С глубоким вздохом Ифор, сын Моргана, выступил навстречу нежданному посетителю. Старец словно вырос на полголовы.. Звучным, глубоким голосом, способным урезонить кого угодно, он произнес:

– Послушай, приятель, я хозяин этого дома, но почему-то ты не обратился ко мне. У меня бывают разные гости: одних я приглашаю, другие приходят незваными, но я им все равно рад. Тебя же я знать не знаю, в гости не звал, и видеть тебя мне радости мало. Будь любезен, представься, если у тебя есть дело ко мне или к тому, кто разделяет со мной кров. Иначе тебе придется покинуть мой дом.

Нельзя сказать, чтобы сержант стушевался. Защищенный своей должностью, он не считал обязательным соблюдать правила учтивости, однако облик почтенного старца невольно внушал уважение. Услышав подобные слова из иных уст, сержант расценил бы их как непростительную дерзость, но достойный старик заслуживал снисхождения.

– Ты, как я понимаю, Ифор, сын Моргана. Я же Уильям Уорден, сержант, служу под началом Жильбера Прескота, шерифа Шрусбери. Эдвин Гурней подозревается в убийстве, и мне предписано во что бы то ни стало изловить его и доставить в Шрусбери, где против него выдвинуто обвинение, и я сделаю это, ибо так повелевает закон. Тебе, старейшему в здешний краях, тоже следовало бы чтить закон.

– Но не английский закон, – простодушно возразил Ифор.

– Закон есть закон, а убийство остается убийством по любому закону. Отравление, дед, – это не шутка!

Брат Кадфаэль бросил взгляд на Эдвина. Парнишка побледнел и стоял как вкопанный. Он протянул было руку, желая коснуться руки Ифора, – жест умоляющий и успокаивающий одновременно. Однако благоговение и любовь Эдвина к старику были так сильны, что он не решился даже на это прикосновение. Кадфаэль сделал это за него, мягко положив руку на исхудалое старческое запястье. Увы, что бы теперь ни было сказано или сделано, стражники все равно заберут мальчика. В комнате их трое, да еще двое караулят на заднем дворе – так что помешать им никак не удастся. Конечно, этот самоуверенный, грубый сержант не прочь отыграться на пареньке, который так долго водил его за нос. Но он едва ли решится особо распускать руки, понимая, что ему придется иметь дело с Хью Берингаром, а тот может оказаться не в меру щепетилен и строг в том, что касается обращения с узником. Сейчас лучше всего не озлоблять Уордена без нужды. Благоразумие и уступчивость – вот лучшая защита для Эдвина.

– Сержант, – промолвил Кадфаэль, – ты меня знаешь, как знаешь и то, что я не верю в виновность этого мальчика. Но я тебя тоже знаю, и знаю, что ты обязан исполнить свой долг. Ты выполняешь приказ, и мы не вправе тебе препятствовать. Одно мне скажи: неужто это Хью Берингар направил тебя по моему следу? Я-то, когда выезжал из Шрусбери, был уверен, что за мной не следят. Как тебя занесло в этот дом?

Сержант не упустил возможности похвастаться своей прозорливостью.

– Нет, брат, когда ты уехал из замка, никто и не думал за тобой следить, все полагали, что ты вернешься к себе в аббатство. Но потом вернулся Хью Берингар – с этих дурацких поисков на реке – и, ясное дело, с пустыми руками. Ему доложили, что ты приходил, вот он и отправился в монастырь, а там узнал, что ты поехал на север, в Ридикросо. Мне сразу пришло в голову, что манор Бонела совсем неподалеку, – дай, думаю, съезжу туда да погляжу, что ты еще задумал. Управляющий в имении ничуть не удивился: приехали из Шрусбери, спрашивают о брате Кадфаэле, мало ли какие дела могут быть. Он ничего не скрывал, и слуги тоже – да и с какой стати? Они сразу выложили, что ты расспрашивал дорогу к двум домам по эту сторону холмов. Во втором-то мы тебя и застали. А я и раньше говорил: где один – там и другого ищи.

Стало быть, никто умышленно не выдавал беглеца. Хоть это должно послужить утешением для Ифора, сына Моргана, который посчитал бы себя опозоренным и обесчещенным навеки, если бы кто-то из родичей предал гостя, нашедшего убежище в его доме. Но и для самого Кадфаэля это известие имело не меньшее значение.

– Выходит, Хью Берингар не посылал тебя на мои поиски?

– Я отправился на свой страх и риск.

– А что же он делает, пока ты выполняешь его работу?

– Ерундой занимается. Опять собрался что-то искать на реке. Мадог – тот, что утопленников вылавливает – просил его сегодня с утра пораньше спуститься к Этчаму. Ну он и поехал, надеясь что-то там отыскать, хотя всякому понятно, что проку от этого не будет. А я воспользовался случаем и решил поискать там, где, по-моему, было что искать. То-то он удивится сегодня вечером, когда опять вернется ни с чем и увидит, что я не тратил времени впустую.

Кадфаэля это несколько обнадежило. Он понял, что сержант доволен своим успехом, предвкушает возможность похвалиться добычей, а стало быть, вряд ли будет обращаться с мальчуганом слишком сурово.

– Эдвин, – спросил монах, – ты по-прежнему будешь меня слушаться?

– Буду, – уверенно произнес парнишка.

– Тогда езжай спокойно с этими людьми и смотри, по дороге не делай никаких глупостей. Ты ведь знаешь, что не совершил ничего плохого, и значит, тебя нельзя признать виновным – на том и стой. Когда тебя доставят к Хью Берингару, отвечай не таясь, о чем бы он тебя ни спросил. Расскажи ему всю правду. Обещаю, что ты не долго пробудешь в темнице, – промолвил монах, а про себя добавил: "И да снизойдет Господь к моим молитвам!"

– Если парнишка поедет с тобой по доброй воле и даст слово, что не будет пытаться убежать, – обратился Кадфаэль к сержанту, – тебе, конечно, не потребуется его связывать. До Шрусбери путь неблизкий, и вам бы надо выехать до темноты.

– Так и быть, руки связывать я ему не стану, – равнодушно согласился Уорден, – знай мою доброту. Да в этом и надобности нет, со мной двое лучников – отменные, знаешь ли, мастера своего дела. Если он вздумает удрать, ей-Богу, недалеко убежит.

– Я не буду пытаться, – твердо сказал Эдвин, – даю тебе слово. Я готов!

Он подошел к Ифору, сыну Моргана, и почтительно преклонил перед ним колени.

– Дедушка, – промолвил паренек, – спасибо за твою доброту. Знаю, что я не твоей крови, но как бы мне хотелось на самом деле быть твоим внуком! Не поцелуешь ли ты меня на прощанье?

Старик обнял мальчугана за плечи, наклонился и поцеловал его в щеку.

– Ступай с Богом, и возвращайся снова свободным, – прошептал он.

Эдвин достал из уголка, где они были сложены, седло и уздечку, и вышел из дома с гордо поднятой головой. С обеих сторон его сопровождали стражники. Через несколько минут стоявшие у порога Кадфаэль и Ифор увидели, как маленькая кавалькада тронулась в путь. Впереди ехал сержант, за ним Эдвин, по обеим сторонам которого скакали вооруженные стражники, а замыкали процессию двое лучников. Уже становилось прохладно, хотя еще не смеркалось. В Шрусбери они доберутся только затемно: невеселое путешествие, особенно если закончится оно в темнице Шрусберийского замка. Но, дай Бог, это ненадолго. Денька на два, на три, если все закончится хорошо. Только вот – для кого хорошо?

– Как я посмотрю в глаза своему внуку Меуригу, – сокрушался старик, – когда он вернется и узнает, что с моего попущения схватили его гостя?

Кадфаэль проводил взглядом удалявшегося Эдвина: парнишка, высокий для своих лет, в окружении здоровенных стражников выглядел маленьким и хрупким. Монах прикрыл дверь, помолчал в тяжелом раздумье, а потом промолвил:

– Скажи ему – пусть не тревожится за Эдвина, ибо в конце концов правда выйдет наружу, и каждому воздается по делам его.

Кадфаэлю предстояло провести один день в ожидании, и он решил, что коли все равно не может в это время ничего сделать для Эдвина, то не худо будет посвятить это время трудам праведным, дабы снискать милость Всевышнего. Хоть брат Барнабас и быстро шел на поправку, Кадфаэль убедил его повременить и не браться пока за тяжелую работу, хватит с него и хлопот по дому. Да и брату Симону денек отдохнуть не помешает, тем паче что завтра Кадфаэль опять будет в отлучке. Кроме того, братья порешили отслужить вместе все основные молебны, приходящиеся на этот день, как если бы они находились в своем аббатстве. Тут, понятное дело, не церковь, но главное – ни в чем не отступать от канона, а молитва – она везде молитва.

У Кадфаэля было время поразмыслить в течение дня, пока он разбрасывал зерно для несушек, доил корову, чистил старую гнедую лошадь и отгонял овец на свежее горное пастбище. Эдвин, надо полагать, к этому времени уже сидел в темнице, правда, монах надеялся, что парнишка попал туда только после обстоятельного и спокойного разговора с Хью Берингаром. Знает ли уже Мартин Белкот, что Эдвин схвачен? Узнал ли Эдви, что он зря чуть не загнал коня и все его уловки были напрасны? А Ричильдис... Счел ли Хью Берингар своим долгом навестить ее и рассказать, что мальчик в руках закона? Кто-кто, а Хью сумел бы преподнести это известие как можно мягче и деликатнее, но никакая учтивость не в силах уменьшить боль и тревогу матери за любимое чадо.

Но еще больше монах переживал за Ифора, сына Моргана, который вновь остался в одиночестве, едва успев привыкнуть к парнишке, такому доверчивому и почтительному, пробудившему в сердце старика воспоминания о давно минувшей юности. Своенравный, непокорный Эдвин, ни за что не желавший склонить голову перед Гервасом Бонелом, почитал за честь повиноваться и служить Ифору, сыну Моргана, словно зачарованный благородным старцем. Воистину, добро порождает добро.

– Завтра, – промолвил Кадфаэль за ужином, когда смолистые поленья потрескивали в очаге и пахучий синеватый дымок напоминал о его сарайчике в Шрусбери, – мне придется отправиться в путь ни свет ни заря.

Монах полагал, что общинный суд соберется с рассветом, чтобы успеть рассмотреть все дела до наступления сумерек и дать возможность присутствовавшим воротиться домой засветло.

– Но к вечеру я постараюсь вернуться, может, еще поспею овечек загнать. А вы даже не спрашиваете, куда я собрался на сей раз?

– Нет, брат, – добродушно отозвался Симон, – мы с братом Барнабасом и так видим, что у тебя забот полон рот, и у нас нет охоты донимать тебя лишними расспросами. Когда пожелаешь, сам расскажешь нам то, что сочтешь нужным.

Стоит ли, подумал Кадфаэль, живут себе люди тихо, мирно, без тревог и волнений, ни о каком убийстве слыхом не слыхивали – пусть лучше так оно и останется.

Он поднялся на рассвете, оседлал лошадь и двинулся по той же тропе, по которой ехал два дня назад. Однако в тот раз он свернул у брода и переправился через маленький мостик, чтобы попасть в дом Ифора, а сегодня продолжил путь прямо, в долину Кинллайта. Он пересек деревянный мост, от которого до Лансилина оставалось чуть более мили.

Солнце поднялось уже высоко и светило ярко, хотя небо и было подернуто облачной дымкой. Селение уже проснулось, и люди во множестве стекались к деревянной церквушке. Должно быть, каждый дом в Лансилине предоставил кров друзьям или родственникам со всей округи, ибо народу в этот день скопилось чуть ли не в десять раз больше, чем проживало в деревне. Кадфаэль оставил свою лошадь в загоне у церкви, где находилась каменная кормушка и корыто с водой, и присоединился к неторопливой процессии, направлявшейся в храм. По дороге его легко было приметить по черной рясе, поскольку бенедиктинцы нечасто наведывались в здешние края, но, войдя в церковь, монах без труда затерялся в толпе, устроившись в укромном уголке. До поры до времени он не хотел привлекать к себе внимания.

Кадфаэль был рад тому, что среди старейшин, явившихся надзирать за отправлением правосудия, как предписывал им соседский долг, ибо они лучше всех знали эту землю и живущих на ней людей, сегодня не оказалось Ифора, сына Моргана. Монах уважал валлийский обычай и считал, что свидетельства почтенных и знающих людей значит для установления истины больше, чем разглагольствования законников, хотя без них, конечно же, не обходилось и здесь. Не видно было и Кинфрита, сына Риса, покуда трое судей не заняли свои места и не было объявлено о слушании первого отложенного дела. Был вызван истец со своими поручителями, и Кадфаэль узнал Кинфрита среди тех, кто пришел поддержать Овейна, сына Риса. Сам Овейн был очень похож, на Кинфрита, только немного помоложе. Ответчик, Гивел Фихан, смуглый, жилистый, весьма воинственного вида, тоже привел небольшую группу свидетелей, которые теснились за его спиной.

Главный судья поднялся и изложил вердикт. Рассмотрев спор о границах земельных владений в соответствии с исконными обычаями и установлениями, суд пришел к выводу, что Гивел Фихан действительно передвинул угловой межевой столб и прихватил, таким образом, несколько ярдов соседской земли. Однако, помимо этого, суд установил, что сам Овейн, сын Риса, вероятно, уже после того, как обнаружил мошенничество ответчика, предпринял ответные меры, и тайком передвинул длинный отрезок изгороди, разделявшей их владения, на добрый ярд вглубь земли Фихана, с лихвой вознаградив себя за потерю.

Учтя все это, судьи предписали спорщикам вернуть изгородь и межевой столб на прежние места, и обязали обоих уплатить небольшой штраф. Как и следовало ожидать, Овейн и Гивел вполне по-дружески пожали друг другу руки в знак согласия с этим решением. Надо думать, что вечерком они еще и разопьют вместе жбан вина или медового напитка, благо штраф оказался куда меньше, чем они рассчитывали. Но уже на следующий год, вне всякого сомнения, поспеет новая тяжба. Ничего не поделаешь, Кадфаэль прекрасно знал, что межевые споры – излюбленная забава валлийцев.

В этот день было рассмотрено еще два иска, касавшихся границ земельных наделов. Один спор закончился полюбовно, решение же по другому было принято проигравшей стороной с некоторой обидой, однако возражать судьям никому и в голову не пришло. Затем какая-то вдова судилась из-за участка земли с родичами покойного мужа и выиграла дело благодаря тому, что на ее стороне выступило никак не меньше семи достойных свидетелей.

Минуло утро, и Кадфаэль, то и дело оглядывавшийся через плечо на дверь, начал опасаться того, что просчитался. Вроде бы все признаки говорили об одном, но что если он истолковал их неверно? Но тогда придется все начинать заново, и в этом случае Эдвину действительно не поздоровится. Надеяться на Хью Берингара можно было лишь до той поры, пока Жильбер Прескот не вернется с празднования Рождества в Виндзоре и не возьмет бразды правления в свои руки.

Раскрасневшаяся счастливая вдова, сердечно поблагодарив судей, направилась к выходу в окружении своих свидетелей, и в этот момент церковная дверь распахнулась. Кадфаэль, как и добрая половина собравшихся, обернулся и увидел, как в церковь заходит многочисленная группа людей с Меуригом во главе. Юноша прошел в открытый придел и остановился там, а за его спиной выстроилось семеро спутников, почтенных старейшин, готовых выступить в его поддержку.

Штаны и туника молодого валлийца были те же, какие Кадфаэль видел на нем прежде. Несомненно, это его лучшее платье: он надел его, собираясь предстать перед общинным судом, так же как надевал, посещая аббатство в Шрусбери. Была у него и другая одежда, но только та, которую он носил на работе. Припомнил монах и матерчатую суму, свисавшую с пояса Меурига на кожаных ремешках. Он уже видел ее в лазарете, где этот парень трудился в поте лица, желая облегчить страдания старика и не ища никакой корысти. Такие сумы стоят немалых денег, и носят их долгие годы. Сомнительно, чтобы у Меурига была еще одна такая же.

Ничем не примечательный внешне – смуглый, крепкий, широкоплечий – этот юноша мог бы быть сыном или братом любого из собравшихся в церкви. Но сейчас он оказался в центре внимания. Меуриг стоял посередине открытого придела, широко расставив ноги и опустив руки. Во всей его позе чувствовалось напряжение – как будто он готов был в любой момент схватиться за оружие, хотя, конечно, никакого оружия, кроме обычного охотничьего ножа, при нем не было и не могло быть в этом месте, почитавшемся вдвойне священным, и как церковь, и как суд.

Меуриг был чисто выбрит, и даже в неярком свете было заметно, как напряжено было его лицо. Глубоко запавшие глаза пылали точно факелы, укрытые в глубоких пещерах, – они казались и трогательно юными, и древними, как у столетнего старца, и безумно алчущими.

– Я прошу достопочтенный суд, – произнес он высоким и ясным голосом, – позволить мне заявить прошение, ибо мое дело не терпит отлагательства.

– Вообще-то мы уже собирались закрыть заседание, – добродушно заметил главный судья, – однако мы здесь для того, чтобы служить закону. Назови свое имя и изложи свою просьбу.

– Мое имя Меуриг, я сын Ангарад, дочери Ифора, сына Моргана, которого все вы знаете. Мать же моя, Ангарад, родила меня от Герваса Бонела, который, пока был жив, владел манором Малийли. Я пришел сюда, ибо хочу предъявить права на этот манор, принадлежащий мне в силу моего рождения, поскольку я сын Герваса Бонела, причем единственный его ребенок. Я привел с собой достойных свидетелей, которые готовы подтвердить, что земля, на которую я претендую, валлийская, а значит, вопрос о наследовании ее должен решаться по валлийским законам. Эти добрые люди согласны засвидетельствовать и то, что я действительно единственный сын усопшего Бонела. И я, согласно исконным установлениям Уэльса, заявляю, что Малийли должен принадлежать мне, ибо по валлийским обычаям сын, если он признан отцом, есть законный сын, независимо от того, были ли венчаны его родители.

Меуриг глубоко вздохнул. Он побледнел от напряжения, и без того резкие черты его лица еще более заострились.

– Выслушает ли меня достопочтенный суд?

Волнение и рокот прокатились по наполнившей храм толпе – так что дрогнули, казалось, сами его деревянные стены. Даже трое судей на скамье удивленно переглянулись, однако сохранили подобающее их сану спокойствие и сдержанность.

– Долг предписывает нам выслушать всякое обращение, – невозмутимо произнес главный судья, – если истец считает его срочным, в какой бы форме оно ни было подано, – в устной или в письменной, с участием законника или нет. Так мы и поступим, но я должен предупредить тебя, что нам, возможно, придется отложить решение, чтобы собрать дополнительные свидетельства. Имей это в виду, и можешь говорить.

– Тогда, достопочтенные судьи, я начну с того, что касается земель Малийли. Здесь со мною четыре уважаемых человека, которых все знают. Они владеют землей, граничащей с этим манором, и девять десятых протяженности границ Малийли приходится на границы с их наделами. Весь манор лежит по валлийскую сторону старой границы. Я сказал, теперь прошу выслушать моих свидетелей.

Первым выступил самый старый из пришедших поддержать Меурига:

– Манор Малийли находится на земле Уэльса, и на моей памяти вопросы, касавшиеся и его границ, и его внутреннего управления, по меньшей мере дважды решались по валлийскому закону, несмотря на то, что манором владел англичанин.

Правда, некоторые дела разбирались в английском суде в соответствии с английским законом, но тем не менее сам Гервас Бонел дважды предпочел обратиться именно в валлийский общинный суд и, таким образом, сам признал, что валлийский закон имеет силу на его земле. Я же считаю, что обычаи Уэльса никогда не теряли силы в здешних краях, – кто бы ни был владельцем этой земли, она все равно относится к округу Кинллайт.

– И я придерживаюсь того же мнения, – подтвердил второй свидетель.

– Вы все так полагаете? – спросил главный судья.

– Да, – единодушно ответили свидетели.

– Есть ли здесь кто-нибудь, кто считает иначе?

Таких не нашлось. Напротив, несколько человек сочли своим долгом выступить в поддержку сказанного. Нашелся даже один свидетель, которому в свое время довелось судиться с Бонелом из-за отбившегося скота, и тяжба разбиралась здесь, в этом самом суде. Более того, один из трех заседавших сегодня судей принимал участие в слушании того дела. И, разумеется, он вспомнил об этом и охотно подтвердил.

– Суд принимает свидетельства соседей, – объявил главный судья, причем все совещание судей по этому вопросу свелось к обмену кивками и взглядами. – Мы признаем бесспорным, что земля, о которой идет речь, находится на территории Уэльса, и стало быть, всякий, кто на нее претендует, имеет право требовать, чтобы его дело было рассмотрено в соответствии с валлийским законом. Продолжай!

– С позволения достопочтенных судей я перейду ко второму существенному вопросу, – промолвил Меуриг, облизав сухие от волнения губы. – Я заявляю, что довожусь Гервасу Бонелу родным сыном, причем единственным сыном, других детей у него не было. Я прошу тех, кто знает меня с рождения, подтвердить это перед лицом досточтимого судьи, и пусть любой, кто также знает правду о моем происхождении, выступит в мою поддержку.

И на сей раз дело не ограничилось заявлениями приглашенных Меуригом свидетелей. Многие из собравшихся в церкви поднимались по очереди, чтобы заверить судей в том, что истец говорит чистую правду, – Меуриг, сын Ангарад, дочери Ифора, сына Моргана, появился на свет в маноре Малийли, где была в услужении его мать, и еще до его рождения все знали, что она беременна от своего господина. Это не было ни для кого секретом, а когда мальчик родился, Бонел оставил его в своем доме и заботился о его пропитании.

– Все это так, – сказал главный судья, – но есть одна сложность. По закону, общего мнения недостаточно для того, чтобы признать кровное родство, ибо люди могут ошибаться. Даже если кто-то взял на себя обязательство заботиться о ребенке, это, само по себе, еще не может служить доказательством. Необходимо предъявить свидетельство того, что отец сам признавал этого ребенка своим сыном. Лишь при наличии такого свидетельства суд может признать за молодым человеком все права, принадлежащие ему в силу рождения, в том числе и право наследовать отцовскую землю.

– Сложности здесь нет, – гордо ответил Меуриг и достал из-за пазухи свиток пергамента. – Взгляните на это. Отдавая меня в обучение ремеслу, Гервас Бонел заключил соглашение, в котором именовал меня своим сыном, и заверил документ своей печатью.

Юноша подошел и вручил свиток судейскому писцу, который развернул пергамент и внимательно изучил его.

– Все так, как он говорит. Это соглашение между Мартином Белкотом, плотником из Шрусбери, и Гервасом Бонелом. Здесь написано, что Бонел отдает молодого человека в обучение ремеслу плотника и резчика. Он прямо называет его "моим сыном" и обязуется выплачивать ему небольшое содержание. Печать в полном порядке. Сомневаться не приходится – отец этого человека признавал его своим сыном.

Меуриг глубоко вздохнул и замер в ожидании. Судьи негромко, но оживлено переговаривались.

– Мы пришли к выводу, – объявил наконец главный судья, – что это доказательство бесспорно. Ты действительно тот, за кого себя выдаешь, а значит, вправе претендовать на эту землю. Однако нам известно, что существовало соглашение, правда, так и не утвержденное, о передаче этого манора аббатству в Шрусбери. На этом основании, еще до злосчастной кончины Герваса Бонела, аббатство прислало в Малийли управляющего, чтобы имение не пришло в упадок. Конечно, притязания родного сына представляются нам более весомыми, однако дело может осложниться тяжбой. Нужно принять во внимание, что у этой земли есть английский сеньор, да и аббатство, возможно, будет претендовать на это наследство, ибо хотя соглашение не вступило в силу, Бонел, несомненно, выразил намерение передать эту землю монахам. Тебе придется выдвинуть иск о вступлении в права наследования, а поскольку дело запутанное, советуем, не мешкая, подыскать сведущего законника.

– Достопочтенные судьи, – заговорил Меуриг. Он был бледен, глаза его сверкали, а кулаки сжимались, словно он уже захватил в них по пригоршне вожделенной земли. – Есть древний валлийский обычай, который позволяет мне вступить во владение отцовской землей даже сейчас, до окончательного решения суда. Я доказал, что покойный хозяин манора был моим отцом, а родному сыну, и только ему, закон предоставляет право даданхудд – право возжечь потухший очаг отца. Я прошу суд позволить мне, вместе с этими достойными людьми, подтвердившими мою правоту, войти в дом, принадлежащий мне по закону и по праву рождения.

Брат Кадфаэль был настолько захвачен этой пламенной речью, в которой звучала всепоглощающая страсть, что едва не упустил момент. Валлиец до мозга костей, он не мог не сочувствовать молодому человеку, который больше жизни любил эту землю, – землю, которая должна была принадлежать ему по рождению, но права на которую не признавал за ним англонормандский закон. Порыв, охвативший Меурига, был настолько силен, что передался всем: судьям, свидетелям, даже Кадфаэлю.

– Суд признает законность твоей просьбы, – возгласил главный судья, – тебе не может быть отказано в праве вступить в отцовский дом. Однако поскольку о рассмотрении этого дела никто не был извещен заранее, мы должны – пусть и проформы ради – обратиться к собравшимся: если кто-то не согласен с нашим решением, пусть выйдет и выскажет свои возражения. Найдется ли здесь такой?

– Да, – отозвался Кадфаэль, с трудом вырываясь из плена раздумий. – Я хочу высказаться прежде, чем этот человек получит ваше дозволение. Существует препятствие.

Все, кто был в церкви, обернулись на голос, вытягивая шеи и напрягая зрение. Судьи, и те привстали со своих мест, выискивая взглядом говорившего. Кадфаэль не выделялся в толпе, ибо ростом был не выше большинства своих соплеменников, а его тонзура вполне могла сойти за дарованную временем лысину, коих здесь было немало. Голова Меурига растерянно дернулась, в глазах появилось недоумение, кровь отлила от его и без того бледного, окаменевшего лица. Нежданное противодействие поразило его как гром среди ясного неба, но голоса он не узнал, и некоторое время не мог разглядеть монаха, пока тот протискивался сквозь толпу, чтобы оказаться на виду.

– Бенедиктинец? – удивился судья, когда в приделе появилась приземистая, облаченная в рясу фигура. – Ты монах из Шрусбери? Ты явился сюда, чтобы говорить от имени твоего аббатства?

– Нет, – отвечал брат Кадфаэль.

Сейчас он стоял не более чем в двух ярдах от Меурига, и тот, когда прошло первое оцепенение и изумление, узнал монаха. Узнал слишком хорошо.

– Нет, я пришел сюда, чтобы говорить от имени Герваса Бонела.

Лицо Меурига исказила гримаса боли, он попытался было что-то сказать, но не смог вымолвить ни слова.

– Я не понимаю тебя, брат, – терпеливо промолвил судья. – Ты говорил, что существует препятствие. Объясни нам, в чем оно.

– Я валлиец, – сказал Кадфаэль, – я признаю и одобряю закон Уэльса, который гласит, что сын есть сын, независимо от того, в законном браке он рожден или нет, пусть даже английский закон не признает за таким ребенком никаких прав. Да, сын, рожденный вне брака, может наследовать своему отцу, но разве может убийца наследовать своей жертве? А этот человек убил своего отца.

Монах ожидал, что после его слов поднимется шум, но вместо этого в церкви повисла гробовая тишина. Трое судей сидели неподвижно, словно обратившись в камень. Когда же люди оправились от изумления и их взоры, поначалу боязливо, украдкой, стали обращаться к Меуригу, тот успел совладать с собой, хотя это и далось ему нелегко. На его лбу и щеках выступил пот, тело застыло в нечеловеческом напряжении, но он сумел взять себя в руки. Взглянув своему обвинителю прямо в глаза, Меуриг не только удержался от того, чтобы броситься на него, но невозмутимо отвернулся и посмотрел на судей. Его молчаливый протест был красноречивее всяких слов: он давал понять, что считает ниже своего достоинства отрицать голословное обвинение, ответом на которое может быть только презрение.

"И ведь наверняка, – с сожалением подумал Кадфаэль, – многие здесь не сомневаются в том, что я подослан орденом, чтобы помешать передаче Малийли его законному владельцу, или, на худой конец, любым – пусть даже таким низким способом, как ложное обвинение – добиться проволочки в принятии окончательного решения".

– Ты высказал очень серьезное обвинение, – нахмурившись, произнес главный судья. – Такими словами нельзя бросаться. Тебе следует или привести веские доказательства, или удалится.

– Я приведу доказательства. Мое имя Кадфаэль, я монах-травник из Шрусбери, и не кто иной, как я изготовил мазь, которой был отравлен Бонел. Задета моя честь. Целебные снадобья, предназначенные для облегчения страданий, не должны служить убийству. Я пытался спасти Герваса Бонела, принял его последний вздох, а теперь я здесь, чтобы потребовать правосудия от его имени. Прошу досточтимый суд позволить мне рассказать, как приключилась эта кончина.

И он рассказал, решительно и откровенно, упомянув и о том, что, как тогда представлялось, из тех немногих, кто находился в доме в то время, только приемный сын мог что-то выиграть от смерти отчима.

– Тогда всем казалось, что Меуриг ничего не приобретает, скорее наоборот, но теперь-то ясно, сколь много для него было поставлено на карту. Пока соглашение Бонела с нашей обителью не вступило в законную силу, он мог воззвать к валлийскому закону, согласно которому являлся бесспорным наследником, о чем в Шрусбери и понятия не имели. Я себе так это представляю. Парень, сколько себя помнит, знал, что, по валлийскому закону, манор безусловно должен перейти к нему, и, довольствуясь этим, спокойно ждал смерти отца, вовсе не помышляя торопить ее. Даже завещание, в котором Бонел отписал манор своему пасынку, не слишком его встревожило, ибо в его жилах течет кровь Бонела, и в Уэльсе его права предпочтительнее. Но когда его отец решил передать свои владения аббатству в обмен на пожизненное содержание и статус гостя обители, Меуриг понял, что может лишиться всякой надежды.

– Я ничуть не сомневаюсь в том, – продолжал Кадфаэль, – что если бы это соглашение было вовремя заверено аббатской печатью, этот человек – как бы ни было ему горько – постепенно примирился бы с утратой и никогда бы не пошел на убийство. Однако случилось так, что нашего аббата вызвали в Лондон, и имелись все основания полагать, что на его место может быть назначен другой. Поэтому аббат, из-за неопределенности своего положения, не счел себя вправе утвердить соглашение, а эта отсрочка вернула Меуригу надежду и он стал лихорадочно искать способ сорвать утверждение соглашения. Ибо после вступления договора в законную силу земли Малийли раз и навсегда перешли бы к аббатству, и его положение оказалось бы безнадежным. Куда ему тягаться с Бенедиктинским орденом? У Шрусберийского аббатства достаточно влияния, и вздумай Меуриг оспорить соглашение, наш орден добился бы рассмотрения иска в английском суде и по английскому закону, а этот закон, к сожалению, не признает права наследования за такими, как Меуриг.

– Я считаю, – закончил Кадфаэль, – что он пошел в лазарет по доброте душевной, а там простая случайность подсказала ему, где взять отраву. Вот он и поддался искушению, о чем можно только скорбеть, ибо по натуре он не убийца. Но, тем не менее, он виновен, а потому не может и не должен вступать во владение землями убитого им отца.

Главный судья откинулся на скамье с тяжким, тревожным вздохом и взглянул на Меурига, который и бровью не повел, выслушав речь монаха.

– Ты все слышал и понял, в чем тебя обвиняют? Желаешь ли ответить?

– Отвечать тут нечего, – заявил Меуриг, которому отчаяние придало решимости. – Все это пустые слова, они ничем не подкреплены. Да, как он вам и сказал, я действительно был тогда в доме моего отца вместе с его женой, мальчишкой, ее сыном, и двумя слугами. Ну и что с того? В лазарет я тоже заходил, это правда, и случайно проведал про эту мазь, про которую он тут распинается. Но с чего он взял, что я связан с убийством? Эдак я тоже мог бы обвинить любого, кто находился тогда в том доме, только я этого делать не стану, потому как доказательств-то все равно нет. Сержант, так тот с самого начала считал, что это дело рук Эдвина, пасынка моего отца. Но я и его не обвиняю. Я говорю только, что впутывать меня в эту историю ничуть не больше оснований, чем всякого другого. Где доказательства?

– Доказательство у меня есть, – отозвался Кадфаэль. – И вот ведь что печально – по всему видно, что это преступление было совершено не сгоряча, в порыве гнева, о котором человек мог впоследствии сокрушаться, а с заранее обдуманным намерением. Ибо тот, кто стащил отраву из лазарета, должен был принести с собой склянку, чтобы было куда отлить снадобье. Эту склянку он потом долго скрывал, пока был на людях, а при первой возможности незаметно ее выбросил. Так вот, склянка попала в такое место, куда ее никак не мог забросить Эдвин Гурней, приемный сын Бонела. Любой из домочадцев мог, но только не он. Он побежал из дома прямо к мосту, а потом в город – есть свидетели, которые видели это и подтверждают.

– Досточтимые судьи, мы опять слышим одни слова, причем лживые, – вмешался Меуриг, почувствовавший себя несколько увереннее. – Склянки этой никто и в глаза не видел, иначе о ней и сержант бы помянул. Все, что он говорит, от начала до конца выдумки, он специально сочинил эту небылицу, чтобы заморочить вам головы.

Конечно же, об этой улике не знали ни Эдвин, ни Хью Берингар. О том, что склянка найдена, было известно только Кадфаэлю и брату Марку. Слава Богу, что именно Марк нашел и пометил это место: его, во всяком случае, не заподозришь в предвзятости.

Кадфаэль опустил руку в суму и вытащил оттуда маленький сверток. Аккуратно развернув салфетку, он достал склянку из зеленоватого стекла, покрытую подтеками.

– Склянка нашлась. Вот она! – воскликнул монах и поднес улику к исказившемуся от ужаса лицу Меурига.

Молодому валлийцу потребовалось всего мгновение, чтобы собрать все свое мужество и овладеть собой. Но Кадфаэль видел его испуг, и теперь у монаха не осталось и тени сомнения, только горечь, ибо этот человек ему нравился.

– Эта улика, – продолжал Кадфаэль, обернувшись к судьям, – была найдена не мною, а одним юношей, который мало что знает об этом деле и никак не заинтересован в его исходе, а потому лгать не станет. Место находки помечено. Склянка вмерзла в лея мельничного пруда, как раз под окном одной из комнат того дома, где произошло убийство. А Эдвин Гурней ни на минуту не оставался в этой комнате один, и, стало быть, выбросить из окна ничего не мог. Взгляните на нее, если хотите, но будьте осторожны – склянка и снаружи запачкана, и внутри еще осадок остался.

Меуриг посмотрел на судей, передававших друг другу завернутую в салфетку улику, и сказал решительно и нарочито спокойно:

– Допустим, что это правда, хотя здесь и нет того, кто разыскал эту штуковину, а нехудо было бы его самого послушать. Но я-то здесь причем? В доме находилось еще четыре человека, и все они целый день могли входить и выходить из той комнаты, сколько душе угодно. Я-то как раз недолго там оставался, решил вернуться в город, к своему хозяину, а они в этом доме живут.

Выдержка и отвага Меурига не могли не вызвать восхищения, однако испытание оказалось для него нелегким. Он невольно начал оправдываться, а когда понял это, испугался – не за себя, а за предмет своей всепоглощающей любви – за землю, на которой родился и которую считал своей. Кадфаэль и сам не ожидал, что будет так сочувствовать терзаниям Меурига. Но он должен был довести это дело до конца: слишком многое было поставлено на карту, и монах не мог позволить себе и дальше разрываться между состраданием и необходимостью доказать истину. Эдвин в темнице. Меуриг пока не знал об этом, и Бог весть, что бы он испытал, узнав, – жалость или облегчение. Но нет, он ни разу не пытался бросить тень подозрения на Эдвина, хотя сержант и подсказывал такую возможность.

– Вытащите затычку, – обратился монах к судьям. Просьба его прозвучала несколько резковато, но он торопился покончить с этим делом.

– Чувствуете, какой запах? Его ни с чем не перепутаешь. Поверьте мне, это и есть та самая отрава. А видите, как склянка перепачкана мазью? Заткнули ее неплотно, потому что тот, кто спрятал ее, очень спешил. Но все же ему пришлось некоторое время держать ее при себе, дожидаясь, пока уйдет сержант со стражниками. А она была вся измазана. Это снадобье оставляет маслянистые пятна, которые нелегко удалить, и запах у него очень стойкий – вы, я вижу, это уже почувствовали.

Кадфаэль обернулся к Меуригу и указал на грубую холщовую суму, свисавшую у того с пояса.

– Помнится, она была с тобой и в тот день. Пусть судьи сами осмотрят ее, и если там остались пахучие пятна, сравнят их запах с запахом из склянки. Ну-ка, Меуриг, отстегни суму и дай ее нам.

Меуриг был настолько ошеломлен, что едва не послушался монаха. Рука его уже потянулась к ремню.

"А что, если там ничего не обнаружится?" – подумал Кадфаэль. Он нимало не сомневался в том, что склянка проболталась в суме весь тот долгий и страшный день, но кто знает... Сейчас Меуриг наберется смелости, с небрежным видом протянет судьям суму, и если она окажется чистой, все обвинение растает, словно снег на ладони. Но сам Меуриг не мог быть уверен в том, что в суме не осталось пятен. Даже если осмотр ее ничего не даст, он все равно не будет окончательно и бесповоротно избавлен от подозрения, а найдись пахучее пятнышко, и он будет осужден бесповоротно.

– Нет! – хрипло выговорил молодой человек, судорожно прижимая к себе суму. – С чего это я стану подчиняться такому наглому требованию? Ясно же, что его подослало аббатство, чтобы очернить меня и поставить под сомнение мое право.

– Его требование разумно, – строго возразил главный судья. – Безусловно, ты не должен давать суму для осмотра никому, кроме членов суда. Надеюсь, ты не думаешь, что суд может что-то выиграть от признания тебя виновным. Итак, я требую, чтобы ты вручил суму писцу.

Писец, у которого и в мыслях не было, что кто-то может ослушаться веления судьи, встал и протянул руку. И тут выдержка изменила Меуригу. Он резко развернулся и устремился к открытой двери, оттолкнув в сторону одного из стариков, пришедших подтвердить его права на землю. Всего миг, – и он выбежал из церкви и помчался с быстротой оленя. Поднялся шум и гам, добрая половина собравшихся в церкви высыпала следом за беглецом, правда, после первого порыва пыл преследователей значительно поостыл. Меуриг перемахнул через каменную ограду церковного двора и метнулся к опушке леса, покрывавшего склон холма. Еще секунда – и он затерялся среди деревьев. В наполовину опустевшей церкви воцарилась гнетущая тишина. Старики беспомощно переглядывались, даже не пытаясь присоединиться к погоне. Тихо и озабоченно переговаривались трое судей. Кадфаэль стоял, понурив голову, ощущая усталость и опустошенность. Наконец он пересилил себя, выпрямился и глубоко вздохнул.

– Его бегство еще не является признанием вины, – промолвил монах, – к тому же против него не было выдвинуто официального обвинения. Однако то, что здесь произошло, может помочь парнишке, которого держат в темнице в Шрусбери по подозрению в совершении этого преступления. Я должен кое-что сказать и в защиту Меурига: уверен, он не знал, что Эдвин Гурней схвачен.

– Теперь нам придется разыскивать Меурига, – сказал главный судья, – другого выхода у нас нет, и мы займемся этим. И, разумеется, нам следует отослать шерифу в Шрусбери отчет о сегодняшнем заседании. Ты ведь этого хочешь, верно?

– Это единственное, о чем я прошу. Если не возражаете, отошлите туда и эту склянку. Молодой брат Марк подтвердит все, о чем я говорил, – это ведь он нашел улику. Сейчас обязанности шерифа исполняет его помощник, Хью Берингар, будьте добры, распорядитесь, чтобы отчет доставили ему, и никому другому. Я и сам бы хотел поехать, но у меня остались еще дела в Ридикросо.

– Нашим писцам потребуется несколько часов, чтобы составить грамоту по всей форме, а потом еще ее надо будет заверить. Но самое позднее к завтрашнему вечеру отчет будет доставлен в замок. Я думаю, твоему узнику будет больше нечего бояться.

Поблагодарив судей, брат Кадфаэль вышел на деревенскую улицу, заполненную возбужденным людом, на все лады толкующем о сегодняшнем событии. Рассказ о случившемся был у всех на устах, и наверняка эта невероятная новость очень скоро облетит весь округ Кинллайт. Впрочем, даже слухам было не угнаться за Меуригом – в этот день его больше никто так и не видел.

Кадфаэль вывел из загона свою лошадку, взобрался на нее и тронулся в путь. Сейчас, когда напряжение спало, на него свалилась смертельная усталость, сменившаяся отчаянной тоской, которая затем превратилась в тихую грусть. Монах намеренно ехал очень медленно: ему нужно было время, чтобы поразмыслить, но главное, он хотел дать время подумать кое-кому еще. Проезжая Малийли, Кадфаэль бросил на усадьбу всего лишь один горестный взгляд. Этой истории суждено завершиться не здесь. Монах прекрасно понимал, что дело пока еще не закончено.

– Ты как раз вовремя вернулся, брат, – заметил Симон, подкладывая дровишки в очаг, – не знаю уж, какие у тебя там были заботы, но надеюсь, что Господь тебя не оставил.

– Истинно так, – отозвался Кадфаэль, – а теперь настала твоя очередь отдохнуть: если осталась на сегодня какая работа, я сам с ней управлюсь. Лошадку я уже накормил, почистил и поставил в стойло. Я ее не больно гонял, так что старушка не перетрудилась. После ужина я успею закрыть курятник да засыпать сенца корове. Надо будет и овечек отогнать с пастбища вниз в овчарню, сдается мне, ночью может ударить мороз. Но до темноты на все времени хватит – в здешних местах смеркается на добрых полчаса позже, чем в городе.

– Это ты точно подметил, брат, – глаз у тебя наметанный, валлийский. Здесь редко выпадает такая ночь, чтобы путник не мог безопасно бродить по холмам, если, конечно, знает окрестности. Настоящая темень только в лесу и стоит. Случилось мне как-то говорить с одним паломником с севера, вроде бы шотландцем. Здоровенный такой рыжий детина, и говор у него был чудной, я еле понимал, что он лопочет. Так вот, он рассказывал, что в дальних краях, откуда он родом, бывают такие ночи, что солнышко только сядет, а глянь, уже снова встает, а темнеть и вовсе не темнеет. Только не знаю, – мечтательно протянул Симон, – может, это все выдумки. Сам-то я дальше Честера отродясь не бывал.

Кадфаэль не стал рассказывать ему о том, что доводилось видеть ему в своих странствиях. Вспоминая о них, он удивлялся себе: надо же, как человек меняется. Некогда его манили приключения, теперь же ему была мила спокойная жизнь в обители, если, конечно, такую жизнь можно назвать спокойной. Впрочем, всему свой черед.

– Я рад, что погостил у вас, – промолвил Кадфаэль, и не слукавил. – Дух здесь такой, как в Гуинедде. Да и по-валлийски я тут от души наговорился, а то в Шрусбери нечасто выпадает такой случай.

Брат Барнабас принес ужин: ячменные лепешки собственной выпечки, овечий сыр и сушеные яблоки. Хрипота его совсем прошла, и он не мог усидеть на месте, ища, куда бы приложить руки.

– Видишь, брат, твоими стараниями я уже поправился и могу работать. Пожалуй, сегодня вечером сам загоню овец.

– Ну уж нет, – решительно возразил Кадфаэль, – это я возьму на себя – я и так целый день проболтался без работы. Ты уже сделал доброе дело – вон каких лепешек напек, мне бы никогда так не суметь. Каждому свое, дружище.

Близились сумерки, когда Кадфаэль поднялся на гребень холма, чтобы согнать вниз отару. Над горной грядой повисло безмолвие, на востоке синело ясное, бездонное небо, а на западе, над горизонтом, занималась бледная заря. Иные овечки были уже на сносях. Таких было немного, но они требовали неустанного попечения. Случалось, что овца приносила сразу пару ягнят, и лишь при неусыпной заботе удавалось выходить обоих. Кадфаэлю подумалось, что размеренный уклад пастушеской жизни может дарить человеку особое, глубокое удовлетворение. Овцы здесь редко становились добычей хищников, хотя бывало, конечно, что они болели, калечились и в бескормицу стадо не удавалось сохранить до весны. Овец почти не закалывали на мясо, ведь молоко, и особенно шерсть, имели большую ценность, а коли снимешь шкуру, то больше уж овцу не стричь. Только в суровую зиму приходилось резать ослабших, чтобы сберечь остальных. Большей же частью овцы проживали весь отпущенный им Богом срок. Пастухи и овцы всю жизнь проводили рядом, люди привыкали к животным, даже давали им человеческие имена, а те отвечали хозяевам привязанностью и доверием. Пастухи составляли особое братство: трудолюбивые и упорные, добрые товарищи, они не склонны были бунтовать или сетовать на судьбу, а уж убийц, воров и грабителей среди них и подавно не бывало.

"И все же, – размышлял Кадфаэль, легко шагая по склону, – я бы долго в пастухах не выдержал, затосковал бы, может быть, даже по тем вещам, которые нынче порицаю". Он подумал о сложности человеческой натуры, о способности творить и добро, и зло, и мысли его вернулись к событиям сегодняшнего утра, отмеченного борьбой, победами и жертвами.

Погруженный в раздумье монах неподвижно стоял на вершине холма. Он знал, что здесь его можно увидеть издалека. Над его головой раскинулось бескрайнее синее небо, усыпанное мельчайшим бисером звезд, таких крохотных, что их можно было увидеть лишь уголком глаза, а стоило обратить на них взор, и они пропадали, сливаясь воедино.

Кадфаэль бросил взгляд вниз, где среди огороженных загонов темнели хозяйственные постройки, и приметил – или это ему только почудилось – легкую тень, почти неуловимое движение возле овина. Между тем вокруг него начали собираться овцы, они привыкли к человеческой заботе, и не было даже надобности их подзывать. Они тыкались в него мордами, терлись округлыми мохнатыми боками и таращили желтые глаза, предвкушая возвращение в теплую, пахучую овчарню.

Наконец Кадфаэль встряхнулся и начал медленно спускаться по склону. Над отарой плыл мягкий, теплый запах овчины и пота. Монах пересчитал овец и тихонько подозвал пару молоденьких ярочек, случайно отбившихся в сторону. Те послушно поспешили на его зов, и теперь все были в сборе.

Кроме самого Кадфаэля и его небольшой отары, ничто не нарушало тишину и спокойствие ночи. Нигде ни души – небось и тень у овина ему померещилась. Слава Богу, что брат Симон и брат Барнабас послушались его и остались дома, в тепле – и сейчас, наверное, клюют носом У камелька.

Кадфаэль пригнал овец к просторной овчарне, в которой все было подготовлено к скорому появлению на свет новорожденных. Широкие двери открывались вовнутрь. Монах распахнул их и впустил овец в помещение, где их дожидалось корыто с водой и наполненная кормушка. Чтобы найти кормушку, овцам не требовалось света. Внутри овчарни было темно, виднелись только смутные тени, пахло сеном и овечьим руном.

Шерсть у горных овец не такая длинная и шелковистая, как у равнинных, она короче, зато гуще – так что при стрижке здесь получали почти столько же шерсти, сколько и в долине, только, конечно, пониже сортом. Но местная порода паслась на подножном корму, на горных пастбищах, куда избалованных тонкорунных овец и загнать бы не удалось. И молока здешние овечки давали немало – один только овечий сыр сам по себе оправдывал их содержание.

Добродушно ворча, Кадфаэль загнал последнюю, постегавшую овечку, и следом за ней зашел в овчарню. Кромешная темнота на какой-то миг ослепила его. И вдруг каждым мускулом своего тела он ощутил, что позади него кто-то стоит, и застыл, не решаясь даже шелохнуться. К горлу монаха прикоснулась холодная сталь клинка. Кадфаэлю доводилось бывать в подобных переделках, и он знал, что любое неосторожное движение может вызвать озлобление или испуг. Он не такой глупец, чтобы искушать судьбу.

Сильная рука обхватила монаха сзади. Теперь руки его были прижаты к телу, но и без того он не пытался отпрянуть или оказать сопротивление. У самого его уха послышался гневный сбивчивый шепот:

– Ты разбил мою жизнь, брат, – так неужто ты думал, что я не возьму взамен твою?

– Я ждал тебя, Меуриг, – спокойно отозвался Кадфаэль.. – Закрой дверь, тебе ничто не угрожает. Я не двинусь с места. Нам с тобой свидетели не нужны.