой окаянной отец для фотокорреспондента и орден не успел прицепить, что заработал на прошлых жатвах. Так и вышел на снимке, как был: в рубахе нараспашку, масляные пятна на руках.

Ничего, Юрий. Как сам понимаешь, это не очень большая беда. Все будет потом. За хлебом. И отец в нарядном костюме. И ты рядом с ним. А пока… Видишь плакат у дороги? «Товарищ! Обрабатывай землю, расти и убирай урожай». Даже на нынешнем жарком солнце не поблекли яркие буквы его.

 

Щедрая сила

Вот и снова золотится под солнцем нива, навевая высокие думы о хлебе, о нашем к нему отношении. Нет дороже награды для пахаря за нелегкий труд и волнения на хлебном поле, чем колос нового урожая. Нет для него дела более великого и святого, чем убрать его, сохранить, не растерять.

И верится земледельцу: нелегким трудом взращенный и убранный хлеб вызовет и у других уважительное, бережное отношение к этому незаменимому продукту. Он – основа богатства нашего, транжирить, терять которое было бы расточительно и безнравственно. Ведь уровень повышения жизни – это не только рост наших доходов, но и рост сознательности людей, культура разумного потребления. Это относится, прежде всего, к хлебу.

Хлеб наш насущный. О цене и значении этого «величайшего изобретения человеческого ума» сказано и написано так много и так сильно, что порой кажется: добавить к этому что-либо еще просто-напросто невозможно. Трудно, наверное, найти взрослого человека, который бы, что называется, с ходу не привел пяток-другой пословиц и поговорок о хлебе, мудрых мыслей, поверий и толкований о нем. И невольно думаешь при этом, прошел, знать, хлебушек не только через желудок, но и сердце каждого. И уж где-где, а у нас святое отношение к хлебу – в крови.

Однако… Идут в инстанции письма. А среди них опять много, много таких, где о хлебе пишется с болью. И вызваны эти письма одним – неуважением к тому, что называем мы всему головой. Неуважение это, нередко граничащее с преступным отношением к главному богатству нашему, авторы справедливо видят и в ушедшей под снег неубранной полоске ржи, и в рассыпанном по дороге от поля до элеватора зерне, и в плохо пропеченном каравае, и в выброшенной в мусорное ведро недоеденной булке. Читаешь об этом и чувствуешь: закипает кровь. Пресечь! Наказать! Втолковать! Но пресечь и наказать – не в компетенции журналистов. А вот втолковать… Но как втолковать сытому и пресыщенному (а это он в первую очередь безразличен к нашей святыне), что хлебу цена не копейка, если на самом-то деле купил он белую булку за гривенник? Может быть, снова начать писать, что буханка «орловского» – это четыре квадратных метра земли, которую надо вспахать, удобрить, засеять… Или напомнить, что хлеб – это голодные бунты в России, мизерный паек суррогата в блокадном городе на Неве… Написать и услышать в ответ: «Мы это уже проходили». Помните, именно эти чудовищные по своему цинизму слова услышал автор известной книги «Хлеб и люди» Федор Трофимович Моргун, первый секретарь Полтавского обкома партии. Потрясенный видом разбросанных в лесополосе продуктов, этот заслуженный человек, знававший холод и голод, обратился было к совести тех, кто сотворил безобразие, попытался им рассказать, как наголодался наш народ в дореволюционное время, в начале двадцатых, тридцатых годов, о том, что и ныне на планете Земля умирают от недоедания люди. И услышал из уст зеленого юнца равнодушно-ленивое: «Мы это уже проходили».

Наверное, это нехорошо, но читая в свое время об этом случае, я искренне хотел, чтобы этот хам, утверждающий свою исключительность не трудом праведным, а презрительным отношением потребителя ко всему, «прошел» на самом деле «голодную школу».

Неведом голод у нас подрастающему поколению. Но неужели в этом и кроется причина того, что, забыв о голоде, мы забыли и о первооснове достатка нашего – хлебе? Хлебе, ставшем символом изобилия и величия Советской державы. Хлебе, через отношения к которому, как через отношение к матери, мы судим о достоинствах человека.

Передо мною лежит письмо. Его написала шестиклассница Тамара Кузнецова из Воронежского села с красивым названием Яблочное. «Все мы живем хорошо, – пишет девочка, – и будем жить еще лучше. Мы же к коммунизму идем. Но вот у нас в школе некоторые ученики бросают остатки хлеба и разные кондитерские изделия из него. А сделаешь замечание – ехидные улыбочки и слова. Обидно и больно, аж плакать хочется. Подруги мои, товарищи – а нехорошие. Иногда я думаю: построим мы коммунизм. Еще сытнее и вкуснее станем питаться, а сами, выходит, хуже будем. Хотя, если так относиться к хлебу, разбрасывать его, то разве построишь общество изобилия?».

Какое страдание и смятение детской души плещется в этом письме! Конечно, не сытость с достатком плодят безнравственность и бескультурье, а недостаточность воспитания. Ведь та же школьница Тамара не впроголодь живет, как и ее подруги. Однако почему-то ее взволновало высокомерие к хлебу со стороны одноклассников, что-то заставило задуматься над смыслом высоких и гордых понятий: жизнь, коммунизм. Что же именно? Ответ в продолжении письма ученицы: «Нас у папы и мамы двенадцать детей – шесть мальчиков и шесть девочек. И всех родители воспитали трудолюбивыми. Папа вот уже свыше пятнадцати лет работает комбайнером в колхозе. Старшие братья – Николай, Леонид и Виктор помогают ему. Да и младшие – тоже.

В этой семье поклонение хлебу, настоящее, искреннее, впитано детьми, как говорится с молоком матери. Я хочу повторить: поклонение настоящее, искреннее, исходящие от взрослых, побуждающее к подражанию, заставляющее задуматься о цене труда и хлеба. Ведь как бы мы ни представляли процесс формирования души человеческой, в основе его лежат первые жизненные впечатления, первый жизненный опыт, который черпается главным образом в семье своей. И если в разные годы, в домашнем окружении, познал ребенок ложь и лицемерие, трудно ждать от него искренности в зрелом возрасте, мало надежды, что вырастет он добрым, открытым к людям, беззаветным в деле.

В отличие от Тамары Кузнецовой Леша Миронов, единственный сын знакомого мне директора совхоза, должно быть, никакой нужды не испытывает. Но мне думается – и это Леша подтвердил своим поступком, когда прошлым летом в отсутствие отца «уговорил» механизаторов в дождь выехать в поле, – что из него вырастет настоящий человек. Вырастет, так как у Лешкиного отца и матери есть особый бог – работа. А бережливое, разумное отношение к хлебу ли, к другим ли продуктам и предметам потребления естественно для них, как воздух. Помню, заночевал у Мироновых я недавно. Утром хозяйка, ставя картошку на стол, посетовала: «Эх, забили хрюшку. И очистки девать теперь некуда». Хозяин встрепенулся: «Как это некуда? Да отдай соседям: у них на откорме боров. Эй, Леша, ну-ка живо снеси!»

Человек любит больше то, что сделал своими руками. Этот постулат испокон веку лежал в основе мудрой крестьянской педагогики. И поэтому тысячи раз прав алтайский комбайнер Иван Михайлович Воронков – глава большой семейной династии механизаторов, сказавший мне как-то: прежде чем сыну купить модный костюм, приобрети ему спецовку рабочую. Посмотрите, чего греха таить, сколько еще у нас нытиков, толком не знающих, чего им надо, этаких напыщенных критиканов, мнящих о себе бог весть что. Думаете, они и в самом деле что-то из себя представляют? Как бы не так. Просто бездельники, на доброте нашей разжиревшие.

Спросил я тогда ветерана:

– Иван Михайлович, почему же происходит такое? Одни вот так прохлаждаются, а другие не могут жизни представить себе без труда? Быть может, секрет тут в привычке к этому самому труду, которая так сильна у людей вашего поколения?

Ответ был удивительным по смыслу своему:

– Верно, привычка к труду большая у нас. Но ведь она не с неба свалилась, а приобреталась. Вспомните, как работал народ после войны? Сейчас, конечно, время не то. Но плодить захребетников – не дело. И припомни слово мое: не научим детей своих работать – они уважать нас перестанут.

Труд и хлеб – понятия неразделимые. Человек и стал истинным тружеником, и обрел уверенность в завтрашнем дне, когда начал пахать, сеять, жать. Многие народы, история которых исчисляется тысячелетиями, неспроста считали плуг даром небес. Не меч, а именно плуг и серп двигали цивилизацию. «Соха кормит – веретено одевает» – гласит русская пословица. «Когда стоит плуг – все стоит» – эту поговорку сложили мудрые люди. Известно, что о мастерстве, умение, таланте представителя той или иной профессии в некоторых местах судят по отношению его к хлеборобскому деду.

Вот так-то! И нельзя не согласиться с почетным академиком ВАСХНИЛ, дважды Героем социалистического труда Терентием Мальцевым, назвавшим хлеб вершиной в той условной пирамиде хозяйственных, политических, правовых и иных ценностей, что называется культурой. И нельзя не согласиться с орловскими механизаторами из колхоза «Победа» Кромского района, о которых я писал выше, ответивших на комплемент председателя по поводу героической их работы сдержанно, но с огромным достоинством:

– На жатве один герой – хлеб. И перед этим героем мы все равны.

Хлеб. Он наша радость, он наша боль. «Хлеба край, так и под елью рай»; «Хлеб-соль дружбу водит, а ссору выводит», – так говорим мы гордо о нем, а вздыхая, добавляем: «Без ума проколотишься, а без хлеба не проживешь». И говорим при этом: «Пусть деньги за богачом, лишь бы хлеб за нами». Да много сказано и написано о хлебе. Вроде и сказать больше нечего. Но люди продолжают разговор, воздавая славу кормильцу и негодуя при виде недоброго к нему отношения. И вновь, и вновь обращаются к «хлебной» теме писатели, журналисты… Но иногда приходится слышать на этот счет: а стоит ли столь часто в наше время писать об этом? Мол, хлеб и сам за себя, если надо, постоять может. Во время войны, когда крошка хлеба почти в буквальном смысле приравнивалась к золотой, агитировать за бережливое отношение к нему никого, дескать, не приходилось.

Верно, конечно, хлеб за себя постоять может. И он не прощает никому надменного или равнодушного отношения к себе, он, как природа-мать, не признает смягчающих вину обстоятельств, вынося приговор обидчикам своим недородом, нехваткой других продуктов, а главное: перестанешь уважать его – и потеряешь свою душу, как говорится, жизненный стержень. Твое «личное дело» по отношению к нашей святыне не может остаться нейтральным для общества – общества тружеников. И если об этом забыть, то обязательно аукнется той или иной мерой социальных потерь, падением в дисциплине труда, моральном настрое людей.

Ну, а что касается хлеба во время войны, то, действительно, тогда не агитировали беречь его. Но о нем писали. Житель оренбургского села Ромашкино Евгений Никонов прислал письмо, где приводит трогающие до глубины души своей суровой правдой стихи фронтового поэта:

Мы этот хлеб до крошки ели. Он был нам слаще леденцов. Колючий, серый, как шинели, На бой он подымал бойцов.

А вот выписка из дневников военных лет писателя Александра Яшина, которую приводит в своей пронзительной книге о хлебе «Цена ему – жизнь» Михаил Алексеев: «…9 марта 1942 года… в хлебном магазине мальчишка схватил кусок у женщины и ест, его бьют, а он ест, его бьют, а он ест…»

Рано или поздно каждый нормальный человек задумывается над смыслом жизни. Мне думается, что так когда-нибудь должен задуматься он обязательно и о своем отношении к хлебу, взглянуть на себя, если можно так выразиться, через призму хлебной краюхи. Ибо хлеб и жизнь – слова одного порядка.

 

Звезды над тополями

У Василия Николаевича Шарандина отношение к молодежи одно время было, что называется, не вполне определенным. Особенно, когда задумывался над нелегким вопросом: кому, если понадобится, мог бы он со спокойной душой передать хозяйство? Вот разве что Володька Сергеев? Если бы, конечно, построже был, посерьезней. Все вечера – в Доме культуры… Студией руководит, стихи читает. Даже свои, говорят. Чувствителен… А в нашей буче – твердость нужна.

Однако пройдет некоторое время, и «слабая сторона» Сергеева – влечение к культуре – станет определяющим аргументом в пользу молодого специалиста при выдвижении его на пост заведующего колхозным комплексом крупно-рогатого скота. И этот аргумент приведет не кто иной, а председатель. «Кое-кто, – скажет он при этом, – видит в нашем крестьянском деле лишь работу, а Владимир Павлович – поэзию. Такие люди смогут многое».

Непросто и нелегко пришел к этому выводу Василий Николаевич, человек закалки старой, знавший только одного бога – дело. Тем более поучителен процесс ломки его мировоззрения, проходивший, как потом он признался, не без помощи все того же Дома культуры, к которому так тянулся Владимир Сергеев. Стоит ли говорить, что после таких откровений и меня потянуло туда.

Поразило прямо-таки множество культурно-массовых мероприятий, которые проводил и проводит этот сельский клуб, объединяющий и направляющий деятельность – ни много ни мало – 17 самодеятельных художественных коллективов, кружков, студий, ансамблей. А еще больше – содержание и качество работы, инициативность и неуемная энергия здешних культработников во главе с директором Дома культуры З. И. Халяпиной.

– Однажды, поняв, в общем-то довольно простую истину: естественность стремления человека к красоте и культуре и приняв это сердцем, мы не могли не повернуться лицом к истокам – к духовному опыту народа, творчеству его, – рассказывает Зинаида Ивановна. – Ведь вкус развивается не на посредственном, а на самом совершенном материале.

Чернава! «Родиной в подробностях простых» называл ее уроженец этих мест поэт Павел Шубин.

И сегодня живет здесь красота в народе, в старых, казалось бы, незатейливых песнях, обычаях, обрядах и ритуалах. Вон у чернавских кружевниц и по сей день хранятся резные, с замысловатым орнаментом коклюшки – кленовые палочки, что дарили им в юности суженые. В те годы на гулянье ходили здешние парни с кленовыми тросточками. И когда хотел кто-то из добрых молодцев познакомиться с девушкой, то дарил ей тросточку эту, предварительно сделав фигурную метку на ней. А если думал кавалер «проводить» красавицу с вечеринки, то разрисовывал трость наполовину. И уж совсем «законченное послание» – украшенную полностью узорами кленовую палочку передавал ухажер своей девушке, замышляя сватов прислать.

Какой деликатный и красивый «язык любви»! Не правда ли? А чернавская матаня, где каждый прихлоп и притоп, выход или коленце – не просто танцевальный прием, а трепетное выражение нежного и сокровенного, свидетельство внутренней культуры и красоты человека? Как так случилось, что молодежь стала забывать все это? И кто это узрел в своеобычности народного танца и песни не высокую и гордую душу, а банальное тривиальное чувство? Э-э-э, так далеко можно зайти. Не зря ведь сказано: когда соловьи замолкают, начинают сверчки стрекотать.

С такими вот думами и пришла однажды Зинаида Ивановна на сельскую вечеринку в одну отдаленную деревушку, где под гармонику с припевками сельские парни «наяривали» кадриль. Им-то, этим известным в округе бузотерам, и предложила она записаться в танцевальную группу народного хора.

– Надо было видеть их лица, – рассказывала Халяпина. – В них было все – и удивление, и пренебрежение – все, кроме согласия.

Да, нелегко и не сразу удалось ей собрать драгоценные россыпи народного творчества, организовать людей, убедить не только рядовых тружеников села, но кое-кого из руководителей в пользе задуманного дела. И все же находило оно, это дело, постепенно поддержку и отклик. Потому что было живым, отвечающим истинной людской потребности, человеческой натуре. Затем, когда за чернавским коллективом художественной самодеятельности, в котором прежние «бузотеры» станут самыми элегантными и лихими танцорами, укоренится большая слава, а Зинаида Халявина будет удостоена высокого звания заслуженный работник культуры РСФСР в порыве откровенности она скажет с предельной искренностью:

– Право же, такие почести для нас – неожиданность. Все, что мы делали, – мы делали просто и естественно.

Простота и естественность – враги формализма. И творческий работник, взявший их на вооружение, непременно будет идти к человеку через сердце его, от жизненной ситуации. Именно на это и обратил я внимание, знакомясь с работой Дома культуры, – касалось ли дело выступлений здешней агитбригады, съемок новой ленты любительской студией или приобретения новой картины для колхозного «салона искусств». Да что там! В Чернаве сейчас кино просто так не покажут. Когда был я в селе, привезли фильм «Начальник Чукотки». И что же? Перед началом сеанса выступил лектор из общества «Знание». И не только об актерах подробно порассказал, но толково и умно поведал о национальной политике нашей, увязав выступление с главной идеей картины.

А какие «чтения» бывают в «салоне искусств» – галерее картиной! О цвете и красках, о пластике и сложностях композиции. В Чернаве уверены: увидевший прекрасное – соучастник его создания.

Стал таким «соучастником» и председатель Шарандин. Помог этому будто бы наибанальнейший случай. Как-то попросили артисты у Василия Николаевича крытую машину, чтобы съездить на ней в бригаду с концертом. А он взорвался: «Где я ее возьму? Вот стоит одна с удобрениями, разгрузить некому». «Ну, это мы мигом», – сказали певцы и танцоры. Подобрел руководитель, сказывают, сам вместе с ними поехал.

С той поры якобы и идут в хозяйстве в ногу производство с культурой. И как идут! Растет материальный достаток колхозников, а вместе с ним – потребности духовные, культура и нравственность. Ибо плохо, когда кто-либо имеет меньше того, чем ему нужно, но еще хуже, когда сыплются блага материальные человеку, духовно обедненному. Недобрые «ножницы» тут возникают. Потому что «стригут» они не что иное, а душу труженика, порождая в делах и мыслях его опасное равнодушие.

– Все так, все так, – согласился со мной В. Н. Шарандин, когда разговорились мы с ним на эту тему. – Мы, хозяйственники, порой увлекаемся, все на язык цифр и экономической целесообразности переводим. А душу человеческую в статотчетность не вставишь. Не лезет она туда. Ну а коль так, то мы, не долго думая, и вовсе со счетов ее пытаемся сбросить. А потом охаем, ахаем. Вот и выходит, новый комплекс пустили, а работать некому, дом построили, а в него заселяться никто не хочет. Почему? Начинаем людей винить: мол, то да се. И забываем: не хлебом единым жив человек. Раньше, по бедности нашей, мы, понятно, только о хлебе и думали. Но сейчас-то… Нет, кто не понимает души человеческой, не заботится пищу ей дать, – плохой хозяин. Я бы такого к руководству людьми не допускал.

…Мы шли по вечерним улицам. Из Дома культуры доносились мелодии песен и звуки классической музыки.

– Этюд Глинки, – определил собеседник и пояснил: – В детской музыкальной школе вечер идет. Как хорошо-то, а?

И эти прелести ощущали, видимо не только мы. Через несколько дней попался мне на глаза номер районной газеты с заметкой В. П. Сергеева. Помните любителя поэзии и начальника комплекса? О чем же писал он? О сельских вечерах и о детском концерте, в частности. Да как! «…Светло и тихо на засыпающих улицах. Золотятся звезды над макушками тополей. Но кажется, что это не звезды, а спелые зерна пшеницы рассыпаны щедрой рукой землепашца по небесному полю…» И далее: «Расходятся из клуба зрители, и долго в душе каждого из них звучат небесные звуки музыки, помогая увидеть и ощутить прекрасное».

Да, наверное, это правда: люди, увидевшую поэзию там, где они живут и работают, могут многое.

 

Золотая нить

Вот уже который день не дают покоя мне эти стихи:

И поделиться хочется с тобой, Что трудной памятью уложено, Горячим выплеснуть огнем, Что пережито-прожито…

И я опять берусь за перо, чтобы поведать читателю об авторе их, найти слова простые и ясные, как и жизнь моей героини, славной русской крестьянки Марии Михайловны Губиной.

Вот вижу ее в окружении школьной малышни у порога собственного дома – улыбающуюся, приветливую, с букетом в руках, слышу голос ласковый мягкий: «Минутку, ребята, минутку. Будут сейчас и цветы, и работа». Вижу соседей ее, чувствую светлую зависть их, когда говорят:

– Опять открыла «Артек» свой…

И радуюсь вместе с ними счастью Марии Михайловны, тихому, настоящему счастью человека, которого любят и понимают дети.

Вижу ее на совхозном поле. От гневного голоса жмется к посевным агрегатам молоденький агроном. А Михайловна и там находит его:

– Куда же ты смотришь? Они же зерно топчут, зерно!

И болью в душе отзывается боль этой женщины, потому как нерадением своим кто-то нанес обиду самому святому в ее понимании – хлебу, земле, а значит, и ей.

Нет, непросто рассказывать о Марии Михайловне. За предельной цельностью ее характера ее, за крепкой и четкой позицией, отстаиваемой в стихах и жизни, кроется большая и сложная работа беспокойной души. Ее прямота – не прямолинейность, а твердость в суждениях – не застывшая форма простых понятий. Это кристалл, ограненный «огнем пережитого».

В нашем разговоре она заметила:

– Знаете, что мне труднее всего дается? Выступления перед ребятами. Болею при этом даже… Почему? Да потому, что с пустым словом к людям идти нельзя, а к молодым особенно. Они видеть и чувствовать должны: тот, кто к ним обращается, горит в душе. И может, поэтому так часто возвращается памятью к прожитым дням, волей-неволей открывая в них не только светлое, доброе, но и болевые точки.

– Выступая в школе, говорю ребятам о гордости хлеборобской, цене хлебной крошки и вижу – не очень-то трогает все это сердца ребячьи. И вспоминаю вслух детство свое лихое. Отца, от голода умершего… Сестра в люльке умирает, а я у мамки кашу ее прошу. Помню, когда вот так же вторая сестренка умерла, мне недоеденный кусочек достался. Что? Тяжело слушать? Вот и ребятам тяжко. Но надо было, чтобы они поняли, что почем…

Мария Михайловна замолкает на минутку и поясняет мне:

– Я говорю детишкам: «Вот если бы вам денек-другой хлеба не дать, чтобы сказали вы?» И слышу в ответ: «Спасибо сказали бы. Ведь мамка хлеб этот и с молоком, и с мясом есть заставляет». Хорошо, что они нужды не знают, но плохо, что не знают цены всему этому…

Я смотрю на нее и вижу в глазах решимость. И приобретают особый смысл стихи, которые только что прочитал в ее тетрадке:

Послушай, как бьется у мамы Сразу два сердца в груди – свое и твое!

Да, в них любовь, но и требовательная нота, жаркое воззвание к совести: помни, кто дал тебе жизнь как жил он сам. Ничто не дается легко и просто.

…Ее отец «записался» в колхоз на пасху, и был проклят дедом и бабкой. Не устояв перед темной силой родни, он вышел из артели. «И тем погубил себя и двух своих дочек, – скажет Мария Михайловна. – Начавшийся тогда голод побил разрозненных крестьян в первую очередь».

С шестилетней Марией и тринадцатилетним сыном Григорием мать их – Мария Ивановна ушла из родного дома. Ушла в организовавшийся только что совхоз «Красная волна». Жили в бараке, работали. Гриша коней водил: ему за это по 700 граммов хлеба в день давали. А по лету и Марийка пошла – просо полоть. Спрячется при наряде за спину подружки Маруси Паниновой (той уже восемь было – на два года Губиной старше), подложит кирпичик под ноги – ее и посчитают, и в поле возьмут, как взрослую. А вечером – полкило хлеба, как всем. Не радость ли? Это сейчас думаешь какой же тяжелый был хлеб тот, а тогда одного боялись: только бы бригадир с наряда не снял…

В труде великом обретенный, от голодной смерти спасавший, он, этот хлеб и цену имел великую. Святое к нему отношение вошло в плоть и кровь с малых лет. Не потому ли самым страшным воспоминанием о войне остались для нее не горящий поселок, а полыхающие хлеба:

Запах – как будто живое горит…

Что она испытывала, глядя на это, четырнадцатилетняя девочка, спрятавшая в консервной банке перед уходом из дома пионерский галстук и захватившая с собой только цветок с подоконника? Спустя годы она напишет:

Тогда земля в огне, в дыму Прильнула в страхе к сердцу моему.

И еще:

Простите отступавшие солдаты, Что плохо думали о вас…

Мы сидим за столом, накрытым белой накрахмаленной скатертью, в ее небольшом, аккуратном домике. Нехитрая мебель, полки с книгами: томики Есенина и Маяковского, Лермонтова и А. К. Толстого, прозаическая классика – советская, русская, зарубежная. На окошке в ящике растет вишня.

– Нынче зимой расцвела, – улыбается Мария Михайловна. А я опять вспоминаю ее стихи:

То зима встречается здесь с летом.

Так вот они о чем – о вишне, по зиме расцветшей! И снова восхищенно гляжу на нее, пытаясь разгадать загадку ее души, где поэтическое восприятие окружающего мира зрело как будто наперекор невзгодам и лишениям. Говорю ей об этом. Она удивляется:

– Почему же наперекор? Я – хлебороб, работник на земле. А люди труда – поэты. Поверьте, каждый труженик – человек богатой души. Неужели вы этого не замечали? Лучшие годы мои – это годы работы. Ведь героем-то я стала, когда мне только-только двадцать минуло… Сейчас открою тетради – записи тех лет…

Стихи о пшенице в поле, об удобрениях и, конечно же, о девчатах-подружках, их руках:

Не знают праздности и скуки Крестьянские натруженные руки. Пыльцою припорошены степной, Опалены и стужей и жарой. Они в себя впитали запах хлеба, Щемящий запах в них земли родной.

Вместе со звеньевой их было 10 человек. 10 подружек, девушек-комсомолок. Они пошли на свое поле, изрытое траншеями, заросшее бурьяном, с главной в военные годы «техникой» – лопатами. Трактор ХТЗ они получили через год после войны. Его освоила Нюта Логочева. Работали от зари до зари. Перетяжку машине делали ночью. И еще успевали на гулянку сбегать, спектакль в местном клубишке поставить. По 35 центнеров пшеницы с гектара взяли они тогда – результат, и поныне остающийся здесь рекордным.

Помнится съезд комсомола Украины. Она, делегатка, в перешитом платье едет в столицу республики, гордая делом рук своих и подруг.

Нарядом мы не щеголяли, Но похвалиться было чем, –

Запишет Губина в своем поэтическом дневнике. Эти строки и спустя много лет будут волновать каждого, кто прочтет их. И предстанет перед глазами поколение людей, идущих, кажется даже впереди своего великого времени, людей, свято веривших в труд свой. Народ. Своими делами, честью и правдой ковали они эту веру, утверждали ее и вселяли в других. Как знамя, несут они идеалы добра, трудолюбия, справедливости и сейчас.

– В рабочей среде человек на виду, – говорит Мария Михайловна. – И кто есть кто – тут известно каждому. Руководство может ошибиться в оценке того или иного товарища, коллектив – никогда. И мнение его для каждого труженика – превыше всего…

Почему в звене ее не находилось места иждивенческим настроениям, почему столь трудолюбивы все были? Да потому, что действовал всеобщий контроль, крайнее осуждение любой недобросовестности, как в равной степени и уважение к труженику со стороны тех, кто близок и дорог. В такой атмосфере не может быть рвачества, стремления выгородиться за счет других. Каждый чувствует: всем, что в тебе есть хорошего, ты обязан товарищам. За это должен ценить их. И благодарить. Не потому ли в таких коллективах и радость и горе – все пополам. Не потому ли Мария Михайловна Губина на всю свою первую премию купила подарки подругам – цветные, яркие полушалки.

За нелегкую жизнь свою ни разу не поступилась она хлеборобской честью и совестью, не изменяла узам святого трудового братства. Не наживала она палат каменных, не увешала стены коврами. Не нужно ей этого. Гармония чистых помыслов и дел давала этой женщине ощущение полного и подлинного счастья. И пела ее чистая, праведная душа. И была жизнь для нее, «как радуга, красива». Она радовалась, когда ранним зимним утром спешила на работу, радовалась маю, веселому, как «экскурсионный пароход». Но самые теплые, самые проникновенные чувства роились в душе Марии Михайловны на хлебной ниве. Там и родилась эта песня агронома, а я бы сказал – ее гимн:

Накину, в поле уходя, Косынку летнего рассвета. Зависли капельки дождя На гребне радужного лета. Как материнская щека, Тепла земля родная. Мне бы Стоять, смотреть и слушать, как Поют хлеба, касаясь неба. Грядет страда. Моя страда. Как первый шаг, как сердца проба. Мои поля, мои года – Ржаное счастье хлебороба. Тропинкой пыльною иду. Растаял день, темнеют долы. Как солнце, хлеб на стол кладу – Тепла и света будет вдоволь.

Я, думаю, под этими строками подписался бы любой поэт. И истинный хлебороб. И вечно будет вдоволь у нас тепла и света, коль живут на земле такие люди. А главное, будут жить. Смотрите, идет Мария Михайловна в школу. Идет не по чьей-то указке – по велению сердца, несет ребятам богатый жизненный опыт, отобранный трудной памятью. А память – это наша история. Она уценке не подлежит.

Смотрите, на пришкольном участке стоит она среди детворы. Цветут улыбками лица: богатый выращен урожай. Своими руками! И здесь, на этом первом поле, как нигде, поймут ребята наставника своего. Тут наполнятся трудовым содержанием и обретут силы высокие идеи и понятия, живым интересом загорятся глаза, когда будут слушать рассказ Марии Михайловны о героических буднях, в которых она жила. Они поймут и познают, какие возможности таит в себе труд на земле, какую радость несет он, и загорятся желанием повторить достижения старших. И здесь, на этом ученическом участке, ветеран-наставник почувствует себя опять современником, а в делах молодежи увидит продолжение и осуществление своей мечты.

Да, да мечты. В письме в редакцию М. М. Губина напишет: «Еще в 1946 году, когда я и сама была почти такой, как мои подопечные, на совещании передовиков сельского хозяйства Украины познакомилась с Марком Озерным. С тех пор живет во мне и не дает покоя желание добиться такого же урожая, какого добился он. Когда я работала, кукурузой мне так и не довелось заняться. Но теперь, выйдя по болезни на пенсию, думаю, что с помощью пионеров Светланы Ярызы, Саши Строгова, Наташи Таран, Оксаны Чех и других исполню свою мечту: мы получим на школьном участке по 100 центнеров початков. Ребята у нас дружные, увлеченные, с ними интересно. И я уверенна: не оборвется золотая нить связи между поколениями».

Золотая нить. Нить памяти и дел трудовых. Ею вышито простое полотно жизни наших отцов и матерей. Ею мы связаны с ними. И, как самому дорогому, ей передаваться от поколения к поколению.

 

После града

Рассказывают, что оба звеньевые в тот памятный день «лежали в лежку». Один – на картофельном поле, другой – у себя дома.

– Град был, – какого не видывал. Поверите ль, – трактор забуксовал. Выскочил я из кабины да и упал на боровки – заревел от несмогаемой боли: картошка-то только взошла и – на те! – Василий Семенович Исаков, звеньевой ивановского совхоза «Тейковский» глядит на меня лучисто, открыто, но горькая память, чувствуется, вновь бередит его душу и взгляд земледельца тускнеет, голос – «садится». Как от простуды, полученной тогдашним «ледовым днем».

Его же товарища стихия как будто бы миновала. Во всяком случае не раздирал он в кровь занемевшие от холодной сырости пальцы, расправляя и поднимая перебитые градом всходы. Он, вообще не видел этого самого града: был пьян в тот нещадный июньский день. А вскоре звено конечной продукции, руководимое им, и вовсе распалось. Впрочем, как и другие, в других хозяйствах, возглавляемые лидерами подобного рода. На бумагах-то и в парадно-бюрократических отчетах они значились. (Послушать некоторых местных руководителей, так у них с внедрением прогрессивных форм организации труда – полный порядок. Хотя, как явствует из материалов Ростовского совещания, где шла речь о развитии бригадного подряда в стране, ивановцы в этом плане отстали как никто).

Стремление выдать желаемое за действительное – всегда недуг, загоняемый во внутрь, а стало быть, особенно опасный. Не старая ли практика добиваться «любой ценой» выработки, когда она исчисляется количеством вспаханных или убранных гектаров, а не объемов высококачественной и дешевой конечной продукции привела к тому, что этой весной большинство здешних хозяйств осталось без семян картофеля и сейчас ждут для посадки клубни из Белоруссии. Знакомый нам Василий Семенович Исаков по сему поводу только чертыхается и плюется: «Это ж надо, Ивановский картофельный край без картошки остался. Давно ли было: бери на базаре мешок за трояк, а теперь и за двадцать пять не всегда возьмешь». Сам же Василий Семенович, несмотря на гнилую «летощнюю» погоду, картофель на землях звена вырастил, и совхоз «Тейковский» обойдется ныне своими, то бишь Исаковскими семенами.

Вот эта-то ситуация и заставила крепко призадуматься: (нет, не о вреде подтасовок и формализма – это очевидно), – о причинах столь частых распадов безнарядных звеньев. Вроде все понимают важность создания их – и руководители, и истинные труженики: рубль, соскочивший с «намотанных» гектаров, интересен только лодырю и временщику, а не хозяину земли.

О хозрасчетных коллективах, об их организации и отладке внутренних взаимоотношений написано и сказано так много, что говорить что-либо еще даже как-то и нескромно. В Ивановском районе и совхозе имени 50-летия СССР, куда я приехал, чтобы посмотреть опыт работы на коллективном подряде животноводов комплекса второго отделения, директор хозяйства В. И. Ермолаев, слушая мой дотошный разговор на эту тему с главным зоотехником Н. М. Васильевой и бригадиром З. М. Борзовой, не вытерпел, вскинулся:

– Сколько, наверное, диссертаций уже написали о безнарядке этой! А ведь суть-то в двух словах определить можно. Безнарядные звенья – это звенья совестливой работы.

Ай, да Василий Иванович! Как много сказал ты единственной фразой, направив и мысли и думы мои, что называется, в нужное русло. Совесть, рабочая совесть – главное в каком-то ни было деле, и тем более в общем.

…B. C. Исакова я застал дома. Перенесший недавно операцию, находясь после больнице на бюллетене «в состоянье вынужденного безделья», звеньевой бродил вокруг избы, поглядывал: что бы он в силах сейчас подделать, подправить. Но все стояло незыблемо, прочно. «Потому как на фундаменте добром находится, – похвалился потом Семеныч, – своими руками сделано. – И, развивая мысль, вдруг заявил: – Взять вот столб огородный. Знаешь, как надо вкопать его, чтобы он не шатался? Поглубже в ямку зарыть – это одно, подпорки поставить – не главное. Надо в основании землю утрамбовать. Так, понимаешь ли, и в звене – основу крепкую следует сначала создать. Разбудить у людей совесть. А уж подпорки разные – это попозже. Они помогают, не спорю. Но все-таки в первую очередь нужен хороший крестьянин, болеющий сердцем за землю. А где взять такого изволишь? Воспитывать надо. Вот тут-то, наверное, и должен к человеку прийти первым не бухгалтер, – специалист, а духовный наставник – партийный работник, значит. Да такой, чтобы после я сам к нему потянулся. Не картошку сажать учиться, а жить».

На большом трудовом веку пережил в родном совхозе Василий Семенович не один десяток руководителей. И не мудрено: в свои пятьдесят годов имеет он сорок лет трудового стажа, а если, как говорят в хозяйстве, перевести рабочие дни, что Семеныч в поле провел, в восьмичасовые, то его, этого стажа, наберется и все шестьдесят. Помнит хлебороб: приходили на землю разные «хозяева». И такие, что не могли отличить дуги от оглобли, заставляющие сеять тут – в срединном Нечерноземье, аж сахарную свеклу, «Как-то назначили нам некого Зубкова, так он так рассуждал, зачем с картошкой возиться: цена низкая и семян одних на гектар три тонны надо. То ли дело сладкий корень. Его семенами целое поле мешком засеешь… Однако не эти типы оставили след, а крестьяне».

Коренной житель здешних мест, впитавший с соками отчей земли боли ее и заботы, Исаков не признает другой характеристики для земледельца как это слово – крестьянин. В его понимании в нем сосредоточено все: и профессиональное умение, и житейская мудрость, и вечное чувство долга перед землей-кормилицей. Из всех руководителей хозяйства он выделяет директора Гусева. С него началась безнарядка в совхозе: «Правдой брал этот человек. О том, что даст нам переход на хозрасчет лично, не особенно распространялся. Напротив, предупреждал, что по первости может и не быть выигрыша. Земля-то от долгого потребительского отношения к ней подзахирела порядком. Но коль уж, говорил, мы – крестьяне по натуре, так и должны о ней, а не о себе главным образом заботиться».

И впрямь, отдачу звено Исакова получило лишь год на четвертой, когда земля, переданная ему, стала поистине пухом. Трудностей было не мало. Шла «притирка» друг к другу членов звена, работали до седьмого пота, а получали, в смысле денег, почти, как и «вольные механизаторы». Да и жизнь есть жизнь. Не всегда звено занималось только своей землей. Нужда нередко заставляла руководителей хозяйства использовать его и на других объектах и работах. Но коллектив не распался. Этот факт говорит о многом. И в частности, думается, о приоритете нравственного фактора перед экономическим. Понятно, грань между ними провести не просто и, нет слов, современная экономика колхозов и совхозов направляет помыслы работающих непосредственно в поле, на ферму. Но, настраивая действия труженика на наиболее высокую эффективность, наиболее выгодный режим, важно побуждать его соразмерять то, что он делает, с тем, что выгодно для всех и для себя. Иначе тот же экономический стимул сыграет недобрую роль, хозрасчетная строгость рубля утратит силу свою и значение, превратив этот самый рубль в слепого хозяина и в «яблоко раздора» в коллективе. И тогда обнаружится, что нерв современного производства действительно кроется во взаимоотношениях людей и что, переводя то или иное звено на бригадный подряд, перво-наперво следует позаботиться там о формировании морального климата, выявлении деловых и духовных качеств каждого человека, его индивидуальных особенностей, психологической готовности быть, что называется, в одной упряжке со многими.

Не случайно же сутью нынешней перестройки стала перестройка сознания. Тщательная отладка его на коммунистический лад – ключ, которым открывается ворота успеха. Партийное воспитание признано помочь земледельцу выработать, отшлифовать такие черты характера, которые бы дали ему возможность работать инициативно, целеустремленно. Там, где имеешь дело с природой, нередко нужны стремительные действия – мужественные, изобретательные. Стало быть, при внезапном обороте дела, как в тот «градобойный год», есть только одна точка, опираясь на которую можно устоять, коммунистическая сознательность. И будь бы она воспитана у каждого труженика, не пришлось бы выслушивать горьких сетований, подобных тем, какие довелось мне услышать от заведующей сельхозотделом Тейкоского горкома партии Г. М. Кащеевой:

– Сто восемьдесят механизаторов с промышленных предприятий вынуждены мы направить на весенний сев в хозяйства района, а сто человек, живущих в городе, уже работают на совхозных фермах. Некоторые хозяйства целиком перешли на «вахтовый метод»: месяц кормит и поит коров у них одна смена наших текстильщиков, месяц – другая. Бывает, смена уйдет, а новая не придет. Что творится, нетрудно представить. Во всяком случае, и лично самой приходилось кормить мне скот.

Да-а-а… Многое сейчас решают машины, расчетливость… Но специфика крестьянского труда, требующая особой одухотворенности от человека, нет-нет да и заявит о себе со всей силою. Быть крестьянином – это значит радоваться теплому весеннему ветру, мычанию коровы и первой проталинке, мягким сережкам на вербе, крику петуха и полой воды. И я понимаю Василия Семеновича Исакова, потребовавшего от своей дочери, чтобы назвала она своих детей: сына и дочку – его, Семеныча, внуков, Ромашкой и Полюшкой, – так он их будет больше любить, слыша в ласкающих душу именах сладостный зов земли.

Хозрасчетные звенья, коллективы, работающие на селе, имеют существенную отличительную особенность от подобных городских формирований. Его члены тесно связаны с собою не только в период производства, как это бывает на фабрике или заводе, но и в повседневности, быту. В этом свое преимущество, но и немалая сложность. Деревенских жителей роднят часто и кровные узы, и соседские отношения. И в таких условиях, что ни говорите, нелегко порой звеньевому, в общем-то, рядовому работнику, а также тому или иному члену совета звена, предъявить даже и справедливые претензии близкому человеку. Об этот момент очень часто спотыкается безнарядка. Знаю, кое-где идут на то, чтобы во главе звена поставить «освобожденного товарища», специалиста. Мол, ему легче спросить с кого надо. Вроде бы и простой народ с этим соглашается: «На то и начальство, чтобы требовать». Но все это лишь свидетельство облегченного и искаженного подхода к организации бригадного подряда – не более. В натуре крестьянина заложена артельность. Выявить без торопливости и формализма способных сладить друг с другом, определить лидера – достойная задача.

Директор Гусев сумел найти Исакова, А тот – подобрать костяк звена из коренных крестьян. Это братья: Юрий и Анатолий Козловы, в свое время, еще будучи курсантами СПТУ, они проходили практику у Семеныча; Иван Беззубов, в прошлом целинник, Валерий Бахирев; другие мужики – «тоже крестьяне». Попадали к Исакову и случайные люди – не приживались. Попадали слабые – им помогали. Тут важно заметить разницу: слабый и случайный – далеко не одно и то же. Случайный это, как правило, захребетник, нахлебник, инородное тело. Пребывание его в слаженном, работающем коллективе – наказание, как для него самого, так и других. Слабый – чаще неопытный, молодой. Такие и прежде бывали в артелях. Их не обижали, а терпеливо учили уму. Для порядочного парня доброе окружение становилось великолепной школой жизни. Отсюда следует практический вывод: надо лучше использовать такие школы. Исаков берет на «проварку» в свое звено в год по молодому парню. Не много. Но больше, пожалуй, и не надо – не уследишь. Одна из распространенных ошибок в организации безнарядных звеньев и кроется, к сожалению, в поспешности, с которой они формируются: созовут собрание, зачитают список, назовут плановые показатели – и делу конец.

Хожу по «Тейковскому», слушаю: «Вон Исаков лучший трактор Сереге Чернову отдал, – молодому. Сам на старом остался». – «А в бывшем звене Гасилова опять горланят, кому вожаком быть? Всяк себя лучше других считает». – «Но как же Семеныч-то ладит со своими ребятами? Ведь они у него, известно, какие орлы – грамотные, зубастые». – «У Семеныча все звено, что пять пальцев на руке звеньевого. От нормосмен, второй бухгалтерии, и то отказались». – «Ну, это уже коммунизм». – «Коммунизм – не коммунизм, а семья добрая». Секретарь парткома совхоза Владимир Сергеевич Баженов «подбивает бабки»:

– Звено Исакова, без преувеличения можно сказать, характеризует собою высшую форму отношений в безнарядных коллективах, когда экономические, хозрасчетные категории служат в основном лишь формой связи с хозяйством и гарантией справедливости и самостоятельности звена.

На этом бы и можно закончить. Да только слова партийного вожака о справедливости самостоятельности вызвали в памяти моей другую беседу – с главным агрономом совхоза Владимиром Александровичем Цыганковым:

– Хошь, не хошь, а придется нынешней весной обязать Семеныча капусту сажать – гектарах на сорока.

Я аж подпрыгнул. Как? Сажать ту самую капусту, про которую Исаков с такой болью и возмущением говорил мне при встрече, что ежегодно они не знают, куда девать выращенный урожай ее. «В хозяйстве тысяча голов скота, от бескормицы страдаем. Часть бы капустников под травы пустить, и решен вопрос. А вал по белокочанной и с оставшихся площадей легко получить».

И смешалось все в моей голове. Перед глазами встали чего-то картины стихии и Василий Семенович, ползающий на коленках по картофельному полю. Увиделись семена, спасенные этим беззаветным тружеником. И в мозгу, как град, застучало: семена, семена….

Семенами надо бы дорожить!

 

Олени идут против ветра…

Она снова приснилась ему предрассветная Канчаланская тундра. Приснилась в темных проталинах на склонах протоков и рек, с серобоками важенками, рожавшими на буром, вытаявшем ягельнике тупомордых, пегих телят. Усилием воли Неудахин попытался продлить это радужное видение, но шум просыпающегося города, врывавшийся с улицы в комнату, безжалостно гнал его грезы прочь.

…Он так и не догулял тогда свой первый шестимесячный отпуск. И, помнится, идя на посадку к самолету, улетающему с московского аэропорта «Внуково» в Анадырь, все улыбался мыслям своим и думам. Надо же случиться: до сей поры ведь не верил, что существует некая «северная болезнь», а тут поди-ка, занемог ею сам. То-то посмеется теперь Андрей Павлович Бортников, совхозный плотник, не захотевший уезжать на материк, даже после выхода на пенсию.

Вроде недавно все это было. А прошло с той поры уж двенадцать лет.

– И того пятнадцать годков, как работаю я на Севере дальнем – на самом краю земли, – Анатолий Иванович Неудахин – директор совхоза «Канчаланский», махнул рукой в сторону Анадырского лимана, как бы подтверждая этим жестом, что край земли действительно рядом. Мы сидели с ним в гостинице окружного центра и ждали, когда «дадут борт» на Канчалан – центральную усадьбу хозяйства, возглавляемого моим собеседником. От сознания предстоящей скорой встречи с друзьями и семьей, Неудахин был возбужден. Довольно долго просидел он в городе из-за дел и тумана. Волновался, откровенно говоря, и я: как-никак впервые предстояло лететь к тундровикам.

Вообще-то, будучи в Анадыре, я знакомился с близлежащими от чукотской столицы хозяйствами: совхозами имени XX партсъезда и «Северный». Первый из них имеет центральную усадьбу чуть ли не в черте города, но его основные земли и оленеводческие стойбища расположены за лиманом и реками. Второй – удивительно мал. У него всего навсего 12 гектаров земли. Однако анадырцы об этом микросовхозе самого высокого мнения. Благодаря ему имеют они теперь на столах своих круглый год натуральные, а не в порошке яйца и молоко. За то уж другие хозяйчтва на Чукотке – гиганты. Угодья каждого из них составляют от трех до пяти и более миллионов гектаров.

…Вертолет на Канчалан полетел среди ночи. Хотя в летнее время понятие «ночь» на Чукотке по сути дела не существует. Светло здесь бывает круглые сутки. И потому через иллюминатор винтокрылой машины хорошо просматривались сначала Анадырский лиман, а потом и сама тундра, испятнанная маленькими озерками, бесконечная, оттаивающая после долгой зимы. Поселок мы заметили издалека, а когда вертолет делал круг над ним, Неудахин кричал мне в ухо:

– Полюбуйся-ка, сколько телеантенн! Больница, клуб. Рядом же школа. И дом быта. Недавно построили!

Несмотря на поздний час, встречать прилетевших пришло очень много народу и, конечно же, вездесущие любопытные ребятишки. Неудахин и летчики раздавали малышне городские гостинцы, подарки.

К оленеводам попали мы в тот же день. Вертолет работал в совхозе, завозил продукты на стойбища.

Интересное зрелище представляет собой стадо оленей в несколько тысяч голов, когда смотришь на него с вертолета. Огромное, чуть колыхающееся на белом фоне еще не растаявшего снега серое живое пятно. Но вот вспугнутые шумом мотора олени ринулись к ближайшей речке. И пятно вытянулось, преврвтилось в бурый поток, похожий чем-то на движущуюся вулканическую лаву.

В бригаде Героя Социалистического труда Ивана Петровича Аренто нас пригласили в ярангу, у входа которой лежали мохнатые ездовые собаки. Откинув полог, мы оказались в чоттагине – холодной части жилища. Здесь на разостланных оленьих шкурах полукругом сидели члены бригады Аренто: старший пастух Николай Рольтыргин, его помощники Алексей Лелекай Сергей Лятлин, веттехник Александр Гырголькау, радистка Анна Эттине, проводники-наставники: Вуквукай и Вантыргин – все в хорошо выделанных оленьих «меховушках». Чумработницы Валя Чайвытваль (жена бригадира) и Каутваль хлопотали у костра, над которым висел большой закопченный котел с вкусно пахнущей, булькающей в вареве олениной.

Здороваемся, обмениваемся новостями. Между тем женщины подносят в деревянных мисках – кэмэны – угощение. Гостю почет особый: на ребре оленя подают вареное мясо. Таков обычай. Отдав ему должное, слышишь слова хозяина:

– Теперь яранга уже не заметит, если гость сделает что-нибудь не так.

Это значит, что новый человек в незнакомой обстановке может вести себя, не смущаясь, легко и свободно. Это ли не лучшее проявление такта, доброжелательности и гостеприимства.

Радушие и беззаветная сердечность, с которой встречают гостя на Чукотке – первое, что сразу же бросается в глаза, навсегда остается в памяти и душе. Сами чукчи и другие народности, населяющие полуостров, в жизни своей с давних пор привыкли обходиться малым. В прошлом обусловлено это было кочевым образом жизни. Ведь в постоянной дороге аргише – любая лишняя вещь – ненужная, тяжелая нагрузка.

Сейчас условия изменились. Чукотские оленеводы, охотники, рыбаки имеют на центральных усадьбах хозяйств добротные дома. В Канчалане мне довелось побывать в них. Мебель, ковры, телевизоры, прочие атрибуты современного комфорта здесь налицо. Что ж, оленеводы зарабатывают хорошие деньги. Пастухи, например, по 500-600 рублей в месяц. Неудахин рассказывал мне, да я это видел и сам, что в совхозе начали строить дома с центральным отоплением и канализацией. Тундровики заселяются в них весьма и весьма охотно. Безусловно, все это результат тех добрых социальных преобразований национальной политики, которые осуществляются на Севере.

Улучшение условий быта и труда, изменившее отчасти привычки, взгляды и психологию местных жителей, еще более укрепило нравственные устои их. Чукчам чужды приобретательство, накопительство, вещизм. Как все люди, выросшие на природе они беззаветно любят свой край, мирную дружескую беседу, работу. Тундра – смысл их жизни, главная любовь. Она приносит им радость, упоение, праздник душе.

– Вот он это понимает, – говорит бригадир Аренто, кивая в сторону директора Неудахина, – он хороший человек.

И я вспомнил, как еще в Анадырской гостинице, где мы в прямом смысле слова сидели у моря и ждали погоды. Анатолий Иванович взволновано рассказывал мне:

– Чукчи – народ удивительный. Послушал бы ты, как они говорят о тундре, об оленях. Все равно, что о близких родственниках. Сейчас в наших краях геологи ходят. Что греха таить, неосмотрительные есть среди них ребята. То бутылку бросят, не закопав, то банку из-под консервов. Знаешь, как болезненно реагируют на все это наши оленеводы? Мало ли, вдруг олень на стекло наступит, копыто сломает. Чукчи плачут замечая, что в реки кое-кто сливает отработку с машин – гибнут же нерестилища чира, нельмы, лососевых. Северяне тяжело смиряются с тем, что гусеничные вездеходы режут тундровый покров. Раны-то на этом месте 15 лет не заживают.

Поэтому и говорю всюду: нужна нам совсем иная техника. На воздушной подушке. Наверное, в центре по хлебам на тракторе никто не ездит? А для оленеводов ягель – тот же хлеб. Присмотрись, какие места выбирают для костров и стойбищ наши пастухи. Те лишь, где галечник, где рядом сухого ягеля или мха нету. Чтобы пожар не случился. А ты думаешь, житель убьет медведя или волка, даже если они задрали одного-двух оленей в стаде, нет. Поговори-ка с нашим лучшим бригадиром Аренто, он тебе скажет, что за всю жизнь ни одного зверя, ни одной птицы не убил.

Да, огромна тундра, необъятна, но и ее беречь надо. В совхозе «Канчаланский» земельных угодий около трех миллионов гектаров и каждый из них находится на строгом учете, потому что в хозяйстве более тридцати тысяч оленей, а им нужны пастбища. И от того, как они используются, во многом зависит продуктивность животных. В «Кончаламском» используются они, видимо неплохо. Свидетельством тому могут служить, хотя бы вот эти производственные показатели: сохранность взрослого поголовья тут выше 90 процентов, деловой выход телят на 100 январских оленей составил 85 голов.

Успеху способствовали и многие другие мероприятия. Канчаланские оленеводы немало внедрили в практику дельных рекомендаций ученых Магаданского зонального научно-исследовательского института сельского хозяйства. Во время летовки, когда особенно свирепствует гнус, они умело применяют против него специальные ядохимикаты, успешно борются с подкожным оводом, копыткой.

Достигнутые результаты далеко не предел, считают в хозяйстве. И думают о том, как и дальше более рационально использовать существующие пастбища и найти новые. Тут мечтают о сокращении маршрутов оленьих стад, изгородях для них и о круглогодичном забое животных, которые значительно сократили бы непроизводительный отход. Разумеется, это потребует много техники, дополнительных затрат.

– Да без них не обойдешься, – сказал Неудахин, – если по-хозяйски смотреть в завтрашний день.

Уже сегодня в совхозе много внимания уделяют подрастающей смене оленеводов. А эта смена сидит пока за партами, в детских садах и яслях. Забота о детях никогда не покидает и директора.

– Готов придержать любое строительство на селе, лишь бы были у ребят просторный детсад и хорошая школа, – говорит он.

Профориентация в канчаланской школе начинается, можно сказать, с первого класса, сначала беседы о животноводстве, рассказы о тундре, о труде пастуха, а потом появляется новый урок – оленеводство. Дети любят профессию отцов, с радостью идут на школьные каникулы в оленеводческие бригады. И государство многое делает, чтобы ребята могли приобрести специальности, нужные совхозу. К услугам юношей и девушек Провиденское профтехучилище, готовящее оленеводов-радистов, Магаданский совхоз-техникум, другие учебные заведения.

Мне довелось побывать на вечере, посвященном проводам в тундру выпускников, решивших стать оленеводами. Кстати, такое решение приняли 10 человек из 13, окончивших нынче канчаланскую школу. Симпатичные молодые люди, нарядные и веселые, плясали и пели песни, какие поют сейчас всюду их сверстники, нетерпеливо примеривали форменные куртки, специально сшитые в городском ателье. Директор совхоза немало постарался, чтобы их доставили во время и сейчас собственноручно передают их счастливым обладателям.

– Я, конечно, понимаю, – делился со мною мыслями Неудахин, – нынешняя молодежь не столь приспособлена к тундре, как старые люди. Зимой от мороза у нас, бывает, резиновые скаты у автомашин в порошок рассыпаются. Но работать надо. Так что я думаю: будущее древней профессии оленевода – сменный выпас, когда пастухи станут жить на центральной усадьбе, а в тундру выезжать лишь на недельные дежурства.

– Наш директор – хороший хозяин, – говорили мне пастухи, – он думает много. Взять такое дело. Раньше продукты на летние маршруты завозили в марте, и они до начала июня без присмотра в тундре лежали. Их и медведь ел, и лиса ела, и волк ел. Теперь другое дело: директор распорядился, чтобы продукты на места летних стоянок вывозили одновременно с выходом на летовку. А какой он мастер веселия устраивать!

Давно отжили на Чукотке многие обрядовые праздники, но не совсем исчезли они. Осталось в них самое хорошее, что всегда было по душе кочевому человеку – национальные спортивные игры. Нынешние праздники – это торжество радости, здоровья. Обязательно с ярмаркой у клуба, метанием чата, оленьими гонками, лыжными соревнованиями, концертом художественной самодеятельности. Кстати, там, на представлении, можно и шамана увидеть. Разумеется, не настоящего. Сегодня даже старики, свидетели тяжелого прошлого, не верят в потусторонние силы, в добрых и злых духов.

– Но это не значит, что люди забыли свои обычаи, – говорит Неудахин, – взять тот же кораль – отбивку оленей. Это мероприятие испокон века для пастухов было моментом, когда они могли демонстрировать свою удаль, сноровку и силу. Сейчас кораль уже не тот, что был когда-то: отбивку проводим мы без набрасывания чата на оленьи рога, а спомощью загонов. Так удобнее, безопаснее, но менее интересно. А ведь людям хочется блеснуть своей ловкостью. Как же быть? Вот тут и организуй спортивные состязания, близкие по духу оленеводу. Это станет праздником для него.

Несколько дней пришлось провести мне с Анатолием Ивановичем в его хозяйстве, в коллективе, которым руководит он. Не скрою, пленил директор меня своею любовью к этому краю и людям его. Канчаланцы признательны Неудахину, что сумел он некогда «отстоять» их родное село, древнее чукотское поселение, которое некоторые ретивые администраторы решили, было, довольно опрометчиво снести. Расширяет свои границы теперь Канчалан, строится на отсыпке дорога, богатеет хозяйство. Совхоз дает государству и пыжика, и пушнину, и рыбу, и оленину. Канчаланская молочная ферма – лучшая в Анадырском районе. От каждой коровы получают тут по 4468 килограммов молока. Корма в основном свои. Сено заготавливают в поймах проток и озер. Благодаря стараниям Неудахина, на берегу реки Канчалана у села начала функционировать пристань. «Теперь товары для жителей завозим и по воде, – удовлетворенно рассказывает Анатолий Иванович, – а раньше все с воздуха. Дорого. До 80 тысяч в год достигали транспортные расходы. Вообще, транспортный вопрос – больной вопрос Севера. И тут водные магистрали – реки надо бы использовать лучше».

Приехав сюда из солнечной Алма-Аты, Неудахин начинал на новом месте всего-навсего рядовым товароведом. Вскоре его избрали секретарем партийной организации совхоза, потом председателем сельсовета. А еще через некоторое время назначили руководителем крупнейшего хозяйства. С честью справляется он с нелегкой работой.

Здесь стали взрослыми два его старших сына – Валерий и Виктор. Первый учится в институте на инженера-строителя, второй работал в «отцовском» совхозе механизатором, теперь служит в армии. Оба пишут отцу и матери – Марине Ильиничне, что мечтают только об одном: поскорее вернуться в родной Канчалан. Растет у Неудахина и третий сын – коренной северянин, семилетний Игорек.

Вообще, бывших жителей центральной части нашей страны, «околдованных» Чукоткой, встречал я, будучи в Анадырском районе, немало. Немало таковых и в совхозе «Канчаланский». Среди них и специалисты, и рядовые труженики. Люди доброй души, увлекающиеся, они всегда в центре внимания у местных жителей, к ним тянутся. Да и как не тянуться, допустим, к разъездному фельдшеру Михаилу Захарову, выращивающему перед своим домом на вечной мерзлоте зеленый лук, огурцы и помидоры. Или к ветврачу Борису Космину, у которого на квартире в Канчалане – прямо-таки зоологический музей. Чучела почти всех представителей тундровой фауны, начиная от белоногой гагары и кончая головой бурого медведя, изготовленные Борисом Александровичем собственноручно. К тому же совхозный ветеринар сумел приручить волченка и делает отличные любительские фильмы о тундре, тружениках совхоза.

Мне рассказывали, с какой охотой идут работать молодые чукчи в бригаду, где трудятся пастухами Саша Никифоров Влексей Аношин. Надо еще раз сказать, что труд пастуха, ой как, нелегок. Он труден не только для приезжего русского, но и для местного жителя. Большая белая дорога, гремящая топотом копыт тысяч оленей вьющаяся по необъятным просторам Чукотки, под силу далеко не каждому.

Я интересовался мотивами, столько лет удерживающими русских пастухов на большой оленьей дороге. Они отшучивались, или отвечали односложно: «Нравится. Без этой работы не можем».

Этой фразой сказано много. В ней и привычка, и любовь к прекрасным канчаланским местам, и хорошая оплата труда, и возможность отличного отдыха, и многочисленные льготы государства.

Я был в тундре в начале лета, когда там стояла теплая, солнечная погода и не появились еще комары. «Повезло, – говорили мне оленеводы, но зато ты не увидел красного с голубым покрывала из брусники и гонобобеля. Не увидел кипенья воды в Канчалане от идущих на икромет лососей». Что верно, то верно – этого я не застал. Любоваться канчаланскими прелестями и чудесами довелось мне лишь в фильмах Бориса Космина. Но не только красоты увидел я в них, а и жестокость, коварство тундры. Кромешную пургу, провалившийся в скрытое под снегом озеро вездеход и жуткий мороз, когда даже куропатки ищут тепла у человека и, забыв о страхе, идут отогреться к работающему гусеничному вездеходу.

И опять я спрашивал, теперь уже директора совхоза и ветеринара: «Вам здесь очень трудно? Космин и Неудахин смеялись:

– Знаешь, когда дует самый злой в этих краях северо-западный ветер – хиус, олени идут против ветра. Шерсть у них тогда не дыбится и они легче переносят непогоду. Так поступаем и мы.

…Олени идут против ветра. Так было, так будет: сильные всегда направляются навстречу трудностям. Только тогда им становится лучше.

 

Хозяин на земле

И день и другой иду за ним по пятам, ищу минутку для разговора, а он под всяким предлогом уклоняется. Вон и сейчас заспешил к машине: надо, дескать, перехватить кое-кого из РАПО, может швеллер удастся заполучить для колхоза.

Оно, конечно, проще простого махнуть в сердцах рукой и уехать, да уж больно интересно, что же он за человек, Павел Васильевич Соколов – председатель колхоза «Заветы Ильича», чуть ли не единственного хозяйства в районе, выполнившего планы минувшей пятилетки по всем показателям и имеющего в государственном банке не недоимки, а солидные свободные средства.

Понятно: главное – в людях, в тех, кто работает на полях и фермах. Однако, люди тут были и прежде, то есть до того глухого осеннего вечера, когда его, недавнего тракториста из другого колхоза, окончившего совпартшколу, избрали здесь председателем. Но в ту пору числилось за хозяйством ни много ни мало – 700 тысяч рублей долга.

… «Замачивать» с мужиками избрание свое он отказался. Но те особого значения этому не придали: «С районным руководством надумал отметить». Тем более, что из конторы в тот вечер Павел уехал именно с ним. Не знали, однако, колхозники, что проехал он лишь до развилки, ведущей в поселок Корегу, где обещал приютить у себя бездомного пока председателя родной его дядька. Добрался он, завалился на кушетку, да и заснул беззаботно. И наверное, была та ночь последней, когда отдыхал без особых дум и тревог. Разбудил его родич в предрассветных сумерках:

– Панко, снег ведь ночью-то выпал! Думаешь работать председателем, так беги.

Скользкие три километра до колхозной конторы преодолел он натощак, пожалуй, быстрее, чем когда-то в армии на ротных соревнованиях. Ткнулся в двери, другие – закрыто. Куда идти, к кому обратиться? Глянул – стоят два тракториста, с утра пораньше «поддавшие».

Это сейчас те же механизаторы у него и сознательные, и работящие, и толковые: приди за советом – душу отдадут, попроси помочь – в лепешку расшибутся. А тогда…

В своей небольшой еще жизни не так уж много знал он руководителей, опыт которых мог бы теперь использовать. До совпартшколы в его родном колхозе председательствовал Павел Васильевич Фокин. Колхоз тогда был многолюдным. Лен ли теребить и стелить, картошку ли убирать – без машин обходились. Фокин гремел. Высокое начальство если и навещало хозяйство, то не с проверками. И вдруг дела в колхозе пошатнулись. А потом и вовсе покатились под откос. Опустели тамошние деревеньки и села, а в некогда переполненной школе умолкли детские голоса.

Потом много гадали, судили, рядили: почему такое случилось? Ссылались на миграцию, урбанизацию, а Павел, ставший к тому времени коммунистом, винил во многом за это Фокина, душевную глухоту его, полнейшее равнодушие к повседневным запросам селян. Поднимая трудовой энтузиазм, доходил тот порой и вовсе до недозволенного. Вспоминали, как запуганный председателем его личный шофер, проводив однажды начальника к поезду, возвращаясь, не взял в машину даже родного отца: побоялся председательской острастки, и пришлось тому топать по грязи и бездорожью тридцать с лишним верст. Да мало ли чего было…

Не давал себе Фокин отчета, что все имеет предел – в том числе и людская податливость, и не получающая сердечной поддержки неисчерпаемая сила народа. Люди ценят справедливую требовательность, но они не выносят жестокости, не терпят пренебрежения к себе. Они могут простить запальчивость, сказанное в сердцах «горячее слово», но лишь тогда, когда за этим стоят искренность и обычная человеческая отходчивость. Кто не помнил в Печенге послевоенного председателя Александра Петровича Субботина? Уж, бывало, увидит непорядок, разгорячится, рассердится – спасу нет. А сделают люди дело, готов целовать всех, на всю деревню, бывало, ликует репродуктор председательским голосом: «Дорогие мои, все для вас!..».

Хорошо работалось при Субботине, честном и беззаветном руководителе. А Фокин сгубил колхоз, и сам пропал – спился.

Не годился в пример и предшественник здешний Велехов. Любил поговорить, только не о деле. Особенно у речки, у костерка. Семнадцать лет не очень волнуясь, вел хозяйство за государственный счет. Мужики исконно крестьянского корня долго не могли взять в толк: «Неужели и так можно жить?» А потом привыкли и опустили руки.

И вот результат: осень, поля не убраны, скот – без кормов, а эти двое стоят и ухмыляются. В былые времена, сын минометчика, израненного на Курской дуге, отчаянный деревенский парень, он поговори бы с ними «по свойски». Но теперь понимал, поступи он так – и останешься навсегда Соколовым Пашкой.

Что ж делать? Быть может сесть самому за трактор (дело-то хорошо знакомое) и в поле за сеном съездить. Есть же совесть у них, неужель не помогут воз навить?

Уповал Соколов на людскую совесть, а тем временем люди уповали на совесть его. На своем веку немало повидали они и горлохватов, и краснобаев. И не сразу поверилось, что Павел – тот человек, которого и ждать-то устали – не карьерист, не временщик, не чей-то любимчик-бездельник, а болеющий болью сыновей за мать-кормилицу – землю. Настоящий хозяин на ней.

Долог был путь возрождения. И нелегок. Но он прошел его вместе со всеми, не уступая ни в чем ни себе, ни кому-либо другому. Как это важно для руководителя, я еще раз убеждаюсь, сравнивая его с соседями. Хотя бы с руководством колхоза, где стоит деревенька моего животворного детства. Вон она за лесочком – поле, другое перейти. Разувшись шагаю тропинкой, петляющей в волглых травах. И светлой музыкой звучат в душе чьи-то слова: «Если я босиком не пройдусь по росистой траве, как уверовать в явность Отчизны?»

– Хорошо в дедовых-то сапогах? – улыбается, глядя на босые ноги мои, притулившийся к поваленному дереву постоянный здешний пастух. И, не дожидаясь ответа, добавляет с нотками горечи в голосе. – Только за Фоминским придется надеть обувку: мелиораторы взбузыкали все поле – не пройти, не проехать.

И, правда. Я подхожу к Фоминскому полю, и невольно останавливаюсь: по траве, что в пояс взрослому мелиоратору, идет мощный экскаватор, выворачивая с двухметровой глубины безжизненную сухую глину. Что, что здесь происходит?

– Землю осушаем, – говорит мелиоратор.

– Но, тут же гора. Чего осушать?

– Так по проекту значится. А поле действительно хорошее – и техника ходко идет, и нам хорошо: по 60 рублей в день зарабатываем.

Я растерянно молчу. Давно ли моя мать со своими подругами собирала здесь только льносемян по шесть с половиной центнеров. Без мелиорации. Теперь не соберут. Мертвая глина начисто похоронила плодородный слой.

– Что, парень, жалко землю? – косится собеседник. – Мне тоже жалко, но что поделаешь – работа такая. Куда смотрит колхозное руководство? А оно и не показывалось пока. Мы председателю-то вашему говорили: траву хоть выкосите до нас – увы! И скажу по секрету, после нас без воды твоя деревня останется. Иссякнут колодцы.

Они почти граничат друг с другом – колхоз «Заветы Ильича» и близкий мне «Красный путь». Но почему одно и то же дело приносит людям радость в первом и горечь во втором? Почему строящиеся особняки у Соколова (а их уже не один десяток) превратились в украшение улицы, а у соседей – у нас, значит, сделали ее черным пятном? Почему хорошо срабатываются с первым руководителем специалисты, остается молодежь после школы, и уходят последние люди от другого? Да потому, вероятно, что, когда начались те же мелиоративные работы у Соколова, то начались они там, где нужны в первую очередь, а сам он за мелиораторами по пятам ходил, в каждую выкопанную канаву заглядывал. И уж акты на приемку объектов, если неполадки замечал, ни под каким нажимом не подписывал. Мелиораторы ревели, упрашивая: дескать, зарплаты же не получим! Он ревел тоже, но подписи своей не ставил.

И в строительстве жилья, как и в строительстве ферм, токов, сушилок, проявлял ту же великую стойкость, хотя многое делалась у него, как и в «Красном пути», хозспособом.

И еще. В «Заветах Ильича», наверное, и представить себе не могут, что их руководитель способен сделать что-то лично для себя по-особому, в ущерб других. Скажем, за транспортные услуги платят в колхозную кассу все до единого, по десятке в год. Зато и забот не знают. Сено привезти, дрова, участок вспахать – все без хлопот и магарычей. Но десятку платит, повторяю, каждый колхозник. И полевод, и механизатор, и сам председатель. А в «Красном пути»… Вот последняя новость: собрался уходить из колхоза молодой зоотехник, полюбившийся людям. Причина? Житейская. Отказали в ремонте жилья. А председателю домик отделали, трубу аж белой масляной краской выкрасили.

Мелочи? Э-э-э, нет! За этим позиция тех, для кого любая должность лишь средство достижения собственного благополучия и удовлетворения личного самодовольства.

Надежного человека видят колхозники в своем Соколове. Нет, он не заискивает перед ними, когда обращается по-сельски почтительно к старшим по возрасту: «дядя Паша», «тетя Лиза», – такая форма обращения в его устах порой звучит горьким укором им, если делают они что-то не так. Как же, мол, вы взрослые, почтенные люди, не видите, что хорошо и что плохо? Он не льстит никому, но встает на работу в колхозе раньше всех, а покидая поздним вечером контору, переключает свой служебный телефон на квартиру. Призывая людей работать по-крестьянски, организуя дело так, чтобы они стремились получать по конечному результату («а то ведь у денег глаз нет»), он и свою, и специалистов зарплату поставил в зависимость от этого конечного результата.

Его надежность видится людьми в том, что он верит в них, в их рабочие руки и разум, и не очень-то уповает на помощь со стороны. Эта вера и ему дает силы, помогает достоинство сохранить, и, если потребуется, резануть правду-матку на любом уроне.

Настаивают сверху: на сенокосе введите на каждом участке должность лаборанта по контролю за качеством. «Это что же, противится Соколов, – зоотехник разве не в состоянии качество определить? Да и потом качество сена, сколько не определяй, все равно будет таким, каким заготовят его механизаторы. Простите, но нет у меня лишних людей!»

Или нажимают: начинай косить! Там-то и там-то уже вышли в луга, тут-то и тут-то столько-то заготовили сена. А он опять на своем стоит:

– Выборочно, где подошли сенокосы, ночью, чтобы сохранить питательные свойства кормов, согласны работать, а для сводки и рапорта – увольте…

Не нравится кое-кому Соколов в районе. Еще бы, если без обиняков заявляет: «РАПО создали, а без первого секретаря такой простой вопрос, как перевод телят из одного хозяйства в другое решить не можем». Он и меня задел за живое, когда по первости убегал от встречи и переговоров. Не сразу я понял, почему: я ведь собираюсь писать о нем, может быть, похвалить думаю. А как в глаза смотреть после этого близким? Чего доброго напридумывает корреспондент, напишет высокопарных эпитетов – со стыда сгоришь…

Эх, Соколов, Соколов – русской многомерной души человек, неукротимо талантливой и вечно сомневающейся. Слышал, пытались тебя подравнять, снизвести до одномерности, чтобы легче управиться было с тобой. Не удалось. И это прекрасно: на тебя, на таких, как ты – наши надежды, ты – наша опора и вера людей в завтрашний день.

 

«Волшебное зеркало» Тондока

Сейчас в Ононских степях жарко. Бойкий ветер, нагревшись в знойных просторах Монголии, несет тепло, и Тондок Халзаев спешит за погоду отснять новые кадры на Тарей-озере.

Вспоминаю первую встречу с ним. Тогда неистово бушевала шургана – забайкальская злая метель. Снег, сухой и колкий, перемешанный с песком, грудился барханами в степи. Гнулся к земле низкорослый кустарник-ерник, жались друг к другу в заснеженных катонах овцы. Нет, в такую непогодь и речи быть не могло о том, чтобы как-то выбраться отсюда. Но старый чабан Бато-Мунко, гостем которого я был, оставался спокоен. «Зачем волноваться, зачем? – говорил он невозмутимо, попыхивая разноцветной бурятской трубкой. – Халзаев сказал – приедет, значит, приедет».

Это было невероятно, но мы действительно услышали вдруг за окном чабанского домика автомобильный сигнал. Все восемь парней и девчонок хозяина дома кинулись к двери, на лице Бато расплылась улыбка.

Халзаев, имя которого не раз приходилось мне слышать на далеких чабанских стоянках колхоза «Гигант», оказался человеком на первый взгляд застенчивым. Только черные, с прищуром глаза – пытливые, цепкие – выдавали в нем натуру деятельную. Пока дети Бато таскали из машины в дом аппаратуру, он представился:

– Тондок Халзаев – инженер по технике безопасности и общественный руководитель колхозной любительской киностудии «Тарей».

Вскоре на стене прикрепили белое полотно, установили кинопроектор, погасили свет, и аппарат застрекотал. На экране – лето. Заготовка кормов. Вижу знакомых мне людей (встречал их в «Гиганте»), слушаю комментарий Тондока:

– Если в поле вышли старики со своими внуками, то, значит, настала горячая пора, работать придется с утра допоздна. Зима у нас в Забайкалье долгая, кормов нужно много. Это прекрасно знает дедушка Гамбуев, потому и взял на подмогу внука, а тот в делах не хочет уступить деду.

Сколько уважения к землякам почувствовал я за каждым кадром и словом!

И новые кадры. Идет отбор молодых лошадей. Гривастые кони несутся по степи, летят настигающие их арканы наездников. И голос диктора.

– Это мужская работа, и какой из наших парней покажет, что побаивается ее?

Та же добрая улыбка, те же увлеченность и заинтересованность автора.

А вот зимняя степь. Затемно выехал из дому чабан в скованные морозом необозримые просторы. И лишь в вечерних сумерках повернул коня к двум светящимся на безлюдной равнине окнам. Это сюжет о нелегком чабанском труде.

Меняются темы кинорассказа, а я, как и все сидящие в домике чабана, с неослабным вниманием смотрю на экран, где садятся за руль тяжелых тракторов молодые девушки-бурятки, метко бьет из лука по кеглям спортивное семейство председателя колхоза Николая Ешеева, мчатся на скакунах жокеи.

Более часа идет журнал «Самсаал», что в переводе с бурятского означает «Грани». И название это, пожалуй, лучше любого другого подходит к просмотренной ленте. Интересна и многогранна жизнь большого хозяйства, и все-таки эти грани успевает схватить зоркая кинокамера.

Когда началось все это? Лет десять назад. Тогда на центральной усадьбе колхоза «Гигант» сносили последнюю юрту, а на месте, где стояла она, закладывали Дом культуры. Халзаев щелкал фотоаппаратом.

– Внукам покажу снимки. Пусть посмотрят, как жили мы, с чего начинали, – объяснил он подошедшему председателю колхоза Николаю Ешеевичу Ешееву.

– Хорошее дело, – поддержал тот Халзаева.

А через некоторое время, побывав в райцентре, председатель встретил Тондока и протянул ему небольшую коробочку. Пояснил:

– Подарок тебе. Кинокамера «Кварц». Попробуй освоить.

Потом колхоз приобрел кинокамеру «Киев», другую съемочную аппаратуру. Халзаев организовал кружок кинолюбителей, в который записалось двадцать человек. Обзавелись литературой, стали переписываться с кинолюбителями Читы, Москвы, Пензы, Горького, других городов. Установили связь с комиссией по работе с кинолюбителями Союза кинематографистов СССР.

И вот первый солидный фильм, отснятый кинолюбителями «Гиганта». Его назвали «Легенда о Тарей-озере».

– В юрте, на берегу этого озера, я, кстати, родился, – рассказывал мне Тондок, когда мы, пробиваясь через снежные заносы, возвращались с чабанской стоянки на центральную усадьбу.

– Помню, как в далеком детстве мое озеро Тарей однажды исчезло. И появилось в своих берегах лишь через несколько лет. «Оно пришло посмотреть на нашу новую жизнь», – говорили тогда старики. И этот образ возродившегося озера положили мы потом в основу своего фильма.

«Легенда о Тарей-озере» была представлена на Всесоюзный смотр любительских фильмов и принесла известность его создателям. Фильм завоевал одну из первых премий. Потом были новые фильмы и новые дипломы и почетные грамоты. Но самой большой наградой для Тондока Халзаева и его друзей Вадима Рыгзанова, Михаила Батуева и Александра Ишеева и других стала, конечно же, признательность односельчан. Словно в волшебном зеркале, видят люди свой труд и отдых, свои радости и свершения, воспетые художниками.

 

Часть V. Тревоги матери

 

«Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти соблазнам; но горе тому человеку, через которого соблазн приходит». Это слова, произнесенные Спасителем во времена его первого пришествия на землю. В советскую безбожную эпоху их, понятно, знали далеко не все, однако все прекрасно понимали, какие беды несет в себе человек, лишенный устоев духовных, нравственных.

 

Дарьина правда

Сентябрь в этот год выдался на редкость погожим. Ни дождиков, ни холодных туманов по утрам. И если бы не полинявшее немножечко небо да не посветлевшие чуть-чуть листья не березах и ивах, что склонили свои упругие, как удилища, ветви в холодеющую Костромку, то время это в здешней лесистой стороне вряд ли отличишь от благодатной августовской поры.

Дарья Ивановна по-прежнему вставала рано. До свету затопляла печь, прибирала в комнате, сгоняла во двор скотину и с тоской смотрела на женщин, спешащих в заречные поля подымать лен. Добрый он уродился нынче, и погода выдалась важная – не перепреет треста, пойдет на завод высоким номером. С заработком будут полеводы. А ей уж вот не ходить больше в поле, не пестреть платку Дарьи среди других, не раздаваться в артели голосу ее. Все! На пенсию вышла.

Собственно, на пенсию вышла она давно. Пять лет назад. Но в те годы еще как-то выбиралась на «общественную работу», хотя никто и не неволил, а нынче почувствовала – не сможет… Только бригаде в обузу. Вроде бы с виду все нормально, однако спину уже целый день не погнуть, болят, особенно к непогоде, поломанные на долгой нелегкой работе руки, плохо слушаются ноги. «Придется, видно, у прясла огородного сидеть да глазеть, как другие работают, – горько думала Дарья, – вместе с Куличихой».

Подумала так и усмехнулась печально мыслям своим. Она, Дарья Ванюшкина, труженица и старательница, поднявшая и вырастившая без мужика четверых ребятишек, сидит рядом с Куликовой Анной, ославленной на всю округу за беспробудную лень и «долгий», нечистый язык. Для всех в деревне у Куличихи имелись прозвища, не было человека, которому бы не дала она «аттестат», из которого выходило, что все кругом плохи, одна она, Куличиха, хороша, Для деревни, трудолюбивой и терпеливой, Куличиха и впрямь была явлением особым. Привез ее сюда вместе с десятилетним сыном Володькой, парнем занозистым и капризным, откуда-то из-под Ростова-Ярославского хромоногий, овдовевший Прохор Смирнов. Было у Прохора у самого двое малых ребят, но, знать, надеялся он, вводя в дом Анну, что она заменит им умершую мать, а ему – жену и хозяйку. Что ж из того, что трое ребятишек теперь: при толковой бабе и работящем мужике, а Прохор, несмотря на инвалидность, работать любил и умел, в деревне не прожить ли?

Ан, не так все обернулось. Вторая женушка любила поспать мягко, поесть сладко, а вложить во что-либо труд свой никак не желала. И глазом моргнуть не успел Смирнов, как оказалось добро, нажитое им с женой-покойницей, у чужих людей. Распродала на разные прихоти, растранжирила его новая хозяюшка.

На работу в колхоз Куличиху, как сразу окрестили Анну в деревне не столько за фамилию, сколько за длинный нос, бывало, не выгонишь. Да и на своем приусадебном участке не больно она надрывалась. А каково было удивление всех, когда узнали, что Прохор свел со двора корову и отказался от земли. Сколько судили и рядили по этому поводу бабы: мыслимое ли дело, деток без молока оставили, да и свой продукт с огорода – это ли не подспорье для семьи? Но на, все довольно прозрачные намеки давала Куличиха бабам и мужикам железный отпор: «Дура я, что ли, денно и нощно на корову ломить да на участке надрываться, когда можно и в магазине купить что надо?»

Дарья Ивановна старалась с Куличихой не разговаривать, не встречаться, настолько неприятна была ей тунеядка эта. Но та не раз пыталась «задеть» молчаливую односельчанку, нутром своим, видимо, чувствуя ее неприязнь. Да и не только, наверное, поэтому. Совестливое трудолюбие Дарьи все же кололо ей глаза: безмолвно попирало точку зрения на жизнь, а Куличихе хотелось, однако, быть правой.

– Дуроломишь все, Дарья? Ну-ну, – подперев руки в боки, начинала, бывало, при встречах она атаку. – Памятник отольем тебе скоро.

Дарья не то чтобы терялась от этих слов, просто ей не хотелось вступать в дебаты, потому на вопрос не отвечала, а сама старалась подковырнуть нахалку.

– Прохора-то заездишь, чем жить станешь?

– Ха-ха! Да свезу на рынок корзину ягод из лесу – вот мне месячный заработок твой.

Это уже был замах «на основы». И Дарья чеканила: – Деньгами сыта не будешь.

– За денежки черт пляшет. Куплю.

– Если все рассуждать так станут, то и покупать нечего будет.

– Ишь ты, ишь ты, – шипела Куличиха. – Какая идейная. Словно с трибуны говорит.

…И вот сейчас в эти теплые дни сентября Дарье подумалось вдруг: «А может, и мне по грибы, по ягоды в лес сходить?» И еще подумалось ей: надо же, вроде и в лесной деревне родилась, всю жизнь прожила здесь, однако не зазнала этой радости – собирать лесные дары. «Грибки да окуньки – прогуливать деньки», – говаривал, бывало, Дарьин отец, исконный крестьянин, хлебороб, труженик.

Да, не признавала грибного промысла старая трудовая деревня, хотя, и стояла на опушке леса. Хлеб нужнее и важнее всего был. Он, хлеб, был гордостью деревни, ему отдавали все силы и время. И некогда было любоваться красотами лета и леса. Деревня – она только для дачников курорт, а для труженика – место работы в первую очередь. А уж все остальное потом. Те же грибы разве что в непогодь. Теперь кое-кто забывает об этом, правда. Даже среди самих деревенских находятся любители «лона природы», желающие взять побольше, дать поменьше. «А потом плачутся: этого нехватка, этого недостаток, – вздохнула Дарья Ивановна. – Не смех ли из города буханку хлеба везут».

…В лес она вышла рано-рано. Бодрящий запах стоял в бору. Дышалось легко, свободно. Взошло солнце. Запутавшись в острых иглах сосен, лучи его раскололись и тонкими нитями потянулись к земле. Дарье, как в далеком забытом детстве, захотелось схватить хоть одну золотую ниточку. Протянула руку и оборвала серебристую паутинку, свисающую с тонкой березки. Улыбнулась. Хорошо и покойно стало женщине. Она тихо брела по сырому брусничнику, вдыхала терпкий запах опадающей листвы и хвои, и ее нисколько не волновало, что грибы ей не попадались. Любовалась лесом впервые за долгие годы, по-особенному воспринимая его прелести, удивляясь тому, что прежде она как-то и не замечала этой красоты. Дарья, конечно, не думала о том, что душа ее, добрая и отзывчивая, давно уже была подготовлена к восприятию прекрасного постоянным общением с природой, которое и раньше происходило, но как бы незаметно для нее.

На полянке, где начинался глубокий, заваленный буреломом овраг, она остановилась. Громадный спружиненный куст шиповника стоял величаво, сверху донизу усыпанный рубиновыми ягодами. Подошла, осторожно сорвала одну – плод литой, упругий. Полезна, говорят, ягода эта. А не набрать ли немного?

Шиповник царапался, поливал росой, было забавно и немного смешно. Вдруг позади она услыхала чьи-то шаги, оглянулась – Куличиха. Насуплена, губы в нитку.

– А, это ты Ванюшкина, постеснялась бы с такой-то пенсией ягодами прирабатывать.

Дарья опешила. Но ненадолго. Ей захотелось высказать этой женщине все, что она думала о ней. Но тут взгляд ее упал на руки Куличихи, торопливо хватающие спелые ягоды. И Дарье почему-то стало жаль ее, жаль, что никогда уж, наверное, не удастся прийти этому человеку в лес так, как ей, Дарье, – для радости, для души. И она вместо гневных слов произнесла утешающе:

– Не переживай, Анна. Я твоих ягод не оберу.

 

Черствые души

В хутор этот приехали они лет двадцать назад. Спрыгнули ребятишки с грузовика – пестро и шумно стало на улице. Перебравшись из дальнего горного селенья, стала обосновываться в Новом Зеленчуке многодетная семья Василия и Веры Трегуб. Поначалу приютились в старенькой пристройке у знакомых.

Что там говорить, нелегко приходилось. Затеяли стройку дома, раскапывали целину под приусадебный участок. Дети постарше учились, а младшие (на двоих шесть лет) – на руках у матери. Трудно было Вере Андреевне, самой седьмой, хозяйство вести домашнее – да ведь что поделаешь, надо жизнь устраивать. И она устраивала. Не спала ночей, не жалела теплоты душевной – лишь бы детишки сыты, обуты, одеты были, лишь бы здоровыми росли, в школе учились получше.

Постепенно у Трегубовых стало все налаживаться. Справили новоселье. Зацвел по весне молодой сад. А потом начали выходить на самостоятельную доргу старшие – два сына и дочь. Закончили учебу, устроились работать по разным городам. Вскоре обзавелись семьями.

Пролетело незаметно еще несколько лет. «Выколашивалось» младшее поколение Василия и Веры Андреевны. С каждым днем расцветала дочка Надюшка. Подрастал самый маленький – Виктор. Хлопот семейных у Веры Сергеевны вроде поубыло. И стала она подумывать о том, что неплохо бы ей начать поактивнее в колхозе работать. Но муж, сам-то особенно не увлекавшийся колхозными делами, узнав о намерении жены, категорически возразил:

– Что, дома забот мало? Только успевай управляться…

Вера Андреевна повела было разговор, что ведь надо дальше глядеть. Годы уходят, а не еще и пенсия не выработана. Но Василий снова оборвал жену:

– На что она тебе, подрастут дети – помогут.

Последние слова подействовали на Веру Андреевну утешающе. Конечно, кто как не дети – опора в старости. А тут еще Надежда объявила о своем намерении выйти замуж. Началась предсвадебная сутолока, и снова закрутилась она по дому, «как белка в колесе».

После свадьбы остался погостить средний сын с невесткой и ребятишками. Понравилось им в хуторе. На следующий год обещали опять приехать. Проторили дорожку на «сельский курорт» и другие дочери и сыновья. Отпуск в деревне провести – худо ли. Воздух чистый, продукты свежие, а как встречает детей и внуков мать – кажется и устали не знает! Летает, как на крыльях, от печки к погребу, от погреба к огороду, норовит помидор да яблоко порозовее сорвать, пирог попышнее спроворить. А уж без гостинца никто из деревни в город не возвращался. Василий нередко ворчал на жену:

– Все готова отдать. Так и самим ничего не останется.

– Полно тебе, – отмахнется Вера Сергеевна, городишь сам не зная чего.

Эх, Вера Андреевна, золотое твое материнское сердце. И кто гадал-думал, что вскоре огорчит, омрачит светлую душу твою черная неблагодарность!

Первый гром – муж «задурил» на старости лет. Да только ли на старости? Говорили же, не раз говорили добрые люди: не очень-то убивается на работе Василий, плохой пример детям подает, не больно о семейном тепле заботится. «Не надоест вам языками чесать», – отмахнется бывало, услышав это, Андреевна.

Но, оказалось, со стороны-то люди видели больше. Ушел к другой женщине Василий Трегуб. Развелся с Верой Андреевной. Как раз в тот год, когда младшему, Виктору восемнадцать исполнилось, и закон не мог уже принудить Василия оказывать материальную помощь.

Удар для Веры Андреевны был настолько велик, что слегла она в постель. Ухаживали за нею соседки. И, спасибо им, встала на ноги.

С тех пор прихварывала Андреевна частенько. Сказались бессонные ночи, бесконечные хлопоты и заботы, да и годы давали о себе знать, как-никак за пятьдесят пять перевалило. Однако потихоньку за хозяйством следила. Жить-то надо.

Летом снова приехали дети в гости, отца бранили, о беде семейной сокрушались, но о трудностях материнских в материальном плане речи не вели. Да и не желала никакой помощи Вера Андреевна. Спасибо за то, что не забывают, приезжают.

А Василий Трегуб между тем не ужился и в новой семье, опять перекочевал, правда, брака не регистрировал. Однажды, собираясь приколотить какую-то доску на чердаке, сорвался с лестницы и разбился насмерть.

Наследство его делили на пять частей, на пятерых детей. Вера Андреевна не мешала этому. Все правильно. Какая она участница, коль разведенная.

Поделили на пять частей и сумму, вырученную от продажи дома. И все было бы хорошо, если бы вдруг Катя, старшая, не спросила:

– Мам, говорят ты после развода двести рублей отцу задолжала. Успела отдать-то?

– Нет, – ответила старушка, не понимая, к чему клонит дочка, – двести рублей за мной осталось.

– Так ты отдай их нам, а мы меж собой поделим.

Вера Андреевна растерянно заморгала глазами. Разве так шутят. С мольбой обвела взглядом других ребят – смотрят цепко. Пробормотала:

– Нету, дети, сейчас денег у меня.

…Мелькает перед моими глазами злое лицо младшей дочери Веры Трегуб – Надежды. (Я приехал к ней первой по письму из Нового Зеленчука, поведавшему об этой невероятной истории). Не выходит из памяти надрывный крик:

– Затвердили все: родные, родные! Какие мы ей родные, кроме Витьки. Наша родная мать умерла, а отец женился вторично.

Это была… правда. Действительно Вера Андреевна выходила замуж за вдовца, на руках которого осталось четверо ребятишек. Младшей, Надюшке, было тогда полгода. Это ее, крохотную и беспомощную увидела она сразу же, когда зашла к соседу после смерти его жены, чтобы посочувствовать горю. Увидела и заплакала от жалости…

Обидно и горько сознавать ей, что оказалась она обманутой мужем, но еще больнее чувствовать, что выросли черствыми и дети. Где-то умом она понимает: потому и выросли они эгоистами, что перед взором их был пример не только доброты и отзывчивости, но и холодной, жестокой расчетливости отца. А материнское сердце не приемлет жестокости.

Вот сидит она, сгорбленная, в старенькой вязаной кофте, вытирая белым платочком слезящиеся глаза:

– На алименты на них подать? Что вы, что вы! Разве можно позорить. Родные же они мне…

 

Не меняя фамилии

Широкая деревенская улица ему кажется узкой. Он идет по ней, робко прижимаясь к домам, ежась, как от холода. Анюта, маленькая голубоглазая девочка, приоткрыв дверцу крыльца, выжидательно смотрит на него. Ведь это ее отец. Она все еще надеется, что папка сейчас шагнет к дому, подымет ее на сильные руки, прижмет к своей груди, спросит ласково: «Ну, как дела в школе, ласточка моя?» – «Хорошо», – ответит она. И тоненькими ручонками обовьет батькину шею, прильнет к его загорелой колючей щеке. Но он торопливо проходит мимо, сворачивает в переулок и быстро идет к другому дому, где тоже есть маленькая девочка, но вряд ли она ждет этого человека так, как ждет его Анюта.

Когда в семье случается разлад, сильнее всего от него страдают дети. И нет ничего более мучительного, чем видеть детскую боль. Наверное, это понимает и Яков Гиб. Потому-то и избегает он встреч со своими детьми, в глазах которых застыло само несчастье.

Вчера, когда ребятишки были в школе, а Раиса (он знал это) ушла на ферму, перебежал осторожно деревенскую улицу и шмыгнул в калитку своего дома.

Открыв дверь, остановился у порога.

– Яша, это ты? – раздался слабый женский голос. – Вернулся, наконец…

Постарела, сдала мать со дня его ухода отсюда. Морщины еще глубже въелись в ее неподвижное, разбитое параличом лицо. Сказать ли ей, что он пришел не совсем, а только на минутку? Промолчал, не решился.

В глубине души он уже раскаивался, что зашел к матери. Ведь она, наверняка, на стороне Раисы, которая, как и раньше, при нем, безропотно ухаживает за больной свекровью. Но нужно было как-то оправдать свое поведение в глазах соседей. Ушел от семьи, бросил родную мать. Где бы ни появлялся он сейчас – всюду смотрели на него сурово и непримиримо глаза односельчан.

Он стоял у кровати старушки и глухо говорил: «Я скучал по тебе, мама». Мать в ответ только плакала. Ведь Яшенька, старшенький, был у нее любимый. Сколько лиха она хлебнула, а вырастила его. Вдова, на руках которой было пятеро ребятишек, тянула их из последних сил.

– Всех подняла, – говорила она мне потом. – Все людьми выросли, у всех семьи крепкие, только этот непутевым оказался…

Белые губы старушки сомкнулись, лицо выражало отчаяние. Легко ли матери сказать такое о сыне?

– А он к себе, в другую семью не звал вас? – спросил я.

– Приглашал. «Пойдем, – говорит, – мам, к нам жить». Да только вижу я: сказал он это и – испугался. А вдруг я и впрямь соглашусь. Что тогда? Ведь его подруга новая ухаживать за мной не станет. На что ей старуха, если она и Якова-то, посмеиваясь, папашей называет. Как-никак на пятнадцать лет он старше ее».

Яков Гиб слыл в селе порядочным человеком и семьянином. На людях вел себя тихо. Аккуратно посещал родительские собрания, выступал там. И мало кто знал о его скандалах в семье, о том, что попивает он и сожительствует с женщиной, которая находится у него в подчинении. Этот обходительный человек сказал как-то своей жене: «Вынесешь сор из избы – пеняй на себя. Уйду совсем. Денег на хлеб не дам».

Он запугивал жену. Его устраивало терпение супруги, распутная жизнь и внешнее благополучие. Выдавал себя за примерного семьянина, непьющего человека. И люди не сразу разобрались в нем. Выдвинули на должность заведующего фермой.

К этому, собственно, и стремился Яков. Цинично похвалялся теперь перед женой: «Не вилами да лопатой машу. Есть время и для других занятий».

Да, времени у него было достаточно. Заботами по дому себя не обременял. Все делала жена: обстирывала, обмывала большую семью, успевала содержать в порядке сад и огород. И, конечно, в колхозе работала. Труднее стало, когда разбило параличом мать Якова, и Раиса вынуждена была оставить ферму. И именно в эти трудные дни созрело решение у Гиба бросить многодетную семью: слишком много с нею хлопот.

Говорят, нет такого виноватого, который бы не привел в свое оправдание хотя бы один аргумент. Оправдывает свой поступок и Яков. «Жена опозорила меня», – заявил он. – «Каким же образом?» – спросили его. – «Рассказала секретарю парторганизации о том, что гуляю».

Протокол партийного бюро, на котором обсуждалось поведение Гиба, отразил, разумеется, не все, что было высказано в его адрес. Выступающие выразили презрение этому человеку. О великой ответственности перед государством за воспитание детей говорил старейший коммунист И. И. Постоев, сосед Якова по дому и невольный свидетель его семейных скандалов. Коммунист Е. Н. Проскурин сказал, что моральная распущенность наносит ущерб не только семье, воспитанию детей, но и всему обществу.

Человек, поправший нормы коммунистической морали, не имеет права носить в кармане партийный билет. Так и решили коммунисты колхоза. Тот, кто предал своих детей, мать и жену, может легко предать и интересы других людей. Это поняли работники фермы, которой руководил Глеб. Поняли и отказали ему в доверии.

Мне не хочется говорить здесь об отношении к Гибу его «подруги» – Людмилы Кудрявцевой. Скажу только, что отца для своих детей (их у нее трое) в его лице она не нашла. Да и может ли быть таковым человек, оставивший шестерых родных сыновей и дочерей?! Мне поведали: старший сын Людмилы ушел жить к бабушке, другой, избегая встреч с новым «папашей», часто ночует у соседей, и только малолетняя Лариса ничего не понимает.

Гиб теперь скинул маску. Ни к чему разыгрывать из себя непонятого, страдающего, если родная мать во всеуслышание назвала его предателем. На другой день вечером, не глядя в глаза односельчанам, прогуливался мимо бывшего своего дома, прекрасно зная, что все ребятишки, жена и мать смотрят сейчас на него из-за занавесок.

Анюта забилась в темный угол бабушкиной комнаты и зажала бледное личико ладошками. Хмурый ходил по комнате Володя. Куда делись его смех, веселые рассказы, озорство! Старший сын Костя, десятиклассник, строго глядел на младшую сестренку. Его тонкая юношеская фигура выражала решительность и непримиримость. Костя ненавидел человека, по ласке которого так скучала маленькая, доверчивая Анюта. Он ушел в другую комнату, взял в руки тетрадь и авторучку…

Яков шагал по улице. И не знал, какой страшный приговор выносил ему сын в письме в редакцию. «У меня есть два брата и три сестренки, – писал Костя. – До недавнего времени был у нас и папа. Теперь папы не стало». Закончил резко и жестко: «Если будете писать об отце в газете, то не меняйте его фамилии: он этого не заслуживает».

Когда-нибудь Яков Гиб поймет, какое это бесчестие – быть презираемым родными детьми!

 

Урок

В детстве Николай очень любил лошадей. Бывало, возьмет дома хлеба – и в конюшню. Интересно так. Кони фыркают, тянутся к ломтику, нежно губами берут из рук мальчонки. Со стороны посмотреть: целуют ладони ему гривастые кони.

Как-то за этим занятием застал его отец. Зыркнул глазами: «Другие домой несут, а ты из дома. Пошел вон отсюда!»

Потом, спустя много лет, когда милицейская машина будет увозить Николая из села, он вспомнит этот случай, этот первый урок жестокосердия, скупости, преподнесенный ему родным отцом. Вспомнит и не подаст на прощание руки опешившему, согнутому горем Николаю Митрофановичу.

Митрофаныча за глаза односельчане звали «Гребенюком». Он и верно, все, что можно и что нельзя подгребал к себе. Работая на ферме, прикармливал группу коров своей жены чужими кормами. Ему ничего не стоило поживиться колхозным добром и «плохо лежащим» добром соседей.

Под стать мужу была и Федора Ивановна, женщина сварливая, на руку нечистая. Мелкие кражи, которые Митрофаныч совершал довольно часто, она расценивала как смелость и ловкость мужчины, крестьянское умение жить.

В селе рассказывали мне: однажды пришли, было, члены правления на усадьбу Власенко, чтобы отобрать у них клеверное сено, которое Николай вместо общественного двора свез на свой собственный, а навстречу Федора Ивановна. «В поле, – говорит, – надо стеречь сено, а не здесь искать! Тут все мое!» Потоптались на месте правленцы, да и отступили под таким напором.

Вспоминают в селе и такую историю. Как то на прифермерском участке накосил Митрофаныч люцерны, натолкал в мешок и понес домой. Да тяжеловата ноша оказалась, присел отдохнуть. Тут-то и подошел к нему зоотехник Пономаренко. Совестит его: «Что же ты на колхозном поле траву косишь». А он в ответ с улыбочкой: «Это я для колхозных буренок стараюсь, не отнесешь ли товарищ специалист?».

О проделках отца хорошо знал Власенко-младший. На его глазах прятала по укромным местам «принесенное» мать. А когда мальчишка подрос, отец и его стал приобщать «к делу». Однажды стащил Митрофаныч патоку в колхозе, припрятать хорошенько не сумел и попался. Казалось не уйти ему в этот раз от ответа. Нет, выпутался, научил сына, чтоб взял тот кражу на себя. По глупости, мол, по малолетству я это, простите, добрые люди.

Отделался Власенко штрафом. На радостях купил пол-литра, налил рюмку сыну: «Пей, пострел. И знай: не пойманный – не вор».

Если бы в те годы Николаю Митрофановичу кто-либо сказал, что когда-нибудь он будет крепко наказан тем, чем грешил всю жизнь, он, наверное, откровенно посмеялся в лицо этому прорицателю. Но время шло. Сын его, росший в окружении лжи и лицемерия, в обстановке, где разрушались изначальные святыни, входил в жизнь злым, нахальным и желчным. И относился он так не только к окружающим, но и к родителям.

Уже в детстве в характере его стала проступать какая-то озлобленность на всех. Забираясь в огород к соседям, он не только обирал огурцы или помидоры, но и вырывал растения, не только обтряхивал яблоки с деревьев, но и ломал ветки. В Иржевце помнят, как он сбросил с телеги школьника Толика Супруна и тот сломал себе ногу, как обокрал фуражный склад и забрался средь бела дня в колхозный курятник за птицей. Но все это тогда не очень беспокоило Власенко-отца. Его волновало другое: что Николай ворованное несет не домой, а старается продать где-нибудь и пропить.

Потом, когда Власенко-младший совершит крупную кражу и будет привлечен к уголовной ответственности, в редакцию из Иржевца придет письмо, в котором односельчане, рассказывая о проступке Николая, скажут в конце, что следовало с ним вообще-то посадить на скамью подсудимых и его родителей. Это ведь они ему давали уроки бесчестия.

Я встретился с Власенко-старшим у него дома. Это был уже далеко не тот «герой», который некогда в любых обстоятельствах держался самоуверенно. Понятное дело, расставаться на старости лет с сыном и, быть может, даже чувствовать, как искалечил судьбу ему, нелегко.

– Жена и вовсе в больницу слегла, – сказал он уныло и отвел в сторону глаза.

Сколько раз выходил этот человек, как казалось ему, сухим из воды, минуя расплату за свои делишки. Сколько раз радовался он этому, не подозревая, видимо, что наказание рано или поздно все-таки придет к нему. Пусть не в судебном выражении, а в презрении односельчан, в одиночестве, которое так мучительно и страшно в преклонные годы.

Стоит ли говорить, что разговор наш не клеился, хотя он и не отрицал фактов, приведенных в письме, не отметал обвинений, которые выносили ему односельчане.

– Конечно, я виноват. Но Николай давно уже самостоятельный человек. Работал в коллективе. Почему товарищи-то его не одернули, не остановили?

Вопрос, конечно, по существу. До того, как встретиться с Власенко-старшим, я сам задавал его животноводам фермы, где работал Николай, руководителям хозяйства. Никто на этот вопрос определенного ответа не дал. Действительно, не очень-то требовательны были все эти люди к нему.

Многие товарищи по работе, когда заводил я разговор о пьянстве Николая, поведении молодого рабочего, опустив глаза, говорили:

– Сам не маленький. Да и личное это дело.

И будто не видели, что личные поступки этого человека наносили урон всему коллективу. Ведь Власенко начал втягивать в делишки свои других. «Личные дела» такого рода никогда не бывают нейтральными для общества, и в коллективе, где забывают об этом, обязательно аукнется той или иной мерой социальных потерь. И в селе Иржевце на скамью подсудимых вместе с Власенко-младшим угодили еще двое.

Так что вопрос, заданный Власенко старшим: «почему товарищи-то его не одернули?», повторяю, был по существу. И все-таки большая доля вины лежит на родителях. Ибо, как бы мы ни представляли себе процесс формирования души человеческой, в основе его лежат первые жизненные впечатления, первый жизненный опыт, которые черпает человек главным образом в семье своей. И если в ранние годы, в домашнем окружении познал ребенок ложь и лицемерие, трудно ждать от него искренности в зрелом возрасте, мало надежды, что вырастет он добрым, открытым к людям.

 

Тревога матери

– Неужели будете брать под защиту Антоновых? – и ответственное лицо, задавшее этот вопрос, посмотрело на меня то ли удивленно, то ли неодобрительно.

А я до сей поры мучаюсь, осмысливая нескладную жизнь этой самой семьи, где отец и четыре сына его систематически пьют.

Легко заклеймить позором этих людей, каждый раз, вообще-то кающихся с похмелья и стремящихся работой до самозабвения искупить вину свою. Легко предъявить им строгий и суровый счет за содеянное в нетрезвом виде.

И это будет верно. Но не до конца. Потому что в их падении виноваты не только они. И с особой болью принимаю крик исстрадавшейся души Ефросиньи Филимоновны Антоновой, сорок лет отдавшей нелегкому крестьянскому труду, написавшей в редакцию не чернилами – кровью: «Почему нет места детям моим на родной земле?»

…Она понимала, чем грозит пьянство супруга и, защищая детей, ушла от него, забрав с собой ребят. И потом, когда пьяная чума снова вспыхнула в доме ее, она нашла в себе силы подать заявление в народный суд с просьбой направить одного из парней на лечение.

Возможно, делала она все это с запозданием, и потому не удалось уберечь сыновей от несчастья. А возможно…

– Посмотрели бы вы, что делается у нас в дни зарплаты, – Раиса Андреевна Прудникова, бывший директор здешней восьмилетней школы (теперь тут только начальная, в которой учатся всего четверо), тяжело вздыхает и приглушенно добавляет: – Автобусами отвозят в вытрезвитель…

– Одна из главных причин пьянства, – объясняет секретарь парткома совхоза «Багратионовский» А. В. Белозеров, – потеря людьми общественного лица. Собираем, например, на торжественное собрание в клуб – не идут…

Александр Васильевич – секретарь молодой. Недавно прислан сюда из города. И за «потерю» не с него бы спрашивать, а с его предшественника Рафика Сулеймановича Байрамова, ныне работающего директором сырзавода уже в другом районе и передвинутого, а точнее продвинутого, туда после того, как в «Багратионовском» сожгли колхозную контору. Крепко попивал «счетный аппарат» хозяйства во главе с бухгалтером Валентиной Прохоркиной. В обществе ее не раз видывали и Рафика Сулеймановича. Да он, собственно, и не скрывал этого. Как и директор Адольф Дубинский, тоже из присланных со стороны. Но с них, как оказалось, взятки гладки.

Но докончим историю с конторой. Пропившиеся бухгалтеры, к которым начали подбираться ревизоры, решили замести следы: подпоили доярку Людмилу Заикину, дали ей в руки ведро с бензином и…

Их судили, конечно. И бухгалтеров, и доярку – мать троих детей. Добавлю, что муж Людмилы после этого горько запил и в день моего приезда в хозяйство умер.

Не знаю, быть может, это обстоятельство – трагедия уже этой семьи и заставила меня отказаться от устоявшегося стереотипа в обличении пьяниц и пьянства, по которому мы чаще всего возлагаем вину непосредственно на самих опустившихся. Ведь как он удобен, этот стереотип! Поставь его, и пьянство уже – не явление, а частный случай, осудить который помогут тебе даже те, кто не имеет морального права судить, но делают это по праву занимаемой должности. А между прочим, у Заикиных и Антоновых и глаза есть, и уши, и душа человеческая. Им тоже хочется, чтобы все вокруг были порядочны и хорошо делали дело свое, а главное – к людям по-людски относились.

Сижу на табуретке, на кухне, перед М. Е. Антоновым, отцом братьев, совхозным механизатором. Оставив кастрюлю (Михаил Егорович сам готовит, держит еще и живность, за огородом и садом следит – словом, кормит себя полностью), хозяин дома, не привыкший к таким разговорам, рассказывает невпопад о себе.

– А с чего началось все? Поехал на тракторе. Матери дров привезти. И тут сосед, пастух. Подвези, да подвези. Взял в кабину. В поле вижу – зоотехник. Он не наш, из приезжих. Что там у него с пастухом было до этого – откуда мне знать. Только вытащил соседа из машины моей и давай бить ногами. А потом на меня кинулся. Здоров, вражина, да еще пьяный… Я сознание потерял. Очнулся – темно. Трактор работает, рядом сосед лежит, мертвый. А у меня – это уже в больнице сказали – восемь ребер сломанных…

«Так-так, – кивает головой местный житель Иван Евдокимович Яночкин. – Судили потом зоотехника».

Михаил Егорович встает из-за стола: надо напоить, накормить скотину да снова на работу идти, а я почему-то думаю: чего это он не назовет ни имени, ни фамилии зоотехника? Спрашиваю – вяло машет рукой:

– Этого брата, знаешь, сколько сменилось у нас. Упомнишь всех… – И вдруг совсем о другом: – А ребят я плохому не учил, говорил, что пить надо только дома.

Горечь, жалость и досада одновременно нахлынули на меня.

«С приходом на землю людей, не болеющих за нее, и пошло падение нравов деревни». Это опять говорил Яночкин. И какие слова! Ведь и впрямь, чтобы у людей было «общественное лицо», потеря которого, по очень верному наблюдению нынешнего секретаря парткома, чревата пьянством, людям необходима общая цель, одинаково волнующая как рядового работника, так и руководителя. И, кстати, в таком случае уже не играет роли: со стороны руководитель или свой, здешний. Если прирос к этой земле душой, проникся поистине заботами и болями ее, его поймут, ему поверят и пойдут за ним.

– Как мы работали! До мозолей на пятках крутились, – вспомнил один из послевоенных председателей колхоза, вошедшего затем в нынешний совхоз «Багратионовский», Иван Павлович Романенко. – Утром дашь задание – вечером примешь дело. Каждую бабку льна, бывало, пересчитаешь. Контроль был. Не то, что сейчас…

И опять верно! Чтобы знал человек: он и его работа необходимы и на виду. Не скажешь тогда: «А мне – больше всех надо?»

Как часто мы сетуем по поводу неэффективности борьбы с пьянством. Но ведь логика борьбы, не мною сказано, предполагает другую сторону, более сильную, которая надежно противостоит любителям спиртного. Противостоит не только укоряющим или просвещающим словом, а прежде всего собственным примером. И тут первый спрос, наверное, должен быть с тех, кто облечен особым доверием, отмечен служебным положением. Ничто так не оправдывает и не развращает коллектив, как дурной пример руководителя.

Не скрою, мне трудно было говорить с братьями Антоновыми, потому как первое, что сказали они: «У нас все пьют».

Кто не слышал этой всеобъясняющей и всепрощающей фразы! Но в последнее время рядом с ней все чаще мелькает другая: «Пьянство – без войны война». Насколько верна подобная оценка, судить не берусь, но если принять эту формулу, то соответственно ей должны быть и меры – особые, военные. Нельзя же тушить пожар, разбрасывая или оставляя головешки среди строений, а уж тем более подливая масла в огонь.

«Ребят я плохому не учил, говорил, что пить надо только дома»… Горькую улыбку вызывают эти наивные слова Антонова-старшего. Где это видано, чтобы война касалась лишь дома? И правы женщины, говорившие в сельсовете: «Беду только миром одолеть можно». И предлагали закрепить за за каждым пьяницей трезвого человека, коммуниста. Я глянул на секретаря парткома Белозерова – Александр Васильевич отвел глаза в сторону. Где уж там, если среди механизаторов здесь нет ни одного члена партии.

А боевой комсомол? Вот кому бы за трезвость в деревне взяться! Да со всей душей, как когда-то в годы переустройства крестьянского быта.

– Да у нас их, комсомольцев, и всего-то семь человек, – говорит секретарь парткома.

Замечаю, что встречал по селу гораздо большее число молодежи. Спросил одного: «Комсомолец?» «Нет, – ответил тот, – после армии на учет не встал и выбыл». И знаете, кто это был? Заведующий местным клубом.

– Пустеют наши села, – раздумчиво говорит Екатерина Борисовна Качанова, секретарь сельсовета. – В таком-то хозяйстве около трехсот жителей осталось. А помню, не столь далекое время, когда только избирателей было 1300. Водка губит людей. И водка же гонит с насиженного места. Как? Да так, увольняют же пьянь по 33 статье КЗоТа, а трезвые сами уходят: сердце не выносит. И Антоновы долго не продержаться. Мать-то с ними всю душу вымотала. Понимает, сорвутся с земли родной – пропадут. Вон старшего выгнали из совхоза. Домой вернулся на костылях. Каково матери?

Каково Ефросинье Филимоновне, я знал. По ее письму, кончавшемуся словами-криком: «Помогите мне. Защитите моих детей…»

«Брать под защиту Антоновых? Люди нас не поймут», – сказало по этому поводу ответственное лицо.

Но почему же? Ведь в письме старой крестьянки тревога и боль за судьбу сыновей перерастает в тревожную боль за судьбу родного села. Земли. И еще мне подумалось, потому так хочется нам иногда оперировать понятиями более мелкими, что поступать с ними можно легче и проще – без особой ответственности.

 

Не уступив неправде

Нет, это не почудилось и не послышалось ей. В настороженно-ехидном шепоте женщин, сидевших на лавочке соседнего дома, недоброе слово прозвучало громко и внятно. Брошенное вдогонку Наталье Семеновне, оно больно ударило ее, и горечь обиды, копившаяся все эти дни, выплеснулась наружу…

Много позже, когда по письму Н. С. Щербины мы будем разговаривать как с жителями села, так и с ответственными работниками в районе, многие из них не сразу поймут, зачем это ей понадобилось – посылать жалобу в Москву? Для разрешения конфликта с Береговыми и Грабами? Но он же, этот конфликт, носит, можно сказать, житейский характер и обусловлен главным образом украинским темпераментом женщин. А один, вздохнув сокрушенно, скажет даже так:

– Да, наделала Наталья Семеновна шуму из ничего. А еще учительница…

И эта фраза будет последней каплей в необходимости разговора, которого в иной ситуации могло и не быть.

Конечно, история, которую рассказала нам Н. С. Щербина, не из приятных. Действительно, редкое это явление, чтобы педагог просил защитить его достоинство. Звание учителя авторитетно в народе и ассоциируется с понятием чистоты, справедливости, уважения и любви к людям. И коль скоро такой случай произошел, присмотреться к нему следовало особо.

Не скажу, что на месте не занимались этим вопросом. «Дело Щербины и ее соседей» рассматривалось в товарищеском суде, им интересовались следственные органы, дважды на село выезжали работники горкома партии. Но почти все, кому по долгу службы пришлось разбирать заявление учительницы, как выяснилось впоследствии, не очень внимательно относились к факту, который она приводила вначале. «В октябре прошлого года у наших соседей Береговых (хозяин работал в колхозе шофером) органами ОБХСС изъято краденое зерно. Другая соседка, Александра Граб, внушила Береговым, что это я заявила о краже в милицию. С этой поры нет мне жизни от соседей. Я только и слышу: «Доносчица. Такую надо выселить с улицы». Но я о краже и обыске узнала, наверное, самой последней – в тот день меня не было дома: ездила в Кировоград».

На первый взгляд кажется, что Наталья Семеновна хочет оправдаться перед людьми, которые скомпрометировали себя. И это досадно. Учительница, депутат, коммунист, а пытается выглядеть в глазах соседей с подмоченной репутацией своим человеком. Не по-граждански! Но попробуем встать на место Натальи Семеновны. Право же, оскорбительно слышать слова, которые бросали ей в спину, а затем и в лицо те, кто после случившегося должен быть ниже травы и тише воды. И какие слова! «Донос», «клевета». Нет, не свою невиновность стремилась доказать Н. С. Щербина перед нечестными людьми – она хотела только, чтобы на ее учительскую и человеческую репутацию не пало пятно непорядочности.

Потом Наталье Семеновне скажут: зря связалась она с этими самыми Береговыми и Грабами. Учительница, культурный человек, могла бы и подняться над мелочами быта. Но ведь эти мелочи, как пыль в бархате, – копится постепенно, а засядет – не выбьешь. Тем более что в данном-то случае были не мелочи.

…Товарищеский суд, который рассматривал заявление Щербины, проходил бурно. Председатель суда, молодой еще, неопытный человек, не сумел направить обсуждение в нужное русло. В результате дело перекочевало в районные инстанции, которые при рассмотрении его глубоко не вникли в суть дела, проявили медлительность.

Когда же проверяющие приехали в село, отношения между соседями настолько обострились, что им пришлось столкнуться с самым неприятным, что может быть между людьми, – клеветой, наговором. Можно представить душевное состояние тех, кто занимался разбором дела. Им, выясняющим, кто да что, когда и кому сказал, было, наверное, неприятно. На кого кипела досада? Разумеется, на заявительницу. Не требуй Н. С. Щербина разрешения вопроса, отпала бы надобность разбирать эту историю.

А нужно было внимательнее отнестись к истоку конфликта, на который постоянно указывала в своих заявлениях Н. С. Щербина и с чем сердце учительницы, естественно, не хотело мириться. Ей претило, что нечестные, недобросовестные люди формируют вокруг своеобразный моральный климат, затягивают, как в трясину, в обстановку желчности, злости неискушенные души. Так что проверяющим следовало обратить внимание прежде всего на воинствующее мещанство – явление, порочащее нашу действительность и обладающее способностью прогрессировать, если его не разоблачать. Заботясь во всех случаях в основном только о личной выгоде, заражая этим духом других, такие люди умеют «взять горлом», а где надо, прикинуться и наивными простачками.

Именно так поступали и соседи Щербины. Николай Граб, например, уверовавший, что о его не столь давних неблаговидных делишках никто не знает, пришел в горком партии с требованием… наказать Наталью Семеновну. Жена его, Александра, обратилась в прокуратуру и, когда ей объяснили, что ее обвинение несостоятельно, смиренно сослалась на невежество свое, пообещав «больше этого не делать».

Как все невинно и просто!

Один из ответственных товарищей, занимаясь «делом Щербины», вполне серьезно посоветовал ей: «Не лучше ли вам, Наталья Семеновна, уехать отсюда? Уж больно воинственны ваши соседи».

Вот куда завел «житейский» конфликт!

Уехать с улицы, на которой стоит ее дом. С улицы, по которой восемнадцать лет изо дня в день она ходила на работу, сначала – в правление колхоза (работала агрономом), а теперь вот в местную школу, где преподает биологию и химию. Уехать, хотя в селе ее знают как активистку, депутата. Уехать и уступить воинствующим обывателям? Уехать и дать повод для разговора: значит, она и в самом деле виновата в чем-то?

Перед людьми, перед детьми было неловко Наталье Семеновне. И она настойчиво добивалась правды. Учитель – он всегда на виду – в школе, семье, быту. Как в зеркало, смотрятся люди в него. Ему уступать неправде нельзя.

…Сход улицы, который был собран по настоянию городского комитета партии, положил конец этой истории. Ее соседям на этот раз не удалось «задать тон». Да они, собственно, и не пытались этого делать. Сход продемонстрировал, говоря высокими словами, и сознательность сельских жителей, и умение их дать отпор негативным явлениям. Сколько людей сказали спасибо Н. С. Щербине, оценили ее принципиальность. А присутствовавшие здесь представители местной власти, те, кто по долгу службы призван вести воспитательную, идейно-политическую работу, поняли, какие глубокие, общественно значимые вопросы могут порой скрываться за так называемыми житейскими конфликтами.

Хочется верить: вся эта история послужит уроком не только тем, кого она коснулась непосредственно. Иначе не было бы смысла столь подробно на ней останавливаться.

 

Все видели и мирились

С автором разоблачительного письма в редакцию Лидией Марущак мне встретиться не удалось. Совершив кражу на ферме и отделавшись за это по решению народного суда всего лишь штрафом, поборница честности и справедливости, каковой она выглядела в своем послании, предусмотрительно поспешила покинуть хозяйство. Этому в совхозе, естественно, не препятствовали. Мало того, на радостях, что столь легко освобождаются от прославившейся склоками и скандалами работницы, уход ей оформили даже по собственному желанию. И в трудовой ее книжке, распухшей от вкладышей, появилась еще одна нейтральная запись.

Сейчас, когда хорошо известен подлинный нравственный облик Лидии Марущак, так и подмывает поговорить о моральном праве ее «рядить и судить» других и вообще становиться в позу борца за правду. Но это лежит на поверхности. А что, если попробовать заглянуть поглубже, задаться вопросом, что двигало этим человеком, когда он сигнализировал во все концы о тех или иных негативных фактах? В общем-то, как я понимаю, всем хорошо известных.

Об искреннем желании бесчестного человека искоренить таким образом неурядицы, конечно же, не может быть и речи. Остается, подумалось мне, озлобленность, вызванная неудачами в жизни или еще чем-то. Но беседую с людьми – доярками, механизаторами, бригадирами, управляющими, близко знавшими Марущак, и чувствую: нет, и этот мотив поступков ее далеко не главный.

– Она всегда хотела быть на глазах у начальства, – рассказывают знавшие ее. – Делать ничего не желала и не умела, а принципиальным, смелым человеком прослыть стремилась. Авось оценят «наверху». Ведь вот и вы откликнулись, приехали сразу.

Вот оно что! Кто из нас не встречался с такими людьми, кому не известны бойкие критиканы, что не в пример настоящему труженику, болеющему душой и сердцем за наши беды, пытаются на демагогических «обличениях» сделать даже карьеру. Социальное зло, которое несут в себе подобные ловчилы, велико. Говорят, ничто так не разлагает общество, как ханжеская, мнимая гражданская активность, ничто так не убивает веру в справедливость и желание работать лучше, как стремление нерадивых, бессовестных демагогов поучать других. Поэтому не менее интересно знать, откуда же берутся такие люди, кто и что способствует их появлению? Особенно в деревне, где вроде бы от века в почете и уважении, на виду были только истинные хозяева, старатели и мастера, утверждающие правду наиболее верным способом – трудом.

…Я иду по Загарью, отделению совхоза «Объячевский», где недавно жила Марущак, ищу контору отделения. Старенькая женщина, местная жительница, подсказав, глянула на меня пристально, спросила в свою очередь:

– А что ж тебя на машине-то не возят, сынок? По твоей солидности должны бы.

– Да ведь в машине едучи, бабушка, мало чего увидишь и услышишь, – смеюсь.

– И то верно, – поддакнула крестьянка.

Мы живо разговорились. А когда коснулись деревни, новой и былой, собеседница моя аж вскинулась:

– И-и-и, милый! От старой деревни один остов остался. Свои коренные жители поразъехались – не удержали их вовремя, дома чужаки заняли. А приезжие они и есть приезжие. Друг друга не знают и знать не хотят. А раньше-то друг дружки держались люди, младшие слушали, что старшие говорят. Дурака или лодыря без властей учили. И, конечно, работали не как сейчас. Спроси-ка, чем ныне хлеборобы наши занимаются? А ничем. Сколько лет уже как хлеб не растим. Нашлась «умная головушка», добилась, чтобы сняли планы по зерновым, дескать, риск большой их сеять у нас. Вот те на! Да тут искони хлебом своим кормили себя. А теперь и скотине посыпку у государства берем… Легкой жизни захотели все: и руководство – не болит голова, и работники – меньше в поле торчать. А в толк никто взять не хочет, что до добра-то такая жизнь не доводит, только плесень разводит.

Я только головой качал, слушая старую труженицу, дивился ясности мысли ее, отшлифованной, вероятно, бессонными ночами в раздумье о жизни родного села.

– Правду ль, нет ли бают люди, что самым главным экономистом у нас в районе опять Кеша Губин поставлен? – спросила вдруг меня собеседница.

Я и представить не мог, что с этого момента в историю, рассказанную выше, вклинятся новые люди, на первый взгляд не имеющие к ней отношения.

– Он, Кеша-то, – втолковывала мне крестьянка, – до создания РАПО в сельхозуправлении работал, потом в Сельхозхимии, с проверками по совхозам ездил. Напьется бывало. Смотришь – тащат его бесчувственного.

Главный экономист РАПО, от трезвой, ясной головы и работы которого зависит сейчас, по сути дела, чуть ли не вся перестройка, и пьяница? – не поверил я.

Увы… Как выяснилось потом, не просто пьяница, но и алкоголик, состоящий на учете в наркологическом кабинете районной больницы. Более того, исключенный из партии.

Как это было? Расскажу по порядку. Иннокентий Губин, старший экономист районного объединения Сельхозхимии (сейчас «Объячевоагропромхимия»), имеющий за систематическое злостное пьянство строгий выговор по партийной линии с занесением в учетную карточку, попадает в очередной раз в медвытрезвитель. Несмотря на попытки первичной парторганизации ограничить взыскание своему секретарю (да, да, Губин был секретарем первичной) строгим выговором, – от более сурового и справедливого взыскания ему уйти не удалось. Бюро райкома не утвердило решение коммунистов райсельхозхимии, исключило Губина из членов КПСС и поручило председателю объединения П. Е. Туркову решить вопрос о невозможности дальнейшего использования старшего экономиста на занимаемой должности.

Казалось бы, все теперь встанет на свои места. Однако не встало. И не могло встать: бюро райкома партии проходило 22 июля этого года, когда Губин на прежней службе уже не состоял, – он уволился оттуда накануне. И о том в райкоме знали. Не правда ли, есть над чем сломать голову? Если учесть еще, что 23 июля – на другой день после заседания бюро – Губин был зачислен в штат райагропрома. Пока не главным, но старшим экономистом. Главным его сделают через полтора месяца.

Как же могло случиться, что пропойца поднялся столь высоко? Кто помогал ему в этом? Мне рассказывали, что Губину «порадел» председатель РАПО Ю. П. Стрекалов, как «родному человечку». Но думается все же, что тут действовали соображения и силы более могучие, чем родственные узы. К тому же, что нетрудно установить, горе-специалист даже девятой водой на киселе не является ни первому секретарю Прилузского райкома партии А. П. Шабалину, закрывшему глаза на безобразную историю продвижения алкоголика, ни председателю райисполкома А. Н. Зольникову, бесцеремонно одернувшему секретаря партийной организации РАПО В. А. Вахнина, когда тот попытался поставить под сомнение назначение безответственного человека на ответственнейшую должность. Кстати, поначалу речь заходила не только о Губине, но и вообще о кадровой чехарде и, в частности, о некоем Г. Н. Вылегжанине, получающем зарплату ведущего агронома-мелиоратора, но занимающегося неизвестно чем. И тогда-то председатель РАПО Ю. П. Стрекалов в открытую заявил, что перевод Иннокентия согласован с А. П. Шебалиным, а Григорий Вылегжанин выполняет обязанности пчеловода – по разрешению агропрома республики. Секретарю же парторганизации Юрий Петрович недвусмысленно дал понять, чтобы тот в дальнейшем помалкивал.

Ослушался Вахнин и теперь секретарем не значится.

…«Я не потерплю, если кто-то рядом будет умнее меня», – эти слова, произнесенные однажды весьма влиятельным человеком в Прилузье, с горькой иронией не раз цитировались в моем присутствии. И всплывшие в памяти сейчас, они неумолимо толкают меня к выводу: не потому ли и творится то, о чем сказано выше, в Прилузском районе, что кое-кому, занявшему здесь место «наверху», хочется видеть в «низах» не соратников по правому делу, не творцов, смело отстаивающих свои взгляды, а послушных исполнителей, зависимых от твоего нрава, пришибленных людишек. А для такой роли как нельзя лучше подходят те, у кого подмочена репутация, кто, как говорится, находится «на крючке». В таком случае не только легче, если понадобится оправдать в своих глазах и глазах окружающих, допустим, какую-либо собственную оплошность, непростительную промашку, но и, что самое важное, сохранить власть над остальными. Размышляя над всем этим, я все больше и больше склоняюсь к мысли: а ведь подчиненное окружение может служить неплохим определителем истинных достоинств того или иного руководителя, так сказать, лакмусовой бумажкой. И чем меньше достоинств в нем, тем сильнее необходимы ему такие субъекты, как Губины и даже Марущаки. Выходит, неспособность мыслить самостоятельно первых и поверхностная, не подкрепленная гражданской совестью критика вторых мила и близка незадачливым руководителям хотя бы по той причине, что никакой опасности для них не представляет. По ней и меры легко принять, и свое руководящее достоинство сохранить. Кстати, «великолепную работницу» Лидию Марущак привез в район в свое время тоже Ю. П. Стрекалов.

В агропроме республики называли деятельность председателя Прилузского РАПО по подбору кадров ребячеством и даже авантюризмом. Значит, все видели, все знали – и мирились. А в районе тем временем рушился авторитет специалиста сельского хозяйства. Видя безобразия и не имея возможности их пресечь, порядочные люди опускали руки. В итоге сложилась ситуация, когда активность специалистов того же райагропрома сошла почти на нет. На местах они – гости редкие. В лучшем случае выезжают туда на один день, стараясь заскочить в 2-3 хозяйства. Планировавшаяся комплексная проверка отстающих совхозов так и не организована. Проведение идеологических планерок с анализом собственных приказов по-прежнему остается мечтой. Ни один коммунист в течение года не был тут заслушан по вопросу выполнения уставных требований и т. д., и т. п. Как это отразилось на производстве, думаю, вы и сами догадаетесь.

К сожалению, мне не удалось увидеть ни первого секретаря Прилузского райкома партии, ни председателя РАПО – они были в отпуске. Желательно бы, конечно, послушать их мнение. Но требуется-то дело. Личный вклад в перестройку. И хочется верить, атмосфера ее – атмосфера обновления, отметающая фальшь, безделье, ханжество – все, что мешает людям нормально работать и жить, заявит о себе в полной мере и в Прилузском районе.

 

Дядя Петя с АЗЛК

Голова у дяди Пети бела и гола, как целлулоидный мячик.

– Детка, хочешь конфетку, – говорит он шестилетнему мальчику и протягивает «Косолапого мишку» в красивой обертке. А там вместо конфетки – пустышка. Дядя Петя довольно гогочет:

– Гы, гы, гы!

Помните этого олуха? Из кинофильма «Сережа», что снят по повести Веры Пановой? Пренеприятнейший тип. И, к сожалению, встречающийся не только на страницах художественных произведений. С некоторых пор, сказывают, такой же вот дядя Петя стал работать на АЗЛК – известном московском автозаводе имени Ленинского комсомола. Нахален и резв дядя Петя, как прежде. Только дурачит теперь он не малышей несмышленышей, а взрослых серьезных людей, подсовывая им за деньги немалые, вместо конфеток, пустышки-машины. Какие тому доказательства? Письма трудящихся. Хотя бы вот эти.

«Несколько лет с женой копили мы деньги на автомашину, – пишет в редакцию Н. И. Ерофеев из-под Костромы. – И вот собрали необходимую сумму, купили «Москвич-2140». Не машина – картина с виду. Такой только на стенде стоять. Да, верно, так и должно быть. Иначе же чем объяснишь, что через 50 километров пробега у нее «побежало» масло. Из двигателя и заднего коренного подшипника. А затем потекла тормозная жидкость, вышла из строя нижняя шаровая спора, до железа стерлись тормозные накладки. Сиденья и те изготовлены бог знает как. На детской коляске прочнее будут».

«А я сколько ни езжу на своем «Москвиче», – вторит жителю Нечерноземья М. К. Редькин из Ставропольского края, – столько его ремонтирую. Сейчас отказали сразу и стартер, и рулевой механизм. Запчастей не достать. Разве что с переплатой. И тут нечестным людям очень легко орудовать. Ведь стоимости-то ни на деталях, ни на самой машине не ставится. Что весьма удивляет. На товарах копеечных и то цену печатают, а тут – на тысячных вещах забывают». Белгородский житель А. Карайченцев в письме своем сдержан, немногословен. Но за краткостью изложения большая боль и обида: «Давным-давно превратился «Москвич» мой из средства передвижения в предмет бесполезной роскоши, в источник всяческих бед и горестей. В металлолом его, что ли, сдать?»

Примерно такого же порядка прислали в редакцию письма Л. И. Кузнецов из Кургана, А. И. Брыкалов из Крыма, Г. П. Диточенко из Воронежской области, Ф. Е. Пименов из Конотопа, Б. А. Ногин из Смоленска, В. Н. Чищевой из Воронежа и много-много других товарищей. Всех и не перечислишь. Да и не стоит, пожалуй: приведенных примеров вполне достаточно, чтобы создать дяде Пете прекрасное настроение. Ведь обмануть доверчивого человека для него самая высшая радость. Я так и слышу, как, читая сейчас об огорчениях людских, он довольно гогочет:

– Гы, гы, гы!

А между тем в многочисленных письмах своих с нареканиями на АЗЛК пишут читатели нам и такое: «Автомашины марки «Москвич» покупатель боится теперь, как чумы». Слышь, дядя Петя? До чего довели твои штучки! Но знал бы ты, как ругают из-за тебя заводских рабочих. И халтурщиками их называют, и бракоделами. И даже людьми, потерявшими совесть. А сколько на этот счет «перепадает» руководству завода, отделу технического контроля – не высказать. Не жалко тебе покупателей, так пожалей хоть свое начальство. Оно у тебя хорошее. Вот недавно ознакомили мы его с жалобой на никудышный новый «Москвич», что приобрел ветеран войны и труда из Астраханской области П. Т. Казаков, и сразу же ответ получили. За подписью заместителя генерального директора автозавода В. Т. Позднеева. По всему видать: обходительный он начальник и чуткий. К тому же еще расторопный. Критику сразу признал и меры принять вознамерился. Казачкову, сказал, особо поможем. Во всяком случае неисправную коробку передач для машины его уже обменяли на новую и выслали автобагажом.

Вот какой человек товарищ Позднеев, Глядя на него, так и хочется что-нибудь доброе сделать. Ну, хотя бы поздравить того же П. Т. Казачкова с окончанием автомобильных мытарств». Так мы, собственно, и поступили. Написали письмо ему, между прочим, поинтересовались, не «барахлит» ли коробка, самолетом из столицы доставленная?

Но не всем дано, видимо, людям радость нести. Своим письмом и вопросом мы, оказалось, лишь разволновали астраханского ветерана. А если точнее, то «насыпали соли» на старые раны ему. «Хотел бы я знать, – с гневом ответил П. Т. Казачков, – что это за самолет такой, который летит из Москвы до Астрахани целых три месяца? Ибо именно столько времени прошло с той поры, как сообщили с завода, что коробку мне высылают». Далее, уже успокоившись, Павел Тихонович поведал нам, что он пытался списаться с заводом по поводу этой коробки, но толку – увы! – никакого. «Ответы пришли невразумительные. И подписанные разными заместителями».

«Вот это да! – подумали мы, – не иначе как заместители эти – все друзья дяди Пети». И горько нам стало от этой догадки. Коль уж с ответственными людьми тип этот дружбу завел, избавиться от него будет не просто.

Помнится, мальчик Сережа из названной выше повести Веры Пановой все-таки щелкнул своего обидчика по носу. Сказал не сердито, а с сожалением:

– Дядя Петя, а ты дурак.

И тот, гоготавший довольно, что называется, «скис».

Эх, если бы вот так же нелицеприятно потолковали с дядей Петей и его дружками с автомобильного завода имени Ленинского комсомола в Министерстве автомобильной промышленности СССР!

 

Не сложилась судьба…

Поначалу у Василия Кияна все шло вроде бы хорошо. Учился в школе, СПТУ, работал в колхозе трактористом. Однажды, подымая зябь, молодой механизатор перевыполнил норму – и об этом появилась информация в районной газете. Вырезку с этим сообщением он сохранит и при каждом удобном случае будет потом оперировать ею, доказывая тем самым, что человек он трудолюбивый и бескорыстный.

Затем у Василия появилось желание учиться на агронома. Окончил заочное отделение сельхозтехникума. «Сам поступил, а не по направлению хозяйства», – пишет он в письме в редакцию. Слово «сам» встречается в письме, кстати, не раз. И этим автор подчеркивает, что в жизни всего добивался без чьей-либо помощи и, следовательно, никому ничем не обязан.

А между тем желающие предъявить к Кияну определенные требования, как явствует из письма, в колхозе нашлись. В первую очередь – члены правления во главе с председателем Ф. А. Дзюбой. Решили они Василия Васильевича, работавшего уже агрономом-семеноводом, назначить бригадиром второй комплексной бригады. Той самой, в которой до этого сменилось два руководителя-практика. Дипломированный специалист возмутился…

На пригорке, с которого хорошо просматривается село Полтавское, сидим мы вместе с Василием Кияном. Село – центр второй бригады. Здесь и дом агронома-семеновода. Аккуратные кирпичные особнячки, утонувшие в яблоневых садах, асфальтированная дорога, добротные животноводческие помещения за околицей – все говорит о том, что жизнь здесь должна быть интересной. Не так уж плохи и дела в бригаде. Зерновых, к примеру, собрали тут ныне на круг более 30 центнеров.

И я, как, наверное, в свое время члены правления колхоза имени 50-летия Октября, думаю о собеседнике: почему же отказался он от руководства бригадой? Радоваться бы надо такому назначению. И гордиться, что доверили. Можно, можно развернуться. И как агроному, и как организатору производства. К тому же, стимулируя переход специалистов сельского хозяйства руководителями подразделений среднего звена, в колхозе значительно увеличили зарплату бригадирам. 165 рублей в месяц стали получать они. А агроном-семеновод – лишь 115. Ну, а если учесть, что у Василия и в житейском плане обстоит все нормально: молод, здоровье в порядке, дом под боком, родители рядом, то, право, ума не приложишь, почему он откатывается.

И вдруг, как снег на голову, откровение:

– Так на этом же месте колотиться дюже надо.

«Колотиться дюже» – значит много и напряженно работать.

…Когда несколько лет назад Василий Киян, окончив техникум, положил перед председателем колхоза Ф. А. Дзюбой заветную синенькую книжицу – диплом агронома и потребовал твердо и решительно трудоустроить его «согласно полученной квалификации», тот оказался в затруднительном положении. Дело в том, что все агрономические должности в хозяйстве были заняты. И тем не менее Василию Кияну предоставили возможность работать в родном колхозе по специальности.

Василий Киян утверждает, что этого он добился сам. «Хлопотал, писал в различные инстанции». Что верно, то верно, писал. Писал о черствости местных руководителей, нежелании помочь ему стать агрономом, найти работу согласно своему призванию. А между тем эти черствые люди, еще толком не зная, чего стоит Киян как специалист, предлагали ему то одну работу, то другую. Предлагали ему и должность агронома в том же районе – в колхозе имени Крупской, но Василий идти туда не захотел. Дескать, как я брошу своих старых родителей в селе Полтавское. И ему пошли навстречу: районное управление сельского хозяйства разрешило колхозу взять одного агронома сверх штатного расписания.

Получив должность, Василий Киян, к удивлению односельчан, за работу взялся не особенно рьяно. Николай Михайлович Зарожевский, бывший в ту пору главным агрономом в колхозе, рассказывал:

– Столь безынициативных молодых людей, как Василий, в практике своей я встречал редко. Без понукания, без строжайшего контроля ничего, бывало, не сделает.

Скажем откровенно, он и сейчас работает с прохладцей, не «колотится дюже». В селе говорят, что за всю уборку зерновых его ни разу не видели ни около комбайнов, ни на току. А ведь именно в это время решается судьба колхозного семенного фонда. Главный агроном хозяйства H. M. Харченко заметил:

– Привык Василий за чужой спиной отсиживаться. Потому и не хочет в бригаду идти. Знает, там за дело самому отвечать надо.

В своем письме в редакцию, как уже говорилось, Василий, если ему это выгодно, не прочь подчеркнуть, что всего в жизни добивался сам. Однако, когда к работе его начинали предъявлять справедливые претензии, он сразу начинал обвинять руководство в невнимании к себе, в нежелании председателя и правления помочь ему стать настоящим специалистом. Конечно, упрекнуть руководителей хозяйства в том, что они слабовато «пестовали» Василия, можно. Но нельзя умалчивать и о другом – о нежелании молодого агронома работать по-настоящему, с полной отдачей. А ведь общество затратило немало на его воспитание и вправе требовать отдачи. Но Василий Киян брать в расчет этот момент не хочет, заявляет только о своих правах и забывает об обязанностях.

Председатель колхоза неоднократно ставил на собраниях вопрос о семенном хозяйстве, говорил с Кияном на эту тему, советовал, чем надо заняться, что сделать в первую очередь. Словом, надо было работать. Ведь диплом, как известно, не путевка в санаторий.

Будучи в колхозе, я много говорил и с рядовыми работниками, и с руководителями о Василии, задавал всем один и тот же вопрос: а не опрометчиво ли они поступали, когда выдвигали агронома-семеновода руководителем бригады? Ведь «не зрелый» еще человек.

– Да он просто ленивый, – отвечали мне, – привык о себе лишь печься. Вот мы и хотели, чтобы он, приняв бригаду, обрел самостоятельность, чувство ответственности. Тем более что туговато у нас с грамотными руководителями среднего звена.

Не понял, не захотел понять этого Василий Киян. Его больше устраивала жизнь спокойная, бесхлопотная. Чувства гражданской ответственности за общие дела, столь присущего нашим людям, ему не хватило.

…Когда я приехал в колхоз, страсти вокруг «истории с агрономом» уже поулеглись. Только обиженный Василий Васильевич (за отказ принять руководство бригадой его все же наказали) «дулся» на всех и вся. Он даже на работу не выходил, «копался» на личном огороде.

– Уеду я отсюда, – сказал, – не складывается что-то в родном колхозе судьба моя.

И снова начал винить руководителей колхоза, выискивая в их действиях всевозможные прегрешения и ошибки. Желчно, с надрывом говорил Киян и о своих товарищах по работе. Я слушал его и вдруг понял: а ведь этот парень, так болезненно пекущийся о себе и, кажется, все имеющий для счастья, – несчастлив. Ну разве может быть счастливым человек озлобленный, глаза которого видят лишь плохое вокруг?

…А как хорошо начинал когда-то Василий! Работал трактористом, в газете о нем писали, знак победителя соревнования ему вручали. И были в то время хорошими и товарищи, и руководство. Те годы и сам Киян вспоминает как лучшие. Теперь же все наперекос пошло. Почему? Не потому ли, что в начале жизненного пути умел Василий сочетать личные и общественные интересы, а теперь одно другому стал противопоставлять. Между тем формула счастья таится именно в единстве личного и общественного.

И еще я подумал: конечно, Василий может уехать из родного села. Но если на новом месте он будет столь же потребительски относиться к жизни, то вряд ли судьба его и в дальнейшем сложится удачно.

 

Стежки-дорожки

 

Ныне, когда заросли мелколесьем и бурьяном миллионы гектаров некогда плодородных пахотных земель, наверное, кому-то покажется странным, что в «совковые», проклятые представителями воровской «комковой» России времена, борьба за рачительное хозяйское отношение к земле было нормой. Люди боролись за стопроцентное ее использование. Как боролись и с мелкотравчатыми «несунами» – предвестниками современных воров-монстров. Последующие два материала красноречиво показывают то, что волновало тогда истинных тружеников.

 

I

Немало песен у нас поется о стежках-дорожках, немало стихов о них сложено. Тропинка, дорожка в поле стали как бы символом любви к родному краю, родной земле. Это хорошо, конечно. Но вот непоэтические стежки-дорожки, а реальные дороги, пролегающие через реальные поля…
Г. Коптелов

Спешит, например, человек: некогда искать ему обходной путь. И глядишь, ради сохранения нескольких минут через посевы дорожку для себя прокладывает. Следом другой путник пройдет – готова тропинка. А там и на коне проехать можно. Кое-кто и на телеге рискнет прокатиться, на машине. И появилась новая проселочная дорога, никем не запланированная, никому не нужная.
Гомельская область

А не слишком ли много у нас этих дорог? И не перешагиваем ли мы через совесть свою, когда любуемся петляющими через посевы тропинками? И разве не затаптываем мы в землю хлеб, прокладывая через посевы по плодородной земле тропинки.

Читал я это взволнованное письмо и, странное вроде бы дело, вспоминал одну хлебосольную деревенскую свадьбу. Вернее, не саму свадьбу, а то, что осталось неиспользованным на столах после нее: начинающие портиться дорогие закуски, недоеденное печенье… «Куда ж теперь все это?» – спросил я хозяйку. «Скоту, – спокойно ответила та и, видя мое удивление, добавила: – У хлеба не без крох». Весьма поразило меня тогда такое применение старой народной поговорки, весьма. И подумалось: да, сыты, богаты мы, но не кощунство ли так вот истреблять продукты?

И теперь, прочитав письмо с Гомелыцины, подумал, как правильно мыслит автор, говоря: «Не перешагиваем ли мы через совесть свою, когда любуемся петляющими через посевы тропинками?» Ведь любуемся-то мы, по сути дела, подобно той «свадебной хозяйке», собственной расточительностью. Товарищ Коптелов привел только один пример. А их, увы, немало.

И порой кое-кто, видимо не хочет осознать, что хоть добра и много у нас, но не такое уж оно несметное.

Под умением беречь надо понимать и умение хозяйствовать. Тот, кто умеет беречь малое, сбережет и большое. И опять я вспоминаю историю. В одном хорошо знакомом мне колхозе перед началом полевых работ задумали привести в порядок старый хозяйственный инвентарь: сбрую, телеги, дрожки. За конным двором лежало все это в беспорядке. Кое-кто идею ремонта старых крестьянских транспортных средств воспринял иронически: у нас мол, и тракторов, и машин достаточно. А между тем отремонтированные телеги очень пригодились. Весна была дождливая, дороги размыло, и к отдельным полям лучше всего было семена подвозить не на машинах, а на лошадях, запряженных в дроги и тележки. Здорово они выручили тогда хозяйство. Вот чем обернулась бережливость в малом.

Вообще-то бережливость исконно крестьянская черта. Правда, раньше она нередко граничила со скупостью и вызвана была трудностями жизни. Беусловно, скупость, скаредность во все времена не очень-то ценились людьми. Ныне, когда человек забыл о так называемом черном дне, скопидомничать, понятно нет никакого смысла. Но бережливость – не скупость.

Бережливость помогает людям разумно потреблять материальные ценности, лучшим способом использовать и землю, и вверенную им технику, и горючее, и материалы, ценить рабочее время. Беречь, разумеется, надо с умом, с пониманием. Бывает, что кто-то, экономя время, недобросовестно выполнит ту или иную операцию или, как пишет автор письма, чтобы сократить путь, проедет на машине через хлебное поле. От такой «экономии» только убытки. Нелепо урезать расходы в ущерб делу – на ремонт и строительство, допустим, животноводческих помещений, подготовку кадров, механизацию трудоемких процессов, на улучшение условий труда.

Экономия и бережливость! Этот призыв появился в первые же дни Советской власти. В. И. Ленин писал весной 1918 года: «Веди аккуратно и добросовестно счет денег, хозяйничай экономно, не лодырничай, не воруй, соблюдай строжайшую дисциплину в труде, – именно такие лозунги, справедливо осмеивавшиеся революционными пролетариями тогда, когда буржуазия прикрывала подобными речами свое господство, как класса эксплуататоров, становятся теперь, после свержения буржуазии, очередными и главными лозунгами момента».

Мы не должны забывать об этом. Бережливость – поистине черта, характерная для людей высокой коммунистической сознательности и принципиальности.

Бережливый человек не смолчит, заметив, к примеру, огрехи на уборке или в использовании земли. И это – проявление хозяйского отношения к народному добру, к народной собственности. Такое отношение следует всячески воспитывать у всех граждан. Особенно у молодежи. Своим рачительным отношением к народному достоянию, дисциплинированностью, личным примером старшее поколение, на долю которого выпало с лихвой и голода, и холода, должно, обязано научить вступающих в жизнь молодых людей трепетному отношению ко всему, что добыто нелегким трудом. Ибо, как правильно гласит поговорка, «Что сегодня сбережешь, завтра пригодится».

 

II

На площади, в центре села был сделан газон. Опоясанный неширокой лентой веселых цветов, он мило смотрелся и способствовал хорошему настроению прохожих. Огородить зеленую лужайку штакетником или какой другой изгородью, конечно же, никому не приходило в голову. Зачем это нужно? Неужели найдется такой человек, что будет топтать красу? Однако нашелся. Нет, он не был хулиганом или убежденным противником всего красивого – он просто спешил. И, чтобы сократить путь, не обошел зеленый участок, а прошагал через него. Как ни странно, у этого человека нашелся последователь. Необходимости у «второго» в этом не было. Он даже не спешил и по газону прошагал лишь потому, что кто-то до него уж сделал это.

Через некоторое время тут пролегла тропа, которая разрезала и обезобразила зеленую лужайку, некогда бывшую украшением площади. И по этой тропе проходили вполне приличные люди. Когда им указали на их дурной поступок, они искренне удивились и возмутились. Ведь тропа же, и по ней ходят все!

Эта, похожая на притчу история пришла мне на ум, когда в мнгочисленной читательской почте в газету прочел я письмо, автор которого не захотел называть своей фамилии, но пожелал, чтобы его откровение было опубликовано. Это письмо – отклик на статью И. Бондаренко «Неподсудные?». В ней шел разговор о мелких хищениях, о так называемых «несунах». Надо сказать, что в большинстве своем отклики на эту статью были похожи. Их авторы, с болью и гневом сообщая редакции о нелицеприятных фактах, подобных тем, о которых говорил журналист Бондаренко, были единодушны во мнении: воровство, мелкое или большое, – всегда воровство. Урон от него, как моральный, так и материальный, велик. И в борьбе с этим «позорнейшим явлением» (именно так назвали многие мелкое воровство) занимать примиренческую позицию ни в коей мере нельзя. О большой порядочности, высоком нравственном начале наших людей говорят эти письма. И вдруг это послание…

Его прислала некая Татьяна Николаевна А., жительница города Докучаевска, что в Донецкой области. «Я понимаю, – пишет она, – если похитители общественного добра воруют по 4 мешка фуража или чего-то еще, измеряемого в мешках, то их обязательно надо судить. Но если доярка унесла домой литр молока, разве это воровство? Да неужели бы вы, товарищ Бондаренко платили деньги за обеды в столовой, если бы ваша жена работала там?» Я несколько раз перечитывал эти строки, пытаясь понять, уж не шутит ли автор? И если нет, то какой же степени, должно быть, сместились у Татьяны Николаевны нравственные критерии, коль открыто заявляет она такое? Но чем больше я думал над этим, тем определеннее приходил к мысли: а ведь эта женщина, быть может сама не подозревая того, указала нам на самое опасное последствие мелкого воровства – его убийственную прогрессирующую силу. Подобно той тропе на зеленом сквере, появившейся по вине какого-то шалопая, вовремя не призванного к порядку, мелкое воровство обезображивает нашу добрую действительность, искажает порою подлинное представление о том, что хорошо и что плохо, даже у людей, казалось бы, искренних и честных.

Я больше чем уверен, что та же самая Татьяна Николаевна, если бы ей довелось быть свидетелем, допустим, карманной кражи в автобусе или где-то в другом общественном месте, возмутилась бы чрезвычайно. Думается, увидев как кто-то запускает руку в чужую сумочку, она бы схватила за руку мелкого воришку, смотрела на него с презрением. И так поступил бы каждый. Но почему же мы реагируем не столь бурно, видя иногда, как нечестный человек запускает руку в карман государственный, общественный.

И тут впору привести другое письмо. Пишет его житель поселка Возрождение из Саратовской области С. Лазарев. «Интересная получается штука, – рассуждает он, – мальчишку, что забрался в чужой огород по недомыслию, непременно высекут. А некоторые ретивые дачники даже к суду привлечь требуют озорника. Однако те же самые люди спокойно взирают на то, как отдельные личности тащат с места работы то кошелку картошки, то кочан капусты. Знать, живуче еще представление: общественное – это не мое, не личное. А коль так, то и переживать о нем особо не стоит». И далее автор приводит к такому выводу: «Не обращая внимание на мелкое воровство, мы растлеваем души людей, способствуем развитию у них пагубных наклонностей».

Что ж, наверное, прав автор письма. Ведь какой-то особой или тем более социальной основы для воровства у нас нет. И та женщина, что тащит в подоле пяток помидоров с общественного огорода, имеет их в достатке и дома. Но она видела, что берут другие, за это им ничего не бывает. В итоге создается нездоровая обстановка, когда стесняется не тот, кто ворует, а кто видит, как воруют.

Обращая внимание на этот факт, некоторые читатели сетуют, что наши законы слишком гуманны. Мол, надо бы взыскивать с расхитителей строже. А то они отделываются зачастую лишь небольшим штрафом или обсуждением на товарищеском суде. Но на людей, потерявших совесть, подобные меры действуют слабее, чем укус комара. Здесь мне авторам письма хотелось бы возразить. Общественное обсуждение значит немало. Воришка – он же, как таракан, света боится. А потом весьма значительную роль играет, например, такое обстоятельство. Если человек, трижды судимый товарищеским судом, совершил вновь проступок, его дело передается в народный суд.

Хотелось бы мне возразить и тем авторам, в частности, Н. Петрушкину из деревни Нелишки Кировской области, А. Хорунжему из харьковского села Одноробовка, В. Багировой из ростовского зерносовхоза «Гигант», которые считают мелкое воровство следствием злоупотребления служебным положением некоторых лиц или видят причину хищений только в дефиците отдельных товаров. Нет, главная причина этого позорного явления – все же в нашей терпимости к нему, в той неорганизованности и бесконтрольности, что нередко еще встречается у нас. Где-то нарушены правила учета, не обеспечена охрана материальных ценностей, не соблюдена финансовая дисциплина, проведена поверхностно ревизия – всем этим непременно воспользуются нечестные на руку люди. Эти упущения все равно что щели в амбаре, в котором хранится зерно.

И тут я согласен с теми читателями, что в своих письмах ставят вопрос: нельзя ли как-то взыскивать более серьезно за ротозейство безответственность с должностных лиц? Кстати, местами так и поступают. В некоторых наших союзных республиках, как известно, руководителей, допустивших то самое ротозейство, законодательством предусмотрено привлекать к уголовной ответственности. В Узбекистане, например, глава предприятия, где систематически совершаются хищения, увольняется с работы или осуждается на год лишения свободы, если он не предпринимал мер к предупреждению воровства.

И все же в заключение мне еще раз хочется напомнить мнение большинства наших читателей, откликнувшихся на статью И. Бондаренко, что борьба с расхитителями – это задача не только товарищеских судов, прокуратуры, милиции, а каждого гражданина. Своим самоотверженным трудом мы создали огромные ценности. В этом труде мы окрепли и закалились духовно. И будет просто неуважением к самим себе, если мы не дадим достойный отпор воровству – явлению, унижающему, разъедающему, подобно ржавчине, наше достоинство. Никакие грязные тропы не должны пролегать через чистые помыслы наши и наши дела.

 

«Тридцать восемь попугаев»

Борис Васильевич Иванов – человек прямой и решительный. Эти завидные качества замечены в нем были давно. И кое-кого изумляли. Однажды, когда он решительно признал несостоятельной идею одного председателя колхоза установить у себя на ферме транспортер, то изумился этому не только руководитель, но и коровы. «Во всяком случае, три из них перестали жевать и заинтересованно уставились на оператора».

Мы намеренно взяли в кавычки последнюю строчку, так как это цитата. Цитата из книги Бориса Васильевича «Скорая помощь» на полях», что выпустило издательство «Колос». Надо заметить, что это не первый печатный труд Б. В. Иванова. Но, как и многие предыдущие, его отличали решительность автора, поставившего на сей раз целью ввести читателя «в обширный круг проблем, связанных с эксплуатацией сельскохозяйственной техники, потолковать с ним о теории надежности и теории вероятностей, познакомить его с рациональными путями и перспективами развития технического сервиса». Свою книгу автор предназначил для мастеров-наладчиков, «итеэровцев» и механизаторов, потому о сложных вещах решил написать, как любезно предупреждает издательство, «в простой и сжатой форме».

Что ж, краткость – сестра таланта. Простота изложения – тоже. Правда, критерии эти применяются чаще при оценке рассказов, поэм, повестей и романов. Что же касается литературы технической, – тут действуют немного иные правила, она должна быть не только проста и доступна читателю, но и в достаточной мере научна. К сожалению, знакомство с трудом Бориса Васильевича нас убеждает в том, что этой «мелочью» он пренебрег. И пренебрег, как нам думается, вполне сознательно.

Персонажи и лица, измеряющие расстояние кубометрами, а площадь поллитрами, долгое время были достоянием разве что исполнителей эстрадных сценок и кинокомедий. Наш визави, по всей видимости, решил ликвидировать эту неоправданную монополию. С некоторых пор настойчиво и решительно «мешать карты» в некоторых системах измерения начал и он. Сделал он это и в выше названной книге. Под прикрытием простоты и краткости изложения «ничтоже сумняшеся» ученый муж взял да и применил один и тот же метод анализа к совершенно разным объектам. А именно: при определении надежности машин, в частности тракторов, он использовал способ расчета вероятности безотказного действия системы, разработанный и применяющийся в радиоэлектронике. Эффект получился изумительный. Надежность трактора «Беларусь», рассчитанная электронным способом, оказалась 0,36. Что это значит? А то, пишет автор, что «такое значение надежности позволяет нам ожидать, что из каждых десяти работающих машин в течение 100 часов в среднем шесть-семь из них будут иметь ту или иную поломку». Вот это да! Если верить такому «научному» выводу, то следует признать, что трактор «Беларусь» никуда негодная машина, а его изготовители – сплошные бракоделы.

Меж тем, кому неизвестно, что «Беларусь» – одна из лучших машин, первой из советских тракторов успешно прошедшая испытания в американском институте штата Небраска. И не случайно, более чем 70 стран мира изъявили желание покупать у нас трактора этой марки. По отзывам потребителей уровень их надежности вполне соответствует современным требованиям отечественного и зарубежного тракторостроения. Результаты эксплуатации «Беларуси» в сельском хозяйстве и данные контрольных испытаний говорят, что за сто часов работы из ста тракторов будут иметь ту или иную поломку только одна-две машины. Да и то это зависит от того, где 100 часов взяты – в начале, конце или средине ресурса эксплуатации.

Но возможно, ученый муж Иванов для расчета надежности трактора «Беларусь» взял условные данные? И полученный результат – случайность? Нет, ничего подобного. Еще задолго до выпуска книги в журнале «Механизация и электрофикация» Борис Васильевич напечатал статью, в которой сделал ошеломляющий вывод: «В период сева или уборки окажутся неисправными только 10 тракторов из 100 машин лишь в том случае, если конструкторам, технологам и механизаторам удастся в 50 раз повысить их надежность». Каково?

Конечно же, зарвавшемуся исследователю еще тогда указали (указали в печати), что его заявление по крайней мере поклеп на отечественные трактора и машины, а метод, которым он пользуется при определении надежности их, явно ошибочен. Как видим, Борис Васильевич продолжает стоять на своем. Уж очень ему нравятся громкие числа. Как тому удаву в детском мультфильме, что мерил себя слоненком, мартышкой и попугаем. Последняя мерка особо пришлась по душе ему. Цифра-то вон какая большая вышла. Помните? – Тридцать восемь!

Столь оригинальный подход к освещению затрагиваемых вопросов позволяет любителю экстровагантных измерений делать не менее оригинальные заключения. Например, утверждать, что надежность тракторов у нас за последние 20-30 лет нисколько не изменилась.

В подобном духе ведет он речь и о системе обслуживания машин. Кое-где кое-что упускает, кое о чем говорит невнятно. Известно, что у нас, благодаря усилиям Государственного Всесоюзного научно-исследовательского технологического института ремонта и эксплуатации машинно-тракторного парка, разработан комплекс ремонтно-профилактических мероприятий и технических средств, введен в действие специальный ГОСТ, которым оговорено, что «эксплуатация тракторов без проведения работ по техническому обслуживанию не допускается». Казалось бы, об этом и следовало начинать товарищу Иванову, но, как ни странно, об этом ГОСТе он даже не упоминает. Но зато очень часто приводит красивый термин – техническая культура производства. Приводить-то приводит, а что это значит – упорно умалчивает. А почему? Опять непонятно. Может, думает автор быть кратким, чтобы прослыть талантливым сочинителем? Или он вознамерился все-таки опровергнуть восточную мудрость, что гласит: сколько сотен раз не произноси слово сахар, во рту сладко не будет? Трудно ответить. Ясно одно, что решительность и настойчивость, с которой сей деятель дескредитирует тракторы и машины, работающие в сельском хозяйстве страны, достойны лучшего применения.

И еще. Издательство «Колос», выпустив шестидесятитысячным тиражом весьма сомнительную продукцию и предназначив ее работникам, занятым в области эксплуатации сельскохозяйственной техники, видимо, не учло, что среди них есть люди, способные отличить истинных специалистов по теории надежности, от тех, кто по этим вопросам «мелет не знамо что». И вполне возможно, что труд Бориса Васильевича будут читать на животноводческих фермах. Так как бы опять при этом «коровы не перестали жевать». Что весьма нежелательно. Надои ведь снизятся.

P.S. Сколь же плодоносным оказалось ядовитое, как анчар, древо породившее некогда ненавистников, хулителей всего родного на родной земле. Их, кутающихся в мантии ученых мужей, в свое время, правда, беспощадно разоблачали, ныне – утепляют, подкармливают. Тем успешнее разрушается страна и гибнет ее народ.

 

«Зеленая чаша»

Имя Владимира Возничего, погибшего у стен Белого дома, было хорошо знакомо, если можно так выразиться, в экологических кругах. И не только. Его искренняя озабоченность состоянием окружающей среды, растущая тревога, попытка радикализовать экологическую мысль, сделать движение зеленых более энергичным и эффективным подвигли Владимира Александровича к созданию собственной партии – Экологической.

При жизни Возничего у меня состоялся с ним интереснейший разговор.

– Владимир Александрович, движение Зеленых получило широкий размах. Миллионы людей объединены в кружки, общества, союзы, фонды, ассоциации, задействована мощная государственная служба в лице Министерства экологии и природопользования. На охрану окружающей среды направляются миллиардные средства, а воз и ныне там. Дела с экологией все хуже. Нужна ли в этих условиях еще одна природоборческая структура? Какой в ней прок? Что, наконец, послужило толчком для ее создания?

– Каплей, переполнивший «Зеленую чашу», был, в общем-то, пустяк, всего-то «Черемуха» – боевой отравляющий газ. Непросто взять в толк, кому пришло в голову назвать… ядовитое вещество, вызывающее удушье и рвоту, «черемухой»? Не проще ли именовать отраву «гадюкой», «коброй» или на худой конец «беленой»? Но вопрос не в этом. Гипертрофированная «черемуха» свидетельствует не только о равнодушном отношении к острейшей проблеме, но и говорит о крайне низком уровне экологического сознания.

Недавно в Москве в Нескучном саду, проводился митинг, посвященный Чернобылю – катастрофе века. На черный юбилей 10-миллионная столица делегировала, стыдно сказать, всего лишь горстку людей. Я не поленился подсчитал – 37 человек! Экологический вакуум, образовавшийся вокруг Зеленых угнетает более всего.

– Но как объяснить экологический паралич в нашем сознании? В чем слабина Зеленых? Где ахиллесова пята?

– Одна из причин скрывается в том, Зеленые полностью зависят от прагматических финансовых структур, перешли на их иждивение. Вторая причина видится в «эффекте Дмитрия Лихачева». Его суть следующая: создавая Фонд культуры, известный академик затратил на его организацию огромные усилия, и вдруг обнаружил, к своему немалому смущению, что большинство вакантных мест в фонде заполнили равнодушные к искусству, но зато пробивные и продувные чиновники. То же самое происходит с Зелеными. Заполнив вакантную нишу, тысячи деятелей минэкологии, ее подразделений на местах благополучно паразитируют на замечательной идее, превратив ее в дойную корову. Фактически нынешние Зеленые, за редким исключением, – это Троянский конь, под копытами которого гибнет природа. Их не способна пронять даже «Черемуха». Поэтому борьбу за природу надо начинать, прошу извинить за каламбур, с борьбы против «природоборцев».

– Умиротворенное отношение к экологии связано, очевидно, с психологией человека, его «легкомысленным», лирическим отношением к природе.:

Травка зеленеет, Солнышко блестит…

– А что в том плохого? Пусть трава зеленеет, солнце светит. Ради Бога! Но для этого необходимо вести постоянную, энергичную, целенаправленную, последовательную, без передышек и пауз, напряженную работу. Иначе пожухнут луга и погаснет солнце. Выдающиеся умы подтверждают, что по состоянию природы можно с большой достоверностью судить о состоянии общества, его укладе, способах хозяйствования, морали, нравственности. Так, академик Вернадский еще более 50 лет назад писал: «Урал производит тягостное впечатление… ужасающим расхищением… природных богатств. Леса, копи, дороги, строй жизни – все отражает ту же неурядицу, все то же допотопное общественное устройство». Суть высказывания предельно ясна: там, где с природой обращаются бездумно, там общество не на высоте, его нельзя назвать цивилизованным. Свои наблюдения Вернадский постулирует во многих трудах, он решительно идет дальше, глубже, разрабатывает теорию ноосферы, предполагающей наличие разумного начала в естественных биопроцессах… Вернадский верил, что настанет время, когда цивилизация и природа будут развиваться по законам Знания и Разума. Созидательное начало должно превалировать над разрушительной тенденцией. «Для этого понадобятся огромные знания, – наставлял академик, – и такой смелый ум, какой верно, еще не скоро явится».

– Не опоздать бы!

– К этому идет, развязка приближается, вплотную надвигается экологический коллапс.

– В октябре нас опять стращали, предвещали конец света, даже называли дату – 28. Но ничего такого. Многие провидцы, астрологи, шаманы, колдуны то и дело пугают апокалипсисом, а мы все равно живем, здравствуем, беседуем вот с вами.

– Не знаю, как обстоят дела с шаманами, но предсмертные предвестники уже близки. Это «стихийные бунты» природы, это – Чернобыль, озоновые дыры. Они порождены человеком. Колдовством здесь не пахнет. То – суровая действительность, жестокие факты, беспощадная реальность. Некоторые ученые предполагают, что нам осталось не так уж много. На Международном симпозиуме «За экологическое возрождение» говорится прямо: 20 лет!

– Можно ли круто переломить ситуацию, взять быка за рога, радикально изменить положение?

– Такая возможность есть. Для этого необходимо буколическую созерцательную субстанцию Зеленых превратить в общественно-значимое движение, придать ему политическую направленность со своим Уставом, Программой, собственным мировоззрением.

– Какой главный принцип положен в основу вашей партии?

– Уважение к закону. Мы нуждаемся единственно в том, чтобы покончить с эколого-юридической самодеятельностью, разбоем, продолжающимися на протяжении семидесяти с лишним лет. Лишь при этом условии мы поправим свои дела. Гарантом всех наших успехов может быть только Закон. Подобно тому, как Коттон-старший, о чем бы он не говорил в Сенате, неизменно заканчивал: «Карфаген должен быть разрушен!», так и мы повторим, вновь подтвердим: «Закон, единственно Закон, ничего, кроме Закона, не спасет мир от экологического бедствия».

– Вы упоминали о 70-летнем юридическом разбое. Что бы могли сказать об этом периоде с точки зрения экологии?

– Его последствия ужасающи. В плачевном состоянии величайшая река планеты, кормилица и охранительница жизни всей Восточной Европы – Волга; умерщвлен, по существу Арал; приведены в негодность лучшие в мире черноземы; отравляется Байкал; на сочном разнотравье Калмыкии возникли пустыни; убивается Арктика; гибнет Черное море; опустошается Баренцево. Тоталитаризм вскормил такого монстра, как военно-промышленный комплекс, который подмял под себя более трех четвертей людского и промышленного потенциала. На Конгрессе славянских культур, проходившем в мае 1992 года, приводились данные, от которых стынет кровь в жилах: 2,6 триллиона рублей (цены 1991 года) – таковы потери, понесенные нашей страной во второй мировой войне. А от мирных «преобразований» ущерб составил, непросто выговорить – 50 триллионов! То есть мы как бы продолжаем воевать, постоянно пребываем в жестоком бою. С кем? Да с собой же…

– Какую оценку вы даете происходящему сегодня?

– Полная экологическая «преемственность» демократии к большевизму, та же хватка, та же «технология». За примерами не буду далеко ходить. Скажу о Москве и Подмосковье. Идет полный разор – выражение А. Солженицына. Сокрушаются парки, уничтожаются скверы, затаптываются газоны, приходят в негодность водоохранные зоны, загрязняются водохранилища. Такое впечатление, будто люди лишились рассудка, словно с ума посходили. Город превращается в отхожее место. Люди стонут, задыхаются от экологического беспредела.

– Ведь и впрямь похоже на порчу…

– Ожегов объясняет порчу так: болезнь от колдовства. Все так и есть. Я без предрассудков, но создается ощущение, что и Москва, и страна подвержены то ли сглазу, то ли страшному недугу. Коматоз, хворь, порча. Невежество и обскурантизм шествуют по дорогам и весям России. На представительной встрече «За экологическое возрождение России» обнародованы унылые данные: четыреста городов России уже не пригодны для проживания. Во главе черного списка – бестселлера» – Москва.

– Какой же выход?

– Я не вижу панацеи, но многое будет решать Экологическая партия. У нее есть понимание проблемы, найдутся единомышленники… Главное взломать экологический вакуум, разрушить экологический иммунитет, ворваться в сознание людей, расшевелить их, пробудить от спячки – и процесс пойдет.

– Хорошо, партия создана, Зеленым развязали руки, они получили полную свободу, взялись за работу. Однако поскольку с экологией дела обстоят неважно, то придется закрывать целые производства, миллионы людей лишатся работы.

– Знаете, Эриху Фромму принадлежит афоризм: «Быть» важнее, чем «иметь». Здесь заключена глубокая мысль, в ней, думается, сосредоточена вся идеология того феномена, который социологи называют сознательным самоограничением. И мы выступаем лишь за умеренность, против ненасытности. И еще за то, чтобы засучив рукава делать то, что нам по плечу.

– Что же?

– Возьмем водоохранные зоны малых рек. Они установлены более десяти лет назад, правила вовсе не свирепые. По этим правилам не разрешается разбивать в непосредственной близости от уреза воды туристические бивуаки, строить скотные загоны. Не разрешается мочить мочала, коноплю. Неужели эти правила невыполнимы?

Мы знаем имена погибших парней в Чернобыле, приходим на их могилы, кладем цветы. Но нам неизвестны имена убийц: тех, кто проектировал атомную станцию, кто отвечал за безопасность, кто, наконец, скрывает до сих пор размеры катастрофы… Неужели и это нельзя сделать?

В свое время, когда Десна была изуродована и накренился природный баланс, зашатались даже знаменитые брянские дебри-леса, то местные жители создали речной Комитет Десны, бросили клич, провели огромную природоохранную работу – и экологический баланс выровнялся. Можно лишь сожалеть, что положительный опыт не получил распространения, не подхватили его Зеленые, не поддержала прежняя Госкомприрода.

Как вся наша природа, лес является не столько производственной и даже экологической проблемой, сколько нравственной. Недаром же утверждают, что каждый человек должен посадить дерево. И еще говорят, худого человека нельзя подпускать к дереву. Это высшая нравственная заповедь. Соблюдение ее делает человека здоровым, сильным, красивым. Мы же, ничтоже сумнящеся, бросаем на лесозаготовки сотни, тысячи воров, грабителей, лиходеев, насильников, убийц, нарушивших сознательно моральные заповеди, преступивших моральную черту. Основное кредо Экологической партии: морально и нравственно все то, что экологично. Всякая деятельность человека разумна и целесообразна, если она экологически оправдана. По нашему разумению, должны появиться понятия: экологическое преступление, экологический преступник, должна быть установлена соответствующая мера ответственности…

Экология должна диктовать формы государственной власти и принципы общественного обустройства. Со всей настойчивостью Экологическая партия будет поддерживать на государственных постах, включая высшие, тех деятелей, кто не просто «зеленеет» на словах, а тех, кто считает экологическое возрождение первостепенной обязанностью, святым долгом. Сегодня наша страна, увы, похожа на авгиевы конюшни. Много скопилось в ней грязи. Древние стойла некогда вычищал Геракл, совершивший свой 13-й, если хотите, экологический подвиг. Эту же работу предстоит проделать нашим современникам.

 

«Хреновая история»

 

Сильные духом

За год до войны, в лето 1940-го, на огороде моего деда, Николая Васильевича Пискарева, вдруг пропал хрен, до того неистребимо бурьянившийся по закраинам и в огромном количестве запасаемый на зиму всей многочисленной родней. Дедов сосед – недоброжелатель, старик Забелин, на удрученные сетованья по поводу гибели сырья для бодрящей приправы к холодцу, мясу и квасу сказал тогда:

– Худая примета, Николай. Хрен перевелся, и род твой, фамилия на земле исчезнут.

Мог ли думать мой дед, прочно стоявший тогда на ногах, окруженный, как частоколом, дюжими сыновьями, что этому зловещему пророчеству и впрямь суждено сбыться. Грянула черным громом война, и увела от отцовского порога опору и надежду старого хлебопашца – шестерых сынов, замела свинцом и огнем их путь. Ни один не вернулся с кровавых полей под крышу родительского дома. А я, единственный дедов внук по мужской линии, единственный преемник фамилии, живу ныне в городе, имею двух дочерей, которые, как известно, являются сокровищем чужим, и уж никак Пискаревыми в дальнейшем не будут.

Но не о фамилии речь, речь о крестьянском роде, о соли земли, о тружениках ее. «Хреновая история», ставшая в нашей семье преданием, маячит, как показывает все больше и больше лихая действительность, коварным, мистическим знаком перед всей российской деревней.

Пошатнувшаяся после октябрьской бури и очередных экспериментов над собой, перед второй мировой войной она все-таки стала подыматься на ноги, потому как в отличие от последующих горе-реформаторов: Никиты Хрущева, Леонида Брежнева с Татьяной Заславской и переплюнувших их по части уничтожения исконного деревенского уклада жизни нынешних властителей: ортодоксы-коммунисты не лишили село духовного стержня – общности, напрочь крестьянина от земли не оторвали, чем и сохранили его Антееву силу. Взращенное еще на столыпинском хлебе и преобразованиях сельское довоенное общество вновь стало «людским заводом», досыта кормило матушку-Русь, в достатке поставляло чад своих как рабочую силу прожорливым городам и стройкам коммунизма, а потом, когда понадобилось, переодетые в серые шинели вчерашние сеятели и пахари составили костяк ратной силы Отечества. И не благодаря ли ей, пусть, как говорят, кондовой деревне, «переварила», по выражению Николая Бердяева, страна большевизм (он обрусел), не из недр ли деревянной России вышли истинные герои и патриоты, характеры цельные, твердые, неординарные. Да что говорить…

Дядю Генашу Бонокина в нашей деревне Пилатово в шутку звали «Майором». Лишь много лет спустя понял я почему. И ни на каплю не покривив душой, согласился с бригадиром Михаилом Кашиным, заметившим однажды:

– Будь права у меня, я присвоил бы ему майора. Хотя он и без того майор.

В последнюю довоенную страду затянуло дяде Генаше в барабан молотилки руку. Невероятным усилием вырвал он ее из зева машины. Заголосили стоявшие рядом бабы, машинист поспешно остановил движок, а дядя Генаша, стиснув зубы, бросился к дому, где во дворе колол дрова его отец – дедушка Миша.

– Руби! – приказал сын отцу и положил на чурбан болтающуюся на обрывках кожи кисть руки.

Топор сверкнул – и изуродованная часть отлетела в сторону.

На войну его не взяли – без руки, какой солдат. Стал Геннадий Михайлович председателем колхоза. Помню его той поры: все время куда-то спешащий, с командирской планшеткой на боку, со щеточкой усов, как у военспеца. Чем тебе не майор! Но можно себе представить, сколько сил требовалось от человека, взвалившего на себя ответственность за хозяйство, в котором остались лишь женщины, старики да дети.

Вернувшимся с фронта бойцам он сдал колхоз крепким и сильным. Работал рядовым и в полеводстве, и животноводстве. И всегда по-крестьянски, самозабвенно. Труд на земле был смыслом жизни его. С женой Лизаветой, такой же труженицей, как и сам, растил пятерых дочерей и сына. Было нелегко. Уже студентом, приехав на каникулы, я спросил его однажды:

– Дядя Генаша, как же удалось в тяжкие послевоенные годы прокормить такое семейство, в люди всех вывести?

Он улыбнулся моей «озабоченности»:

– За землю держался.

Возможно, глубочайшего смысла, заложенного в эти слова, тогда я еще не понимал. Но зато с большей силой ощутил его, когда точно такое же выражение услышал совсем от другого человека и вроде бы по другому поводу.

Ветеран войны Федор Данилович Перцев вспоминал былое. Встретивший врага в первый день войны на берегах Буга, прошедший с автоматом в руках пол Европы, он из своей «огненной» биографии особо выделял один эпизод.

Их батальон в группе прорыва должен был первым форсировать реку Свирь. Шли на амфибиях. Враг заметил их и открыл шквальный огонь. Перцев, ведший машину, видел лишь противоположный берег. И когда его амфибия ткнулась в песок, схватил автомат и выскочил. Оглянулся и похолодел: вслед за ним не выпрыгнуло ни одного бойца – берега достигла только его машина, остальные были потоплены.

Подкрепление пришло не сразу. Израненного, но живого извлекли его из окопа, дивились: «Как же ты жив-то остался?» И ответил солдат:

– За землю держался….

Сейчас, когда труд на земле полностью обесценен, он, семидесятипятилетний старец, по-прежнему держится за нее.

Он сидит на завалинке, прислонившись к прогретой солнцем стене своей избы. Он спокоен.

– А чего волноваться? Я не временщик какой-либо. Здесь моя земля, мой дом.

Осознание прочности своего положения – характерная особенность недавнего нашего крестьянина, теперь уходящего в небытие. Понятие дома у него было значительно шире, чем просто крепость. Очень хорошо сказал мне об этом тот же дядя Генаша Бонокин:

– Дом – это корень, которым человек прирастает к месту, где он живет и работает. Человек без дома – все равно что без родины.

Вот какая это крепость! Но как-то я увидел ее перед одним домом не в переносном, а в прямом смысле. То было в Рязанской деревне Нарышкине. Разглядывая странное, чем-то напоминающее огромный погреб сооружение, я, еще не зная, что это такое, спросил в шутку местного тракториста Александра Петровича Шатова, на усадьбе которого красовалась бетонная громадина:

– Никак оборонного значения объект?

И услышал вполне серьезный ответ:

– Это часть нашего старого дома. Но вы угадали: в войну это было… дотом.

Александру три года исполнилось, когда батька его начал строить «хоромину» для семьи. Уж и сруб сладил, и крышу обрешетил – началась война. Плохо помнит Александр то время и последние слова родителя – мать напомнила: «Выходит, воевать мне надо, сынок, а тебе за мужика оставаться, дом достраивать, поле пахать». Но зато крепко запало другое: как-то знойным военным летом рыли в их деревне противотанковые рвы. В один из тех дней в недостроенную избу Шатовых и вошел мужчина с красной звездой на фуражке, показал матери исчерченную черными чернилами бумагу:

– Сносить придется ваш дом…

Санька, услышав это, заплакал, побледнела мать. И командир вздохнул:

– Ладно. Не будем сносить: дот установим прямо здесь.

И установили. Выгородили угол, отсекли его бетонной стеной, окна камнем заложили, превратив их в амбразуры…

Не дошли до Нарышкина немцы, но дот, что построили наши солдаты, оставался при доме Шаговых долго. Серобетонный, приземистый, он, казалось, олицетворял какую-то особую стойкость хозяев. И его, Саньки Шатова, стойкость, что остался в родной деревне с трехлетнего возраста «за мужика».

Дядя Генаша, Перцев, Шатов… На них и на им подобных держалась наша многострадальная деревня, страна. Души открытой и чистой, беззаветные, они обладали особой притягательной силой, особым достоинством и мудростью. Со временем я понял, что эти великие качества передала им земля. Долгий и кропотливый труд на ней привил им твердое убеждение, что нет выше и благороднее дела, чем хлеборобское. И это убеждение не поколебали ни вольные ветры миграции, ни трудности жизни, ни удары судьбы.

Мне вспоминается август сорок пятого года. Ощущение той далекой поры и сейчас живет в моем сердце. Генаха Кокошников в белой сатиновой рубахе сидит на крылечке с гармошкой. Удалой и веселый – Генахе всего девятнадцать. Девки – у палисадника. И им невдомек, что кавалер их полз этой ночью со станции на четвереньках: костыли, чтобы не увидели их случайно молодые односельчанки, выбросил из окошка поезда…

Как понять и чем объяснить все это? И что заставляло моих земляков и миллионы их сверстников забывать и превозмогать недуги свои и идти, не кичась фронтовыми заслугами, чуть ли не на второй день по возвращении на поле трудовое, требующее опять же великого напряжения и солдатского пота?

Сейчас-то я понимаю: мы выиграли войну, потому что наши люди защищали тогда национальную гордость свою и традиции, носителями и хранителями которых были, конечно же, в первую очередь матери, деды, отцы. И стоит ли удивляться тому, чти, придя с поля битвы, солдаты и подумать не могли, чтобы перешагнуть через моральные нормы, устои, которые сами же и отстаивали в боях. И естественно, что в любой ситуации следовали им бывшие бойцы с легкостью и как бы с радостью.

Не спорю, этих людей, по сути дела корневую основу села, их неистощимое трудолюбие, беззаветную преданность родному краю беспощадно эксплуатировала система. Рубила, рубила сучья могучего дерева. Однако корни его, повторю, окончательно не вырывала.

– Я вот что тебе скажу, Геннадий, любой человек неволю переживет, а вот свободу… не каждый, – заметила как-то в разговоре со мной, когда коснулся я щекотливой сталинской темы, прославленная моя землячка-костромичка, председательница колхоза Прасковья Андреевна Малинина. По обличью деревенская баба (укулемается, бывало, в полушалок, наденет плюшевую куртку), по уму государственный деятель, приехала она однажды в Москву на сессию Верховного Совета СССР, депутатом которого являлась. По пути прихватила своей подруге – Людмиле Зыкиной деревенских гостинцев: яичек из-под курицы-несушки, гуся копченого. Стоит на площади у Ярославского вокзала, держит корзиночку, «ловит» такси (иногда, по скромности, не вызывала полагающуюся ей правительственную машину). Ухарь-таксист тормознул: «Куда тебе, клуха?» Села грузно, повернула покрасневшее лицо к водителю: «Какая я тебе клуха? А ну-ка, вези на свою автобазу к начальнику!» – распахнула пальто. У нахала-пижона руль чуть из рук не выпал – резанули огненным блеском две Золотые Звезды и пять орденов Ленина.

Есть у Федора Абрамова, певца многострадальной северной деревни, небольшой рассказик, в котором он повествует о том, как после хрущевской сумасбродной эпохи старая крестьянка-вологжанка достает из пыльного чулана припрятанный портрет Сталина и вешает его, на стену. «Ныне послабление вожжам вышло», – поясняет она писателю, а тот смотрит на изображение и кажется ему, что вождь хитро подмигивает: мол, я-то знал натуру русского человека, знаете ли вы?

Те, кто читал абрамовские предсмертные записки о родной ему Верколе, о ее обитателях, не согнувшихся под тяжестью испытаний, которыми их в избытке «наградила» суровая эпоха первой половины XX века, не могли не обратить внимание, с какой болью живописует автор о периоде разложения душ сельских жителей, происшедших с наступлением неумелых «забот» о народном благе. А я и сам хорошо помню, как начали в обстановке всеобщего раскардаша, лишенные державной объединяющей воли и цели, «зашибать зело» (чего раньше не наблюдалось) мужики моей деревни. И как страдали они от этого, как, бывало, расспрашивали меня, обучающегося тогда в столичном вузе молодого парня: «Слушай, что хоть там наверху-то думают? Когда за нас возьмутся? Надоело же до чертиков дурака валять».

«То был отец», – сказал о Сталине в поэме «За далью – даль» Александр Твардовский. «А никакой отец, – говорила мне Прасковья Андреевна Малинина, – ни в какие времена не отпускал своих детей из дому раньше, чем те не испытают первую любовь. Она входит в сердце юноши или девушки в пятнадцать-семнадцать лет и, словно якорь, закрепляется на дне души. После этого, куда бы ни бросала судьба человека, он постоянно станет ощущать тяжесть разлуки с родиной, с местами, где вырос, с людьми, которых любил»:

Возможно, это ностальгия, возможно, это только мое мнение, но, вспоминая тяжелые послевоенные годы, я не могу не поведать о том, непосредственным свидетелем чего был. Деревня в ту пору плясала и пела песни. Два раза в году мое родное Пилатово отмечало свои престольные праздники, на которые, как паломники в Мекку, съезжались дальние и близкие родственники, знакомые и друзья. По сути дела деревня, что, барское семейство Лариных, давала «два бала ежегодно». Этого сейчас нет и в помине.

 

Наследное поле

Подкоп «под корни», обрыв «золотой нити» совершил Никита Хрущёв, осуществляя социально-политическую фикс-идею «стирания граней между городом и деревней».

Обобществление личных коров, так называемая вторая коллективизация, введение денежной оплаты в колхозах – это, с одной стороны, развращало селянина, и раньше-то говаривавшего, что «денежки не рожь и зимой родятся», а с другой – породило предпосылки появления беззаботных молодых сельчан, не освоивших самой прочной науки – домашней, родительской. Сменившим, как говаривала моя тетка Вера по матери, корову на «железного дурака» (так она называла мотоцикл, поставленный в освободившийся хлев ее сыном), этим людям, имеющим гарантированную зарплату, становилась все более чуждой и неведомой первая крестьянская заповедь: «Умирать собрался, но хлеб сей». Не получавшая теперь уже постоянного навыка на личном подворье то ли буренку подоить, то ли овцу остричь, лишенная благородного груза собственности, ответственности за содержание двора, отчего дома и престарелых родителей, молодая сельская поросль вскоре оказалась на обочине родной земли.

Деревня неумолимо старела, дряхлела, рыхлела. Приезжающие сюда со стороны, чаще всего поломанные судьбой, странники, перекати-поле, относились к ней потребительски, были холодны до жестокости и расчетливы. Пригнанные же волной проводимой в ту пору, вроде бы и правильной, политики по механизации, химизации и индустриализации села многочисленные инженеры, экономисты и прочие специалисты оказывались нередко натурами также слишком прагматичными, землю, как живую душу, не чувствовали. В то время как специфика крестьянского труда требует особой одухотворенности от человека.

Нет, верно все-таки сказано: крестьянство должно быть потомственным. И не только потому, чтобы впитать с молоком матери благороднейшую привычку к труду, способность толково жить на земле, но и затем, чтобы в случае надобности уметь постоять за свои интересы. Не в хрущевские ли времена, когда был разбит деревенский монолит и вековой уклад жизни сельчан, а цвет деревни, ее сила и будущее – молодежь, да и не только она, ушли по белу свету искать лучшей доли, стали вить гнезда у нас дельцы разных мастей и вконец потеряло совесть начальство.

В атмосфере всеобщей нетребовательности и всепрощения того времени загнивать стали даже «дубы». Помню приезд в мою родную Кострому председателя Совета Министров РСФСР Геннадия Ивановича Воронова. Среди прочих мероприятий провел он и встречу с руководителями колхозов, совхозов. Те, воспользовавшись присутствием «большого человека», заговорили о своих бедах, высказали просьбы, нельзя ли, мол, нам тракторов, машин подбросить. Геннадий Иванович слушал, слушал просителей, а потом ткнул пальцем в одного из них и строго спросил:

– А чем у тебя колхозники сейчас занимаются?

– Лен стелят (дело было осенью), – растерянно ответил тот.

– Прекратить надо.

Председатель недоуменно заморгал глазами, а глава российского правительства назидательно продолжил:

– Пусть в лес идут бабы – рыжики собирать. Насолите несколько бочонков – езжайте в Москву. И прямо в сельскохозяйственное министерство. Там с грибами-дарами все, что надо, и получите.

Помню одну из председательниц колхоза в моей деревне, некую Шубину, цинично заявившую ветеранам, когда те уличили ее в казнокрадстве: «Что, снимать меня будете? Давайте! Только до отчетно-выборного собрания я еще не одну тысченку хапну». Помню «дикие, черные» бригады строителей, за бешеные деньги возводящие у нас скотные дворы, в то время как свои ребята, мастера отменные, «загорали» без дела. Что это как не зародыши нынешнего беспредела и изничтожения российских здоровых производительных сил?

Конечно, велика вина во всем этом большинства представителей моего поколения – расслабившихся, разомлевших на победах отцов в великой войне, в войне злых сил со своим народом. Поддавшись различным искушениям, сладкоречивой лживой пропаганде, мы бездумно покинули когда-то родные пенаты, оставив один на один-в борьбе с изощренными ненавистниками того же села стареющих своих родителей, и попали в ловушку. Отказавшись от опеки отцов и матерей, проигнорировав их житейскую мудрость и ограненный огнем пережитого кристалл убеждений, сыны и дочери, как и старшее поколение, обессилившее без подпитки молодой энергией, легко попали в тенета нынешних перестройщиков, в жернова губительных реформ.

Разрыв между поколениями сейчас на селе и тогда, в шестидесятые годы, уже привел страну к немалой беде. Вскоре зерно мы стали покупать на золото в США, а мир услышал издевательские слова Уинстона Черчилля в адрес советского руководства: «Надо быть поистине талантливым, чтобы не прокормить Россию». (Где-то сейчас великие зарубежные оценщики уже нынешних реформаторов? Почему молчат?)

Не смолчал тогда мой двоюродный дядька, колхозный бригадир Иван Васильевич Чистяков, изуродованный в семнадцать лет на Курской дуге и вставший на ноги только дома благодаря «усиленному» питанию, что обеспечила личная коровенка его матери, тетки Матрены, сказав в сердцах публично:

– За нынешнюю крестьянскую политику наших государственных деятелей надо бы на базарную площадь согнать, снять штаны да ремнем по голой заднице отстегать. – Сказал и был изгнан из партии.

Ведал ли все же Хрущев, что творил? Ведал. Из первых уст одного из участников слышал любопытную историю тех времен. Сергей Манякин, омский первый секретарь обкома партии, отказался «стирать грани» и в глаза заявил Никите Сергеевичу об этом. Аргумент был такой: Столыпин тем и покорил – обжил Сибирь, что давал переселенцу в первую очередь живность, а мы отбираем ее: сначала Сталин отнял у мужика лошадь, а теперь Хрущев – корову. Никита Сергеевич собрал синклит – Полянского, Козлова… Заставил Манякина повторить свои доводы. И сам их прокомментировал:

– А ведь верно говорит, едрит твою мать.

Манякину разрешили не рушить личное подворье в виде эксперимента. Этот «эксперимент» и кормил в основном омские города до последнего времени без особых хлопот и незадорого овощами, молоком и мясом, поступающими из крестьянских хозяйств. Мое же родное Нечерноземье, где проводился совсем другой эксперимент, вскоре было объявлено «второй целиной».

И кстати, «о неперспективных деревнях», а на самом деле что ни на есть исконнейших и необходимейших поселениях на Руси. То, что не сделал Гитлер, сметая огнем и мечом на своем пути жилища людей, добровольно возложивших на себя крест служения земле-матушке (отсюда и слово «крестьяне»), «сотворили» богоборец Никита Хрущев (за его правление храмов, церквей и монастырей, между прочим, разрушено было больше, чем за все годы воинствующего атеизма) и брежневский академик Татьяна Заславская. Претворение в жизнь ее идеи о снесении «неэкономичных» деревушек повергло в прах такое количество наших весей, о каком не смел мечтать даже бесноватый Адольф.

– Геннадий, – сказал как-то в беседе, выслушав мою исповедь, старый чеченец, – так вас, русских, выходит тоже выселяли.

Конечно. Только более изощренно. С разрушением основы основ человеческого бытия – уверенности в себе, в своих силах.

 

Стон раздается

Слова «фермер», «фермеризация», как «ваучеризация» и «приватизация», рожденные реформами нового времени, ворвались после горбачевской «лапшеобильной», самодовольной бестолковщины в сельский быт прямо-таки огненным шквалом. Поставив благородную задачу – вернуть земле хозяина, новые амбициозные управители России, однако, ничего лучше не придумали, как, провозгласив такового, оставили его без средств к существованию, позволив наглым дельцам прихватить, взять в собственность нажитое некогда многими поколениями: строения, технику, инвентарь, горюче-смазочные материалы, удобрения и так далее. Вот эти-то захватчики и были объявлены «маяками» нового времени. Удивительно ли после этого, что основная масса селян встретила таких «новоделов» в штыки. Да и единоличное фермерство вовсе не приемлемо для нашего села, а село для него. «Единодворец» живет отдельно на своей земле. Его преобладание – гибель для российской деревни с ее вековым общинным менталитетом.

Раздел колхозов и совхозов на земельные и имущественные паи выявил прямо-таки страшную картину – малоземелье и нищенство сегодняшнего крестьянина. Оказалось, что имеет-то он всего-навсего с десяток гектаров земли, 1/6 трактора и 1/20 комбайна. Начинать с таким скарбом хозяйствовать – значит возвратиться к временам Ивана Грозного.

Фермерство, возникшее на изломах нашего сельского хозяйства, вообще-то могло бы прижиться ненасильственно и безболезненно, если бы опиралось с самого начала на реальную базу. А таковой у нас были личные и подсобные хозяйства, Вот они-то через постепенное прирастание собственности за счет тех же колхозов и совхозов и стали бы источником саморазвития фермера.

Как известно, начавшаяся уже и грядущая массовая безработица в городах ударила сильнее всего по «недавнему горожанину» – бывшему селянину. Лучше бы всего ему вернуться обратно в деревню. И плохо ли, если бы возвратился он не во чисто поле, а в родное гнездовье, на родительское подворье. Вот семя, из которого со временем выросло бы могучее древо.

Повторю еще раз: крестьянство должно быть потомственным. И настоящего фермера выпестует только совместная работа, как минимум, трех поколений в одной семье. Сегодняшний же горе-фермер-тип довольно разношерстный, не сформировавшийся, он больше, как бы это сказать, придуман, что ли. Отсюда и завышенные социальные ожидания и нетерпимость к нему.

Мне очень импонируют исследования Пыталовской лаборатории Аграрного института, действующей под эгидой Академии сельскохозяйственных наук, которая рассматривает фермера как человека, занятого предпринимательством в области сельского хозяйства, базирующегося на таких постулатах, как частная собственность, частный интерес. И это вовсе не значит, как почему-то решило наше «многоумное» нынешнее руководство страной, что человеку, ставшему фермером, не надо помогать. Нужно, как это делают в странах, на которые молятся нынешние наши реформаторы. Помогать – и никаких. А как? Взять то же кредитование. Оно должно, конечно же, осуществляться без Аккоровских жуликов-посредников и поэтапно, стимулировать создание той же крепкой крестьянской семьи, помогать ей стать товаропроизводителем.

Разумеется, о первичном обустройстве фермера за государственный счет и спорить не хочется. Без землеустройства, водоснабжения, электрификации, подъездных путей он, возможно, и обеспечит собственное выживание, но никого другого не накормит. Страхи, что фермер «прогорит», надо оставить… В любом случае ту же дорогу, электростанцию он не заберет с собой.

Увы! Помчавшись на вороных к цели, определенной декларативными указами Президента и такими же постановлениями Правительства, ввергнув в пучину нелегкого сельского бытия мало чего порою смыслящих в земледельческом труде доверчивых людей, власти и сотой доли не сделали того, что надо бы дать человеку, решившемуся взвалить на себя заботу о прокорме страны. Дескать, жил же крестьянин без особой государственной поддержки в царское время.

Вот тут-то следует сказать: время было не то. И крестьянин – не тот. Мой дед, потомственный, знающий, умелый земледелец, работал так, что односельчане про него говорили: «Под шапкой спит». Да и семья у него была, что колхоз, – шесть сынов и три дочери. Тогда единоличник тоже не выживал. Потому-то и были многочисленны крестьянские семьи, бездетность являлась величайшим несчастьем. Ну и, само собой, никакой властвующий режим не додумался до того, чтобы при повышении цен на сельхозпродукцию в 90 раз (как это произошло сейчас) стоимость техники для села увеличить в 520 раз, а кредиты выдавать (тут даже слово «кабальные» звучит ласково) под 200 с лишним процентов.

Крестьянин никогда не был нахлебником у государства, как его хотят представить обжирающиеся и чмокающие нынешние «мальчиши-плохиши», а был «сеятелем и хранителем», по выражению Н. А. Некрасова. За что и был в меру всегда поддерживаем властями. Передо мной лежит прелюбопытный документ, который обнаружил я в шкатулке, оставшейся после матери, – раздельный акт, составленный по случаю выделения части имущества моего деда моему отцу. Выделял дед ни много ни мало молодому хозяину лошадь с упряжкой зимней и летней, корову, часы в футляре (помню, они украшали горницу нашу, как сказочный терем, подымающийся от пола до потолка), а главное – овины и новый дом, построенный почти за беспроцентную ссуду, полученную от государства. Между прочим, и дед мой жил в доме своего отца, построенном не без помощи еще царских властей. Прадед мой, Василий Флегонтович Самсонов, Георгиевский кавалер, фельдфебель, отличившийся в войне с японцами и сменивший фамилию Самсонов, какую носил и опозоривший в ту кампанию российскую армию их командир, на Пискарев, был по возвращении с Дальнего Востока жалован разрешением построить дом из отборного корабельного леса. Что это значило, можно судить хотя бы по такому факту: в юности в местечке Пронье-Воронье довелось мне видеть часовню из такого стройматериала, была она… ровесница Москве. Сейчас этот памятник перенесен во двор Ипатьевского монастыря в Костроме, там располагается музей деревянной архитектуры.

А прадедов дом сгорел. Нелепо. По безалаберности соседа, Миши Мухина, завалившегося пьяным с цигаркой во рту на сеновал. Пожар с его дома перекинулся на наш, на другой, на третий – смел двадцать пять домов. Но и после этой беды поднялась деревня.

…Сейчас кое-где наблюдается объединение фермерских хозяйств. Вроде возрождаются былые безнарядные звенья – просто звенья, как их раньше называли, совестливой работы. Да, ради Бога! Ведь объединяются не «скованные одной цепью» неумехи-лодыри и честные труженики, а самостоятельные, инициативные, заинтересованные люди. Но, похоже, это явление пугает новых властителей, знать, мерещится им за этим возрождение «красных» колхозов и совхозов. А может быть, страшатся они того, что так вот и начнется становление крепкого русского мужика – прочного основания державной мощи государственной? Насаждаемое-то ими «фермерство» к такому точно никогда не приведет: из каждых 100 фермерских хозяйств 70 уже разорились. А страна в прошлом году по сравнению с минувшим импортировала в пять с половиной раз больше мороженого мяса, птицы в 8 раз, урожай зерновых собран на 20 миллионов тонн меньше обычного. И вообще спад продукции сельскохозяйственного производства составил по сравнению с 90-м годом 50 процентов.

«…Земля Русская велика и обильна, да только наряда (порядку) в ней нет». Из глубины веков до наших дней донесся этот стон летописца. Стихнет ли он когда-либо? Освободимся ли мы наконец от самоуверенных, завышенных притязаний, приводящих нас неизменно в итоге, как спесивую старуху из пушкинской сказки, к разбитому корыту?

 

Папаша гранде нашего села

Они встретились на рыночной площади. Как всегда, он перебирал пучки моркови. Увидев ее, сжался, покраснел, серые губы начали подрагивать, словно силились что-то сказать. Но она, не глядя, прошла мимо.

Еще недавно они были мужем и женой. Жили под одной крышей, вырастили троих ребят… И вот теперь – чужие. Впрочем, чужими они стали уже давно.

Когда все это началось, наверное, не скажет ни он, ни она. Скуповатыми-то их в деревне считали давно, но Николай на пересуды внимания не обращал и жене внушал, что пустые разговоры слушать нечего. Она и сама понимала. Поженились – дом надо ставить, хозяйством обзаводиться. Тут не до лишнего – необходимое бы только справить.

Работали не покладая рук, в воскресный день на рынок успевали – все, глядишь, копейка в семейный бюджет. Деньгами распоряжался Николай. Она не возражала: мужику видней, чего для постройки, для дома надо. Правда, думала, что мыло или сковородку она выбрала бы лучше, но раз покупает сам, наверное, старается, чтобы ей поменьше заботы было. Можно ли осуждать за это?

И вот, как говорится, главную заботу свалили – дом построили. Не ахти какой, но все же. Жаль, новоселье не отметили. Да ведь Николай сказал: не на что…

Потом родился первенец. Так хотелось разделить радость с родными, знакомыми. А он опять: «Нечего шиковать. На «черный» день приберечь надо». И вот так всегда.

Иногда Таисья задумывалась, почему же так получается? Работает она много. Муж тоже. Дети подросли, по хозяйству стали помогать, а достатка особого в семье нет и нет. У других, смотришь, то праздник какой, то покупка дорогая – сервант зеркальный, телевизор, ребятишки красиво одеты, а у них все как-то серо и голо. Мебель в доме самодельная, ребятишки чуть ли не в обносках ходят. За столько лет совместной жизни ни разу не сходили семьей в кино, в гости к себе никого не пригласили. «Нельзя же так жить, Коля» – мысленно спорила она с ним. И молчала, когда встречала вечером усталого после работы мужа: «Работящий человек он. Ведь для дома старается».

Разлад в семье начала Люська – живая, остроглазая девочка, вторая их дочка. Однажды пришла домой возбужденная – и к матери:

– Мама, я была у Кашиных. Как у них красиво! Чаем меня там напоили. Чашки расписаны цветочками. Конфеты поставили. А ваза так и играет, так и играет огоньками. Я хотела было Катю тоже в гости пригласить, а потом раздумала: стыдно. Ничего-то у нас нет…

На девочку пришлось прикрикнуть. Та притихла, но боль, появившаяся после Люськиных речей, долго не проходила в материнском сердце. В самом деле, за работу в колхозе стали получать хорошо. Все живут как люди: и трудятся крепко, и отдохнуть умеют. А они…

Однажды не вынесла душа, заикнулась было Таисья: «Девчонки наши невестами становятся, сын взрослый – раскошеливайся-ка, батька, на наряды». Муж насупил брови: «А я что, на себя, что ли трачу деньги?» И долгое время ни с кем не разговаривал.

Попытались ребята поговорить на эту тему с отцом, но он отбрил их с первого раза: «Учишь кормишь, а все недовольны…»

Глухо, совсем глухо стало в семье. Дети избегали бесед с отцом, мать виновато прятала глаза и от мужа, и от ребят.

Так прошло еще, несколько лет. Вышли замуж дочери и уехали из родного села. Не захотели жить рядом. Отец не страдал, матери сказал: «Чего плачешь, не знаешь, что ли дочери всегда для чужой семьи растут. Вот Мишка…»

Ушел в армию сын. Ждала его возвращения Таисья. Ждал и Николай, «Мишка – парень толковый, – говаривал, – танк водит. Вернется в деревню, механизатором будет».

Он вернулся. Недели не покрасовался в ладном кителе с золотыми лычками на муаровых погонах – пошел в правление колхоза.

Трактор ему дали новый. Рад сержант. Рад и батька. Мать, видя расположение Николая, сказала: «Мише бы костюм, что ли, купить, доармейский-то не полезет на такого богатыря». Муж опять насупился: «Заработает – купит сам».

Но костюм Михаилу так и не удалось приобрести ни после первой получки, ни после второй. Отец объявил, что думает ремонтировать дом и заработок сына весьма кстати. Парень не перечил, хотя заметно погрустнел. А жена в тот раз впервые устроила Николаю скандал. И вроде бы это помогло. Тот согласился купить костюм. На другой день он действительно пошел в комбинат бытового обслуживания, чтобы заказать наряд сыну.

Приемщица тетя Нюра рассказывала: «Пришел, узнал цены на материалы, выбрал подешевле. Стали подыскивать подкладку, он хотел сатиновую, а у нас сатина нету. Только саржа. Она подороже, конечно, но зато как красиво. Так ведь что вы думаете, не согласился взять. Ушел ни с чем».

Через полгода Михаил взял в колхозе расчет. На уговоры председателя ничего не ответил, только матери своей промолвил: «Не могу я тут больше. Прости…»

Известие о разводе Таисьи с Николаем, которое принесла в деревню секретарь сельсовета Рая, никого не удивило. Удивило другое – при разделе имущества выяснилось: на сберегательных книжках Нцколая Дворникова хранилось 45 тысяч рублей (деньги в то время немыслимые).

На суде он сидел бледный, подавленный. На вопрос, зачем и для кого он сберегал такие средства, хрипло ответил:

– Для детей. Умер, все им бы досталось.

У судьи удивленно вскинулись брови:

– Но ведь дети именно на первых порах нуждаются в помощи.

Он поднял жесткий взгляд на судью, молодую женщину, криво усмехнулся:

– Что вы знаете об этом и о деньгах? А сейчас говорите так оттого, что больших-то денег никогда и не видывали.

Вскоре Таисья Дворникова уехала из деревни к старшей дочери в город, тот самый, куда еще совсем недавно таскала котомки на рынок. А он остался один. С деньгами, но без детей, без друзей, без радости.

* * *

Перебирая в памяти эти и другие истории, осмысливая характеры и поступки героев, как положительных, так и отрицательных, невольно приходишь снова и снова к привычному выводу: на «жизненном поле» (даже на самом простом его уровне – обыденном), если за ним не ухаживать, немедленно прорастает сорняк, который в состоянии заглушить в самое короткое время любую полезную культуру. Сорняк силен, агрессивен и способен прижиться на какой угодно почве; а уж тем более на благодатной. Потому-то и важно ни в коем случае не пускать на самотек этот процесс, а бережно лелеять и защищать все светлое, доброе, чистое. Это важно для всех нас, для всего народа, у которого

«Молотили душу, молотили, Полдуши в солому превратили, Да не уничтожили сполна! И осталося еще на донышке, То, что греет нас сейчас, как солнышко, То, что сберегли на семена».

 

Часть VI. Искушение

 

 

Зов сатаны

Витийством резким знамениты Сбирались члены всей семьи У беспокойного Никиты, У осторожного Ильи. Друг Марса, Вакха и Венеры, Тут Лунин дерзко предлагал Свои решительные меры И вдохновенно бормотал. Сначала эти заговоры Между Лафитом и Клико Лишь были дружеские споры, И не входила глубоко В сердца мятежная наука. Все это было только скука, Безделье молодых умов, Забавы взрослых шалунов. Наш царь дремал…

Эти уцелевшие строфы из сожженной десятой главы Пушкинского Евгения Онегина, иной раз, кажется, написаны были не полтораста лет назад, а в наше блудливо-циничное время. Слом народного строя, размывание национального самосознания, уничтожение традиционных ценностей, не в лоб и не разом производились. Все начиналось с «кукишей в кармане», «интеллектуальных» бесед и анекдотов. Заграница, конечно, помогла. Давно уверовавшая, что прямым натиском Россию не сломить, она сделала ставку на пятую колонну, на внутреннюю шкодливость определенной части россиян. И не ошиблась. То, что не сделали десятилетия открытой борьбы с Советами, на что были потрачены миллиарды и миллиарды долларов, совершили «безделье молодых умов, забавы взрослых шалунов».

Кстати, о анекдотиках. Помнится, один известный деятель признался как-то: «Когда в год столетия со дня рождения Владимира Ленина, я услышал хохмочку про Ильича, рассказанную не на ушко кому-то, а во всеуслышание, то понял: этой власти жить немного». (Раннее за анекдотики политические, антисоветские, разумеется, приходилось «шутникам» держать ответ суровый.) Теперь же «царь дремал». И «мятежная наука» в расслабленное нутро людей, ориентируемых уже не на свершение великих дел, а малых, входила, как нож в масло.

Прельщенные сатанинскими посулами свободы, гласности, независимости, возможностями стать миллионерами, собственниками земли и предприятий, люди как будто забыли, хотя многие, вероятно, и не знали об искушениях дьяволом Христа, забыли, что богатства не даются, а создаются, что все, даже очень сильные державы были или будут разрушены не чем иным, а демократией. Это еще Достоевский предвещал. Но простодушный, доверчивый, незлобивый народ наш, именно незлобивый, он даже песен не слагал злобных, «Барыню» и ту пел с веселостью, а не с негодованием, поддался зову сатанинских сирен.

Да, вскоре почти все бывшие советские граждане стали миллионерами, правда, миллионы вдруг оказались деревянными и ничего не стоящими, а вот некогда бесплатное жилье, образование, здравоохранение стало поистине стоить немалого количества настоящих денег, заработать которые не так-то просто: рухнули заводы, фабрики, колхозы, совхозы. Защиты искать было не у кого: Красная Армия, советские органы власти, народный контроль, стоявшие на страже интересов народа, изрядно компрометировались и разгонялись.

Народ стали лишать его славы, истории, памяти, превращать в бессловесное быдло. Такого не знала даже царская Россия. Вспомним Екатерину Великую, которая писала что мы «должны иметь одну цель, одно намеренье, один общий подвиг, чтобы представить величайшую славу России и чтобы служить потомству зеркалом и предметом соревнований. Всякий другой оборот не приличен и вреден».

Беспредел, опрокинувший одемокраченную и околпаченную Россию навзничь, лишил народ любви. А без нее нет, как известно, правды. Гуляй нечисть, гуляй сатана, кради остатки совести и чести у раздробленных, разобщенных, переполненных злой энергией людей, еще недавно вполне порядочных и живущих в очищенных в большинстве своем от мерзостей и пакостей жизни домах. Но знать, не зря писано евангелистом Лукой: «Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и, не находя, говорит: возвращусь в дом мой, откуда вышел; и, придя, находит его выметенным и убранным, тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и, войдя, живут там – и бывает для человека того последнее хуже первого».

 

Мы все за реформы

Эти слова то и дело слышишь от разных людей и на разных уровнях. Слышишь так часто, и произносятся они порою столь искренне, что остается лишь удивляться: почему же эти самые реформы так трудно идут у нас? А если и идут, так с точностью до наоборот – вместо свободы, взметнувшейся, как всегда на первых порах, неистово, люди обретают новый ГУЛАГ – экономический. Их великая энергия, нравственная основа, экология души под двуязычные разглагольствования правителей страны и их друзей «демократов» уходят в свисток, расходуются на пустые хлопоты, на ненужные дела. Почему же это происходит? А потому что реформы нынешние носят «верхушечный характер» и проводятся вовсе не в интересах тех людей, что поверили в свое время всевозможным правительственным и президентским декларациям относительно формирования среднего класса и дружно встали в очередь в затхлых коридорах бесчисленных регистрационных палат по узакониванию различных ТОО, АО, ИЧП и так далее, взамен государственных хозяйственных структур. Не спорю, кто был циничен и смог оказаться в нужное время, в нужном месте и вошел в бизнес не производительный, а спекулятивный, разрушительный, тот кое-что съел. Тот же, кто шел путем праведным…

Не утрируя ситуации, напротив, стараясь найти хотя бы слабые ростки доброго и созидательного в действиях некоторых предпринимателей, вставших на указанный реформаторами путь, близко мне знакомых, я выношу на суд читателя их непростые судьбы.

 

Доцент в сельсовете

Флеровы в нашей округе считались ребятами башковитыми. Окончив в военное и послевоенное лихолетье сельскую среднюю школу, все (а их было четверо братьев и сестра) поступили в высшие учебные заведения. Да какие! Самые что ни на есть элитарные, престижные в то время институты физики и химии. Окончили, работали в закрытых предприятиях, НИИ, кто-то стал профессором, доктором, старший брат лауреатом Государственной премии, а мой одногодок – младший из Флеровых, Слава, – возглавил в звании доцента кафедру химии в Горьковском политехническом институте.

Тут вообще-то, наверное, дали знать о себе гены. Отец многочисленного семейства, Николай Алексеевич Флеров, преподавал нам в школе математику, был поповским сыном. А в народе в былое время не зря говорили: каждый бы стал попом, да голова клепом. Кстати, на приусадебном своем участке, на отрезке бывших когда-то богатых церковных земель, занимался Николай Алексеевич огородничеством, выводил какие-то особой стойкости и урожайности помидоры, рассаду которых в окрестных деревнях считали за счастье заполучить. Жил он в доме своего отца, на удивление не отобранного после революции и не растащенного жаждущими справедливости горлопанами и голодранцами. Видно, великим авторитетом пользовался батюшка у прихожан: не дали в обиду, а что касается самого Николая Алексеевича, то, помню, уважали учителя в селе больше, чем кого-либо.

Но все это я говорю так, к слову. Главное-то в другом. Приезжаю недавно в родные края проведать оставшихся в живых родственников и слышу: «А у нас новость – всем новостям новость! Слава Флеров на землю вернулся». «Как это?» – не понял я поначалу. «Да вот оставил и институт, и городскую квартиру, приехал в деревню, поселился в дедово-отцовском доме. Со всей семьей: женой, сыном, дочкой». – «Так он, слышал, чуть ли не доктором наук был?» – «Говорит, как принял решение вернуться, отложил защиту, а то, дескать, еще больше смеяться станут: в таком-то положении и в село…» – «Что же он делает-то?» – «Дом ремонтирует, двух коров завел и сельсоветом руководит: назначен главой местной администрации».

Ну и ну! Топаю по весенней липкой грязи в бывший сельсовет. Что-то же заставило его в столь смутно-заполошное время сделать решительный выбор, что-то увидел он, светлая ученая голова, в этом нашем, по общему признанию, «медвежьем углу» такое, что перевесило на чаше весов и городской комфорт, и складывающуюся удачно научно-преподавательскую работу.

– Помнишь, – сказал он, – как в детстве моя мать – она литературу преподавала – на одном из уроков прочитала нам, оболтусам, слова Ломоносова о том, что богатство России будет прирастать Сибирью? Так вот, сейчас я бы хотел немножко перефразировать гения: богатство России станет прирастать провинцией. После крушения Союза именно она стала, на мой взгляд, опорой и надеждой нашего государства.

Услышав такое, я невольно поежился. Сейчас деревня переживает такой упадок, о каком лет пять назад и понятия не имела. А все эти страсти вокруг земли, фермерства, бытия колхозов, совхозов, обустройства усадеб… Что он думает, садовая голова, по этому поводу?

– На днях медпункт сгорел, – вздохнул Флеров. – Тот самый, что у пруда стоит. Потушить пожар не смогли: воды не было. Пруд-то заилился. Да надо чистить. Как? Руками, конечно. Народ подымать нужно. А ты что, забыл, как во времена нашего детства по весне и мосты, и дороги ремонтировали собственными силами. И пруды чистили всем миром. Как на праздник люди выходили на общее дело.

– Так это тогда было, когда еще люди понимали, что в одиночку крестьянину, скажем, просто-напросто не выжить. А сейчас вон как народ растолкли. Всяк под себя гребет, все против всех выступают. Говорить же о коллективном ведении хозяйства теперь вроде как и неприлично. Ортодоксом, красно-коричневым прослывешь.

– Ну ты даешь. Этак и Энгельгарда надо причислить к этой компании. Он, послушай-ка, что говорил: «Лучшим примером того, какое значение в хозяйстве имеет ведение дела сообща, соединенное с общежитием, служит зажиточность бывших крестьянских дворов и их объединение при разделах…»

Так считал человек здравого ума. И у меня есть все основания верить ему, поскольку поднял он, как известно, собственное имение на необыкновенную высоту. Да и пример наших костромских коллективных хозяйств, где люди не растеряли крестьянской закваски, единства цели, убеждает: надо крепче держаться друг за дружку, и тогда вынесем все невзгоды. Взять бы совхоз «Шуваловский», который возглавляет уже 15 лет Юрий Павлович Федосеев. Ежегодно тут производят порядка 2500 тонн свиного мяса – половину всей свинины области. Именно при коллективном труде здесь построили современный поселок, школу-десятилетку, садик-ясли на 200 мест, столовую, магазины, медпункт, спортклуб, и многое другое.

– Слава, я знаю Юрия Павловича, но и он ныне кряхтит. Цены-то закупочные на сельхозпродукцию не очень растут, а вот на машины, сельхозинвентарь только в прошлом году увеличились в 25 раз.

– Тем более частнику такое давление не выдержать. А вообще государству тут надо тоже крепко подумать. Строительство дорог на селе, газификация – это его забота. И дико, когда при свертывании, скажем, социальных программ где-то отказываются от возможности иметь аптеку, библиотеку. Даже при царе они содержались за счет земства.

– Ты что, принципиально против фермерства и продажи земли в частные руки?

– Как тебе сказать? Сейчас, как в сталинскую пору, у нас стали оплевывать НЭП. Но ведь во времена его деревня поднялась на ноги за два-три года. А за счет чего? Да за счет того, что землей тогда не спекулировали, а вернули ее крестьянам. К тому же со всех концов света навезли сельскохозяйственную технику да инвентарь. Косы были и шведские, и немецкие, и австрийские, а сеялки да веялки аж из Америки. Вспомни-ка, после войны еще работали у нас маслобойки в деревнях, льнотрепальные заводы с импортным оборудованием. Кстати, о чем сейчас и хлопочу, так о возрождении этих самых крупорушек, льноперерабатывающих пунктов, маслобоек. Ну, право, духу уже не хватает сдавать в райцентр на молокозавод первосортнейшее молоко за бесценок.

И о фермерстве. По-моему в нем и многие наши правители разочаровались. В начале прошлого лета хвастались: «У нас 150 тысяч фермеров. Под осень захныкали: «Фермеры не оправдали надежд». А тут надо спросить нынешних государственных деятелей: «А что вы дали им, кроме пустой земли?» Ничего. А вот Столыпин и продолжатель его дела Кривошеин, наделяя крестьян отрубами, между прочим из резервных земель, давали им и ссуды – не деревянными, а золотыми рублями, не по рыночной цене, а льготной, и строительные материалы – не гнилые, разумеется.

А ныне толкуют о продаже земли. Кому? Крестьянам? Да им не на что, извините, портки купить. Говорят: найдутся богатые люди. Найдутся. Барыги. Так что, им и передать в рабство нынешних колхозников и совхозников – крестьян? Но ведь подобное уже было в 1929-1930 годах.

Земельный вопрос в России, надо заметить, всегда был роковым. Поспешное решение может вызвать такую смуту, что всем станет тошно.

Как хочется, чтобы бескрайняя наша земля – земля-кормилица, провинциальная земля – стала обетованной. Надо сделать ее таковой, пока есть силы. Ты-то что сидишь там, в столице? Что держит? Квартира? Кресло? Секретарша?

…Эх, Вячеслав Николаевич! Удачи тебе. И давай встретимся, ну, скажем, лет через пять. Что-то услышу…

* * *

Мы не встретились с ним через пять лет. Но мой другой однокашник – теперь тоже москвич, посетивший родные края, сойдя с поезда, не увидел, как бывало, рядом родной деревни. Она заросла лесом и бурьяном. Дома повалились, а люди, кто смог, разбежались.

Флеров же, бросивший председательское поприще, пишет теперь (и уже написал частично) историю исчезнувших деревень, стоявших плотно некогда вокруг главного у нас села Контеево.

 

Деликатес… и проблемы деликатные

Его мне рекомендовали как человека талантливого. Сам же Борис Николаевич услышав о себе такое, недовольно поморщился:

– Немного нашему брату требуется, чтобы талантливым слыть – не теряй лишь здравого смысла.

– Вот те на! Я-то считал, что люди с изюминкой – это люди «с чудинкой» и с тем самым здравым смыслом ладят далеко не всегда. Да, собственно, и Рагулин, как показалось мне, действует вопреки ему. В наше сумрачное, нестабильное время, когда редкий хозяйственник, руководитель (а Борис Николаевич – директор предприятия) не пытается как можно больше выкачивать из вверенных ему ресурсов, дабы выжить и нажиться, он возьми и займись строительством для трудового коллектива сауны с бассейном, физкультурно-оздоровительного комплекса, зала для отдыха, реконструкцией и расширением цехов, очистных сооружений, приведением в порядок административного корпуса и т. д. и т. п. Словом, из 240 миллионов рублей прибыли, что получило предприятие за год работы, ровно половину «угрохал», или, как теперь говорят, инвестировал в соцкультбыт и расширение производства. И это, повторяю, в наше время, когда многие одним днем живут. Но Рагулин так рассудил:

– Конечно, чтобы только «выжить и нажиться», лучше всего полученные деньги на зарплату пустить. Такое ныне делается запросто. Но мы-то хотим жить, а не наживаться. А для этого надо строить.

Каково! Часто приходит слышать сейчас подобные суждения. Но и я хорош! До какой же степени надобно было поддаться временщицким настроениям, чтобы в разумных, толковых рагулинских действиях узреть отклонение от здравого смысла.

И все-таки он удивляет. И удивлял многих раньше – когда по собственному желанию сменил пост заместителя директора крупного завода на должность руководителя малого предприятия, правда, самостоятельного. Но кто тогда всерьез полагал, что подобная самостоятельность и впрямь что-то может дать.

В том-то вся и штука, что сам Рагулин рассуждал и действовал весьма серьезно и осмысленно, увидев в нечетких еще хозяйственно-социальных подвижках той поры черты будущей скорой приватизации и демонополизации, крутого поворота общества к смене форм собственности. И коллектив, им возглавляемый, принимает решение о выкупе предприятия, акционировании его.

Они стали среди тружеников такого рода производств, да, по сути и единственным до сей поры, кто не упустил своего шанса и получил в полное распоряжение цех, а теперь завод. Они истинные его хозяева, единственные акционеры, учредители, владельцы. Доля собственности каждого – священная его доля, которая может передаваться по наследству и остается за работником, приносит ему доход даже в случае увольнения с завода. Данное положение закреплено уставом.

С завода, понятно, никто не ушел. А о наследниках, детях своих, как и подобает истинным родителям, здесь думают, трудом приумножая свой, не только оборотный, но и основной капитал. Потому-то и расширяют тут производство, улучшают технологию, повышают качество продукции, идя сознательно на немалые траты в ущерб сиюминутной выгоде.

Кстати, если бы на заводе поддались искушению, то эту самую сиюминутную выгоду могли бы извлечь колоссальную. Коллективу, Рагулину иностранцы не раз предлагали создать совместное предприятие, сулили и импортное оборудование, и зарплату в «зелененьких». Не на тех напали. «Мы ориентируемся на российский рынок, – сказал Борис Николаевич, – поддерживаем контакты с военно-промышленным комплексом, по конверсии приобретаем у них, что нам надо. Надежнее, знаете ли, свое-то, отечественное. С заморским оборудованием недолго и в зависимость попасть. Выйдет из строя деталь и… Также и «зелененькие». Они для многих заманчивы. Но работать на них, значит, опять вкалывать, извините, по найму. В любую минуту могут хозяева новые «взашей прогнать».

– Хотя и чувствую: иностранные партнеры враз бы помогли справиться с теми трудностями, что стоят сейчас перед нами, и преодолеть которые без поддержки властей нынешних нелегко, – продолжил Борис Николаевич.

– Не понял.

– Что тут непонятного, – махнул рукою Рагулин, – вот для гаража, других нужд немножко землицы нужно. Завод-то на половине гектара располагается. Кстати, и эту кроху, несмотря на президентские указы, выкупить мы не можем – арендуем. Для иностранцев же проблем, слышно в этом плане меньше. Ну, просто хоть, как генерал Ермолов, проси у царя «присвоить звание немца…» А у нас мечта – открыть свой фирменный магазин, куда бы люди шли и знали: здесь продается продукция, произведенная таким-то предприятием, такими-то людьми…

Однако прошу прощения, что до сей поры не поведал читателям, что же производит завод. Колбасы, сосиски, сардельки, копчености. «Э-э-э, – скажет бедный наш потребитель, – это его продукцию нам за бешеные деньги продают». Что тут ответить? То, что завод покупает сырье или, как выражаются профессионалы, мясо на кости втридорога – так от этого покупателю, понимаю, не легче. Тем не менее идею Рагулина о своем магазине хотелось бы поддержать. Право, то не пустые слова. Такой «торговой дом», фирменной, именной, наподобие существовавших в достопамятное время, скажем, булочных Филиппова, рыбных магазинов Попова (пора же начать возрождать славные традиции), бесспорно, действовал бы и в наших интересах. Дорожа маркой, именем, здесь, во-первых, вряд ли бы подсовывали нам черте что, простите, а во-вторых, в собственных магазинах производителей продукция дешевле. «Точно, точно, – резюмировал Борис Николаевич, – потому как торговая наценка в таких случаях вдвое-втрое ниже».

Да что там говорить. У «рагулинского завода» уже стоит небольшая торговая палатка. Неудобно, конечно, работать в ней. И покупатели мерзнут, стоя на улице. Но стоят, ибо, не поверил своим глазам, колбасы и полуфабрикаты продавали в полтора раза дешевле, чем в городе. И продукт-то шел свежий, не залежалый.

– Эх! – вздохнул Рагулин. – Если бы нам еще и хладобойню свою иметь! Сколько бы пользы было. Все шло бы в дело. И пищевая кость, и пищевая жилка, и кровь и многое другое, что, если правду сказать, в хозяйствах нередко просто-напросто утилизируется, уничтожается, то есть.

Ведем переговоры на эту тему с Леонидом Павловичем Кавалевским – главой администрации Домодедовского района и Александром Николаевичем Печеневским – директором агрофирмы «Красный путь», со свинокомплекса которой получаем в основном мясо-сырье. Просим: выделите пару гектаров под хладобойню, все затраты на ее строительство на себя возьмем, а пользоваться ею и вы будете – тянут с решением. Хотя выгода очевидная. Каких бы потерь удалось избежать. Обидно. Главное, и земля есть. Пустует в настоящее время… А мы-то уже и лабораторию у себя подготовили, в которой разработали рецептуру на новые виды вкусных, относительно дешевых колбас с животными и растительными добавками.

Надо заметить, что коллектив предприятия, возглавляемого Рагулиным и носящего следующее название: «Акционерное общество – колбасный завод «Коломенский», невелик (около 150 человек), но трудятся дай бог, как говорится. 16 тонн колбасных изделий за смену – вот его выработка. Кстати, все строительные, отделочные работы, реконструкцию производства осуществляют здесь своими руками.

– В принципе мы малое предприятие, – говорит Рагулин. – И по всем существующим положениям нам должны идти навстречу и в льготном кредитовании, и выделении того же участка – хоть под магазин, хоть под хладобойню. Но, увы. Везде рогатки Я понимаю, конечно, психологию чиновника – ему терять свое влияние не хочется. Но есть же законы. Их исполнять надо. Мы в свое время поверили и Президенту, и власти и, как видите, во многом преуспели. Эту веру не расшатывать, а крепить надо.

Безусловно, надо. Еще как! Уж очень хочется поскорее видеть и покупать в «рагулинском магазине» по доступным ценам вкусные деликатесы.

* * *

Увы, рагулинских «мяс» мы так и не увидели. Нас пичкали в основном перемороженным, перемытым в хлорке и кислотах зарубежным дерьмом. А Рагулин – он успокоился. Вернее, его успокоили. Он лежит теперь на кладбище.

 

А была у повара мечта

Он не был ни атомщиком, ни сотрудником сверхсекретного НИИ, не принадлежал к когорте чиновников, имеющих доступ к государственным тайнам, не работал в контрразведке, но подписок «о неразглашении» дал за свою жизнь столько, сколько, поди, мало кому снилось. А был он и остался шеф-поваром. Но каким! Знающим, пожалуй, тонкости и секреты приготовления блюд всех национальных кухонь мира.

Он кормил Хайле Селассие и Реза Пехлеви, Никсона и Хаммаршельда, его редкое умение, а вернее сказать искусство, ценили Курчатов и Королев. Для устройства неофициальных, в домашней обстановке обедов с высшими представителями руководства зарубежных стран его приглашали первые лица нашей страны: Хрущев, Брежнев, Андропов. Дружбы с ним искали именитые деятели науки, литературы, театра, спорта. Кое-кто находил. Я видел его на фотографиях в обнимку с Гавриилом Илизаровым, Владимиром Высоцким, Константином Симоновым, Николаем Старостиным…

Мы сидим с Гаджи-Мусой Магомедовичем Шейховым (таково полное имя моего героя), или дядей Мусой (так он был мне представлен), в его маленькой служебной комнатке Российской торгово-промышленной палаты (Хаммер-центр), где он занимает должность заведующего производством фирмы «Инвест», и говорим… Знаете о чем? О задачах трудового воспитания молодежи, о проблемах социально незащищенных детей, детдомовцев, интернатовцев – мой собеседник в прошлом воспитанник детдома. Это сейчас он имеет три вузовских диплома, а начинал-то свой путь с «ремеслухи» и «кулинарного техникума»…

– Я благодарен судьбе, – говорит Муса Магомедович, – что не было у меня легких дорог, что учили меня конкретному делу, что познал я сызмальства истинный труд и цену куска хлеба.

Вот клянем мы недавнее время, застой, но тогда хоть систему профтехобразования укрепляли, а не разрушали. Да и те детские дома рассадниками, в самом добром смысле этого слова, для училищ «профтеха» являлись. Не то, что нынче – больше «питомники» криминального мира. Разве не так?

Рядом с нами сидит президент благотворительного фонда «Дети и преступность. Конец XX века» Борис Юркевич. К нему и обращен вопрос. Молчит – вроде как виноватый.

Следует заметить, что свел-то меня с Шейховым как раз Юркевич, свел в надежде, что я скажу о нем доброе слово в печати как о непосредственном участнике благотворительной акции «Спаси и сохрани», проведенной для детишек московского интерната № 109.

Телесюжет о ней, между прочим, был куплен многими телекомпаниями мира. Но дело в данном случае не в этом. Дядя Мусса – душа праздника для обездоленных ребят – готовил для них угощение – да какое! – собственноручно и во многом на свои сбережения.

Знал я и о том, что в свое время он перевел немалую сумму в фонд «Дети Чернобыля», принимал активное участие в других благотворительных мероприятиях.

– Понимаете, – обратился ко мне Шейхов, – вся эта разовая благотворительность, какой вот он занимается (кивок в сторону Бориса), да и я которой грешил, просто-напросто шоу. К ней прибегают дельцы, когда рекламу себе делают. Да нет, я о тебе такое не хочу сказать (Мусса косится на Юркевича). Но посмотри: ты дал – они съели, дал еще-еще съели. И кого ты спас таким образом? Никого. А вот иждивенчество породил. В перспективе-то благотворительность должна быть, не бойтесь этого слова, прибыльной, по-настоящему действенной. И тогда ею займутся, уверен, многие порядочные люди: и работники духовной сферы, и предприниматели, бизнесмены.

Благотворительность и прибыль? Что-то тут не очень понятно. Но Муса Магомедович разъясняет:

– Я вот о чем думаю. Если бы при том или ином интернате или детдоме создать школу поварского искусства? Отбирать туда талантливых детишек-сирот? Я бы пошел туда преподавать бесплатно. Да если бы при таком заведении, где-то за городом, участок земли иметь? Там детишки бы сами растили овощи, фрукты, заготавливали их впрок, себя кормили, с другими делились. Связь-то бы между поколениями не рвалась, а?

Тут главное начать.

– Постой, Муса, это же мысль, – начнем со школы поварского искусства для девиантных детей – детей с физическими отклонениями. А что? В Голландии, например, есть же пекарни, где работают только, простите, дебильные дети под присмотром двоих-троих наставников. Но какая проблема решается: физически или умственно недееспособные люди ощущают себя полноценными гражданами…

– А я про то и говорю. Благотворительность должна быть самоокупаемой, поставлена на деловую, коммерческую почву. И только так станет она втягивать и втягивать в свою орбиту все большее число людей.

…Они забыли про меня. Говорили увлеченно, горячо.

И вообще, с Мусой не соскучишься. Небольшого росточка, сухой, остроглазый, все время в движении, как шарик ртути, он, кажется, рвется на части от переполняющих его идей и мыслей. То он одержим задумкой найти прямой контакт со своим тезкой – то же Мусой, первым богачем планеты королем Брунеи, дабы обратиться к нему с пламенным призывом поделиться своими богатствами с несчастными людьми земли и непосредственно с российскими детьми, пострадавшими от национальных конфликтов, то корпит над сочинением обращения ко всем поварам-кулинарам, хозяевам «людских желудков», в котором увещевает коллег (Муса – шеф-повар) за то, что своим мастерством они продлевают жизнь политикам, от которых одни только беды, и заявляет о том, что кормить их следовало бы как можно хуже.

И самое интересное, что не поймешь: всерьез он это делает или просто так дурачится. Во всяком случае, когда слушаешь его взволнованные суждения, то чувствуешь – искренен мужик. «Ваша газета может опубликовать мое послание к пекущей, жарящей, парящей братии», – пристает он ко мне. – «Нет, конечно, отвечаю я, – ты уж лучше на короля наседай, – иронизирую. – Кстати, чтобы ты ему сказал такое, абы он раскошелился?» – «Я ему притчу приведу. Знаешь, однажды один шах встретил бедного старика, который просил у него три монеты. Шах дал ему их и тот на это сказал: «Спасибо, властитель, – теперь мы сравнялись в богатстве».

– Как это? – удивляюсь я.

– Во-о! И шах удивился, пока ему не пояснили: три монеты нужны были старику на собственные похороны. Придет время и великий властитель сойдет в мир иной. А там – все равны.

– Мудрено, – Качаю я головой. Муса сердится, кипятится, бросает мне в лицо.

– Чурка, ты!

По опыту знаю: это в его устах – не оскорбление. Так, междометие.

Он немало удивлял Джуну Давиташвили, известного экстрасенса, определяя с закрытыми глазами на расстоянии сорт, вид и часть мяса – будь то баранина или свинина. Он работал в лучших ресторанах Москвы, последние годы Хаммер-центре, где в доперестроечное время даже был членом партбюро.

– За язык попал, – рассказывал он. – Я обычно-то на партсобраниях отсыпался. И в тот раз дремал: говорили вроде бы о дисциплине труда, как всегда. Нудно. Долго. Ну, меня и сморило. А соседи возьми и подшути: толкнули меня в бок, шепнули: – «Тебя на трибуну требуют». Я вскочил и туда, да как закачу речь: работать, работать нужно, засучив рукава. Да не до локтей, а до плеч. В президиуме мне аж захлопали. Я было на место пошел, а председательствующий останавливает: «Мусса Магомедович, народ просит дать вам еще слово». – «Ах, слово, взвиваюсь, – да не надо мне его! Дайте мне лучше ленинскую кепку».

– Ну, чем не марксист, а? – глаза Мусы искрятся, – как же тут не ввести меня в состав партбюро.

Да, с ним и впрямь не соскучишься.

Я не буду утомлять читателя пересказом всех перипетий, в каких оказался мой герой, – предоставлю слово ему самому. Вот его письмо, адресованное Президенту России Б. Н. Ельцину:

«Уважаемый господин Президент!

Как Вы знаете, на Краснопресненской набережной в Москве в свое время был построен Центр международной торговли (ЦМТ). Господину Хаммеру – другу всех тоталитарных вождей – принадлежала идея создания сего заведения. И надо отметить, он вложил немалые средства для претворения в жизнь своего замысла. Правда, сразу следует оговориться, что средства он извлек от коммерции на территории той же России и строил «центр» в основном руками российских рабочих. И руками российских работников сферы обслуживания был создан тут гостиничный и ресторанный сервис высокой репутации. Иностранные гости, приезжающие к нам для налаживания деловых контактов, с туристическими и другими целями, как на витрине видели в ЦМТ истинное лицо России, неповторимое и самобытное, привлекательное и экзотическое.

Но вот настало время «общих мировых ценностей» И, как это, ни прискорбно, в ЦМТ, куда тянулся зарубежный люд за российской «изюминкой», все российское в одночасье исчезло. «Мировые ценности» стали представлять не чем иным, как евро-американским ширпотребом, который уже давным-давно набил оскомину элите.

Вы, безусловно, знаете, что во время застоя ЦМТ являлся высокодоходным предприятием… И в первую очередь потому, что был все-таки российским заведением. Теперь он, к великому сожалению, таковым не является. И не удивительно, что стал убыточным. Зачем иностранцу покупать втридорога то, что по более низкой цене он может купить у себя.

Удивительно другое: это никак не хочет понять руководство Совета акционеров созданного на базе ЦМТ акционерного общества. Особенной же косностью отличается та его часть, что представляет интересы торгово-промышленной палаты. Без согласования с нами, рядовыми акционерами, руководители приняли решение, на их взгляд, «способное обуздать» нерентабельность кафе и ресторанов центра – а именно сдать их в аренду… иностранным фирмам. А они везут сюда подчас залежалую продукцию, чем, естественно, отпугивают покупателей и порочат репутацию российских предпринимателей. Ведь торговля-то идет от имени России, под российской крышей. Не случайно же «Макдоналдс» покупает, скажем, можайское молоко и другие российские продукты и накручивает свои «мировые цены» на них.

Кто спорит, каждое предприятие должно быть в нашей стране рентабельным. Но рентабельность не есть жульничество, воровство, несправедливость, а как раз наоборот, она – следствие умелых действий, законности и порядочности.

Да, мы поставлены в неравное положение с иностранными инвесторами, которые способны выложить сразу большую сумму. Но ведь они идут на готовое. Мы же своим трудом в течение многих лет создавали материальные ценности, материальную базу. Получая на руки гроши, мы через госсиситему, присваивающую более двух третей зарабатываемого нами капитала, инвестировали все то, что сейчас прибирается к рукам зарубежными «друзьями». Хотя ценности давным-давно окуплены нашим трудом. И тот факт, что некоторые российские руководители намерены отдать закордонным инвесторам наше кровное, а если хотите, национальное богатство, крайне унизителен и, простите, граничит с предательством. Доводы, что это делается в целях наведения единственно возможного евро-американского порядка, насаждения якобы лучшей схемы работы, неубедительны, а проще говоря, лживы.

Мы можем работать, что не раз доказывали на деле, во много раз лучше любых пришлых предпринимателей. При этом вырученные денежные средства не будут уходить за рубеж, а останутся в России, пойдут на расширение производства, станут повышать благосостояние отечественных тружеников. И никто из «варягов», извините, не сможет набивать свои карманы за счет россиян, унижая наше национальное достоинство.

Из всего сказанного, думается, вывод истекает ясный. Передача подразделений ЦМТ иностранным фирмам чревата всеобщим возмущением (бунтом) акционеров. И, наверное, сделанное руками и на средства российских людей надо бы отдать в первую очередь в аренду российским людям. Выражаем уверенность: коллектив АО в состоянии решить все возникшие экономические затруднения, если ему будет предоставлена творческая и хозяйственная самостоятельность. И в конечном итоге мы сможем внести немалый вклад в дело возрождения былого престижа всей страны в целом».

Что же последовало за столь красноречивым и убедительным заявлением? Ровным счетом ничего. Хотя, что это я? Вот же другое письмо неуемного шефа-повара – на сей раз в Администрацию Российского Президента.

«Инициатива наказуема, нелицеприятная правда, сказанная в глаза начальству, – вдвойне. Эту горькую истину то и дело приходится открывать каждому из нас.

Очарованные, как многие, экономическими реформами нового времени, указами и распоряжениями Президента о предоставлении приоритетных прав на приобретение собственности и предоставления большей самостоятельности отечественным предпринимателям, мы, коллектив акционеров предприятий питания АО «Совинцентр», в свое время много ратовали на собраниях, вносили предложения руководству, составляли технико-экономические обоснования о возможностях и целесообразности передачи некоторых кафе в распоряжение трудового коллектива на правах аренды. Однако все наши предложения просто-напросто игнорировали и раздавали кафе и рестораны иностранцам.

Считая такие действия руководства ошибочными, я написал открытое письмо Президенту России Б. Н. Ельцину. Реакция руководства «Совинцентра» на такое гласное заявление была незамедлительной. Меня, вынесшего сор из избы, отстранили от должности, сфабриковав дело о якобы необеспечении мною сохранности вверенного мне имущества.

Я проработал в АО «Совинцентр» с момента основания его, более 19 лет. И хочу по-прежнему трудиться на благо своего отечества, на возможность помочь обездоленным. Многие годы я занимался благотворительностью, перечислял свои сбережения в различные фонды. Некоторое время назад перевел более четырех тысяч долларов для оказания помощи детям, пострадавшим от межнациональных конфликтов, за что имею благодарственную грамоту от Российского общества Красного Креста и Полумесяца. А теперь вот я стал и вице-президентом межрегионального благотворительного фонда «Дети и преступность, Конец XX века». Но что-либо доброе сделать возможности лишен. Лишен, потому что руководство «Совинцентра» в лице г-на Грязнова привечает тех, кого легко оболванить, любить иностранцев – это выгодно. Оно не скупится, например, оплатить услуги-советы заморского консультанта, который, между прочим, предлагает то же самое, что давным-давно предлагали мы. Оно едет за границу, дабы перенять опыт, что само по себе похвально, но привозит «новшества», которые нам давным-давно известны.

Я писал письма в высокие инстанции, надеясь на справедливое решение. Смешной человек! Может ли быть справедливость, когда на пороге собственного дома убивают директора предприятий питания, поддерживающего нас во всех начинаниях, А. Е. Оганова? Убийцы не найдены. Уволен с работы самостоятельно мыслящий инициативный работник – заместитель генерального директора А. И. Спирихин; совершается посягательство на жизнь другого заместителя – А. Е. Викторова; от разрыва сердца в метро умирает в день изгнания из «Соинцентра» мастер международного класса, один из ведущих кулинаров В. И. Пышкин. Не обошли вниманием радетели за процветание иностранного бизнеса, творимого на сознательном искажении наших реформ, и меня – начинаются анонимные угрозы по домашнему телефону.

Мириться с этим как гражданин и патриот я не могу даже под угрозой физической расправы».

И он действительно не смирился. Лишившись работы в «Совинцентре», пытался организовать свое дело на базе бывшего «Интуравто», куда его пригласили возглавить службу питания. Но, как только стал подниматься на ноги, новая бюрократия, «новые русские» не замедлили нанести ему подлый удар в спину.

Я встретил его недавно в коридоре Краснопресненского суда города Москвы. Свои права и достоинство он пытался отстоять с помощью беспомощного нынешнего правосудия.

* * *

Не отстоял, не устоял. Великого оптимиста Мусу утопили в ванне, в собственной квартире.

 

На меже

С трудовым коллективом Завода товаров народного потребления (ЗТНП) они должны бы в этот день встретиться вместе. Вместе обсудить волнующие, будоражащие как рабочих, так и «итээровцев» непростые проблемы наметившейся приватизации этого предприятия, входящего как структурное подразделение в Московское авиационное промышленное объединения (МАПО). Однако Генеральный директор головного предприятия В. В. Кузьмин категорично заявил, что он намерен говорить с народом, а не с руководителем ЗТНП – А. С. Гогаевым (идеологом, заметим, приватизационного процесса на заводе).

Такое заявление «старшего по званию», несомненно, вызывает удивление. Тем более что Владимир Васильевич к моменту встречи прекрасно знал: часы гогаевского директорства сочтены. Ибо в этот день, день намеченной встречи с работниками ЗТНП, сам же и отдал приказ об увольнении Анатолия Семеновича. И того, как какого-то злоумышленника, вооруженная охрана выдворила из служебного кабинета, а затем и с территории завода.

А раньше, говорят, они дружили чуть ли не семьями. Дорогу им перебежал… – нет, не гоголевский гусак из повести об Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче. Внесли раздор Указы Президента, направленные на демонополизацию промышленности, преобразование государственных предприятий в акционерные общества и на совершенствование приемов приватизации оборонных объектов-гигантов. Во как!

ЗТНП в составе МАПО был создан около пяти лет назад. Он вырос на базе цеха по производству товаров народного потребления и за последнее время превратился в предприятие с замкнутым циклом работы – от изготовления предмета до сбыта его. Росло качество продукции, росла рентабельность, завод начал работать даже на экспорт, ряд ведущих зарубежных фирм предложили создать совместные предприятия. Решение этих задач требовало большей самостоятельности и оперативности в действиях. Предприятию открыли субсчет, и оно в какой-то мере стало обретать статус юридического лица.

А логика событий, условия рынка неотвратимо подталкивали коллектив к более смелым шагам – к получению полной юридической и хозяйственной самостоятельности в рамках МАПО. Кстати, и мировой опыт опирается на подобную модель. Там, если и существуют в крупных концернах, производящих сложную продукцию типа самолета, фирмы, изготовляющие ширпотреб, то действуют они как автономные образования и даже конкурируют с другими структурными единицами.

Потому-то особенно по душе пришлись директору Гогаеву последние «приватизационные документы», подписанные Президентом. Начинавший свою трудовую биографию грузчиком на авиационном заводе, нынешнем МАПО, Анатолий Семенович хорошо знал истинные интересы рабочего люда и расценил ценные указания как шанс, предоставляемый трудовому народу стать не словах, а на деле хозяином своей судьбы и производства. Вскоре возглавляемый им трудовой коллектив принимает решение и подает в соответствующую инстанцию заявку о приватизации и акционировании завода. Решение принимается в сжатые сроки, но нельзя сказать, скоропалительно: скрупулезно взвешиваются все «за» и «против». Здесь отлично понимают, конечно, что многие комплектующие, материалы, электроэнергия, водоснабжение, отопление находятся как бы в руках головного предприятия. Здесь хорошо помнят, что все имеющееся на ЗТНП оборудование, в том числе и недавно купленные за валюту новые станки, – результат общих усилий завода и объединения. Размежеваться, понятно, не просто. Но можно же! При наличии доброй воли. ЗТНП проявить ее готово. Как? Да хотя бы передать, скажем, часть своих акций тому же МАПО, остающемуся партнером по технологической цепочке.

Зато сколько проблем снимается сразу с обретением самостоятельности. Небольшому предприятию, например, легче перейти в случае необходимости с одного вида продукции на другой, проще определить результаты труда каждого работника, а, главное, освободившись от опеки МАПО, ЗТНП, как и всякое заведение, производящее товары народного потребления, имело бы льготы по налогообложению прибыли, не отчисляло бы 3 процента от нее в фонд конверсии и не несло бы, как сейчас, огромных накладных расходов, свойственных авиационному объединению, выпускающему известные МИГи-29. Ну, право же, их бремя непосильно для того, кто изготавливает соковыжималки, кухонные комбайны, светильники «каскад», шезлонги и детские коляски. Мыслимое ли дело, когда только одно колесо этой самой коляски обходится заводу уже в 900 рублей.

Словом перед предприятием открывались, как говорится, новые горизонты. Тем более что и генеральный директор объединения В. В. Кузьмин заявил публично: от приватизации нам не уйти, руководителям подразделений необходимо начать работу в этом направлении немедленно. Даже приказ издал Владимир Васильевич на этот счет. Однако пройдет некоторое время, и верное генеральному окружение будет истолковывать директорское распоряжение не как указание, направленное на подготовку объединения к приватизации, а как приказ всего лишь по проведению инвентаризации. Кстати, «толмачи» Кузьмина станут потом весьма своеобразно судить и о намерении коллектива ЗТНП избавиться от короткого поводка МАПО. Все плюсы, которые связывались с приватизацией, обернутся в их суждениях минусами. Но самое интересное: такое толкование, видимо, устраивало «самого» – Владимира Васильевича. Правда, Гогаев долго в это поверить не мог. Пока, как ушат холодной воды на горячую голову, не обрушился на него устав авиационного объединения, принятый без какого-либо обсуждения в трудовых коллективах как головного предприятия, так и структурных подразделений. Иначе бы разве позволили рабочие, инженеры, специалисты ЗТНП убрать из него даже упоминание об их заводе и тем самым свести на нет те невеликие обретения, ту небольшую самостоятельность, что имели раньше.

Напрасно доказывает Анатолий Семенович, что в соответствии с Законом о предприятии и предпринимательской деятельности МАПО, прежде чем «проглотить» составляющие его структуры, должно было разъединиться с ними и уж после этого объединиться на добровольных началах – его не слушают. Напрасно доказывает он, что, сосредоточивая в своих руках все и вся, администрация объединения действует в лучших традициях тоталитарного режима – его доводы лишь разжигают к нему со стороны «старших товарищей» неприязнь, не замедлившую вылиться, материализоваться в соответствующих приказах и распоряжениях. На завод присылают ревизию, которая работает там ни много ни мало 25 дней и фабрикует любезный администрации головного предприятия акт. И ничего, что объяснения, представленные по нему, показывают полную несостоятельность материалов проверки – они во внимание не принимаются. Гогаеву объявляется выговор, он лишается премии. На документы, подготовленные заводом, в МАПО отказываются ставить печати, подписи на них не заверяют, предпринимаются попытки закрыть субсчет предприятия.

Гогаев как-то пытается регламентировать взаимоотношения с объединением, предлагает варианты уставов, но они не рассматриваются или «топятся» совершенно неприемлемыми требованиями. Взять бы такое условие аппарата: если зарплата на ЗТНП станет выше, чем в других подразделениях, она будет обкладываться дополнительным налогом. Кстати, чтобы зарплата там и в самом деле, не дай Бог, не поднялась, руководство объединения отказалось даже подписать положение об образовании фонда оплаты труда, разработанное заводом. А между тем, в других, «нестроптивых» подразделениях зарплата растет. Возрастет она и на ЗТНП, но только после увольнения Гогаева. Причем возрастет значительно. Все препятствия в этом плане, существовавшие раннее, сразу отпадут. Людям как бы дадут почувствовать: будете с нами, то есть с администрацией МАПО, вам станет еще лучше. Конечно, каждый здравомыслящий человек понимает такое повышение зарплаты – не вознаграждение ему за эффективный производительный труд, а плата за покорность и, если хотите, «за голову» директора, за разгром идеологического штаба по приватизации.

А что бы вы думали? Ведь вопрос касается самого сокровенного и основополагающего – владения собственностью. Тут за ценой не стоят. Сейчас вот Анатолий Семенович возмущается по поводу кузьминского приказа об увольнении:

«Полное попрание законности, не говоря уж о моральной стороне дела. Меня обвиняют в том, что я не разработал до сих пор документов, обусловливающих основу взаимоотношений между заводом и объединением. Какая наглость! Четыре варианта были представлены. Мне инкриминируется, что я задержал согласование цен на услуги, оказываемые заводу объединением, – подумать только. Да это же с больной головы на здоровую. Я уж не говорю о том, что являюсь членом рабочей приватизационной комиссии и согласно «Положению о коммерциализации государственных предприятий» уволить меня нельзя».

М-да, наивный все-таки человек Гогаев. И на бытовом-то уровне, когда дело касается раздела имущества, люди нередко теряют человеческое лицо. А здесь речь о целом заводе зашла. И разве, допустим, администрация объединения или коммерческая служба его, возглавляемая оборотистым А. Н. Безруковым, сами не в состоянии распорядиться имуществом, оставшись полными хозяевами. Ведь сумели же они сдать в 25-летнюю аренду клуб имени Чкалова американскому игорному бизнесмену. Поди-ка плохо объединению. А теперь представьте себе, что этот клуб приватизировался. Что бы имело с этого МАПО? То-то. Нет, никак нельзя дать уйти на «вольные хлеба» ЗТНП. Нельзя создавать прецедента.

Как-то рассказала мне мать: в период коллективизации, когда запахивали эмтээсовскими тракторами межи, разделяющие частные земельные владения, хозяева их шли на технику с топорами. Не приведи Бог при проведении обратного процесса спровоцировать нечто подобное. Удержать от этого должен закон. К сожалению, нередко пишется он у нас довольно двусмысленно.

Был я на МАПО. И услышал такие разговоры в администрации: «Ну чего там шебуршатся на ЗТНП, если есть указание свыше о том, что наше объединение приватизации и акционированию не подлежит. И Гогаев это знает».

– Не видел, не подписывал никакого указания, – отрезал Анатолий Семенович. – А если таковое существует, так и надо сказать народу. Нечего его в заблуждение вводить, веры лишать.

Да, веры лишать людей негоже. Но на МАПО ее, похоже, лишили, дискредитировав непродуманными действиями добрую идею. Чего стоит, скажем, этот бесцеремонный ответ одного из проводников кузьминских идей, прозвучавший на мой вопрос: «А что же вы прикажете делать рабочим с ваучерами?»:

– На задницу пусть себе клеят.

И стоит у меня в глазах механик цеха ЗТНП Владимир Владимирович Старостин, согбенный, задумчивый. Нет, дорогой, – говорит он горестно, ничего у нас не получится. Вся эта приватизация – игра верхов. – Игра несерьезная.

* * *

…Грустно жить на этом свете, господа!

Встретил недавно Анатолия Семеновича Гогаева. Что же у него из задуманного получилось? А ничего! Даже хуже. Генеральный директор Московского авиационного промышленного объединения Владимир Васильевич Кузьмин, в которое входит завод, производящий столь нужные народу товары – светильники, кухонные комбайны, соковыжималки, детские коляски и т. д. и т. п., взял и уволил директора Гогаева, прежде чем тот вместе со своим коллективом успел осуществить совпадающий с президентскими указами и правительственными рекомендациями замысел – приватизироваться.

Парадокс во всей этой истории заключается в том, что Владимир Васильевич тоже выступал за реформы и был даже согласен дать «вольную» Гогаеву и его людям, да вдруг попятился назад. Почему он сделал это, раннее рассказано об этом довольно подробно. Но главное то, что Кузьмин и сейчас ратует за реформы, – уж больно это удобно «свистеть и дудеть», подменяя реальное дело правильными, но мало к чему обязывающий словесами.

А Гогаев, опытный организатор производства, человек реального дела, сидит без работы вот уже более полугода. Сидит и пишет заявления, протесты, ходатайства в различные инстанции, начиная с Прокуратуры города Москвы и кончая Госкомимуществом Российской Федерации. А там, похоже, тоже сидят люди, голосующие за реформы двумя руками. Причем тянут их вверх так усердно и долго, что даже не остается времени опустить их на минуту и написать хотя бы ответ заявителю. Не говорю уж о том, что не грех бы в этой ситуации власть имущим разобраться и сказать свое твердое слово да вынести справедливое решение. Но нельзя же в самом деле принимать всерьез «отказную» депешу, кстати единственную, полученную Гогаевым, от прокурора Фрунзенского района Е. В. Залегина, в которой «грозный судия» умудрился так все красиво объяснить и мотивировать, что даже ни разу на закон не сослался.

А как наш главный приватизатор в Москве А. Б. Чубайс (ему опальный директор тоже писал послание, писал непосредственно)? Уж он-то, наверное, отдал соответствующее распоряжение, повелел своим помощникам (самому себе, понятное дело недосуг: надо речи говорить о важности приватизации) расставить точки над «i» хотя бы в одном, вот этом конкретном деле? Увы! Ни звука не послышалось на этот счет из звонкой конторы.

Так в чем же тут дело? А в том, по всей видимости, что реформы нынешние носят, как это бывало и ранее на Руси «верхушечный» характер (я об этом уже говорил) и проводятся исключительно в интересах тех, кому положено. А кто ныне является таковым? Ответ не надо искать долго – новая, постперестроечная номенклатура, госчиновничество. И уж никак не растерявший порядочности директорский корпус, к коему смело приписал бы я и А. С. Гогаева.

 

Свили гнездо

Некоторое время тому назад в одном из старейших вузов страны – Московской медицинской академии – состоялось заседание совета. Рядовое, в общем-то, событие привлекло, однако, внимание прессы. Дело, видите ли, в том, что на этом совете пронимался новый устав флагмана медицинских вузов, предусматривающий самостоятельность академии, шла речь о предпринимательстве как способе выжить в условиях жесткого дефицита бюджетных средств.

Устав был принят. Новые разделы его, в которых отражалась возможность ведения предпринимательской деятельность в соответствии с законодательством Российской Федерации, не вызывали особых споров. В ряде газет появились заметки с рассказами о том, как в течение этого года благодаря своим малым и совместным предприятиям академия получила около 70 миллионов рублей. Все хорошо. И мы, наверное, присоединились к хвалебному хору, если бы не отдельные обстоятельства, которые хоть и всплывали на заседании совета, но остались как бы незамеченными. Не замеченными, правда, людьми со стороны – нашим братом, журналистом. Ослепленные 70-миллионной короной, венчающей, так сказать, годичное академическое предпринимательство, многие из нас не придали особого значения той части выступления профессора С. Кузнецова – начальника отдела по координации деятельности коммерческих структур, где он заявил, что вот уже несколько месяцев от некоторых из них не поступает ни данных о финансовом состоянии, ни отчислений в общую копилку.

Интересно, не правда ли? Что бы это все значило? Сокрытие доходов? Неразглашение коммерческой тайны? Даже перед собственным координатором? Задумавшись по этому поводу, мы как-то поприглушили в себе восторг относительно коммерциализации храма науки. Нет-нет, нас не заело морализаторство, наше уважение к проводимой в целом работе здесь не поколебалось. Но вкралось сомнение.

И оно окрепло, когда удалось ознакомиться с мнением на этот счет аудитории другой – студенческой. Да, тут, конечно, хорошо знают, что академия сдает в аренду принадлежащие ей помещения, что появились контрактные студенты, в том числе и «валютные» – из-за рубежа, а преподаватели занимаются с отстающими репетиторством за определенную мзду. Знают и понимают, что все это в конечном итоге оборачивается общим благом: ректорат не скупится на приглашение в учебное заведение самых ярких преподавательских звезд, не дает угаснуть обнадеживающим исследованиям, а они, студенты, как и преподаватели к зарплате, получают к своим стипендиям существенные доплаты.

Но знают и понимают молодые пытливые люди и еще кое-что. И это «кое-что» их очень волнует. Например, деятельность совместного предприятия «Студент», созданного под крылышком студенческого профкома якобы для студенческой пользы. Собственно, с этой целью на его развитие и выделил ректорат в свое время ни много ни мало 500 тысяч рублей, передал бесплатно помещения и подготовительные курсы, принесшие, кстати, как оказалось, только в этом году 800 тысяч рублей прибыли. Каким же образом отразилось это на благополучии студентов? А никаким. Открывшееся копировальное бюро, обошедшееся в сумму, на которую можно было бы купить чуть ли не типографию, для ребят недоступно. Как и кабельное телевидение, пользоваться которым могут позволить себе роскошь лишь студенты-иностранцы. «Но ведь профком-то наш – ММА, а не международный и тем более не иностранный», – справедливо сетуют российские парни. Мало чего имеют они от немалых прибылей брокерской конторы со звонким названием «Европа-Риверс» и коммерческого магазина, ставшего по сути дела, криминогенной зоной в студенческом общежитии. Да и как же иначе, если идет в нем беспрерывная бойкая торговля спиртным и товарами, цены на которые значительно превышают дотированные стипендии. Однако, кому-то все это выгодно. Кому?

У студентов на этот счет мнение однозначное – председателю профкома господину Никифорову, его ближайшему окружению. А то с какой бы стати этот «защитник» бедного студенчества, сам будучи давно не студентом, цепляется мертвой хваткой за общественную должность и на какие бы это «шиши» (не на зарплату же ассистента кафедры) раскатывает в компании личного шофера и парочки симпатичных телохранителей на шикарном частном лимузине? И опять же вопрос возникает: зачем профсоюзному вожаку телохранители? От студентов, что ль защищаться?

Немало загадочного видится и в деятельности таких коммерческих фирм, как «МЕДЕКО» и «АЛАТЕМ», возглавляемых зав. кафедрой гигиены детей и подростков профессором В. Кучмой; семейного колледжа, работающего совместно с Брауновским университетом (США) и созданного проректором по учебной части профессором И. Богиным.

Финансовая сторона дела этих структур, да, впрочем, как и вся их работа, хранится в строжайшей тайне за семью печатями. Денежных поступлений от них в академию нет. Именно эти фирмы имел в виду профессор С. Кузнецов, анализируя положение в СП, АО и товариществах.

И такая еще петрушка. Руководители этих организаций Кучма и Богин, как и известный нам Никифоров, скрывая всячески от глаз людских собственную деятельность на коммерческом поприще, проявляют неуемное любопытство по отношению к другим, требующим от них широкой огласки своих действий или, как это делает нередко И. Богин, пытаются лично проконтролировать их работу. Хотя для этой цели в академии создан специальный отдел. Между прочим, другие структуры материалы свои регулярно публикуют на страницах многотиражки. Уж не стремятся ли «теневые» (в принципе в данном случае это слово можно бы написать и без кавычек) подмять под себя предпринимательство в академии?

И вообще, чтобы действовать так, как действует вышеназванная троица, думается, надо иметь серьезное покровительство, желательно от первого листа. Первое лицо в академии, естественно, ректор. Ректор Михаил Александрович Пальцев, член-корр. Российской АМН, профессор, доктор медицинских наук, лауреат Государственной премии, несколько лет назад большинством голосов избранный коллективом на высокий пост. Неужели он?..

– Что вы! – был общий хор голосов многих людей, которым мы осторожно высказали свое предположение.

Далее – шире. Выяснились такие детали! Похоже, Михаил Александрович сам «обложен» этой троицей со всех сторон и неприятностей от нее претерпел немало. Посудите сами. Вот создается комиссия по подготовке устава под председательством Богина. Комиссия «рождает» на свет шесть его вариантов. И ни один не соответствует юридическим нормам, «Закону об образовании». Естественное недовольство студентов, сотрудников: принятие устава затягивается. В этой ситуации ученый совет вынужден пойти на чрезвычайный шаг и передать полномочия председателя Пальцеву. Дело пошло. Вскоре устав был обсужден в коллективе и на ученых советах факультетов. Единственным человеком, который противился принятию документа, был лишь И. Богин. Единственным человеком, который голосовал против, оказался В. Кучма. И еще единственный человек – С. Никифоров. Он попытался процедуру принятия устава просто сорвать.

Все это, наверное, можно бы объяснить своеобразной атмосферой, нередко царящей в интеллигентских коллективах, эксцентричностью творческих натур (помнится, один театральный режиссер говаривал о публике такого рода – артистах, что они, как дети, и тут же добавлял: «Правда, сукины дети»), если бы не прослеживались в действиях названных лиц не спонтанная экстравагантность, а четкая последовательность, молниеносная реакция на попытки того же ректора как-то призвать их к порядку.

Пальцев и по сей день потирает бока, помятые от обрушившейся на него проверки из Минздрава РФ, последовавшей после обращения туда председателя профкома. Да и как не последовать, если Никифоров, обвиняя во всех смертных грехах своего ректора, грозился ему коллективными акциями протеста студентов, что и зафиксировано в решении профсоюзного комитета. Только вот удивляет одно обстоятельство: с этим решением самого ректора ознакомить нужным не сочли, а «двинули бумагу» сразу в Минздрав, откуда и грянул гром в виде комиссии. Живость, с какой был отдан приказ о ее создании заместителем министра Б. А. Денисенко, вообще-то тоже смущает. Ведь Белла Анатольевна только что подписала постановление – приказ об итогах Государственной аттестации ММА им. Сеченова, где деятельность академии оценивалась очень высоко.

Слышно, Михаил Александрович Пальцев подзакручинился: «Копают». Впасть в полное уныние не дали ему сподвижники – цвет учебного заведения, признанные ученые, академики Российской АМН, заявившие о твердом намерении постоять за други своя. Между прочим, был случай, когда эту решимость они сумели продемонстрировать в деле. И то не являлось круговой порукой, а борьбой – за честь и достоинство порядочного человека. Забыли сказать: мы читали справку ревизоров, что работали в академии по наущению Никифорова, – 107 страниц – и поняли: обвинения в адрес ректора лишены оснований. А вот Никифоров? Оказывается, по его распоряжению «уплыли» куда-то и до сих пор не «приплыли» моторные лодки из студенческого лагеря «Сеченовец», другое оборудование…

Копаясь в этой грязи, не хотелось бы выходить на обобщения. Но когда видишь, как различными «жучками» разъедаются добрые начинания, невольно хочется воскликнуть: из каких щелей прошлого вы выползли! Что вы за люди? Вопрос, разумеется риторический. Кто может лучше всех сбиваться в стаю, обстряпывать свои делишки, предавать друзей, вести закулисную игру – это известно каждому. Возьмите наших «героев». Все как на подбор партийные, комсомольские активисты, члены бюро, секретари парткомов, марксисты-ленинцы, способные с позиций закона борьбы и единства противоположностей оправдать самое гнусное явление, самый непорядочный поступок.

А возможно, в этом и видят они свою задачу? Скомпрометировать, опорочить идею, вызывать недовольство. Если так, то ими должны гордиться их прежние наставники, работники партийного номенклатурного аппарата.

В академии, правда, многие судят о происходящем проще: «Стараются ректора обуздать». Сильный, умный, авторитетный человек Пальцев. Под его крышей, при его молчании много бы можно пользы извлечь… для себя.

И все же хочется думать: истинное предпринимательство, творимое открыто и гласно, останется вне подозрений. Зеленый свет и широкую улицу ему! Лишь бы не перебежали, не запятнали эту дорогу торгаши и менялы. Но ведь их во все времена их храмов гнали. Гнали, чтобы не марали чистых одежд пастырей и прихожан.

* * *

Получить отклик на свою публикацию – событие для любого газетчика. А уж если их поступило несколько, каждый из нас считает себя в таком случае именинником. Как же! У стольких людей задел душевные струны, столько сердец глаголом прожег. И потому читатель вполне может представить мое состояние, когда вручили мне вдруг на статью «Свили гнездо», что напечатана в сорок шестом номере газеты «Федерация», отзыв, подписанный аж несколькими десятками человек сразу.

Кое-кто, по всей вероятности, уже подзабыл содержание материала. Оно незатейливо. В Московской медицинской академии им. И. М. Сеченова в условиях жесткого дефицита бюджетных средств сумели должным образом развить предпринимательскую деятельность и получить в результате ее около 70 миллионов рублей. И успех в этом плане оказался бы, вероятно, большим, если бы некоторые академические предприниматели, использовавшую крышу «альма-матер», да и не только крышу, не стали чрезмерно заботиться лишь о собственном благосостоянии, забыв об отчислениях в общую копилку и отчетах относительно своего финансового положения. Особенно отличились на этом поприще профсоюзные активисты во главе со своим вожаком С. А. Никифоровым.

Об этом в статье сказано было без обиняков, что и вызвало моментальную реакцию никифоровского окружения. Тот отклик, о котором сказано выше, – результат этой реакции. Понятно, это не просто отклик, а письмо-опровержение. Конечно, радоваться такому посланию не будешь, но и равнодушным тем более не останешься. Однако скажу, что элемент некоторого азарта, читая данную депешу, я испытал.

Никифоровские окруженцы в своем письме настойчиво проводят мысль, что, мол, самостоятельная профсоюзная организация в состоянии сама разобраться в любой, в том числе коммерческой деятельности своих выборных органов и их отдельных руководителей. Посылка довольно спорная, на которую если что и можно ответить, так только следующее: «Ловко устроились, ребята». Да и то, если коммерческая структура создана законно. А все ли в этом плане в порядке, скажем, у акционерного общества «Студент», действующего под эгидой профкома? Похоже, нет. Передо мной лежат копии документов, свидетельствующих о том, что данное АО без согласования академии использует ее имя, марку и юридический адрес. Да, учебное заведение предоставляло профкому помещения, но для работы со студентами, а не для открытия там, например, фирмы «Ники», коммерческого магазина и т. д. и т. п.

Я об этом раннее не писал, надеясь, что профсоюзные деятели образумятся и направят часть своих прибылей на поддержку, извините студенческих штанов, или, как громогласно вещают сами активисты, на «реализацию социальных программ». Уж простилось бы им вероломство в использовании академических помещений в таком случае. Но, увы, этого не произошло. И я вынужден огласить следующий факт: учредителями, скажем, МП «Студент» (есть и такое!) являются, по сути дела, частные лица (сие вопиющее обстоятельство подтверждают также имеющиеся у меня документы), а стало быть, и прибылью в основном распоряжаются они. Так что знайте, студенты, от этого «Студента» вам проку не будет.

К слову сказать, на всевозможные посулы профсоюзный вожак и его сподвижники – большие мастаки. Мастера они и бурю в стакане воды поднять, и ввести в заблуждение студенческую общественность, а если удастся, то и не только ее. Вот и в письме в редакцию они льют крокодиловы слезы по бедным учащимся медицинского вуза, которые якобы, как сапожники без сапог, остались без медицинского обслуживания, без студенческой поликлиники. А на самом деле поликлиника эта работы своей не прекращала. Более того, регулярно проводит диспансеризацию обучающихся, чем вряд ли могут похвастаться другие учебные заведения.

В статье «Свили гнездо несколькими строками я сообщал, что по распоряжению С. А. Никифорова «уплыли» в неизвестном направлении и до сих пор не «приплыли» моторные лодки, другое оборудование из студенческого лагеря «Сеченовец». На что защитники бравого председателя ничтоже сумняшеся в письме в редакцию заявили: «… спортивно-оздоровительный лагерь «Сеченовец» принадлежит академии, и председатель профкома Никифоров С. не может распоряжаться оборудованием». Какая святая простота!

Кроме наивного умиления, ничего не может вызвать и следующее заявление никифоровских дружков: «Профсоюзный комитет и коммерческие структуры, созданные им, не имеют ни одного автомобиля, в штатах организаций не значатся телохранители». Да-а; влип я. Передоверился зорким глазам молодежи, рассказам многочисленных коллег скромного ассистента кафедры С. А. Никифорова, для которых наличие названных аксессуаров у последнего очевидно, и написал в статье: на какие это «шиши» раскатывает профсоюзный вожачок на частном лимузине в компании личного шофера и парочки симпатичных телохранителей. Мне бы, дураку, пораскинуть мозгами да подумать, где это видано, чтобы председатель профкома телохранителей имел? Ну, в крайнем случае, заглянуть бы надо в штатное расписание: там-то уж точно зафиксировано – есть у Никифорова охранники или нет. И должностные оклады, небось, до копейки проставлены. Попутал бес, не заручился документом, которого, если серьезно говорить, и быть не может.

Но зато уж ко всем другим пунктам «оправдательный бумаги», уверяю вас, у меня есть. Приводить эти документы здесь, считаю, особой надобности нет: никифоровские ребята, уверен, знают их назубок, а читателю штудировать их будет очень скучно.

И последнее, что бы хотел сказать. Получил я еще одно письмо, которое тоже ждал, – ответ из академии на мою просьбу уточнить состав авторов первого письма: действительно ли они представляют студенческий профсоюзный актив? Что это так не верилось, знаете, ли: уж больно цинично изменяли они интересам студенческого братства. Нет, это были верные друзья лично Никифорова, я не сомневался. Но друзья ли они народа, то бишь студентов? Тем более, что мне уже были известны факты некоторых фальсификаций, исходящих из недр «никифоровского очага». Совсем недавно, например, так называемые профсоюзные лидеры организовали коллективную студенческую жалобу в Минздрав России. Не буду распространяться, на что они жаловались, скажу лишь, что при проверке этого послания, более половины студентов отказались от своих «закорюк».

Сомнения меня не обманули. Руководство академии сообщало, что уточнить принадлежность подписавших письмо в редакцию к студенчеству, к категории профсоюзного актива возможности нет, поскольку администрация учебного заведения, несмотря на неоднократные обращения в профком, так и не получила сведений о его персональном составе. Правда, тому может быть оправдание: в 1991-1992 годах отчетно-выборная кампания на потоках, факультетах и в профсоюзной организации студентов академии не проводилась. (Хорошо оправдание! – заметим от себя. И хорош, однако, профсоюзный деятель Никифоров).

Но об одном обстоятельстве в письме от администрации говорилось со всей определенностью: секретарь собрания, где обсуждалась статья в «Федерации» и которое подписало опровержение в газету, не является, ни студентом, ни сотрудником академии.

А я-то распинаюсь, мечу бисер…

 

Мимо казны

МВД России недавно предприняло в общем-то несвойственную этому ведомству инициативу, проанализировав экономическую ситуацию в стране. Конечно, с точки зрения криминогенности. Сделан однозначный вывод: криминогенные факторы стали в значительной мере определять сегодняшнее состояние и перспективы развития самой экономики. Общенародная собственность, созданная трудом не одного поколения, растаскивается нагло и цинично. Нувориши плевали на законы и даже на обязанность платить государству налоги.

Вспоминаю двухгодичной давности разговор с директором Департамента налоговой полиции Российской Федерации генерал-лейтенантом С. Алмазовым. Сколько надежд тогда возлагал Сергей Николаевич на новую структуру, руководить которой ему было доверено, хотя и прекрасно понимал: нелегко придется. Ведь даже в таких странах, как США, Великобритания, ФРГ, Италия, где налоговое законодательство принято сотни лет назад, а большинство налогоплательщиков, казалось бы, с пеленок воспитаны в духе законопослушания, от уплаты налогов нередко уклоняются. В тех же США по этой причине в казну ежегодно не поступает около 80 миллиардов долларов. А в Англии капиталы теневой экономики оцениваются в 36 – 48 миллиардов фунтов стерлингов в год.

Конечно, это не идет ни в какое сравнение с российскими масштабами. У нас только один «Газпром», судя по сообщениям прессы, не заплатил налогов более триллиона рублей, а налоговые недоимки, например, алкогольного бизнеса за девять месяцев прошлого года выросли до 1,3 триллиона рублей. И это – лишь вершина айсберга.

Однако, если большинство американцев и англичан рассматривают существование служб налоговых расследований как хотя и неприятный, но необходимый факт, то у нас само создание налоговой полиции высокопоставленные воры восприняли как нарушение – чего бы вы думали? – демократии. У нас же как теперь? Подсказки из-за рубежа, направленные на развал государства, принимаются, а опыт, нужный и полезный для многих стран, нам, видите ли, не подходит.

В США служба налоговых расследований, скажем, наделена такими полномочиями, которые наших «поборников прав и свобод человека» в дрожь могут бросить. В отношении подозреваемых в сокрытии доходов там применяются и негласное наблюдение, и прослушивание телефонных разговоров, и перлюстрация почты. При необходимости используются и услуги платных информаторов, а в структуры с криминальным капиталом внедряются свои сотрудники, создаются сотни подставных фирм, с помощью которых удается обнаружить скрытые формы бизнеса.

Обычный американец предпочитает спать спокойно, нежели иметь дело с налоговыми органами. И не мудрено: только за неверно заполненную декларацию можно подвергнуться штрафу до тысячи долларов. А уж умышленное занижение доходов грозит штрафом в пять тысяч долларов или пятилетним тюремным заключением. Причем принципа презумпции невиновности при этом как бы и не существует. Все это – в рамках действующего законодательства, на строгости которого американцы и не думают жаловаться.

«Демократическая» же Россия породила людей иного типа, у них главенствует другая психология – быстрого обогащения. В нашем обществе отчетливо проявляют себя силы, интересам которых уже само существование налоговой полиции представляет серьезную опасность. Предпринимаются попытки внедрить в сознание масс образ налоговой полиции как еще одной силовой структуры, якобы способной помешать формированию класса собственников, утверждению духа свободного предпринимательства и тем препятствовать быстрому подъему на этой основе российской экономики.

И вот вспоминается уже совсем другой разговор – недавний. Собеседник, тоже ответственный работник – начальник Управления налоговой полиции города Москвы генерал-майор В. Коротков.

– На один рубль, вложенный государством в содержание налоговой полиции, приходится 100 рублей дохода. Для сравнения: в США это соотношение выглядит как один доллар к четырем. И тем не менее там служба налоговых расследований считается одной из самых эффективных структур, действующих в системе налогообложения. И отношение государства к ней соответствующее: внимание, материально-техническая оснащенность просто поражают. А что получается у нас? Вот мы вернули казне 30 триллионов рублей. Силами всего полутора тысяч налоговых полицейских. А ведь в Москве почти полмиллиона юридических лиц, не считая физических.

Миллиарды уплывают сегодня за границу, оседают на счетах иностранных банков. На российскую экономику они не работают. Для решения этой проблемы недостаточно непосредственно наших усилий и усилий других правоохранительных органов. Необходим комплекс общегосударственных мер, в том числе законодательного характера.

– А какие же «дыры» законодательства доставляют вам больше всего неприятностей?

– Времени не хватит их перечислять. Одно то, что новый Уголовный кодекс, который вступил в силу в этом году, будет предваряться старым уголовно-процессуальным кодексом, приведет к немыслимым несуразицам в ведении следствия, оперативно-розыскной работе. В законах по налогообложению столько лазеек, что удивляешься то ли наивности, то ли особой заинтересованности составителей этих законов.

Вот маленький пример. «Взяли» недавно одного турка: без документов тюль продавал. «Откуда товар?» – спрашиваем. «Ахмет-кореш попросил привезти в Москву, а сам пропал, – отвечает. – Чтобы деньги на гостиницу иметь, стою на рынке, торгую». Установили, где живет наш «несчастный». Оказалось, в комфортабельной гостинице, за номер платит пять тысяч баксов. На этой самой материи и заработал. Общая стоимость проданного товара с остатком, как выяснилось, миллиард. А он его (товар-то) провез через таможню почти без пошлины как бракованный – наделал дырок в начале рулона. Потом испорченную часть выкинул. Афера! Все это понимают, а брать не за что. Закона нет. Нельзя даже конфисковать бесхозное имущество в пользу государства, потому как у нас нигде не определено, что вещь, без документов валяющаяся на улице, является собственностью государства, если владелец её не обнаружен.

Беспрецедентная ситуация сложилась ныне в России. Когда даже весьма порядочные в прошлом люди, не уверенные в завтрашнем дне, спешат взять все сегодня, действуют без оглядки на закон. Передо мной лежит справка об итогах деятельности налоговой полиции за прошлое полугодие. Около 500 человек оказалось на скамье подсудимых за налоговые преступления за шесть месяцев. В то время как еще год назад этот показатель был вдвое ниже. Общественная мораль порождает, повторю, и особый тип нынешних оборотистых людей: декларируя свою приверженность принципам свободного предпринимательства, правового государства, на деле они используют неправедные способы обогащения.

А между тем и ежу понятно, сколь важно нынче каждому представителю класса собственников осознать одну вещь – честно и добросовестно уплачивая налоги, он создает гарантии политической, экономической и социальной стабильности в стране. Кстати, нужной прежде всего ему, собственнику. При этом правительство, имея средства в казне, сможет выплатить и пенсии, и стипендии, упредить забастовки и марши «пустых кастрюль». К сожалению, осознают это, как правило, более законопослушные и легче контролируемые производители товаров и услуг, а не спекулянты и биржевые дельцы, дико накапливающие свой капитал. А ведь главные деньги государства крутятся у них, пролетая мимо казны. Вот где камень преткновения.

Говорят, что это издержки переходного периода. Но сколько нужно иметь этих периодов – то между капитализмом и социализмом, то между социализмом и коммунизмом, а теперь вот между коммунизмом и ублюдочным капитализмом, чтобы научиться действовать?

 

Сплошное уголовное дело

Есть такая задорновекая байка про «новых русских». Приехали двое из них в Париж и решили по случаю купить подарок ко дню рождения Петьке-корешу. А что купить? Ведь тот «упакован» с головы до пят. В раздумьи, нечаянно в Лувр забрели. И надо же! На глаза «Слоник» Пикассо попался. Толстенький такой и веселенький, как Петька. Подозвали служащего музея, уломали продать картину. Отслюнявили доллары, свернули шедевр трубочкой, говорят: «Ну вот, открытка есть. Осталось подарок найти».

Да… Как говорится, все это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Жирует мафиозная братия. Прекрасно понимая, каким образом обрела она баснословные богатства (чего стоит признание, сделанное израильскому телевиденью господами Гусинским и Березовским, что первые два года они даже налогов никаких не платили со своих астрономических доходов), она и сейчас не спешит это делать, а продолжает цинично и нагло разворовывать общенародную собственность, созданную и накопленную многими поколениями российских граждан-тружеников. Однако второй России нет и грабить скоро будет нечего. А народ еще жив. Живы пенсионеры, учителя, врачи, живы и подлецы чиновники, бюджетные средства на содержание которых формируются, как известно, за счет выплаченных в казну государства налогов. И как не рыночно-продажна наша нынешняя власть, но если хочет и дальше властвовать в поверженной стране, вынуждена она все же предпринимать какие-никакие меры. Ну как не предпринимать-то, если МВД России, проанализировав экономическую ситуацию с точки зрения криминогенности, пришло к однозначному выводу: «Криминогенные факторы стали в значительной мере определять сегодняшнее состояние и перспективы развития самой экономики». Вывод сам по себе страшный. Но еще страшнее то, что просвета не видно.

А коль так, то как тут не согласиться с Ф. И. Тютчевым, сказавшим, что вся российская история до Петра Великого – одна сплошная панихида, а после него – сплошное уголовное дело.

 

Герои – посмертно

Пограничные войска России оказались вне Родины». Эта горькая правда, объясняющая многое в той нелегкой ситуации, в какой находятся сейчас наши солдаты на таджикско-афганской границе, прозвучала позавчера на брифинге из уст начальника штаба погранвойск генерал-майора А. И. Тымко.

Возвращаясь к трагедии, случившейся 13 июля на 12-й заставе у местечка Шураабад, генерал поведал журналистам хронику многочасового боя, дал высокую оценку действиям пограничников, отражавших натиск более 250 моджахедов и боевиков происламской оппозиции, бивших из минометов, пулеметов, артиллерии с пяти точек одновременно.

Почему стало возможным подобное? Да как раз потому, что пограничники здесь действительно находятся «вне Родины», на узкой полоске земли, с одной стороны которой пролегает Афганистан, а с другой – не российский и не советский Таджикистан. Там своя жизнь, неподконтрольная, понятное дело, нашим военным властям. И, естественно, в этом случае моджахедам и «демократам с зеленым флагом» легко сделать «котел» для любой нашей заставы.

– Необходимо вывести все наши войска из суверенных государств, – это сказал Г. Попов тоже на пресс-конференции, но не на этой, о которой веду я речь, а на той, что прошла днем раньше и, конечно же, не в Министерстве безопасности. Может, прав Гавриил Харитонович? Напомню слова, сказанные не в комфортном московском кабинете, а в госпитале раненным на границе лейтенантом Олегом Малышенко: «Спасая таджиков, русские спасают и себя. Если фундаменталистам не преградить дорогу на подступах, то воевать вскоре придется на пороге родного дома: в Омске, Астрахани, Оренбурге и, возможно… на Садовом кольце».

Оставить границу в Таджикистане, как было это сделано, скажем, в Азербайджане, нельзя. Ее некому будет держать там. Таджикские подразделения национальной безопасности еще только-только начинают формироваться, находятся в зачаточном состоянии. А потом, уйдя из республики, мы должны ведь установить пограничные столбы и заставы рядом с нею. На какие шиши, простите? Министр безопасности РФ давно уже бьет тревогу о том, что в стране, по сути дела, прекращено финансирование обустройства и содержание даже существующей границы.

К тому же отсутствие соответствующей военно-политической доктрины не дало права пограничникам во взаимодействии с армией (о готовившемся нападении командование знало) нанести превентивный удар по скоплению бандитов. «Примечательный» факт. С заявлениями по поводу происшедших событий выступили МБ РФ, Верховный Совет Российской Федерации, даже Президент (через своего, правда, пресс-секретаря), ноту протеста Афганистану вынесло Министерство иностранных дел Таджикистана. И только наше «козыревское» высокое ведомство отмолчалось.

Сейчас, как было сообщено на брифинге, Министерством безопасности и командующим погранвойск приняты оперативные решения по усилению погранзастав, недопущения трагедий, подобных шураабадской. Кстати, четверо из погибших там удостоены звания Героя России. Посмертно.

Однако, имена этих героев, к сожалению великому, вряд ли кто назовёт сейчас, как вряд ли кто вспомнит героев, похороненных у кремлёвской стены, так называемых жертв путча. Но это уже не вызывает никакого сожаления.

А вот героев, идущих на смерть за Родину, за Сталина, мы помним, как бы над ними ни издевались ненавистники великой державы, спасшей мир от фашизма. К могилам этих героев, к памятникам павших, до сей поры несут люди цветы, молодожёны клянутся друг другу в верности. Именно такую сцену наблюдал я недавно, проезжая в Подольске мимо мемориала курсантам – молодыми телами своими заслонившим путь гитлеровцам к нашей столице в грозном, трагическом 41-м году. И тогда родились спонтанно вот эти стихи.

У «ПОДОЛЬСКИХ КУРСАНТОВ»

У «Подольских курсантов» – свадьбы. Кружевные наряды невест Пышут жаром любви. Приподнять бы Их до нежных, нетроганных мест. Это будет – не для курсантов, Отпечатанных в стали листа. Плотно сжаты, как сшитые кантом, Нецелованные уста. Что вы думаете, ребята, Видя буйную жизнь? Ритуал? Ох, мальчишки-бойцы, солдаты, Превращённые в мемориал… Не дано было вам женской ласки, Но с лихвою – лихой войны, Смерть в бою, пробитые каски, Искупленье чужой вины. Не дарили невестам цветов вы, Их вам дарят теперь они. Только вы молчаливо суровы. Вы убитые. Вы одни.

 

Вне закона

Вынеся в эпиграф вступительной своей статьи высказывание известного современного драматурга-сказочника Льва Ефимовича Устинова, я вовсе не хочу, говоря о нынешнем нравственном состоянии общества, предстать перед сегодняшним молодым и «продвинутым» читателем этаким маргинальным представителем отстоя, ностальгирующим по ушедшим райским, советским временам. Райских времен, по моему мнению, в чистом виде на обозримой памяти человечества никогда и не бывало. Нормальные периоды, нормальные государства, в отличие от теперешней эРэФии, да, имели место быть. Но в них постоянно существовали два класса, находящиеся вне закона: уголовный и правящий. Во время революций они менялись местами.

Мысль эта не моя – Максимилиана Волошина. Но, призадумавшись над нею, приходишь к неутешительному выводу: законы, правовое государство, которое мы якобы строим и которое должно бы охранять нас от криминальных посягательств кого бы то ни было, – вещь, мягко выражаясь, не вполне надежная во всех отношениях.

Но как же тогда жить? Ответ в принципе простой – по совести. Не по понятиям, а именно по совести, той самой, что есть шире закона и является чутьем человека, ориентированным на проявление истины и справедливости. Совесть – тайник души, в котором отзывается осуждение или одобрение человеком собственных поступков и поступков окружающих его людей. «От человека утаишь, от совести (от Бога) не утаишь». Ни какую-то, а эту народную поговорку привел Владимир Даль, характеризуя всесторонне самое главное состояние души – совесть. Чем и отождествил великие понятия: Совесть и Бог. Точнее заявил: Совесть – это Бог.

Кто же поставит во главу угла в наших общих делах, делах государственных этот феномен? Кто будет вглядываться в тайник души человеческой, извлекая из него чистоту помыслов и воспитывая людей на принципах добра, справедливости и единения? Нынешнее якобы буржуазное (на самом деле криминальное) государство, которое великомудрые управители надеются построить без рабочего класса – пролетариата (своего могильщика)? То самое государство, объявившее наглую приватизацию народного достояния как не подлежащую сомнению, освятившее частную собственность? А ведь ее еще Прудон, а не Маркс и Энгельс, называл ее грабежом. Да что там Прудон: в Святом Писании было провозглашено: «не собирайте себе сокровищ на земле».

Надежда на церковь?.. В свое время мне немало пришлось говорить о роли христианства, ислама, других религий, положивших основы нравственного, духовного фундамента под стояние человека на земле, исходившего от одного глубинного корня – веры. Веры в божественную сущность бытия. Это должно было стать залогом единения человеков, действий их по законам совести (божеской), не смотря на некоторые конфессиональные нестыковки людей различных национальностей.

С каким воодушевлением, помнится, печатали мы в журнале «Природа и человек» («Свет»), где довелось мне занимать пост заместителя главного редактора, материалы, выступления духовных пастырей, церковных иерархов, скорбящих о потере этой самой веры и совести у граждан новой России. Приведу для примера монолог отца Иоанна Переславского.

«Образ белой царской усыпальницы, где над гробницей, предуготованной Николаю II – зияющая пустота, угрожающе встает перед Россией, как страшное знамение. Беды, катастрофы, национальная рознь, человеконенавистничество, жестокосердие, психическое напряжение, ложь, лицемерие, бесстыдство, коррупция мысли, распад социальной системы, теневая экономика, мафия, разнузданный блуд, полная атрофия совести и абсолютное непонимание самой природы греха – вот оно мрачное и большей частью сбывшееся пророчество Иоанна Кронштадского о… нашествии на Россию воплощенных демонов… явившихся в человеческом теле духов зла».

К великому сожалению, голос Иоанна Переславского и голос многих достойных людей потонул в многоголосом визжащем хоре алчущей наживы «черни», разбуженной людьми с так называемыми «политическими взглядами», для которых слова, как известно, имеют зачастую большее значение, чем поступки. Да и получившие свободу самовыражения церковные деятели не очень-то рьяно действовали в плане укрепления тех своих позиций, за отстаивание коих могли бы снискать великое звание совести нации. Ведь для этого в первую очередь требовалось критически взглянуть на самих себя, на собственное прошлое. Русской православной церкви, в частности, не помешало бы заглянуть в 1666 год, именуемый началом раскола русского православия – на никонианство и старообрядчество. Что, вообще-то, является началом русского раскола, сформировавшего новую ментальность, в результате чего нетерпимость и враждебность друг к другу стали у нас чуть ли не родовой чертой.

Да, в своих чаяньях, надеждах в борьбе со злом мы уповаем на церковь, но только, если она действительно христово тело, а не тот институт, что совместно с нынешними властителями освещает частную собственность, то есть грабеж народа. Как когда-то, прикрываясь поправками некоторых духовных текстов и заменой накладывания двуперстного крестного знамения на трехперстное, осветила земная, а не небесная цитадель становление нового общественного строя, где людям требовалось ощущать себя уже не детьми божьими – рабами. Сие действо есть чистой воды идеология, которую церковные иерархи предают, как и нынешняя светская власть, анафеме.

Идеологии же без идеи не бывает. По поводу чего религиозный мыслитель Ф. М. Достоевский говорил так: «Смеются над идеей лишь радующиеся праву на бесчестие». Следовательно, не просто так и не случайно предается у нас анафеме по сути дела лишь то, что касается идеи советского периода нашей истории. Хотя, как ни странно, в те годы согласие в обществе прогрессировало. Почему?

Не буду повторять затасканных штампов об организующей, вдохновляющей и направляющей роли партии (что, безусловно, было) в формировании новой общности – советского народа. Сошлюсь на конкретный факт, лично осознанный. В семидесятые годы, связав свою судьбу с девушкой-москвичкой, женившись на ней, обрел я этакие родственные связи с весьма и весьма неординарными людьми, в результате которых мои дочери стали двоюродными сестрами правнучки Валентина Феликсовича Войно-Ясенецкого. В. Ф. Войно-Ясенецкий – он же архиепископ Симферопольский и Крымский Лука, по кончине своей канонизированный, причисленный к лику святых, был при жизни еще и выдающимся нейрохирургом, лауреатом Сталинской премии. Верующего хирурга трижды арестовывали, но от религиозных взглядов Валентин Феликсович не отказался, проповедуя то, что между телом, душой и духом существует постоянная связь и взаимодействие. В семье рассказывали историю, как И. В. Сталин, узнав, что удостоенный премии его имени хирург верит в бога, приказал доставить в Кремль врачующего священника, задал при встрече тому следующий вопрос:

– Вы сделали тысячи операций, прооперировали, по всей видимости, все органы человека. Нашли ли Вы в каком-либо из них душу человека? Верите ли Вы, что она есть у людей?

В. Ф. Войно-Ясенецкий не стал торопиться с ответом, подумал, а затем сказал:

– Иосиф Виссарионович, можно Вам задать встречный вопрос?

– Можно.

– Верите ли Вы, что у человека есть совесть?

И. В. Сталин задумался, а потом ответил:

– Верю.

– Иосиф Виссарионович, – улыбнулся будущий святой Лука, – я прооперировал многих людей, вскрывал многие органы человеческого тела. При этом совесть в них не нашел.

…После столь значительного разговора с вождем, бессовестно оклеветанным впоследствии храмовержцем Никитой Хрущевым, его последователями, Валентина Феликсовича власти не беспокоили. В Краслаге, где находился в заключении Войно-Ясенецкий, ему со временем поставили памятник.

Вера Сталина в наличие совести у человека (а стало быть, и Бога. – Г.П.) многое объясняет в поступках и действиях «дяди Джо». Вера – чувство сакральное, его истинно верующие, в отличие от нынешних «подсвечников» – циников, несут в себе гордо и сдержанно. Эта вера, проявившаяся и в верховном правителе, и в народе, к коему, как к братьям и сестрам, по-библейски обратился в лихую годину вождь, подняла граждан страны Советов на невиданную борьбу с невиданным доселе по изощренности, коварству и силе сатанинским злом – фашизмом. Эта вера помогла одержать победу, помогла поднять из руин разрушенные города и села, сделать жизнь людей радостной и уверенной. Безбожное атеистическое общество сохраняло в глубине души своей великий стержень – совесть и веру. И пока это было, Бог помогал нам.

Знаю по собственному опыту, с каким интересом воспринимали советские граждане хотя бы те же публикации в прессе того времени на темы морали. И знаю, что мы, пишущие на эти темы, со школьной скамьи причисленные к сонму материалистов, главным постулатом мировоззрения коих являлся тезис превосходства бытия над сознанием, проводили на практике другую философию: чтобы докопаться до сути, надо добраться до души человеческой, чтобы оценить человека, а уж тем более вызвать в сердце его ответный отклик, необходимо нравственно услышать своего героя.

Что бы там не говорили о временах застоя, и даже более ранней поры, национально-патриотическая часть правящего большевистского конгломерата, обрусевшего, по выражению высланного некогда из страны философа Николая Бердяева, понимала: с нравственным настроем считаться надо. И тогда прозвучал призыв – нам нужны яркие очерки о человеке труда как носителя высоких идейно-нравственных качеств. Этот клич бросили наследники Карла Маркса (учение оного, между прочим, вновь востребовано на Западе и в США), говорившего, кстати, что революции – праздники для угнетенных, но очень трудно, с нежеланием идут на них массы.

Не могут, никак не могут простить отечественные наши либералы коммунистам и народу, объединенным единой целью и волей, свершенных ими великих подвигов и веры в светлое будущее. Пляшущие, словно мошкара, в лучах солнца Запада (определение П. Я. Чаадаева) доморощенные либералы делают все, что могут, дабы лишить соборности людей, коллективизм у которых заложен на генном уровне. Они выбиваются из сил, пытаясь сбить со своего пути развития презираемый ими самый непокорный сатанинскому насилию народ. Раздирая по живому суть его, зомбируя соотечественников, оглушая, убивая их из пушек всех калибров электронных СМИ, сподвижники дьявола крадут и уничтожают опору человекостояния на Земле – совесть. Они плюют в этот тайник души, топчут, разбивают вдребезги погаными ножищами, как разбивали на мелкие кусочки и перемалывали в пыль коваными сапогами мраморную гробницу матери Александра Невского, что покоилась в монастыре под Великим Новгородом, псы-рыцари – гитлеровские головорезы. И, подобно одиозному Александру Солженицыну, подписавшему состряпанный в недрах ЦРУ «Архипелаг Гулаг», вынашивают они ту же животную злобу ко всему русскому и советскому, что и возведенный ими на пьедестал амбициозный вития, облевавший творчество М. А. Шолохова, оплевавший поэтическую малую Родину С. А. Есенина. И ведь это он, впоследствии якобы раскаявшийся, изрыгнул (уму непостижимо): «Россия должна замкнуться в пределах Московского княжества» и что «нет на свете нации более презренной, более чуждой и ненужной, чем русский народ».

Перестройщикам-передельщикам, понятно, претят другие слова, произнесенные, скажем, одним из почитаемых западных мыслителей в Сталинграде, на Мамаевом кургане, у могилы советских воинов-интернационалистов: «Здесь захоронена совесть XX века». Хотя зашоренные ненавистью к многострадальной, великой еще совсем недавно державе, вскормившей их, давшей им образование и свободу самовыражения, чревообразные особи надеются и впрямь, что совесть народа им удалось закопать бесповоротно и навсегда. Ой, ли!

Пролетарии всех стран (ах, извините, вырвалось нечаянно – Г.П.), люди доброй воли, объединяйтесь!

Геннадий Пискарев

P.S. В предлагаемой читателю книге приведены очерки и заметки, написанные мною, как в советское время, так и в период грабительского разгула, именуемого новоделами восстановлением справедливого капиталистического общества. Из них ясно видно: ЧТО порицали и отстаивали мы, «совки», ЧТО находило в ту пору поддержку народа и власти. И, быть может, немного другими глазами глянет околпаченный современный читатель на бесовщину, правящую бал сегодня. И вдруг задумается он над старой истиной: Пусть лучше в низких домах живут высокие сердца, нежели в высоких зданиях низкие, мелкие души.

 

Трибунал

В Координационном комитете X Чрезвычайного внеочередного Съезда народных депутатов России 1 октября с.г. в 18.00 состоялась пресс-конференция для российских и иностранных журналистов, где была дана подробная информация о ситуации в Москве. Было сообщено, что ассоциация военных юристов образовала всероссийский Военный Трибунал для рассмотрения преступлений, совершенных Ельциным, Ериным, Грачевым, Галушко, Лужковым, Черномырдиным, Шумейко в соучастии с другими должностными лицами федеральных органов. Ассоциация квалифицирует действия указанных лиц и их сподручных как измена Родине, выраженная в форме совершения государственного переворота. Прибывший на конференцию из Свято-Данилова монастыря Виктор Аксючиц заявил, что 2 октября в 12.00 будет открыт доступ в Дом Советов всем депутатам, сотрудникам Верховного Совета и журналистам. Будут включены все системы жизнеобеспечения. Создаются совместные комиссии Съезда, Правительства России и Москвы по постепенной разблокировке здания Верховного Совета и складированию оружия».

Это сообщение, опубликованное в газете «Федерация» (кстати, доставка факта в редакцию об образовании трибунала лежит на моей совести), стало одной из последних заметок, что напечатала газета. Её закрыли.

 

Спаси и сохрани!

До тектонического сдвига – расстрела российского Белого дома, произведенного на глазах оцепеневшей планеты Земля и повернувшего в бездну величайшую цивилизацию мира, оставалось всего несколько часов. Но мы еще надеялись на чудо.

В ожидании пресс-конференции хожу по третьему этажу Краснопресненского Дома Советов, где работает Координационный комитет X съезда народных депутатов России. По сути, это второе крыло съезда, где зарегистрировано более 160 народных избранников. И число их увеличивается с каждым днем. Конечно же, не за счет уменьшения «обитателей» Белого дома, а в результате приезда с мест той части депутатского корпуса, которая по определенным причинам не смогла выбраться в столицу ранее.

Тесно, скученно. В коридорах этажа депутатские, личные вещи, то сложенные стопочкой, то навалом лежащие по углам – люди приехали сюда со своей провизией, что-то привезли из медикаментов, одежды и продовольствия для своих товарищей в осажденном Белом доме. Работает буфет – но только раз в сутки депутатам выдают горячую пищу: поступило распоряжение экономить на еде.

Но греет душу то обстоятельство, что здесь ты все-таки в безопасности. Омоновские дубинки до сюда дотянуться не смеют. Кто-то, между прочим, замечает: «Наша свобода сузилась до параметров Дома Советов».

Уже поступают сведения о ходе митинга на Смоленской, о столкновениях граждан с омоном, о войне там или избиении (трудно сказать), о пожарах на баррикадах, о спокойном (или равнодушном?) поведении милиции. Идут разговоры о зверствах Северо-Осетинского омона на Пушкинской площади, о ребенке запутавшемся и изрезанном в спиралях Бруно – подарке «демократа» Клинтона «демократу» Ельцину, что опоясали здание ВС и применение которых даже в военных целях запрещено международной конвенцией. А я вспоминаю французского журналиста, пытавшегося пройти к Белому дому у «Баррикадной» и получившего в лоб удар дубинкой, его злое удивление и возглас: «Мои права журналиста растоптаны!»

Эка невидаль – права журналиста.

Смотрю, нет ли кого знакомых. Ба! Анатолий Грешневиков. Но еле узнал, осунувшийся, обросший – недавно из ельцинского гулага – Дома Советов. Сидит на корточках, что-то пишет на коленях. Оказалось заявление в Координационный комитет с просьбой оказать материальную помощь пострадавшему от побоев омоновцев журналисту Борису Степановичу Украинцеву. Боре Украинцеву!? С которым виделся я всего несколько дней назад, сотруднику абсолютно непартийного издания журнала «Природа и человек», доброму семьянину, вечно хлопочущему о прокорме своей семьи, озабоченному болезнями жены, недугами 84-летней матушки.

– Насколько серьезно избит? На кого же осталась родня?

– Изорван кишечник. Лежит в 4 городской больнице. К семье вот собираемся поехать.

– Да каких же пор будут бить нас?

Грешневиков подымается с колен, смотрит в упор на меня:

– Пока не скажем все разом. Нет!

Он тоже испытал на себе липкую боль ударов омоновских «демократизаторов», как и рядом стоящий с ним слепой депутат Смолин. «По ночам в окна Белого дома били сильнейшей мощности прожектора, нас оглушали идиотской музыкой, перемежаемой детским плачем с просьбами: «Папа, папа, вернись домой!» – рассказывают белодомовцы. Мы стояли. И пели песни. Эх, какой парламент может потерять Россия?»

За десятые сутки перевалило противостояние между Верховным Советом и Президентом с Правительством, обходящееся народу ежедневно в 10 миллиардов рублей. Да, да, как потом будет сообщено на пресс-конференции, содержание одной лишь «омовской дубинки» выливается ежесуточно в миллион. И это тогда, когда у правительства зреет план троекратного повышения цен на хлеб и за проезд в метро, и неосуществленный покуда лишь потому, что в затемненном Белом, или, как уже говорят некоторые острословы, Черном доме, законодатели так и не склонили головы перед насилием и произволом, принимая законы, направленные на то, чтобы жизнь соотечественников хоть немного, но посветлела. Кстати, создана здесь и комиссия по обобщению актов избиения Россиян. Настанет время и режиму будет предъявлен счет за каждую невинно пролитую кровинку и слезинку.

Восемь ключевых министров ельцинского правительства во главе с Черномырдиным катаются сейчас по стране с политическими – не хозяйственными целями, транжиря на это выданный под смехотворно низкие проценты кредит на сумму свыше четырех триллионов рублей. И это в условиях наступающего топливно-энергетического кризиса, неубранного урожая, при пустых по сути дела плодово-овощных базах в той же Москве. И как тут не вспомнить, какую бурю негодования вызвало в свое время обращение Верховного Совета к Правительству Российской Федерации о выделении всего лишь 700 миллиардов рублей для поддержания бедствующих предприятий. Отказ был решительный, а тут 4 триллиона…

Как известно, проходивший недавно съезд Аграрного Союза России не поддержал ельцинские действия, направленные на погром. Демократическая пресса моментально наклеила на его участников соответствующие ярлыки, обвинила в том, что съезд снова только и знает, что требует денег, дотаций от правительства, в то время как тот же хлеб вон как дорожает. Но извините, в себестоимости его стоимость зерна, того, что произведено руками крестьян, составляет всего 18 процентов. А потом, почему земледельцы не должны требовать денег за свой труд? Ведь то же зерно у них забрали – оно, как и при Сталине, в государственных закромах, а заплатить не заплатили – немного не мало полтора триллиона рублей. И возникает вопрос, хлебопашцы ли виноваты, что дорожает батон?

– В нашем государстве Президент и исполнительная власть не могут быть гарантами демократами, – вступает в разговор Альвин Еремин, председатель Комитета Верховного Совета России по промышленности и энергетике. И уж если они пошли на ликвидацию представительной власти на федеральном уровне, то, будьте уверены, перед разгоном ее на местах не остановятся. А все это наносит и нанесет стране колоссальный экономический ущерб, наступит добиблейский хаос. Где уж тут ждать улучшения жизни?

Так говорят умные головы, государственные деятели. А у меня перед глазами стоит старушка, шагающая робко вдоль омоновских цепей у Белого дома и тихо так говорящая: «Сынки, опомнитесь, кого вы защищаете? Ведь с той поры, как пришел к власти Ельцин, мы дня спокойно не жили». И ее слова, кажется, доходили до каменных сердец вооруженных до зубов упитанных молодцов.

Вообще, надо заметить, что настроения подолгу стоящих в оцеплении омоновцев начинают меняться. Игорь Михайлович Братищев, открывая 3 октября пресс-конференцию, привел примечательный факт: поутру он с одним из депутатов вышел к зданию Дома Советов и стал демонстративно переписывать номера омоновских машин. Увидя это, из цепи вышел капитан и шепотом сказал: «Ребята, мы с вами, но делайте свое дело не столь открыто».

А накануне к омоновцам выходили Руцкой и Илюмжинов, беседовали с ними: их внимательно слушали. Но после этого состав оцепления был сразу же заменен. Между прочим, заменялся он за эти дни противостояния уже шесть раз. Омон, как стало известно, начал подменяться, так сказать, личными формированиями боевиков Лужкова, Боксера, Шумейко, Затулина, Попова, Борового. Более того, в первые ряды со щитами начали ставить молодых ребят из пехотных линейных частей, которых бравые, крутые парни в беретах дубинками гонят на демонстрантов и митингующих. И уже совсем невероятная ситуация: в осаде Белого дома принимают участие переодетые в милицейскую форму курсанты военного училища, носящего имя… Верховного Совета.

Свыше десяти дней продолжается противостояние властей. Ставка сделана, видимо, на «войну нервов» – у кого первым не выдержат? А милиция, омон устали и озлоблены. Того и гляди случится что-то непоправимое.

…За столиком сидят два весьма энергичных человека: Валерий Саркисян, доктор физико-математических наук, и Валерий Суринович, начальник отдела ГП «Оргэнергогаз». Оба защитники Белого дома в августе 1991 г., имеющие за это медали. «Вот пришли зарабатывать по второй, – горько шутят они, протягивая мне сочиненное ими воззвание ко всем, кому не безразлична судьба России. Бросаются в глаза слова: «Если с Белого дома не будет снята блокада, беззаконие начнет стремительно нарастать, и тогда в России надолго воцарятся черные дни».

А со Смоленской площади приходят страшные вести: есть жертвы, омоновцы, раскрасив красной краской свои лица, применили огнестрельное оружие. Люди вынуждены защищаться, отбиваться булыжниками, железками, валяющимися на местной стройке.

На пресс-конференции выступают очевидцы трагедии, сообщается о приостановлении переговоров в Свято-Даниловском монастыре, о том, что в Доме Советов опять отключены и свет, и горячая вода и, по сути, все телефоны. Зачитываются в адрес X съезда телеграммы с поддержкой его, идущие со всей России. Оглашается заявление в Европарламенте Британской фракции, которая двумя третями своего состава решительно осудила антиконституционные действия Бориса Ельцина. Подходит к микрофону священник, берет слово депутат Краснопресненского районного совета и заявляет, что вместе с Белым домом блокированы и прилегающие к нему кварталы. В квартирах отключены телефоны, невозможно вызвать скорую помощь, не вывозится мусор. Люди оглушены ночной, рассчитанной на подавлена психики музыкой, от которой падают в обморок даже стоящие в оцеплении солдаты, В одном из домов ночью случился пожар. Вышли из строя лифты, но аварийные службы к месту беды не допускаются. Жители в оцепенении, не знают, где найти управу.

Да где же ее найдешь, в оккупации-то?

Более десяти дней длится противостояние властей, тянут из людей жилы. Что-то бы сказал по этому поводу мудрый флорентиец Макиавели, призывающий во времена объединения Италии государственных деятелей благодеяния творить неспешно, растягивая удовольствие, но непопулярные меры проводить стремительно.

…После пресс-конференции включаю телевизор и слышу обращение к властям иерархов Православной церкви; их заявление, что будет предан анафеме тот, кто первым прольет народную кровь.

О боже! Спаси и сохрани Россию.

Москва, Краснопресненская набережная, 3 октября 1993 года, 14 часов 00 минут.

 

Часть VII. Стояние на камне

 

 

Вдали от шума городского, или три дня в деревне

 

Этот материал, означенный претенциозным подзаголовком (с таким названием есть статья у Льва Николаевича Толстого) рожден, действительно под впечатлением от трехдневного пребывания в «имении», отстраиваемом в рязанском селе Семион старателем нынешнего времени, моим визави – Александром Васильевичем Терениным, московским профессором и удачливым предпринимателем. После совместных прогулок по живописным окрестностям старинного селения (археологи находят здесь следы обитания человека многотысячной давности), после встреч, разговоров с народом (из семионовской среды вышло одиннадцать Героев Советского Союза, тут корни легендарного космонавта Геннадия Стрекалова), моторно-эмоциональный Теренин прямо-таки бурлил потоком искрометных мыслей, неожиданных и оригинальных, высекающих во мне, заскорузлом собеседнике, живой отклик. Потому все то, о чем мы с ним говорили, в результате чего и родилось это любопытное эссе, я считаю необходимым подписать и именем Александра Васильевича. – Г.П.

 

Своя продукция

Давно соблазнял он меня поездкой в свое родовое гнездо, возрождаемое им из руин. (В двадцатых годах прошлого века, когда скончался дед Александра – Василий Митрофанович, матрос с легендарного крейсера «Варяг», семья Терениных оставила родное пепелище, перебралась в Белокаменную.) И я не устоял, не устоял, услышав из уст профессора сногсшибательный довод: «Молоком козьим со своей фермы угощу, да и вообще вся продукция там у меня своя». Сердце мое екнуло. Всплыло вдруг в памяти собственное послевоенное деревенское детство.

Мои самые сильные впечатления от него делятся как бы на две половинки. Первая – это нелёгкая, от зари до зари работа на колхозном поле и крестьянском подворье. Вторая – престольные праздники: ржаные пироги с ягодами, капустой, яйцами и свеклой, ячменное домашнее сусло и пиво, упругие, как ремень, холодцы и рубцы, крахмально-ягодные и овсяные кисели. И бесподобнейшее добродушие хозяев, их хлебосольство, сопровождаемое убедительным «потчеванием»! «Кушайте на здоровье, дорогие гости, не стесняйтесь: здесь всё своё».

«Своё». Запомним это такое простое, но значительное слово. Ведь его с особым ударением произнес, приглашая в гости, омоскобившийся некогда, а теперь вот «одеревеневший» горожанин Теренин.

– Это ты правильно подметил, – резюмирует Александр Васильевич. – Свое слово простое, но великое. Как и словосочетание «своя, не купленная продукция». – И заговорила академическая душа: – Своя продукция, друг мой, это же прямой результат человеческого труда и природы. Именно это обстоятельство благороднейшим образом воздействовало, полагаю, испокон века на душевный, нравственный мир селянина, крепило его самосознание, делало личностью самодостаточной и независимой, доброй и отзывчивой.

Внимая суждениям ученого собеседника, припомнил я свою журналистскую бытность, когда в силу корреспондентских обязанностей пришлось мне немало поколесить по матушке-России, да и не только по ней. Бывая в гостях у сельских жителей, я невольно отмечал то, что запомнилось с раннего детства, особую щедрость людей крестьянского звания. Она свойственна им независимо от их мест обитания. «Кавказское гостеприимство» характерно не только велиречавым горцам, но и в равной степени декханину – таджику, арату – монголу, оленеводуманси, и рыбаку камчатского полуострова.

Как-то в посёлке «Канчаланский», что на Чукотке, хозяйка дома, куда мы были приглашены на обед, весьма удивилась, заметя, как робко намазываем мы на маленькие кусочки хлеба из трёхлитровой банки красную икру. Ей почему-то показалось, что икра нам не по вкусу, поскольку была приготовлена в начале прошлой путины. Извиняясь, как извиняется за прошлогодние соленые огурцы, оказавшиеся на праздничном столе, жительница, скажем, среднерусской полосы, канчаланка смущённо поясняла нам, что до новой путины целый месяц, а эта икра тоже хорошая и что есть её надо ложками, не жалея, потому как не купленная, а своя.

Своя продукция стоила дешево. Крестьянин, непосредственно контактирующий с землей-кормилицей, меньше всего был стяжателем, алчной эгоистичной особью. Он как бы и не ценил очень-то труд своих мозолистых рук, но понимал значение земли, завещанной ему от Бога благодати, которой он должен делиться с другими.

Подобное понимание добродетели огромным слоем российского общества – крестьянством, его глубокое религиозное сознание играло в труднейшие периоды жизни страны колоссальную спасительную роль. Слова Льва Николаевича Толстого, сказанные как раз в статье «Три дня в деревне», убедительнейшим образом это доказывают.

«В наше время, – пишет Лев Николаевич, – по деревням завелось нечто совершенно новое, невиданное и неслыханное прежде. Каждый день в нашу деревню, состоящую из восьмидесяти дворов, приходят на ночлег от шести до двенадцати холодных, голодных и оборванных людей… Десятский не ведёт их к помещику, у которого, кроме своих десяти комнат в доме, есть ещё десятки помещений и в конторе, и в кучерской, и в прачечной, и в белой и чёрной людской, и в других помещениях; ни к священнику или дьякону, торговцу, у которых хоть и небольшие дома, но всё-таки есть некоторый простор, а к тому крестьянину, у которого вся семья: жена, снохи, девки, большие и малые ребята, все в одной восьми-десятиаршинной горнице. И хозяин принимает этого голодного, холодного, вонючего, оборванного, грязного человека и даёт ему не только ночлег, но и кормит его.

– Сам за стол не сядешь, – говорил мне старик хозяин, – нельзя и его не позвать. А то и в душу не пойдёт, и покормишь и чайком попоишь.

Только подумать о том, что заговорили бы живущие некрестьянской жизнью люди, если бы в каждую спальню к ним ставили на ночь, хоть раз в неделю одного такого измёрзшегося, изголодавшегося, грязного, вшивого прохожего».

Вывод Льва Николаевича из всего этого удивительный: «Если бы не было крестьянского народа и не было в нём того христианского чувства, которое так сильно живёт в нём, уже давно бы бездомные люди, дошедшие до последней степени отчаянья, несмотря ни на какую полицию, не только разнесли бы все дома богатых, но и поубивали бы всех тех, кто стоял бы на их дороге. Так что не благотворительные общества и правительство ограждают нас от напора бездомного люда, а всё та же основная сила жизни русского народа – крестьянство».

Трудно добавить что-либо к словам человека, названного В. И. Лениным «зеркалом русской революции», их можно разве что подтвердить собственными наблюдениями. Когда грянула над страной черным громом Великая Отечественная война, куда ринулся лавинообразный поток беженцев с оккупированных территорий? Куда вывозили детей и жителей блокадного Ленинграда? В восточные деревни. Помню еврейскую семью из Питера, квартировавшую вместе с главой её бабкой Ришей в нашем доме, в костромской глубинке. Не забыть, как мы с сестрой спали на веретище (плетёная соломенная подстилка), а эвакуированные – на отданной им в пользование нашей матерью, вдовой-солдаткой, железной, с пружинами кровати. Помыслить об ущемлении обездоленных людей ни нам, ни уж матери, конечно, – в голову не приходило.

Можно, наверное, с натяжкой объяснить подобное тем, что нас связывало с постояльцами единое горе – война, но как прикажете истолковать откровения, которые доводилось слышать от выселенных с ярлыком «враги народа» в казахские степи чеченцев, ингушей, калмыков? А говорили они примерно тоже, что написано в книге Ахмета Хатаева «Эшелон бесправия»: «Не окажись рядом с нами в заснеженных пустынях такие люди, как русская женщина Ефросинья, хранительница и оберег непреходящих крестьянских качеств сострадания и великодушия, казах Тлеубан Абильдин, сосредоточие исконной народной мудрости и других людей не чиновного жестокосердия, судьба всех, оказавшихся в изгнании, была бы куда трагичнее».

Я уже не говорю о том, что вся ближняя и дальняя наша собственная родня, в суровые военные и послевоенные годы работавшая в городах, на заводах, фабриках, железнодорожном транспорте, отсылала на «прокорм» своих малых чад в родовое гнездо – деревню, которая, кстати, «горбатила» на общественное благо на колхозных полях за «палочки» – пустопорожние трудодни. Спасали «своё» подворье (сад, огород, корова, куры) и природа (грибной и ягодный лес, рыбная река). Между прочим, подворье облагалось натуральным и денежным налогом, что выглядело вообще-то довольно странно (но об этом мы поговорим попозже): денег за работу в колхозе не платили, а часть налога и страховка взыскивались с крестьянина в денежном выражении.

Александр Васильевич согласно кивает головой. Родившийся после войны в стольном граде, он тем не менее не малую часть своего пионерского детства тоже провел в деревне у родственников.

Кому-то может показаться, что сообщая о тяжестях колхозного бытия мало что смыслящему в производительном труде молодому современнику-виртуальщику, мы хотим подвести его к мысли, мол, сколь благоприятным был бы труд крестьянина, освобождённый от «государственных пут», скажем, как сейчас, труд фермерский, единоличный, ориентированный сугубо на собственный интерес. Нет и нет!

Не это хочется нам сказать – мы лишь подчеркиваем, сколь же гибок, велик и устойчив крестьянский организм, если и в немыслимых условиях он не теряет своего высокого предназначения, а «основная жизненная сила» – крестьянство (определение Л. Н. Толстого, приведенное выше) сохраняет человеческое лицо, образ Божий. Более того, мы убеждены, что это состояние, эта «жизненная сила» сохраняется и подпитывается лучшим образом коллективным, общинным характером крестьянского труда. «На миру и смерть красна» – эта поговорка родилась не иначе как в сельской среде.

 

Свои люди

У ворот теренинского имения нас встретила шумная ватага его обитателей, оказавшимися при знакомстве родственниками хозяина. Что ж, крестьянину в одиночку нигде не выжить. Поэтому и были многочисленны семьи, бездетность являлась величайшим несчастьем. Каждый крестьянский клан был, что колхоз в миниатюре. Ну, и действовавшая тогда мирская община играла заметную, добрую роль. Её отголоски довелось наблюдать даже в советские времена – «толоки» на строительстве жилых домов, выбор пастухов для личного скота, совместная копка приусадебных участков и т. д. и т. п.

Нынешние разговоры о том, что община становилась тормозом в развитии сельскохозяйственного производства и что, мол, не случайно царский премьер – министр Столыпин ставил своей задачей раздробить её путём насаждения фермерства, представляются все же в какой-то степени праздными. Государственник, человек с обострённым национальным чутьём, коим являлся Пётр Аркадьевич, свершая свои реформы, исходил из необходимости сохранения заболевшего Отечества, всемерного оказания поддержки тому же фермерству. Он открыто и гордо заявлял о своей нравственной позиции: «…Мы, как умеем, как понимаем, бережём будущее нашей Родины и смело вбиваем гвозди в… сооружённую постройку будущей России, не стыдящейся быть русской». Вот бы такие слова услышать от кого-либо из нынешних депутатов-демократов. Нет, не скажут, побоятся, что их же собратья обвинят в великодержавном шовинизме.

И, к слову, Столыпин и продолжатель его дела Кривошеин наделяли крестьян «отрубами» все-таки из резервных фондов. В Сибири, да, земли давали столько, сколько крестьяне могли её обработать, а субсидировали их не деревянными – золотыми рублями. Инвентарём обеспечивали не разбитым и по льготной цене. Стройматериалы шли на село, разумеется, не гнилые. Но и в этом случае коллективистский дух земледельцы не утрачивали, что и использовали потом очень ловко большевики. Создавая колхозы, они знали, что делали. Сталин тщательнейшим образом изучил статистику, представленную учёными, и увидел: там, где сельские работы ведутся «сообща» – результат выше. И уж, наверное, читал он труды А. И. Энгельгардта, человека здравого ума, землевладельца и учёного, поднявшего своё имение на необыкновенную высоту, который писал: «Большие семьи даже при слабом старике, плохом хозяине, не умеющем держать двор в порядке, всё-таки живут хорошо. Только при хозяйстве сообща возможно заведение самых важных для хозяйства машин… Разделение земли на небольшие участки для частного пользования, размещение на этих участках отдельных землевладельцев, живущих своими домками и обрабатывающих каждый отдельно свой участок, есть бессмыслица».

Злопыхатели приписывают Сталину «паханские замашки», что, мол, создавая колхозы, он думал об ограблении крестьян. Легче же взять из общего колхозного амбара то же зерно, чем из сотни, тысячи, скажем, частных сусеков. Верно, легче. Но скажите: в войну, не будь колхозов, прокормили бы частники воюющую многомиллионную армию и не прятали бы они в навозных ямах выращенный урожай, как это делалось в гражданскую, даже если дети-красноармейцы сражались за их интересы?

Откинем идеологические и политические «прибамбасы», которыми руководствовались Советы, поощряя колхозное движение, и поймём: они были правы в своих действиях. Еще живы люди, помнящие и колхозный строй, и его становление. От многих из них доводилось слышать: «В довоенном колхозе мы впервые вздохнули свободно. А за работу получили такое количество хлеба, мёда, овощей, что волей – неволей пришлось избыток вести на базар – «колхозный рынок», так он тогда назывался».

Но эти самые люди, истинные сельские труженики, вовсе не принимали, оказывается, послевоенной политики, направленной на чрезмерное «слияние» колхозов. В просторечии слово «слияние» трансформировалось в «сливание», что довольно метко охарактеризовало явление. На густонаселённый административный район в среднерусской полосе создавали огульно в ту пору чуть ли не одно коллективное сельское хозяйство. Тогда как до войны в некоторых деревнях их, бывало, действовало несколько – не в Забайкалье же диком или в безлюдной казахской степи жил наш народ. В компактном хозяйстве, всё равно, что в космическом корабле, необходимы и слаженность, и психологическая совместимость. А в необъятном пространстве? Не зря говорят: что ни город, то норов. То же можно сказать и о российских деревнях. Не раз отмечать приходилось: деревня такая-то от другой в километре стоит, но какая разница в характерах людей. Здесь жители спокойные, рассудительные, тут, как на подбор, забияки, крикуны, большие охотники до разудалых гульбищ. И, что может показаться сейчас очень странным, многие сельчане не приемлели фикс-идею «оттепельного» богоборца-«кукурузника» о стирании граней между городом и деревней, положившую начало строительству идиотских многоэтажек на селе и дальнейшему отрыву мужика-Антея от земли-кормилицы, подтолкнувшую процесс сселения крестьян на центральные усадьбы, а точнее процесс уничтожения поселений, возникших, выросших красиво и естественно, как грибы, в незапамятные времена.

Не стирание граней требовалось – этакое превращение деревни в пародийный город, а крестьянина в недоделанного рабочего (боже, сколько тогда колхозов переиначили в совхозы, где люди по городскому распорядку, курам на смех, работать стали) – требовалось обычное продолжение укрепления союза рабочего класса и крестьянства, улучшение быта, дорог, оснащение современной маневренной техникой и установление паритета цен на сельскохозяйственную продукцию и промышленную, о чем устами своих земляков говорил когда-то даже Сергей Есенин.

Советская власть нам по «нутрю», Теперь бы ситцу да гвоздей немного.

Не вызвало восторга у тружеников и внедрение денежной оплаты в колхозах, а уж тем более проведение «второй коллективизации» – обобществление личных коров. Рассуждения на этот счет пестрили поговорками: «Денежки не рожь и зимой родятся», «Умирать собрался, а рожь сей»…

– Слушай, а ведь в этом есть сермяжная правда, – живо отреагировал Теренин, когда поделился с ним суждениями закоренелых хлеборобов. – Деньги за работу раньше платили только батраку. Хозяин поэтому и был хозяин, что продуктом распоряжался сам, продавал, если надо, – вот и денежка. А тут? Собрал, не собрал урожай, а деньги дай! Ты посмотри, чем это обернулось – деревенские бабы для себя хлеб печь перестали, в город за ним ездят.

А вот колхозный базар после хрущёвских нововведений стал скукоживаться и хлеб мы стали покупать за границей, несмотря на поднятую целину, за золото. На что патриарх колхозного движения Макар Посмитный воскликнул: «Лучше бы его перелили на звезды Героев для селян!»

Целину освоили, а Нечерноземье – хребет России запустили. Чем очень порадовали своих недругов. На весь мир прозвучали полные ядовитого сарказма слова Черчилля: «Я думал, что умру от старости, но когда Россия, кормившая всю Европу хлебом, стала закупать зерно, я понял, что умру от смеха». И никто из наших госмужей не одернул злорадствующего русофоба (нечем, видимо, было крыть), как сделал это в 45-м Георгий Жуков, заставивший прикусить язык американского генерала-союзника, «посочувствовавшего» нам, понесшим такие огромные людские потери, после которых на ноги, дескать, встать уж вряд ли удастся.

– Русские бабы нарожают ещё, – отчеканил легендарный маршал.

Кое-кто ныне склонен считать данное заявление верхом цинизма прославленного военачальника по отношению к народному горю, к памяти миллионов погибших солдат. Нет, это было хоть и спонтанное, но естественное проявление чувств гордого человека – человека-патриота, не желавшего видеть торжества американца, а народ свой и страну в унизительном состоянии.

И деревенские бабы рожали «Людской завод» – деревня набирала обороты в этом плане, переваривая, повторю, по словам философа Николая Бердяева, большевизм и обеспечивая рабочей силой города и прожорливые стройки коммунизма. Не вымирал тогда народ наш, не вымирал, несмотря на кровопролитную Отечественную войну, где основную ратную силу составляли переодетые в серые шинели пахари и хлеборобы. Вспомним, сколько нас было в период расцвета СССР – в 80-е годы прошлого века? Почти 275 миллионов. А в 1941-м? 150 миллионов. Именно эту цифру выкрикнула перед смертью партизанка Зоя, бросив в лицо, мучившему ее гитлеровскому офицеру вызывающие слова: всех не перевешаете!

Тогда не перевешали. Перевешали потом, когда стали обретать, хоть и наполовину, реальные контуры прогнозы Д. И. Менделеева о росте населения России. Тут-то нам, доверчивым, податливо-восприимчивым, и подсунули перестройку, как когда-то Великую Октябрьскую революцию, следствием которой стала истребительная, братоубийственная, гражданская война и обнищание народа, страны. Развязали такую войну и демократические реформы, убивавшие в год до последнего времени более изощрённым образом, чем ранее, до миллиона граждан родного Отечества.

Демократы пустомелют о естественности процесса и, оправдывая свои деяния, ссылаются на упомянутого выше Уинстона Черчилля, сказавшего, что демократия это плохо, но лучше ничего нет. При этом адепты британского премьера, выдающие себя за друзей народа, как-то забывают привести ещё одно высказывание хитрого, как лис, политика и аристократа: «Лучший аргумент против демократии – пятиминутная беседа с избирателем».

 

Своя земля

Однако оставим на время в покое «Троянского коня» – демократию, – вернёмся к нашим «баранам», пока не уничтожили их окончательно прекраснодушные волки-либералы и недоросли-правители, что с исступлением умалишённых рубят и рубят сук, на котором сидят, корёжат и корёжат могучий корень государства – крестьянский организм – живой народный громоотвод от бед внутренних и внешних. Посмотрите, ведь мы уже продовольственную независимость потеряли.

Горе, горе тому, кто не сеет хлеб! А как мы сможем сказать, что сеем его, если за годы демократического разбоя заросли у нас сорняками и мелколесьем десятки миллионов некогда хлебородных пахотных земель. И ждут нас, да чего там ждут, пришли уже, позор и унижение.

«Вечно будешь ты, о человек, стоять у дверей, между теми, которые просят хлеба, вечно будешь ты ждать, чтобы тебе вынесли отбросы те, у кого обилие богатства». Давно это сказано, да современно звучит.

Столкнувшись сегодня с диким ростом цен на продовольственную продукцию, возмущённые граждане нашей страны довольствуются на этот счёт расхожими объяснениями, что таковы законы рынка. Ну, а производитель, дескать, наш мужичок русский – «такой-рассякой». А почему он «такой-рассякой», людям не больно-то объясняют, да они и сами не очень задумываются над этим. И уж мало кого «свербит» мысль, откуда такая алчность у того, который сам хлеба не сеет, но цену ему, видите ли, знает. И откуда вообще такое ожесточение в народе? Что породило равнодушие к чужой боли, беде? Публика, читающая прессу, в таких случаях начинает обычно бормотать что-то о нравах постмодерна, о машинизации человека, опять же о рыночной экономике.

Но академик Теренин, возведённый недавно в дворянское достоинство, не зомбированная серая масса. И он говорит: то, что рынок всё правильно урегулирует – это ставка для наивных. В США, самой демократической и рыночной стране, как считают некоторые наши олухи, только три года назад был принят билль (закон) о программе перехода сельского хозяйства к рынку, предусматривающий постепенное, в течении многих лет сокращение (подчеркнём, всего лишь сокращение) государственного вмешательства в фермерскую экономику. А пока в свободных Штатах вмешательство это, ох, как сильно. И всё в смысле государственной поддержки фермера. Ну, прямо в правительстве там, на Капитолийском холме, не иначе, как одни Столыпины сидят. И вообще, если Россия воссоздаст частную собственность на землю, то это будет очередной огромной её ошибкой, за которую в один прекрасный день придётся дорого заплатить. Между прочим, западные учёные-рыночники говорят то же самое. Толкуя о землях сельскохозяйственного назначения, они поднимают одновременно и комплекс вопросов природопользования, экологии. В этот комплекс входит часть богатства, которая принадлежит всему обществу, её нельзя приватизировать и продать. Учёные указывают на земельную ренту и ренту на природные ресурсы. Эти ценности не могут принадлежать никому в отдельности.

(Тут припомнились мне рассказы матери о фермерах доколхозой поры. Лишь двое из нашей деревни отважились вести хуторской образ жизни. Один из них потом в 30-е годы стал организатором первого колхоза в нашей округе. Вторая семья вошла в него с неохотой, но вошла. Члены её отличались этаким эгоцентризмом, за что за ними, за детьми их надолго сохранилось определение-кличка – «хуторяне». И в неё односельчане вкладывали далеко не положительный смысл.)

Нынешний крестьянин, увы, крайне деморализован нескончаемыми реформами и экспериментами над собой. Подобно узнику концлагеря, он теряет жизненный смысл, ориентиры, основу основ человеческого бытия – уверенность в себе и свои силы.

Людей столько раз обманывали, кормили обещаниями, отбирали и рушили созданное непосильным трудом, что они больше не хотят быть дураками, работать и надрываться, как ранее. Да, «деревня без дураков» гибнет, пьёт, зарастает сорняком, но «ломить» просто так в очередной раз на дядю-живоглота не имеет желания. Даже беспощадный царь-голод бессилен тут. Бомжу не страшны помойка и гибель в грязи. Так что же дальше? Как побудить народ к созидательному труду? Что делать-то? Обращаюсь я к собеседнику с извечным русским вопросом.

Теренин, искренне верующий православный христианин (дивился на него: пока вёз меня в свой Семион, держался за руль машины чуть ли не одной левой рукой, правой – крестился при виде церквей, монастырей, повсеместно возрождаемых, слава Богу, на рязанской земле), ответил, как отрезал:

– Веру надо вселять в людей конкретным делом и организованным порядком. Крещение Руси производилось тоже не совсем добровольно.

Есть тут над чем призадуматься. Если хотим мы страну и людей сохранить, надо, надо деревню на ноги ставить и возрождать во что бы то ни стало крестьянский дух в земледельце. Чтобы не говорили современные умники – в крестьянском сословии сокрыта подлинная сила нации.

Россия землей богата. Богата она и сельскими жителями, которые составляют и сейчас ещё треть населения страны. Но население – далеко не народ, без коего, как известно, и родная земля мачеха. Если народ исчезает, всё остальное теряет значение.

Люди, как говаривал известный адвокат царской России Ф. Н. Плевако, кирпичи. Из одних и тех же кирпичей создаются и храм Богу, и тюрьма – жилище отверженных. Перед первым мы склоняем колени, от второй бежим с ужасом, Но разрушьте тюрьму, оставшиеся целыми кирпичи могут пойти на храмостроительство, не отражая отталкивающих черт их прошлого назначения.

Как тут не поклониться не такому уж и плохому опыту Советов по формированию в сельских людях чести, доблести, геройства и любви к земле-матушке. Да, в советское время любовь к земле-кормилице выглядела, допускаем, как осознанная необходимость. Не показательная, но обязательная. Нет её – нет удачи на крестьянском поприще. Как без Бога – не до порога. А Господь-то как раз и завещал Адаму с Евой и их потомству в поте лица добывать хлеб свой насущный. Расшатывая веру в Бога, Советы, понятно, внедряли эту любовь к вождям. Таким же образом усиленно внедрялась, и небезуспешно, любовь к земле. А как иначе? Ведь чтобы там ни было, Илья Ильич Обломов, великий русский персонаж подметил верно: «Научи мужика грамоте (а большевики его этому научили. – Г.П.) он землю пахать перестанет». А если в этом случае и духовные ценности подменить «золотым тельцом», или, как говорят в народе теперь «жёлтым Геббельсом» – дорога в ад обеспечена. При любом общественном строе.

Не удержаться вновь от примера. Упомянутая выше блокадница бабка Риша, которую в войну приняла многострадальная деревня, вернувшись после прорыва кольца снова в Питер, спустя некоторое время решила навестить свою благодетельницу, привезла туда несколько рюкзаков и кошёлок сухарей из белой муки. Белый хлеб в костромской стороне, где сеяли в ту пору в основном рожь-казанку считался лакомством, нарезных батонов даже в магазинах районного города не продавали. Их пробовали раз в году, когда кто-либо из родственников-железнодорожников, ездил во время отпуска в Москву по бесплатному билету и привозил оттуда набитый «ситным» объёмистый мешок. По приезду для всех устраивалось шикарное чаепитие с белыми булками. Но бабка Риша чаепития для деревни, встретившей её опять же радушно и гостеприимно, не устроила. Она стала потихоньку торговать сухарями. Денег у деревенских жителей было тогда в обрез, и она меняла грошовые сухарики на рублёвые яйца: одну штучку на одно отборное. Выменянный у дуры-деревни натуральный продукт она продавала потом в городе на базаре.

Выпущенные на свободу шальные деньги, у которых, как известно глаз нет, пресловутое «злато-серебро», коим на заре Советской власти незабвенный Владимир Ильич Ленин намеревался отделывать общественные туалеты, поразили вокруг себя вся и всё, породили кошмар. Кошмар этот «денежные мешки», конечно, пытаются заглушить приобретением яхт, футбольных клубов и разными там «голыми плясками» при луне, подобно обречённым нэпманам из Ильфо-Петровского «Золотого телёнка», но…

Разумеется, в годы беды человек добровольно бежит к земле. В войну вон и горожанин, и интеллигент взялись за лопату. Как и сейчас. К сожалению, не все. Многие, по-прежнему, держатся за «горбачевозку» – транспортную сумку на колёсиках – главное орудие челноков, пионеров малого горе-бизнеса.

В сытое время обыватель обычно «воспаряет». Ему то осетрины с хреном хочется, а то и революции. Тут идеологический аппарат дремать не должен. Он при советской власти и не дремал долгое время. Одна «Сельская жизнь», газета ЦК КПСС, с её десятимиллионным тиражом, возвышающая крестьянский труд, чего стоила. Мощная обработка сознания, агитация, пропаганда подняли людей на освоение целины, не дали распасться колхозам. Крестьян награждали, делали героями. И они были таковыми. Многие, вероятно, вынужденно. Как бойцы на войне, где далеко не все были добровольцами, и не все, сломя голову, неслись в пекло. Но все в итоге стали в нашем сознании сынами Отечества.

Внимание властей к мужику, пусть и шкурное, способствовало, вероятно, в определённой степени и рождению в литературе такого благодатного явления как деревенская проза, появлению деятелей культуры и искусства, называемых почвенниками. В своих творениях они глубоко, а не лубочно-анекдотично, вскрывали истинные движущие силы крестьянского жития. Эта почвенническая культура, её представители: Александр Яшин, Валентин Распутин, Николай Рубцов, Фёдор Абрамов, Евгений Носов, Василий Белов, Владимир Крупин, Борис Екимов, многие, многие другие – искренне и по праву считали и называли крестьянский дом Ноевым ковчегом, а труд селянина на земле приравнивали, подобно Жан-Жаку Руссо, к разновидности искусства. Вступив в непримиримую полемику с нарождающимися молодыми волками («Они много пили, пили, не хмелея», – сказал как-то об этой жестокой поросли, сожалея, что мы проморгали её становление, Виктор Астафьев) «почвенники» значительно сдерживали распад державы, символом которой был серп и молот. Не случайно с приходом либеральных демократических времён все они попали в «не формат».

Так что зря набрасывается в своих выступлениях с оглоблей-дубиной ельцинский премьер-министр Иван Силаев на «мёртвого льва» Иосифа Джугашвили как на автора и исполнителя программы ликвидации кулачества, читай, крестьянства, как класса. Деревню в большей степени сгубили не Сталин и его наследие, а хрущёвский волюнтаризм, разбивший монолит крестьянского бытия, когда произведён был разрыв «золотой нити», связывающий поколения.

Окончательно же добили крестьянство демократические реформы, передел общественной собственности, насильственно-бестолковое внедрение фермерства. Но даже при такой раскладке крестьяне в ту пору хлеб выращивали, предлагая его государству по 160 долларов за тонну. Однако отечественное, высокого качества зерно не закупалось: элеваторы были забиты импортным зерном, далеко не лучших кондиций по 280 долларов за тонну. А Международный валютный фонд, дабы окончательно покончить с производством, потребовал сократить посевы зерна и поголовье скота: коров и свиней.

Возможно ли было подобное уничтожение российской деревни при дяде Джо, отказавшемся в отличие от «свободолюбивой» Европы принять для реализации в своей стране после разрушительной войны американский кабальный «план Маршалла»? Так что не очень верится обвинениям в его адрес такого «ежа», как Иван Степанович Силаев, охотнее поверим мы «зверю» – американской разведке, что в начале 30-х годов недвусмысленно докладывала правительству США о безоговорочной оправданности экономических преобразований в сёлах Страны Советов. Далёкие от эмоций профессионалы, восхищаясь производственным скачком и уровнем жизни колхозников, безотлагательно предупреждали министров: будьте готовы к тому, что СССР в области сельского хозяйства в ближайшее время станет сильнейшим конкурентом Штатов.

А английский драматург, острослов Бернард Шоу, побывав в гостях у российских тружеников села, заявил, что если такая жизнь ужасна, то он ужасно хочет так жить. Очернители всего хорошего в нашем Отечестве, естественно, говорят: Шоу гостил не у крестьян, а у переодетых в колхозников чекистов. Но американские-то разведчики собирали свои сведения уж, наверняка, там, где энкавэдэшников не было.

– Постой, постой, – встрепенулся Теренин. – Ты о Бернарде Шоу вспомнил. Да острослов он знатный, но и ум глубокий. Послушай-ка, что говорил он помимо всего прочего: «Если эксперимент, который предпринял в России Ленин в области общественного устройства не удастся, тогда цивилизация потерпит крах… Если же будущее будет таким, каким его предвидел Ленин, тогда мы все можем улыбаться и смотреть вперёд без страха. Однако, если эксперимент его будет сорван и окончится неудачей, если мир будет упорствовать в сохранении капиталистического развития, тогда я должен с большой грустью проститься с вами, друзья мои.»

– Вот это да, – только и мог я сказать, выслушав бесподобное откровение. Откровение, близкое к тем, что стали высказывать позднее великие умы Запада, вдоволь наевшиеся ценностей, устанавливаемых потребительским обществом: «Лучше быть, чем иметь».

Самодостаточная деревня с её безотходным производством, с её экономичностью, бережливостью, она, только она может противостоять безумной потребиловке чревообразных особей, пожирающих всё и вся вокруг.

 

Своя страна

Деревня – питательная среда, очаг, дающий силу людям. Там человек живёт. Город – реанимационный аппарат, люди, подключенные к нему, выживают. Город может потухнуть и человек погиб. Права Наталья Нарочницкая, ох, как права, назвав крестьянство определительным сословием, оплотом консервативных ценностей национального духа и культуры. И, конечно, права Екатерина Великая, русская императрица, хотя и немка по национальности (но сказал же граф Шереметев когда-то: «Править Россиею можно только будучи русским, или показывая, что хочешь им быть»), заявившая чётко и внятно: «Крестьяне первые и необходимейшие люди в государстве». И это она пришла в неистовство, узнав, что её любвеобильный канцлер граф Панин подарил итальянской певичке собственную деревеньку. Государственница-царица немедленно выкупила её у иностранки, дабы и крохи не нашей собственности не оказалось на русской земле.

Как будто вторя этим мыслям, Теренин произносит следующую тираду: «Да много мы напортачили, но главное: утеряна преемственность, которая так сильно проявлялась именно у людей, работающих на земле. Дети рядом с отцами – и дома, и на работе. Все на глазах, все под контролем. А если что, так и ремень под рукой». «Молодец, – воодушевился я и по памяти процитировал выдержку из знаменитого «Домостроя», написанного священником Благовещенского собора в Москве в XVI веке Сильвестром. «Казни сына своего от юности его и покоит старость твою и даст красоту душе твоей. И не ослабевай, бия младенца. Аще жезлом бьёшь не умрёт, но здоровее будет».

– Издеваешься, ехидничаешь, – косо глянул на меня Александр Васильевич, – думаешь я не понимаю, что средневековые способы воспитания – «бить жезлом» в наше время не приемлемы. Но я не о том говорю, а о сути. Она же остаётся прежней. Нарушать заветы предков – себя бить. Как, кстати, и рушить коллективистское, общинное сознание, удерживающее от собственного самоуничтожения дорогих нашему сердцу хлеборобов.

Теренин хмурится, уходит в себя, но потом его снова прорывает:

– Я понимаю, пока опасность кажется абстрактной, наши госмужи не будут вкладывать в нестандартные решения ни ресурс, ни время, ни энергию. Я понимаю и то, что сапожнику, скажем, не может понадобиться атомная бомба, как и нынешнему русскому миллиардеру. У него нет задач, решаемых этим инструментом. Вот деньги государства, выделяемые на её создание, он бы охотно взял, или, говоря по-нынешнему, распилил и прикарманил. И потому, когда я вижу, что проект по освоению, например, нанотехнологий оказывается в руках одиознейшего Анатолия Чубайса, я не сомневаюсь, что он в данном случае поступит также, как поступал, приватизируя и реструктуризируя Единую энергетическую систему бывшего СССР, в результате чего у уполномоченного творить чудеса в экономике мошна распухнет до космических размеров и неподъёмной тяжести, а население и государство в прямом смысле пойдут налегке по миру, подталкиваемые волнами техногенных катастроф. Трагедия на Саяно-Шушенской ГЭС – яркое тому свидетельство.

Что тут скажешь? Разве то, что кое-кто из высшего руководства страны, уповая на современные высокие технологии, похоже, думает, что люди тут будут и не очень нужны. Компьютеры их заменят. Ой, ли!

Помнится в советские времена закупил тогдашний Внешторг для одного хозяйства капустно-уборочный комбайн в Америке, который, выйдя на колхозные поля, сломался на первой же грядке. Приехавший по рекламации специалист, с порога отмёл притязания к своей фирме, заявив, что комбайн сделан с 14-м классом точности (у нас с таким классом строились только космические корабли) и прежде, чем пустить его в ход, поле следовало бы выровнять, как биллиардный стол. Так что судите сами: долго ещё, видимо, придётся махать нам кувалдочкой. Хотя в связи с этим тоже есть поучительная история. Её поведал Илья Глазунов, писавший портреты не только президентов, генсеков и королей, но и простых рабочих, крестьян. Как-то на Баме прикрепили к художнику бойкого комсомольского активиста, который с цифрами в руках неумолчно подтверждал, как здорово работают ребята-механизаторы на укладке путей. Оказавшийся рядом глубокий старик, с бельмом на глазу, слушал, слушал цифирь, не выдержал и оборвал на полуслове новоявленного Диму Крутикова (помните незадачливого лектора из повести Сергея Антонова «Дело было в Пенькове»?):

– Васька, перестань стрекотать: мы в молодости без твоей техники за смену по три пролёта укладывали, а, не как вы, один, да и то на мёрзлую землю.

От себя заметим, построенные артельно в начале XX века пути и мосты на Транссибе и сейчас стоят незыблемо, в то время как Бамовский мост через Амур потребовал капитального ремонта через год после введения в эксплуатацию.

Тут не о значении техники разговор идёт (кто же не понимает её ценности?) – о человеческом факторе речь, нередко ныне отметаемом начисто. Компьютеризация, владение вычислительной, другой техникой, нет слов, дело хорошее. Но в каждом конкретном производстве, где создаются не виртуальные, а материальные блага, не стоит сбрасывать со счетов и некоторые дедовские, не дорогие, однако эффективные приёмы и приспособления.

Пример. Именитый американский фермер 60-х годов Гарст (это он учил Хрущёва сеять кукурузу – разумеется, не в Архангельской области или в республике Коми, как приказал это делать Никита), приехав по приглашению главы государства в Советский Союз, посетил в одном из колхозов свиноводческую ферму. На новое оборудование, установленное в новом помещении, не тратил особо времени деловой иностранец: это ему не в диковинку. Но вот по старой ферме шёл гость не спеша. Выглядел на стойлах, вместо металлических крючков дубовые задвижки, вмиг повернулся к племяннику, сопровождавшему его, знак сделал. Тот блокнот распахнул, что-то быстренько записывать стал. Сообразил хозяин: железные-то крючки и ржавеют, и гнутся, а дубовые только прочнее становятся – стало быть, удобны, надёжны. А увидел самодельный скрепер, из утиля сваренный и подвешенный на Т-25 (его свинарки «лопатой» звали), аж в ладоши захлопал. И этот агрегат в блокноте у племянника оказался. Вот тебе и миллиардеры, вот тебе и обладатели техники с высочайшим уровнем надёжности. Поняли, что такую машину можно сделать без особых затрат, а служить она будет исправно. Охотился, охотился Гарст за плодами крестьянской смекалки, рождённой естественной человеческой бережью и расчётом.

(Запоздало, быть может, но сказать надо: свою рязанскую усадьбу Александр Теренин оборудовал, по всей видимости, руководствуясь этими принципами. Да, великолепный дом, деревянные флигеля, баню, биллиардную, спортзал построил он по современным проектам, но и каждый старый колышек, отслужившую газовую трубу, бетонное перекрытие, столбик не выбросил на свалку, а нашёл им достойное применение. Вновь разбиваемый сад, пруд перед домом сохранили здесь свои очертания, сохранили первоначальную прелесть. Даже ферма с козлиным поголовьем, пока что в три особи, чистенькая, аккуратненькая, заняла место хлева, что построен был некогда отслужившим геройскую службу матросом-варяговцем. Земля тебе пухом, Василий Митрофанович. Не придётся тебе в гробу переворачиваться: внук, как и ты, не спустил Андреевского флага перед ползущей со всех сторон нечистью, не промотал, не проиграл в казино, не загнал в оффшоры сколоченное самим состояние, а вложил в родную землю родной страны. Не так ли действовал некогда наместник Малороссии и Кавказа граф Воронцов, облагораживая каменистое крымское побережье Чёрного моря, строя и даря самому российскому императору дачу в Нижней Ореанде, дабы глядя на отдыхающего в собственной субтропической зоне царя, богатые соотечественники также тянулись в Крым, устраивали места отдыха и здравницы в своей стране, а не за границей, высасывающей с непомерной силой русские капиталы. – Г.П.)

Послушаешь некоторых наших госмужей, почитаешь социальные программы, программы по поддержке деятельных людей, того же аграрного сектора – душа ликует. Всё понимают, всё осознают. Интервью президента Дмитрия Медведева, данное в Барвихе, никаких сомнений не оставляет в том. Но оглянешься по сторонам – цепенеет внутри. Опять политики говорят одно, думают другое, делают третье.

Ну, непонятно, непонятно нам почему отказывают в государственной поддержке реализовать до конца задуманное – построить новое село, да не одно, нового типа, вернее обновленного старого, нашему общему знакомому, который на деньги своей организации (вот она истинная социальная ответственность крупного бизнеса) закупил за рубежом технологию возведения комфортабельных домов-особнячков для земледельцев. Домов, каждый из которых малыми силами можно собрать меньше, чем за неделю, домов, рассчитанных на семью любой величины, домов, способных перерасти в посёлок родственников или деревню с населением, живущим одними интересами, одними намереньями.

Дома в таком поселении – что «грачиные гнёзда» на берёзе. Отец с сыном живут здесь одним двором (мечта Энгельгардта), избы их не отделяются друг от друга, а прилепляются друг к другу. Нечто подобное многие, наверное, видели в старых приднестровских сёлах Молдавии. Смотрит на улицу из-за забора неказистая хата, а зайдешь во двор – крылечки, терема один к одному, погреба бетонные, где виноград хранят и вино давят, другие пристройки. Настоящее семейное родовое гнездовье. Первоначальный, главный капитал тут, а таковым мы считаем капитал нравственный, от постоянного употребления не только не иссякает – растёт.

Ох, денежный наш человечище, бей, бей в неподатливые двери кабинетов высоких сильнее! Стучи – откроют. Бери в союзники президента, чётко сформулировавшего задачу – не только экономически поднять аграрный комплекс, но сделать жизнь селян человеческой, они ведь у нас составляют, повторим, не много не мало (ни в одной стране этого нет) треть от общего количества соотечественников.

А то, смотрите-ка, кое-кто вновь заговорил о вахтовом методе в земледелии. Это, пожалуй, будет похлеще пресловутого шефства промышленных предприятий над сельскими в советский период. Кто будет «держать вахту»? Компьютерный хилый мальчик? Вьетнамец? Кореец? Китаец? Хотя последние представители, корейцы, к примеру, и без того уже вовсю копошатся на обезлюдевших русских землях на юге России (и не только). Неужели и впрямь, мы, русские – не великий самостоятельный народ, а «навоз истории», как высокомерно отозвался о нас небезызвестный немецкий философ-идеалист Гегель? Неужели и впрямь, как утверждал автор «Капитала» Карл Маркс, свойственно нам от природы «виртуозное искусство раболепствовать»?

Нет, что-то тут не так. Чего не терпит русский человек, так именно раболепия. По свидетельству Фёдора Плевако (мы уже ссылались на него выше): московские лакеи его времени ходили в таких же сюртуках, что и господа, однако крестьяне не любили отсылать своих детей в Москву. Человеческое достоинство, человеческое отношение дороже рубля. Да что там рубля! Герои лесковского рассказа «Язвительный» – деревенские мужики дом своего управляющего-иностранца спалили, на каторгу пошли, но не извинились перед господинчиком, позволяющим себе насмехаться над ними.

Так что, если и имеет у нас место охаивание самих себя, так это не больше, чем нарочитое кривлянье и пена. Вон и Пушкин признавался, что он готов оплевать Отечество своё с головы до пят, но ему больно, когда это делают чужие.

Пена всегда на поверхности. Она может быть кружевной, пышной, но никогда продуктивной. Она всегда появляется, когда материал взбивают, не давая отстояться всклоченной породе. Суета сует её порождает.

В пену можно превратить и полезные вещи, если их взбить. В советское время такими от частого бездумного употребления (взбивания) оказались на поверхности великие сакральные свойства человеческой души, как стремление к справедливости, вера, любовь, честь, нестяжание. И человек, обыкновенный человек, потянулся к глубинам. Но не каждому хватило сил добраться до них. Вместо глубин попали в низину – к низменности. Фрейд, подсунутый «искателям», оказался кстати.

Сейчас всё низменное вытащено усилиями постмодернистов, чей бог личное удовольствие, на поверхность. Какая радость была в начале – затонувшую Атлантиду подняли со дна океана. Но нашли, как оказалось, «ящик Пандоры».

И опять ныряет человек, настоящий человек, а не «бритая обезьяна», в глубину, ищет истину, чистоту. Хватит ли сил добраться до незамутнённой божественной правды, главным хранителем и носителем которой являлось на грешной земле до последнего времени в основном крестьянство – мощнейший (подчеркнём ещё раз) громоотвод народных бедствий. Замахнувшийся на него, уродующий его, беспощадно растаптывающий его – есть слуга дьявола, если не сам дьявол.

И опасно, с огнём шутят русофобы, оплёвывая национальную душу нашего народа, приписывая ему рабские наклонности. На Чехова, который в частном письме мимоходом заявил, что он выдавливает по капле раба из себя, пенять можно только лишь в том случае, если поймём до конца, о чём писал он брату своему Михаилу, советуя тому «сознавать достоинство своё» перед людьми. Не наглеть, как призывает Анатолий Чубайс, а сознавать достоинство. Смиряться же следует перед природой, красотой и Богом. Однако, подчёркивает Антон Павлович, понятие смирения не в коем случае нельзя путать с рабским самобичеванием, призывающим «сознавать своё ничтожество».

А не на это ли самое рабское, ничтожное сознавание и толкают людей их друзья в кавычках, заставляя каяться, каяться, каяться… Эти «друзья», эти убийцы русской души и великой державы хорошо усвоили: движения в будущее не произойдёт, если народ потеряет величие и твёрдость духа. А его укрепление немыслимо без преемственности, которая так была сильна в крестьянской среде. Невозможно достичь величия силами или жертвами одного поколения.

(Что-то думает дельное, верно, по этому поводу и умная, учёная голова – Александро Теренин, ежели взял да и прописал в Семионе жену свою – красавицу Алину. Друзья-москвичи сей экстравагантный поступок донкихотским называют. А сама Алина, припрятавшая в гардероб бальные платья до поры, возьми да и роди, на природе-то будучи, своему супругу дочку Софию, которую счастливейший папаша тоже прописал в знаменитом селе, упоминающемся в летописях аж в XII веке.

Опять легкомыслие и донкихотство? А может быть действо, близкое к тому, какое совершил в своё время командующий десантными воздушными войсками Маргелов, пославший сына своего на смертельный эксперимент: в танке, с парашютом совершить прыжок с транспортного военного самолёта. Так поступают и поступали люди высокой чести, истинные патриоты Отечества, пекущиеся о благе его, шедшие когда-то вместе с собственными сыновьями-мальчиками под барабанный бой впереди солдатских шеренг на французские редуты под Бородино. – Г.П.)

Как важно заметить сейчас ростки пробуждающегося самосознания народа и сделать всё, чтобы они не зачахли, оградить их от бесовских выпадов и грязи, льющейся с экранов телевидения, разудалых, ошалевших от гласности электронных СМИ. Да и повнимательнее бы, помягче следовало всем нам относиться, а не дуться на них, к тем состоятельным людям, что вкладывают денежный ресурс то ли в реальное производство, разорённое перестройщиками-временщиками, то ли в восстановление сельских угодий, пусть даже в создание новых «дворянских гнёзд», ярких некогда оазисов культуры, которые в нынешнем русском исполнении вполне могут, должны стать маяками надежды и уверенности, плацдармами, с коих развернётся наступление на всякую мерзость и пакость, дурманящую сознание народа-великана, лишённого ныне объединяющего единства созидательной цели. И уж, понятно, не клеймить бы нам надо русского мужичка, не расстреливать злыми словесными пулями крестьян-могикан, не развращать их мелкотравчатыми подачками, а создать условия для работы на земле, подумав, как бы освободить хлеборобов от всех налогов-податей. Чего ждём? На радость врагам, русского бунта, бессмысленного и беспощадного?

На одной из картин русского живописца, знакомого нам Ильи Глазунова, есть изображение юноши, за плечами которого – образы Минина и Пожарского, подвижников и спасителей Отечества в страшную годину Смуты. Юноша поднимает в неистовом порыве в одной руке Новый Завет, а в другой готовый к бою автомат. «Россия, проснись!» – взывает он.

Село Семион Рязанской области

PS. В моей московской квартире висит после поездки в сельскую глубинку картина, подаренная другом А.В. – хирургом Ермаковым, увлекающимся кузнечным делом. А чего? Рука у хирурга крепкая, он и Теренину сделал чудесную кованую беседку, что украшает лужайку теперь перед тихой заводью пруда, где и карась есть с лапоть, и ондатра водится. А подаренная мне картина, хоть и без названия, весьма красноречива. Изображена на ней огромная, с зияющим дуплом вдоль ствола ветла. Однако стойкое дерево не утратило кроны и корневой системы. Бугристые вены её натужно тянутся к водам чистой-пречистой речки.

Россия, Русь, храни себя, храни. – Г.П.

 

Гранатовый сад

Действительно, потрясшая мир, контузившая сознание бывших советских граждан чечено-русская трагедия стала одним из звеньев в цепи так называемых «горячих точек» межэтнического, этнополитического напряжения, создаваемого, как это ни ужасно и мерзко, силами, оказавшимися не где-нибудь, а в самом руководстве страны, силами, содействующими грабежу и распаду государства, которым они управляли.

Чечня была избрана в качестве испытательного полигона, чтобы отвлечь внимание народа державы от разворовывания национального достояния. Это факт. Но не факт, что это был единственный полигон. И не все начиналось здесь. Здесь только продолжилось. Чечню удалось поджечь, чтобы там не говорили, в последнюю очередь.

До этого были и Узбекистан, и Карабах, и Таджикистан. Правда, тогда здравствовала могучая армия. О подвиге ее воинов, в частности, охранявших в июне 1993 года таджикско-афганскую границу, мне очень хотелось бы напомнить. Ощущения того времени, события, пережитые кровно, неотступно, словно сегодняшний день, волнуют и тревожат меня, побывавшего в ту пору на огненных рубежах Отечества. Восстанавливая с предельной точностью происшедшее, мысли, что волновали тогда, я убеждаюсь: то, что произошло более 15 лет назад в Таджикистане, было прологом российской катастрофы, предтечей и предупреждением, из чего корыстолюбивые власти так и не захотели сделать должного вывода.

* * *

Фашистские захватчики, в июне 1941 года получившие первый отчаянный отпор наших воинов на границе, долго не могли сообразить, почему так ожесточенно сопротивляются пограничные заставы? Могли ли понять фашисты, что «культ зеленых фуражек» имеет в России тысячелетнюю традицию, что в нашем Отечестве, у которого испокон века было множество врагов, служба пограничника, порубежника была в особом почете, а люди, несущие эту нелегкую службу, как никто понимают: граница державы – неотъемлемый атрибут государственности.

Понимало это и новое поколение защитников Отечества, стоящих в дозорах на таджикско-афганских рубежах, ставших в жаркие дни 1993 года почти сплошной огневой линией.

Он, гранатовый сад, начинался сразу же за погранзаставой, а местами тонкие ветви деревьев с ажурными листьями колыхались нежно и ласково прямо над колючей проволокой опорного пункта. В конце мая сад зацветал огненным цветом. И тогда пограничникам, истосковавшимся по своим родным и любимым, казалось, что кто-то раскидал по «колючке» рубиновые девичьи сережки.

Теперь этого сада нет, Он сожжен «нурсами» (неуправляемыми ракетными снарядами), выпущенными с «грозного грифа афганской войны» – вертолета «МИ-24». Но несколько гранатовых деревьев растет у солдатской казармы. Я смотрю на красные бутоны соцветий, но с рубиновыми сережками сравнить их уже никак не могу. Сейчас они больше похожи на капли застывшей крови – солдатской крови, что несколько дней назад обильно оросила эту землю и запеклась бурыми, еще не очищенными пятнами на гимнастерках бойцов, на стенках окопов, траншей.

…Был обычный субботний день, называемый у пограничников «похозяйственным». На вышке стоял часовой, солдаты убирали территорию, готовились к бане, командир заставы Дмитрий Бусурин с женой Ириной и полуторагодовалой дочкой Танечкой спустились в сад набрать алычи для компота. За ними увязался сержант Гриша Шеремет, разбитной, веселый парень, сегодня находящийся в особо приподнятом настроении, поскольку на завтра-послезавтра ожидалась «оказия» в погранотряд, с которой он, уже демобилизованный, и должен был покинуть навсегда этот краешек каменистой земли. И он покинет ее, но бездыханным…

А пока сержант подкидывал кверху командирскую дочку-малышку, ставил ее на плечи себе, чтобы та сорвала сама «желтую кафетку», и все шутил, балагурил:

– Товарищ старший лейтенант, помните, как встретили нас, выведенных из Восточной Германии, на таджикской земле? Вам сказали там: «Ауффидерзеен», а мы говорим: «Салям-алейкум».

– Ты, Григорий, теперь лучше подумай, что невесте скажешь? А ну как не дождалась тебя? – подначивала сержанта командирская жена.

– Изрублю на пятаки, – напускал на себя суровость казацкий сын Шеремет, и тут же расплывался в блаженной, обаятельной улыбке.

Они вернулись на заставу в восемнадцать тридцать, по пути поболтав с гражданским мотористом Ахматом Одинаевым, который только что закончил ремонт последней машины и тоже ожидал «оказии», дабы отбыть в отряд.

Командирская жена присела с дочкой около солдатской курилки. Бусурин вошел в узел связи, где, как показалось, зазвонил телефон. Но трубку схватить он не успел. Оглушительный грохот, усиленный горным эхом, больно ударил по ушным перепонкам. Противоположная стена «поплыла». Выскочил на улицу: в воздухе – осколки шифера с крыш, банки консервов, сухари, макароны. Земля горела, горела синим пламенем. И в этом аду он услышал и подхватил кем-то брошенный рык: «К бою!».

Снаряженный автомат был при нем. Солдаты неслись к пирамиде с оружием. А жена и дочка вжались в курилку.

– Иринка, в убежище!

Но у той отнялись ноги. До убежища метров двадцать Пули свистят. В голове мелькнуло: коль свистят, значит – мимо. «Свою» обычно не слышат. Схватил в охапку жену и Танюшку, пробежал метров пять – ступеньки, ведущие в нижний склад. Там хранили капусту. Скорей – туда! Толкнул Ирину с дочуркой. Упали. Жена разбила колени. Ничего – уползла под бетонное перекрытие. Опрометью – к бойцам. Молодцы – не растерялись. С Альбертом Зуфаровым, рядовым, командир вышибает окно, устанавливает АГС – автоматический станковый гранатомет. Под его прикрытием застава уходит в опорный пункт. Без потерь.

Часы показывали 18.33. В отряд – на «большую землю ушло сообщение: «Находимся в кольце огня. Бьют в упор из гранатометов, минометов, пулеметов и автоматов со стороны сопок, распадка Щиляу, гранатового сада, и с сопредельной стороны из афганского кишлака Анжис – расстреливают «эрэсами» (реактивными снарядами). Отбиваемся».

Они отбивались, вернее, вели отчаянный яростный бой около шести часов. Прошедший Афганистан, командующий группой пограничных войск РФ в Республике Таджикистан, генерал-майор Анатолий Чечулин скажет потом при встрече: «Там было пожарче, чем в Афгане».

Мне, штатскому человеку, судить об этом трудно. Но я был на расстрелянной, но не застреленной заставе. Пятачок земли – да-да, пятачок: полгектара каменистых угодий, обнесенных каменным ограждением, где располагаются казарма, впритык к ней офицерские комнатки, кухня, склад ПФС, оружейный склад, стоянка машин, собачник, конюшня, подсобное хозяйство. И тридцать пять бойцов-пограничников, против которых, как стало известно затем из оперативных донесений, было брошено около трехсот озверевших, вооруженных до зубов и отменно обученных головорезов-боевиков, управляемых опытнейшими афганскими командирами. Враг занял наивыгоднейшие позиции – высоты напротив заставы: она лежала внизу как на ладони; неприятель выбрал для нападения наиудобнейшее время – наступление темноты (на юге, в горах, смеркается рано и быстро); напал коварно, вероломно и не добился цели: не смял, не уничтожил горстку парней с зелеными погонами на плечах. Да, он разнес в пух и прах постройки, превратил солдатский плац в лунный пейзаж, но нога его так и не ступила на этот крошечный участок священной земли. Скатиться с сопок вниз, на головы пограничников, боевики не посмели: ответный огонь из окопов и траншей был плотным и прицельным.

Погиб от прямого попадания «эрэса» рядовой Хусейн Хамидов, упал изрешеченный осколками мины Кобил Эшонкулов, с пробитой каской опрокинулся на соседа, рядового Богуса, младший сержант Максуд Азимбаев, заливая кровью гимнастерку товарища. Разорвав свое хэбэ, Богус стянул командиру рану, дотащил его до убежища. С простреленной ногой приполз в окоп начальника заставы рядовой Александр Таран.

– В убежище, немедленно! – приказал Бусурин.

– Нет, командир, там, на оружейном складе, Ахмат зашивается, начиняет рожки. Надо помочь.

– Ахмат, гражданский?

– Ну да, моторист. Так я к нему?

После боя, на другой день, Бусурин, поседевший и повзрослевший за ночь, наверное, лет на десять, увидит «вольнонаемного» Ахмата с автоматом в руках, стоящим на посту у ворот разбитой заставы, и не сдержится – стиснет его в своих объятиях. Как обнимет порывисто и рядового Руслана Дзангиева, шебутного, вертлявого парня, которого сколько раз за различные выходки хотел было отправить на гауптвахту. А тут, в бою, оставшись совсем один на левом фланге, в течение часа он хладнокровно и методично вел огонь по противнику из станкового гранатомета, пока не пробрался к нему на помощь майор Александр Поликарпов.

В горячке боя люди не замечают бега времени, лишь подсознательно чувствуют, что оно летит и что пора бы прийти подмоге, но ее почему-то нет. Правда, почему не летели вертолеты, было уже понятно. Поздно. Очертания гор растворились в сумраке. Лететь по реке Пяндж, по которой и проходит граница – большой риск. На сопках, на противоположном берегу, засели снайперы. Вертолет для них – лакомая цель.

И все-таки они прилетели. Прошли не выше десяти метров над уровнем воды, слившись с линией видимости. Лишь на подходе к заставе первый из них был обстрелян боевиками. Получив четыре пробоины, потеряв хвостовое оперение, с разбитыми лопастями винта он не смог сбросить боезаряд на позиции противника. Но второй «МИ-24», ведомый командиром эскадрильи подполковником Владимиром Никитюком, сумел проскочить снайперские заслоны и ударить по боевикам, засевшим в гранатовом саду, сорокаснарядным ракетным залпом.

По Никитюку открыли огонь из кишлака. Григорий Шеремет, прикрывая спасителя, выскочил на бруствер окопа, пустил меткую очередь по пулеметному гнезду, но и сам был сражен снайперской пулей.

– Ты ранен? – бросился к нему рядовой Ризаев.

– Нет, я убит, – спокойно ответил Григорий. Его тело перенесли в убежище, куда по лазу с овощного склада протащили вскоре и жену командира с дочкой. Рядом с покойниками и истекающими кровью ранеными бойцами два слабых существа провели всю ночь.

Бой пошел на убыль, когда с соседней заставы пришли на помощь две БМП. Ночью, рискуя в любую секунду напороться на фугас, они пробирались к соседям, прикрывая друг друга. Трудно представить, но в самых подозрительных местах капитан Олег Поляков, командовавший передвижением бронемашин, соскакивал с брони и, как живой миноискатель, бежал впереди БМП, подобно лейтенанту Малешкину, герою известной книги Василия Курочкина «На войне как на войне».

Взломав железные ворота заставы, грозные машины вошли на ее территорию и, развернувшись, открыли огонь по противнику. Десант занял боевые позиции. В это время по рации поступило сообщение от наших армейцев: «Ждите ракетно-бомбового удара по сопкам». И вмиг умолкли вражеские пулеметные очереди. Часы показывали полвторого ночи.

Из окопов не выходили до рассвета. Страшная, черная тишина стояла вокруг. Пошел дождь. Он лил затем двое суток подряд, превратив горные речушки в непроходимые, клокочущие водопады. Застава была отрезана от «большой земли». Ни вертолеты, ни бронемашины подойти к ней не могли.

Лежали на разбитом крылечке трупы бойцов: Григория Шеремета – русского парня, Хусейна Хамидова – таджика, Кабила Эмшонкулова – узбека; мучались раненые: Максуд Азимбаев, Александр Таран, Дмитрий Маркин, контуженный Ришат Талипов. Бродила с мамой по разбитой территории маленькая девочка и плакала об убитых кроличках, хрюшках, лошадках.

Пограничники несли дозор, собирали трофеи, брошенное врагом оружие: гранатомет с зарядом в стволе, пулеметные ленты, душманские фляжки для питья. На соседних участках постреливали.

Пострадавших, убитых и мать с дочкой удалось вывезти с заставы на третий день. В погранотряде героев встречали все – от мала до велика. Останки погибших выставили для прощания в Доме культуры. Укрыты защитники границы были – и русский, и узбек, и таджик – российским флагом.

А где-то в ущельях, на берегу стремительного Пянджа, у разбитых стен погранзаставы отцветали уцелевшие гранатовые деревья, красные лепестки устилали жесткую землю: гранатовый сад лил кровавые слезы…

Впереди были слезы матерей.

Мы возвращались из Таджикистана военным транспортным самолетом. Почерневшие от белого солнца пустыни и тяжелого ратного труда усталые бойцы и офицеры, летящие в центр кто в отпуск, а кто к новому месту службы, лежали вповалку на шинелях, брошенных на железный, избитый заклепками пол воздушного лайнера. У задней стенки прикрученный проволокой к днищу самолета покоился «груз-200». На железном сиденье застыла над ним в каменном безмолвии укутанная черным платком женщина. Это была жена капитана Гайнулина – Ирина Геннадьевна. А сам капитан – Олег Марленович, тридцатитрехлетний российский офицер, – и являлся этим самым «грузом». Он лежал в цинковом, запаянном наглухо гробу, который, в свою очередь был положен в деревянный ящик.

– Одного боюсь, – сказал подполковник Сараханов, сопровождавший с группой солдат боевого товарища на его родину, к родителям, – что родственники потребуют распаять цинк, дабы глянуть на покойного, а он побывал в руках нелюдей.

Что значит побывать в их руках, мы уже знали. Прежде, чем убить человека, эти звери долго и изощренно мучают «жертву»: снимают скальп, отрезают уши, губы, нос, выкалывают глаза…

«Груз-200» – страшный груз. Под этим кодом везут убитых, искореженных осколками мин и снарядов, иссеченных пулями бойцов. Под этим кодом две недели назад везли на родину, к только что родившей двойню молодой жене, останки танкиста лейтенанта Валерия Оловаренко. Он на своей грозной машине шел на выручку к пограничникам одной из застав, на которую напали боевики и душманы. Люки задраили намертво, дабы с гор ненароком не упала в них «гремучая игрушка». Но беда ударила снизу. Хитро, на растяжках, поставленный фугас взорвался под танком. Он не разорвал днище машины, а прогнул его, металлическим пузырем войдя внутрь. Оловаренко был размазан.

Об этом случае нам, отправляющимся на заставу, о которой рассказывалось выше, напомнил капитан Поляков, предоставляя для «путешествия» БМП.

– Люки плотно не закрывайте, – напутствовал он, – в случае чего через них взрывной волной наружу вышибет. И Оловаренко бы вылетел, если бы не задраился.

– Н-да, век живи – век учись. К счастью, относительно нас на сей раз практикой наука не проверялась. Что, между прочим, немало удивило хозяев заставы, куда мы прибыли:

– Неужто не обстреляли духи? Чудеса. Уж не заболели ли вражьи дети?

Нет не заболели, только за время нашего недолгого пребывания на таджикско-афганской границе, не считая нападения на заставу, о которой сказано выше, произошло около десяти стычек с врагом, с противоположного берега Пянджа боевики расстреляли пограничный дозор одной из застав. И летели, летели «борта» с печальным «грузом-200» в многострадальную Россию из солнечного Таджикистана, некогда братской нашей республики, а теперь суверенного государства.

На таджикско-афганской границе – фронтовая обстановка. Выстрелы из боевого оружия гремят днем и ночью. О «боях местного значения» в штабы непрерывно идут донесения.

Сопровождая колонну машин до одной из застав, нарвался на вражескую заставу старший лейтенант Умар Куватов. Ведомая им боевая машина пехоты была подбита из ручного противотанкового гранатомета. Куватову оторвало ступню левой ноги. Колонне грозила гибель, но истекающий кровью старший лейтенант сумел дать прицельную очередь из пулемета по боевикам и уничтожить их. Теряющего сознание офицера вытащил из горящей машины механик-водитель Сергей Степанов. Они сумели отползти всего на несколько метров, как БМП взорвалась.

Группа из 250 боевиков предприняла попытку перейти Пяндж, ворваться на территорию Таджикистана, пройтись кровавым рейдом по кишлакам. Но подоспевшие боевые машины пехоты с десантом сорвали операцию. В схватке был тяжело ранен полевой афганский командир Казис Арвал, два его телохранителя убиты. Однако часть вражеского отряда все же прошла на наш берег, укрылась в горах. Ее обнаружили часовые боевого дозора сержанта Николая Филиппова. В завязавшемся бою сержант погиб.

До последнего патрона отстреливался рядовой Шинкулов, преграждая путь 23-м боевикам к кишлаку Парвор. Ночью, отходя к своим, солдат сорвался в пропасть. Чудом остался жив.

Попал под обстрел с другого берега наряд сержанта Викулова. Бросившись наземь под ближайший камень, сержант ударился головой, потерял сознание. Но это и спасло его. Придя в себя уже ночью, он обнаружил, что камень, за которым лежал без чувств, изрешечен пулями. Малейшее непроизвольное движение бойца могло стоить ему жизни.

Доля солдата нелегка и мирное время, а уж если война… Предельное нервное напряжение, громадные физические перегрузки и плюс «афганская» жара – до сорока пяти. Не по Фаренгейту! Да еще в условиях высокогорья, когда воздух разрежен, кислорода не хватает.

– Второй раз служу здесь, – признался в разговоре старший лейтенант Александр Кокарев, – сердчишко начинает пошаливать. Я смотрю на него, молодого, мускулистого, и не могу представить такое. Хотя… умер же от инфаркта начальник одной из застав майор Дмитрий Иструк.

Когда влезаешь в раскаленную солнцем броневую машину и смотришь вместе с десантниками в триплекс на «пляшущие» в синем мареве горы, в голове одна только мысль: поскорее добраться до очередной заставы и припасть к бачку с водой. Вода, как правило, теплая, и ее живительную влагу чувствуешь лишь, пока пьешь. Кончаешь – и во рту опять сухо, горло дерет, словно в него забили деревяшку. Вода речная, из Пянджа, осенью, говорят, она бывает светлой и чистой, а сейчас – мутная, со смытыми с гор примесями. Даже с крупицами золота. Солдаты шутят: «За годы службы мы станем самыми богатыми людьми, у нас почки золотом покроются».

Но богатыми они, конечно, не будут. Во всяком случае, российские солдаты. Ибо платят им за рисковую службу втрое меньше, чем, скажем, бойцам из Казахстана, прибывшим охранять таджикскую границу. Это удивительно, но факт: они стоят в одном окопе, в одном звании – и русский, и казах, подвергаются одной смертельной опасности, но плата «за страхи и службу» так вот разнится. В остальном же лишения и невзгоды – одинаковы. Даже гробы за неимением цинка для погибших паяют из снарядных ящиков. По правде сказать, все это довольно кощунственно к памяти павших и их родственникам, в трагический час с изумлением получающим этакое «лоскутное» творение. Воюющая армия не имеет возможности достойно проводить в последний путь своих героев. Цинк перестали выделять по фондам. Как перестали выделять и многое другое.

Разбитую заставу у гранатового сада надо восстанавливать, поставить хотя бы крышу над казармой. Ведь в Таджикистане стоит не только сорокоградусная жара, она сменяется проливными дождями. Начальник заставы и его заместитель ломают головы: где достать шифер? Приехавший из штаба погранотряда старший офицер подсказывает: надо проявить солдатскую смекалку, недалеко в горах находится якобы оставленная кошара, крытая этим самым шифером. Почему бы не воспользоваться? Как говорится, дожили воины-интернационалисты.

Россияне-пограничники понимают важность выполняемых ими задач. А не забыла ли Россия своих сыновей, кои не щадя живота своего несут ратную службу? Нет, различных постановлений, Указов Президента, законов о всяких там дополнительных гарантиях и компенсациях военнослужащим, проходящим службу в «горячих точках», хватает. Да ведь в жизнь то они у нас претворяются через пень колоду. В итоге офицеры, да и солдаты не получают своевременно денежное довольствие. Не совсем понятно, когда и кем будет выплачиваться пособие семье погибшего. Чехарда идет с отпусками. Личный состав офицеров погранотрядов укомплектован только на треть, выезд на отдых в такой ситуации весьма и весьма затруднителен. Правда, в последнее время на подмену стали присылать офицерские кадры или, как тут говорят, «гуманитарную помощь» из Центральной России, с восточных границ, но всем ясно, что данная акция не решает проблемы. Бойцы на погранзаставах месяцами не видят свежих газет, журналов, почта работает отвратительно. Но что более всего потрясает, так это то, что люди, идущие в бой, воюют на изношенной технике. Большинство БМП и БТРов остались в частях со времен афганской войны. В то время как 201-я российская мотострелковая дивизия передает новейшие машины подразделениям таджикской армии.

Эти подразделения еще недостаточно организованы, обучены, и пройдет немало времени, прежде чем вооруженные силы республики встанут на ноги. Сами таджики прекрасно понимают, что без российских пограничников, без 201-й дивизии им свой суверенитет не отстоять.

Принято четырехстороннее соглашение между Узбекистаном, Казахстаном, Таджикистаном и Россией об охране таджикско-афганской границы. На заставы идет молодое поколение, зараженное всеми пороками цивильного общества, офицеры хватаются за головы. Много хлопот с контрактниками. Был случай, когда на границу в один отряд направили служить крутых парней из двух враждующих преступных группировок Екатеринбурга. Эти ребята получили боевое оружие, с помощью которого и учинили разборку между собой.

Смущает тех, кто отвечает за работу с личным составом, и то, что нет определенности в присяге, которую должны принимать пограничники. Служат-то все вроде в Российской Армии – таджики, и узбеки, и казахи, но охраняют далеко не российскую землю. Кому, какой стране присягать в таком случае? Думали, гадали – сошлись на том, что клятву верности надо давать пресловутому СНГ.

Кроме всей этой, так сказать, объективной неразберихи имеет место и масса неурядиц местного значения. Мне, например, совершенно непонятно, почему начальник погранотряда должен согласовывать с управлением погранвойск в случае надобности вылет боевых вертолетов для поддержки вступивших в бой тех же пограничников? Именно из-за этого согласования летели к гранатовому саду «Ми-24» более часа, а могли бы быть там через 15-20 минут. Но, видимо, уж такая это неизлечимая, извечная болезнь – заорганизованность в работе штабов, которую окупают мужеством и стойкостью наши солдаты.

…Мы часто произносим ставшую уже расхожей фразу: Россия может обойтись без каждого из нас, но никто из нас не обойдется без России. Да без России всем нам трудно, но, право же, и ей без нас нелегко, а уж тем более без тех, кто охраняет Отечество.

Я пишу эти строки, пережив вместе с великой некогда страной страдания, позор и унижение, обрушившиеся вследствие первой и второй «чеченских войн», развязанных ненавистниками России и направленных против человеческого разума. Иррациональность этих боен, сейчас народ наш, кажется, стал понимать. А тогда поколение молодых людей, проживающих по городам и весям Центральной России и рьяно осваивающих псевдорыночную науку – как ограбить слабого, было крайне беспечно. И, конечно не помнило, скажем, сводок Совинформбюро, заставляющих нервно биться сердца бабушек и дедушек. Эпизодические же сообщения о боях местного значения, проходящих на таджикско-афганской границе, воспринимались многими, похоже, довольно равнодушно, сюжеты на эту тему, транслируемые по телевидению, смотрелись как кино. Но это до поры до времени.

Хотя здравомыслящие люди осознавали: армию надо крепить и реформировать, но не псевдодемократическим лекалам. Волновали, очень волновали людей и такие вопросы: зачем нам такие жертвы в Таджикистане? Почему российские пограничники охраняют «чужую» границу? Эти вопросы часто и прямо ставятся в прессе, их обсуждают в курилках солдаты и офицеры, родители, дети которых служат в «горячей точке». Их мы услышали по приезде в Душанбе и от женщин-пермячек – представительниц областного Комитета солдатских матерей, доставивших здешним бойцам, среди которых пермяков, кстати, четыре тысячи, гуманитарную помощь. Правда, поездив по погранотрядам (к слову сказать, вместе со своим самодеятельным ансамблем «Калинка» – то-то было радости у солдат!), оплакав погибших с заставы у гранатового сада, эти подвижники сами нашли ответ. И когда у них состоялась встреча с Председателем Верховного Совета Республики Таджикистан Эмомали Рахмоновым и тот спросил их, с каким сердцем покинут они эту страну, одна из них, Лариса Михайловна Новикова, сын которой служит на «расстрелянной заставе», скажет за всех:

– Мы свое сердце оставляем здесь. Поскольку тут находятся наши сыны. Но мы понимаем: пребывание их – необходимо.

Глава государства поднес к глазам носовой платок. Он, переживший трагедию своего народа, трагедию гражданской войны, в которой погибло более сотни тысяч человек, обнял хрупкую, но сильную женщину, произнес:

– Спасибо! Русские спасли нашу нацию.

Но, спасая таджиков, русские спасали и спасают себя. Бежавшие в Афганистан боевики, «исламские батальоны» бывшего преступного таджикского «правительства национального спасения», прошедшие сейчас военную подготовку там, являются главной силой, которая используется фундаменталистами в достижении своих экстремистских целей. Оставившим кровавый след на родной земле, ограбившим свой народ, им нечего терять, у них один путь: месть, война, захват. И если им не преградить дорогу на подступах, то, как сказал в беседе раненый старший лейтенант Олег Малышенко, воевать скоро придется на пороге родного дома: в Омске, Астрахани, Оренбурге и, возможно… на Садовом кольце. Зараза исламского фундаментализма переползет туда, инъекции фанатизма вызывают «политическую горячку» быстро. (В воду смотрел, в отличие от правителей-недорослей, старший лейтенант. Взрывы домов в Москве, Дубровка и прочее, лихое прочее, было не за горами. – Г.П.)

– В моем пограничном отряде несут службу представители 19 национальностей, – не без гордости доложил нам при встрече подполковник Масюк…

– Ну, прямо как в бывшем Советском Союзе, – бросили мы неосторожную фразу. Подполковник хмыкнул:

– Между прочим, на одной из застав, кстати, тоже недавно принявшей неравный бой с неприятелем, ребята в атаку пошли с красным флагом. 27 боевиков уложили, и сами все целы остались. Это кое-кого у нас, в России, раздражает красный цвет. Враги его уважают. Духи за трупами своих вояк на нашу сторону ходят порой под красным флагом. Своеобразную честь нам отдают.

Возглавляющий охрану самого беспокойного участка таджикско-афганской границы, этот человек, который за последний месяц спал в сутки едва ли более трех часов, имел право на свободное изложение мыслей. И подумалось, что это великое счастье наших бесшабашных политиков, расшатывающих тысячелетнее государство, сытых коммерсантов-нуворишей, распродающих его, что есть еще у нас такие вот люди, не желающие видеть униженной свою Родину, для которых такие святые понятия, как «отечество» и «патриотизм», не потеряли своего первоначального смысла.

В свое время известный российский философ, литератор Константин Леонтьев, разбирая «Анну Каренину», сказывают, заявил, что Вронский нам нужнее и важнее самого Льва Толстого. Без этих, мол, Толстых великому народу можно жить долго, а без Вронских не проживет и полувека.

Леонтьев, будучи сам не последним писателем, который, как известно, искренне преклонялся перед силой пера Льва Николаевича, решился все-таки на такое экстравагантное заявление, дабы особым образом выпятить и подчеркнуть значение армейского человека в государстве. Значение, как надо понимать, не утратившего своей исключительности и в наше время.

…Военный самолет приземлился в Ростове. Здесь должны были снять «груз-200» – останки капитана Гайнулина. Еще тарахтели двигатели, а с конца взлетного поля к нашему транспорту уже мчалась патрульная машина. Истошный женский крик доносился из нее. Мать встречала сына.

О, сколько кровавых слез ждет впереди околпаченный заблудший народ России!

 

Стояние на камне

Среди множества чудес, совершаемых во имя Божие на грешной земле Иисусом Христом, одно из них, говоря современным языком, превалирует – это исцеление сокрушенных сердцем и возвращение света слепым. Последнее здесь очень часто подразумевает прозрение духовное, но в немалой мере означает и физическое врачевание незрячего, отчего чудо восстановления зрения не перестает быть чудом – от времен библейских до наших дней.

Когда-то, теперь уже в далекие безбожные советские времена, но когда медицинское обслуживание и, в частности, глазная хирургия были бесплатны (за рубежом-то это и тогда стоило тысячи и тысячи долларов), мне пришлось рассказывать на страницах газеты об одной крестьянской супружеской паре пенсионеров из глухой сибирской деревеньки, которым в столичной больнице «возвратили утраченные глаза». Помню слова вновь увидевшей свет героини по возвращении домой, что сказала она собравшимся вокруг ее односельчанам и верующим старушкам:

– Бабки, – (она вынула из кармана домотканой кофты фотокарточки офтальмолога Краснова и его ученика, оперировавшего ее), – вот кого, вместо икон, в Красном углу ставить-то надо!

Возможно, с позиций воцерковленных граждан призыв такой покажется языческим, святотатством. Однако же от избытка сердца раскрываются уста. И неподдельные, искренние чувства, овладевшие простой труженицей, вполне, думается, простительны, а мне близки и понятны. Сам испытал подобное, когда «предстал» пред человеком, который только за последние восемь лет (за предыдущие десять – статистика приблизительная), совершил чудо возвращения зрения не одному, не двум, не сотне даже, а трудно представить, – 10 тысячам слепнущих пациентов!

Прошу прощения за употребление пафосного словосочетания «предстал пред человеком» – уж больно велики деянья, чтобы говорить о них низким слогом, нелегко опуститься с небес в скромный кабинет, хотя и Центральной клинической больницы (ЦКБ – «кремлёвки»), где за низеньким столиком после очередной операции сидел устало бледный, с чеховской бородкой, молчаливый, но пытливо смотрящий на вошедшего (меня) доктор. Это и был он – кандидат медицинских наук, глазной хирург Николай Владимирович Ермаков. Кстати, тоже ученик названного выше глазного академика Михаила Михайловича Краснова и, как оказалось, друг Вячеслава Ефимовича Бочарова, того самого, что осчастливил невероятно героев моего давнего очерка – сибирских рядовых тружеников. По простоте душевной, когда был я у исцеленных ветеранов в гостях в деревне с милым названием Палочка, всё пытались они передать со мной московским чудотворцам гостинец – мешочек картошки («хорошая уродилась»). Кое-как отказался. На что старики осерчали, молвив с обидой: «Упрямый какой, хуже доктора. Тот хоть деньги ни за что не хотел взять от нас, ну, а картошку-то жалко, что ли?»

Вот такие «презенты», вот такие подходы и отношения с пациентами, вот такие друзья у Николая Владимировича Ермакова. А ведь, как говорят, скажи, кто твой друг…

Не скрою, идя на встречу с Николаем Владимировичем, я мысленно неоднократно повторял перечень многочисленных и, наверное, неудобных вопросов для человека такого положения и профессионализма: как-то о платности нынешней медицины, отношении к современной элите (врачует ни где-нибудь ведь – в «кремлёвке»), материальном положении престижного доктора, ну, и непосредственно о работе, методе, самоотверженности, о подвигах героев в белых халатах…

Он сбил мою журналистскую прыть первой же фразой.

– Подвигов не совершал. Работаю. На работе с семи тридцати. В восемь сорок пять – операции. Их ежедневно – семь-восемь.

Передо мною сидел человек дела. Дела большого, настоящего. С такими людьми не суесловить спесиво надобно, а созерцать их. Как икону. И тогда откроется тебе сокровенное. Идущее из души собственной, обволакиваемое огромной энергетикой визави, оно сметёт банальные помыслы, разбудит в тебе дитя божиего, возвысит как человека.

Не знаю, стоит ли говорить об этом. Но, как пред причастьем… В нашей семье медработников не жаловали. Не из гордости, не из-за богатырского здоровья членов ее – такового, увы, не наблюдалось. Случай произошёл. В войну. Мой отец, тяжело раненый, прислал матери, на руках которой остались мы с сестрой малолетки и бабушка, письмо из тылового Уральского госпиталя, где умолял жену продать корову, чтобы вырученные деньги передать какому-то врачу: тот обещал ему за это оформить по окончании лечения отпуск на родину.

Крестьянка, исконная труженица, не получившая за всю свою жизнь ни копейки дармовой, мать не могла себе представить, что такое возможно. Как не могла представить и того, как она будет сохранять без коровы детей. Святая женщина не вняла мольбам мужа, которого так больше никогда и не увидела. Попавший прямым ходом из лазарета снова на фронт, он «погиб смертью храбрых» в 1943 году.

Осознание матерью какой-то не искупаемой вины в этом мучило ее всю оставшуюся жизнь, будоражило душу беспрестанно. Когда она умирала в нашей московской квартире и увидела, что невестка суёт рублёвку в халат медсестре, делающей уколы, она, суровая матерь, грозно и твердо произнесла:

– Если еще раз увижу такое, выброшусь из окна.

Со времен Гиппократа, а вероятнее всего, и более ранней поры, человек, подвизающийся на поприще, близком к деяниям божиим – врачевании тех, в кого Творец вдохнул свою душу, постоянно несет, должен нести в себе незамутненный кристалл высочайшей нравственности и справедливости. Присловье «врач, исцели самого себя», по свидетельству святого Луки, было произнесено и Иисусом Христом, когда проповедовал он ученикам Лето Господнее благоприятное, остерегая их от закваски фарисейской, которая есть лицемерие.

И неправда, что за содеянное, как доброе, так и плохое, воздается людям лишь на небесах. «Кому дано много, много и потребуется, и кому много вверено, с того больше взыщут, – говорит Спаситель и продолжает. – Огонь пришел Я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся!»

Потомственный врач (дед Владимир Альбертович – эпидемиолог, отец Владимир Владимирович – Лауреат Государственной премии, нефролог, мать Маргарита Николаевна – вирусолог) Николай Владимирович Ермаков непреклонно верит в высшую справедливость. Это признание во время нашей лаконичной беседы просто вырвалось у него из сердца.

Я не стал при нём подкреплять верность его убеждения фактами, происшедшими, что называется, на нашей памяти и, в частности, с людьми, хорошо известными Николаю Владимировичу. Например, с прославленным глазником Святославом Фёдоровым. Не заключена ли трагедия этого человека, коему было дано, ой, как много, именно в том, что в новых реалиях жизни не сумел достойно распорядиться божественным даром, стал мимикрировать. Лично мне трудно было бы утверждать это, но есть свидетельства тому весьма и весьма авторитетных исследователей – скажем, старшего редактора журнала «Форбс» Павла Хлебникова. Он пишет, что когда знаменитого мафиози, убийцу Вячеслава Иванькова, по кличке Япончик, накнец-то, арестовали, то в камере он просидел недолго. Верховный Суд освободил его по причине пошатнувшегося здоровья. Среди тех, кто просил за него, оказались «неутомимый борец» за права человека Сергей Ковалёв и… Святослав Фёдоров. «У Япончика были нелады со здоровьем, и ещё четыре года он мог не просидеть», – объяснил свои странные действия сердобольный офтальмолог. Но, как резюмирует Павел Хлебников, у Фёдорова были более веские причины вмешиваться в подобные дела: помимо знаменитой московской больницы и клиники за рубежом, он владеп акциями двух больших московских гостиниц и казино «Ройял».

Да, есть Верховный суд. Но есть и Высший. А истинная работа пиара не любит. Служенье муз не терпит суеты. Вот уж воистину: «Горе вам, фарисеям, что любите председания в синагогах и приветствия в народных собраниях».

К слову, кремлевский хирург Ермаков, спасший от слепоты тысячи людей, среди коих были, как говорится, и великие мира сего, особыми наградами похвалиться не может, а живет далеко не на «Рублевке» (на ней он только работает) и даже не имеет степени доктора наук. Лично его это беспокоит мало. Он обеспокоен делом и настоящей наукой. Восемь авторских свидетельств и около ста научных публикаций говорят тут сами за себя.

«Но до лекций я не охоч – их ночью пока не читают», – улыбается Николай Владимирович.

И то верно. Днем же работать надо, оперировать, оперировать. А статьи-то и ночью пишутся. Однако жаль: лектор он был бы – заслушаешься. Я, во всяком случае, рта не закрывал, пока рассказывал он об истории глазной хирургии, уходящей корнями в практику эскулапов аж древнего Египта, о собственном восхождении: от первой операции, связанной с энуклеацией – удалением глаза (о, Господи!) до овладения современной ультразвуковой и лазерной хирургической аппаратурой. Очень, очень интересно и вдохновенно рассказывал. И я все понимал. Правда, сейчас, как то существо с умными глазами, понимать понимаю, и вроде бы знаю всё, а пересказать не могу. Да, наверное, и не надо: специалистам об этом лучше прочесть в специальной литературе, а нам, грешным, важнее понять прозвучавшую в том же разговоре сентенцию: «Медицина как ни одна другая отрасль из специальных деяний даёт человеку возможность самореализации. Самореализации как в практическом, материальном плане, так и в духовном. Разве случайно: Вересаев, Булгаков, Чехов – врачи, но они же и великие писатели-духовники. Не говоря уж о евангелисте Луке».

Преданность призванию своему, коему неуклонно следует доктор Ермаков, это как стояние Серафима Саровского на камне, как молитва за воскрешение Великой Руси, ее беззаветного, но простодушного народа, оболганного, расчлененного, оккупированного всевозможной мерзостью. Но, как говорили в моей родной стороне: на праведнике деревня держится. О том же гласит и святое писание: «Спасись сам, и вокруг тебя спасутся тысячи».

Со времен рабовладельческого Рима люди, к сожалению, чаще требовали «хлеба и зрелищ». Вот основной интерес, как пишет профессор Святослав Поляков, среднестатистического землянина. Люди хотят иметь знания, но без преодоления трудностей, и получать их в виде развлечений; открыть истину, но без труда; иметь большие достижения во всем, но без усилий; приобрести славу и мировую известность, но только за то, что они сумели открыть рот и сказать: «А», или представить в качестве высокого искусства, как обезьяна, закорючку на полотне. Вот почему пресловутый «Гарри Поттер» писательницы Джоан Роулинг стал настольной книгой для сотен миллионов землян. Каждый из них стремится представить себя волшебником, который без особых напряжений может иметь и вершить все.

Но развитие человечества определяется пониманием Бога, где «правда и вера – суть две сестры родные».

Я забыл сказать, что встретились мы с Николаем Владимировичем во второй половине дня, когда операции на сегодня были сделаны. Но оставался еще обход больных, решение различных административных вопросов. Когда же домой-то? – крутился в моей голове вопрос, – ведь там семья, жена, правда, тоже врач, дочка, в которой, как знал, герой мой души не чает. Но, видя его озабоченность, посчитал любопытство такого рода со своей стороны просто-напросто неприличным.

Однако не удержался и спросил – о другом:

– Ваши деянья, состояние души, – выдают вас, как человека глубоко верующего. Ваша собственная оценка самого себя в этом плане – она такова же?

– Что не атеист я – безусловно. Но в храм хожу редко. Помолиться Господу, да простит Он меня, и то иногда забываю. Даже и не забываю, а, прибегая к примитивному современному сленгу, скажу: как бы не успеваю. Слабое оправдание, конечно…

Объяснять Николаю Владимировичу, что вера – чувство сакральное, не мне надо. Да и стоит ли? Он, полагаю, сам понимает это не хуже. Но одну поучительную легенду не поведать ему под конец я не мог.

Господь путешествовал по свету со своим молодым учеником. Однажды он встретил землепашца, обрабатывающего землю, и поклонился ему в ноги. Ученик сильно удивился, вопрошая: «Как же так, Боже, я молюсь тебе в течение стольких лет, а ты за это время даже не поблагодарил меня ни разу. Пахарю же, который, если и молится, то не более двух раз в сутки, отвесил поклон». Бог сказал отроку: «Я отвечу на твой вопрос, но перед этим исполни мою просьбу. Возьми чашу, наполни ее до краёв водой, поставь на голову и обойди вокруг города. Только смотри, не пролей из чаши даже капли».

На вечерней заре, неся на голове чашу с водой, боясь из неё расплескать хоть каплю, возвращается ученик. Когда он приблизился к Всевышнему, Тот, оценив хорошо выполненное задание, спросил: «Но скажи, друг мой, молился ли ты Мне, пока обходил город?» «Нет, – ответил пристыженный юноша, – не мог я, потому как думал всё время, как бы не расплескать в чаше воду». И сказал Господь: «Вот и ответ на твой утренний вопрос. Ты работал один день, и не нашел времени помолиться. Пахарь же годами тяжко трудится на поле своем, добывая хлеб насущный для себя и своей семьи в поте лица своего. При этом дважды в день он помолиться мне успевает. Воздавай же ему должное и не кичись своим превосходством».

Николай Владимирович понимающе выслушал притчу и, как показалось, с некоторой долей признательности посмотрел на меня.

 

Когда всплывают подводные камни

 

Прекрасней песни материнской нет

Моя бабушка, неграмотная костромская крестьянка Варвара Ивановна, рассказывала мне в детстве всего одну сказку, которую только и знала, – про горошинку – особь в ее интерпретации сильную, но безоглядную. Пустившая корни в полутемном подвале горошинка эта в собственном стремлении к свету пробивает пол, потолок и крышу дома. Вырвавшись на волю, она стремительно тянется вверх, к солнцу, но лишенная опоры и поддержки себе подобных быстро «израстается» и падает безжизненной плетью на землю.

Еще бабушка знала и пересказывала в назидание притчу о воре-разбойнике, кончающем дни свои на каторге с осознанием ужасающего прозрения, что его погубил… пятачок – никчемная медная монетка, выкранная им незамечено в раннем детстве из отцовского кошелька.

Врезанные, как алмазом, в непорочную душу эти незатейливые вроде бы бабушкины рассказы стали для меня со временем, обретя чуть ли не библейскую концентрацию и глубину философской мысли, своеобразным катехизисом, поистине золотым ключом, гораздо высшей пробы, чем что-либо, в понимании проявлений человеческой сути на пути божественного промысла.

Наверное, нечто подобное произошло, как мне кажется, и с человеком яркой и неординарной судьбы, о котором мне давно хочется рассказать с позиций глубоко заложенной, на генном уровне общечеловеческой морали; с позиций коренных, истинных привязанностей, что предопределяют мотивацию наших праведных поступков и действий.

Мне трудно судить о поре становления моего героя, родившегося в глухом горном ауле, но я представляю, сколь суров и бескомпромиссен должен быть климат взаимоотношений между людьми, где каждый шаг, обеспечивающий удовлетворение жизненных потребностей, сопряжен с риском и нелегким трудом. Но для меня стало поистине открытием, что в тяжелой повседневной работе, в горниле тех испытаний, что выпали на долю народа, частью которого является мой визави, народ этот в основе своей девственно чист и необыкновенно духовен.

В одном из театров страны готовится к постановке пьеса. Есть там такая сцена: горец-старик и молодой паренек, его сын, отдыхают после работы. Ночь, звучит музыка романса на стихи М. Ю. Лермонтова «В небесах торжественно и чудно, спит земля в сиянье голубом». Между сыном и отцом идет неспешная беседа: «Вот видишь, сынок, – говорит старик, – небо над головой. Большое, красивое, недосягаемое. Такое же небо есть и в наших душах». Мальчик настораживается: «А разве мало одного неба – там, наверху?» – «Ах, сын мой, – укоризненно улыбается отец, – да если не будет неба в твоей душе, ты не увидишь его и над головой».

Потрясающе. Кстати, постановку драмы осуществляет ученик гениального Товстоногова, а спонсирует ее тот, кто когда-то с помощью отца, земледельца, открыл для себя святую истину: «Царство Божие – внутри нас»; открыл великую благодать от осознания себя человеком, почитающим предков своих, уходящих корнями к единым прародителям – Адаму и Еве, сотворенных Всевышним, благодать от любви к земле, которую нам оставили в наследство, в надежде, что мы ее сохраним, наши отцы и деды, благодать от чувства не растерянной совести и душевной свободы. И я вижу белоколонный, расписанный золотом дворец, царский Таврический дворец в Санкт-Петербурге, ковровую дорожку к высокой трибуне и человека, вещающего с нее перед собравшимися на международный экономический форум нечто совсем иное, что хотели бы слышать сейчас от него сильные мира сего – он говорит о горькой беде России, что ожидает ее при не продуманном до конца вступлении в ВТО.

Найдутся «эксперты», что назовут поступок сей безрассудным, кое-кто – проявлением особого мужества, сам же оракул – озарением, благодатью, логическим завершением понимания основ бытия, которые разъяснил ему, завещая горы и небо, отец. Разъяснил не на ковровой, а на кремнистой дорожке.

С Абубакаром Алазовичем Арсамаковым – президентом Московского индустриального банка (это о нем веду разговор) свела меня судьба задолго до того, как стал он крупнейшим в нашей стране финансистом. И в этом не вижу ничего удивительного: мы познакомились и сошлись с ним в бытность моей работы в газете «Сельская жизнь» на почве единого социального происхождения – из крестьян, он чеченских, я русских, на почве глубокого уважения к людям, выковавших за свою многовековую историю независимо от национальности и религиозных воззрений такие близкие для всех поведенческие устои. Нет, не зря называла крестьян русская императрица Екатерина Великая первейшими и необходимейшими людьми в государстве, а английский писатель Сомерсет Моэм, положивший немало сил на алтарь изображения судеб представителей общественной элиты, подводя итоги своей многолетней деятельности, признался, что самой замечательной представляется ему жизнь земледельца, который пашет поле и собирает урожай, находя отраду в труде и в досуге, любит, женится, растит детей и умирает – это радости и горести, присущие всему человечеству, это совершенная жизнь в ее совершенном осуществлении.

Мы часто собирались тогда у Бакара в его тесной комнатушке коммунальной квартиры на Шаболовке, где он жил с женой Майей и с двумя ребятишками (вскоре их будет четверо), немножко кутили, много хохмили и без зазрения совести наслаждались кавказским гостеприимством. Что касается меня, так я еще, видимо, инстинктивно чувствовал крепость среды, в которой находился Бакар, крепость, исходящую от поддержки многочисленной надежной родни. Меня подспудно тянуло к этому прочному причалу, меня, к тому времени «изросшегося» на чужой стороне – подобно бабушкиной горошинке. Но заряженный идеями не паритета, как это следовало бы, а приоритета общественного над личным, чем меня в избытке напичкали «сладкозвучные сирены» из Высшей партийной школы при ЦК КПСС, которую неплохо закончил некогда, я все больше и больше забывал о значении первоначального капитала, благодаря коему та же бабушка моя, оставшись вдовой в двадцать восемь лет с четырьмя малолетками на руках, без копейки достроила огромный, с шестью окнами по фасаду, заложенный дедом дом. Помог нравственный или, как говорю я, первоначальный капитал – братская взаимовыручка, великую спасительную роль которой мой друг чеченец усвоил, вероятно, лучше меня.

Хитрее ли был Бакар, или мудрее, не скажу, но догадываюсь, то, что представлялось мне целью (служба призрачному идеалу), для него было, пожалуй, всего лишь средством для достижения реального, ощутимого результата. Догадываюсь, что в этом кроется и некоторая разница в наших менталитетах: нас, русских людей, увлекающихся, что называется, нередко заносит, их – чеченцев, представителей созерцательного Востока, при всей горячности крови и поэтичности натуры, что-то всегда прочно держит на земле. Это сказалось, видимо, и на вере наших народов. Их Мухаммед – пророк, реальный осязаемый человек, наш Христос – Сын Божий, Бог.

С юмором, гениально, тонко, но и любовно отразил своеобразие восточного менталитета Александр Сергеевич Пушкин в незабвенном «Путешествии в Азрум». Помните приветствие одного из пашей, обращенное к Александру Сергеевичу:

– Благословен час, когда встречаем поэта. Поэт брат дервишу. Он не имеет благ земных; и между тем как мы, бедные, заботимся о славе, о власти, о сокровищах, он стоит наравне с властелинами земли и ему поклоняются.

Каково, а? Дальше еще лучше. «Выходя из палатки, – пишет Пушкин, – увидел я молодого человека, полунагого, в бараньей шапке, с дубиною в руке и с мехом (outré) за плечами. Он кричал во все горло. Мне сказали, что это был брат мой, дервиш, пришедший приветствовать победителей. Его насилу отогнали…»

Вот так-то. Теперь я понимаю, почему Бакар, когда рухнула советская система, которой мы оба, казалось бы, верно служили (он в ту пору – в Госбанке, я в контрольных органах страны), не был раздавлен жерновами реформ. Он сохранил свою Итаку, где иерархия ценностей осталась по-прежнему земной и гуманной: сначала человек, затем семья, потом общество. Он спасся сам, а за ним спаслись другие. Свой путь на предпринимательском поприще он начал по Марксу «в рабочей спецовке»: объединил и капитализировал доходы родного чантийского тейпа, занимавшегося скотоводством и пряжей козьего пуха. Мне же пришлось оплакивать долю оставленной некогда малой родины – костромской деревушки Пилатово. Запоздалым было признание-откровение, выплеснувшееся в печальных стихах.

Нет, что не говорите: водораздел эпох не через фундаментальные катаклизмы все же проходит, а через души людей – обычных, рядовых вершителей и жертв истории. Будем честны и признаем: есть в общих бедах и наша, быть может, невольная вина: колыбельную песню матери мы утопили в идеологических пасторалях. Стало быть, ждут нас, и поделом, на том свете наши покойные родители… с палкой. Такую участь, напророчила, кстати, болгарская прорицательница Ванга создателю пронзительных «Журавлей» – Расулу Гамзатову. Одно утешенье, что побьют нас любящие руки.

 

Я видел праздник

Гордое мудрование с умствованиями, извлеченными из земной природы, восходят в душе, как туман с призраками слабого света; дайте туману сему упасть в долину смирения, тогда только вы можете увидеть над собой чистое высокое небо.

Святитель Филарет (Дроздов)

Возвращаясь к природе великих общественных катаклизмов, размышляя о их внутренней и внешней сути, я порой думаю, что они в какой-то мере похожи на морские отливы – оставляют после себя одну и ту же картину. То, что было только что на плаву и представлялось величественным и несокрушимым, исчезает, уходит вместе с отхлынувшей от берегов водой. И открывается взору то, что было сокрыто, но прочно укоренено на дне водоёма, в илистой, неприглядной, но такой родной почве. Чаще всего это подводные камни, ещё недавно считавшиеся скверной помехой. Как ни парадоксально, но, «всплывая», именно они в первую очередь принимают на себе всю силу и мощь натиска новой реальности, нередко гибнут, оставив заметный, памятный след на лике и в характере обновленного пейзажа.

Таким вот «подводным камнем», а может быть, и столпом в русле бурной – то мелеющей, то полноводной российской действительности, видятся мне деяния Абубакара Арсамакова.

Его не одурачили ни зазывалы-сирены ушедшего времени, ни декларативные постановления первоначального Правительства новой России и такие же Указы Президента о создании «среднего класса». Он видел, как ввергнув в пучину неконтролируемого базарного действа мало что смыслящих в истинно рыночных отношениях наивных граждан, власти и сотой доли не сделали того, что надо было бы дать людям, решившимся взвалить на себя государственную заботу о процветании экономики.

Снова пришлось опереться на нелегкий, но верный «дедовский посох», вспомнить благую истину: кто имеет, тому дано будет. Вкупе с родней, людьми ему близкими Абубакар учреждает финансовую организацию – коммерческий банк, где не зарытые в землю таланы имеют способность быстро расти – при удаче, конечно. Как же решился на это мой друг? Возможно, вспомнил, как после школы поехал в Орджоникидзе поступать в сельскохозяйственный институт и, не пройдя по конкурсу, вернулся домой.

– Ну, как, приняли? – спросил отец.

– Конкурс большой там. Поступить невозможно.

– Невозможно? Значит, никто не поступил?

Это всё, что сказал Алаз, но этого было достаточно, чтобы в следующий раз сын выдержал конкурс. Воспитание… Нас так не учили. Да и правители, когда гробили кондовую российскую деревню, а по сути дела, как и чеченцев, выселяли с насиженных мест, действовали более изощренно: разрушали в русском крестьянине основу основ человеческого бытия – уверенность в себе, в собственных силах.

Банкир, финансист, бизнесмен. Выросшие на классической литературе с определенным уклоном, мы каждого из них соотносим зачастую с героем «Трилогии желаний» американского писателя Теодора Драйзера – Каупервудом. Помните, как наблюдает он в детстве своём жизнь в аквариуме: рыбёшка, что покрупнее, неизменно и безжалостно глотает ту, что помельче. Переняв и применив в обществе эти глотательные инстинкты, Каупервуд становится титаном. Но титаном без души и сердца. А это ведет к трагедии – трагедии американской.

Но есть ведь и русский путь, о котором не очень-то любят распространяться наши же средства разудалой гласности. Это путь Морозова, Мамонтова, Третьякова. Путь накопления и созидания, завещанный евангелистом Лукой. Вот благословенный принцип обретения праведного богатства – богатства не только материального, но и, главным образом, духовного. Наверное, не случайно слова Бог и богатство одного-таки корня, а первая монета, как гласит предание, была отчеканена в божьем храме.

Провиденье ли, или врожденно-развитая мудрость, а может, строгое следование заповеди Корана, согласно которой небесам угодны только полные щедроты, водили рукой Бакара, не знаю, но первый солидный спонсорский вклад, окрепнув финансово, он внёс в строительство храма Покрова, воздвигнутого на легендарном Прохоровском поле – Бородинском поле XX века, где в нечеловеческой схватке с гитлеровцами сложили свои отчаянные головушки и многие земляки, родственники Бакара. Здесь, на белгородской земле, открыл он первый филиал Московского индустриального банка, президентом которого стал к тому времени.

Как побеги на молодом здоровом древе, взрастут подобные филиалы затем во многих регионах провинциальной России, инвестируя местную промышленность и сельское хозяйство. Что ж, правило, выведенное Ломоносовым: богатство России Сибирью прирастать будет (в данном случае провинцией), – не утратило значенья и ныне. Лишь бы эта провинция сырьевой не осталась. И захудалой. Но, может, не зря мотается герой моего эссе с тем же белгородским губернатором Е. С. Савченко (в порыве чувств признавшемся, что ему легко и полезно плыть с Арсамаковым на одном корабле) с целью изучения передового опыта и новейших технологий переработки продукции по странам дальнего и ближнего зарубежья. Учиться у кого бы-то ни было не зазорно. Ещё Ключевский, кажется, говорил: перенимать новое у иностранцев в вязании спицами можно и нужно, – образ мыслей вот только менять не стоит.

И, конечно, давно бы пора перестать нам двигаться «обратным путем», что удивляет и удивляло немало людей, далёких нам по менталитету, но в основе своей думающих и порядочных. Я не могу не вспомнить эпизод из повести редактора «Русского богатства» В. Г. Короленко «Без языка». Американский предприниматель и одновременно мэр Диккенсон, беседуя с русским эмигрантом – инженером Ниловым, работающим у него простым рабочим на лесопилке, задаёт вопрос: «Господин Нилов, когда американец приезжает в Россию, он меняет своё среднее положение на лучшие условия у вас?» «Пожалуй», – отвечает Нилов. Мэр чуть ли не потрясен, резюме его беспощадно. «Вы, кажется, идете обратным путём».

Когда-то Макар Посмитный – старейшина советского колхозного движения, узнав, что руководство страны тратит золотой запас на закупку зерна в Америке, воскликнул в сердцах:

– Лучше бы это золото перелили в звёзды Героев Социалистического труда для селян!

Выросшим, сформировавшимся в крестьянской среде, где образом жизни была работа, работа и работа, – нам близок и понятен эмоциональный порыв патриарха. Нам, это, в частности, и Бакару Арсамакову, прекрасно знающему, что производительный эффективный труд был у нас ещё совсем недавно не только делом доблести и геройства, но и прочной основой семейного, общественного воспитания. Не на спекулятивных финансовых барышах расцветают и крепнут в долгосрочной перспективе народы, а в поте лица добывая свой хлеб. Можно себе представить теперь, каково было банкиру-созидателю в обстановке ВэТэОшной безумной продажности и низкопоклонства перед Западом сделать главным партнёром, клиентом банка соотечественника, российского производителя. Надо поистине обладать недюжинной волей, огромным потенциалом патриота и государственника, чтобы начать вкладывать деньги в разорённую нашу промышленность, «оборонку», в некогда славное авиастроение, оплёванное ненавистниками державы, раззявивших рот до ушей на чужой каравай. Действия, скажет кто-то, наверное, донкихотские.

Однако следовало бы знать: создатель книги на все времена, которую по выражению Ф. М. Достоевского, человек не забудет взять на последний суд Божий, Сервантес жил и творил в Испании во времена, когда та претендовала на мировое господство. Что же сгубило эту страну? Неправедное, нетрудовое злато-серебро, поступавшее из Южноамериканских колоний, приведшее к обесцениванию денег, к забросу собственных рудников, к утрате интереса заниматься ремёслами, а главное – к упадку земледелия и скотоводства. Богатсва же, идущие со стороны, шли на содержание огромного чиновничьего аппарата, обогащали лишь короля и его приближённых. Народ вымирал.

Не правда ли, как это близко нашей действительности? Действительности, где всеобщая растащиловка вкупе с безответственностью опрокинули навзничь былые понятия о морали и чести. Но этот разгром и упадок нравов разожгли, что и требовалось ожидать, в непокорной душе Арсамакова не только гнев, но и энергию небывалой силы. Энергию, заставившую его безоглядно, как на амбразуру броситься, – подняться на трибуну в Таврическом дворце, упорно стучаться в чугунные двери высоких инстанций и кабинетов. Не мог, не мог он мириться, видя народ, теряющий веру, учёных мужей, отрицающих знания, богатых людей, забывших о милосердии. Неужели всё доброе, чем веками жил праведный человек, будет растоптано грязными сапогами чистогана и стяжательства – уродами, насильно вскормленными бессовестными временщиками? Возможно ли, чтобы извечные ценности гибли под натиском хоть и липких, но мелкотравчатых идей и помыслов.

И хлестали через край израненной души, как молитва, стихи:

Какое нынче бешенство на воле. Кровавый сатанинский кросс. Покой не снится даже. Ну, доколе? Доколе быть нам в злобе и расколе? (Понятно, риторический вопрос). А царство божье есть. Оно внутри нас. Но плоть людская так слаба. В час испытаний, Боже, не отринь нас – О том стенанье и мольба. Дай силы, Отче наш, не стать плебеем, Когда начнут вдруг (как не возопить!) Бросать каменья со сторон обеих Или в объятиях душить. «Спаси и сохрани», горюче слезно Просили наши матери. Ей-ей, Не лавры маршальского жезла – Молитвы их в суме – твоей, моей. Прочтём же их. И века злого норов В трудах мы одолеем. Вот итог! О малодушных скажем, как Суворов: «Бог с ними» – о себе же: – «С нами – Бог!»

С партией «Возрождение России» мы прилетели на майские праздники на Ставрополье, где влияние Арсамаковского банка особенно велико. Губернатор края Александр Черногоров в модно сшитом бежевом костюме приветствует гостей в банкетном зале гостиницы «Интурист». Среди них Абубакар Арсамаков, он прибыл сюда не с пустыми руками. Мой старый друг, ныне покойный (земля ему пухом) Саид Лорсанукаев, тогда советник председателя Российской Госдумы, взял слово за губернатором:

– Знаменитого Вальтера Скотта богатые современники упрекнули как-то, что вот, мол, он пишет больше о древней старине, временах рыцарства, а почему бы не посвятить свой талант показу характеров современных героев: фабрикантов, банкиров. Знаете, что ответил великий романист? – Люди, посвятившие свою жизнь наживе, не имеют биографии.

Саид обвел взором собравшихся и многозначительно заключил: – «Надеюсь, у вас биография есть!». От дорических колонн зала, увитых цветущими розами, пахнуло теплом. Надежность, уверенность и могучесть отразилась в облике Черногорова. О, какой разговор завязался! О людях, России, Кавказе – «колыбели русской поэзии». Да только ль поэзии? Ведь здесь проходил Великий шелковый путь. В шумном человеческом потоке – котле (кстати, на Ставрополье и сейчас проживает более 129 национальностей) варилось и продолжает вариться великое единение людей, стремящихся к Миру, Труду, Свободе, Братству и Счастью, тому будущему, которое составляет нашу неугасимую мечту, тому грядущему,

Когда народы, распри позабыв, В великую семью соединятся…

Но главное чувство – чувство восторженной радости, начисто стёртое в годы перестроечного беспредела, захлестнуло нас всех, словно чистой живой водой из речки далекого детства, утром, на праздничной демонстрации, Господи, да неужто это не ностальгический сон, а явь – явь сегодняшнего (сегодняшнего) первомайского утра. И вот эти лица – загорелые, улыбающиеся и открытые, это море цветов и транспарантов, славящих Труд, Весну, Первомай – не забытое открыточное видение, а самая настоящая, – не виртуальная реальность. И слова, звучащие с трибуны, эти приветствия трудовому народу, как и некогда, искренни, зазывны и вдохновенны, а не покрыты серой пылью лицемерия, не затасканы, как давно не стиранный носовой платок.

И всё же я глянул на соседа – в глазах слёзы. Не удержался, притронулся к его руке. Не сон. Всё – правда. И этот город Святого креста, и эта бравурная медь труб духового оркестра, и вскинутые вверх мозолистые руки, и голос человека, чьими заботами обрела реальные очертания программа возрождения экономики края: «Вами, такими, как вы, вашим трудом, надеждой и верой будет жить и процветать Россия!»

О, какую же цену заплатили мы, чтобы вновь обрести такого рода к себе обращение, сколько снова пришлось пролить крови и слёз, чтобы очистить от фальши эти слова, чтобы прозвучали они в первозданной своей красоте, высекая гимн в сердце, волнуя до дрожи, вдохновляя и сплачивая в единое целое.

Нас всех охватило неудержимое желание братания от вида воистину феерического зрелища танцев, плясок, показательной гимнастики, того богатства красок, костюмов, музыки, всего того, что лилось здесь непрерывным потоком, выплескивалось в город, разливалось по улицам. Этим потоком были вынесены в город и мы. Плясали лезгинку, пили «добре чарку» с казаками (признаюсь, что самогон), запивали ядреной ногайской шурпой («только из черного барана») украинскую горилку… И вообще, чего мы ни ели, чего мы ни пили. Каких рукомесел ни насмотрелись. Каких добрых слов ни услышали. Вон прохладненцы (они из Кабардино-Балкарии) обнимают прасковейцев: «Не тужите, хлопцы, что виноград побило. У нас – обошлось. Загрузим и ваш винзавод».

Едем в Прикумье. И опять примечательный факт. На конезаводе «Архиповский» по случаю Первомая – конно-спортивные мероприятия – скачки. Первые три приза от председателя Годумы Г. Селезнева и президента Московского индустриального банка А. Арсамакова. Ой, как трудно по-первости выговорить ведущему имя, нет не Геннадия Николаевича, конечно, а Абубакара Алазовича. Но коль так, потренируйся, ведущий, и заяви-ка на остальные заезды тоже Арсамаковские призы. Но их ведь не три, а восемь. И денег в портфеле на такое количество не оказалось. Где хранители банковской казны Владимир Катунин и Валентина Сафонова? Оказалось среди народа, у палаток – пьют с казаками пиво. Выручай, Селезнёв, одалживай.

Вот так гуляли…

И пили тож.

За праздничным столом, который накрыли в столовой пионерского лагеря (здесь таковые сохранены, как и школьные бригады), ломившемся не от «сникерсов» и «хот-догов», а от запечённых карасей, свежей зелени, сочных пельменей, марочных прасковейских вин, губернатор края, побывавший до праздника в хвалёных богатых Штатах, воскликнул:

– Увидели бы всё это американцы – ахнули!

Грешным делом, вспомнил я свою многолетней давности поездку на Ставрополье – к ипатовцам. Они убирали тогда богатейший урожай зерновых. Мой однокашник по МГУ, а тогда помощник первого секретаря крайкома КПСС Иван Зубенко, счел долгом понапутствовать: «Гена, будь аккуратен, народ у нас дюже гостеприимный, мало ли – молва пойдет…». Вот ведь чего боялись.

Эх, как хочу я, чтобы пошла сейчас такая молва о трудолюбивом красивом крае, о всей моей ненаглядной России – божьей слезе, возрождающейся из пепла, самоотверженным трудом детей своих создающей истинные богатства.

РОССИЯ, РУСЬ, храни себя, храни!

 

Позывные бога

Не мною сказано: когда общество не скреплено разумом, не оживлено чувством, когда в нём нет неподдельной благожелательности и обмена достойными мыслями, что видят большинство его граждан? То ярмарку, то игорный притон, то разбойничий вертеп, то публичный дом.

Можно себе представить, что претерпел мой герой, чеченец по национальности, открывая «дело» своё в центре России – в Москве, когда вовсю систематизировался тезис о чуть ли не наследственной чеченской враждебности к метрополии. И почва для этого была весьма благодатная.

Сказать, что на банк, возглавляемый Арсамаковым, обрушился шквал проверок – ничего не сказать. Наши «правозащитные», ошалевшие от «демократии» СМИ писали и о причастности банка к афёрам, связанных с авизо, и об отмывании денег, и о многом другом – договорились аж до того, что в загородном доме предприимчивого кавказца функционирует лагерь боевиков. Разжигаемое чувство ненависти враждебными силами с обеих сторон обернулось для Бакара крайне печальным исходом – его убивали. Выжил, поверьте, чудом. А вот криминала в финансовых действиях его найдено не было, о чём говорливая наша пресса предпочла умолчать, не огласив результатов проверок даже Счётной палаты.

Как должен был воспринять всё это, о чём думать, стенать человек, переживший чудовищную несправедливость, догадаться не сложно. Но тем труднее вообразить себе то, что предпринял после этого Бакар. В разгар «второй чеченской войны», приехав в Будёновск, где разыгралась трагедия, от которой содрогнулся мир, передав лекарства в местную больницу и возложив венок на могилу павших от нашествия слуг сатаны, он, стоя потом в часовне у Святого креста, вспомнил ни что-то, а библейское изречение: в начале было слово и слово это было Бог.

Стоит ли говорить, что в годы разбойной перестройки истинно божественное слово было забыто начисто. И народ, великий народ, оказавшись в руках бессовестных особей, стал терять свой иконописный образ. «Если бы в армейских штабах и некоторых чеченских аулах побольше читали Льва Толстого, Лермонтова, люди с обеих сторон не бросались бы друг на друга с таким ожесточением». Это реченье Бакара, за которым последовали и не менее значимые дела.

Президент Московского индустриального банка Абубакар Арсамаков стал одним из организаторов культурно-образовательной акции, проводимой совместно с общественно-политическим движением «Россия» и государственным газетно-журнальным объединением «Воскресенье». Десятки тысяч экземпляров художественной, образовательной, прикладной литературы, приобретенные на средства банка, начали поступать на «кровоточащий континент» – в самые горячие регионы Чечни, Дагестана, Ингушетии, Ставропольского края, Ростовской области. Поступок подлинных, а не энтвэшных болельщиков за народ нашёл широкую поддержку у всех, для кого отечество и патриотизм – не есть убежище для негодяев. В акции приняли участие министерства обороны, культуры, образования, внутренних дел России. Около 30 тысяч книг – этих настоящих учебников жизни, пополнили школьные и общественные библиотеки разорённых районов Северного Кавказа. Правда, многие из этих библиотек надо восстанавливать, строить заново. – «Будем строить, – заверил А. Арсамаков, – мы же не Иваны, не помнящие родства».

Просвещение народа… Просвещение любовью, которое в молитвенных текстах напрямую связано со светом. В его функции – разгонять тьму, что равнозначно очищению от греха. Самодержавною рукою сеял просвещение царь Пётр, понимая, что именно с него начинаются все новые дела и реформы. Это внушал, к сожалению, безуспешно, Николаю I Александр Пушкин. Этим занимались, ликвидируя безграмотность, настоящие коммунисты, преуспев на сём поприще в отличие от потуг нынешних «демократов». И что бы там ни было, но правы оказались классики марксизма и ленинизма, заявляя, что любой народ будет жалкой игрушкой в руках злобных сил, пока за хитросплетениями слов, изрыгаемых циничными политиками, не научится видеть интересы враждебных ему групп и классов.

Вольно или невольно, но к этой мысли пришёл и Абубакар Арсамаков, взваливший на плечи свои ещё и обязанности председателя новой общественной организации – «Объединение граждан, вынужденно покинувших Чеченскую Республику».

Хорошо помню атмосферу, витающую на одном из первых конгрессов этого объединения: «Все мы, а чеченцы в первую очередь, за годы великой трагедии стали такими политиками, что не верим уже сами себе, – звучало лейтмотивом в выступлениях собравшихся, – И так будет, пока не усвоим, что война в Чечне – коммерческая война, а организуется она в основном людьми, покинувшими республику. Вон и Масхадов отправил свою семью в Малайзию, а наших детей призывает к «джихаду», толкая их в рай с гранатомётами. Мы – наивные люди, нас – нагло используют. И в том, что творится у нас, – наша вина. Должны же мы это понять и сбросить сами с себя маску фанатизма и терроризма. Всем нам необходимо сделать могучее усилие, чтобы воля и энергия слились воедино, чтобы весь народ жил одной неотвязной мыслью – залечить раны внутри страны, чтобы была Чечня собранной, скромной и работающей – пока не будет восстановлена честь. И пусть все услышат не грохот чеченской войны, а шум от всеобщего усердного труда во имя свободы и благоденствия народа».

Да, такие прозрения дорогого стоят. Как и стремление восстановить правду о своём народе. Этой цели неплохо послужит инициируемое и оплаченное Арсамаковым издание книги «Чеченская история», к которой он сам написал великолепное предисловие. Этому должна была послужить научная конференция, хлопоты по организации и содержанию которой опять же взял на себя Бакар. В ней приняли участие политики, обществоведы, деятели культуры, науки и образования – интеллигенция, в общем. Правда, что и требовалось ожидать, эта непростая публика выдала такой широкий и противоречивый спектр взглядов на проблему, особенно на взаимоотношения Чечни с Россией, что потом академик Гакаев, вызвавшийся подготовить по материалам конференции монографию, просто за голову схватился и ушёл в мир иной, не закончив работы.

Конечно, в каждой национальности много чего намешано. Но всё-таки в душе любого народа есть то главное, благодаря чему он становится узнаваемым, признаваемым, индивидуально значимым и привлекательным. Если для нас, русских, по очень меткому определению Достоевского всепоглощающей чертой является всемирная отзывчивость, то для чеченцев – это честь, стремление оставить после себя добрую память. Они избегают делать то, что по их народному понятию считается стыдом. Странно, но эти благородные характерные свойства особо отметил у ичкерийцев человек, проклятый ими – генерал Ермолов.

Вообще, в отношениях Чечни и России, с верховными руководителями её просматривается, как мне кажется, много чего, трудно объяснимого, чуть ли не сакрального. «Смирись, Кавказ: идёт Ермолов!» – кто не знает этих слов русского гения, поэта-пророка, толкуя порою их смысл что ни на есть самым «сверхправозащитным», «сверхдемократическим» образом. А что если Пушкин призывал горцев не к безропотной покорности всесильному завоевателю, коего называл он (найдено в незавершенных работах Александра Сергеевича – Г.П.) – не удивительно ли? – «великим шарлатаном», а к смирению гордыни, дабы спастись тем же чеченцам как этносу. Ведь если народ исчезает, то всё остальное перестаёт иметь значение. Как там гласит чеченский эпос? – «Мы, умерев, заново не родимся, состарившись, заново не помолодеем. Родившие нас матери заново нас не родят».

Неисповедимы пути господни. Иной раз склоняюсь я к мыслям крамольным: не высели Сталин во время войны в казахские степи чеченцев, не отзови их с фронтов, где они бились насмерть с фашистами, что осталось бы от этого беззаветного, небольшого по численности народа? Меня поразила, когда ознакомился недавно, статистика Второй мировой: в немецком плену, каких только не было представителей наций, племён и народностей, но не было там… чеченцев. Ни одного! «О, избранники Бога, вы никогда не знали ни страха, ни траура!».

Когда-то великие сыны русского народа граф Воронцов, Грибоедов, оценивая действия властей на Кавказе, взывали к царю: не гоже с вайнахами воевать – с ними надобно торговать, использовать лучших на государственной службе. «Умейте жить с русскими», – взывал как бы в ответ к соотечественникам чеченский просветитель-подвижник Кунта-Хаджи, нашедший путь к спасению задолго до Ганди и Льва Толстого в ненасильственном сопротивлении злу, в игнорировании его, неучастии в делах носителей тьмы. Понимая, что война не рождает сынов, не бряцать оружием призывал народ свой славный Бейбулат Теймиев, осмысливая деянья которого, друг Арсамакова известный нам Джабраил Гакаев скажет удивительные слова: «Как жаль, что не нашлось среди чеченцев во власти нового Теймиева, способного обойти стороною зло и отвести от чеченских очагов испепеляющую всё и вся войну».

Ныне, когда мир оторопел от чеченско-русской трагедии (повторяю, чеченско-русской, а может быть, и общечеловеческой), когда коренным образом пересматривается взгляд на историю развития общества как историю борьбы классов, кое-кто начинает пленять массы идеями огромной энергии и накала, заменяя в марксистко-ленинском учении эту самую борьбу классов… борьбой религий.

Какое чудовищное, дьявольское измышление. «Все под единым Богом «ходим», хотя и не в одного веруем», – это наша русская поговорка, утверждающая великую истину единого Творца и Спасителя, близость и родство между людьми различных национальностей. Она прямая наследница учения Христа, провозгласившего: «Нет для меня ни эллина, ни иудея». Но ведь точно такой же подход к вере, братству народов звучит и в Коране. Важно знать, что «ислам» в переводе с арабского означает мир, безопасность, спокойствие, чистоту намерений. Мухаммед говорил: «Вы никогда не войдёте в рай, пока не уверуете в Бога. Но вы никогда не уверуете в Бога, пока не полюбите друг друга».

О, если бы эти слова, столь часто повторяемые Бакаром, достигли сердец тех, кто смотрит ещё друг на друга сквозь прорезь прицела. А вот эти суждения о «джихаде» и школьных хрестоматий, пожалуй, достойны: «Аллах не запрещал любовь и милость проявлять к тем, кто не сражается против веры. Не допускал в религии он принужденья. Священная книга мусульман трактует «джихад» как усилия на Господнем промысле, т. е. борьбу со злом, а «великий джихад» – как победу над собой, над своими страстями, как способность прощать того, кто виноват перед тобой, поскольку не может претендовать на прощение Аллаха тот, кто сам не умеет прощать».

И где ж тут оголтелая непримиримость, пещерная жестокость, попрание религиозных воззрений одного народа другим? Нет их. Но нет и смешения религий – пресловутого экуменизма, к которому и я, и мой товарищ чеченец относимся с отвращением.

Роль конфессиональной доминанты, составляющей основу любого, национального бытия, прекрасно понимал Александр Сергеевич Пушкин, никто иной как наш национальный гений (к тому же чиновник ведомства иностранных дел), столь любимый на Кавказе – наряду с Лермонтовым, Толстым, Бестужевым – охарактеризовал в своё время исламский мир и в качестве естественного союзника России, – подтвердил отсутствие противоречия православно-мусульманского взаимодействия, тем самым намного опередив аналитиков конца XIX столетия, предрекавших мировые войны, третья из которых вслед за расшатыванием основ православия поставит задачей своей уничтожение ислама.

Не это ли мы видим сейчас. Видим, как сталкивают лбами нас сатанинские силы, пытаясь разделить то ли Берлинской, то ли Китайской стеной. Ненавистникам всего святого очень важно, чтобы мы убивали друг друга, убивали цвет наций – молодость, дабы могли они безраздельно творить своё тёмное дело, устанавливать мировое владычество.

Им страшно от мысли, что вдруг мы объединимся. Какая же это будет непреодолимая сила! Им страшно от мысли, что наши простодушные народы (опять же по Пушкину), в корне своём с девственно чистой, зовущей к братству и любви моралью, стряхнут, как пыль, со своих душ низменные свойства, неистово прививаемые дьявольской пропагандой неумных властителей. Стряхнут вместе с ними – «сеятелями» не разумного, вечного, а разврата и пьянства, наркомании и воровства, апатии духа и пренебрежения к чужой боли. Им страшно, что мы можем опять обрести то достойное, естественное состояние, когда, как говорил Николай Васильевич Гоголь, не было у нас непримиримой ненависти сословия против сословия и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединению людей.

И в этом контексте прозвучавшая как-то фраза из уст Абубакара Алазовича Арсамакова «Помогать Чечне – помогать России» обретает значение не локальное, а можно сказать, стратегическое. Ну, а способность мыслить подобным образом своеобразно характеризует и самого Бакара. Это ничего, как отметила его землячка, кандидат исторических наук Зарема Ибрагимова, что в настоящее время немногие пока могут объективно оценить достоинства этого незаурядного человека. Оценят, уже, скажу и я, оценивают. В частности, и то, что после смут и раздоров к власти следовало бы приводить вовсе не людей войны. Исторический опыт учит тому. Опыт России XVII века. Не Минин с Пожарским были позваны тогда на престол – Михаил Романов. Не герой-освободитель, но свободный от интриг и пристрастий представитель периферийного рода.

Ныне политики заговорили о мире, согласии. Они, эти истинные виновники войны, вынуждены обращаться к народной, человеколюбивой морали, которую сами исковеркали. Они уже говорят, что все люди-братья, призывают забыть нас обиды, утраты, что понесли мы. Помалкивая при этом о своей вине. Точь в точь, как перед окончанием Второй мировой войны, когда советскому, русскому народу стали внушать, что не все немцы – фашисты. Что они даже – славяне. А такому матёрому деятелю как Илья Оренбург тут же указали на перегиб, когда тот в газете «Красная звезда» выдал статью-лозунг: «Убей немца!».

Народ великодушен и мудр. И русский народ даже в порыве естественной ненависти, несмотря на призыв сиониста Эренбурга, перейдя границу Германии, убивал не немца, а сопротивляющегося гитлеровца. То же происходит в Чечне. А политикам-сатанистам – что русским, что чеченским, люди доброй воли предъявят нюренбергский счет.

К тому времени появятся, да что там, уже появляется нужда, в таких пастырях, чье слово и дело будут поистине народным эхом. Кто может претендовать на такую роль? Кому отдаст предпочтение «электорат», прошедший ещё одну мученическую школу и, надеюсь, сделавший верные на сей раз выводы? Вероятно, тому, кто в годы лихолетья не бросал в него камень, не добивал лежачего, кто не понаслышке знает жилисто-натуженную жизнь вечно горбатящегося люда, знает цену не спекулятивного «бакса», а затертой копейки. Знает же это тот, кто с детства был облачён в народную шкуру-телогрейку и для кого запах вспаханной земли, им самим вспаханной, есть не запах грязи и сырости, а аромат надежды и счастья. Такой человек, крепко сросшийся с народной жизненной основой, якорем, зацепившимся за истинно человеческие ценности созидания и творчества, каким бы образом не складывалась его личная судьба, уже не согнётся под ударами, как тот из русской поговорки выпрямленный гвоздь, не изменит коренной правде, будет понят народом, а приведется, станет воплощением чаяний его.

Мы сидим с Бакаром в его рабочем кабинете, похожем на библиотеку. Чем-то закончится сегодня наш разговор, ранее нередко переходящий в спор. О законах адата – народных обычаях и традициях чеченцев, играющих роль уголовного и морального права? Но вроде давно выяснили: у русских тоже подобное не изжито. Почитайте Василия Шукшина, вспомните Стёпку из одноимённого рассказа – уголовника по определению светского права, но в «мире» человека любимого. Поневоле усомнишься: всегда ли мораль народная совпадает с государственно-официозной? А следовало бы. Не в пресловутых ли «ножницах» здесь и кроются беды – народные и государственные. Как и в том, что люди, лишившись привычных правил и не обретя по совести других, могут познать вольность вне морали. Какие несчастья несёт это – каждый из нас познал на собственном горьком опыте последних лет.

О чеченском фольклоре побеседуем, может? Где есть изумительная поговорка: вайнахи, как лошади, соберутся вместе – брыкаются, а разъедини их – ржут и друг друга ищут. Ну а мы – не такие разве? Взглянем критически на себя и сделаем выводы. Иначе их сделают другие. И делают уже. Метода по умерщвлению достоинства, памяти народа, а потом и его самого давно отработана архитекторами пресловутой концепции «золотого миллиарда». В соответствии с ней людей ловко подводят к мысли, что все их беды связаны с существованием на этой земле твоего рода-племени. Кайся, винись, ставь крест на себе. И никто не расскажет, а если и расскажет, то шёпотом, что с помощью того же вайнахского языка расшифровали учёные надписи на камнях древнего государства Урарту. Слава Богу, что хоть шёпотом, да говорят – о гиперборейской, праславянской цивилизации вообще предпочитают умалчивать. А тех, кто когда-то занимался этим вопросом, к стенке поставили.

Но сегодня мы речь ведем с Арсамаковым о другом – о письме вайнахов к первому русскому царю из династии Романовых, где зафиксированы поразительнейшие откровения: «Ты, великий государь, ты благоверен и милостив, а нас, инородцев, жалуешь паче иных своих государственных людей и обиды нам, живучи под твоей царской рукою, никакие, ни от кого не бывает».

Глубоко, глубоко уходят в питательную почву добра корни наших взаимоотношений, непросто их вырвать. Потому-то, наверное, как только власти преодолевали, хоть в малой мере личное корыстолюбие и эгоизм, хоть вполоборота поворачивались к нуждам и заботам народа, огромный положительный эффект не медлил сказываться. Всего за семь лет в 60-70 годах XIX века после дикой Кавказской войны, наблюдался бесподобный прогресс в экономическом развитии края. И те люди, которых недавно чуть не поголовно «окрестили» в абреков, проявили себя и как умелые земледельцы, и как удачливые предприниматели. И поди-ка плохо было России от того, что Чечня, например, кормила вдосталь кукурузой не только себя, но и все народы, населяющие нынешнюю Дагестанскую Республику, продавала продукцию в Персию, пополняя тем самым казну империи. И потому, наверное, ещё и теперь чеченцы, когда хотят сказать доброе слово о человеке, дают ему удивительную характеристику: «Он – мюжги», что значит: в нём бьётся славянское сердце, открытое для понимания.

Мне греет всё это душу. И, я не ершась и не умничая, воспринимаю дальнейшие, то ли шутливые, то ли бог знает какие, собственные Бакаровы изыскания:

– А ты не задумывался, Геннадий, что означает слово Аллах, откуда оно пошло?

– ???

– А что мы, прежде всего, говорим, когда хотим привлечь внимание абонента, намереваясь связаться с ним? Алло! Алло! Каково созвучие, а?

Н-да… Однако и в самом деле, идут же к нам какие-то с небес позывные? Позывные Всевышнего, вложенные в наши же уста и направленные на сближение, соединение заблудших сынов Земли.

 

К олигарху на юбилей

Приглашение было доставлено в оригинальном сосуде под сургучом; на бордово-бархатных сферах – изображение романтической «Бригантины», бегущей по волнам причудливой золотистой реки, по берегам которой – контуры, очертания неузнаваемо юной и глубинно близкой русскому сердцу Москвы.

Душа моя всколыхнулась. Но, как показалось, не так уж и сильно. Приземлил эмоциональный порыв, вероятно, рассудок. «А с чем и в чем прибудешь ты, милый друг, к олигарху, банкиру на праздник?» – шепнул ехидный внутренний голос. И впрямь, – ни фрака, ни смокинга я не имею, ценный подарок – не по карману. Не идти же путем героя известного фильма Раджа Капура.

Звякнул Володе Катунину, первому заму важного юбиляра, догадываясь, что он является непосредственным организатором и распорядителем торжества.

– Не бери в голову, – добродушно отмел мое первое сомнение Владимир Анатольевич, – положи, что сможешь в коробку, отдай тихонько при входе специальному человеку и отдыхай.

Справиться со вторым – помогла жена:

– Старые костюмы тебе все равно малы стали – растолстел: поди и купи новый пиджак поприличней.

Я снова воспрянул духом.

Правда, в «дурацкой башке» опять забродили «дурацкие мысли», а как там будут кормить, поить? На беду свою где-то накануне посмотрел я по «телику» фильм про Хаммера, в коем Виталий Коротич, между прочим, поведал, как он однажды оказался гостем миллиардера: на серебряном огромном блюде поднесли Виталию бутерброд с тонюсеньким сыром и чашечку кофе – все!

Но напрасно грешил я, хотя бы и в мыслях, на своего богача. Деревянный медведь, вырезанный не иначе как каргопольскими мастерами, катящий бричку с дубовой бочкой, наполненной марочным коньяком, причаститься коим из чеканного кубка можно было прямо на пристани, кинувшийся навстречу цыганский хор убедили меня бесповоротно, что попал я по адресу – к нашим людям.

Ничего себе – «наши люди», скажет читатель с достатком ниже среднего. А тот, у которого и такого нет, вероятно, сих строк не прочтет. Тем не менее, осмелюсь все же повторить: мне, рядовому гражданину России, бессребренику по происхождению и по нынешнему материальному положению, не зазорно отнести Абубакара Алазовича Арсамакова к людям нашей крови – государственников и патриотов, способных сделать добро и простому люду. Но хочу и уверить: прежде чем сказать искренне и честно эти слова, преодолеть пришлось мне борьбу нелегкую – духовную. И не только мне, наверное, но и Бакару, коего считаю с некоторых пор своим вторым «я». Эта борьба, к сожалению, еще идет и будет долго идти в нашем обществе, немилосердно раздробленном оголтело-непримиримой демократией.

Широк русский человек, говаривал с долей некоторого смущения Федор Михайлович Достоевский, сузить бы надо. А, что? Реку в бушующем разливе приходится заковывать в бетон.

Размышляя о непростом становлении убеждений, даже на бытовом уровне, я иногда вспоминаю историю, случившуюся с заведующим кафедрой ВПШ при ЦК КПСС Кретовым, которому мы, выпускники этой школы, отмечали в 1975 году 75-летний юбилей. Помню, в какое неистовство ввели мы, неразумные максималисты, юбиляра, некогда секретаря всесоюзного старосты Калинина, зачитав, откопанный нами документ времен гражданской войны. Согласно ему, красноармеец Кретов, отличившийся в боях с белогвардейцами, был представлен к ордену Красного Знамени, но потомственный сын крестьянина, проходившего жизнь свою всю в лаптях, он от ордена… отказался, попросив заменить награду вещью более нужной и практичной – хромовыми сапогами, благо такое тогда с соответствующей отметкой практиковалось.

А вот я, тоже крестьянский сын, но уже другого времени, так и сгноил без применения заготовки на сапоги, которые передала мне мать, когда я вернулся из армии, и которые берегла она с довоенного времени до поры, когда сын женихом станет.

Время и память… «Век – волкодав» и мятежные души…

Прошу извинить меня за столь неожиданный, может быть, экскурс по жизни, но и чествование юбиляра предполагало, как указывалось в приглашении, своеобразное путешествие по волнам нашей памяти на комфортабельном теплоходе по Москва-реке – виртуально и осязаемо.

Первая теплая волна после доброй чарки «от медведя» окатила меня, работавшего когда-то, как раз матросом на одном из теплоходов Московского речного пароходства, прямо на пирсе. Всплыло из мрака, расцвело, как ромашковый луг: идем мы шумной ватагой по осенней Москве – молодые, здоровые, с постоянно подспудным желанием чего бы поесть мимо палатки, куда только что подрулил грузовик с арбузами, и к которому моментально выстроилась многометровая очередь. Арбуза нам сразу же захотелось очень, а в очередь становиться – нет. И тогда Бакар, не раздумывая долго, сбросил свой кримпленовый, щегольский по тем временам пиджак, и вызвался в помощь грузчикам. С его легкой руки арбузы быстренько легли на прилавок – признательные граждане великодушно позволили «подсобнику» со стороны получить за работу натурой и вне очереди.

В этом – Бакар. Не нахраписто-наглый, а радостно-деятельный человек. Ставший ныне, по собственному выражению, банкиром по случаю, он, как говорят знающие близко его коллеги, не упустил этого случая… На теплоходе гостям демонстрировался любительский фильм о нашем герое. Молодцы создатели! Подметили и огласили примечательный факт: мальчишка Бакар учитывает поступающие на колхозное поле ящики под помидоры. Ведет учет вроде бы неосознанно, но беспристрастно и четко. Крупно пишет количество тары цифрой и прописью. Нечистый на руку бригадир ошеломлен: «Малый, ты часом не из Госбанка?» Вот и не верь после этого в божественный промысел.

На себе убедился. Учась в глухой сельской школе, «в медвежьем углу», после войны, когда не было даже нормальных чернил и тетрадок, на старых газетных листах написал я первую заметку в нашу «районку» о лихоимстве налогового агента. Помню, когда ее напечатали, сосед дядя Иван по прозвищу «советский» – единственный, кто выписывал в нашей деревне газету «Правда», долго вглядывался в меня – оборванца, и молвил: «Быть бы тебе, парень, в МГУ, журналистом».

Диво! Но я окончил действительно, спустя годы, Московский Государственный Университет имени Ломоносова и стал журналистом – я, мать которого не доучилась полностью даже в первом классе, я, выходец из округи, где понятие «журналист», так же далеко для разумения жителей, как для меня хитросплетения банковского учета. Но я знаю, знаю теперь: в любом обществе есть две главных сферы, заслуживающих неравнодушного к себе отношения. Это финансы и информация. Тот, кто контролирует их, контролирует власть. Судьбе было угодно сблизить меня, представителя СМИ, с представителем финансового капитала. Вещий знак.

А вечер шел своим чередом в сопровождении прекрасных музыкальных произведений, милейшего дуэта «Дни и ночи», удивительных танцовщиц. Не говоря о том, что юбиляр являлся не раз организатором и спонсором различного рода художественных, творческих мероприятий российского масштаба, надо отметить влечение его к искусству – искреннее и отвечает потребностям души. Не случайно в самом банке создана чудесная художественная самодеятельность, проводятся различные творческие конкурсы – в частности фотоконкурс. Истинное наслаждение испытал я недавно, разглядывая фотоработы сотрудников – от сюжетных снимков до пейзажных: с колокольнями и церквушками, с тихими плесами рек и заводями озер. Вспомнились наши встречи на Шаболовке. Здесь услыхал я впервые трепетную декламацию пушкинской поэмы «Тазит». Помню в красном сафьяне с золотым тиснением книгу (так обычно народы издают и оформляют свой эпос) и читаемые с особым чувством стихи о погребении чеченца-воина, убитого рукой завистника.

Поэма – песнь о гордых обычаях вайнахов, порожденных суровой, аскетической жизнью, выпестованных длительной борьбой за свободу и волю, когда за жизнь ближнего, унижение достоинства враг платит своей жизнью. Но платит не смертью из-за угла, а на поле брани, в честной открытой схватке. Не мог Тазит, не мог молодой чеченец, несмотря на гнев старика-отца, поднять руку даже на убийцу брата своего, супостата, тогда, когда тот был «один, изранен, безоружен». И я чувствовал восхищение декламатора, уважение к гению русского поэта, сумевшего столь верно угадать и показать истинное и сокровенное в характере гордого народа. Это чувство распространялось как бы и на меня и вызывало добрую обратную реакцию.

А сегодня, наблюдая за юбиляром, в общем-то «новым русским», пытаясь узреть в нем этакое надменное торжество, и не найдя оного, подумалось мне: наверное, вот эта самая виртуозность и артистичность, столь свойственная натуре Бакара, неплохо помогала и помогает ему в непосредственном банковском деле. Как и несгибаемое чувство юмора, присущее, похоже, не только ему самому, заслужившему, кстати, в определенных кругах (юмористических изданиях и специфических теле-шоу) звание самого веселого банкира, но и многим членам коллектива, им возглавляемого. Вот и сейчас без слез, что от хохота выступают, глянуть нельзя на эстраду, где «артисты из банка» показывают интермедию – как красноармеец Сухов чеченцу-банкиру гарем дарил. Ну, тот самый, что в фильме «Белое солнце пустыни» Сухову горбоносый аскер навязал. Правда, на здешней сцене спешит он не Абдулу ловить, а к Бакару на юбилей. (между прочим, актер – Муса Дудаев и впрямь был на торжестве.) Но Сухов, не лыком шитый, мигом смекнул – Восток – дело тонкое – и сам на праздник явился: с таким-то подарком ему ли не быть первым гостем.

Довольный Абубакар пожелал лицезреть восточных красавиц, личики приоткрыть попросил. Одна, вторая… седьмая сбрасывают паранджу. И, боже! – пред ним – красавицы… русские. И все, как одна, служительницы Московского индустриального банка.

Право, сколько же тут тепла, любви, добродушия.

Плыть, плыть, плыть Мимо могильных плит, Мимо оконных рам, Мимо семейных драм, Мимо зовущих нас Милых сиротских глаз.

Да, и эти мотивы неизбывной рубцовской печали, боли и неприкаянности всплывали, но уже девятым валом, на волнах нашей памяти, на борту комфортабельнейшего банкетного теплохода «Vatel» Их поднял академик Х. Х. Боков, вручая чеченцу Бакару медаль «Двести лет с Россией», отлитую в ЧИАССР, накануне великого тектонического сдвига – распада СССР. «Чеченский народ никогда не воевал с Россией, – изрек ученый слова, которые я бы в граните высек, – он воевал с колонизаторскими порядками, с коими воевал и русский народ».

Мы помним, чем обернулся раскол. Тогда, казалось, сбываются зловещие пророчества Архангела Джабраила о наступлении последнего дня, когда солнце взойдет с Запада.

Было. Растаптывалась вера и справедливость, иссякали любовь и совесть, потоком лилась кровь. А солнце и впрямь как будто всходило на Западе, откуда ползла к нам вселенская нечисть. Но и тогда, подавляя отчаянье в душах и безысходность, новые народные пастыри искали пути к единению сердец и просветлению разума, а, стало быть, к собственному спасению. Огромный шаг в этом направлении был сделан в Нальчике, на проходившем Конгрессе граждан, вынужденно покинувших Чеченскую Республику, о котором вспоминал я выше. Тогда прозвучали крылато-пронзительные слова. «Без народа родная земля-мачеха». «Помогать Чечне – помогать России». Кстати, Чечню с Россией можно местами и поменять. По закону сообщающихся сосудов эффект будет тот же.

Все мы были свидетелями того, как злая политика правящей верхушки несла горькие плоды народам нашей многострадальной Родины – России, которая, как говорил, очень большой демократ Иван Сергеевич Тургенев, «без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись. Горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без нее обходится!». И потому перед каждым деятелем с двойным или с тройным гражданством перед каждым национально-бесполым существом, кто злорадствует над бедой русской простоты и доверчивости, перед каждым черным словом о России сердце мое, говоря словами калужского писателя Валентина Волкова, жертвенно падает на родную землю, верещит и ерошится в любовном порыве.

«Да пусть нас лучше снова выселят, чем случится такое», – помнится, говорил на этот счет Махмуд Эсамбаев, с которым незадолго до смерти великого артиста сводила меня судьба. В неизменной папахе, с вызывающе сверкающей золотой звездой Героя Соцтруда на лацкане пиджака, этот человек – жгут, ограбленный режимом, не теряя присутствия духа, говорил о кровоточащем – о багряном пожарище, объявшем горы Кавказа, за пределы которого немилосердно выгоняются люди различных национальностей, поколения предков которых жили в полном согласии. Я слушал человека, объехавшего весь мир и признанного всем миром, и вспоминал свои совсем еще недавние встречи с чеченцами на их чеченской земле. Вот встал перед глазами Шахид Бакашев, директор Ассиновского консервного завода, отреставрировавший православную церковь в казацкой станице и возведший мечеть для рабочих-чеченцев. «А что есть Бог? – размышлял он. – Бог – это совесть». Воскресли в памяти скальные выступы гор Кавказа, извивы кремнистых пород, похожие на мозговые складки в черепной коробке, словно хранящие ум и мудрость планеты. И жители гор, спаянные одной любовью, одним страстным порывом свободолюбия, не околпаченные дудаизмом и ельцинизмом, а разделяющие идеалы добра и света – сами, что горы. Таких людей и любили, и воспели Пушкин, Лермонтов, Толстой, Бестужев – наши российские человеки – горы. А горы с горами не воюют.

Потому-то и вырвались, помню, после бесед на эту тему с Бакаром, незатейливые, но верные слова:

Я рад, что не поймал на удочку Тебя международный тать, Что знаешь ты: в России будучи, Россию надо возвышать. Жить невозможно опрометчиво. Пусть трижды смел ты и силен. И помни графа Шереметева, Его правленческий канон.

(Граф С. Д. Шереметев, флигель-адъютант Александра III. Известен его канон: «Править Россиею можно только будучи русским, или показывая, что хочешь им быть» – Г.П.).

Оказалось, в суждениях на этот счет я далеко не одинок. Примерно то же говорил ректор Московского инженерно-строительного университета В. И. Теличенко, вручая Бакару, бывшему выпускнику этого учебного заведения, регалии, знаки отличия и мантию почетного доктора. Единомышленником оказался и генеральный директор Туполевского объединения И. С. Шевчук. Его слова я даже в книжку свою записал: «Бакар – жесткий прагматик, но он и философ, романтик, мечтатель. Поверьте авиатору: только такие люди подымаются в небо, летают».

От себя замечу (прямо какая-то мистика, хотя и добрая): А. А. Арсамаков отслужил действительную… в авиации. А сейчас он полковник запаса.

Похоже, и мэр нашей столицы Ю. М. Лужков имеет такой же взгляд на Бакара. Иначе не сделал бы его советником своим беспримерный градоначальник.

Плыть, плыть, плыть Мимо родной ветлы.

Именно мимо родной ветлы, мимо «родной землицы», вокруг которой, как Земля вокруг оси, вращаются наши жизни. Только тогда встряхнем мы «сонный фиорд» и «скучные мысли» умчатся прочь. И новый Тазит, вместо воспетого Пушкиным, склонится в поэтическом раздумье над струями шумного Терека, легко и комфортно будет нам вместе – с чеченцами ли, татарами – курсировать по Москва-реке. По нашей реке.

Однако – о празднике, который наш юбиляр заслужил по праву. Рассказ о нем, ей богу, достоин пера особого, живописания отдельного. Поверьте пока на слово: с ярмаркой (не тщеславия), с песнями-плясками Бабкиной, с интеллигентно-душевным певцом Димой Маликовым и с другими не очень, с огневою «лезгинкой», с не менее как профессиональной самодеятельностью и салютом – он удался на славу.

На другой день позвонил Абубакару в офис. Пробиться не удалось: совещания, переговоры, бумаги – поесть не вышел. «Ну что же, – вновь зашептал мой язвительный внутренний голос, – глядишь и покроет убытки от юбилея банкир, экономя на обедах. Как тот купец из лесковского «Чертогона», что после разгульной ночи в «Яре» с битьем зеркал, с «лебедями» под ноги цыганкам и прочее шел поутру в трактир, заказывал самовар и выпивал его вскладчину с соседом – так выходило дешевле».

Ну, а если без ерничанья: торопится Арсамаков поболее дел переделать: ведь, как сказал на юбилее экс-председатель Госдумы России Г. Н. Селезнев, после пятидесяти год за три идет.

И, о господи, за общим разговором чуть не выплеснул «новорожденного» – почти ничего не молвил о впечатлении от его непосредственной близости. Извиняюсь. Выглядел юбиляр, как всегда, отлично, вел себя весьма прилично, легко, свободно и артистично. А одет был даже как будто небрежно. Но теперь, говорят, в этом весь шик. Другое дело его половина, жена красавица Майя, в облегающем точеную фигурку платье (вот уж никогда не подумаешь, что она мать четверых детей!), с шиншиллами на покатых плечах. Но тут уж ничего не попишешь – миллионерша. Да и заканчивать пора.

Какой же аккорд прозвучит в заключение? Чтобы такое сказать? А не огласить ли надпись, которую сделал я на подарке своем Бакару – на сундуке (декоративном, конечно, но все-таки сундуке)? Пожалуй.

Как знать, с намеком иль банально Покажется кому-то вдруг, А, может, даже и скандально: Банкиру дарится…сундук. Но, право, в этом нету смеха. Что я имел, Бакар, в виду – Деянъя, страсти человека, Скупого рыцаря, Гобсека Стоят теперь в одном ряду. И эта мысль не будет странной, Коль вспомним то, что надо знать: Разбрасывать есть время камни; И время – камни собирать. И тут без ёмкости надёжной Не обойтись нам, старина. К тому же, разве непреложно, Что златом быть лишь кладь должна?

И ещё: не вспомнить ли давний наш разговор, возвращающий вновь на круги свои. «Нелегко быть чеченцем, – признался однажды Бакар, – хотя и надо соблюдать для этого всего лишь пять предписаний ислама, среди которых основное требование совершать молитву и помогать бедным». «Настоящим русским быть тоже не просто, – вторил я тогда ему, – не случайно же в нашем народе бытует присловье: нет тяжелее дела, чем богу молиться, родителей кормить, да долг платить».

А итог-то диалога, между прочим, давным-давно предопределили наши предки: бабушка моя Варвара Ивановна и почтенный аксакал из горного селенья Итум-Калинского района Чечни Алаз. Предопределили тем, что первая только и молила Господа, чтобы внук ее не перешел опасную черту, не позарился на чужой «пятачок» и не сгубил свою душу, а второй, напутствуя сына, внушал ему: «Уж если мы милостью Всевышнего рождены людьми, – то наш долг – ими остаться».

«Да, это счастье – родиться человеком, но высокий долг и тяжкий труд – им остаться», – таково теперь убеждение и самого Бакара. Я его разделяю.

 

По острию лезвия

Исполнилось 15 лет изданию Администрации Президента Российской Федерации, носящему красивое и гордое название «Президентский контроль». Волею судеб мне пришлось быть у истоков его создания и возглавлять целых 10 лет. И все 10 лет – это хождение по острию лезвия.

Горит под танковыми выстрелами «Белый дом». Дмитрий Шабанов, заместитель начальника контрольного управления при Администрации Президента РФ, нервно ходит по своему кабинету на Старой площади, то и дело звонит домой – его квартира там, рядом с пылающим парламентом. Я, усевшись за стол Дмитрия, кстати, мы вместе работали вместе с ним в КНК СССР, ломаю голову, как написать представление на собственное назначение. Если его подпишет глава президентской администрации Сергей Филатов, быть мне ответственным редактором вестника, распоряжение о формировании которого на днях издал Борис Ельцин.

Филатов накладывает утвердительную резолюцию без проволочек. Трудно поверить, меня, который накануне расстрела Верховного Совета России освещал для газеты «Федерация» работу военного трибунала, где Ельцину вынесли смертный приговор, зачисляют в штат администрации царя Бориса, выдают постоянный пропуск в Кремль. Божественный промысл и только. Хотя в ту пору отнёс я происшедшее на счёт извечного российского разгильдяйства и собственной бесшабашности, именуемой отпетой отчаянностью.

Меня сажают в кабинет, вернее в зал заседаний КПК (да, да, здесь проходили недавно собрания Комиссии партийного контроля при ЦК КПСС, под водительством Пельше – некогда грознейшего фигуранта в аппарате Компартии) – одного. Рабочего коллектива у меня нет, материалов – тоже. А номер вестника должен появиться в свет немедленно. Выход один: напечатать справки, наработанные контрольным управлением за предыдущий год. Но что это за справки? – сплошной компромат на недавний коммунистический режим, которому я лично служил верой и правдой всю свою сознательную жизнь, искренне гордясь тем, что закончил в своё время не только МГУ имени Ломоносова, но и ВПШ при ЦК КПСС.

Но напечатал. И… одобрение, утешение получил. Мол, это и есть главная функция вестника – быть информационным бюллетенем. Опять Божественный промысл? Или – элементарная слабость греховного земного человека?

Тело – во зле, а душа – христианка: тянется к справедливости, чистоте, свободе. И дотянулась, приведя моё сознание к мыслям ненормально-опасным для служащего, оказавшегося рядом с великими мира сего, то есть с теми, кто в данный момент осуществлял дерзкие перемены в стране.

Вот одна из этих мыслей. Мир демократии, вернее псевдодемократии, в который окунули в перестроечное время всё наше российское общество, быть стабильным и созидательным не может по определению. Ибо зиждется он не на камне преткновения, а на мерзком скользком обмылке двусмыслия «плюрализма». Почему-то так теперь стали называть проявление раздвоенного сознания, т. е. шизофрении. Здесь уж как не бултыхайся в бесконечных спорах-орах, к общему знаменателю прийти невозможно.

Библейский «хаос» остановило созидание. Божественное созидание.

Но в нашем случае не земную и не небесную твердь творили. И тут на первых порах требовался всего лишь властный окрик Чапая на «братию-демократию» («Наплевать и забыть!»), распускающуюся с каждым часом всё сильней и сильней.

Не льщу себя тем, что мои доморощенные суждения, мой «мусор в голове» есть что-то такое философическое, претендующее на новое слово. Но согласитесь, с этим «мусором в голове» напортачить можно не мало чего, если ты к тому же возглавляешь президентское издание. Не верите? Откройте подшивку «Советской России» десятилетней давности, прочтите статью «Всё разбазарили…» с подзаголовком «Признания журнала «Президентский контроль». Но не буду тратить вашего времени на поиск, процитирую сам часть газетной публикации, в которой слово в слово пересказаны материалы нашего вестника. Они, наверное, заставили бы побледнеть самого Андрея Караулова с его «Моментом истины». Между прочим, передача эта в ту пору не выходила. Итак:

«Невольно содрогаешься, когда узнаёшь, какие безобразия творятся у тебя в стране, а ты вовсе не слышал об этом. Оказывается, созданы максимальные условия для вторжения в Россию биологического оружия. В начале 1993 года запрещён таможенный досмотр отдельных военно-транспортных самолётов и специальных самолётов США, которые могут с любым грузом, в том числе со средствами биологического воздействия, совершать полёты над территорией РФ под предлогом контроля над разоружением».

Не слабо?! Дальше – больше: «В годы реформ элеваторы России были завалены импортным зерном по 220-280 долларов за тонну. Отечественное зерно, более качественное и дешёвое, по 160 долларов за тонну, не принималось. Налицо гибель отечественного сельского хозяйства. И чтобы его окончательно добить, дирижёр реформ – международный валютный фонд потребовал… сократить посевы зерна, а также поголовье скота и свиней. Уже с 1991 года российская земля идёт в залог в форме документов на право ею управления сроком на 99 лет с последующим продлением договоров… Ясно одно: против интересов страны выступать могут только враги или люди, лишённые нравственности, чувства принадлежности к гражданам России».

Комментируя сии откровения, оппозиционейшая режиму газета не могла скрыть своего удивления нашим поступком. И восхищения, выразившегося в словах её обозревателя Андрея Албитова: «Это первый пример истинной свободы слова, который я увидел в новой России».

Демократы же от восхищения были далеки, хотя и удивлялись не меньше – вернее недоумевали. Их письма с воплями на все лады полетели в Кремль отовсюду. Приведу одно – покорректнее, из города Владимира, от Новожиловой Натальи Альбертовны: «Такой подножки нам, демократам, не подставляли даже крайние «левые», а тут это сделал президентский журнал».

Казалось бы, не сносить нам после этого головы, а мне, ответственному редактору, – в первую очередь. Ведь до преображения Президента из Савла в Павла было в ту пору ой как далеко. Наши «доброжелатели», а их особенно много фигурировало в издательстве «Юридическая литература», коему мы подчинялись административно, потирали от удовольствия руки, участливо улыбаясь при встречах. Но никаких оргпоследствий, на удивление, не произошло.

Нет, это не являлось на сей раз Божественным промыслом, думаю. Просто «робяты-демократы» оказались заложниками собственных провозглашённых принципов гласности. Коммунисты-то были похитрее. Когда они укрепляли свою власть, не больно-то позволяли «выливать ушаты грязи» (а её тогда, конечно же, хватало) на себя посредством свободы печати. Вспомним письмо В. И. Ленина редактору пермской газеты Иванову на этот счёт. Ильич прекрасно понимал: разоблачительная гласность хороша для разрушения чего бы то ни было, а для созидания сей инструмент – нож в горло. И в дальнейшем большевики не спешили предать огласке изъяны свои. О них, кому надо, знали, выводы делали. Суровые выводы.

До предательского сговора трёх высоколобых суверенов в Беловежье, мне пришлось поработать в информационном бюллетене Комитета народного контроля СССР. Мы публиковали там такие материалы, какие не снились и самым смелым и независимым изданиям, как-то: «Комсомолка» или «Литературка». Но бюллетень печатался под грифом ДСП (для служебного пользования), он для широкого круга читателей был не доступен, у начальства же хранился в сейфах. Можете меня упрекать в какой угодно ортодоксальности, в каком угодно мракобесии – я уверен: то была правильная позиция. Богу – богово, Кесарю – кесарево. Нельзя травмировать негативом психику обычных людей, занятых делом, производящих материальные ценности или идущих в бой. Поступать иначе – всё равно, что представить Всесоюзное радио в годы войны не Левитану, а Геббельсу.

Словом, конфуз с перепечаткой нашего материала в «Советской России» высшее руководство Администрации (объяснение, правда, написать мне пришлось) проглотило. А директор «Юрлита» Иван Афанасьевич Бунин, до этого выйдя из себя, советовавший нам всем составом идти на работу в газету «Завтра», был вынужден на очередной издательской планёрке с улыбкой заявить: «Ну, уж если «Савраска» признала «ПК» олицетворением истинной свободы слова, то нам стоит только порадоваться, что проявилась эта свобода в юрлитовском издании». У собравшихся от услышанного рты, наверное, до сей поры остаются открытыми.

Здесь уместно заметить: создавался «Президентский контроль» не очень продуманно, что вообще-то вполне отвечает ситуации того времени, когда многое делалось в спешке. Являясь прямым исполнителем воли президентского контрольного управления, журнал наш, тем не менее, не значился его структурным подразделением (в отличие от некогда подобного себе бюллетеня КНК СССР – там сотрудники приписывались к орготделу Комитета) и подчинялся, нонсенс какой-то, технической структуре – издательству. Вы можете себе представить, чтобы газета «Правда» в советский период была подотчётна не агитпропу Центрального Комитета партии, а тому, кто её печатает, – издательству? Трудно вообразить такую пирамиду, с ног на голову перевёрнутую. Но у демократов подобное (переворачивать всё с ног на голову) – родовая, видимо, черта, отчего страдают они ой как сильно, но признаться в том, как хохлы упёртые, ни за что не хотят.

Понятно, этим пользуются. Признаюсь, и мы попользовались. Чувствуя на первых порах, что нами никто толком заниматься не хочет – ни «Юрлит», ни контрольное управление, я (простите за это яканье, но, ведя разговор от первого лица, трудно избежать сего местоимения, разве что, подобно казнённому большевиками царю, начать мне писать: Мы, Николай II…) сформировал коллектив по собственному усмотрению. Отряд бойцов подобрался будь здоров. Сейчас такую «братию» на пушечный выстрел не подпустили бы к стенам Кремля, не то, что за стены его запустить. Не кичусь – констатирую. Сам я до тектонического сдвига, то бишь до уничтожения Советского Союза, был Главным инспектором Контрольной Палаты Верховного Совета СССР, имел право вызова машины из кремлёвского гаража и прочие привилегии. Моим первым замом стал один из редакторов «Политиздата», вторым – бывший собкор «Комсомольской правды». На должность консультантов удалось протащить тоже товарищей не затюканных. Оказались в составе редакции и «парашютисты» – посланцы сверху. Но какие! Один – бывший зампред Президиума Верховного Совета Узбекистана, другой – экс-депутат Верховного Совета России (поначалу ярый сторонник Е.Б.Н, затем автор лозунга: «Банду Ельцина – под суд!»). Между прочим он, раненный в Белом доме, год проскрывавшийся после его расстрела у друзей десантников в Рязани, был найден Сергеем Филатовым и рекомендован к нам на работу. Чудеса, да и только.

Однако эти чудеса являлись в какой-то степени нашей охранной грамотой, сбивали с толку тех, кто всё же присматривался к нашей деятельности как в Контрольном управлении, так и в «Юрлите». Филатов – глава Администрации, а рекомендует, можно сказать, внедряет, такого человека. Что бы это значило? Ох, не простая игра. А тут ещё член Торгово-промышленной палаты генерал-лейтенант Теренин после публикации у нас открытого письма Президенту о приватизационном беспределе в хаммеровском торговом центре присылает на бланке с гербом благодарственную бумагу за поддержку вестником среднего и малого бизнеса. И бывший секретарь парторганизации объединённых информационных изданий Верховного Совета СССР, а теперь Генеральный директор «Юрлита» Иван Бунин считает за благо не очень-то администрировать в отношении странного печатного органа. Что, конечно, вовсе не значит, что он воспылал любовью к нему.

Контрольное управление в свою очередь, полагая, что за нашу деятельность должны отвечать те, у кого мы получаем зарплату (а её мы получали у «юрлитовцев»), не придало особого значения пункту, предложенного нами, – публиковать на страницах вестника неофициальные письма и предложения граждан с подсказками адресов «горячих точек» – потенциальных объектов внимания президентских контролёров. Поступая таким образом, кураторы наши и предположить не могли, какую «мину» позволили они подложить под всеохватывающий «демократический рай». Ведь именно такое письмо, опубликованное в вестнике, перепечатала многотиражная, одиозная «Советская Россия». Именно, благодаря нашим нештатным авторам, вестник первым заявил о нависшей угрозе продовольственной безопасности России, поведал о кошмарном состоянии армии: о мощнейших взрывах на складах Тихоокеанского флота, равным по мощности взрыву ядерной бомбы, о том, что пятьдесят процентов ракетных установок стратегического назначения эксплуатируются за пределами гарантийных сроков и т. д. и т. п.

И ещё раз скажу о Бунине. «Властитель» непростой, лукавый (так и подмывает полностью, без перефразировки, применить тут известную характеристику, данную Александром Пушкиным Александру I), Иван Афанасьевич раньше всех осознал нелепость прямого подчинения техническому ведомству заидеологизированного журнала. С первых дней его существования он пытается подтолкнуть меня к действиям, направленным на выход вестника из состава «Юрлита». Не осуждаю его, напротив, понимаю: полукоммерческому, «тихому», как омут, предприятию (что и подтвердилось потом проверками Счётной Палаты, а «ПК» о них хорошо осведомлялся) многознающий, многопонимающий журнал нужен был не больше пятого колеса в телеге.

Но, чтобы выйти из «Юрлита», необходимо отменить Рапоряжение Президента, которым вестник приписан к издательству. Приписан с целью экономии средств. В данном случае, конечно, дурацкой. Однако, кто рискнёт «привязать колокольчик к хвосту кота» – сказать Главе государства, что его «государеву оку» необходимы собственное юридическое лицо и особый статус. Проблем-то у Государя и без того решать не перерешать.

А тем временем мы беспрепятственно печатаем документ, что автоматически передаёт нам Контрольное управление – документ, от которого волосы дыбом встают. Неспроста события, в нём отражённые, скрываются от общественности. Речь идёт о проверке фактов мэрской (чуть было не сказал мерзкой) деятельности Анатолия Собчака, в годы правления которого в городе на Неве, сменившем своё славное имя Ленинград на не менее славное название Санкт-Петербург, разгорелась жуткая эпидемия. Морги оказались переполнены трупами, их складывали на асфальте, прикрыв полиэтиленовой плёнкой. Такого не знали и в блокадном Ленинграде.

Международная организация «Красного креста» выделила огромные средства на ликвидацию беды. Выделила бесплатно. Заслуга в том, возможно, была В. В. Путина, занимавшего в ту пору в собчаковском правительстве пост руководителя отдела внешне-экономических связей. Но вот какая штука: медикаменты, препараты в Санкт-Петербург поставлялись задаром, да не задаром передавались больным. Наши рыночники вовсе не кровожадные, как заклеймённые ими Ленин и Сталин, хорошо погрели руки на иностранной благотворительности и народной беде.

Но… Сейчас это трудно представить, а тогда, на заре становления нового режима, когда власть могла и перевернуться, Собчаку пришлось объясняться перед Контрольным управлением, а мы это объяснение напечатали. Кто знал тогда, что через несколько лет это самое Контрольное управление возглавит друг двуличного, как Янус, мэра – В. В. Путин.

Правда, за этот промежуток времени произошло столько событий, потрясших не только нашу страну, но и весь мир, что В.В.П., придя на Старую площадь, не вспомнил ни о скандальной проверке, ни о публикации, бьющей наповал.

Кстати, на должности начальника КУ (Контрольного управления) Владимир Владимирович не засиделся, как не засиживался до него никто. За мои 10 лет руководства вестником сменилось ни много, ни мало 10 начальников КУ Кто-то с этого поста уходил потом на нары, подобно несостоявшемуся Генпрокурору А. Н. Ильюшенко. Но в основном (для Путина, Патрушева, Кудрина) Контрольное управление стало трамплином для прыжка в более высокие сферы – из группы «Б» в группу «А». И они, заступая в должность, об этом уже знали. Поэтому не очень-то вникали в суть работы органа, который временно возглавляли. Потому и наши потуги (а они были: мы писали служебные записки, письма вышестоящему начальству, т. е. руководству КУ, о необходимости реформирования специфического печатного органа) оставались без внимания.

К Путину, надо сказать, мы по этому поводу не обращались. К его приходу надежда и вера на этот счёт у нас полностью иссякли. Да и личность Владимира Владимировича тогда не очень-то впечатляла. Столкнувшись первый раз с ним в лифте третьего подъезда на Старой площади, бросив взгляд на его длиннополое пальто, я принял ВВП за залётного нового русского, намеревающегося провернуть тут свои делишки. Но мы попросили у нового руководства содействия в деле увеличения кратности выхода вестника. В чём отказа не последовало. И вскоре стали мы выходить в свет ежемесячно, в то время как ранее появлялись лишь раз в два месяца. У меня лично тогда сложились добрые отношения с его Санчо Пансо – Игорем Сечиным, который приветствовал наш журналистский поиск и одобрил даже публикацию с расшифровкой штрих-кодов на продовольственных товарах, поступающих из «дружественного» зарубежья на наши прилавки. Ранее значение их понимали только иностранцы, живущие в нашей стране. По ним они ориентировались, какой продукт можно покупать – он съедобен, а какой нет – он ядовит.

Мы искренне жалели, что Путин с Сечиным не задержались в КУ Может быть, и для нас сумели кое-что сделать, если бы не спешили. Эх, если бы не спешили… Сколько всего можно бы сделать не только для нас.

Однако оставим это лирическое отступление. Вернёмся к нашим «баранам» и к нашей журнальной вольнице. Очередной удар, вызвавший новую пляску на острие ножа, обрушился после публикации материала по Мордовской республике, где правил и правит клан Н. И. Меркушкина. Материал этот предложил нам А. Г. Киселёв, бывший работник правительства Мордовии, которого мы взяли после окончания им Академии Госслужбы в свой штат. Честно говорю – сомнения публиковать или не публиковать крайне критическую фактуру были: не сводит ли Киселёв счёты с бывшим своим руководством, отказавшим ему в высокой должности после окончания учёбы? Но авантюрный журналистский дух пересилил – дали статью.

Возможно, Меркушкин и не увидел бы её, а вестник с ней его приближённые скрыли бы от гневных глаз. Но «крамолу», как рассказывали мне, прочёл сосед Николая Ивановича, руководитель Татарстана – Шеймиев. Прочёл и немедленно звякнул коллеге: «Николай, ты вот хвалился, что у тебя в Московском Кремле одни друзья сидят, а смотри-ка, как тебя разделали в кремлёвском журнале».

Пересказывать, что после этого началось – надо целую книгу написать. Скажу только, что меня от увольнения спас начальник КУ Вячеслав Егорович Иванов, а Киселёва уже всеми силами спасал я. Да, пожалуй, и позиция Николая Ивановича, тому способствовала: не унизился он до мелкой мести. Влиятельный, крупный человек. А что он таков и время подтвердило. Принятие недавно Президентом РФ Указа о праздновании 1000-летия единения Мордвы с Россией, задавшем новый вектор национальных отношений в стране, – его заслуга.

Словом, мы опять уцелели, но кольцо наших возможностей после мордовского инцидента сузилось до крайности. Материалы со стороны стали жёстко цензурироваться в Контрольном управлении, да и свои собственные справки передавало оно нам с оговоркой: «Никаких комментариев к фактам, здесь приведённым». Более того, данные многих проверок стали засекречиваться. Да и как не секретить такие, например, дела, как проверки сохранения ценностей Алмазного фонда Отечества, или сокровищ Гохрана. На них, что и большевички, типа Николая Бухарина, в критические годы Советской власти, в новые времена новые властители тоже, оказывается, свой глаз положили. Кстати, утечка информации (материалы проверки Гохрана опубликовала газета «Завтра») дорого обошлась господину Рыбакову, руководившему в ту пору Контрольным управлением. Его, демократа до кончиков ногтей, властные друзья изгнали с занимаемого поста, что называется, без выходного пособия.

Но мне хотелось бы пару слов сказать об упомянутом выше В. Е. Иванове. Он, как и я, некогда, сотрудник КНК СССР, приглашённый на работу в высшую контрольную инстанцию обновляемой России, претерпел немало горьких обвинений, чуть ли не плевков, как продавшийся «дерьмократам», от своих былых сотоварищей. Между прочим, замечу, обвинителями выступали чаще всего те сотоварищи, что в новое время устроили себе жизнь получше, чем Вячеслав Иванов – создали и возглавили грабительские банки или посреднические спекулятивные конторы.

Пишу об этом не потому, что оказался рядом с Ивановым – от этого соседства мне, как никому, приходилось туго – а потому, что, находясь поблизости, я видел человека, беззаветно преданного своему делу, честнейшего гражданина, отменного профессионала и бессребреника. Наверное, новые властители использовали его в своих целях в борьбе за место, за «кормушку», когда «точечно» применяли компрометирующие данные организованных Ивановым инспекций деятельности того или иного объекта, субъекта. Но он-то понимал, что хоть таким образом, но содействует не расцвету, а искоренению зла. И не меня он защищал от увольнений – защищал вестник, в котором пусть изуродовано, пусть искромсано, но просачивалась информация, заставляющая задуматься и безмолвствующий народ, и потерявшую совесть, правящую элиту. Его слова: «Мы скорее закроем «Юрлит», чем позволим разогнать «ПК», – не раз останавливали занесённую над нами секиру в деснице мечущего «громы и молнии» Перуна – Бунина.

Как и государственный легендарный контролёр Царской России Валериан Татаринов, возвративший империи миллионы украденных проходимцами золотых рублей, Вячеслав Иванов умер в бедности и похоронили его на казённый счёт. Он и квартиру-то получил только перед смертью.

И снова тянет на отступление, правда, на сей раз не совсем лирическое – квартирное.

Перед распадом СССР «квартирная звезда» мне, скажем, светила очень ярко. Уж и смотровой ордер получила семья из четырёх человек на шикарные по тем временам трёхкомнатные апартаменты в центре Москвы. Но власть сменилась, страна раскололась. Квартира ушла. Однако пришла работа и должность, равнозначная по прежним временам, положению завотделом ЦК КПСС.

Квартирный вопрос. О, как он испортил нас, москвичей. Это ещё Булгаков отметил. В порыве раздумий о своей жилищной неустроенности я порой говорил: «Содрать бы с новой власти хоть «шерсти клок» – квартиру, тут же подал в отставку».

Услышал Бог – получил я, без взяток, без подарков, во что мало кто верит, прекрасное жильё. И оставил работу. По собственному желанию, когда по пьянке разбили мы на Старой площади унитаз и затопили сидящих этажом ниже охранников из приёмной Президента. «От великого до смешного – один шаг» – это точно. Чтобы не получить мне квартиру в 90-х годах прошлого столетия, надо было расколошматить государство, чтобы лишиться должности в новом столетии, оказалось достаточным разбить сливной бачок в туалете. Извините, за пошлую шутку.

И всё же надо отдать должное Ивану Афанасьевичу Бунину, он не стал препятствовать, когда редакторские дела свои я передал весьма и весьма «сомнительной фигуре» – Александру Киселёву, тому самому «другу Меркушкина», статья о котором вообще-то, если быть откровенным, в конечном итоге сильно навредила не только лично сотрудникам, но и в целом изданию: «зажали» нас после этого крепко. Но как говорится: лес рубят – щепки летят.

А преемником Киселёв (ныне профессор, доктор наук и академик) оказался стоящим. Не даром же через некоторое время, встретившись со мной, «серый кардинал издательства», секретарша Ивана Афанасьевича Бунина – Валентина Петровна Бобкова, как всегда с очаровательной улыбкой, скрывающей истинные чувства, произнесла (в данном, однако, случае в сердцах): «Ну, Пискарёв, и оставил же ты после себя семечко». – «Семечко – гречишное», – поддакнул я, улыбаясь не менее очаровательно.

И корабль, именуемый «Президентским контролем», плывёт. Плывет между «Сциллой и Харибдой» вот уже пятнадцать лет. Плывёт, отражая всё то, что вокруг него и всех нас клубится: горькие заблуждения, противоречивость, болезненность общества, государства. Последнее от немощей будто бы начинает избавляться. А значит непременно станет выстраивать и крепить в своей системе контрольные функции как наиболее важные и приоритетные, определяющие в конечном счёте успешное проведение социально-экономической политики и благих преобразований.

Кто знает, возможно, и суждено будет сбыться бывшим чаяньям моим и задумкам нового редактора вестника, обратившегося в инстанции с предложением создать единый печатный орган, где бы пропагандировалась, обсуждалась контрольная деятельность, скажем, и президентских ревизоров, и парламентских. Тут и сомневаться нечего, случись это – и наступил бы конец имеющемуся месту пресловутого раздрая в действиях контрольных систем страны. И появилась бы почва для организации столь желательного, единого, мощного инспектирующего органа в возрождающейся державе. К чести, Счётной палаты, где предложение внимательнейшим образом изучили и тут же создали солидный собственный журнал, – она вместе со своим руководителем Сергеем Вадимовичем Степашиным не расценила журналистское послание, как бред, спесиво с порога его не отмела.

Задел добрым свершениям давно готов. Вот он – живой и здравствующий «Президентский контроль», статус которого стараниями нового, учёного его руководителя приблизился к статусу информационно-аналитического издания – издания, востребованного на всех уровнях государственной власти. Вестник высоко оценивают профессиональные контролёры, он стал для них, в отличие от потерявших здравый смысл, пекущихся лишь о собственной выгоде многих чиновников, настольной книгой. Рассказывая достойно, с любовью о людях, которые тоже ходят постоянно по острию ножа – не передовой же опыт обобщают – вестник не забывает напоминать им, освещая историю дел контролёров как царской, так и советской России, о той великой преданности Родине, кристальной честности, коими обладали лучшие их предшественники. Чтобы не говорили злопыхатели советского режима, но опровергнуть аналитические данные ЦРУ, которое признало в СССР единственной не коррумпированной организацией Комитет народного контроля, им вряд ли удастся.

Преемственность, на которую в начале перестройки со всей бесовской мощью набросились враги Отечества, – она, она способна вывести из тупика заблудший народ России.

Мне хочется, чтобы осознали это и те молодые люди, что недавно пришли в бореньях и гоненьях созданный «Президентский контроль». Им, находящимся пока что себе на уме, продолжать дело, которое свершить невозможно, если руководствоваться только эгоцентризмом, отказываясь от великих духовных ценностей, что выковал для собственного сохранения народ наш за многовековую историю. Да, с принципами совестливости и справедливости жить нелегко и непросто. Но сказал же Есенин – горький символ Родины: «Радуясь, свирепствуя и мучась, хорошо живётся на Руси».

Мы много чего «наворотили». И трудно молодым сориентироваться, когда осмеяны, оплёваны «пятой колонной» наши святые, наши герои, и нет желания верить, кому бы то ни было. «Что, опять начинать «по-шариковски» делить всё имеющееся богатство?» – вопрошают оболваненные молодые люди. Что ж, делить его поровну между всеми – негоже, а обирать весь народ отдельным избранным господам, забирать себе наработанное, кстати, не господами, а теми же «шариковыми», – хорошо? Шариков – пёс, но вор-олигарх – монстр. И кто из них опаснее. Вопрос. Хотя на этот вопрос давно уже есть ответ. Ответ великого мыслителя Запада, столь чтимого реформаторами россиянского разлива, – Фромма: «Чтобы выполнить свою миссию, человек должен понять: «быть» важнее, чем «иметь». О том же гласит и Святое писание: «Не собирайте себе сокровищ на Земле…»

Обо всём этом хорошо знали наши далёкие предки и отбросить традиционные ценности (с Божьей помощью и с ними создавали отцы и деды великое государство) по крайней мере – диверсия. Жить в несогласии с заветами старших – идти по пути дискомфорта, беды. Эти заветы определяют наш генетический код – так уверяет наука. «Зов предков», «зов земли» – звук не пустой. Антрополог Конрад Лоренц писал о подобном следующее: «Во всех частях мира имеются миллионы юношей, которые потеряли веру в традиционные ценности предыдущих поколений… Они чувствуют себя свободными, потому что отбросили отцовские традиции, но немыслимым образом не замечают, что, воспринимая сфабрикованную доктрину, они отбрасывают не только традиции, но и всякую свободу мысли и действия».

Мне часто вспоминается случай: едем мы с секретарём райкома партии одного из районов Черниговской области по полесским просёлкам. И вдруг видим: из лесочка на всходы озимой пшеницы выдвигается стадо зубров. Секретарь кидается их прогонять – зубры свирепеют: глаза на выкате, красные – растопчут вместе с машиной. Но секретарь хватает первую попавшуюся под руку палку, взмахивает ею и гиганты животные – убегают. Попутчик объясняет происшедшее: «Они ружья бы не испугались: не знают такого, а палки боятся: их в малолетстве били в вольерах этими палками. И запомнили толстокожие на всю жизнь – это больно».

Вот так и народ наш, великий, бесстрашный, одерживающий победы в кровопролитных битвах, пугают палкой, которой бьют его в темечко с малых лет.

Я прошу в очередной раз прощенья, что увлёкся и предался снова каким-то там размышлениям. Но ведь я и начинал свои незабываемые воспоминания о службе в «Президентском контроле» также с размышлений, к которым подвигнула меня эта самая служба. Одно время казалось мне, что вот будет побольше свободного времени и предамся я осмыслению всего пройденного мною пути – от тихой деревенской околицы, затерявшейся в костромской глухомани, до сияющей огнями столицы, какими духовными тратами и приобретениями сопровождалось моё продвижение от жизни коренной и народной к сферам государственного управления и что «корёжило» душу бывшего сельского пастушонка и матроса с волжского парохода, оказавшегося с течением времени хозяином одного из кабинетов на Старой площади.

Не скромно, наверное, говорить об этом. Вроде как хвалиться приходится. Ну да сам себя не похвалишь, кто ж это сделает? Вон и Антон Павлович Чехов советует: «Сознавать» достоинство своё. Перед людьми. Не наглеть, как призывает Чубайс, а сознавать достоинство. Перед природой же, умом, красотой и Богом следует смиряться. Однако подчёркивает величайший духовидец, понятие «смиряться» ни в коем случае нельзя смешивать с рабским самобичеванием, призывающем «сознавать своё ничтожество».

А не на это ли самое – рабское ничтожное «сознавание» толкают постоянно народ наш его друзья в кавычках, заставляя каяться, каяться, каяться… Эти друзья, эти убийцы русской души и великого государства хорошо усвоили: движения в будущее не произойдёт (а именно этого они и хотят для нас и России), если народ потеряет величие и твёрдость духа. А его укрепление немыслимо опять же без преемственности. Невозможно достичь величия силами или жертвами лишь одного поколения.

Теперь, я думаю, понятно почему наши недруги с таким остервенением поливают грязью славное прошлое трудового народа, в клочья рвут святую, золотую нить, связывающую «отцов» и «детей». И понятно почему насаждается в наш культурный обиход попса, и предаётся забвению великая классика, с её божественными проводниками. Поп-звёзды – потреба дня, классики – посланники вечности.

О, снова заговорился. Нет, не хватит мне времени время осмыслить. Даже о жизни своей рассказать две дополнительных жизни потребуется. Что делать? Кто-то из великих советовал: «Славить Творца!». Не к этому ли я и иду? Попутно, надеясь открыть великую Истину. Истину на грешной земле. Не потерять бы неба при этом, и утвердиться в сознании: без веры даже наука не больше, чем фасад, за которым скрывается пустота. И тогда, быть может, вот этот не затейливый, с многозначащим названием «Рождество Христово» стих, что выплеснула душа моя, душа человека, вышедшего из «шинели» Советского Союза, есть пусть робкое, слабое, но приближение к тому, что должно бы составить смысл земного жития.

Память детства. Снова вьюгой пенной Кружит в ней оторванный листок. …Первый Новый год послевоенный Деревенский мальчик – Филиппок. Это я. Стою под елкой пышной, Где гирлянды – ситцевая мель. Лампочки – раскрашенные шишки. И, как сказка, в фантах карамель. Но не это главное, не это, От чего кружится в голове: Дед Мороз срывает сласти с веток И, играя, дарит пацанве. А игра – прочти стихотворенье. Если два – повышенный расчет. Вот удача, так удача, вот везенье – Поскорей бы только мой черед. Я прочту стихи про зиму и про лето, Я прочту их и про это, и про то. Я ведь знаю, хоть и малолетка, Назубок пол-Агнии Барто. Я ликую, я дрожу от нетерпенья. Миг – и быть мне на вершин-горе. Не успел. Подпрыгнула измена, Дав нежданно ход другой игре. Я растерян. Гаснут в сердце свечи. Маленький наивный дуралей, Я еще не знаю, что подсечки В моей жизни будут побольней. Я, с судьбою споря, лезу в гору. Я страны советской – верный сын. И о людях с болью и задором Говорю почти что как Шукшин. Погоди, скажу не так, пожалуй Я спустился в мир сей не с небес. МГУ закончил – вуз немалый, Ну и Школу при ЦК КПСС. Вызревают думы-откровенья, Вот они – на кончике пера. Не какие-то фальшивые сужденъя Выдавать настала мне пора. Я готов, я вышел на арену, Рот раскрыл, сказать лишь слово мне. Не успел. Подпрыгнула измена. Мы живем теперь в другой стране. Память сердца тонкой нитью рвется, Понуждает голову седеть. Неужели так и не придется Песнь свою правдивую пропеть? Песнь правдивую. А рано если? Правды-то грядет лишь торжество. И тогда могучей яркой песни Ждет не что-то, а Христово Рождество. И как знать: в далеком детстве елка Не сигнал ли в нынешние дни. Не спеши. Живи в России долго, В вере будь, в надежде и любви.

Я смотрю на прошлое в бинокль. Но в бинокль перевёрнутый, что даёт возможность держать в поле зрения только особо заметное. В крутом водовороте событий служба в «Президентском контроле» видится вершинным этапом моего трудового жизненного пути. Мне, брошенному в эпицентр великих событий, происходящих в нашем многострадальном Отечестве, Бог дал возможность не раствориться и не погибнуть в них. И я, подобно Петру Петровичу Шмидту, могу с полным основанием подытожить былое словами, сказанными лейтенантом перед казнью:

Я знаю, что столб, у которого Поставлен я, будет гранью Двух разных эпох истории, И радуюсь избранью.

 

На том и стоим

Вышедшая недавно в свет книга с одиозным заголовком «Я с миром общаюсь по-русски», вызвала довольно неприязненную реакцию в определенных демократических кругах. «Чуткие» к проявлениям любого народного самосознания тамошние критики просто покоробились от того, что авторы книги общаются с миром, видите ли, по-русски, а не по-чеченски, допустим, не по-еврейски или, на худой конец, не по-россиянски. В самом слове «русский», четко и звучно произнесенном, померещился избранным господам экстремизм.

В принципе все это очень понятно. Давно уже внушают русским в России, что признанными они могут быть только лишь тогда, когда будут подпевать сионистам или их приспешникам – врагам России. И среди нашего брата, что греха таить, появляются этакие конформисты, тешащие и оправдывающие себя предательской мыслью, что став известными они смогут потом и свое Отечество защитить. Наивно. Власовщина и солженицинщина это.

Бесконечная демагогия, льющаяся, с телеэкранов о соотношении национального и интернационального в искусстве народов, выспренные суждения об общечеловеческих ценностях, доходящие до полного отрицания национальных начал, замысловатые толки о мировой вненациональной, а, по сути дела, космополитической культуре – лакомое блюдо, излюбленная тема пропагандисткой говорильни современных либералов, якобы защитников рода человеческого, а на самом деле – ярых приспешников и идеологов человеконенавистнической концепции «золотого миллиарда».

А, ведь, вроде бы очевидно, об этом свидетельствует и история мировой культуры: ни один великий художник ни в какие времена не производил должного впечатления, а творчество его не могло претендовать на мировое признание, если он не был в своем искусстве народен и национален. Мир знает Пушкина потому, что он русский, Бальзака – за то, что он француз, О`Генри – поскольку он американец.

Последнего писателя мы взяли для примера не случайно. Наверное, язвы предпринимательства, капитализма кто-то из тех же американских мыслителей отразил не хуже, чем О`Генри. Но мог ли кто из них сравниться с ним по яркости, выпуклости, точности и силе деталей, которыми он воссоздает характер грубовато-прямолинейного и где-то настырно-простодушного жителя американских штатов – характер, можно сказать национальный. Ибо то, что подмечает художник, свойственно и американскому банкиру, и ковбою, и уличному бродяге.

Не спорим, не спорим. Те же самые характерные черты могут проявиться в человеке любой другой национальности. Более того, скажем, что, когда мы смотрели, например, наш отечественный фильм «Операция Ы…», то, слушая там дуботольский сленг русского охламона типа»: «На тебя оденут деревянный бушлат, в твоем доме будет играть музыка, а ты ее не услышишь», непроизвольно припомнили очень похожие речения из рассказа О`Генри «Пимиентские блинчики». Но в чем здесь суть-то? А в том: то, что в национальном характере того же американца превалирует, – в русском характере или в каком другом является всего лишь толикой.

Безусловно, и наша всемирная отзывчивость, которую отметил, подчеркнем, анализируя творчество Александра Пушкина – как первого русского человека еще Федор Михайлович Достоевский, свойственна, возможно, представителям всех национальностей. С той лишь разницей, что у них она не есть черта всепоглощающая, доминирующая. И не стала, как у нас, основой менталитета.

В каждой национальности много чего намешано. И благодаря национальным гениям, обладающим божественным даром отражать главное в душе своего народа, становимся мы узнаваемыми, признаваемыми, индивидуально значимыми и привлекательными. А общечеловеческие ценности это, наверное, все же то, что сотворено Всевышним – Человек, Солнце, Воздух, Земля, Воды, на что посягать – величайший, непрощаемый грех. И на что, однако, как свидетельствует наша виртуальная действительность, давно точит зубы «золотой миллиард».

Ему ровным счетом наплевать на интересы и самобытность любого народа. А если тот не хочет быть послушным придатком его дьявольски-компьютерной системы подчинения, то такой народ надо просто уничтожить.

Кстати, такую «веселую» перспективу более ста сорока лет назад предрекал русскому народу, не поддающемуся перестройке – переделке по западному образцу, один весьма образованный либерал – гуманист – современник Федора Михайловича. Его людоедские слова «уничтожить народ» и привел великий религиозный мыслитель в своем «Дневнике писателя». Но там же Достоевский, подсказал нам и единственный способ, уберечь себя от столь злой участи – сохранить свою русскость, а, следовательно, и всемирность.

Слышите, вы, «народные витии» и «правозащитники», русскость-то, оказывается, не экстремизм вовсе, а всемирность. Ну, а если уж вам выводы, сделанные нашим пророком, которого вы давно окрестили и «мракобесом» и «больной совестью», – не указ, то, может, прислушаетесь к словам другого великого гуманиста, всемирно известного ученого, путешественника (надеемся, вы знаете его).

«Когда заходит разговор о русской науке, культуре, людей, мало знающих Россию и привыкших смотреть на нее, как на одно из самых деспотических государств, бесправный народ которого, казалось бы, не может дать ничего хорошего, поражает в русской мысли ее неизменный гуманизм… Страдание озлобляет натуры холодные, с корыстной душой и умом либо слабым, либо чересчур однобоким; русский же человек по своему характеру горяч и отзывчив, а если бывает злобен и совершает поступки буйно жестокие, то лишь в… безысходном отчаянии… в страданиях своих он никогда не озлоблялся и мысли его направлены не к мести, воспетой и возвышенной до святости в европейской литературе, а только к искоренению зла всеми путями и средствами… При этом он легко готов принести себя в жертву ради блага других, часто для него безымянных и совершенно чуждых».

Вот так! На том и стоим мы. И других поддерживаем.

 

Часть VIII. Разное

 

Уйду пешком на Кострому

Первым сотрудником Костромской АЭС был, наверное, все-таки, сам того не ведая, житель нашей деревушки Пилатово – дядя Паша Виноградов, ветеран Великой Отечественной. Он замерял дважды в сутки, утром и вечером, уровень воды в речке Тёбза, стоки которой должны были в будущем создать искусственное озеро-охладитель. Работу эту он начал выполнять где-то в конце шестидесятых, когда о строительстве атомного монстра в здешних девственных местах никто даже и не догадывался.

Перебирая в памяти события тех давних лет, теперь-то я понимаю, какую роль в дальнейшей жизни своей малой родины отвела судьба и какое-то злое провидение лично мне. Ведь именно я, в ту пору студент факультета журналистики Московского Государственного университета, уговорил как-то одного своего знакомого, а именно, референта Совета Министров СССР Григория Петровича Панкратова, курирующего атомное Министерство среднего машиностроения, провести отпуск летом в богатом ягодами, грибами и рыбой костромское захолустье. Молодой, романтично настроенный, любовь свою к нему я выплескивал тогда в незатейливых, но искренних и с энтузиазмом декламируемых моему «высокому» знакомому стихах:

Уйду пешком на Кострому По Боровской дороге, Где в синем утреннем дыму Торчат босые ноги Берёз, промокших от росы, Где из сосновых лапок Через колючие усы Течёт смолёвый запах. Уйду по берегу реки Петляющим маршрутом, Где распускают лепестки Кувшинки тихим утром, И стрекоза, почуяв свет, Вся в радости полёта. А в небе тает санный след – Дымок от самолёта. Мне так легко! И нет совсем Души терзаний сложных. Я с пастухами кашу ем Под елью придорожной. Тут можно запросто сказать Соседу: «Чёрт ты, леший!» И о политике болтать О внутренней и внешней, В толпе толкаться на селе У будки «пиво-воды», Где мужики навеселе Поют по старой моде «Златые горы», «Ермака» И где братва лихая На зорях пляшет трепака, Заботушки не зная.

Словом, сманил я Панкратова, прельстил скованного броней секретности, озабоченного великими думами государственного мужа привольем костромских раздолий, деревенской вольницей, дающей истинный праздник душе. Свёл я его и с дядей Пашей, добрейшим человеком, знатоком брусничных боров, окунёвых плёсов и омутов, кишащих сомами. Спустя некоторое время, после совместных походов по урёмным речным заводям, после совместного сбора черники, малины, смородины и стал заносить Виноградов в подаренный Панкратовым журнальчик свои замеры в Тёбзе, периодически отсылая их в Москву по какому-то хитрому, закодированному адресу, получая оттуда регулярно немалую зарплату – «зряшные», по дяди Пашиному выражению, деньги.

Панкратов же, по-простецки, называемый в нашей деревне «Петровичем», после первого посещения её проводил очередные отпуска свои теперь только здесь. И не совсем потому, как понимаю, что тянуло его сюда облюбованное им место для очередного атомного объекта, но и влекла чистота, доброта и наивнейшая доверчивость сельских жителей, моей родни. Он в общении с ними, как бы регенерировался, латал свою тронутую молью цивилизации душу.

Ездили в гости к нему, в Москву, и родственники, умиляли его и там своим поведением. Зять мой, Борис Васильевич Чайкин, муж сестры Валентины, вызывал восхищение тем, что предпочитал дорогому сервелату, выставленному на праздничном столе, чайную варёную (за рубль семьдесят) колбасу, которую брал с тарелки руками. Иногда Петрович предлагал ему воспользоваться вилкой – Боря цеплял ею кружок, но перед тем, как положить в рот, опять брал в руки, снимая с кончика прибора. Водку Чайкин пил принципиально не рюмочками, а чайными стаканами. Панкратов было вразумлял его:

– Борис Васильевич, это же не красиво.

– Петрович, Петрович, не красиво, но зато здорово, – добродушно парировал гость.

Побывала у Григория Петровича и моя мать, Мария Михайловна, исконная труженица земли, вдова-солдатка (муж, Александр Николаевич, как и его пять братьев, пали в Великую Отечественную). Оказавшись в роли праздной гостьи, чувствовала себя матушка крайне неловко. И сидя за широким столом, уставленным тончайшего фарфора тарелками с яствами и лежащими рядом серебряными ножами, вилками, ложками, она виновато прятала свои потрескавшиеся руки, с навечно въевшейся в ладони бурой землёй, и ни до чего не дотрагивалась. Только все поглядывала, как дитя, на вазы с румяными душистыми яблоками – для наших северных мест добро это было всегда чудом. И мать, мало что понимая в серебре и фарфоре, еле сдерживалась от соблазна, скушать одно-другое яблочко. Из-за стола стали подыматься, а хозяину в голову не приходило предложить гостье отведать редкий для нее, но знакомый продукт.

Не вытерпев, однако, женщина, обратилась к владельцу дорогого фрукта с хитрецой:

– Григорий Петрович, а что же вы яблоки не едите?

– Да не люблю я их, Мария Михайловна.

– А зачем покупаете?

– Для аромата, будут вянуть – выброшу.

У бедной матери моей, жившей в постоянной бережи, руки опустились, крестьянское нутро ее перевернулось:

– Да как это так? Сушили бы тогда, что ли, для компота, глупо ведь добро переводить.

«Глупо» вёл себя порою Петрович, на материнский взгляд, и бывая в деревне. То средь лета попросит купить ему барашка на шашлык, («Да какой же крестьянин по эту пору скотину режет» – изумится мать), то предложит вместе с ним поехать в Москву на недельку.

– Да, где я сейчас по лету домовницу найду? – всплеснет руками хозяйка, – на кого скотину, кур оставлю?

– А вы их забейте на мясо, вернетесь, новых купите, – дает практический совет вроде бы серьёзный, грамотный человек. Конечно, как физик-атомщик, далекий от сельского хозяйства, он вряд ли и впрямь понимал, что поголовье скота и птицы легко порушить, но нелегко восстановить. Хотя как великий руководитель того времени, его воспитанник, он и на самом деле смотрел на село, на народ наш с некоторой легкостью, относился ко всему окружающему, быть может, не отдавая отчёта в этом себе, потребительски. Это отношение сказывалось, вероятно, и во взгляде на природу. Ведь вот парадокс: атомные станции в основном строились в нетронутых, экологически чистейших местах. Чем руководствовались в таких случаях проектанты? Или они надеялись, что созданная инфраструктура от контакта с природой, благоразумной и величественной, станет и сама таковой, как и их души от общения с невинными, беззаветными людьми? Если это так, то надежды не оправдались.

Ну, а тогда, уж где-то года через два появились недалеко от нашей деревни, в окрестностях села Борок, дорожные строители. Буквально за считанные дни они кинули «бетонную ветку» до него от районного центра через прекрасные сосновые леса и искусственное озеро, сработанное в давние времена монахами Железо-Борского монастыря. Кстати сказать, монастырь этот имел богатую и печальную историю. Отсюда начал свои похождение небезызвестный авантюрист, сын боярина Отрепьева (дом его и сейчас еще стоит в Костромском районном городке Галиче) – Гришка, самозванный царь Всея Руси – Лжедмитрий I.

Здесь проводила в ссылке тяжкие дни свои жена Великого Московского князя Василия III – отца Ивана Грозного. Святая обитель, благодаря царским подношениям, неустанным трудам его обитателей – монахам, занимавшихся кустарным способом выплавкой железа (о его месторождениях говорят многочисленные и поныне «ржавцы» в районе реки Тёбзы), была сказочно богата, ей пророчили статус Лавры, который имеют, к примеру, Киево-Печёрский, Троице-Сергиев и Александро-Невский монастыри.

После Октябрьского переворота 1917 года, в годы гражданской войны, монастырские храмы разграбили, да так, что потом, когда в районном центре создавали краеведческий музей, то из Железо-Борского монастыря не могли для него представить ни какой такой реликвии, святыни, даже малой иконки, кроме железных пудовых цепей, которые одевали на себя послушники, укрощая плоть и принимая суровые обеты. Но осталось рыбное озеро (где когда-то плавали черные лебеди), величественные здания. В детстве с возвышенного места, называемого Яблоковой горой, из своей деревни мы нередко любовались конусообразным шатром одного из монастырских храмов, который якобы изобразил на своей картине «Грачи прилетели» великий русский пейзажист. Насколько это верно, утверждать не берусь. Но коль правда, что на Руси двух одинаковых церквей нет, а изображенная Саврасовым уж очень похожа на Железо-Борскую, то, пожалуй, и в самом деле, не является ли она, так сказать, прототипом художественного шедевра?

При строительстве бетонки, как потом выяснилось, к будущему атомному объекту монастырское озеро осушили – карпы и караси величиной с лапоть вместе с песком и илом летели из водомётов на сотни метров, цепляясь за ветки деревьев, кустарника. Многовековые мачтовые сосны валили нещадно, не заботясь об их реализации, засыпали смолёвые брёвна песком и гравием. Но деревенские мужики и бабы об этом не тужили. Лес-то казенный, а по прекрасной магистрали, о чём мечтали всю жизнь, теперь можно было без прежних трудностей возить на базар крестьянскую снедь.

Но «шоссе» явно предназначалось не для этих целей. Вскоре к Борку пошли по нему мощные крытые машины, потянулся незнакомый народ, поплыла молва о строительстве «Атомной». Никого тогда это, вообще-то, не пугало: мирный же ведь атом-то.

Люди прозрели и всполошились после Чернобыля. Женщины из моей деревни нервно заголосили: «Ой, не нужно нам ни соседки такой (имелось в виду АЭС), ни дороги этой». И не стало тогда в Костромской области большей проблемы, вокруг которой кипели бы с такой силой общественные страсти, как вопрос: быть или не быть АЭС? Надо сказать, что под давлением общественного мнения строительство зловещего объекта приостановили. Но к той поре под районным городом Буем, близ Борка, вырос посёлок атомщиков, в котором поселилось ни много, ни мало шесть тысяч человек.

Понятно, что перед этими людьми сразу же встала масса проблем. И первая из них – безработица. Из-за прекращения финансирования стройки заглохло в поселке развитие сферы услуг. Сейчас здесь наблюдается, по сути дела, полное ее отсутствие. Население атомного городка деморализовано. Перспектив найти работу, а уж тем более жилье поблизости – почти никаких. И еще. Прекратились строительные работы на станции – перестали поступать инвестиции в местную областную инфраструктуру: в промышленность, сельское хозяйство, дороги. Надо заметить, что Костромской край не может похвастать ни нефтяными месторождениями, ни залежами других полезных ископаемых. И если область не получит импульса в своем промышленном развитии (а таковой, как рассчитывали ранее, и должна была дать АЭС), то ей уготовлена участь тундры в центре Нечерноземья. Это отчетливо понимали и понимают власти. Особенно сейчас. Они все более склоняются к мысли дать добро, как хитро говорят, «на продолжение проектирования станции».

В местной печати исподволь общественное мнение начинает соответствующим образом обрабатываться. Экономисты областного масштаба, специалисты-атомщики, начиная от директора станции и кончая заместителем главного инженера, все в один голос, вкрадчиво толкуют об экономической эффективности строительства, притоке за счет его новых материальных средств, ну и, конечно же, о том, что нельзя, дескать, жить бесконечно под страхом Чернобыля.

Чудна, нелегка история государства нашего. Но, констатируя этот факт, олицетворение русской души Александр Сергеевич Пушкин воскликнул, что ни на какую другую он ее не сменяет. Можем ли мы сказать то же самое? Не будучи закомплексованным в этом плане, ради примечания расскажу о следующем моменте, слышанном и пережитом.

…Есть исторический факт. Когда в 1830 году на золоченной игле 125-метровой колокольни Петропавловского собора в Петербурге, потребовалось подправить фигуру ангела, строители столкнулись с большими трудностями. Уж очень огромные средства потребовались на сооружение лесов. Выручила природная русская, «солдатская смекалка» и смелость. Крестьянин Тёлушкин сумел подняться на верхушку шпиля с помощью… простой верёвки.

Говорят, за этот довольно своеобразный подвиг умелец – «сорвиголова» и награды был удостоен необычайной – пожалован именной царской грамотой, по предъявлении которой имел право получать бесплатно и вволю «зелена вина» в любом кабаке на святой Руси… Я привожу эту легенду в прямой связи с выше упомянутым моим знакомым – Григорием Петровичем Панкратовым – (пора раскрыть карты) участником создания первой атомной бомбы в СССР, главным инженером проекта в «Челябинске-40». Сдававший цехи и объекты лично Берии, состоявший на дружеской ноге с Курчатовым, он как-то показал мне, начинающему журналисту, корреспонденту обнинской (там была построена первая в мире «мирная» атомная электростанция) городской газеты «Вперёд» небольшую красненькую кожаную книжечку, очень похожую на моё редакционное удостоверение.

– Что это? – спросил я недоумённо.

– Ковёр-самолёт, – ответил он скромно.

Раскрыл я мандат. А там чёрным по белому написано, что предъявитель сего документа имеет право бесплатного проезда на всех видах транспорта страны Советов. И подпись: «И. Сталин». Не факсимильная, подлинная.

Вот и скажите теперь, что история не повторяется. И царский широкий жест, и…необыкновенный подвиг. Ведь создание атомной бомбы, как и строительство в дальнейшем АЭС, в разоренной, обескровленной после Великой Отечественной войны стране без «тёлушкиной верёвки», что ни говорите, было невозможно. Выехали, как говорится, на голенище. Да только «голенищем» этим стал весь наш народ, ибо на его плечи дополнительно легла страшной тяжести ноша. А тяжесть эта, если ее исчислять в денежном выражении, как считают специалисты, равнозначна была всем материальным затратам, понесённым страной в годы военного лихолетья. Это значит, что народ, только что вышедший из опустошительной бойни, ввергли в новую войну.

Помню, моя бабушка по матери, Варвара Ивановна Смирнова, за всю свою жизнь не бывавшая дальше райцентра, оказалась первый раз в Москве. Сойдя с поезда на Северном вокзале (так тогда назывался нынешний Ярославский), спустившись в метро и увидев великолепие станции «Комсомольская», упала на колени перед иконного мастерства коринскими мозаиками, но молвила:

– Теперь-то я знаю, куда наши налоги идут.

Бедная моя, добрая старушка. Узнала, да не совсем.

А с Панкратовым ей довелось тоже увидеться. Жива была, когда привозил я его в Пилатово. Но к тому времени поистерлись в памяти и голодные послевоенные годы, и обмороженные ноги внука, ходившего в школу за семь километров в двадцатиградусные зимние морозы в рваных легоньких сапогах.

…Крестьянин Тёлушкин, согласно легенде, по кабакам «всея Руси» не ездил, а бегал в ближайший от своего дома. И будто бы в конец разорил кабатчика. Тот, доведенный до отчаяния, подсыпал однажды в вино ему яду.

Что-то похожее, не совсем, конечно, случилось и с обладателями сталинских «ковров-самолётов». Они стали жертвами зависти. Когда умер «отец всех народов», его преемнику Маленкову кремледворцы немедленно доложили, что есть, дескать, такие люди у нас, которые пользуются вон какими возможностями.

– Сколько их? – спросил Георгий Максимилианович. Ему назвали число.

– Мелочи для государства, – отрезал новый правитель. Но его век «на троне» в калейдоскопе дворцовых переворотов того времени был недолог. Как и Николая Булганина. Но тот все-таки успел (а к нему также обратились борцы с привилегиями) издать распоряжение, признающее недействительными «сталинские билеты». Признать-то признали, но не изъяли. А поскольку награждение ими и обратное действо было сверхсекретным, то, как рассказывал Григорий Петрович, кое-кто из их брата еще долго «ездил, плавал и летал на халяву». По сути дела до самого низвержения культа личности и до замены серебряных лауреатских медалей – со сталинских на государственные.

Право – это не сказка, а намёк недобрым нынешним молодцам. Прямо в лоб.

Но вернёмся к нашим, то есть нынешним баранам. Доводы ревнителей развития атомной энергетики неоднократно и убедительно разбивались весьма и весьма большими авторитетами. Вот что говорят светила.

Профессор Куркин: «Экономическая целесообразность, «дешевизна» атомной электростанции – это ловко скроенный миф».

Профессор Антонов: «Даже работающая без аварий АЭС выделяет в окружающую среду радиоактивные вещества».

Академик Лемешев: «По мере ввода в эксплуатацию все новых АЭС вероятность катастроф возрастает».

Должно быть, устрашившись такой перспективы, человечество неустанно ищет новые, альтернативные источники энергии, старается, применяя современные технологии, эффективнее использовать старые, как-то силу ветра, солнца, воды и т. д. У нас же, как всегда, с альтернативами трудности.

А что же энергетики, физики, атомщики? Какой волей надо обладать им, проводникам космических знаний, при отстаивании собственных позиций? Недюжинной. И они ею обладают. Прошлым летом в ЦКБ («Кремлёвке»), где высокого профессионализма эскулапы выводили меня из тяжелейшего состояния после удаления раковой опухоли в желудке (резекцию его виртуозно осуществил величина мирового порядка хирург Виталий Петрович Башилов), мне довелось лежать в палате вместе с человеком, некогда работавшим на небезызвестном предприятии «Маяк», там в 50-х годах произошла катастрофа похлеще Чернобыльской. Виктор Афанасьевич, так звали соседа, работал потом еще и директором атомной станции на Мангышлаке в городе Шевченко. Этот город живет исключительно на опресненной воде Каспийского моря, опресненной за счёт энергии, вырабатываемой атомными установками.

Сосед мой, насквозь, как говорится, был пробит нейтронами. В его организм для остановки какого-то распада постоянно вливали через капельницы сложнейший химический раствор. Можно себе представить, какие физические страдания испытывал он от этой химиотерапии. Однако (я был поражен его самообладанием) буквально через минуту после иезуитской процедуры Виктор Афанасьевич шутил и седлал своего любимого конька – отстаивал преимущества и великое будущее «атомной силы», при этом не забывая на чём свет стоит крыть академика Яблокова – эколога, всех тех деятелей, что втыкают палки в колеса и разрушают ядерную мощь державы.

Знал этот человек, занимавший недавно еще и высокий пост в правительстве обновленной России, очень много. Тем не менее, когда я, распаляемый своей журналистской сущностью, попытался разузнать у него «секреты», он ловко уходил от расставленных мною сетей и глушил свой гневный порыв откровения.

В принципе то, что атомщики умели и умеют держать секреты, я понял давно. Тот же самый Григорий Петрович Панкратов, потерявший возможность иметь детей, пошел в конце сороковых годов на разрыв с любимой женой, но так и не объяснил ей истинную причину своего мужского бессилия. Между прочим, он, сдававший, как я уже говорил, объекты непосредственно Берии, после расстрела последнего говорил: «Это чушь, что Лаврентий агент зарубежных разведок. Он причастен к святая святых. Но утечки информации не наблюдалось. Испытание у нас бомбы для Запада и Америки было как снег на голову. И Сахаров Дмитрий, хотя и толковал на вражеских голосах о сталинизме и тоталитаризме, – о работе своей термоядерной не заикался».

И, тем не менее, груз роковой тайны, что носили в себе люди «рисковой» профессии, был для них, интеллигентов, в отличие от тех, кто за ними следил, неимоверно тяжел. И такая тяжесть заявляла порой самым неожиданным образом. При всей необходимой для работников столь специфического дела сдержанности, тонкости и хрупкости их внутреннего мира (Панкратов, скажу, обожал Есенина) они вдруг начинали демонстрировать этакую бесшабашную удаль, иногда даже грубую. Мне, работнику обнинской газеты «Вперёд», жителю города, костяк специалистов которого составляли те же «челябинцы», не раз приходилось быть свидетелем и участником минут веселья и «расслабленности» учёных.

Стоит перед глазами картина: среднего возраста джентельмены в «богемских» беретах и курточках маршируют по улице Курчатова, распевая старые солдатские песни типа: «Наши жены – пушки заряжёны». В «боевом строю» – видные деятели физико-химических наук, а командует ими, браво отсчитывая: «Ать-два!», списанный по болезни с подводной лодки капитан-лейтенант Андрюха Смирнов, работающий теперь «менээсом» в филиале научно-исследовательского института физики и химии имени Карпова. Прохожие хохочут. «Строевики» сосредоточены и суровы. Хохмацкий эффект возрастает.

Помню вызывающий, острый юмор на страницах нашей газеты под рубрикой «Физики шутят», рассказы о Курчатове, его бороде на самом деле вовсе не черно-смоляной, а рыжей (он ее красил) и многое другое, что создавало вокруг «избранных» ореол людей особой свободы и независимости.

В Обнинск на вечера встреч с учеными, кто только не приезжал: от молоденьких, подающих надежды актрис театра и кино, (как то Наталья Варлей), до космонавтов (здесь бывал Гагарин) и маршалов. Вечера устраивал мой бывший сослуживец, командир экипажа танка в Таманской дивизии Саша Тимошин. После службы «на действительной» он, сержант запаса, поддавшись эйфории того времени, поступил в Обнинский филиал института инженеров физики. Закончил его. Работал в одном из «ящиков» в городе, но за вульгарную связь с заведующей спиртного склада был оттуда изгнан, нанялся механиком в тепличное хозяйство, находящееся рядом с Обнинском. Женился на простой девушке-швее местной фабрики, деревенской уроженке. Первые его впечатления о новой родне, о деревне: «Гена, самогону – жбан. Пили – кружками. Пили, пили – драться стали. И я, глотнув «первача» (это такой напиток, напиток батыров), почувствовал, что в состоянии революцию совершить».

Фикс – революционная идея его не оставляла и в дальнейшем. «Будем с бюрократами бороться, – говорил он как-то. – Создадим такую партию. Своим путём пойдём. Путём террора. Будем бить – и записку «на лицо». Кстати, впоследствии обнинцы, как никто, восторженно встретили горбачёвскую «катастройку». И, как никто, пострадали от этого.

Долгие искания «своего пути» привели «революционера» в сельский клуб (стал заведующим), где он по первости пропил в зале стулья, потом к алкашам-художникам, режущим из пенопласта предметы наглядной агитации, типа плакатов: «Обнинск – город мирного атома». А затем (так, видно, было записано в «книге судеб») поступил он в институт культуры, что под московскими Химками на станции Левобережная, на режиссерский факультет. Ломка физика-атомщика в служителя народного творчества проходила нелегко. Во время сессий общежитием при институте не пользовался. Каждый день ездил из Обнинска до Москвы, а затем до Левобережной на электричке. По тем временам это обходилось недёшево – в «зелёненькую», т. е. три рубля. Жена, Лида, по утру не всегда имела такую купюру, и давала мужу на проезд и на пропитание, то синенькую (пять рублей), то даже красненькую (десять), с надеждой, что сдачу супруг возвратит. Этого, к сожалению, никогда не происходило. Благоверный, как правило, возвращался домой последней электричкой, без копейки денег в кармане, крепко навеселе, и с квитанцией от ревизора – за проезд «зайцем». На эмоциональную реакцию женщины бравый студент отвечал убийственно:

– Лидок, ведь я же марксист.

Однако, преодолев тернии на пути к звёздам, стал он поистине народным артистом в граде науки – Обнинске. На вечерах, устраиваемых Сашей, удавалось услышать от «именитых» такое, чего никогда и нигде они не говорили. Именно здесь, направляясь последний раз в свою родную Стрелковку (она в двадцати километрах от Обнинска), признался Георгий Константинович Жуков, что фашисты могли бы войти с малоярославского направления в Москву, как в Париж, без выстрела, поскольку все защитники столицы на этом пути были перебиты. Но немцы поверили нашей пропаганде, что подступы Москвы надежно обороняются сибирскими полками (хотя те еще только подступали), и остановили наступление.

О, как гордился я тогда собственной причастностью к лику племени, называющих себя «четвёртой властью». Даже забывал о пассаже, в котором оказалась как-то моя мать. Ехала она из города Данилов Ярославской области на поезде «Воркута-Москва». Соседями по купе, так случилось, были «коренные воркутяне» – то есть только что освободившиеся «зеки». Насколько помню, «урки» того времени отличались на людях обходительностью и вежливостью. Продемонстрировали сии качества они и перед моей мамашей. Разомлевшая от культурного слога попутчиков, поведала она им, что едет в гости к сыночку.

– А кто сын-то? – Спросили.

– Журналист, – не без гордости ответствовала беззаветная женщина.

– А-а-а…прохвост, значит.

Ну, да ладно. Отвлёкся. А откровение маршала в ту пору дальше стен Обнинского ДК не ушло. Правда, за гласные шутки в «открытой» газете «Вперёд» кое-кому пришлось поплатиться. Во-первых, «шутки физиков» прикрыли. Во-вторых, не только их. Юмористам перекрыли кислород – закрыли доступ к исследовательской работе, а редактора газеты Михаила Лохвицкого исключили из партии. «Политиздат», где должна была выйти его книга об одном из пламенных революционеров, расторг с ним договор. Да что Лохвицкий! Если самому Тимофееву-Ресовскому – генетику с мировым именем, работавшему тогда в институте Медицинской радиологии заведующим лабораторией, было отказано в выезде в одну из капстран за получением премии, которой он там был удостоен. Между прочим, очень интересно, как это происходило. Всякие выезды за рубеж тогда, как вы понимаете, находились под партийным контролем. Даже отправляясь в туристическую поездку, человек должен был пройти через определенную комиссию горкома или райкома КПСС. Так вот Ресовского обнинские власти тоже вознамерились пропустить через нее. Из горкома партии послали ему по почте повестку с уведомлением, что такого-то числа, к такому-то времени он обязан явиться в такой-то горкомовский кабинет. Каково же было удивление партийных функционеров, когда они в назначенное время не увидели перед собою оповещенного. Послали вторую повестку, еще более строгую и сердитую – ну, как прямо в суд обязывющую явиться. А Ресовский опять не пришел. Послали нарочного-инструктора.

– Я из горкома КПСС, – важно заявил он открывшему дверь всемирно известному ученому.

– Из горкома КПСС? – удивился генетик. – Что-то не знаю такой организации. Городской Совет депутатов знаю – конституционный орган. А горком КПСС…нет, не ведаю. – И захлопнул дверь. Надо заметить, что происходило это до 1977 года, то есть до принятия «брежневской конституции», когда еще в Основном законе не красовался пункт о руководящей роли партии в нашем обществе. Уж не герой ли известного гранинского романа «Зубр» своей выходкой подтолкнул в какой-то мере принятие его? Кто знает.

Вообще, об этом человеке в городе ходили легенды. В частности, такая: после работы в Германии и возвращении на Родину он был приговорен к расстрелу. И якобы, как значилось в донесениях органов, приговор привели в исполнение. Однако, когда разбитая, как «буржуазная наука», генетика стала снова у нас возрождаться, об ученом вспомнили и приказали вернуть его из мест не столь отдаленных.

– Но он же расстрелян, – доложили отдавшему приказ.

– Как расстрелян? Вернуть!

И чудо свершилось. Вернули. Ранее, по ошибке будто бы, вместо Ресовского, расстреляли другого.

Легенды легендами, а вот факты. В Обнинске он начинал с нуля, и защищал по новой свои диссертации – кандидатскую, докторскую. Когда с Обнинска сняли колючую проволоку, по особым разрешениям научные заведения города стали навещать делегации иностранных специалистов. Посетили однажды институт медицинской радиологии и западногерманские (были такие) генетики, считавшие Ресовского своим учителем. Держались немцы довольно высокомерно: мол, нас тут ничем не удивишь. И вдруг взгляд одного из них упал на дверь с табличкой: «В. Тимофеев-Ресовский, зав. лабораторией». Спесь с гостей как рукой сняло. Тимофеев-Ресовский! И всего лишь завлаб? Так что же тогда представляет сам институт?

Визиты подобного рода в ту пору казусами сопровождались довольно часто. Как-то моему земляку, директору Ленинградской станции захоронения радиоактивных отходов, Платону Ивановичу Кузнецову сообщили, что его заведение решено показать коллегам из Англии. Платон заволновался. Приедут спецы и, понятно, без труда обнаружат все огрехи в деле. А их, как вы теперь знаете, у наших атомщиков, особенно по части защиты от радиации, всегда хватало. Но если свои проверяющие на них смотрели сквозь пальцы, а от народа они и вовсе скрывались, то иностранцы, пожалуй, молчать не станут. Как быть? Устранить недостатки. Невозможно. Но Платона осенило.

Поехав встречать гостей, прихватил он с собою десятилитровую канистру спирта, из которой отливал по графину около каждой придорожной забегаловки и оставлял его там с наказом буфетчицам: «На обратном пути буду с англичанами, по знаку наливать и подавать. Не скупиться!»

Так и было сделано. «Знаешь, – хвалился потом Платон Иванович, – до третьего шинка по-английски объяснялись с коллегами, а после четвертого все заговорили по-русски» И протягивал специальный журнал, в котором участники делегации делились своими впечатлениями о поездке по Союзу. Была там и такая строка: «Самое приятное воспоминание осталось от станции, которой руководит мистер Кузнецофф». «Мистер» с лицом Михаила Семёновича Собакевича сиял. Мы хохотали. И только жена его хмурилась, говорила сокрушенно: «Ох, Платон, Платон, не умрёшь ты своей смертью». В отличие от своего, мужиковатой внешности супруга, это была женщина красоты писаной, иконной. Мы, молодые, неуемные, искренне дивились тому, как сошлась в жизни эта пара (вроде бы совсем не пара), как удалось Платону покорить сердце такой красавицы?

Кузнецов делал большим пальцем правой руки своеобразный известный жест, произносил нарочито горделиво:

– Ну, так ведь я-то парень во!

А потом признался:

– Я с гражданской вернулся – красные галифе на мне, шашка на боку. У неё все деревенские парни – в женихах. Не диво! Из семьи справной, а красы – на всю округу хватит. Как быть мне? Подумал, подумал – да прямиком к ее родителям, говорю: отдавайте за меня дочку, не то раскулачу.

И опять сиял Платон, заносчиво водил своим носом-картошкой.

Каким глубинным оптимизмом, жизнеутверждением дышали, как казалось мне в то время, все эти случаи, истории, хохмы. Смысл же слов, оброненных в ту пору соседом моим по обнинской общежитейской койке, слесарем Каминским, умершим впоследствии от лейкемии, я понял значительно позже. А говорил он, что после виденного и испытанного им в «Челябинске-40», все остальное – пустяки, а юмор спасает его от сумасшествия. Панкратова от безумия, правда, добровольного, не спасли ни юмор, ни государственные заботы. Он умер от перепоя.

…В начале своего повествования, я упоминал, что в детстве с Яблоковой горы из своей деревни Пилатово мы часто засматривались на конусообразный купол одного из храмов Железо-Борской обители. Приехав в этот раз в родные края, взойдя на Яблокову гору, я не увидел поднимающегося к небесам, столь гармонирующего с ними, великолепного строения. Вместо него, в том направлении, над поредевшим лесом торчала белая, сверкающая на солнце, как штык в Брестской крепости, труба атомной станции…

И чего-то вспомнились слова моего соседа по обнинскому садово-огородному товариществу – заместителя директора филиала НИФХИ имени Карпова Ивана Ивановича Кузьмина: «Страшна, Геннадий, не радиация, а люди, её контролирующие. Ведь сейчас в наш элитарный институт физики идут парни, которых бы раньше и в «ремеслуху» не приняли».

А чего ждать, коль столько времени тем и занимались, что копали себе бесшабашно и весело яму, разрушая не только экологию природы, но и экологию души.

 

Иначе – ты чужой

Вне столь уж давние советские времена, в кои многие из нас жили и «здравствовали», нравственное воспитание граждан, о чем свидетельствуют и приведенные выше материалы, стояло во главе угла деятельности общественности и организующих правящих сил. Стоит ли говорить, что мы, работники средств массовой информации, были постоянными проводниками идей единения народа и власти, свято верили в это единство, осуществляя обратную связь трудящихся с руководством страны. И это давало добрые результаты. Хотя мы прекрасно знали, сколько в душе человеческой таится непознанного и темного и как нелегко пробивается к свету душа, если ей не помогать в возвышении. По этому поводу сетовал ведь еще Сократ. Помните его беседу с одной из гетер, которая заявила самодовольно мыслителю:

– Ну, что твои поученья ученикам, философ? Стоит мне поманить пальцем, и любой из них пойдет за мной.

– Да, – сказал Сократ, – тебе легче: ведь ты зовешь вниз, а я вверх.

Так что мало, выходит, господа хорошие, просто отражать, скажем, существующую нелицеприятную действительность, чем так любят кичиться современные «акулы пера», а надо еще и помнить евангельские заповеди, как-то: невозможно не придти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят.

Подумайте, подумайте, господа, что живописуя людские пороки, не культивируете ли вы их, и не являетесь ли таким образом рьяными проводниками греха?

Мы, атеисты, старались этого избегать всеми силами. И результат, подчеркну, добрый результат, от этого был. Мне очень хочется привести хотя бы частично, стенограмму собственного выступления на одной из летучек в газете с десятимиллионным тиражом «Сельская жизнь», где довелось мне редактировать еженедельно выходящую полосу «Деревенские вечера», нравственный аспект в материалах которой являлся доминирующим.

Итак, «Деревенские вечера». Надо сказать, что родилась эта полоса не в одночасье. Была у нас такая рубрика. Давали мы под ней больше и чаще всего материалы о том, как прошел тот или иной деревенский праздник, с приглашением то ли заезжих артистов, то ли своих самодеятельных. Душевные были материалы, теплые. Потом мы даже стали делать попытку – показывать принципы организации этих вечеров, знакомить с деятельностью методических центров культпросветработы, но в редакции раздался тихий ропот: зачем нужна сухая технология! Верно, технологии, и сухой, и мокрой, у нас и без отдела культуры хватает. Я как-то говорил: одно дело, когда в производственном отделе напишут: вышли в поле десять комбайнеров и намолотили столько-то, да притом еще для очеловечивания назовут фамилии передовиков, и другое – мы. Вышли на сцену 15 участников художественной самодеятельности, спели 20 песен и романсов, сорок процентов из них солистами Петровым и Сидоровым были исполнены на «бис». Нам такое никто не простит. Да и мы себе тоже.

Материалы нашей полосы не грешат объемом, они не велики по размеру, но это не мелочь по содержанию. И написание их потребовало ювелирности и краткости. А ведь Чехов еще сказал: краткость – сестра таланта. Да что Чехов, классик. Вот и Маршак понимал, что значит написать маленькую вещь. Сказывают: попросили его написать к празднику для одной газеты стихотворение. Он отнекивается. Не могу, времени нет. Его убеждают, наседают: ну, хотя бы маленькое. Так это, говорит, еще труднее, как маленькие часики сделать.

Конечно, поскольку на полосе много рубрик – то и тематика не может быть однообразной. Странно вроде бы, коль говорю, о каком-то одном ключе. Ключ этот – тон, манера подачи. А тон материалов полосы, как уже не раз замечали обозреватели, сердечный, доверительный. Правильно, он таков. Я бы только добавил, быть может, доверительный, с элементами добродушного юмора.

Вероятно, этот тон можно назвать даже лицом полосы. И очень удачным. Эта доверительность и привлекает наших читателей. И хочется людям поделиться сокровенным. Человеку очень важно познать мир собственным сердцем. Это значит научиться сопереживать. Ведь беда нашего торопливого рационального века как раз и заключается в том, что он разучился это делать.

А наши отцы и матери, несмотря на нужду и замотанность, могли, умели. Быть может, потому и обращаемся часто к их душевному опыту. И не надо нас упрекать в ностальгии по старому, когда толкуем о гуляньях молодости нашей, о деревенской околице, чистой речке детства. Это не пустое воздыхание по ушедшему навсегда. Мы просто хотим подчеркнуть, что старый, добрый мир человеческих отношений – хорошая основа для современного индустриализированного, научно-технического бытия. Понятно, старое мы стремимся поддержать еще как памятники, без коих было бы кругом мрачно и неуютно, как в новом московском микрорайоне. Даже если там и чисто, и работают магазины, и водопровод.

Немножко отвлекусь. Наверное, каждый из нас испытывал какое-то особое ощущение и подъем духа, попадая в кварталы старых городов, в места давнего обитания человека. Почему это происходит? Вот сейчас очень много говорят, в том числе философы материалисты и марксисты, о биополях человеческих, которые даже после исчезновения человека остаются. Так, может быть, нас и тревожат и волнуют так сильно места старых поселений, что там сохранились биополя предшествующих поколений – поколений сильных, цельных?

И если это так, то это совсем неплохо. Пусть волнуют. Мы, потомки, должны вобрать в себя их нравственный опыт. Как говорил Ленин, коммунистом можно стать только тогда, когда усвоишь все, что до тебя выработано человечеством. Так что, образно говоря быть почаще рядом с прошлым, которое, как выразился один публицист, дремлет в будущем народа, порой просто необходимо. Не спорю: есть опасность идеализации прошлого. И тем не менее, она несоизмерима с идеализацией будущего. Прав Василий Белов, сказавший: «Бесы ругают прошлое и хвалят будущее. Будущее для них вне критики. Надо оторвать ярлык мнимого оптимизма, который нам коварно приклеила жизнь». Но вернемся к своим баранам. Хотя бараны здесь на «Деревенских вечерах» – духовность. Которая, как известно, очень сильно выражается в слове. К слову у нас, думаю, никто не упрекнет меня в излишнем хвастовстве, отношение трепетное. Другое дело спешка, нехватка времени. Все же еженедельная полоса – это не шутка. Конечно, кое-кто считает, что мы сопли размазываем, говоря душевно и сердечно. Что ж не собираюсь их переубеждать. Но что такие сопли – это огромный труд, воспринимаемый с огромной благодарностью читателями – это и наши скептики – оппоненты, думаю, понимают. В лучших материалах слово есть. Даже в подписях к снимку. Ну, разве не вызовет отклика хотя бы такая «текстюля» под слушающими патефонную песню мужем и женой: «Еще не зная их имен, только увидев этот снимок, мы уже знали о них самое главное: что жили они честно, что любили друг друга всю жизнь, что этот дом с крылечком и сад в цвету светили им радостью с дальних и ближних дорог и давали им силы в самые трудные дни».

А послушайте, какая сила выражения и трагедийной поэтизации звучит в материале о солдатских вдовах «Верность». Вроде бы уж сколько написано о них, но так! «Падали на ночь в траву чистые росы, брели туманной околицей села рассветы и закаты, зябко кутались в снег больные зеленя, вновь на чистых и сонных, как сама заря, речных плесах безмолвно купалась русалочья радость – застенчивые кувшинки, а они день за днем горестно и мужественно несли свою одинокую материнскую службу».

На первый взгляд может создастся впечатление, что «Деревенские вечера» это полоса создающая только настроение. Это, кстати, уже тоже немало. Но я хочу сказать, что мы не только витийствуем. Мы учим людей общению, познавать жизнь сердцем, что, как я уже подчеркивал, так важно. Люди устали от трафарета, казенщины, заорганизованности. И если не дать им выговориться нормально, чего доброго произойдет авария пострашнее Чернобыльской.

Повторяю, тон у полосы разговорный, доверительный. И, исходя из этого, не каждый материал, даже касающийся досуга, можно на нее пристроить. Вот, например, есть у нас письмо худрука из Башкирии о трудностях с музыкальными инструментами. Вроде бы как раз для «Деревенских вечеров» – но не даем. Манера не та – резкая. А это больше подходит для полосы писем. Не подумайте, что я ставлю полосу писем ниже «Деревенских вечеров». Ни в коем разе. Просто хочу сказать: они отличаются, должны отличаться друг от друга.

«Деревенские вечера» – это как бы деревенская мирная чайная, а полоса писем – это разговор в кулуарах после официального собрания, где напористость, откровенность и требовательность звучат с особой силой.

У нас общезначимые проблемы подаются немножко философичнее и поэтичнее. Кстати, в стихах уместна на полосе и заостренность. Наверное, многие читали стихи Виктора Логинова из Кабарды. О,о, о, как режет парень. «Мы все летим к звезде своей, где нужен дух прочнее стали». Или «я на камнях ращу цветы, чтобы душа не огрубела». А о деревне: «отошла нищета от порога, только жаль не от каждой души». Или малой родине, которую он воспевает в стихах, а она ему говорит: «Не надо мне песенной славы, мне руки нужны, помоги!»

Я уже как-то говорил, удайся такие стихи Михалкову – он бы себе очередной орден потребовал.

Мне кажется, за два года полоса обрела свое лицо, своего читателя. Отделу понятно это. Исходя из этого, строим работу. Стремимся к лучшему, роемся в письмах. А это адский труд. Кто с ними не работает, конечно, того не поймет. Письма ведь чем еще так опасны – они увлекают. И порой так, что мы начинаем под рубрикой «Сам себе мастер» замешивать на молоке бетон. Глаз да глаз нужен.

Была попытка делать полосы вперемежку с другими отделами. Надо же нам передохнуть. Знаете, не получилось. Чтобы делать полосу надо болеть ею, чувствовать ее. Набить ее просто материалами, даже и подходящими по теме, значит убить полосу. Читатели мигом почувствуют – без настроения. И грош цена тогда ей.

Что бы я предложил. В свое время я работал в районке, был ответственным секретарем, так вот, чтобы сделать газету живой, мы вменили чуть ли не в обязанность всем сотрудникам, там их немного, привозить из каждой командировки репортаж, независимо от того, зачем ты поехал в командировку. На этом мы выверяли и мастерство журналиста.

Почему бы и нашим разъездным корреспондентам не привозить из командировок по 100-150 строк теплоты для «Деревенских вечеров».

Это могло бы стать и тебе характеристикой, что чуешь, понимаешь деревню изнутри. Иначе – ты чужой.

 

На побывку едет…

Пятьдесят лет назад в молодежном журнале «Смена» была опубликована песня, которая вскоре, с подачи Людмилы Зыкиной, стала, говоря современным языком, супершлягером, а молодой композитор, доселе мало известный – Александр Аверкин обрёл всенародную признательность и любовь. Мне довелось услышать эту песню задолго до того, как исполнила ее по Всесоюзному радио великая певица. Каким образом? Вот об этом – рассказ.

Нудный осенний дождь, будто просеянный через сито, падал на наши бритые головы, прикрытые промокшими, поникшими, как гребни у недобитых петухов, пилотками. Перед трибуной, установленной прямо на асфальтированном плацу, который по рассказам «стариков» («дедов» тогда, как и «дедовщины», – мы знать не знали), ночами с мылом драят «салаги», шли бравые, туго перетянутые широкими ремнями и не обращающие никакого внимания на холодный дождь, солдаты третьего года службы. Гремел духовой оркестр, тянулись на трибуне стройные офицеры, лихо звучала гвардейская песня о героях Таманской дивизии.

Глухо, в такт качающимся колоннам, бил барабан, звенели литавры, сливаясь в унисон с горластой вдохновенной песней. И, казалось, что тучи, задевающие за крыши солдатских казарм, не вытерпят и подпрыгнут вверх.

– Смотри, – толкнул меня в бок стоявший рядом Юрка Смирнов из Иванова, такой же первогодок, как и я, – третий справа, во втором взводе – Аверкин, тот, что песню о героях-таманцах придумал.

Я бросил взгляд и увидел парня среднего роста, с погонами рядового, марширующего в общем строю.

Александр Аверкин, когда довелось мне быть призванным в ряды Советской Армии и для прохождения действительной службы направленным в Таманскую дивизию, дослуживал в ту пору там третий последний год.

«Старики» собирали чемоданы, готовились к «дембелю», а мы привыкали к нелегкому солдатскому труду. Плаца с мылом мы, конечно, не драили, но устав гарнизонной и караульной службы учили и знали, как стихи Пушкина. Шагая на завтрак, обед, ужин, на полигон, в учебные классы, мы пели солдатские песни и больше всего песни своего однополчанина Александра Аверкина. Но тогда он еще не был известным и популярным композитором.

Александр демобилизовался поздней осенью, оставив о себе приятные воспоминания и еще одну песню, которую написал в армии и отослал было для публикации в какую-то редакцию. Ответа он никакого не получил. Песню либо затеряли, либо просто не заметили молодого композитора. В общем, произошла история, которая нередко происходит с молодыми и начинающими авторами.

Песню эту спел, помню, на смотре полковой художественной самодеятельности старшина сверхсрочной службы Володя Остапенко. Голосом, чем-то похожим на голос Людмилы Зыкиной, он зачаровал слушателей.

На побывку едет Молодой моряк. Грудь его в медалях, Ленты в якорях».

И нам, первогодкам, как никому остро мечтающим об отпуске, виделись и родные края, и лукавые девчата, ждущие нашего приезда, и мы, идущие немножко заносчиво, гордые своей красотой и молодостью.

Лично мне, отличившемуся на дивизионных учениях, вскоре такая возможность представилась. О, какое то было время. Десятидневный поощрительный отпуск на родину! «Зорянки» под березами родной костромской деревушки Пилатово. И песня, обволакивающая истомой ликующую душу, Сашина песня о недоступно-верном моряке, никому еще доселе неизвестная, но лихо исполняемая мною под собственный аккомпанемент гармошки. Смерть девкам!

Я служил последний год, когда в наш гарнизон приехал теперь уже известный композитор-песенник, Александр Петрович Аверкин. В Доме офицеров было тесно. Говорилось много теплых слов. Сам командир дивизии генерал-майор Ивлиев преподнес бывшему гвардии рядовому Александру Аверкину пышный букет роз.

Вслед за песней «На побывку едет молодой моряк» появились другие – «Мама, милая мама», «Мне березка дарила сережки». Они зазвучали в концертных залах и в сельских клубах, на торжественных праздничных вечерах и просто на сельской улице. Люди приняли эти песни, как свои, народные.

Как-то Александр Петрович рассказал такую историю. С группой молодых музыкантов и певцов приехал он в Коми. Тундру облетел вертолет, разбрасывая афиши о предстоящем концерте. И вот уже стремительные упряжки мчатся к «красному чуму». А когда он достал из футляра баян и, сам себе аккомпанируя, запел: «Ты сегодня в тундре…», собравшиеся дружно подхватили знакомую мелодию. Это были счастливые минуты!

Север, как известно, славится фольклором. Недаром он так притягателен для собирателей былин, сказок, народных песен. Неповторимое, своеобразное дыхание северного песенного творчества пленило и Аверкина. Он частый гость здесь, записал немало старинных и современных народных песен. В итоге родилась оперетта «Печорские зори», которая с большим успехом шла в Сыктывкарском музыкальном театре.

Разнообразна, широка география творческих поездок Александра Аверкина – Север, Казахстан, Карпаты, Курилы, заиндевевшие рельсы БАМа и просторы целины. И всюду звучат песни. В них разговаривают берёзы, солнце плывет по полям, бегут дороги… А главное в них – люди, наши люди, которых он любит всем своим сердцем.

…В Медынь Калужской области он заскочил, вероятно, по пути куда-то. Местное руководство собрало народ в районном ДК. Да, собственно, собирать и не надо было. Объявили просто-напросто по местному радио: «У нас в гостях Аверкин». Я, работавший в ту пору в медынской райгазете зав. отделом сельского хозяйства, как на грех, оказался тогда в отдаленном колхозе. Узнав о приезде однополчанина, ринулся на попутных машинах в город. В ДК – не протолкнуться. Кое-как пролез в двери, заорал: «Саша! Я здесь!» Публика остолбенела, а более всего окружавшие Аверкина райначальники. И уж совсем повергло их в недоумение поведение заезжей знаменитости, спрыгнувшей со сцены навстречу мне.

Фурор произвела в районе моя статья об Александре Петровиче и стихи, ему посвященные. После чего первый секретарь районного комитета партии Виктор Степанович Анискевич, встретив меня, холостяка, как-то в общепитовской столовой, взял за руку и подвёл к заведующему с наказом последнему: «Кормить корреспондента как следует».

Аверкин, да было бы известно, родился в деревне Шафторке Сасовского района Рязанской области. Там, в «стране березового ситца» и широких раздолий, прошло его детство, в котором песня была непременным спутником жизни. Туда, к своим родственникам, ездил он до последнего дня. Потом с родителями он уехал в Москву, работал слесарем-жестянщиком на одном из заводов. Пристрастился к баяну, особенно после того как в музыкальной школе у юного слесаря обнаружили отличный слух и редкостную музыкальную память. Курс музыкальной школы «одолел» за два года, вместо положенных пяти. После армии поступил в музыкальное училище (ныне академия) имени Гнесиных.

Запала в душу первая песенная экспедиция в села родного рязанского края. Творческая дружба с народными хорами, записи и обработка напевов помогли молодому композитору овладеть мастерством письма в этом жанре.

Наверное, кто-то еще помнит кинофильм «Люди и звери», помнит эпизод в нем: старый русский эммигрант слушает радиопередачу, в которую вдруг врывается знакомый такой, родной напев. И он говорит с тоской и болью: «Что-то наше, русское…» Песня «Жду я тебя», прозвучавшая в фильме, как образ Родины, написана Александром Аверкиным. В ней особенно ощутима органическая связь с русскими напевами.

Народная основа и делает песни Аверкина любимыми и популярными. С этих песен начинали свои творческие биографии Людмила Зыкина и Ольга Воронец. Их пели Иван Суржиков, Екатерина Шаврина, они в репертуаре хора имени Пятницкого, ансамбля имени Александрова, Омского, Уральского, Рязанского и других народных хоров.

Но, наверное, самыми многочисленными почитателями песенного творчества Аверкина являлись участники художественной самодеятельности, и в особенности сельские. Где только не пели в сопровождении баяна озорные, веселые частушки «Терзень-верзень» или «Откровенные ребята», мелодичные песни: «России простор вековой», «У развилочки», «Поздняя рябина» и многие другие.

В своих поездках по стране композитор выступал как первый помощник сельских музыкантов и исполнителей песен, как организатор самодеятельных творческих сил. Об этом говорили многочисленные письма, идущие на его московский адрес. Свидетельствую об этом, как человек, не раз сидевший за шумным гостеприимным столом его квартиры, полки стен которой были сплошь уставлены народными музыкальными инструментами, подаренными любимому композитору во время его поездок по нашей многонациональной Родине. Итак, одно из писем: «Труженики Целиноградской области встречаются с Вами, дорогой Александр Петрович, не первый раз. Вы побывали у нас почти во всех селах. Благодарим Вас за Ваши песни и особенно за методическую помощь, оказанную баянистам». Таких благодарностей множество.

А кто из участников художественной самодеятельности не был знаком с песенным сборником «Сельские вечера»! В течение более десяти лет составителем этих сборников являлся Александр Аверкин. Кстати сказать, в издательствах страны вышло немало сборников его произведений. Он писал музыку к спектаклям, на его счету две оперетты, концерты для баяна с оркестром и для балалайки с оркестром. Но в первую очередь он, конечно же, композитор, работающий в жанре современной песни – жанре трудном, но благодарном.

Но пришло такое время, когда песни Аверкина стали вдруг не нужны. Вернее, их убрали из эфира, насильно отторгли от народа. Он перенести этого не смог. Умер скоропостижно. В расцвете сил, в расцвете лет. И какое странное мистическое совпадение. В то время при переезде на другую квартиру моя дочь разбила пианино, купленное в ее детстве с помощью отцовского друга, однополчанина Аверкина.

Я часто просматриваю музыкальные сборники Александра Петровича. Читаю слова, адресованные и мне на партитурах с обработками русских народных песен: «Вот кто-то с горочки спустился», «Ярославские ребята», другие, мысленно перечитываю собственные стихи, посвященные ему.

«Румяная спелая осень Пришла к нам, дождем морося. Вот год уже как мы носим Военную форму, друзья». Ты помнишь стихи эти, Саша, И помнишь ли те времена, Когда нашей воинской частью Разыгрывалась война? Смех пулеметов дикий, Снарядов рвущихся стон. Мишеней израненных лики, Растерзанный полигон. И мы, таманцы-гвардейцы, Жестокости покорясь, Траву, что к солнцу тянулась греться, Вминали танками в грязь. Кончались ученья и рокот Свирепых моторов стихал. А нам за нашу жестокость Стыд души тогда сжигал. Но спелая, добрая осень Красою ласкала наш глаз. Нам было неловко очень: Природа прощала нас. …Давно уже мы на гражданке, Не носим армейский наряд. Но где-то грохочут танки, Грубеют сердца ребят.

И кажется мне: вот сейчас, вот сейчас друг мой явится сам. Хотя бы на побывку. Нет, не надо на побывку. Я верю: он ещё вернётся насовсем.

 

Ноев ковчег

Эрнест Хемингуэй будто бы сказал, что, проведя в Риме лишь один день, о нём можно написать целую книгу, а прожив в вечном городе год, опустишь в бессилии руки.

Парадоксально, но факт. Однажды, в разгар кровавой бойни на Северном Кавказе, услыхав из уст мало знакомого тогда мне профессора Хажбикара Бокова одну только фразу о том, что чеченский народ никогда не воевал с Россией, а сражался с колонизаторскими порядками, с коими вечно бился и русский народ, я, опираясь на это пронзительное откровение, написал потом не одну статью, так или иначе связанную с творчеством и судьбой учёного, ингуша по национальности и, как всё более убеждался, патриота России «по вероисповеданию».

Судьба впоследствии очень близко свела меня с этим человеком, после каждой встречи с которым мне открывались новые и новые горизонты его захватывающе-неординарного мышления и каких-то невероятных, пробивающихся из глубин человеческой сущности ведических знаний. Стоит ли говорить, насколько сильным было моё желание всё услышанное и прочитанное (о Бокове, кроме газетно-журнальных публикаций, написаны книги, брошюры) осмыслить по-своему и отобразить не в статье-однодневке, а капитальном труде, который, ей-богу, стал бы философским бестселлером.

«Мы все глядим в Наполеоны». Но… Обросший знаниями об уникальном мыслителе – из-под пера Хажбикара вышло 50 научных монографий, и писателе – он автор семи книг рассказов, трёх романов и семи повестей, я, подобно путешественнику, задержавшемуся в Риме на год, оказался как бы погребённым под камнями великого города. И всё же один камень – сверкающий, драгоценный, волшебный, даёт мне возможность ещё и ещё раз взглянуть изнутри на «боковский феномен».

Камень зтот – камень стояния Хажбикара Хакяшевича, камень его веры – веры в Россию и народ её. Народ, состоящий из множества национальностей, но объединённых единой судьбой. Он грезит обретением нравственного смысла личного и национального бытия каждым гражданином в его спокойном движении в будущее, которое немыслимо без преемственности и твердости духа. Величия духа. А он проявляется только у народа великой страны. Величие. Иного России не дано. Вот постулат, на котором строится вся «интернационально-национальная» концепция учёного, отдавшего добрую часть своей жизни изучению и толкованию сложнейшей сферы человеческих взаимоотношений – национальной. Кстати, сентенция, вынесенная в начало абзаца, есть название одной из книг Хажбикара Бокова. Так что, не так уж далёк был от истины тот, кто сказал: – «Если бы сербы не придумали поговорку: «На небе – Бог, на земле – Россия», её, наверняка, придумал бы ингуш Боков».

Статус великой державы – не мишура на наряде модницы, которую можно снять и выбросить, считает искренний патриот, – это единственное условие самостоянья россиян в мировой истории, в истории каждого, отдельно взятого народа, вовлеченного в могучее поле российского взаимодействия.

Подобные взгляды, что не раз отмечалось аналитиками «боковской мысли», находили и находят поддержку далеко не у всех и, в частности, у представителей определённой части вайнахов, с которыми «посланника мудрых гор Кавказских» роднит кровь. Вообще-то и впрямь нельзя не подивиться непоколебимым убеждениям Хажбикара, утверждающего, что отход от совместного исторического пути с Россией приведёт к исчезновению многих кавказских этносов, в то время, когда там, на Кавказе, вскипают национальные конфликты, когда обострена память о войнах с царской Россией и сталинских депортациях. Уж кто, кто, а те же ингуши распрекрасно знают, что значит быть оторванным от родного очага, где мать пела тебе колыбельные песни, где сделал ты первые шаги. Такого наказания придумать человеку не может никто, если нет в нём сатанинского начала.

Но сатана – не Бог. А Бог, он не в силе, – в правде. Правда же заключается в том, что он, Хажбикар Боков, оказавшийся в восьмилетнем возрасте выселенным, как и большинство его соплеменников, с любимых гор в метельные полупустыни Павлодарской области, что в Казахстане, остался жив, получил впоследствии наравне со всеми блестящее образование и вернулся в родной и солнечный край.

Россия, великая Россия переварила жестокости времени, материнским нутряным теплом отогрела замерзшие души детей своих – рыжих, белых и смуглых, с лицами как «кавказской национальности», так и «рязанско-славянской внешности».

Есть Россия, и есть власть. Есть Отечество и есть режим. Что далеко не одно и то же. Сильные мира сего не раз ввергали державу в различные авантюры, а расплачивался за них, как правило, народ – русский народ по самому высокому счёту. Почему-то в стране, где он значится титульной нацией, в стране, которую злопыхатели окрестили «тюрьмой народов», главным заключённым оказывался «титульный гражданин». Эта вызревшая, выношенная в беспокойной душе Хажбикара Бокова мысль стала впоследствии своеобразной пружиной, подталкивающей его к определённым действиям и поступкам. Это она побудила его, номенклатурного работника, по определению должного бы дрожать за своё место, обратиться в нелучшие времена к написанию острейшего романа-хроники «По зову судьбы». Это она вскинула его, депутата Верховного Совета РСФСР, Председателя Президиума ВС Чечено-Ингушской АССР, на высокую правительственную трибуну с требованием покончить с существующим ущемлением (кого бы вы думали?!) – русских и России, чтобы стала она равной среди равных союзных республик.

Столь неожиданная позиция представителя нацменьшинства, мало сказать, настораживала, она отталкивала Бокова как от правящей верхушки, так и от части национальной, с националистическим душком, интеллигенции горного любимого края. Но она же делала личность «ингушского русофила» поистине легендарной, что имело свои плюсы, давало Хажбикару Хакяшевичу редкую возможность восславить человеческую свободу, говорить «царям» и народу, пусть с улыбкой, но истину. Его книги: «Не навреди», «Интерес с этническим окрасом», «В горах рассказывают…» – это собрания поучительных историй, притч, афоризмов, нравственное, назидательное ядро которых несёт в себе огромной силы очистительный заряд, врачующий в одинаковой мере болезни сознания и «бронированных» чинуш, и, так называемых, простых людей. Диапазон тут трудноизмерим: от товароведа-языковеда с овощной базы до членов партактива республики и даже самого Генсека ЦК.

Нельзя не отметить особый дар Хажбикара писать о людских изъянах не обидно для конкретного человека. Достаточно прочитать хотя бы новеллу «Встреча с вождём», чтобы убедиться в этом. Добродушие, юмор, наивное, вернее нарочито простоватое отношение к происходящему, в котором зачастую принимает участие сам автор (а если и нет, то всё равно каким-то удивительным образом создаётся иллюзия его присутствия) притягивает читателя, вовлекает в действие, отчего эффект воздействия на сознание растёт в геометрической прогрессии.

Крестьянский сын, выросший на природе, он судит о сложных вещах просто и ясно. Но за всем этим, как и за обычными вроде бы результатами труда селянина, кроется большая работа, в данном случае работа души. Бросающаяся порой в глаза прямота в оценках того или иного события – непрямолинейность. Твёрдость в суждениях – не застывшая форма обычных понятий. Это кристалл, огранённый огнём пережитого.

В его системе взглядов превалирует убеждение: всему основа – человеческий созидательный труд, а труд человека на земле философ Боков, подобно французскому просветителю Жан-Жаку Руссо, считает разновидностью искусства, называя крестьянский двор или саклю «Ноевым ковчегом».

Хранитель преданий, семян народной мудрости, знаний, божественной, святой морали и веры, что предки защищали не щадя своей жизни, он и сам, как Ноев ковчег. Слежу за ходом его рассуждений в очередной беседе: «Мы знаем: есть эталон красоты, веса, плодородия почвы… Но имеется ли мера, по которой можно судить о разумности наших действий? Мудрые люди толкуют: такой универсальный показатель существует. Всё, что мы делаем, к чему стремимся, всё выверяется на одних весах, накладывается на один эталон, имя которому – природа. К сожалению, мы давно повернулись к ней не лицом, а другим, неприличным местом».

Боже мой! Так уж не от того ль сотрясают землю катаклизмы, топят наводнения, сжигают пожары, а люди мечутся, что угорелые? Похоже. Ведь ещё академик Вернадский предупреждал: как ни лукавь, что ни придумывай, но лишь по состоянию природы можно определить не только здоровье человека, но и достоверно судить о его морали, культуре, способах хозяйствования.

– Есть на Каспии в Аграханском заливе, – слышу снова голос Хажбикара Хакяшевича, – живописнейший островок, куда любят приехать отдохнуть и поразвлечься граждане: кое-кто увлекается, выпьет лишку, меру потеряет. И беда. На островке нельзя долго задерживаться, его периодически затопляет море. Забудешься, забалуешься – не заметишь надвигающейся воды и – пучина, гибель.

Я потрясён. Что это? Очередная новелла Хажбикара? Пролог философского размышления? Трудно сказать, но в любом случае нечто, не оставляющее тебя беспечным, заставляющее задуматься вдруг не об обыденном, а вечном, космическом. О деяниях и воздаяниях. О том, что человек, чтобы выполнить свою миссию, должен понимать: «быть» важнее, чем «иметь». И ловлю себя на мысли: такое или подобное ощущение возникает по прочтению творений Бокова постоянно. В этом, вероятно, и кроется причина того, что творчество его близко, понятно и ценимо одинаково, что людьми высокого полёта мыслей – учёными, что простолюдинами, вросшими в землю корнями (отчего, быть может, сакрал они ощущают только сильнее).

Сказанное писателем-гуманистом, академиком Боковым находит отклик в душах людей разных национальностей – ингушей, якутов, белоруссов, немцев (а, может, им только думается, что они разные: ведь предки-то у всех одни – Адам и Ева).

Профессор Боков желанный гость на всевозможных симпозиумах – отечественных и зарубежных, где обсуждаются острейшие проблемы современного социума, непростые вопросы совместного бытия «человеков» на нашей крошечной в Божественном мироздании планете. «Молитва о мире» – одна из последних книг Хажбикара.

Слова молельщика, в первую очередь молельщика о России, ждут с нетерпением читатели уникального журнала «Жизнь национальностей», который, он возвратил из небытия, создал заново, превратив в литературно-художественное, научно-публистическое и некоммерческое издание.

Как и прочие творения самобытного автора, публикации журнала, материалы под рубрикой «колонка редактора» нередко находили высокую оценку у известных политиков и государственных деятелей, как-то: Ю. Лужкова, Л. Кезиной, А. Яковлева, у искушенных работников культуры и искусства.

Совсем не случайно, что книги Х. Х. Бокова охотно издают не только в России, но и в странах дальнего и ближнего зарубежья – в республиках бывшего СССР, распад которого мыслитель объясняет далеко не одними объективными причинами. Напротив, как и известный политолог Тойнби, чьё мнение ценится в мире весьма высоко, он склонен видеть не мало причин гибели великого государства в неразумности действий его верховных правителей.

Когда-то, ещё в годы расцвета, именуемого почему-то ныне застоем, поведал Хажбикар Хакяшевич в одной из книг старую горскую легенду, суть которой сводится к тому, что свершившие священный акт «кровной мести» отец и сын, опасаясь ответного удара, вынуждены покинуть родной аул. В дороге сын вдруг спросил родителя: «Отец, одолев супостата, мы победили или нет?» – «Конечно», – ответствовал тот. – «Тогда почему же мы убегаем?»

Какая великая мудрость, какое стремление понять что-то сверхъестественное кроется в наивном вроде бы вопросе мальчика. Разве не раздирала также наши души боль от сознания украденных у нас побед? Разве не убежали мы из Советского Союза, оставив с великим напряжением завоёванные некогда рубежи, открыв двери нечисти, что волнами всемирного потока захлестнула непорочные, не привыкшие иметь дело с сатанинскими силками чистые, не развращённые сердца людей. Нечисть правит бал в бизнесе, политике, на экранах телевизоров, в прессе, и даже конституционный гарант прав граждан, обессилевших от злобы, растления, беспредела, не может пока остановить этот шабаш.

Ныне покойный выдающийся русский философ (земляк мой – костромич) Александр Зиновьев, определяя собственную сущность как аналитика и отметая «прилипшее» к нему определение «пессимист», сказал: «Я – учёный, оперирую точными понятиями, а пессимизм с оптимизмом больше соответствуют сфере духовно-эмоциональной». Эта беспощадная зиновьевская логика привела его к поистине апокалипсическому выводу, когда он задался целью проанализировать путь человечества, оказавшегося в тисках «западнизации»: – «Похоже на то, что это будет история, которая по своей трагичности намного превзойдёт все трагедии прошлого».

Возможно ли избежать столь кромешной участи? Что говорит по этому поводу не менее чтимый философ Хажбикар Боков? Он соглашается с коллегой. Соглашается в том, что история повторяется, и не обязательно в виде фарса (это было бы ещё полбеды), а как – ещё большая трагедия. Эту горькую истину нам довелось познать в полной мере уже в сегодняшние дни.

Но прошу обратить внимание, Боков не столь подвержен унынию в отличие от Александра Зиновьева, игнорирующего духовно-эмоциональную сферу в логике. Объясняется это, пожалуй, тем, что Хажбикар Хакяшевич стал использовать не только в писательском своём творчестве, но и в исследовательской работе духовные инструменты. Одним из первых, если не первый, обратил он внимание на феномен совести – совести как основы человеческого понимания и благополучного разрешения современных проблем государственного строительства в России да и всех нынешних, кризисных противоречий в международной, национальной политике.

– Всё зависит от людей, – решает старая дворянка Любовь Сергеевна, доживающая в крайней бедности свои дни на окраине города Грозного в комнатке саманного домика. Вроде бы затёртое выражение. Но в устах этой дамы оно звучит просветлённо – ново. Потому как произносит она его после прихода к ней, отторгнутой большевистским режимом в разгар собственных деяний, главы Президиума Чечено-Ингушского Верховного Совета Хажбикара Бокова. Приходит тот, как говорится без охраны, а после визита изыскивает возможность оказать ввергнутой, быть может, и в заслуженные страданья аристократке столь необходимую ей в тот момент материальную и медицинскую помощь.

Что руководило поступком, да, да поступком Хажбакара Бокова? Наверное, смысл прожитой жизни. И память. Память нелёгкого детства. Память о том, как он, пастушок-ингушонок, в пёстро-коричневом полушубке из овчины домашней выделки и нелепой косматой шапке, словно толстовский Филиппок, мнётся неловко перед строгим школьным учителем в далёком казахском селе и умоляет «принять учиться». У учителя Рэпа (такого же переселенца, поволжского немца) на глазах – слёзы. У мальчишки в глазах – надежда.

Надежда… Она не угасает в нём и теперь. Не угасает в трудах (только что вышла в свет книга его, название коей «Надежда – Россия»). Она светится, лучится в добрых кротких глазах провидца, чисто, широко распахнутых миру, что свойственно, говорят только детям. А им, как гласит Святое писание, принадлежит Царство Божие.

 

Воскресение и вознесение

Не знаю, но почему-то именно эти слова душевнейшего поэта России С. Есенина, ставшего чуть ли не символом ее, а, между прочим, и автором непревзойденных «Персидских мотивов», пришли мне на ум, когда прочитал в книге Ахмета Хатаева «Враг народа» потрясающую мусульманскую притчу. Не могу не пересказать ее.

Пророк Мухаммед спросил Архангела Джабраила, посетит ли он землю после смерти его и сколько раз? Архангел ответил: сойду десятикратно. Первый – когда изобилие земли оскудеет. Потом дважды, если люди потеряют любовь. В четвертый раз я спущусь с небес, чтобы узреть лишенных стыда жен, матерей и невест. В пятый и шестой разы – увидеть несправедливых правителей, народ без терпения, богатых без милосердия. Будет восьмой раз, когда ученые потеряют знания. А затем, уж, при девятом моем пришествии, мне ничего не останется, как забрать у людей Святую книгу. А во время десятого – и Веру саму. И наступит для живущих последний день, когда солнце взойдет с Запада.

Зловещий смысл этих пророчеств падения рода человеческого тогда, наверное, не только мне, но и писателю, поведавшему откровения Джабраила, представить было не просто. И уж тем более то, что за этим неминуемо последует – хаос безбожия, разгул бесовщины, вселенского зла, торжество кровавого бизнесмена – «золотого тельца», когда ум воспротивится признать жуткую явь за правду.

Взгляд выхватил в груде битого кирпича голову и руки ребенка. «Может ли быть такое?» Широко раскрыты глаза девочки кричали о том, что она воочию увидела страх погибели, и ужаснулась ее кровожадности. Руки, простертые навстречу смерти, застыли в немом вопросе: «За что?» А может быть, она не сразу уступила злому року, какое-то время боролась с ним, пыталась жить? И потому тянулась к свету вместе со своей куклой… Где-то высоко в небе подобно коршунам, выискивающим очередную жертву (а может, святую книгу – Г. П.) летела пара самолетов. Разглядывая через многосильные окуляры испуганное лицо нефтяного города, посыпанные пеплом варварства белоснежные вершины гор.

Эти строки, сочащиеся невыносимой болью, – запредельная правда, и они тоже из книги Ахмета Хатаева. Новой, недавно вышедшей. С пронзительным названием «Ночи без бога».

Книга – как бы третья часть единого произведения, начало которому положили повести Ахмета, вероятно, многим известные «Эшелон бесправия» и упомянутая выше – «Враг народа». В них, как доводилась мне говорить в печати, Хатаев проявил себя не только как самобытный художник, но и историограф чеченского народа – народа с горькой судьбой, изгнанного в середине прошлого столетия очередной раз с родной земли. Знакомясь с неизвестными ранее и приведенными в книге документами об этой трагедии, углубляясь вместе с автором в потаенные слои самосознания и культуры чеченцев, с помощью языка коих были, оказывается, расшифрованых надписи на камнях древнего государства Урарту, невозможно было не содрогнуться от той жестокой доли, несправедливости, гонимой участи, что с завидным упорством преследует, во все времена, умных, гордых, свободолюбивых, но беззаветных и простодушных вайнахов.

Однако, сердечно сочувствуя несчастным, а художественное, эмоциональное изображение происходящего автором еще и усиливает сострадание, вдруг начинаешь ощущать, что подспудно, против воли, в тебе начинает зреть крамольная мысль. И она проявляется тем явственнее, чем глубже проникаешь в творчество историка-гуманиста. Более того, начинаешь понимать, что он сознательно культивирует в читателе некое своеобразное прозрение, методично и неуклонно подводя его к закономерному вопросу: «А только ли вайнахов коснулось, говоря словами бездомного русского поэта Николая Рубцова, «веянье тонкого хлада?» И почему? Ответ у Хатаева приготовлен. Он с особой четкостью и ясностью прозвучал в заключительной части трилогии со своеобразным, на многое открывающим глаза, названием. Потому-то и почувствовал я, читая сей труд, что смотрю на «проклятый чеченский вопрос» глазами даже не русского человека, а просто человека, оказавшегося со своим собратом по людскому сообществу, перед лицом одной и той же отчаянной беды – безбожием, сатанизмом, всемирным злом, которые ядовитыми змеями вползли в трещины, возникшие между нами в результате отхода от всеобщих небесных начал в человеке, таких, как благочестие, почитание предков, стремление к добру, знаниям, трудолюбию.

Ныне, когда мир оторопел от чеченско-русской трагедии (повторяю, чеченско-русской, а может быть, и общечеловеческой), когда коренным образом пересматривается взгляд на историю развития общества, как историю борьбы классов, кое-кто начинает пленять массы идеями огромной энергии и накала, заменяя в марксистско-ленинском учении эту самую борьбу классов… борьбой религий.

Какое чудовищное, дьявольское измышление. «Все под единым Богом «ходим», хотя и не в одного веруем», – это наша, русская поговорка, утверждающая великую истину единого Творца и Спасителя, близость и родство между людьми различных национальностей. Она прямая наследница учения Христа, провозгласившего: «Нет для меня ни эллина, ни иудея». Но ведь точно такой же подход к вере, к братству народов звучит и в Коране. Важно знать, что «ислам» в переводе с арабского означает мир, безопасность, спокойствие, чистоту намерений. Пророк Мухаммед говорил: «Вы никогда не войдете в рай, пока не уверуете в Бога. Но вы не уверуете в Бога, пока не полюбите друг друга».

Чего еще надо! И царство Божье есть. Оно внутри нас. Да плоть людская так слаба. Мы забыли заветы своих пророков, великих предков. И то ли от усталости, то ли в силу других корыстных причин прислонились, по определению Хатаева, к сатанинскому дому лжи. «Мы ленивы и не любопытны». Помните эти слова Александра Сергеевича Пушкина из его «Путешествия в Арзрум»? Пушкина, озвучившего негасимую мечту людей доброй воли о том,

Когда народы, распри позабыв, В единую семью соединятся…

Безусловно, гений России прекрасно понимал роль конфессиональной доминанты, составляющей основу любого национального бытия. Но при этом поэт охарактеризовал мир ислама как близкий русскому менталитету, увидел в этом мире союзника России. Разумеется, при определенной духовной миссии со стороны ее. Сожалел искренне: «Но легче нашей лености в замену слова живого выливать мертвые буквы и посылать книги людям, не знающим грамоты». Не случайно, стало быть, старался он, великий гражданин, внушить императору Николаю I, к сожалению, безуспешно, что все добрые дела и реформы начинаются с просвещения – просвещения любовью, которое в молитвенных текстах напрямую связано со светом. В его функции – разгонять тьму, что равнозначно очищению от греха.

Однако, что ж я о Пушкине? Да то, что коснулся его и Ахмет Хатаев в своем творении-эпопее, не боюсь такого определения. Коснулся и высек искру, поведав о знаменательной встрече Александра Сергеевича с человеком, которого тот называл не много, не мало – «Грозою Кавказа» и «Славным Бейбулатом». Да, то был Бейбулат Теймиев, искавший в грозные годы «ермоловского покорения», вопреки всему, пути к миру, а не бряцавший оружием, зовя тем самым в свой дом большую беду, понимая, что война не рождает сынов. Как злободневно, насущно все это сегодня.

«Смирись, Кавказ: идет Ермолов», – кто не знает этих слов русского поэта-пророка, толкуя порою их смысл, что ни на есть самым «сверправозащитным», «сверхдемократическим» образом. А что, если он, как и Бейбулат, а впоследствии и знаменитый Кунта-Хаджи, призывал чеченцев к непротивлению злу не безропотно покориться всесильному завоевателю, коего называл он (найдено в незавершенных работах Пушкина – Г. П.) – не удивительно ли – «великим шарлатаном». Призывал смирить гордыню, дабы спастись чеченцам как этносу.

«Если народ исчезнет, то все остальное перестает иметь значение». Какие слова… Они приведены в книге Хатаева. Слова просвещенного кавказца Кунта-Хаджи, с самого начала сумевшего понять, что сабля Шамиля ведет к погибели народы Кавказа. Он, прочитавший тысячи страниц истории человечества, износивший десятки пар обуви, как пишет Хатаев, на пыльных дорогах Ближнего и Среднего Востока, нашел ключ к спасению. Задолго до сына индийского народа Ганди и великого Льва Толстого сделал открытие, суть которого состояла в ненасильственном сопротивлении злу, отыскании и использовании иных путей для преодоления препятствий, чинимых несправедливостью, в игнорировании зла, неучастии в делах его носителей.

«Умейте жить с русскими, – взывал подвижник-просветитель. А ему как бы вторил российский, православный мудрец Федор Михайлович Достоевский: «Долго еще не поймут… теперешние… единения в братстве и согласии… объяснить им это беспрерывно делом и великим примером будет всегдашней задачей России впредь… Воплотить и создать, в конце концов, великий и мощный организм братского союза племён…не мечом, а убеждением…любовью, бескорыстием, светом… – вот цель России, вот и выгода ее, если хотите».

Смирись, гордый человек. Эта мысль, похоже, особо любезна и автору рецензируемой книги. Смирись, покайся, вознесись к свету из тьмы, воскресни для новой жизни, ибо нет вознесения без воскресения, не верь тому, кто утверждает, что «колесо жизни» крутят будто бы свинья, змея и курица. Первая – как символ уродства, вторая – коварства и третья – легкомыслия.

Вообще, книга Ахмета Хатаева представляется мне явлением необычайным. Ведь в ней отражены события прямо-таки библейского масштаба. Спектр суждений, мыслей, взглядов на деянья и судьбы народов, властей и их подручных, развернувшийся здесь, настолько разнообразен, что порою теряешься и кажется, что ты в мире хаоса. Тем не менее, это не так. Суждения взаимосвязаны, все движется, подает импульсы. Это комок нервов, где чувствуется центральная нервная система, есть голова и видно, куда она клонит.

Да, в книге мозаично приведены различные философские умозрения, показаны люди всевозможных рангов и положений: Джохар Дудаев, отвественные работники Администрации Президента России, генерал федеральных войск Лютов, деятели науки, искусства, православный поп-отец Фёдор, мулла Хизир, боевики, российские солдаты и офицеры, простые люди… Все ищут правду (она разная), ко всем автор внимателен и терпим. Даже к апологетам сталинско-бериевского режима. О ленинской же политике на Кавказе сказано с явной теплотой. Что ж, так, наверное, и должно быть в эпохальном произведении, которое по жанру, как определил бы я, сродни творениям живописца Ильи Глазунова, таким, как «Великий эксперимент», «Мистерия XX века», «Вечная Россия» – полотнам, где, думается, ярко заявил о себе новый творческий метод освещения жизни – философско-исторический реализм. Метод, позволяющий взглянуть на эту самую жизнь, по выражению одного из героев Хатаева, не из-за бруствера, а сверху, по-божески – «лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянии».

Поступив так, мы, вероятно, приблизимся к Истине, где в подлинном свете вырисуется и амбициозный чеченский президент, рядящийся в тогу борца за независимость народа, а на самом деле лишь тешащий непомерное тщеславие. И тот же Лютов – современный двойник николаевского сатрапа Ермолова, слепой бездушный исполнитель недавнего сумасбродного российского правителя – бесчувственного, неразумного проводника закордонной воли масонского мирового правительства.

И в белых одеждах, а не по колено в крови, как те, одержимые гордыней и неутолимой жаждой славы и власти, Герои, которым «поется» гимн в картине знакомого нам Ильи Глазунова, увидятся людям их святые ратоборцы: Александр Матросов, мой земляк, костромич Юрий Смирнов, распятый фашистами-сатанистами, как Иисус, на кресте, легендарный Ханпаща Нурадилов… Без них, все-таки, вопреки мнению Брехта, как и без великих государственных личностей, было бы трудно народам – будь то Пётр I на позолоченном царском троне или казак Емельян Пугачёв в мужицком сермяжном зипуне. «Как жаль, что не нашлось среди чеченцев во власти нового Теймиева, способного обойти стороною зло и отвести от чеченских очагов испепеляющую всё и вся войну». Эта, приведенная Хатаевым в книге сентенция доктора исторических наук, недавно оставившего сей бренный мир Джабраила Гакаева, с кем доводилось мне встречаться, не веское ли доказательство тому, сколь велика все же в истории роль личности. Скажу к слову: как жаль, что не допустили до себя в свое время кремлевские властители консультантов, что могли бы, подобно Грибоедову, графу Воронцову, подсказать: не гоже воевать с вайнахами, с ними надобно торговать, использовать лучших на государственной службе.

Однако примечательно, что имена славных чеченцев и русских поставлены Хатаевым в один ряд. Значит, мы едины.

С небесной высоты непременно разглядим мы «молодящееся личико» старой западной дамы-демократии, этой богомерзкой болтуньи-начетчицы, уходящей корнями к евангельским книжникам и фарисеям, тем, что обрекли, как известно, на казнь самого Иисуса Христа. У нее редкая способность менять черный цвет на белый, и наоборот.

Поразительно самомнение её, полагающей, что без нее в других частях света, как верно подмечено Хатаевым, люди и кусок хлеба не смогли поделить по совести. При этом «неукротимая «правозащитница» и «чеоовеколюбица» напрочь забывает о разграбленных ценностях, скажем, Востока. Что-то не слышно требований вернуть, допустим, индийскому народу похищенный из Тадж-Махала самый древний из существующих на свете алмазов – «Кох-и-Нор».

И, может, поймём мы, наконец: нет в мире случайностей, что они есть ни что иное как «мощнейшее, мгновенное орудие Провидения». Это опять же по Пушкину. В его творчестве, кстати, тоже нет ничего случайного. Конечно же, не просто так поместил он в том же «Путешествии в Арзрум» мало, как кажется, исследованное приложение, данное, правда, на французском языке, – «Заметка о секте езидов». Есть перевод ее. Потрудитесь, граждане, прочтите. И увидите тогда, быть может, среди нынешних политиков, царедворцев, властителей, дипломатов, да и в своей среде этих самых езидов, что считают первым правилом: заручиться дружбой дьявола и с мечом встать на его защиту.

Будьте бдительны, благоверные. Не забывайте, что все мы очень схожи между собою. Нас породили божеское начало и земля. Мы нужны Создателю: в наших сердцах пролегает поле нескончаемой битвы его с сатаной. Жизнь людская бесценна, как бы ни пытались свести ее к нулю нелюди. В Писании сказано: убийство одного человека Аллах приравнивает к убийству рода человеческого.

Храните себя. «Мы, умерев, заново не родимся, состарившись, заново не помолодеем. Родившие нас матери заново нас не родят», – не так ли гласит чеченский эпос? Даже в подстрочном переводе, приведенном Ахметом Хатаевым, он вывернул душу мою наизнанку. И захотелось на этом остановить свой разговор о книге, которая, не сомневаюсь, найдёт и других, более вдумчивых и прозорливых, читателей и рецензентов.

 

«Хроника одного лета»

 

Телепремьеры

Три вечера подряд на минувшей неделе внимание многих телезрителей было приковано к голубому экрану, где демонстрировался трехсерийный фильм «Хроника одного лета» (Творческое объединение «Экран». Автор сценария В. Богатырев, режиссер-постановщик М. Орлов). Название картины и последовавшее в титрах сообщение, что события в ней воссоздают такие-то и такие-то артисты, настраивают нас на восприятие ее как ленты документальной. А документализм требует особого подхода к событиям, предопределяет злободневность и публицистическую заостренность произведения.

В центре внимания фильма – первые шаги районного агропромышленного объединения, отладка взаимосвязей между партнерами по агропромышленному комплексу, стиль и методы работы совета нового органа сельскохозяйственного управления. Кинематографисты достаточно профессионально, со знанием дела ведут разговор об этом.

Обычно авторы, разрабатывающие в своем творчестве так называемую производственную тематику, апеллируют к нашей рассудительности, экономической культуре и обоснованным расчетам, умению делать последовательные выводы. Это неплохо. Но только в том случае, если не отодвигается на второй план человеческое чувство, а произведение не превращается в голую схему, где перечень всевозможных объективных хозяйственных обстоятельств заслоняет живую душу, лишает персонажей убедительности и достоверности характеров, сложности рождения и становления нового.

Герои «Хроники одного лета», выхваченные из гущи жизни, не просты и не прямолинейны во взглядах на события, в оценке тех или иных явлений, отношении к делу, и уже этим привлекают к себе. Это и секретарь райкома партии Черенков (Сергей Яковлев) – добросовестный, опытный партийный работник, нелегко, но ломающий под напором жизни устоявшуюся практику подхода к людям, организации дела. Это и председатель совета РАПО (Наталья Фатеева) – человек с экономическим мышлением, ратующий за создание хозрасчетного агропромышленного объединения. И, конечно же, председатель райисполкома Колесников (Владимир Андреев), одним из первых в картине понявший, что. новые производственные отношения невозможны без перестройки психологии людей. Симпатию или антипатию у нас вызывают и многие другие действующие лица, и это значит, что они тоже показаны правдиво, в реальной обстановке.

Достоинство «Хроники одного лета» – в первую очередь в передаче постоянной работы человеческой души, торжества высоких нравственных принципов – совести и доверия, на которых строятся истинно прочные и добрые отношения между людьми – будь то хозяйственно-экономические или семейные, личностные. В совести и доверии находит выход страстное устремление к правде и деятельному товариществу у председателя райисполкома Колесникова, именно в соблюдении этих принципов по отношению к людям видит дальнейшее развитие своего хозяйства и председатель колхоза Бондаренко (Евгений Буренков).

Герои фильма, олицетворяющие в себе положительное начало, выделяют нравственный момент и в служебной деятельности, и в должностной активности. Нередко они поступают как бы вразрез со «здравым смыслом», «объективными обстоятельствами», ставя в прямую зависимость от доброй воли и совести то или иное хозяйственное решение. Но и в этих случаях они убеждены, что нельзя добиться успехов в производстве, забывая о нравственности.

Думается, телезрители встретили их живым откликом и сердечным пониманием, так как велика общественная потребность в гражданских характерах, проявляющих себя в полную силу в борьбе с косностью, инерцией, стремлением кое-кого ссылкой на объективные причины прикрыть вполне субъективные факторы – свою нераспорядительность, безразличие к общим делам и заботам, неумение и нежелание организовать работу по-новому.

Продовольственная программа требует серьезного пересмотра практики сельского хозяйствования. А значит, и пересмотра поступков людей, выполняющих эту нелегкую задачу.

 

До души и до сути

Наверное, в советское время трудно было найти газетчика, корреспондента или редактора, который бы не понимал важности так называемого «человеческого фактора» в материалах, адресованных читателю. В нынешний век научно-технического прогресса, когда достиг эпогея общественный интерес к деловой информации, это может показаться немного странным. Но только на первый взгляд. Ведь та же газета, скажем, хоть и является средством массовой информации, – не есть информационный бюллетень. Ее организующая, пропагандистская и воспитательная роль проявляется в первую очередь через показ человека в деле, а следовательно, через его характер, жизненную позицию, осмысление содеянного. «Главное воздействие на воспитание масс пресса оказывает пропагандой передового опыта, образцов во всех областях жизни. Она располагает богатыми возможностями, чтобы впечатляюще раскрыть образ нашего современника, «человека труда – носителя высоких идейно-нравственных качеств. – Это подчеркивалось даже в партийных документах того, нашего времени.

Тогда нужны были яркие очерки о людях, нужны были статьи и корреспонденции, предельно приближенные к человеку, газеты становились труженику – и молодому, и пожилому – добрым, интересным, толковым собеседником. И не случайно печатные органы столь упорно «охотились» за авторами, в чьем творчестве искрилась человеческая теплинка и душевность, независимо от того, на какую тему писали они – социально-экономическую или нравственно-этическую.

Независимо… Человек – творец, двигающий вперед дело, ищущий новое, отстаивающий передовое, должен чувствоваться и в зарисовке, и в деловой статье, которая одухотворенная живым чувством, беспокойной мыслью примет, несомненно публицистическую окраску и, стало быть, лучшим образом воздействует на читателя. В принципе это, повторяю, понимают все. Но не будем греха таить, в каком газетном коллективе нет этакого негласного разделения журналистов: на «производственников» и «моралистов» и где не существует своеобразных отношений между ними, выражающихся частенько в том, что первые, критикуя на редакционных летучках вторых, язвят по поводу «нюней» в их материалах, а вторые «костят» на чем свет стоит «железобетон» и «инструкцию» первых. Такая вот идет борьба противоположностей. Однако борьба противоположностей предопределяет и их единство.

По мнению определенной части моих товарищей в «Сельской жизни» я отношусь к категории чистейшей воды «моралистов». Сам же я придерживаюсь мнения о себе немного иного. Да, нравственная проблематика в моем творчестве занимает место далеко не последнее, но как в материалах на темы морали или в очерках и зарисовках о людях, так и в деловых статьях (приходилось немало выступать мне и под такими, например, рубриками, как «социальное развитие села», «научно – значит по-хозяйски» и т. п.) пытался я поднять тот или иной вопрос через человека, через его отношение к делу. Затрагивались мною не раз и специальные, узкие отрасли деятельности людей, представителей тех или иных профессий, но говоря об этом, старался я, как мог, увязать это с личностью, с мироощущением своих героев. Ведь любая проблема, любой вопрос порождаются людьми и ими же разрешаются. А чтобы показать во всей красе современного труженика – механизатора ли, животновода ли, – вовсе необязательно рассказывать, как он регулирует, допустим, доильную установку или механизм сцепления агрегата. Об этом пусть поведает не журналист, а специалист: он сделает лучше и ему больше поверят. Задача же журналиста – эмоционально воздействовать на читателя, вызвать отклик в душе его. Мы до сей поры не знаем, кем работал на заводе Павел Власов из горьковской «Матери» (во всяком случае из романа это трудно установить), но тем не менее его образ – образ рабочего, стал классическим.

Нередко, возвращаясь из командировки, делясь первыми впечатлениями от поездки с коллегами, волей-неволей говоришь о конкретном деле своих героев. Однажды вот так одному товарищу из отдела земледелия поведал я о методах глубокой вспашки, которые применяет известный в Котельниковском районе Волгоградской области механизатор Николай Евдокимов и какой прибавки в урожае он добивается в результате этого. «Слушай, – сказал товарищ, – распиши этот метод». Я расписал, но не метод, а Евдокимова, овладевшего им. И немало разочаровал коллегу, который заметил мне после публикации: «Я-то думал, что ты стал серьезней. Такую вещь ухватил…» Не скрою, было больно слышать это; материал-то, как думалось, удался, вызвал отклики, да и о методе том было рассказано, только не в привычной, быть может, форме: я шел к нему через душу механизатора.

Стоило ли так поступать? Отвечу, но не сам – устами писателя из Ярославля Николая Васильевича Серова, письмо которого лежит передо мной. Николай Васильевич – давний автор газеты, художник, удивительно тонко воспринимающий и воспроизводящий в своем творчестве крестьянский труд, быт, психологию работника на земле. Пишет он нам деловые статьи, но они прямо-таки пронизаны настроением его собственным и людей, о работе которых он рассказывает. Так вот в очередной раз он делится с редакцией своими задумками: «Если вас заинтересует, то мое желание дать следующий материал о безнарядной бригадной системе труда. Здесь безнарядные звенья организованы давным-давно. Показательно, что они до сих пор возглавляются теми же самыми людьми, которые почти четверть века назад создавали их. Награждены они, конечно, результаты работы у них хорошие. Словом, безнарядка тут прочно прижилась. Писали о них в областной газете, но в виде бухгалтерской справки – столько-то гектаров, такой-то урожай. Ну и т. д. Знаете, как это бывает. Разумеется, со словами «добросовестность», «трудолюбие», «забота»… И дело не в том, что наши областные журналисты не пытались заглянуть поглубже, а в том, что механизаторы очень неразговорчивы. Они мне как-то сказали: «Иногда в газете так похвалят, что лучше бы, кажется, отругали». У меня там свои отношения с людьми. Думаю потихонечку добраться до души и до сути».

Чувствуете, о чем толкует Николай Васильевич, опытный журналист и писатель, прошедший большую жизненную школу (между прочим, начинал он трактористом на тех полях, где работают сейчас те люди, о которых он хочет написать)? Чтобы докопаться до сути, суметь показать ее, надо сначала добраться до души человеческой. Как это верно. И что бы там ни говорили сторонники, так сказать, чистой производственной темы в свое оправдание и утешение, если мы не покажем, не раскроем внутренних мотивов этих скрытых пружин совести, – самосознания, долга, чести, двигающих поступками человека, его делами, наше даже очень грамотное и «ученое» выступление не найдет должного отклика у людей и вполне может статься, окажется холостым выстрелом.

Утверждая все это, я, разумеется, далек от мысли, что журналисту совсем не обязательно знать, допустим, специфику производства, тонкости того или иного дела – словом, быть информированным и знающим по специальным вопросам. Нет. Знать надо. Обязательно. Это лучше всего помогает в работе, в сборе материала, в общении с людьми, занятыми конкретным трудом в конкретной отрасли. Рассчитывать, что человек при встрече с тобой раскроется со всех сторон, поведает и о душевном состоянии, и о делах производственных, рискованно, да и самонадеянно.

Помню, уже имея немалый опыт работы, и уверовав в свою способность расположить к себе героя и выведать у него все, что необходимо, поехал я по заданию редакции в Армению за авторским материалом к лучшему садоводу республики, лауреату Государственной премии Жоре Егоровичу Мовсисяну, не «подковавшись» предварительно по садоводческим вопросам. На беду Жора плохо владел русским, а наш посредник, точнее переводчик, директор совхоза Айказ Акопович Мкртумян оказался товарищем своеобразным. Я, было, бойко так начал расспрашивать, как Жора работает, имея в виду его подход к делу, организацию труда. Айказ Акопович взметнул брови: «О-о-о! Очень хорошо работает Жора. Работает, работает, дома почти не бывает, все работает». Видя, что с этого боку к сути не подобраться, сделал попытку выяснить Жорины интересы в духовном смысле, спросил между прочим, любит ли Жора читать книги? И услышал снова: «О-о-о! Знаешь, как Жора читает. Читает, читает, из дома, слушай, почти не выходит – все книжки читает». Сейчас-то мне и самому смешно вспоминать все это, а тогда, признаться, было не до смеха: выполнение редакционного задания оказалось под угрозой.

Да, нелегко добраться «до души и до сути». Но, знаю по опыту, если удалось достичь этого и написал ты материал по-человечески, – действенность выступления, признание его перекрывают с лихвой все твои, так сказать, творческие затраты. К сожалению, бывает, что ты чувствуешь: нащупал тонкую нить, связывающую душу человека и, допустим, какой-либо деловой вопрос – нужно срочно выехать туда-то и туда-то, а тебя не понимают. Надо приложить все силы и убедить всесильных оппонентов. Случалось, мне тоже задерживали выезд. Как-то принес я письмо, в котором рассказывалось, как сделали сложнейшую операцию на глазах одним сибирским старикам во Всесоюзном научно-исследовательском институте глазных болезней, которым руководит М. М. Краснов, говорю: «Есть тема – «Свет доброты», нужно встретиться со стариками, они живут в Томской области». – «Зачем с ними встречаться? – спрашивают меня и поясняют, – институт здесь, в Москве, а ты в Сибирь рвешься. Иди и пиши репортаж с операционного стола». – «Да тут поважнее дело», – толкую.

Дали разрешение. И, кажется, никто потом не жалел об этом. Ибо в материале своем через человеческие судьбы рассказал я не только о чудодействии советских врачей-глазников, не только об исцелении сибирских пенсионеров, но и поведал о советском образе жизни, исподволь и без громких фраз. На пути к врачеванию, которое за рубежом оценивается в большие тысячи долларов, моим героям встретилось много добрых, щедрых сердцем людей – проводники поезда, незнакомые сибирякам москвичи, взявшие их с вокзала на квартиру, само собой разумеется, медицинские работники и т. д. Но чудо прозрения жителей дальней деревни стало возможным прежде всего благодаря незримому присутствию в этой истории главного лица – нашего государства. Государства, на знамени которого начертаны такие привычные для нас слова: все во имя человека, на благо человека.

Пропаганда наших завоеваний советского образа жизни – удел, понятно, не только положительных материалов. Нравственно здоровому обществу строгая, но справедливая критика лишь помогает. Совесть – хранительница наша. Как никто, контролирует она действия человека, подымает оступившегося, не дает упасть прямо идущему. Помню, поинтересовался я у доярки их совхоза «Дружба», что в Липецкой области, Раисы Николаевны Лапиной, почему это она старается все время работать как можно лучше?

– А какой вы номер ботинок носите? – спросила она в ответ.

– Сорок второй! А что?

– Почему же не сорок первый или сороковой?

– Так ноги будет жать, – рассмеялся.

– Вот и в работе так, – сказала Раиса Николаевна, – недобросовестно выполненное дело – все равно что обувь не по размеру. Жмет, на совесть давит.

Не скрою, слова эти так поразили меня, что после, когда пришлось мне писать о качестве работы, о моральном аспекте этой проблемы, я незамедлительно привел их.

Надо сказать, что трудовой народ наш и, в частности, современный крестьянин, очень толков. И душевен. Мне порой кажется, что все эти бывшие и настоящие разговоры, на Западе ли, где-либо в другом месте, о русской душе, о его загадке возникали и возникают не зря. И разгадать эту загадку не могут наши недруги, думается, потому, наверное, что много ее души-то. И она гармонична. Ее трудно разложить на составные части – как поэзию, как музыку.

– Вы послушайте как-нибудь приятеля моего Николая Лыфенко, – говорил мне Герой Социалистического Труда донецкий хлебороб В. А. Латарцев, – как он говорит о кукурузе своей! Словно поэму читает.

– Насущный хлеб и красота жизни – из одних и тех же рук исходят. – Это уже слова другого человека – директора вологодского совхоза О. Н. Потехина.

– Люди труда – поэты. Поверьте, каждый труженик – человек богатой души. Неужели вы этого не замечали? Лучшие годы мои – это годы работы, и мои лучшие стихи – того времени. Сейчас открою тетради-записи тех лет, – это выдержка из беседы с беззаветнейшей работницей, рядовым хлеборобом, Героем Социалистического Труда Марией Михайловной Губиной, у которой поэтическое восприятие окружающего мира, казалось, зрело наперекор лишениям и невзгодам. И подобных примеров привести можно массу, и все они будут подтверждением той мысли, что у крестьян – представителей древнейших человеческих профессий на земле, сердце и ум выступают всегда заодно. Потому-то они и любят задушевную, доверительную беседу, по натуре своей они доверчивы и податливы, но не приемлют фальши и заума.

Многое теперь решает машины это так. Но любая машина заработает лучше, если будет управлять ею человек, у которого теплится в сердце доброе начало, а у крестьянина – зов родной земли. Крестьянство должно быть потомственным. И хоть говорят, что в крестьянских семьях предков своих дальше второго колена не помнят, зато закваску их сохраняют долго. И нам, журналистам, надо учитывать это в своей работе.

Тот же Латарцев, толкуя о поэзии труда своего друга Лыфенко, говорил, что поэзию эту может почувствовать лишь тот, кто любит и понимает работу земледельца. Для иного человека, быть может, Николай интересным и не покажется. И пройдет этот иной, не заметив в кукурузоводе ни беззаветного труженика, ни богатейшей души человека. «А я мечтаю, – добавил Владимир Андреевич, – чтобы мои сыновья любили его и таких как он, понимали их с полуслова. Будет такое – станут они хлеборобами, людьми настоящими, уважаемыми».

Вот так-то! Чтобы не пройти мимо героя своего, надо нравственно слышать его, а по уровню своего политического, общественного, гражданского самосознания хотя бы сравняться с ним.

Люди огромного житейского опыта, истинные труженики судят о сложных вещах просто и убедительно. За предельной цельностью характеров, за крепкой и четкой позицией их кроется, как правило, большая, сложная работа беспокойной души. Их бросающаяся порой в глаза прямота – не прямолинейность, а твердость в суждениях – не застывшая форма простых понятий. Это кристалл, ограненный огнем пережитого. В принципе эти свойства роднят хлебороба со всеми другими тружениками, будь то рабочий-металлург, видный ученый или человек искусства. И я в своих материалах, воспевая благородство, трудолюбие, душевность советского крестьянина, его гордость за свое дело, вовсе не противопоставляю земледельца, допустим, горожанину. Нет. Я только подчеркиваю его высокое классовое самосознание, которое глубоко уважаемо как в нем, так и в рабочем, и в интеллигенте. Тот, у кого самосознание это есть, прочно стоит на земле. И тогда говорим мы: человек нашел себя. И тут уже действительно неважно – кто он, все видят, какой он, и ценят, независимо от занимаемой должности. Из таких людей вырастают настоящие мастера, не баловни случая, а преданные своей профессии, селу, коллективу товарищи. И эту преданность не в состоянии поколебать у них ни трудности жизни, ни вольные ветры миграции, ни удары судьбы.

В одной из своих командировок в Азербайджан, познакомился я с молодым еще табаководом Зияфой Алиевой. Окончившая заочно десять классов (работать в поле Зияфа пошла в 14 лет; семья осталась без матери) год назад, уже будучи известным мастером своего дела, она поступила в сельскохозяйственный институт, опять же на заочное отделение, написала первую курсовую работу. Преподаватель, прочитавший ее, воскликнул:

– Да на эту тему у нас кандидатские диссертации пишутся!

Оказывается, рядовая труженица – студентка первого курса, изложила в своей работе методику получения в один год двух урожаев табака. Откуда у нее эти знания? Из практики, своей, подруг, матери, бабушки.

Бывая часто в крестьянских семьях, рассматривая традиционные портреты и фотокарточки на стенах тетушек и дядей, бабушек и дедушек, что глядят внимательно на свою нынешнюю родню, на что-то, прячущееся уже за стенами дома, я порой ловлю себя на мысли: а ведь они, кажется, смотрят дальше нас.

Золотой нитью назвала преемственность, связь между поколениями известная Мария Михайловна Губина. Используя этот образ, мне хотелось бы назвать золотой нитью и духовную связь журналистов, печатного органа со своими героями, их радостями и горестями. И тогда та же газета проживет не один день, согласно некоему утверждению, а целую жизнь – жизнь времени, о котором рассказывает, жизнь людей, которых любит и к которым обращается, и в чьих судьбах она не только сторонний наблюдатель, а, как сказал один умный человек, строитель, певец и борец одновременно. В этом случае остается за нею история ее и неизменно преданными остаются ей читатели.

P. S. Конечно, в отношениях между людьми, в отношении их к выполнению общественных служебных обязанностей немало негативного и отрицательного. Но, получая сигналы, письма на этот счет, мы, журналисты – «совки», ехали по ним в любой конец Советского Союза, как на зов матери. Мы не видели, как это часто усматривают нынешние «акулы пера», в постигшей человека беде сенсации или же повода для экзотического шоу, которые, разумеется, чаще всего не воспитывают, а развращают личность. Мы своими публикациями и действиями постоянно внушали людям мысль, не такую уж и новую: самое верное средство переделки испорченной ли, обиженной ли души в ясную и честную есть труд.

Мы не знали откровения святого Иоанна: «Кого я люблю, того обличаю и наказываю. Итак, будь ревностен и покайся». Но поступали, кажется, пусть инстинктивно, сообразуясь именно с этим заветом.

 

«Я никогда не видел горя такой силы и надрыва»

Эти исполненные решимости и смирения строки из стихов Марианны Захаровой, кажется мне, как нельзя лучше могут послужить эпиграфом к творчеству известного писателя и ученого-исследователя Александра Георгиевича Киселёва.

Книга, которую держит в руках читатель, написана о событиях 25-летней давности, означенных в истории нашего Отечества как Афганская война – война, давно уже ставшая, подобно Финской, далекой и «незнаменитой». Книга эта ценна тем, что возвращает нас устами непосредственного свидетеля событий к тем временам, когда мы, не озабоченные освоением псевдорыночной науки, как ограбить слабого, не зараженные махровым эгоцентризмом, готовы были легко принести себя в жертву, ради блага других. К тому же надо заметить: совершаемый по воле Божьей ход нашей истории, как веще сказано в «Повести временных лет», предопределившей духовное предназначение России в мировом сообществе, в последнее время сильно искажен не только исконными вечными ворогами отечества нашего, но и собственными «друзьями народа». В результате историческое наше поле превращается в поле минное, по которому приходится пробираться нам зачастую без проводников и саперов.

Воскресить – вопреки усердной «работе» забвения, равнодушия, казенного обезличивания, скрадывания и вымарывания тяжких трагических и героических событий – вместе с их участниками и жертвами – дело святое. Кому по плечу оно? Да уж, конечно не тем публицистам и литераторам, что в угоду коммерции, заняты историческими сомнительного качества сенсациями, где речь чаще всего ведут они не о времени даже, а о себе любимых. Читать в толкучке общественного транспорта, чтобы отвлечься от окружающего тебя негатива, поделки сии, может быть и можно, но стоит ли доверять им?..

Другое дело – подлинное личное, выстраданное свидетельство, человеческий документ, дневники, фотографии, письма. При относительной точности таких материалов, их ценность определяется степенью субъективной правдивости и искренности. Пронизанная этими свойствами книга писателя Александра Киселёва «Пылающие горы», не может остаться незамеченной. Написанная без авторской оглядки, что можно, что нельзя, с огромным доверием и любовью к читателю, к которому автор обращается как к доброму, грамотно воспринимающему окружающую действительность другу, все понимающему с полуслова, лишь усиливает воздействие на него, повышает качество произведения.

Непосредственный участник Афганской войны, человек видевший смерть не только товарищей по оружию, но и не раз чувствовавший ее холодное дыхание на себе. Спасавший других, и спасаемый сам другими, видевший стойкость и героизм, но испытавший не раз и леденящий страх как за судьбы друзей, так и свою долю, Александр Киселёв избежал заманчивого соблазна – заставляющего многих пишущих или снимающих кино на подобные темы, прибегать к все более и более превосходным степеням и звонким метафорам. И тем не менее, многое, сказанное и показанное им, просто пронзает душу: «… На носилках несут смертельно раненых детей (повесть «Взрыв»)… Один умирал с разорванным животом и выпущенными кишками. В агонии он метался, тельце дрожало, дергалось… прибежавшие тут же родители в истерике рвали на себе волосы, громко кричал отец, из его глаз ручьем катились слезы, потом они бились головами о стену, падали на пол больничного корридора рядом с моей кушеткой… Я никогда не видел выражения страшного горя такой силы и надрыва. Это был настоящий ужас! Это было новое потрясение для меня. Нервы мои не выдержали и я в безысходности плакал вместе с родителями погибших детей».

Вот оно истинное лицо воина-интернационалиста, русского человека, в страданиях своих никогда не озлобляющегося, мысли которого направлены не к мести, воспетой до святости в европейской литературе, а только к искоренению зла всеми путями и средствами, ибо зло порождает только зло.

Так удивительно ли, что когда мы ввели свои войска в Афганистан, среди военнослужащих и гражданских специалистов было огромное количество добровольцев. В их числе оказался и автор рецензируемой книги – Александр Киселёв. Да, наивным и доверчивым, свято верившим во всепобеждающие коммунистические идеи, к которым тянутся якобы все люди доброй воли земли. Не видя Афганистана, он любил его всей душой, не зная людей его, рвался помочь им, мучающимся в раздоре гражданской войны, и под игом эксплуататоров и диктаторов. В принципе такие чувства одолевали наверное многих, и особенно молодых людей, в нашей стране той поры. Помню, песню, которую пела в 50-е годы вся страна. Правда, то была песня об Индонезии, написанная студентом литературного института, не видевшего этой экзотической страны даже во сне:

Морями теплыми омытая, Лесами древними покрытая, Страна родная Индонезия, В сердцах любовь к тебе храним.

Да, мы хранили любовь ко всем людям Земли. Интернационализм был в нашей крови. А вообще, как писал Иван Ильин: «Народы не выбирают себе своих жребиев, каждый приемлет свое бремя и свое задание свыше. Так получили и мы, русские, наше бремя и наше задание. И это бремя превратило всю нашу историю в живую трагедию жертвы: и вся жизнь нашего народа стала самоотверженным служением, непрерывным и часто непосильным… И как часто другие народы спасались нашими жертвами и безмолвно и безвозвратно принимали наше великое служение… с тем, чтобы потом говорить о нас как о «некультурном народе» или «низшей расе».

В книге Александра Киселёва имеется немало подтверждений этих горьких и высоких мыслей великого философа. Афганцы – прирожденные торгаши. Такими заставляет их быть тамошняя среда на уровне ментальности еще 16 века. Главное у них ввести в заблуждение – запутать и обмануть – как бы мимоходом замечает автор, но рассуждения ведет глубокие: они другие люди. И их надо понять. Какие же это другие люди? Существующие сейчас в одно время с нами, но в другой стране, в другой ментальности. Не в романе, не в фильме, а в обычной жизни? Только через свидетельство тех, кто имел возможность подольше пожить среди других, с иным укладом жизни граждан, можно кое-что узнать на этот счет. Киселёв оказался внимательным наблюдателем-социологом, его характеристики местному населению, обычному обывателю – действенная помощь тем, кому предстоит еще сталкиваться с афганскими представителями.

История создается людьми. Большая историческая реальность возникает из малых реальностей, имеющих индивидуальные очертания. Нельзя постичь время, не постигнув создавших его людей. Этой мыслью и руководствовался автор данной книги, когда обращал свой взор на простых, обычных как советских, так и афганских граждан, создавая великолепные образы рядовых пехотинцев, танкистов, медсестер, хлебопеков – со всеми присущими им человеческими слабостями и доблестями. Да, да, доблестями. Конечно, о них не скажешь, что это незаурядные натуры, но ведь, к примеру, у Шолоховского Семена Давыдова, выходца из рабочих, тоже вроде бы нет исключительных черт. Однако, благодаря жизненности, правдивости, реалистичности изображения, приобрел он весьма надежную долговечность. Умение увидеть необычное в обычном, показать тот или и ной общественный водораздел, проходящий не через фундаментальные катаклизмы, а через души людей – отличительная черта творчества Киселёва, отмечаемая не только мною.

Понятно, как ученый-социолог раскрывая картину афганских событий, историю этой страны, он не мог ограничиться только личными наблюдениями. Но сделал это толково, не смешивая огульно с непосредственным собственным восприятием научные изыскания – он их подал в книге, что очень оправданно в форме приложений и эссе с много чего обещающим названием «Камень, брошенный в горы».

В этих дополнениях читатель сможет почерпнуть исключительную информацию об истории афганского народа, просчетах и самонадеянности завоевателей этой страны и таких освободителей, как мы. Да, далеко не все ладно случилось у нас в ведении специальных действий в Афганистане. Это большой урок всем нам. В том числе и забронзовевшим чинушам, заявлявшим, подобно одному из оборзевших райисполкомовцев, когда к нему обратился за положенной помощью бывший боец: «Я тебя в Афганистан не посылал!», и даже тем молодым отцам, прожившим жизнь в мирное спокойное время, так и не понявшим терзаний прошедших сквозь афганское пекло молодых детей. Подумаем об этом. Подумаем, как ловко использовали затем подобные проявления те, кто стремился к расколу нашего общества, толкая ребят-афганцев на создание специфических объединений. И это уже урок руководителям страны – а не рядовым воинам, что в трудные часы для отечества героизмом своим окупали закостенелость, недальновидность работы «штабов».

Да, не все ладно складывалось у нас, но как сказал Суворов, что солдат гордится и хвалится не только своими победами, но и лишениями на марше.

Книга Александра Киселёва, посвященная 25-летию вывода наших войск из специфической горной страны – достойный труд писателя и ученого-патриота о достойных уважения и признания ратных делах советских людей, до конца исполнивших воинский долг. И мы, «дети страшных лет России, – говоря словами Блока, – забыть не в силах ничего».

 

Исцеление болью

Михаил Юрьевич Лермонтов, двухсотлетие со дня рождения которого мы отмечаем в этом году, по праву считается одним из ярчайших поэтов, художников, ознаменовавших своим творчеством начало золотого века русской литературы. Произведения величайшего мастера слова разобраны многочисленными исследователями, кажется, досконально, его удивительная судьба отображена в десятках статей, книг, монографий и даже фильмов. И всё же, всё же, всё же… Лермонтов – «неведомый избранник», как сам он сказал о себе, остаётся доселе загадочным, волнующим воображение явлением в истории литературной жизни России (или в русской литературе?).

Задуматься в очередной раз об этом меня побудил изданный Московским индустриальным банком перекидной настольный календарь на 2014 год. Календарь великолепно выполнен, иллюстрирован цветными фотокопиями картин и рисунков, сделанных самим Михаилом Юрьевичем, подлинники которых хранятся в Государственном литературном музее, Государственном Лермонтовском музее-заповеднике «Тарханы» и в Государственном музее-заповеднике М. Ю. Лермонтова в Пятигорске. Лермонтов – многогранно одарённый человек: он рисовал маслом, отлично музицировал, танцевал, сочинял удивительно душевные мелодии. Но сейчас я хочу обратить внимание на то, что календарь, так понравившийся мне, издан по инициативе финансовой организации, президентом которой является чеченец. И тут-то сокрыта давно волнующая меня тайна: непомерная, можно даже сказать, неправдоподобная любовь кавказцев-чеченцев в первую очередь – к русскому гению. Но гений гением, а поручик Лермонтов, коим был он, служа царю и отечеству, оставался поручиком. В 1840 году он служил в Тенгинском пехотном полку, не раз отличившемуся в сражениях с наибами имама Шамиля. За отчаянную удаль, которая вызывала уважение даже у самых смелых джигитов, он был назначен командиром «летучей сотни» казаков, прообраза современного спецназа, которая воевала с горцами на особо опасных участках. И вот чеченцы, у которых «…ненависть безмерна, как любовь» и об обычае кровной мести которых Михаил Юрьевич писал: «Верна там дружба, но вернее мщенье», – почитают поэта словно своего национального героя.

В книге «Дожди меняют цвет» известный чеченский публицист Саид Лорсанукаев рассказывает такую историю: когда его предки, простые неграмотные пастухи, узнали о гибели Михаила Юрьевича, они объявили траур. Кстати, Лорсанукаев – близкий родственник банкира, что стал по сути дела, издав «Лермонтовский календарь», первым трубадуром, поющим гимн поэту в славную его годовщину. Мне страшно захотелось встретиться с этим человеком, задать ему, возможно, необычные и неудобные вопросы, услышать ответы на них.

И вот я в кабинете президента Московского Индустриального банка Абубакара Алазовича Арсамакова – в кабинете, больше похожем на библиотеку: вдоль стен, по бокам и позади письменного рабочего стола – многочисленные шкафы и полки, заполненные редкими книгами.

Опущу церемонию приветствия и перейду непосредственно к нашей беседе.

– Абабукар Алазович, в чём же вам, чеченцу, видится секрет обожания вашими земляками – да, поэта, но и офицера царской армии – Лермонтова, пришедшего на вашу землю с оружием в руках?

– А что если я на ваш вопрос, Геннадий Александрович, отвечу вопросом: как случилось, что Михаил Юрьевич, аристократ, дворянин, уроженец Москвы, так страстно и всей душой полюбил горцев, Кавказ, который величал он, ни много ни мало, «суровым царём земли»? Кстати, благодаря Лермонтову распространилось гордое и красивое имя области, расположенной на юго-востоке Чечни, – Ичкерия, а также в чеченском языке утвердилась форма его написания.

– Ответ известен: Лермонтов – поэт, романтик, свободолюбивый человек – не мог быть не очарован величественной горной красотой Чечни, мужеством, твёрдостью духа кавказцев. Чего стоит его восхищение поступком матери, отторгнувшей от себя родного сына, бежавшего «с поля брани, где кровь черкесская текла». По пронзительности, по проникновенности образ истинной горянки, созданный Лермонтовым в поэме «Беглец», право, стоит на одном уровне с гоголевским образом Тараса Бульбы из одноименной повести, – с образом отца, собственноручно убившего изменника сына.

Ну, конечно же, нельзя не отметить, что Лермонтову, как и Александру Сергеевичу Пушкину, весьма и весьма импонировало обстоятельство, что общественное устройство и уклад жизни чеченцев качественно отличались от принятых в самодержавной России. Как отмечали некоторые сосланные на Кавказ декабристы, в Чечне жили по демократическим правилам, можно сказать, по законам Новгородского веча.

– О! Уже теплее.

– Однако так рассуждаем мы. Без ложной скромности – люди достаточно образованные. Но ведь таковыми вряд ли можно назвать предков вашего родственника Саида Лорсанукаева – простых пастухов, жителей села Гехи, расположенного на берегах реки Валерик, – словом, жителей тех самых мест, где 11 июля 1840 года произошло небывалое кровопролитие между столкнувшимися лоб в лоб отрядами Шамиля и царскими соединениями.

Эту бойню описал её участник – Михаил Юрьевич Лермонтов – в маленькой поэме «Валерик»: «Хотел воды я зачерпнуть… /…была красна». И вот свидетели трагедии на реке смерти – гехинцы, узнав о гибели царского поручика на дуэли, скорбят о нём. Как это объяснить?

– На бытовом уровне довольно легко. Лермонтов в гениальной поэме увековечил Гехи и гехинцев, прославил мало где и кому известную речку, а по сути, ручей Валерик – разве это не лестно местным жителям? Отсюда и признание автору. Полагаю, простые жители села Бородино не в меньшей мере признательны Михаилу Юрьевичу Лермонтову за то, что название некогда неведомого села стало известно потом всему миру. И сейчас, читая в школьных хрестоматиях лермонтовский шедевр, из которого, как из горчичного зерна, выросло могучее древо эпопеи Льва Николаевича Толстого «Война и мир», дети, и не только дети, усваивают: да, есть такое село, есть поле, которое стало местом боевой славы русского народа.

Это, повторю, происходит на бытовом уровне. Но что бы там не говорили, бытие в немалой степени определяет сознание, воздействует на душу народа. Душу, которую вдохнул в человека Господь. Не потому ли и говорим мы, что «Глас народа – глас Божий» (латинская поговорка), эхом которого через мирские невзгоды божественная душа рвётся к свету, к Творцу всего сущего, удивляя запутавшееся в «суете сует» человечество своими проявлениями через небесных посланников. И, к сожалению, это часто сопровождается напастями и потрясениями. Гроза 1812 года, всколыхнувшая всю Россию, разбудила народное сознание и национальную гордость русских людей. Война на Кавказе, невольным участником которой оказался Михаил Юрьевич (да, да невольным: он был ссыльным), произвела переворот в сознании общества – чеченского и русского. Произошло взаимопроникновение культур, обычаев, даже стилей одежды. Тот же Лермонтов с гордостью и особым шиком носил черкесскую бурку, подаренную чеченцами (в ней он и изобразил себя на автопортрете). За несколько лет до этого автопортрета Лермонтова изобразил Пётр Захарович Захаров-Чеченец (ок. 1816 – конец 1846), единственный в XIX веке профессиональный художник – чеченец по национальности.

И горцы, и русские как бы почувствовали: они близки по духу, менталитету. Не будь этого, разве бы появился на свет образ Максима Максимовича из «Героя нашего времени», носителя лучших человеческих качеств: любви ко всему живому, сострадания к чужой боли, смелости и благородства? И разве случайно написал Александр Пушкин «Подражание Корану» – Корану, благодаря чтению которого он, свободолюбивый поэт, вообще-то, немалый безобразник и повеса, пришёл к пониманию смирения перед Всевышним, к чему, между прочим, призывает и православное Евангелие? А Лев Толстой? Не у кавказца ли Кунта-Хаджи заимствовал он основы учения непротивленья злу насилием? Понятно, что и герой нашей беседы Лермонтов, пропитанный насквозь соками, духом Кавказа с малых лет (в Горячеводск, в имение своей родственницы на Тереке, его не раз возила в детстве бабушка), воспевая вольный край, пробуждал чувства добрые к людям его населяющим. Он сеял зёрна дружбы и любви, без которых нет мира среди народов. Да что там! Однажды мне довелось прочитать в одном из его писем к А. А. Лопухину, как он собирается идти с отрядом на поимку Шамиля. Поразила фраза: «Завтра я еду в действующий отряд на левый фланг в Чечню брать пророка Шамиля, которого, надеюсь, не возьму…». Каково? А? Не подумайте, что я прибегаю к таким фактам, как заштатный адвокатишка русского гения. Нет. К тому же, Геннадий Александрович, я читал вашу «Кавказскую драму», где вы, описывая схватку безумных гордецов и себялюбцев на реке Валерик, самого Лермонтова ставите как бы над происходящим, вещающим из поднебесья:

Я думал: жалкий человек! Чего он хочет!.. небо ясно, Под небом места много всем; Но беспрестанно и напрасно Один враждует он – зачем?

– Спасибо за внимание к моему скромному творчеству. Но в той неоконченной драме я ставил целью своей показать Лермонтова как пророка, в «очах людей» читающего «страницы злобы и порока». Я пытался показать духовную драму, вызванную тем, что он остаётся не понятым окружением:

Провозглашать я стал любви И правды чистые ученья: В меня все ближние мои Бросали бешено каменья.

Лермонтов – пророк…и довольно мрачный. В своей работе я и стихи привожу соответствующие:

Настанет год, России чёрный год, Когда царей корона упадёт; ‹…› И зарево окрасит волны рек: В тот день явится мощный человек, И ты его узнаешь – и поймёшь, Зачем в руке его булатный нож.

– Что сказать на это? Пророки, как мусульманские, так и христианские, видимо, редко бывают, как уже отмечалось выше, оптимистичны в своих предсказаниях. Вспомним мусульманскую притчу. Пророк Мухаммед спросил архангела Джабраила: «Посетишь ли ты землю после смерти моей?» Архангел ответил: «Неоднократно. Это будет тогда, когда земля оскудеет, и люди потеряют любовь, когда народ потеряет терпение, учёные – знания, а богатые – милосердие. А в последний раз мне придётся спуститься с небес, чтобы забрать у людей Священную книгу и Веру, и наступит для них последний день».

– В библейской истории этот день называется Страшным судом. «Но есть и божий суд, наперсники разврата!» – восклицаем и мы вслед за Лермонтовым.

Наверно, предсказания поцелованных Богом людей являются ничем иным, как предупреждением Всевышнего человечеству, недобросовестно исполняющему Божьи Законы. И таких предупреждений было уже несколько, сопровождались они горем и разрушениями: изгнанием человека из Рая, всемирным потопом… Но Всевышний даровал и всемилостивейшее спасение греховным существам, вразумлял их через пророков, Иисуса Христа, ставшего искупительной жертвой за грехи людей и давшего миру новый нравственный закон-закон любви.

– Такой закон проповедовал и Мухаммед, посвятивший описанию добрых деяний Псы (Иисуса) немало строк в Коране. Там, между прочим, фигурирует и мать его – дева Мария. Единственная женщина, имя которой приведено в мусульманском катехизисе.

– Бог, Абубакар Алазович, един, хотя и не в одного мы веруем, так гласит народная мудрость. Но грешен человек, грешен. Мало того, он продолжает как бы провоцировать Бога, подобно Григорию Печорину из лермонтовского «Героя нашего времени». Заражённый смертельной болезнью неверия, отказавшийся от благого божественного промысла, четырежды прощаемый Всевышним за противление ему, мятежник Печорин в конце концов получает сполна по своей вере: умирает, возвращаясь из Персии.

Другое дело – Мцыри, ещё один замечательный персонаж из одноимённой поэмы Михаила Юрьевича. Вначале, одолеваемый гордыней, Мцыри, так же как и Печорин, попадает в смертельно опасные ситуации. Но, покорившись воле Всевышнего, став его соратником, он обретает великую благодать.

– Геннадий Александрович, так ведь мы, похоже, оба пришли к единому мнению: «неведомый избранник» Лермонтов – проводник, проповедник Божьего слова на земле. Слова с большой буквы. Как оно и обозначается в Священном писании. Так, как стало ложиться на бумагу лермонтовское слово, правда, в частных письмах «неистового Виссариона» (Белинского) – с прописной буквы. И удивительно ли после этого, что чеченцы, как и другие народы, преклоняют колени перед божественным даром Михаила Лермонтова. Потому-то и он столь высоко ценил истинно народные знаки внимания. Лермонтов не мог терпеть «мундиры голубые», но его любовь к отчизне, к подлинной России, не мог победить даже его собственный рассудок:

Люблю отчизну я, но странною любовью! Не победит ее рассудок мой. ‹…› Люблю дымок спалённой жнивы, В степи ночующий обоз, И на холме средь жёлтой нивы Чету белеющих берёз. ‹…› И в праздник, вечером росистым, Смотреть до полночи готов На пляску с топаньем и свистом Под говор пьяных мужичков.

И что интересно: не безмолвствует у него народ.

– Абубакар Алазович! А вас ведь посетило озарение. И впрямь народ у Лермонтова говорит и действует, в отличие от пушкинского, который в финальной авторской ремарке к последней сцене «Бориса Годунова» «безмолвствует», смиряется перед жизненными обстоятельствами, произволом властей. Купец Калашников – разве не пример тому?

«…Соединить себя с народом, созерцание с нашим действием», как писал Дмитрий Сергеевич Мережковский, не есть ли «вопрос, от которого зависит наше спасение или погибель», спасение и погибель не только отдельного человека – страны? Вспомним лермонтовского «Поэта» («Отделкой золотой блистает мой кинжал…):

Проснёшься ль ты опять, осмеянный пророк, Иль никогда, на голос мщения Из золотых ножен не вырвешь свой клинок, Покрытый ржавчиной презренья?..

Стремлением соединить небесную правду с земною и дорог нам Михаил Юрьевич Лермонтов. А власть имущим совет один: повернуться к людям лицом… хотя бы вполоборота. И тогда, вне всякого сомнения, они ярко проявят себя в созидательном труде, любви, песне, во всей красе и благодати единения с себе подобными и Всевышним, когда:

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит, ‹…›

– О, дорогой мой собеседник, в какие мы выси вознеслись в разговоре.

– Так ведь и толкуем не о чём-либо – о творчестве гения, лермонтовском «океане поэзии», пророческом даре поэта, мистической судьбе его, буквально намертво связанной с Кавказом – колыбелью вдохновенной русской поэзии. Кавказ, Кавказ – родина истинно любимых народом поэтов.

Наш путь, наш идеал – сияющие вершины, небесная высь, за которую зацепились мы прочно якорями крестов православных храмов и золотым рогом полумесяца мусульманских мечетей.

– Браво! Все мы братья, потомки единородных прародителей Адама и Евы. Будем же помнить об этом и постараемся не забывать заветов Толстого, Пушкина, Лермонтова, наметивших новый вектор укрепления дружбы между народами – действенной дружбы, способной кардинально изменить этот мир «печали и слёз». Лермонтовское опять же определение.

– Классика! А классика – это вечная музыка сфер, а не сиюминутная, попсовая конвульсия, как сказал кто-то. Классика всегда востребована и современна.

– И наполнена она верой в человека. Значит пессимизм, «печаль и слёзы» она в человеке не приветствует. Уныние – страшный грех.

– Уныние – да. Но оно ничего общего не имеет со страданием, которое в такой огромной мере выпало на долю наших народов, отличающихся особой духовностью. Страдание врачует души, как врачевало, исцеляло оно от эгоцентризма и лучших представителей всех народов, того же Михаила Юрьевича Лермонтова. Оно посылается свыше, а потому есть надежда: Господь не оставит нас, и «народы, распри позабыв, / В великую семью соединятся».

– Не могу не согласиться со сказанным. Тем паче, что новейшая история все сильнее и сильнее подтверждает истину: несмотря ни на какие лишения и былые проблемы, связь России и Кавказа только крепчает.

– Да знают все! И русские, и кавказцы – все мы составляем в итоге в соответствии с Божьим замыслом единое целое, единую страну. Это прекрасно понимал, чувствовал ещё 200 лет тому назад Михаил Юрьевич Лермонтов. За что, быть может, не всегда чётко осознавая это, и чтим мы своего общего гения.

– Что ж, вероятно, так оно и есть. Думаю, что в обсуждении поднятой темы мы достигли значимого результата. На этой жизнерадостной ноте предлагаю закончить нашу беседу.

– Пожалуй. И быть добру!

 

Я на камнях ращу цветы

Своеобразным представляется мне житие и творчество Анатолия Михайловича Митрохина, полковника Советской Армии, ветерана Великой Отечественной войны, кандидата исторических наук, некогда преподавателя Рязанского десантного училища, Военно-политической академии имени В. И. Ленина, а ныне автора ряда книг, о коих и пойдет речь.

Сын потомственных, прирожденных крестьян Анатолий Митрохин провел свои детские и отроческие годы и по сути дела сформировался, как гражданин, в деревне, на долю которой выпала нелегкая доля и великая миссия быть главным людским ресурсом в осуществлении советского социалистического проекта, а в годы беспримерной в истории человечества войны стать костяком ратной силы Отечества. Окруженный бесхитростными, беззаветными, но глубинно мудрыми и стойкими людьми, как и подобает быть кормильцам и поильцам рода человеческого, юный селянин с отзывчивой непорочной душой естественным образом впитал в себя эти качества, а дальнейшая жизнь, уже фронтовая, развила и укрепила их в нем. Да, то было суровое лихолетье, но именно в ту пору, как никогда, ощущал советский народ свое единство, единство с властью и партией, от лица которой взывал ее вождь к гражданам страны Советов как к «братьям и сестрам». Это чувство единения с народом и коммунистическими идеалами нес Анатолий Михайлович, подобно драгоценному сосуду, и потом, нервно реагируя на проявления какой бы то ни было несправедливости, бесчестия и цинизма. Он, будучи старшим офицером, ученым, соавтором фундаментального исторического труда о военных парадах на Красной площади, будто и не заметил, как в период полноводного застоя становится для слепнувшей от ожирения и самодовольства власти опасным «подводным камнем». И нет ничего удивительного, что вскоре вокруг него в той же военно-политической академии, где в обстановке вседозволенности и всепрощения начала расцветать буйно коррупция, создалась нетерпимая ситуация, вынудившая бескомпромиссного сотрудника подать в отставку.

Удар коммунист Митрохин перенес достойно. И… возвратился к незамутненным истокам – в деревню. Возродил родовую избушку, посадил сад и стал писать. Об односельчанах.

Свой первый очерк «возвращенец» (ему тогда перевалило за шестьдесят) принес в газету ЦК КПСС «Сельская жизнь». Крупнейшая аграрная газета мира с десятимиллионным тиражом была тогда славна тем, что находила место на своих полосах для регулярного показа рядовых тружеников – массовых носителей великих нравственных качеств, народного начала. Вокруг газеты и внутри ее в то время, уже пораженное «интеллигентской» снисходительностью, а то и пренебрежением к человеку труда, на счастье, сформировалось ядро настоящих патриотов, в составе которого были такие творческие личности как рязанцы, братья Эрнст и Валентин Сафоновы, внучка Есенина – Марина, курянин Евгений Носов, вологжанин Сергей Викулов, сибиряк Валентин Распутин, вятич Владимир Крупин и многие другие.

Стоит ли говорить, что Анатолий Михайлович Митрохин со своим рассказом об односельчанине, фронтовике, умельце – Василии Ильиче Мокроусове, дед которого резал собственным алмазом сантиметровые стекла и оформлял оконные рамы питерского «Эрмитажа», попал, что называется, в десятку. Его очерк «Солнечные блики» был напечатан, вызвал массу откликов, личных писем герою произведения и, разумеется, вдохнул веру в творческие силы автору, замахнувшемуся теперь на книгу о земляках – рязанцах, как об известных стране героях, так и обычных, вроде бы незаметных бойцах и тружениках.

Книгу Анатолий Михайлович напишет. И не одну. Не буду вдаваться в дебри литературного разбора их или оценивать, сколь художественно отобразил автор своих героев, но то, что говорится о них с величайшей признательностью, искренне и правдиво, не отметить не могу. Эта правда порой ошеломляюща. Она несет не только заряд дополнительной информации, но и высвечивает человека как бы с другой стороны, раскрывая как особую неординарность натуры, так и метания ее, что, конечно же, не может не заставить задуматься, осмыслить поведанное.

Ну, разве закроем мы, например, спокойно последнюю страницу книги Анатолия Михайловича о Леониде Броневом, с которым сводила автора судьба, дав редкую возможность увидеть «Мюллера» вблизи, заглянуть в его сокровенный мир. Неужели не взволнует нас история мимикрии в новых реалиях жизни этого великого артиста, о чем с величайшей болью исповедуется Митрохин. А какие сложные чувства вызывает у нас повесть о легендарном гражданине Вселенной, сделавшем шесть выходов в открытый космос – дважды Герое Советского союза Геннадии Михайловиче Стрекалове. Незаурядная личность, умный, прекрасно образованный, сильный, здоровый (космонавт же, перворазрядник по хоккею), это был еще и человек необычайной доброты и отзывчивости, от чего и погибает в расцвете сил: не от физических, космических перегрузок, а от разрыва своего большого сердца, которое тратил, отдавал, не задумываясь, людям. И не редко людям злым, неблагодарным, бессовестно использовавших честнейшего, чистейшего человека в целях корыстных.

Правда жизни – правда истории. Этот тезис проходит лейтмотивом в творчестве Анатолия Михайловича. И верный этому принципу, он открывает удивительное, сообщает о вещах необычайных. Будь то возвращение доброго имени рязанцу Алексею Владимировичу Чучелову – личному, фронтовому водителю маршала Победы Георгия Константиновича Жукова, или потрясающий рассказ о своем школьном товарище – полковом разведчике Николае Павловиче Борунове, который, подорвавшись на мине и лишившись разом обеих ног, спас себе жизнь тем, что перекрутил культи колючей проволокой.

Перед глазами читателя предстает величественная галерея «святых и грешных» односельчан, земляков автора, по судьбам которых суровая эпоха (это уж точно) прошлась тяжелым сапогом. Многие из них смотрят со страниц еще и посредством незатейливых пожелтевших фотографий, переданных по всей вероятности летописцу родственниками его героев из альбомов, вынутых из деревянных рамок, что являлись неизменным украшением, а, может, наравне с иконами святыней в старых деревенских избах. Вглядитесь в выражение лиц этих людей, их глаза – они видят, кажется, дальше и выше нас, как будто всматриваясь во глубину России, где «вековая тишина». Тишина народной жизни, что и составляет крепость нашу – без суетности, без тщеславных борений и революций, у которых по Божьему Провидению – известный удел. Вспомним Есенина:

Напылили кругом. Накопытили. И пропали под дьявольский свист.

Конечно, мы знаем и другого Есенина, идущего «под свист метели» вслед за вождем революции и самозабвенно воскликнувшего однажды: «Я – большевик». Только вот, кто знает, а не кроется ли трагедия великого сына России, по сути дела, олицетворения души ее именно в этой «смертельной сделке», когда отдал он, по собственному заявлению, «всю душу Октябрю и Маю»? И не в помрачении ли гордыней этой самой души – причина бед и смут наших.

«Гордое мудрование, с умствованиями, извлеченными из земной природы, восходит в душе, как туман, с призраками слабого света; дайте туману сему упасть в долину смирения, тогда только вы можете увидеть над собой чистое высокое небо», – не эти ли слова митрополита московского Филарета (Дроздова) могут послужить ключом к отгадке тайны взлетов и падений народа русского, его истории, ход которой, как запечатлено было в «Повести временных лет», свершается по воле Божьей. Это прозрение наших глубоко верующих предков подтверждается многократно и особенно ярко в новейшей истории XX века. Ни дьявольской разрушительной доктрины Троцкого-Кагановича, ни демократической бесовщины Гайдара-Когана, сокрушивших дважды мощнейшее государство – Российское и СССР, – невозможно понять без Божественного Промысла, вне греховности общества, отпавшего по собственной гордыне от Бога.

Анатолий Митрохин, положивший немало сил в борьбе с «христопродавцами», как во времена советские, так и в нынешние, называет себя порою то ли в шутку, то ли, скорее всего, в серьезном раздумье – Дон-Кихотом. Рыцарь без страха и упрека – вершинный образ западной литературы и герой книги на все времена, которую, по выражению Ф. М. Достоевского, человек не забудет взять с собой на последний Суд Божий, преломляется в сознании Анатолия Михайловича в соответствии с его коммунистическим представлением о зле и добре. А как же иначе? Митрохин же человек чести, верный ленинец, соответствующие идеалы отстаивал не только на бумаге, но и с оружием в руках. И если Николай Островский – большевистский Христос, то он, Анатолий Михайлович, Дон-Кихот – коммунистический. И это ничего, что кто-то над этим подсмеивается, называя носителя чистых коммунистических доспехов несовременным. Идальго из Ламанчи был тоже «одет не подобно эпохе», да отстаивал хотя и старые, но рыцарские принципы, перед которыми люди доброй воли доселе склоняют колени. И если с коммунистическим идеалом народ наш побил фашизм, поднял из руин страну и взлетел в космические выси, то как к нему прикажете относиться порядочному человеку? Ему, Анатолию Митрохину, марксисту, воспитаннику революционной партии? Вопрос.

Но вспомним детство и отрочество Анатолия, его фронтовую жизнь. В какой среде находился он в самый благодатный для формирования личности период? В среде многострадального народа, который в трудную годину сумел «осадить» в душах своих туман и «увидеть над собою чистое высокое небо». В ту пору народ наш сумел подняться до таких духовных, горних высот, что битва с гитлеровской Германией, по масштабу сравнимая с библейскими событиями, переросла в его глазах из борьбы за личную независимость и независимость Отечества в беспощадное сражение во славу Божию с мировым, вселенским злом, с деяниями Дьявола. (Известно, какие оккультные силы были сосредоточены в третьем рейхе). В этом феномен нашей Победы. В этом феномен народного пастыря, его полководцев, людей верующих, сумевших направить в славное русло божественное озарение «братьев и сестер», переваривших, по словам Николая Бердяева, большевизм – он обрусел. Этого-то никогда и не простят нам недруги – сатанисты, отечественная либерально-бессмысленная мошкара. И не удивительно, сколь молниеносно и ловко использовали они во второй половине прошлого века бездарность дорвавшихся у нас до власти выскочек, сначала богоборцев и храмовержцев, как Хрущев, затем откровенных смердяковых, «лицемеров – подсвечников», выплеснувших на народ свой ушаты грязи, развративших своей бесовской пропагандой порнографии и насилия неискушенные души. По их, по их вине, а не по каким-то другим «объективным» причинам (прав А. Дж. Тойнби), гибнут великие государства. Погибло и наше, советское. Мы стали горькими не только свидетелями, но и соучастниками разорения отчего дома, опустошения душ, опустошения родной земли. И впору уже кричать во весь голос, вспоминая былое:

Пусть под окошком нищий вьется И слезы капают с лица. Пусть с фронта батька не вернется, Но Бог стоял бы у крыльца.

Я уважаю взгляды и убеждения коммуниста Митрохина, даже когда читаю в его книге о великих людях России Пушкине, Лермонтове, Маяковском, Есенине, Фадееве и других такие слова: «Жизнь дается один раз. Уповать на то, что душа, отделившись от бренного тела, будет жить вечно, еще более иллюзорно, чем верить в светлое будущее всего человечества». Я понимаю: евангельские слова о том, что у Господа все мы живы, для Анатолия Михайловича могут быть и не убедительными. Не знаю, станут ли таковыми другие речения: «Христианское бессмертие это жизнь без смерти, совсем не так, как думают, жизнь после смерти». Это рек друг Пушкина, тот самый, что в «Риме был бы Брут», – Петр Яковлевич Чаадаев. Чтоб ни говорили об этом оригинальнейшем русском философе за его нелицеприятные слова о своей стране, это был все же гениальный человек, кстати, заявивший (об этом наши доморощенные любители гласности и мировых, т. е. «золотого миллиарда», ценностей предпочитают умалчивать): «Русский либерал – бессмысленная мошка, толкущаяся в солнечном луче; солнце – это солнце запада». И это он начертал гневно: «Я предпочитаю бичевать свою родину, даже огорчать ее, только бы ее не обманывать».

И опять о вере. Послушайте, какая глубина мысли, какая убедительность: «Религия – есть познание бога. Наука есть познание вселенной. Но еще с большим основанием можно утверждать, что религия поучает познать бога в его сущности, а наука в его деяниях; таким образом, обе, в конце концов, приходят к богу». Господи, да ведь так мыслил и сам Михайло Васильевич Ломоносов – «начало всех начал», сделавший научное познание формой религиозного опыта. «Правда и вера суть две сестры родные, дщери одного Всевышнего Родителя, никогда между собою в распрю придти не могут, разве кто из некоторого тщеславия и показания своего мудрствования на них вражду всклеплет» – это его, нашего русского Леонардо да Винчи выражение, как и восклицание: – «Скажите ж, коль велик Творец!»

Собственное понимание, осмысмысление жизни и творчества великих людей Анатолий Михайлович выразил в труде, объединенном примечательным заголовком «Зеркало судьбы народа». Что ж, чаяния, творения, лучших представителей той или иной нации, безусловно, нередко олицетворяют глубинные процессы, что происходят в народных душах. Критик Аполлон Григорьев проговорился однажды о Пушкине, что он – это наше все. Мы этому горделиво вторим, иной раз забывая: все – это не только слава, душевный подъем, стремление к свету, идеал гармонического восприятия мира, но и – ошибки, тяжкая внутренняя борьба, трагическое ощущение безысходности. Анатолий Михайлович вслед за Михаилом Юрьевичем Лермонтовым утверждает, что «погиб поэт – невольник чести, с свинцом в груди и жаждой мести». Ой, ли!

В сознании народном смерть Пушкина действительно навсегда запечатлена как национальная трагедия, убийство, последовавшее в результате закулисных интриг, действия темных сил. Но пора бы нам подумать о том, что эти темные силы гнездились и в душе самого Александра Сергеевича. Не в осуждение его, а чтобы понять, мы должны уяснить: как эти темные силы взяли верх над гением. Поэтому, может быть, настала пора задуматься над мыслью В. Соловьева, непонятной, эмоционально неприемлемой: «Пушкин убит не пулею Геккерна, а своим собственным выстрелом в Геккерна».

«Но Пушкин был спасен – спасен Промыслом Божиим», – мне очень импонирует такой ход рассуждений профессора Московской Духовной Академии, доктора филологических наук M. M. Дунаева. Пушкин был спасен от тяжкого греха убийства, хотя жажда смерти противника смертельно отравила раненого поэта. Но ему было даровано свыше право духовного примирения с врагом. Если бы он не использовал его? Представьте себе: Пушкин, злобно торжествующий свой мстительный триумф. Не укладывается в голове. И другое дело – человек с большой буквы, совершивший подвиг прощения собственному убийце.

Так действует Божественный Промысел, внешне похожий вроде бы на случай. Но и случай, между прочим, по определению того же Александра Сергеевича, есть мгновенное орудие Провидения. «Требую, – сказал поэт перед кончиною П. А. Вяземскому, – чтобы ты не мстил за мою смерть; прощаю ему (Дантесу – Г.П.) и хочу умереть христианином». Поистине: люби врагов своих личных, гнушайся врагов Отечества, презирай врагов божьих.

Так что «солнце русской поэзии» закатилось не с жаждой мести в груди, тягостные дни умирания для него завершились духовным просветлением. О том свидетельствует и В. А. Жуковский: «… я не видел ничего подобного тому, что было в нем в эту первую минуту смерти… Какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание».

Верю, пусть не завтра, но Пушкин будет канонизирован. Грехи его еще и Россия отмолила.

Но я слишком увлекся, хотя «виновен» в том, несомненно, мой визави – Анатолий Михайлович, к творчеству которого после всего сказанного, не правда ли, трудно отнестись однозначно. Но тут, думается, следует вспомнить святоотеческую мудрость: душа по природе христианка. И уж, конечно, христианка она у русского воина и сельского сказителя Митрохина, создающего «пергаменты» свои не столько холодным «партийным» умом, сколь горячим сердцем. А ведь известно, что в чувстве, как правило, больше разума, чем в разуме чувств. И мне уже видится вполне закономерным тот факт, что Анатолий Михайлович в венок героев-односельчан вплел, например, любовно и судьбу сельского батюшки Николая Семеновича Ятрова, порядочного, бескорыстного, честного до щепетильности служителя церкви. Судьба каким-то чудесным образом все чаще сводит и сводит Анатолия Михайловича с людьми особой стати, знаний, морали и чести – с людьми глубоко верующими. В одной из своих первых книг опубликовал Митрохин удивительную почтовую открытку, выпущенную в 1943 году, с изображением матроса, стоящего на боевой вахте. Бушлат в обтяжку, широкие клеши, винтовка с приткнутым штыком. Подпись: «Балтийцы на защите города Ленина. Краснофлотец Иван Барабанов». Матрос Барабанов – земляк Анатолия. Он погиб на войне. Ныне имя его высечено на одной из шести гранитных стел, сооруженных в родном селе. Имя его и в книге Митрохина «Ради жизни на земле». Имя и почтовая открытка. Иван Барабанов на вахте – на вечной вахте.

И вот сейчас в руках летописца другая открытка. На ней тоже земляки его. Стоят у Царя-Колокола в день водружения святыни на колокольню Свято-Троицкой Сергиевой Лавры 16 апреля 2004 года. Один из них спонсор сего действа Александр Васильевич Теренин, член торгово-промышленной Палаты России, академик и генерал-лейтенант, другой Николай Николаевич Дроздов, известнейший телеведущий из «Мира животных» и… потомок упоминаемого выше митрополита Филарета (Дроздова), с кем состояли в душевной переписке, находились в прямом контакте Пушкин, Гоголь, и многие другие гении русской культуры, на мировоззрение которых оказал святитель громаднейшее влияние.

И не иначе как Божьим наущением надо, наверное, признать тот случай, что свел Митрохина несколько лет назад с доктором медицинских наук Юрием Сергеевичем Николаевым – человеком-аскетом, отец его был владельцем большой недвижимости в Царской России, но прославился скромностью и религиозностью. И это он сподвигнул Льва Толстого на вегетарианство. А Юрий Николаевич – советский профессор, известный ученый, жил в десятиметровой комнатушке и спал на жестком диване, проповедуя научный метод лечебного голодания. И вот достойный ученик его, Анатолий Митрохин, перенесший четыре инфаркта, издает книгу об активном долголетии и здоровом образе жизни – «С того света возвратясь». Прочтите ее – не пожалеете. Много чего интересного в ней – не буду пересказывать. Отмечу лишь главный вывод в методике долголетия по-митрохински – это: «душевное равновесие, достигаемое добронравием, анализом собственного поведения. Радуйтесь тому, что есть, не завидуйте. Источник радости – творческое дело по силам и душе. Больше улыбайтесь, ничто так не губит человека как тоска и уныние». Как все легко и просто! Но просты ведь и евангельские истины, где то же уныние, к примеру, трактуется как дело бесовское.

Легко и просто. Но не легко и не просто шел к этим откровениям, как, вероятно, многие из нас, Анатолий Михайлович шел, корректируя исподволь, вопреки, быть может, своей «борцовской» натуре, материалистические воззрения.

Все, в конце концов, познается по плодам. «Собирают ли с терновника виноград или с репейника смоквы? – вопрошает евангелист Матфей и отвечает. – Так всякое дерево доброе приносит и плоды добрые, а худое дерево приносит и плоды худые».

Свое мнение о деяниях Митрохина я высказал. Судить теперь – худые или плохие плоды взращены рязанским сказителем – читателю. Но повторю еще раз – все познается по плодам. По плодам и воздастся. Для чего-то же даровал Господь Анатолию Михайловичу такую жизнь. Кстати, перенесший четыре инфаркта, не раз находившийся в состоянии клинической смерти, он бегает сейчас трусцой, делает на руках стойку, и одолел недавно свой восьмидесятилетний рубеж.

 

И смех, и грех

 

Трезвости ради?

Идеей своего возникновения Калужский облпотребсоюзовский винный завод всецело обязан предшественнику – крахмальному цеху, принадлежащему Думиничской райпотребкооперации. Скромное это предприятие перерабатывало картофель, закупаемый в колхозах и совхозах. А до переработки сырье хранилось в специальных траншеях. Они и до сего времени сохранили свой великолепный вид, хотя и мешают проезду машин и хождению рабочих.

Поскольку место здесь низменное, траншеи во все времена года заполнялись грунтовой водой. Картофель, как ему и полагается в таких случаях, гнил. И вот однажды, когда составлялся очередной акт на размоченную вдрызг картошку, один из членов комиссии, обладавший тонким нюхом, уловил в смраде гниющего картофеля явный аромат спирта.

– Сама же матушка-природа подсказывает: быть тут винному заводу! – напророчил он.

Сподвижники прокричали «виват» и хотели было тут же поднять бокалы за смелое начинание. Но вина под рукой не оказалось, что еще больше убедило в необходимости немедленно начать строительство винзавода.

Сгоряча облпотребсоюз начал было строить сам. Но потом появились другие идеи, и он переложил это дело на плечи Думиничского райпотребсоюза.

Завод не сарай. Райпотребсоюз, трезво глядя на вещи, даже и браться за стройку не стал.

Год запустения на стройке прошел не даром. От дождей завалилось помещение для хранения винной посуды стоимостью в 4600 рублей. Немало поржавело дорогого оборудования, размокло стройматериалов.

Убедившись в немощности думиничских «зодчих поневоле», облпотребсоюз поручил строительство собственному СМУ. Однако работа не закипела. Ибо энергия строительных начальников тратилась на всякие диспуты. Темой одной из наиболее жарких дискуссий было, к примеру: что лучше использовать для чанов под вино – металлические емкости или дубовые? Решили сваривать чаны из металла. Хотя уже было закуплено и завезено дубовой клепки на 6 тысяч рублей, каковая так и осталась храниться на складе.

Действуя по тому же принципу, снабженцы приволокли, к примеру, двигатель для электростанции. Был он большой и мощный. Соответственной была и цена – 14 тысяч рублей. Когда его устанавливали в здании, пришлось снять крышу, ибо он не лез ни в какие ворота. Установили. Из Калуги приехал специалист и дал свое заключение: двигатель судовой, он может работать лишь при наличии морской воды.

Вот так сюрприз! От здешних мест до ближайшего моря более тысячи километров. Можно бы проложить канал, но практичные хозяева на это поскупились. Зато купили новый двигатель, менее прихотливый. Правда, потом выяснилось, что судовой двигатель вполне можно было использовать и на местной пресной воде. Но это было уже потом. Когда купили другой.

А сроки окончания строительства, понятно, все отодвигались и отодвигались.

Однако у руководства облпотребсоюза остроумие наконец иссякло. Прошлым летом на расширенном заседании правления решили со всякими шутками покончить. Месяцем пуска и наладки объявили октябрь.

…С берез падал желтый лист. Нудный осенний дождь проникал в щели и портил стены, электропроводку, оборудование.

Прошла зима. Солнечным весенним днем я побывал на стройке. И хотя было у меня на руках письменное заверение от высокого начальства, что завод будет пущен в первом квартале, я ему не очень-то верил О пуске завода еще не было ни слуху, ни духу.

Почему же такая петрушка происходит с этим злосчастным предприятием? Может быть, председатель Калужского облпотребсоюза тов. Борисенко и начальник СМУ тов. Езупов состоят членами общества трезвости? Тогда все правильно!

Но нельзя ли бороться с алкоголизмом более дешевыми методами?

 

Ни в какие ворота

У ветерана труда Якова Августовича Шенделя обветшали ворота в заборе, и решил он их заменить. Сначала, верный правилу своему, прикинул, что лучше: самому ли работу выполнить или нанять кого? И так и эдак крутил, а выходило одно – ни то, ни другое не подходит. Сделать самому трудно: уж и силы не те, да и инструмента нужного нет; нанять же мастерового человека – дороговато для пенсионера. Но нет безвыходных положений. «У нас же в городе «Ремстройбыт» есть! – осенила Якова Августовича мысль. – Уж что-что, а ворота сделают».

Раздобыл Шендель лесу, подогнал бревна и доски в соответствии с габаритами ворот и отправился в заветную организацию.

«Лес обрезной?» – строго спросили в конторе заказчика. – «Обрезной!» – ответил Шендель. – «Будут ворота», – и выписали квитанцию, где все же пометили: доски и бревна необрезные. Стоимость ворот из-за этого, конечно, подпрыгнула.

Заказчик хотел было возразить, да вовремя спохватился: «А ну как обидятся в «Ремстройбыте» и не станут заказ выполнять?» Покладистость пенсионера оценили здесь по достоинству, сколотили ворота буквально за час. «Вот что значит предусмотрительным быть», – думал Яков Августович, глядя, как грузят готовый заказ на машину.

Вот так стоял он и радовался и даже не заметил, как появился вдруг в цехе сам Иван Петрович Нелюбов – начальник «Ремстройбыта». И был Иван Петрович в таком состоянии, что на глаза ему в этот момент лучше бы не попадаться. Зол и пьян был Иван Петрович, а оттого особенно строг. Ему сразу не понравилось, что из цеха хотят увезти ворота. Неважно, что за них деньги заплачены и заказчик рядом стоит. Пусть он, этот заказчик, через месяц придет. А то ишь чего захотел – в этот же день и отдай заказ. Больно просто все получается. А с «Ремстройбытом» дело иметь – это вам не в бирюльки играть. Тут уважение оказывать надо. Кому уважение? Начальнику, конечно, т. е. ему, Ивану Петровичу. Окажешь – забирай хоть сейчас изделие.

Замялся Яков Августович: не знает, как оказать уважение. «Да купи ты ему коньяку, он и отвяжется», – посоветовал ветерану рабочий цеха. Но на Шенделя тут что-то нашло вдруг. Вместо того чтоб к совету прислушаться, возмутился.

Ой, как непредусмотрительно поступил ветеран! Ну и поплатился, конечно.

Потом сколько ни просил он Нелюбова – ворота ему тот не выдал. «Прямо камень за пазухой затаил».

Попытался было ветеран повлиять на ретивого директора через органы власти. Даже на прием к председателю райисполкома В. С. Караваеву ходил, рассказывал эту историю. Председатель тоже возмутился и дал распоряжение районному комитету народного контроля проверить факты и меры принять. Но что Нелюбову народный контроль? Он и не подумал ему подчиниться.

Пришлось в это дело прокурору района вмешаться. И только тогда И. П. Нелюбов, сменил гнев на милость, приказал отвезти ворота заказчику. Ругался при этом он, правда, сильно и долго. От обиды ругался. Ведь надо ж, случилось как: его, Ивана Нелюбова, простой заказчик переборол. Да какой же начальник он после этого?

И верно, какой он начальник? «Плохой, очень плохой, – пишет в письме своем Яков Шендель, – коль так непристойно ведет себя». А что, прав, наверное, автор? То, что творит Нелюбов, поистине не идет ни в какие ворота.

 

По приметам

К полудню похолодало. Пепельно-серые облака, с утра задевавшие своими рваными краями за макушки деревьев, поднялись ввысь, на небе появились голубые просветы.

«Кабы мороз не ударил, – подумал инженер Горшков, поглядывая с тревогой на тающие облака и перелетных птиц. – Да, правы в производственном управлении, торопя нас с ремонтом техники».

Но гомон птиц на полевом стане и серебрящаяся паутина на сельхозтехнике успокоили его.

«Паутина блестит к теплу, да и грачи, кажется, не думают улетать в южные страны. Да и чего им лететь, – размышлял инженер, – в карманах сеялок зерна им на всю зиму хватит, тем более, что мои ребята-механизаторы и не собираются чистить сельхозтехнику.

А коль не хотят, так и требовать нечего, – мыслил Горшков далее, – против коллектива не пойдешь».

– Ты, Алексей, – говаривал ему бывало дед Евстигней, отставной солдат, прошедший три войны, – к народу поближе будь.

Дед заламывал лихо картуз с красным околышем, вынимал из полушубка кисет с табаком и крутил козью ножку:

– Начальство в своих конторах мало ли чего удумает, а ты знай свое. Трактористы наши, брат, люди русские. Любят и поработать, любят и погулять. Что в гулянке потеряют, на работе наверстают.

– Да вишь, дед, дело-то какое. Технику надо на зимнее хранение ставить, а ребята водку пьют.

– Эко дело, – успокаивал дед, – попьют да кончат, и технику приберут. А ты б тож приобщился. Водка русскому человеку не во вред. Эй, Марья, принеси-ка остаток-то!

…Грачи улетели как-то сразу, у деда Евстигнея заболели кости, из управления нагрянул инженер – по всем приметам выходило: скоро снег выпадет. А ребята-механизаторы все еще «выхаживались» после Покрова, техника как попало стояла на полевом стане, грязная и жалкая.

– Миром чистить надо, – качал головой дед Евстигней.

Инженер суетился, вздыхал:

– Да, без аврала не обойтись.

 

Смекалка с размахом

Одно время продавщицы чуть ли не всех хозяйственных магазинов Днепропетровской области были, что называется, без ума… от шоферов. Причиной особого расположения работников торговли к данной категории покупателей стало то, что они начали усиленно разбирать залежалый товар – хлебницы. Да-да, хлебницы, обыкновенные, желтые, плетенные из соломы озимых и яровых культур.

– Вот настоящие парни! – восхищенно говорили девушки-практикантки, заворачивая в весело шуршащую бумагу очередную партию «плетенок» бравым ребятам в промасленных куртках. – Понимают трудности наши. Помогают план выполнять.

– Домовитые хлопцы, знать, эти шоферы. Добрые женам помощники, – пытались по-своему объяснить явление скупки неходового товара продавщицы со стажем. И глаза их при этом излучали тепло.

Продавцы и покупатели были взаимно вежливы. И такая идиллия продолжалась бы, верно, долго, если бы хлебницы в результате повышенного спроса на них не стали в конце концов дефицитом.

– Да что вы их вместо хлеба едите, что ли? – урезонивали теперь нередко работники прилавка бывших своих любимцев. – Где же набраться товара на ваш аппетит?

Доводы продавщиц на водителей действовали довольно слабо. Посыпались жалобы. Одна из них от шофера первого класса А. Н. Ускова попала в нашу редакцию. Интересные вещи узнали мы из нее. Оказывается, днепропетровские шоферы с салом хлебницы не едят, да и хозяйкам своим, что греха таить, десятками их не дарят. А берут они эти плетенки затем, чтобы одеть… на фары автомашинам. Как противотуманное приспособление. Дело-то в том, что такая приставка хоть ненамного, да улучшает видимость в непогодь. Цвет у ней желтый, как у фары противотуманной.

Придумано здорово. Но специальные фары лучше однако. Почему же не используют водители их? «А потому, – объясняет Усков, – что нет «противотуманок» у нас, а заводы-изготовители далеко не все ставят их на машины. В итоге нередко приходится наблюдать такую картину. Туман. Не видно обочин дороги. Машины стоят. А где-то их ждут с нетерпением. Да и сам по себе простой обходится всем в копеечку. Тогда и приходится брать на «вооружение» хлебницы, проявлять смекалку. И все из-за какого-то желтого стеклышка, изготовить которое заводским способом стоит гроши. Эх, знать бы, по чьей вине создалось положение такое».

Прочитали мы это письмо, удивились немного. Чего возмущается Анатолий Усков? Нашел же он со своими товарищами выход из положения. Радоваться бы надо! И гордиться своею сметкой. Ну, как, например, это делают на Плавском авторемонтном заводе, что в Рязанской области. Там рабочие порою испытывают нехватку различных слесарных инструментов: метчиков, циркулей, ключей… Но ничего, обходятся. Этот самый инструмент здесь просто-напросто стали изымать из комплектов, предназначенных для заказчиков. Так, недавно взяли да и забрали эти ключи и метчики (всего пятьдесят два наименования) с передвижной мастерской по обслуживанию нефтебаз, что отправлялась в Балезинскую райсельхозтехнику Удмуртской АССР. «Вот ведь какие ребята на заводе смекалистые, – пишет в газету по этому поводу инженер из Балезина В. Лекомцев. – Только нам-то как быть?»

И в самом деле – как? Неужто тоже смекалку проявить? Так, как сделали это механизаторы станицы Эриванской, что в Краснодарском крае. Однажды на одной из улиц остановился там трактор: поломка небольшая случилась. Ремонта машине сразу не сделали, а потом окончательно доломали или, как говорят, «раскурочили» ее – на запчасти пустили. «И стоит теперь в прошлом могучая техника, – сообщает нам жительница станицы М. Левашова, – под открытым небом, как памятник бесхозяйственности».

Вот так-то, товарищи из Днепропетровска! Видите, какой размах у ваших краснодарских соседей? И главное, никаких угрызений совести, хотя «раскуроченный» трактор – не хлебнице из соломы чета. А вы расшумелись, вопросы ребром стали ставить, как директор киргизского совхоза имени Крупской Т. У. Уметов. Он тоже в своем послании о смекалке рассказывает. Ее у него строители проявляют, а он, руководитель, похоже, тем недоволен. «Мы, – пишет Уметов в газету, – много строим хозспособом. И могли бы строить значительно больше. Но вот беда: туго у нас со строительной техникой. В частности, с подъемными кранами. Правда, строители наши «выкручиваются» – приспосабливают для подъема балок и перекрытий обычные… стогометы». И далее Т. Уметов, вместо того чтобы радоваться сообразительности своих подчиненных, начинает ворчать, что лучше, мол, чем ломать стогометы, создать в районе, допустим, хозрасчетное объединение, которое бы на договорных началах выделяло хозяйствам и краны, и бетономешалки, и другую стройтехнику.

Вон ведь куда метнул! Да если так рассуждать, то надо подумать и об изготовлении в достатке запчастей, и противотуманных стекол, и слесарного инструмента. А зачем это нужно, когда есть еще и стогометы, и хлебницы, и новые тракторы? Да мало ли что есть! Приспосабливай, разбирай!

 

Часть IX. Стихи

 

Отец

Опять запил Сашуха Пискарев. Дрожит жена, посуда, хата. Гремят слова из сотни слов: «Вся власть в руках пролетариата!» А вот вчера лишь комиссар, Изрядно выпив за обедом, В Магнитогорск решил сослать «Середняка», Боноку – деда. С часовни купол, что кочан Был сброшен, между прочим, к разу, И черный ворон по ночам Людей увозит по доказу. Отец! Тех лет суровый перегиб, Дивлюсь, не взял тебя за жабры. Тебе везло, хоть ты погиб, Но на войне и смертью храбрых. Тебя, хватившего «сырца», В кромешном орудийном гуле Вдали от дома, от крыльца К сырой земле пришило пулей. Упал, заснул, как от вина, и встать не хочешь, будто стыдно. …Отец, вставай! Твоя жена Уж не ругается обидно. Она так ждет тебя, отец. Мне жаль ее: она же плачет. И я подрос. Я, твой малец, Ведь ты хотел со мной рыбачить. Родимый край. Родимый дом. Досчатый стол, скамья, полати… ОТЕЦ, давай в него войдем. А пить не будем, правда, батя? Разве на то дана нам жизнь. А перегибы? – Ну, их, право. Отец! Отец! Но, нет, ты спишь, Довольствуясь посмертной славой.

 

Город ранних весен

Я вырос в городе железнодорожников С промасленными в скверах липами, Где тишину всегда тревожили Гудки локомотивов сиплые. А провода у телефонной станции Тянули грустные мелодии. Ночами парни, возвращаясь с танцев, Горланили гитарные пародии. Здесь все пропахло шлаком, битумом И под безмолвный оклик светофоровый Отсюда в даль, загадочно открытую. Неслись составы, сломя голову. За ними вслед по шпальной лестнице И я хотел бежать безропотно В мир чистый, зелени и светлости, Без грязи, шлака, дыма, копоти. И лишь, когда февраль под окнами Кончал трясти седыми космами, Светлел вдруг город наш заклекнутый, Тонул в горластой птичьей россыпи. В ручьях, в кюветах огороженных Искрилось солнце золотыми блестками. Наш город железнодорожников Природа ранними одаривала веснами.

 

Душа простонародная

Вновь память крутит ласково Мне ленту детских грез. …Иду справлять Октябрьскую В райцентр, за двадцать верст. На вышке водокачки – Плакатов, флагов рябь. И лозунг (весь из лампочек): «Да здравствует ОКТЯБРЬ!» На площади, у Ленина, Шум, гам, народу течь. Ораторы уверенно С трибуны держат речь. В ботинках, дегтем смазанных, И я в толпе людской. Мне очень, очень нравится Сей праздник городской. В те годы верил твердо я, Как многие из сел, Октябрьская для города По-своему престол. Крестьяне ж званья разного В те памятные дни Шли праздник этот праздновать У городской родни. Под звон стаканов с водкою Союз с рабочим креп. Шли разговоры глотные Про жизнь, про власть, про хлеб. А слов трибунных, благостных Никто не говорил. Народу было радостно, Что он законно пил. …Душа простонародная! Советские деньки… А вспомнятся – (негодные) – Кусаешь локотки.

 

Заброшенный сарай

В лесу под елью пышною Без пола и без свай Стоял с замшелой крышею Заброшенный сарай. Над ним ночами летними Кружил седой туман. Смеялся филин трепетно, Нес ужас пастухам. В нем было все загадочно И в детстве он всем нам Казался очень сказочным, Как будто древний храм. О, детство босоногое! Зеленый светлый май. Прошли года. И снова я Вернулся в отчий край. Тропинками знакомыми В лесу я брел и пел, На все кругом влюбленными Глазами я смотрел. Скакали солнца зайчики. Шумела птичья рать. И хоть на часик мальчиком Мне захотелось стать. Я с сердцем замирающим Свернул к поляне той, Где должен был, казалось мне, Стоять сарай пустой. И чудной детской радостью Наполнилась вдруг грудь. А за наивной храбростью Таился страх чуть-чуть. Вновь чувства детства ожили, Прошел в душе их шквал. А что ж сарай? От дождиков, Снегов он, сгнив, упал. Шумела ель по-старому Раскинув свою шаль. И почему-то стало мне Вдруг очень детства жаль.

 

Черкешенка

Имея брови черные И белокурый чуб, Я счел себя Печориным, Хоть был и жизнелюб. И сам себя не мучая, Но марку чтоб держать, Стал думать, что наскучила Мне жизни благодать. На взгляды плутоватые Девчат – не отвечал. А, верно, был бы хватом я – Да только Белу ждал. И в памяти воскресшая, Вершин кавказских грань Влекла, звала черкешенка – Самой природы дань. Но не пришлось с оказией Идти за синий бор: Ко мне моя фантазия Сама спустилась с гор. Она прошла по городу, По шумной мостовой Такой цивилизованной И гордою такой. На смуглом ее личике Был скрыт след горных скал И лишь в глазах по-дикому Ущелий мрак блуждал. И заблудился сразу я, Попав в такую темь. Со всем холодным разумом Я стал и глуп и нем. Не потому ль черкешенка Моя – ушла с другим. А я остался взбешенным и ревностью томим. Имея брови черные И чуб белей белил, Нет, не был я Печориным, А Казбичем, знать, был.

 

Нелегкое раздумье, рожденное легкой жизнью

Цивилизация жестоко Вошла в нас, словно маята. …Я видел женщину Востока, И страстный танец живота. Гитар космическое жженье, Дрожанье бедер и грудей Во мне подняли (на мгновенье) Весь рой безнравственных страстей. А лик танцовщицы – безвинен. Взор не таит коварных бед. В «Узбекистане» на Неглинной Шафрановый искрится свет. И мне воспеть бы персиянку, Как Бэлу Лермонтов воспел. Воспеть бы так, как даже Данте Свою Беато не сумел. Но я, попутчик злого века, Знал цену горькому «пиит». И знал, что нет Богинь – и эта Ведь с кем-то ест и с кем-то спит. …Цивилизация жестока. Не для меня ли одного? Коль я, далекий от порока, Увидел женщину Востока. И… не увидел ничего.

 

Физики и лирики

Я влюбился в девушку – жительницу Обнинска, Инженера-физика к тому же. По ночам под окнами, мучаясь бессонницей, Стынет бедный месяц в потемневшей луже. Физики и лирики, тропка затаенная, Где лежит меж вами – в формулах иль росах? И смеется город светом ламп неоновых Над моей любовью, Над моим вопросом.

 

Богиня из 8-го «В»

Я мчался школьным корридором Ура! Восьмой закончен класс! И вдруг застыл, сраженный взором Девчоночьих наивных глаз. Бекренилась моя блатная кепка, Плескались в окнах вольности пути, А я впервые пожалел, что лето Три долгих будет месяца идти. Вискозное зелененькое платье Шуршало, обвивало стройность ног. Я распахнул души объятья И… снова запер на замок. Я заключил любовь в темницу. Не знаю, счастье иль беда? Теперь она внутри искрится. Во мне горит моя звезда. И все ж судьбы незримой сила Прорвав пространства злую тьму, Потом еще раз выносила Тебя ко мне. Она просила Прийти нас к кругу одному? Ну, распахнись, душа и тело! Но гордая любовь моя Сменить никак не захотела Плен чувств на бренность бытия. …Пройдут года. Я поседею. И в сонме жизненных горнил Что воспою? Что пожалею? – А то, что так тебя любил. Стал для меня твой образ нежный, БОГИНЯ из 8-го «В», Как оберег души мятежной И хрупкой – как роса в траве.

 

Сережка, друг мой, женится

Сентябрь, и солнышко уже Светить, как летом, ленится. И как-то грустно на душе. Мой друг, Сережка, женится. Сентябрьский воздух свеж, душист, Но скоро все изменится. Гуляка, комик, скандалист Сережка, друг мой, женится. Сентябрь… Октябрь… А там? А там И в иней все оденется. Боюсь, придет зима и к нам. Сережка вот уж женится. Бегут года, летят года. И судно жизни кренится, А что поделаешь? – Беда. Сережка, друг мой, женится. Бегут года – не доглядишь И в жизни все изменится Наступит в чувствах гладь и тишь. Сережка прав, что женится. Приветствую его! И пусть На свадьбе брага пенится. Я сам, наверное, женюсь, Коль друг, Сережка, женится.

 

Летящий поезд

Я часто вижу этот поезд, В ночи летящий, рев гудка, Колесный стук и скорость, скорость, Что в клочья рвется темнота, Навстречу звезд летящих искры, Огней вокзальных кутерьму. И снова поезд – в снежном вихре, Летящий в ночь, в глухую тьму. Вагон качается, как зыбка. Свет сонный желтого огня. И ты с доверчивой улыбкой Спишь на коленях у меня. Твой свитер тоненький, пушистый, Такой смешной, курносый нос. И прядка рыжих, серебристых, На лоб спадающих волос. Гремящей лентой поезд мчится, Бьет в окна ветер. Вьюга зла. А на груди моей ютится Комочек нежного тепла. И я, над ним склонившись кротко, Боюсь лишь только одного: Что вдруг на резком повороте Случайно выроню его.

 

«Волненьем духа благородного…»

Волненьем духа благородного Отброшен снова в детство я: Стою у прясла огородного. Осенний дождик в три ручья. Но я смотрю под тучи пристально, Ловлю за хвост мечту свою, Где, точно уж, коврами выстлана Дорога в будущность мою. А дождик льет. От знобкой сырости Мне чуточку не по себе. Но рядом дом И мама в милости, И печка топится в избе. Ах, мама, – милая, хорошая. Ах, будущее, – свет зари. …То будущее ныне – прошлое, – Полопавшиеся пузыри. Считаю их. Дрожу от сырости. И, ох, как мне не по себе. Но нету рядом мамы в милости. И печь не топится в избе…

 

Моя звезда

Мерцающим манящим светом Горит звезда в загадочной дали О, сколько их! А ведь должно быть где-то, Есть и моя в космической пыли. Но в этом множестве галактик Так трудно отыскать свою звезду. Хотя когда-то я, поэт-романтик, Был так уверен, что ее найду. Шли годы поисков, но тщетно. Устал я, бросил их. Но все же вот Сегодня вновь гляжу на безответный Холодный, синий небосвод. Смотрю: звезда искристым жалом На землю падает, сгорая впрах. …А если то моя звезда упала? И нет ее теперь на небесах?

 

Во поле березонька стояла

Во поле березонька стояла, Соловьиная плескалась трель. Здесь – давно ли? – дружно отдыхала Крепкая крестьянская артель. Девушки – в цветастых тонких платьях, Парни – из под кепок штопор-чуб. Песни, пляски, жаркие объятья, Зов очей лукавых, алых губ. Миловались, целовались зори, Осыпался с яблонь белый цвет. Но нечистым ветром сдуло юность в город, На асфальте затерялся след. О, беда-беда! И будто стала Мачехой родная сторона. …Во поле березонька стояла, Во поле кудрявая стояла. А теперь – гниет от бурьяна.

 

Серебряные нити

Приоткрылась в прошлое завеса, Отчего я нынче сам не свой. Вижу: белый аист – над Полесьем, Белый лебедь – над моею Костромой. О, года! – Серебряные нити. Ни одной из вас я не порву. А, напротив, сердцем к вам приникну, Жизнь вторую снова проживу. Может быть, посетую немножко, Что судьба изменчива была, Что ее мудреная дорожка Не с твоею вместе пролегла. И теперь вот наши отношенья (Оценить их строго не берусь) – Ни победа. И – ни пораженье. Как союз «Россия-Беларусь». Ах, Галина Павловна, на зависть Я бы только это изменил… И летел бы над Полесьем белый аист, Белый лебедь над Ипатьевым парил.

 

«Как хорошо мне утром ранним…»

Как хорошо мне утром ранним Бездумно вдоль реки шагать. В зеленом инее ольшанник В речную опрокинут гладь. Вдали заброшенная церковь С крестом погнувшимся в выси. И чувствую, как входит в сердце Дух милый дедовской Руси.

 

Поводыря не зная

В родимый край меня пути Вновь привели издалека. Поют, подвыпив, мужики Рылеевского «Ермака». Поют, волнуя мысль и кровь, И грозно, и задорно. И где им знать, что автор слов На виселице вздернут. За это мы своих отцов Простим. Не в этом горе. Мне жаль, что юных голосов В мужицком нету хоре. А ведь давно ли на селе Всеобщим было пенье. …Крепка веревка на петле, Что душит поколенье! – Не оборвать. И не взойдет Кондратий ныне дважды За нашу Русь на эшафот, Не скажет слов отважных, Которыми под стон людской Разбужен будет Герцен. О, Русь! С поникшею главой, С кровавой раной в сердце, Сколь пробредешь ты сквозь века, Поводыря не зная? Поют деды про Ермака, Как вьюга, завывая…

 

Я чувствую в себе Есенина…

Я чувствую в себе Есенина… Не думайте, что по велению Ума, испорченного книгами, Когда глазами дико прыгаю По женщинам, девчонкам и друзьям. Я пьян, как он, Я пьян. Я пьян. Припадок кончен. Я страдаю – К забытой родине взываю, Родимый дом я воспеваю. Под крышей неба, что есть сил! тогда я, как Есенин, мил. Я чувствую в себе Есенина… Дитя, с душой такой весеннею, С такой доверчивой душой. Но кем-то вдруг слегка обижен Я вот уже размят, унижен И свет в очах, как будто выжжен. – И снова в омут головой. Я чувствую в себе Есенина… Душа весенняя подменена Ужасною белибердой. Неверным свет мне белый кажется. В моих словах проклятья вяжутся. «Стервец!» – мне приговор людской. А на другое утро – мой. Я чувствую в себе Есенина… Во взлете, трансе и падении. Я чувствую в себе Есенина, Крича: «Фортуною обделен я. Я не был никогда в тепле!». И шея тянется к петле. Но стоп, Есенин. Я по чести… ведь мне в твою петлю не влезти – Как не упасть со взрывом, звонко Уже в готовую воронку Еще снаряду. Потому, Да потому из «Англетера» Я выхожу, захлопнув двери, в наш злобный век, в жестокий мир, На мне – во вне – блестит мундир Изысканного кавалергарда. Заждался свет такого барда?

 

У памятника Некрасову

В старинном граде Ярославле На волжском берегу крутом Застыл поэт на пьедестале С усталым, скорбно сжатым ртом. Давно ль пред ним неслись крылато, Как чайки, белые суда. …И вот опять, как и когда-то, Над Волгой кружится беда. И стала вновь душа России Рекою рабства и тоски, Тускнеют зори, неба сини, Ржавеют лодки, маяки. А было ж: стихла бури качка И чаша бед вверх дном легла. И ведь твоя, поэт, землячка Сквозь толщу космоса прошла. Казалось нам, на той дороге, Что в звездной пролегла ночи, Нашла она потерю бога – От счастья женского ключи. …Как сон то время. Только муки, Печали, беды – наяву. О, Русь моя! Скрестивши руки, Склонивши горестно главу, Как и поэт, на постаменте Застыла вдруг ты – странен взор. Ужель здесь финишная лента? – А рядом – даль. Тебе в укор. Ужель побед не будет наших? И не напишет славный стих Поэт о нас, о нашей Саше, Гнев загасив в глазах своих? Молчит печальник. Липы, клены Хранят величье его дум. …Но по весне все ж так влюбленно Идет – гудет зеленый шум.

 

Суфлер таланту

Читал ли где-то или слышал. Но, право, это было так: В час скорбный, присмерти, услышал Весть Сирано де Бержерак – Поэт, чье творчество едва ли Известно ныне вся и всем. (Мы о самом о нем узнали Лишь из ростановских поэм. Узнали: был он с носом длинным, Несчастливым в своей любви. Зато с душою, как картина, Где краски терты на крови). И все ж про весть. – О, это сцена, Такой найдешь ли где пример: Его стихи в своем «Скапене» Использовал поэт Мольер. При этом вовсе не сославшись На Сирано. Ну, как украл. Мольер! Талант! В числе так павших… Какой позор, какой скандал. Что ж Бержерак? Он громко, гласно Выносит диво – приговор: «В «Скапене» я звучу прекрасно! И я Мольеру – не укор. Я рад и горд, что стал суфлером Такому гению, как он!» Перед моим проходит взором Де Бержерак, Мольер и … трон. Кому б из двух отдал его я? Враз не решить. Но про себя, Литературного изгоя, Скажу, ни капли не скорбя: О, если б только одна строчка Моя дала кому-то сил Создать творенье – свет средь ночи, – То я… не знаю… но уж точно В гробу от радости – запил.

 

Клен

Позорно осени засилье Вооруженная дождем, Холодным ветром в изобильи. Она бесчинствует кругом. Туманов дым удушлив, едок. И взвинчен ветра хлесткий свист Роняют в страхе, как при беге, Деревья рваный, ржавый лист. Я не любил бы осень, если Не наблюдал бы вольный вид, Как разорвав тумана плесень В забытом парке клен горит. Он ярко – красной кроны пламя В осенней тьме не погасил И листьев огненное знамя В высь неба гордо устремил. Он, как буддист, самосожженьем Злой силе выразил протест. …Не так ли я охвачен пеньем, когда сереет лес окрест.

 

Очищается болью Россия

Меркнет ада кромешное рвенье И ликующий взгляд Сатаны. Ваша гибель – не смерть – Просветленье Для народа заблудшей страны. Укрепленные в сжатых отсеках, Ваши души ушли в небеса. Им, для русского человека, Суждено творить чудеса. Очищается болью Россия, Слыша ангельский зов сыновей. И объятья свои Мессия Через них простирает над ней.

 

Будем жить!

(некоторые мысли из произведений, не вошедших в данное собрание сочинений)

Есть в этой жизни у каждого народа нечто незыблемое, основополагающее, – это сакральная любовь к Родине. Как к малой, так и великой. Кстати, корень этого слова – «Родина»» – есть не что иное как имя первого и главного Бога славян, творца всего Сущего. Имя это – «Род».

* * *

Совершаемый по воле Божьей ход нашей истории, как веще сказано в «Повети временных лет», предопределил духовное предназначение России в мировом сообществе, чего прагматичное «прогрессирующие» окружение не понимало и не понимает.

* * *

Страна в результате неразумных действий оказалась не в лучшем состоянии. Иной раз хочется даже воскликнуть вслед за неистовым протопопом Аввакумом:

«Выпросил у Бога светлую Россию сатана.

Да очервлёнит – ю

Кровью мученической».

Однако, по мне лучше, когда Россию называют «Божьей слезой» и экспериментальным полем Творца, говоря, что нашей стране уготован путь синтеза, что строить общество следует не с кровавым оскалом «золотого тельца», а с ликом Божественным. И не забывать, что истинно «мировое» есть, прежде всего «собственное», ревниво охраняемое.

* * *

Наслоения времени беспощадно укрывают многолетнее прошлое все увеличивающимся пластом действительности, превращающегося с годами в мертвый осадок. А ведь под ним, только под ним, бьются светлые родники нашего лучезарного детства, нашей животворной юности. Не потому ли так хочется нам вновь и вновь припадать к целительной влаге их. И мы, не смотря на что, копаем и копаем колодец к ним, дабы со дна его, хоть ещё раз увидеть, как в детстве, из темени и жути яркие манящие звёзды.

* * *

Помыслили люди праздные: откуда человек? Решили от обезьяны. И радуются. А по-моему человека не тем надо дразнить, что он был скот, а тем, что он был лучше того, каков есть (из беседы двух старообрядцев).

* * *

Погибнуть в военном столкновении с внешним врагом, в сражении со стихией или даже в результате каких-то экономических потрясений, куда почетнее, по крайней мере не так обидно, как от собственной корысти, от злобы и ненависти друг к другу.

* * *

Удары местной власти значительно ощутимее и больнее, чем «нахлобучки» выше стоящей. Да, местная власть гораздо мельче центральной, но и намного тоньше и разветвленнее. В действии она, как хвост бича, который при ударе до крови режет живую плоть.

* * *

Псевдорусскость и псевдонародность многих нынешних политических и творческих говорунов проявляется ярче всего в их демонстрируемой похабщине, матерщине. И даже в обращении к женщине со словом «баба».

Моя мать, неграмотная крестьянка, спокойно относилась к тому, что её и подруг окликал «бабами» колхозный бригадир. Но она возмутилась бы, вздрогнула внутренне, если бы назвал её так интеллигентный, культурный, городской человек.

* * *

Боже милостивый! Нет веселья. И нет сил, валять дурака. Бьётся в стенку Россия. С похмелья. Перестройки. Дрожит рука.

* * *

Как мы убеждаемся сейчас, в наше непростое время – нет в обществе, раздираемом всевозможными противоречиями, большего объединяющего начала, чем память о войне. «Война – жесточе нету слова, война – святее нету слова» – А. Твардовский.

* * *

Память. Она является символом единства бывшего, сущего и грядущего. Она, как частица постояннодействующего бытия, воспитывающего и формирующего нас.

* * *

Есть у рек истоки. Есть и устья. От рожденья слышен колокольный звон. Но Земля пока что дышит Русью. Плещется и пенится «Тихий Дон».

* * *

Нет, что бы не говорили, Всевышний был милостив к России и народам, её населяющим. Щедро наградив теплом и светом жителей южных земель и стран, он не обездолил и нас, северян, а одарил ширью полей и рек, высотой небес и несметным богатством недр: углем, нефтью, газом – источниками, носителями великой энергии. Он как бы сказал нам: это поможет сделать суровую землю цветущей и плодородной. Как это по-божески, справедливо и величаво.

* * *

Нам сейчас, как никогда, нужны не высокопоставленные краснобаи, словесной ширмой прикрывающие подлые дела свои и способствующие уничтожению отечества, а истинные гардемарины, для которых Россия священна.

* * *

Такова наша участь. Таково наше время. Сумеем преодолеть коварство нечестивых людей и подвохи вероломной эпохи, сумеем достойно отреагировать на ее вызовы – будем жить. Так будем же жить!

Ссылки

[1] 1993.

Содержание