Учиться общаться – все равно что идти по дороге и вдруг обнаружить, что мост, который нужен, чтобы перебраться через реку, был смыт водой. Хотя в моих таблицах теперь собраны тысячи слов, по-прежнему случается, что мне нужно какое-то слово, а его нет. А если и есть, то всегда ли можно выразить мысль в моих символах, передать эмоцию через ловушку экрана? Ведь разговор – это далеко не только слова, и овладеть его приливами и отливами, ритмом и танцем для меня почти невозможно.
Представьте себе мужчину, который поднимает брови, когда официант вручает ему ресторанный счет за ужин в честь годовщины свадьбы, который они только что съели вместе с женой.
– Да вы, должно быть, шутите! – восклицает он, глядя на счет.
Слушая мужа, жена по его тону и виду может различить, что означают его слова – то ли это гневное обвинение в попытке отнять деньги, которых ему жаль, то ли любовная подначка в адрес женщины, на которую он с удовольствием потратил бы последний грош. Но я не в состоянии бросать слова, яростно или радостно выкрикивать их; мои слова никогда не трепещут от эмоций; мой тон не может повышаться, предвкушая смех, перед последней строчкой анекдота и не становится глухим от гнева. Я «произношу» все свои слова с одинаковой электронной невозмутимостью.
Помимо тона голоса есть еще пространство между словами. Когда-то я часами грезил наяву о том, что я сказал бы, или вел бесконечные мысленные беседы. Но теперь, когда я могу говорить, мне не всегда представляется шанс сказать именно то, что я хочу. Разговор со мной – дело небыстрое, для него требуются время и терпение, а этих составляющих многим не хватает. Человек, с которым я разговариваю, должен сидеть и ждать, пока я не введу символы на компьютере, или смотреть, как я указываю на буквы на своей алфавитной доске. Люди находят это настолько тягостным, что часто предпочитают со мной не разговаривать.
Я работаю уже больше шести месяцев; у меня есть друзья и коллеги; я знакомлюсь с новыми людьми, совершая вылазки во внешний мир. И в процессе этого взаимодействия я узнал, что человеческие голоса движутся в плавном цикле: когда люди говорят, предложения перетекают одно в другое. А я нарушаю этот ритм и все порчу. Люди должны прилагать сознательные усилия, чтобы смотреть на меня и слушать то, что я хочу сказать. Им приходится предоставлять мне пространство для высказывания, поскольку я не могу сразу ответить, и многие не желают слушать тишину, которая возникает, пока я ввожу слова на компьютере. Я понимаю, почему это так трудно. Мы живем в мире, где редко выдаются моменты тишины. Паузы обычно заполняют телевизор или радио, телефон или автомобильные гудки, а если не они, то есть еще бессмысленная светская болтовня. Но разговор со мной в той же мере состоит из молчания, что и из слов, и я замечаю, прислушивается собеседник к моим словам или нет, потому что тщательно подбираю каждое из них.
Я далеко не такой разговорчивый, каким некогда себя представлял. Когда мои родственники болтают за ужином, я обычно молчу; когда мои коллеги рассказывают о том, чем они занимались в выходные, я нечасто присоединяюсь к их беседе. Люди поступают так не нарочно; им просто в голову не приходит сделать паузу и позволить мне высказаться. Они по умолчанию делают вывод, что я принимаю участие в их разговоре, потому что нахожусь в том же помещении; но это не так. Удобнее всего мне разговаривать с человеком, который знает меня достаточно хорошо и способен предвосхищать то, что я собираюсь сказать.
– Хочешь пойти в кино? – спрашивает Эрика, после того как я указываю на буквы К и И.
– Правда, она хорошенькая? – подмигивает она, когда я улыбаюсь вслед проходящей мимо женщине.
– Воды? – предлагает она, когда я вызываю на экран ноутбука таблицу напитков.
И мне нравится это в Эрике, потому что я, как и любой другой человек, предпочитаю короткие пути. То, что моя жизнь подобна жизни малыша-переростка, которого, прежде чем он высунет нос за порог, нужно снабдить пеленками, бутылочками, соломинками и панамкой, не означает, что я ею не наслаждаюсь. Вот поэтому я так радуюсь, когда люди, хорошо меня знающие, помогают мне немного увеличить ее темп. Остальные, похоже, опасаются оскорбить меня, перебивая во время разговора. Если бы они только знали, сколь многое я бы отдал за быстроту и живость разговоров, какие слышу вокруг себя!
Я часто задумываюсь: а догадываются ли вообще люди о присутствии у меня чувства юмора? Юмор – это моментальная, своевременная реакция и мимика, и хотя последним я овладел в совершенстве, два первых фактора составляют для меня серьезную проблему. Люди, хорошо знающие меня, должны понимать, что мне нравятся шутки, но поскольку я часто бываю молчаливым, другие с легкостью могут счесть меня чрезмерно серьезным. Временами мне кажется, что люди по-прежнему представляют вместо меня выдуманного ими самими персонажа, каким я был все те годы, когда не мог общаться. Во многих отношениях я по-прежнему остаюсь для них чистым листом, на котором они пишут собственный сценарий.
– Вы такой милый, – часто говорят люди.
– Какой у вас мягкий характер! – один за другим восторгаются они.
– Вы такой добрый, – вздыхает кто-то.
Если бы они только знали, как меня временами гложет тревожность, какое раскаленное разочарование и мучительное сексуальное желание порой струятся по моим венам! Я – не тот мягкосердечный немой, каким они часто меня считают; мне просто повезло, что я не выдаю ненароком своих чувств, рявкая в гневе или стеная в раздражении. Теперь я порой осознаю, что я – шифрованное сообщение, которое каждый интерпретирует по-своему.
Единственный момент, когда я могу гарантировать, что они будут проявлять интерес к тому, что я говорю, – это когда я на самом деле с ними не разговариваю. Дети – не единственные люди, которые пристальным взглядом выдают свое любопытство, взрослые просто лучше научились его скрывать. На меня часто пялятся во все глаза, когда я набираю на своей алфавитной доске слова руками, которые, пожалуй, до сих пор остаются наиболее капризной частью моего тела. Поскольку моя левая рука по-прежнему ненадежна, я могу пользоваться правой, указывая буквы на доске и работая компьютерными переключателями. Но я не способен уверенно держать такие предметы, как, например, кружка. Хотя я могу подносить ко рту кусочки съестного, я не могу пользоваться для этого инструментом вроде вилки – из опасения, что ткну ею в себя, поскольку мои движения остаются очень дергаными. По крайней мере, я наловчился настолько быстро пользоваться своей доской, что незнакомым людям становится все труднее «выслушивать» меня, глядя мне через плечо.
– Я за ним не успеваю! – со смехом говорит моя мать мужчине, который во все глаза смотрел на нас, пока мы с ней разговаривали в очереди в супермаркете.
Этот мужчина выглядел пристыженным, когда мама с ним заговорила, ему явно было неловко, будто сейчас его отчитают. Но мы с мамой настолько привыкли к тому, что нас «подслушивают», что больше не обращаем на это внимания. Несмотря на все эти трудности в коммуникации, я по-прежнему дорожу тем фактом, что мне вообще дали шанс общаться. Мне представилась возможность, которой я воспользовался, и без нее я не был бы сейчас тем, кто я есть. Моя реабилитация – это труд множества людей: Вирны, моих родителей, специалистов коммуникационного центра; и я никогда не смог бы начать разговаривать без их помощи. Другим людям не так повезло.
Не так давно в том же супермаркете, где тот человек наблюдал за моим разговором с мамой, мы видели пожилую женщину, которую возили в инвалидной коляске. На вид ей было около пятидесяти. Вскоре моя мать разговорилась с ней и ее спутницей. Может быть, та женщина пользовалась языком знаков или указывала на предметы пальцем, но моя мать каким-то образом поняла, что та лишилась дара речи после инсульта.
– Вашей семье известно обо всех тех шагах, которые можно предпринять, чтобы помочь вам снова общаться? – спросила мама у этой женщины, прежде чем показать ей мою алфавитную доску. – Таких средств очень много, нужно только все выяснить.
Спутница этой женщины сказала, что у той есть взрослая дочь. И моя мама попросила ее передать дочери этой женщины, сколько всего можно сделать для ее матери.
– Вам вовсе незачем отказываться от общения с дочерью, – говорила мама той женщине. – Нужно просто выяснить, что вам больше подойдет.
Но когда мы с ними встретились в следующий раз, сиделка рассказала нам, что дочь этой женщины не стала делать ничего из того, о чем ей рассказали.
– Почему бы вам не дать мне ее телефон? – предложила мама. – Я с удовольствием объясню ей, что не стоит терять надежду или слушать, что говорят врачи.
Пока сиделка записывала номер телефона на листке бумаги, я смотрел на женщину, сидевшую напротив меня в своей коляске.
«У-д-а-ч-и», – набрал я пальцами на своей алфавитной доске, и она долго-долго вглядывалась в меня.
Через несколько дней мама вошла в нашу гостиную, поговорив по телефону с дочерью этой женщины.
– Кажется, мой звонок ее не обрадовал, – вздохнула она. – По-моему, ее это просто не интересует.
Больше мы об этом не говорили. Мы оба понимали, что той женщине не суждено выбраться из смирительной рубашки собственного тела – ей просто не дадут шанса это сделать. Она навеки будет заперта в своем молчании, потому что никто не собирается ее освобождать.
Впоследствии я часто вспоминал о той женщине, гадая, как у нее дела. Но всякий раз, вспоминая о ней, я вспоминал и ее взгляд, когда она смотрела на меня при нашей последней встрече в супермаркете. Ее глаза были полны страха. Теперь я понимал, почему.