– Жри, ты, осел долбаный! – рявкает сиделка.

Я смотрю на кучку серого фарша на ложке, которую она держит передо мной. Мне 21 год, я все еще призрачный мальчик.

– Жри давай!

Я открываю рот, и она грубо впихивает в него обжигающую пищу. Отвратительный вкус наполняет мой рот. По пищеводу поднимается желчь. Я заставляю себя проглотить.

– И еще одну.

Я послушно открываю рот. Я должен думать о чем-нибудь другом, чтобы убедить свой желудок принять то, чем меня кормят. Обвожу взглядом комнату. Слышатся дрожащие тихие звуки классических скрипок, создающие музыкальный фон, и я разглядываю других здешних детей. Одни из них плачут, другие молчат. Горло горит, когда я глотаю.

– Поскорее, ты, куча дерьма! Нам тут часами придется сидеть, если ты не поторопишься.

Металлическая ложка врезается в мои зубы, когда сиделка впихивает в меня очередную порцию. Лучше бы она оставила меня голодным, но я знаю, что она этого не сделает.

– Жри давай!

Она дергает меня за волосы – двумя короткими рывками, от которых у меня слезятся глаза, – а потом подносит к моему рту следующую ложку. Мои губы смыкаются вокруг нее, и сердце начинает часто биться, когда я глотаю. Чувствую, как изнутри поднимается тошнота. Меня не должно вырвать. Делаю глубокий вдох.

– Давай же, придурок! Да что с тобой такое сегодня?

Она подносит ко рту еще одну ложку, и меня окутывает густой волной вони. Слишком поздно сдерживать тошноту, я чувствую, как рвота неудержимо поднимается вверх, и ничего не могу сделать, чтобы остановить ее, как бы ни старался.

– Ты, кусок дерьма! – вопит женщина, когда меня все-таки выворачивает наизнанку и я забрызгиваю рвотой всего себя и тарелку перед собой.

Она бьет меня по лицу. Наклоняется настолько близко, что я чувствую на щеке ее горячее дыхание.

– Думаешь, ты такой умный? – орет женщина. – Думаешь, сможешь отделаться от еды, просто сблевав?

Я смотрю, как она скребет ложкой по тарелке. Зачерпывает ею все подряд, вместе с рвотой, наполняет до краев, потом подносит к моему рту.

– Ешь!

Я открываю рот. У меня нет иного выбора. Я должен заставить себя проглотить пищу, которую только что отвергло мое тело, молясь, чтобы оно не сделало этого опять, или будет еще хуже. Эта женщина поступала так прежде; она сделает это снова. Я уже усвоил, что плакать нельзя, поскольку это лишь больше ее разозлит. Когда ложка с размаху врезается в мой рот, я слышу взрыв смеха. Я борюсь с тошнотой, которая снова поднимается изнутри. Женщина улыбается, наслаждаясь своим триумфом.

* * *

Вот почему я так ненавидел тот загородный интернат: одна женщина мучила меня, а остальные сиделки смеялись. Иногда она щипала меня или награждала пощечинами; в другие дни бросала сидеть на улице под палящим солнцем или оставляла замерзать, вынув из ванны, и я трясся в ознобе, пока она наконец не решала одеть меня.

Бывали моменты, когда я задумывался: неужели ее не пугает собственная жестокость? Поставив мне клизму с такой силой, что начиналось кровотечение, она сажала меня в ванну, и я смотрел, как вода становится ярко-красной. Вынув меня из ванны, она окунала зубную щетку в грязную воду, прежде чем почистить ею мне зубы. Потом, когда она сажала меня на унитаз, я видел, как вода подо мной снова становится красной, и благодарил Бога за то, что скоро умру; но какая ирония – меня прикончит кровотечение из заднего прохода!

Если я морщился от ее прикосновений, она била меня так сильно, что у меня перехватывало дыхание. А бывало, давала мне подзатыльник, если я плакал, когда меня оставляли сидеть в собственных нечистотах так долго, что моя кожа приобретала угрожающе багряный цвет.

Каждый день я считал минуты, ожидая, когда он закончится – и я еще на 24 часа приближусь к возвращению домой. Обычно я проводил в этом интернате всего несколько дней, но пару раз мое пребывание затягивалось до шести недель, и паника охватывала меня всякий раз, когда я слышал телефонный звонок. А вдруг это звонят, чтобы сообщить, что мои родители погибли в автокатастрофе? А вдруг меня оставят здесь навсегда, пленником этого заведения, где никто никогда обо мне не вспомнит? Страх нарастал во мне день ото дня, пока я не начинал почти ощущать его вкус. Когда мама или папа приезжали наконец забрать меня, я беспомощно слушал, как им врут, что я снова прекрасно провел здесь время.

Даже вернувшись домой, мне было трудно не бояться, потому что я вскоре начинал гадать, когда мне снова придется вернуться туда. Меня отвозили в интернат не так уж часто, может быть, один-два раза в год; но как только меня сажали в машину и мы выезжали из города, я начинал плакать, сознавая, куда мы едем. Мы пересекали железную дорогу, и я понимал, что мы приближаемся к этому кошмарному дому, слыша, как гравий рикошетит по днищу машины, когда мы ехали по усыпанной им проселочной дороге. Сердце мое колотилось, горло сжималось, мне хотелось кричать, и я пытался понять, удастся ли мне заставить родителей услышать мои мысли, если я очень постараюсь.

Но единственное, чего мне хотелось больше всего на свете, пока я сидел, пристегнутый к креслу, бессильный рассказать кому-либо о том, что, как я знал, вскоре случится со мной, единственное, чего я тогда хотел, – это чтобы кто-то внимательно посмотрел на меня. Ведь наверняка они смогут увидеть то, что написано у меня на лице? Страх. Я понимал, где нахожусь. Знал, куда меня везут. Я – не призрачный мальчик, у меня есть чувства! Но никто на меня не смотрел.