Гамо из Лидэйта владел двумя приносившими не плохой доход манорами, расположенными в северо-восточной оконечности графства, поблизости от границы с Чеширом. Он был груб, невежествен, жестоко притеснял своих крестьян, но, несмотря на то, что всю жизнь предавался неумеренному пьянству, чревоугодию, распутству и прочим излишествам, здоровье имел отменное и до шестидесяти лет знать не знал, что такое хворь. Однако по достижении этого почтенного возраста Лидэйтского лорда хватил легкий удар, и, хотя он скоро оправился, случившееся заставило его задуматься о неизбежности перехода в иной мир.

Такого рода мысли, сами по себе невеселые, Фиц Гамона тревожили особо, ибо он имел все основания полагать, что тот, загробный мир, где всякому воздается по делам его, может обойтись с ним не в пример суровее, нежели земная юдоль. Он не жалел ни о чем, содеянном в прошлом, и не особо раскаивался, но все же понимал, что за ним числится немало таких поступков, какие небеса вполне могут счесть тяжкими прегрешениями. А поскольку вечные муки не могли не страшить его, он решил заранее обеспечить своей грешной душе влиятельное заступничество. Причем обеспечить таким образом, чтобы это обошлось ему как можно дешевле, ибо Фиц Гамон был не из тех, кто легко расстается со своим добром. Он искренне полагал, что для обретения его душой надежды на вечное блаженство всего-то и требуется, что сделать разумных размеров пожертвование в пользу святой церкви. Благо для этого ему не было нужды пускаться в паломничество или строить новый храм собственным иждивением, ибо совсем неподалеку, в Шрусбери, находилось Бенедиктинское аббатство.

Уж кто-кто, а братья из обители Святых Петра и Павла сумеют отмолить душу самого закоренелого грешника, а заручиться их молитвами можно ценой достаточно скромного даяния.

Мысль о том, чтобы напоказ одарить бедняков милостыней, посетившая его поначалу, была вскоре отброшена, ибо, по разумению Гамо, большой выгоды это не сулило. Сколько денег ни раздай всяческим оборванцам, они их проедят, да на этом все и забудется. Такое деяние и земной славы ему не добавит, и спасению души вряд ли поспособствует, потому как сомнительно, чтобы благословения нищих и голодранцев имели много весу на небесах. Он же хотел, чтобы слава о щедрости и набожности Гамо Фиц Гамона разнеслась повсюду, а потому не торопился и довольно долго взвешивал, прикидывал и оценивал возможные результаты, пока наконец не пришел к окончательному решению, каковое счел для себя наиболее выгодным. Придя же к нему, он направил в Шрусбери своего законника, дабы тот, проведя переговоры с аббатом и приором, как положено, в присутствии множества свидетелей составил и подписал грамоту о даровании алтарю Пресвятой Девы, что находится в церкви аббатства, годовой ренты, причитающейся ему, Гамо Фиц Гамону, в уплату за землю от одного из арендаторов.

Деньги эти надлежало употребить на то, чтобы над указанным алтарем в течение всего года неугасимо горели свечи. А дабы его неслыханная щедрость вызвала еще большее восхищение, он вдобавок обещал преподнести в дар еще и пару отменной работы серебряных подсвечников, каковые намеревался лично доставить в обитель, с тем, чтобы в его присутствии их торжественно водрузили на алтарь в самый канун Рождества.

Аббат Хериберт, который, несмотря на отнюдь не юный возраст и испытанные в прошлом горькие разочарования, все же придерживался о роде человеческом наилучшего мнения, был чуть ли не до слез растроган таким проявлением щедрости и благочестия. Приор Роберт, сам происходивший из знатного рода, по всей видимости, позволил себе усомниться в чистоте побуждений Гамо, но предпочел не высказывать свои сомнения вслух, дабы не бросать тень на нормандского лорда. Услышав новость, он лишь приподнял брови. Брат Кадфаэль прекрасно знал, какая слава шла о Гамо Фиц Гамоне, и к благим порывам такого рода людей относился более чем скептически, однако же он не был склонен к скоропалительным умозаключениям и предпочел до поры до времени воздержаться от вынесения каких-либо суждений.

Надобно дождаться приезда самого Гамо, поглядеть что к чему, тогда, глядишь, и станет ясно, что он за человек. Впрочем, прожив на свете пятьдесят пять лет и имея изрядный житейский опыт, Кадфаэль ничего особенного от людей не ждал.

В Сочельник, рано поутру, Гамо и его спутники въехали на большой монастырский двор. Брат Кадфаэль наблюдал за их прибытием несколько отстраненно, с не слишком уж сильным интересом.

Все предвещало, что Рождество тысяча сто тридцать пятого года будет холодным и суровым. С началом зимы ударили трескучие морозы, а снегу, как на грех, выпало мало, к тому же и восточный ветер дул не переставая, так что холод пробирал до костей. Да что там зима — весь год не задался. И лето было не в лето, и осень не в осень, а уж об урожае и говорить нечего — одни слезы. Люди по деревням замерзали и пухли от голода. Недород многих повыгонял из домов, заставив просить подаяние, и брат Освальд, ведавший в аббатстве раздачей милостыни, сострадая обездоленным, искренне сокрушался оттого, что не имел возможности помочь всем нуждающимся.

Появление укутанных в теплые плащи путников, ехавших на трех прекрасных верховых лошадях в сопровождении двух основательно навьюченных пони, не могло не привлечь внимания несчастных просителей, во множестве толпившихся у монастырских ворот. Они обступили новоприбывших, наперебой взывая о милосердии и умоляюще протягивая посиневшие от холода руки. Однако Фиц Гамон, небрежно бросив в толпу несколько мелких монет и не желая задерживаться из-за каких-то нищих, взялся за плеть, дабы расчистить себе дорогу.

«Видать, правду о нем говорят», — подумал брат Кадфаэль, остановившийся поглазеть на гостей по дороге в лазарет, куда он нес целебные снадобья для недужных.

Посреди двора рыцарь из Лидэйта спешился, и теперь его можно было рассмотреть получше. Это был рослый, грузный мужчина с густыми волосами, всклокоченной бородой и жесткими, словно проволока, бровями, некогда черными, а ныне изрядно поседевшими. Наверное, прежде он был очень недурен собой, но потворство неумеренным и низменным желаниям не могло не сказаться на его внешности. С годами щеки Гамо побагровели, кожа стала бугристой и шероховатой, а все еще острые черные глаза утонули в глубоких, дряблых мешках. Он выглядел гораздо старше своих лет, но и при этом производил впечатление человека, с которым следует считаться.

Вторая лошадь несла супругу Фиц Гамона, сидевшую на седельной подушке за спиной конюха. Ее маленькая фигурка, плотно укутанная в меха, была почти не различима. Ехала она удобно прислонясь к широкой спине конюха и обхватив его руками за талию. А конюх, надо сказать, был очень даже пригож — статный, румяный малый лет двадцати, длинноногий, широкоплечий, с круглым, простодушным лицом и веселыми глазами. Ладный молодец, к тому же расторопный и услужливый, судя по тому, как ловко, одним прыжком соскочил он с седла и, приподнявшись на цыпочки, подхватил свою госпожу за талию так же крепко, как за мгновение до того она держала его, и, сняв с подушки, легко поставил на землю. Ее маленькие ручки в теплых перчатках задержались на его плечах на миг — всего лишь только на миг, — но дольше, чем это было необходимо. Он же, со своей стороны, почтительно поддерживал ее до тех пор, пока ноги ее не обрели устойчивость на твердой земле, — а возможно, и несколько секунд после того. Фиц Гамон на них не смотрел: он с самодовольным видом принимал знаки внимания со стороны приора Роберта и брата попечителя странноприимного дома, который уже распорядился отвести новоприбывшим — лорду и его супруге — самые лучшие комнаты.

На третьей лошади тоже ехали двое — мужчина и женщина, однако женщина, также сидевшая на седельной подушке, не стала дожидаться, пока кто-нибудь поможет ей спуститься, а, напротив, быстро соскользнула на землю и поспешила помочь своей госпоже снять теплый дорожный плащ.

Служанке — а эта спокойная, тихая молодая женщина, несомненно, являлась служанкой — с виду было лет двадцать пять, разве что чуточку побольше. От холода ее защищал темно-коричневый плащ из домотканой шерсти, грубый полотняный плат обрамлял худощавое, бледное лицо с тонкими чертами и очень нежной и светлой кожей. Во взоре ее светло-голубых глаз, несмотря на сдержанное и даже несколько опасливое выражение, таился некий внутренний жар, не слишком вязавшийся с нарочито смиренной манерой держаться.

Когда служанка подошла к своей госпоже, чтобы освободить ее от тяжелого мехового наряда, выяснилось, что ростом она на добрую голову выше леди, но, несмотря на это, выглядела невзрачно и тускло в сравнении с маленькой, яркой пташкой, выпорхнувшей из-под плаща. Веселая, улыбчивая леди Фиц Гамон, одетая в коричневое и красное, напоминала малиновку как цветами своего облачения, так и жизнерадостной резвостью. Темные, заплетенные в тугие косы волосы были аккуратно уложены вокруг маленькой, приятной формы головки, упругие и нежные округлые щечки разрумянились от свежего, морозного воздуха, а в огромных, выразительных темных глазах светилась горделивая уверенность в неотразимости своих чар. Этой красавице едва минуло тридцать, а скорее всего, она была еще моложе.

Фиц Гамон имел взрослого сына, уже давно жившего отдельно со своей женой и детьми и дожидавшегося, возможно, не слишком терпеливо того дня, когда он унаследует отцовские земли. Эта прехорошенькая особа — чуть ли не девочка в сравнении с пожилым супругом — приходилась Гамону второй, если не третьей женой и была гораздо моложе своего великовозрастного пасынка. Гамо обладал достаточным состоянием и мог позволить себе заводить новых жен, как заводят новое платье по мере износа старого, однако же эта чаровница, судя по всему, обошлась ему недешево. Во всяком случае, она не выглядела хорошенькой, но бедной сироткой, которую родственники запродали богатому старику. Держалась она так, словно ничуть не сомневалась в прочности своего положения, прекрасно знала себе цену и требовала признания ее достоинств ото всех окружающих. Не приходилось сомневаться в том, что она превосходно справляется с ролью хозяйки дома и великолепно выглядит во главе обеденного стола в пиршественном зале Лидэйтского манора, чем тешит тщеславие своего немолодого супруга.

Конюх, ехавший на одной лошади со служанкой, — сухопарый, жилистый малый в годах, с грубоватым, словно коряво вырезанным из дуба лицом — служил Фиц Гамону уже много лет и за это время сумел неплохо приспособиться к особенностям характера своего господина. К переменам настроения лорда он относился со снисходительным терпением, умел предугадывать его желания и не слишком сильно боялся вспышек хозяйского гнева, ибо по опыту знал, что сумеет совладать с любой бурей. Фиц Гамон по-своему ценил его и относился к нему неплохо — насколько вообще был способен хорошо относиться к слуге.

Не говоря ни слова, он быстро развьючил пони и, закинув седельные сумы за спину, поспешил за своим господином в странноприимный дом. Конюх помоложе взял под уздцы хозяйского коня — ему предстояло отвести верховых и вьючных лошадей на конюшню.

Кадфаэль проводил взглядом направлявшихся к крыльцу странноприимного дома женщин. Леди ступала легко и живо, словно молодая лань, и с любопытством озиралась по сторонам большими и яркими глазами. Рослая служанка следовала за ней, ухитряясь, несмотря на размашистый шаг, не обгонять и даже не догонять свою госпожу, а почтительно держаться позади. Походка ее была упругой, хотя в остальном девушка малость походила на ловчую птицу, посаженную в клетку на время линьки.

«Не иначе как она из вилланов, — подумал Кадфаэль, — да и оба конюха то же». Он по опыту знал, что крепостные чем-то неуловимо отличаются от свободных людей. Не то чтобы жизнь у вольных была богаче и легче — зачастую им приходилось куда тяжелее, нежели вилланам, о которых худо-бедно заботились их господа. Коли ты сам себе хозяин, то и рассчитывать можешь только на себя. В этот Сочельник возле аббатской сторожки отиралось множество голодных, оборванных и изможденных людей — свободных людей, которых жестокая нужда вынудила стоять с протянутой рукой. Конечно, всякий человек первым делом стремится к свободе, только вот сыт ею не будешь, особливо в неурожайный год.

В надлежащее время Фиц Гамон в сопровождении жены и прислуги явился в церковь к вечерне, дабы полюбоваться тем, как подаренные им подсвечники в присутствии братии и прихожан будут торжественно водружены на алтарь Пресвятой Девы Марии. Аббат, приор да и все прочие братья без устали рассыпались в благодарностях, не жалея самых восторженных слов. Вполне искренних, ибо искусно выполненные подсвечники на высоких рифленых ножках, увенчанные парными чашечками в виде цветущих лилий, не могли не вызвать восхищения. У каждого лепесточка даже прожилки были видны — ну точь-в-точь как у живого растения. Брат Освальд, ведавший раздачей милостыни, сам был умелым серебряных дел мастером. Он знал толк в такого рода изделиях и прямо-таки глаз не мог оторвать от нового украшения алтаря, правда, неподдельный восторг в его взоре сочетался с некоторым сожалением.

По окончании службы, когда жертвователя с великим почетом и славословиями провожали в покои аббата Хериберта, где в его честь был накрыт ужин, Освальд не выдержал и осмелился обратиться к Фиц Гамону с не дававшим ему покоя вопросом:

— Достойный лорд, этот дар поистине великолепен. Я имею некоторое представление о свойствах благородных металлов и до сих пор полагал, что знаю всех хороших мастеров в наших краях, но прежде не встречался с такой тонкой работой. Стебли, листья, цветы — все словно живое. Детали подмечены глазом знающего толк в растениях селянина, выполнены же рукою придворного мастера. Могу ли я узнать, кто их изготовил?

Фиц Гамон, на чьей щербатой физиономии только что играла самодовольная улыбка, неожиданно помрачнел. Щеки его побагровели еще сильнее, глаза сердито блеснули — словно этот неуместный вопрос каким-то образом омрачил час его торжества.

— Кто-кто… Их сделал один мастер, находившийся у меня в услужении. Сделал по моему приказу, — раздраженно буркнул Гамо. — Кое-какие навыки у него и вправду были, но он всего-навсего виллан и не стоит того, чтобы поминать его имя.

С этими словами Гамо поспешил дальше, как будто стремился избежать дальнейших расспросов, а жена, слуги и служанка последовали за ним. Однако старший по возрасту конюх, похоже не слишком сильно трепетавший перед своим грозным господином, — возможно, потому, что не раз перетаскивал этого самого господина перепившегося до потери чувств из-за стола на кровать, — подергал брата Освальда за рукав и доверительно прошептал:

— Не цепляйся к нему, брат, все едино ответа не добьешься. Дело в том, что этот серебряных дел мастер — его Алардом кличут — на прошлое Рождество взял да и сбежал от нашего лорда. Его, ясное дело, ловили, гнались за ним до самого Лондона, да так и не поймали, а теперь уж, надо думать, никогда не изловят. Я бы на твоем месте не стал ворошить эту историю.

Конюх затрусил следом за своим лордом.

Освальд и другие слышавшие его слова монахи проводили виллана задумчивыми взглядами.

— Сдается мне, — промолвил Кадфаэль, размышляя вслух, — этот Гамо не из тех, кто легко расстается со своей собственностью, будь то хоть серебро, хоть человек. Ежели он что и уступит, то только за хорошую цену.

— Устыдись, брат, — с укоризной в го лосе укорил его стоявший поблизости брат Жером. — Разве он не распростился с этими чудесными подсвечниками, пожертвовав их нашей обители? Совершенно бескорыстно.

Кадфаэль от возражений воздержался, предпочитая не распространяться о том, какую выгоду рассчитывал получить Фиц Гамон в обмен на свое пожертвование. Не было никакого проку спорить с братом Жеромом, который и сам прекрасно знал, что и подсвечники, и годовая фермерская рента дарованы аббатству вовсе не по доброте душевной. Однако же брат Освальд с печалью в голосе заметил:

— Жаль все же, что он, коли уж все едино решил распроститься с этими подсвечниками, не нашел им лучшего применения. Спору нет, они радуют глаз и будут превосходным украшением алтаря, но вот ежели б он с толком их продал да пожертвовал обители деньги, я, наверное, смог бы всю зиму кормить тех обездоленных, что ныне выпрашивают милостыню у наших ворот. У меня от жалости сердце кровью обливается — ведь многие из них не доживут до весны. Помрут с голоду, а помочь им я бессилен.

— Да что ты такое говоришь, брат, — разохался Жером, — он ведь преподнес свой дар не кому-нибудь, а самой Пресвятой Деве. Остерегись, брат, не повторяй греховного заблуждения тех, кто осудил женщину, принесшую сосуд с благовониями и умастившую ими ноги нашего Спасителя. Помни, Господь повелел им оставить ее в покое, ибо она сделала доброе дело.

— Благой и идущий от души порыв — вот что позволило ей удостоиться похвалы из уст Господа нашего, — с благоговением в голосе промолвил брат Освальд. — «Она сделала что могла», — так сказал Иисус апостолам. Но он никогда не называл ее поступок благоразумным, потому как, малость подумав, она, возможно, сумела бы найти драгоценным благовониям и лучшее применение. Но в одном ты прав — не пристало мне порицать дарителя по совершении им даяния. Пролитое мирро все едино не соберешь в сосуд.

Взгляд его, восторженный и в то же самое время сокрушенный, задержался на серебряных лилиях, увенчанных теперь столбиками воска и пламени. В отличие от пролитого мирро употребить их по иному назначению было еще возможно — точнее сказать, было бы возможно, окажись Фиц Гамон более добросердечным и сговорчивым человеком. Но, с другой стороны, он имел полное право распоряжаться своей собственностью по своему усмотрению.

— Они преподнесены в дар Пресвятой Деве, — с жаром возразил Жером, набожно закатывая глаза, — а потому даже сама мысль о каком-либо ином их использовании, пусть даже самом достойном, есть не что иное, как кощунство. Думать о таком — и то тяжкий грех.

— Когда бы сама Пресвятая Дева, снизойдя до нас, явила нам свою волю, — суховато отозвался брат Кадфаэль, — мы бы точнее знали, какое прегрешение почитать тяжким, а какое пожертвование — достойным и благочестивым.

— Разве свет, сияющий над святым алтарем, не есть благо? — не унимался Жером. — И может ли любая, уплаченная за него цена, считаться слишком высокой?

«Вот хороший вопрос, — размышлял брат Кадфаэль, направляясь в трапезную на ужин. — Пожалуй, стоило бы задать его брату Джордану. Порасспросить, что он думает о цене света».

Брат Джордан был стар, давно одряхлел, а в последнее время к его немощам добавилась и новая напасть — он начал по степенно терять зрение. Пока еще старый монах мог различать смутные, словно тени, очертания предметов, а по обители и ее окрестностям передвигался без особых затруднений, потому как знал здесь каждый закоулок и дорогу куда угодно нашел бы даже в кромешной тьме. Но по мере того как вокруг старца смыкался мрак, приверженность его свету становилась все более самозабвенной и пылкой. В конце концов дело дошло до того, что брат Джордан оставил все остальные обязанности и всецело посвятил себя уходу за свечами и лампадами на обоих алтарях монастырской церкви, что позволяло ему всегда иметь пред своими очами свет, причем свет возожженный ко вящей славе Господней.

Не приходилось сомневаться в том, что и сегодня, лишь только отслужат повечерие, старый монах примется старательно подрезать фитили да подливать масло в лампады, дабы в церкви не было чада и копоти, а свет до самой рождественской заутрени оставался ровным и ясным. Скорее всего, он не отправится спать до самого полуночного Прославления. Старики вообще спят немного, а брат Джордан вдобавок не жаловал сон потому, что во сне человек погружается во тьму. Но старик ценил сам свет, ценил пламя, дарящее этот свет взору, но никак не сосуд или опору, поддерживающую тот или иной светоч. Разве эти великолепные, двухфунтовые восковые свечи светили бы не так ярко и меньше радовали взгляд подслеповатого старца, будь они установлены на простых деревянных подсвечниках?

Оставалось около четверти часа до повечерия, и Кадфаэль вместе с другими братьями грелся у очага, когда к нему неожиданно обратился пришедший из странноприимного дома служка:

— Брат, леди Фиц Гамон — та, что приехала сегодня к нам со своим мужем, — спрашивает, не зайдешь ли ты к ней. Ей что-то нездоровится с дороги. Она жалуется на головную боль и никак не может заснуть. А брат попечитель лазарета посоветовал ей обратиться к тебе, потому как ты сведущ во всякого рода целебных снадобьях.

Не задавая лишних вопросов, Кадфаэль поднялся и последовал за ним. Последовал, испытывая некоторое любопытство, ибо во время вечерни присутствовавшая на ней леди Фиц Гамон привлекала к себе внимание цветущим видом и прямо-таки искрящимся взором. Ничто в ее облике не наводило на мысль о недомогании.

Леди встретила Кадфаэля в прихожей странноприимного дома. Она зябко куталась в теплый плащ, тот, который надевала, выходя на улицу, когда направлялась через монастырский двор на ужин в аббатские покои и возвращалась оттуда. Капюшон был надвинут так низко, что лицо молодой женщины скрывалось в тени. За спиной госпожи маячила молчаливая служанка.

— Ты брат Кадфаэль? Мне сказали, что если кто здесь и сможет мне помочь, так это ты, потому как тебе ведомы свойства целебных трав. Видишь ли, сегодня мы с мужем ужинали у лорда аббата, но за ужином у меня — уж не знаю отчего, не иначе как притомилась с дороги — разболелась голова. Да так сильно, что мне пришлось сказать об этом супругу и, не окончив ужина, поскорее отправиться в спальню. Но, увы, у меня и без того-то сон беспокойный, а уж с такой головной болью мне и подавно никак не уснуть.

Можешь ты мне помочь? Дать какой-нибудь настой или отвар — это уж тебе виднее. Я слышала, будто ты сам готовишь всевозможные снадобья из собственноручно выращенных трав. Собираешь их, сушишь, варишь, настаиваешь и все такое.

Наверняка у тебя найдется и что-нибудь способное унять боль, чтобы я смогла наконец заснуть.

Ну что ж, подумал Кадфаэль, нет ничего удивительного в том, что эта женщина, такая молодая и нежная, пытается найти способ хотя бы на праздничную ночь избавиться от назойливых притязаний со стороны грубого и не слишком-то привлекательного мужа на осуществление его супружеских прав. Он ведь наверняка сегодня сильно напьется, так что ее трудно в чем-либо укорить. Да и не его, Кадфаэля, дело выяснять да допытываться, вправду ли она так уж сильно больна. В конце концов она здесь в гостях и вправе рассчитывать на внимание и заботу.

— Есть у меня один отвар собственного приготовления, — ответил монах, — который, я думаю, может сослужить тебе добрую службу. Только с собой я ничего не ношу. Все мои травы да снадобья хранятся у меня в особом сарайчике. Так что погоди чуток, а я схожу туда да принесу тебе скляночку.

— Ой, брат, как это все интересно. А можно я с тобой пойду? Я ведь отродясь не бывала в таких местах, где варят всякое зелье. Там, наверное, все диковинное, необычное…

Она напрочь позабыла о необходимости казаться больной и говорить слабым, усталым голосом. Искреннее, прямо-таки детское любопытство оказалось сильнее осторожности.

— К тому же я только что вернулась от лорда аббата, видишь, даже переодеться не успела, — с жаром убеждала она монаха. — Своди меня туда, брат. Ну что тебе стоит?

— Стоит ли, — вежливо возразил Кадфаэль. — Неровен час, к головной боли еще и простуда добавится. Одно дело по двору пройтись — он начисто выметен, — а дорожки сада запорошены снегом.

— Ничего страшного, несколько минут на свежем воздухе наверняка пойдут мне на пользу, — отмела возражения леди Фиц Гамон. — Глядишь, с морозца я и засну лучше. Идти-то, поди, недалеко?

Идти действительно было недалеко. Стоило отдалиться от монастырских построек, из окон которых лился хоть и слабый, но свет, как на угольно-черном небе стали видны колючие, вспыхивавшие, словно искры холодного костра, звезды. На востоке собирались клочковатые облака. В обнесенном изгородью саду, среди деревьев, было как будто потеплее, чем на дворе, словно растения не только преграждали доступ холодным ветрам, но еще и обогревали пространство своим теплым дыханием. Царила торжественная тишина. Гербариум был отгорожен живой изгородью, под защитой которой притулилась бревенчатая хижина, та самая, под крышей которой готовил и хранил свои снадобья брат Кадфаэль.

Когда они вошли внутрь и монах разжег маленькую лампаду, леди Фиц Гамон охнула от удивления и восторга и, напрочь позабыв о своей мнимой хвори, принялась озираться по сторонам. Глаза ее возбужденно блестели. Служанка, послушно и невозмутимо последовавшая за своей госпожой, напротив, почти не поворачивала головы, но и ее глаза обежали помещение с не меньшим интересом, а бледные щеки даже малость разрумянились. Множество пряных и сладких ароматов, витавших в воздухе, также не остались незамеченными. Ноздри служанки затрепетали, а губы изогнулись в едва заметной улыбке.

Что же до леди, то она, словно любопытная кошка, обнюхивала каждый уголок и не только внимательно приглядывалась и принюхивалась к каждой ступке, склянке или бутыли, но еще и обрушила на Кадфаэля , целый водопад вопросов:

— А это что за сушеные иголочки — малюсенькие такие? Никак розмарин? А зернышки — ну вот те, что насыпаны в большой мешок?

Она по самые запястья запустила руки в горловину мешка, и сарайчик наполнился сладковатым ароматом.

— Ой, да это же лаванда. И как много! Выходит, брат, что ты заботишься и о нас, женщинах. Я знаю, что лаванда идет на духи и притирания.

— Так ведь ей можно найти и другое полезное применение, — с улыбкой отозвался монах, наполняя маленькую склянку густым прозрачным сиропом. То был отвар из маков, вывезенных Кадфаэлем с востока и неплохо прижившихся на английской земле. — Лаванда полезна при всякого рода расстройствах, потому как дух от нее не только благоухающий, но и успокаивающий. Я дам тебе маленькую подушечку, набитую ею и некоторыми другими сушеными травами, — смотришь, и заснуть будет легче. Но главное — вот этот отвар. Выпей его перед тем, как лечь в постель, и вот увидишь — сон будет глубоким и спокойным. Можешь принять сразу всю склянку. Вреда от этого никакого, только заснешь крепче и проспишь до самого утра.

Леди Фиц Гамон, вертевшая в это время в руках пару толстостенных глиняных мисочек, которыми Кадфаэль пользовался при сортировке и просушке предварительно просеянных семян фруктовых растений, с живым интересом уставилась на врученную ей монахом маленькую склянку.

— Неужто этого хватит? Мне бывает нелегко заснуть.

— Еще как хватит, — терпеливо заверил ее Кадфаэль. — От такой дозы и крепкий мужчина будет спать без просыпу, но вреда от нее не будет даже нежной и хрупкой женщине вроде тебя.

Леди приняла флакон и со вкрадчивой улыбкой промолвила:

— Коли так, брат, я признательна тебе от всей души. И поскольку ты монах и никакой платы все равно не примешь, я непременно сделаю пожертвование в пользу обители. Денежное пожертвование — пусть им распорядится ваш брат раздатчик милостыни. Элфгива, — обратилась она к служанке, — ну-ка возьми эту маленькую подушечку. Я всю ночь буду вдыхать аромат лаванды. Надеюсь, он навеет мне сладкие сны.

«Значит, служанку зовут Элфгива, — отметил Кадфаэль. — Редкое имя — норвежское, датское или что-то в этом роде. И глаза у нее северные, скандинавские, голубые, как лед, а кожа тонкая и бледная, причем от усталости кажется еще бледнее и тоньше. Трудно сказать, старше служанка годами, чем ее госпожа, или, напротив, моложе. Уж больно они разные, непохожие. Одна резвая и бойкая, а другая тихая, скромная и смирная».

Кадфаэль загасил лампу, закрыл дверь и проводил обеих женщин до большого двора как раз вовремя, чтобы поспеть к повечерию. Похоже, леди не собиралась присутствовать на богослужении, что же до лорда, то он как раз сейчас, покачиваясь из стороны в сторону, выходил из аббатских покоев. Не то чтобы Гамо напился вдребезги, однако же явно перебрал, так что конюхам приходилось поддерживать его с обеих сторон. Несомненно, лишь колокол к повечерию прервал затянувшееся застолье, причем, надо полагать, к немалому облегчению аббата. Отец Хериберт не был любителем выпить да и вообще имел мало общего с Фиц Гамоном. Если, конечно, не считать искреннего благоговения перед алтарем Пресвятой Девы.

Леди Фиц Гамон и ее служанка уже скрылись за дверью странноприимного дома, а лорд Гамон направлялся туда же. Один из помогавших ему проделать этот нелегкий путь конюхов — тот, что помоложе, — нес в руке кувшин, судя по всему, полный вина. Стало быть, рыцарь вознамерился продолжить попойку, а его молодая жена может спокойно отойти ко сну, приняв снадобье и положив под голову ароматную подушечку. Скорее всего, сегодня никто ее не потревожит.

Испытывая удовлетворение, смешанное со смутной, легкой грустью, Кадфаэль отправился к повечерию.

Лишь по окончании службы, когда братья уже укладывались спать, Кадфаэль припомнил, что он вроде бы забыл заткнуть пробкой флягу, откуда отливал маковый отвар. Большой беды в том не было — вряд ли снадобье испортится в такую морозную ночь, — но любовь к порядку не позволяла монаху лечь спать, не исправив упущения, а потому он двинулся в свой сарайчик.

Чтобы ноги не мерзли и не скользили на обледенелых тропинках, Кадфаэль обернул сандалии мягкой шерстяной материей и ступал совершенно бесшумно. Подойдя к сараю, он уже протянул руку, собираясь отворить дверь, но замер на месте, ибо неожиданно услышал, как внутри кто-то переговаривается. Точнее, перешептывается — голоса были тихими, ласковыми, а слова сбивчивыми и бессвязными. Кое-что, однако, можно было разобрать.

— А что, коли он все-таки?.. — послышался опасливый голос, принадлежавший молодому мужчине.

Ответом ему был веселый, беззаботный женский смех.

— Ничего не бойся. Он до самого утра проспит как убитый.

Разговор оборвался. Теперь из-за двери доносились лишь сладкие, самозабвенные вздохи. Уста влюбленных слились в долгом поцелуе. Все стихло, но через некоторое время молодой человек заговорил снова. В голосе его по-прежнему слышались тревожные нотки.

— Послушай, а вдруг все-таки?.. Откуда ты можешь знать?

— Нет, нет, — успокаивающе заверила его женщина. — Во всяком случае еще час… да, пожалуй, час… Потом здесь станет совсем холодно, и мы уйдем.

«Это уж точно», — подумал Кадфаэль. Едва ли стоит опасаться того, что молодая парочка останется в сарае до утра. Маловероятно, чтобы им захотелось провести ночь на жесткой деревянной скамье у бревенчатой стены. Эдак и замерзнуть недолго, даже если укрыться плащом.

Осторожно, стараясь не переполошить влюбленных, Кадфаэль выбрался из сада и побрел в свою келью. Теперь он понял, зачем молодой леди потребовался отвар и кому он предназначался. Не иначе как снадобье подмешали в тот самый кувшин с вином, который нес молодой конюх. Ну что ж, сонного зелья в той склянке хватило бы и для трезвого, а о пьяном и говорить нечего. Второй конюх, тот, что постарше, надо полагать, решил, что его господин просто-напросто упился до потери сознания, да и уложил его спать где-нибудь в сторонке, дабы не беспокоить молодую леди, которая, в чем слуга, конечно же, ничуть не сомневался, почуяв недомогание, удалилась в спальню и давно уже спала сном невинности.

Однако же брата Кадфаэля все это ни коим образом не касалось, тем паче что ни малейшего желания впутываться в подобные дела у него не было. Да и осуждать неверную женушку он не брался, по тому как понимал, что такая молодая и красивая женщина вышла за Гамо вовсе не по любви. Скорее всего, у нее просто не было выбора. Ну а потом, как на грех, ей подвернулся этот молодец — пригожий да ладный. Он ведь все время находился рядом с нею, а в сравнении с ним постылый муж, казался, наверное, еще старше и безобразней. Вот она и… Кадфаэль вздохнул, припоминая былые шалости. Он ведь и сам, до того как стал монахом, отнюдь не чурался радостей любви и, когда отрекся от них, то, в отличие от многих братьев, по крайней мере знал, от чего отказывается. Да и трудно было не восхищаться этой грешной проказницей — ведь как ловко она и способ от делаться от муженька нашла, и укромное местечко для тайного свидания подыскала.

Кадфаэль спокойно улегся в постель, спал без сновидений и пробудился лишь за несколько минут до полуночи, с колоколом, призывавшим на ночную молитву.

Чинной вереницей братья спустились по ночной лестнице в церковь, где над алтарем Пресвятой Девы мягким и ровным светом горели свечи.

Перед алтарем, почтительно отступив на несколько ярдов от нижней ступени, недвижно стоял на коленях брат Джордан, по всей видимости, так и не ложившийся спать. Спина старика была напряженно выпрямлена, руки молитвенно сложены, а широко раскрытые глаза — почти невидящие, но полные восторга — устремлены к свету. Тому самому свету, который он так любил.

— О братья, — возгласил он дрожащим от благоговения голосом. — Я сподобился неслыханной благодати. Мне даровано было узреть чудо… Хвала Всевышнему, ниспославшему нижайшему из рабов своих столь великую милость. Но потерпите, братья, ибо я не смею рассказать вам больше. Три дня, считая с сегодняшнего, я должен хранить молчание, и лишь после этого позволено мне будет поведать…

— Братья, братья! — неожиданно возопил брат Жером, указывая на алтарь, — взгляните туда! Вы только взгляните!

Все присутствовавшие, кроме Джордана, продолжавшего блаженно улыбаться и бормотать молитвы, обернулись и уставились на алтарь. Высокие свечи стояли твердо и ровно, укоренившись в лужицах стекшего с них же и застывшего воска. Только вот стояли они в маленьких глиняных плошках, какие Кадфаэль использовал для сортировки семян. Серебряные лилии бесследно исчезли.

Несмотря на переполох, вызванный пропажей драгоценного подношения, приор Роберт никоим образом не собирался отступать от заведенного в обители распорядка. Фиц Гамона, конечно же, будить не стали — пусть уж спит себе до утра, пребывая в блаженном неведении. А вот полуночное Прославление следовало отслужить во что бы то ни стало, ибо Рождество Христово значило несравненно больше, нежели любые дары и любые утраты. Он хмуро проследил за тем, чтобы богослужение прошло как должно, а по завершении его отослал братьев по кельям. Спать до заутрени, ежели они, конечно, смогут заснуть, а нет — ворочаться в постелях, вспоминал случившееся. Никому из братьев приор не позволил приставать к Джордану с расспросами, но зато сам, оставшись наедине со стариком, попытался вытянуть из него хоть что-нибудь вразумительное. Однако же все старания Роберта пропали втуне. Исчезновение подсвечников вовсе не обеспокоило Джордана — похоже, он даже не заметил этого. На все же другие вопросы старец упорно отвечал одно и то же:

— Мне велено молчать до полуночи третьего дня.

Кем велено да почему, спрашивать было бесполезно. Старик лишь блаженно улыбался и молчал.

Поутру, перед мессой, в странноприимный дом явился приор Роберт, который сам вызвался сообщить огорчительное известие Фиц Гамону. Тот, разумеется, пришел в ярость, слегка умерить которую, да и то не сразу, удалось лишь при помощи приготовленного Кадфаэлем успокоительного медового отвара. Свейн, старший по возрасту конюх Гамо, на сей раз предпочитал держаться подальше и не приближался к своему господину даже в присутствии приора Роберта — видать, по опыту знал, чем порой оборачиваются вспышки хозяйского гнева, и боялся под вернуться под горячую руку. Супруга Фиц Гамона тоже держалась в сторонке с таким видом, словно еще не вполне оправилась от вчерашней хвори. Само собою, она, как и подобало доброй жене, разделяющей с супругом все его радости и огорчения, охала и ахала по поводу возмутительной кражи и вторила его требованиям немедленно найти и примерно наказать виновных в этом неслыханном святотатстве, а подсвечники водрузить на место. Разумеется, приор Роберт полностью поддержал это требование и торжественно заверил супругов в том, что не пожалеет усилий, дабы вернуть обители этот поистине княжеский дар. Он уже отметил ряд обстоятельств, которые, по его мнению, должны были облегчить поиски, и не преминул поделиться своими соображениями с Гамо.

Выяснилось, что как раз после повечерия выпал легкий снежок, тоненьким слоем припорошивший землю. Этот слой оставался девственно нетронутым, следов на нем не было, в чем Роберт предложил Гамо убедиться лично. Привратник клялся и божился, что за ворота ни одна живая душа не выходила. Правда, со стороны Меола территория аббатства не была ограждена стеной, и, стало быть, злоумышленнику не было нужды обязательно проходить мимо сторожки. Однако же речушка замерзла, и русло ее и оба берега замело снегом, а никаких следов на этом снегу не было. Безусловно, внутри монастырских стен следов имелось великое множество, они пересекали двор во всех направлениях, но те из них, которые вели за пределы обители, остались еще до повечерия, то есть тогда, когда подсвечники еще благополучно пребывали на алтаре.

— Итак, этот негодяй все еще здесь, в стенах аббатства, — заключил услышанное Гамо, мстительно сверкая глазами. — Тем лучше! Стало быть, и его добыча никуда отсюда не подевалась. А коли так, коли мои подсвечники спрятаны где-то поблизости, мы тут все вверх дном перевернем, но их отыщем и проклятого святотатца поймаем.

— Истинно так, достойный лорд, — согласился приор Роберт, — мы каждую каморку обшарим и допросим всех до единого, и мирян, и братьев. Обитель возмущена этим неслыханным кощунством ничуть не меньше, нежели ваше лордство. Достойный лорд может сам возглавить поиски, если то будет ему угодно.

Так и получилось, что весь рождественский день прошел в не слишком приятных хлопотах, перемежавшихся торжественными праздничными богослужениями, проводились которые, несмотря ни на что, в точно установленное время.

Все братья были опрошены, но им ни чего не стоило отчитаться за каждую минуту. В обители царил строжайший распорядок. Малейшее отступление от него считалось событием, и случись таковое, оно непременно было бы замечено. Как правило, свидетельство одного брата освобождало от подозрения другого. Даже те из монахов, у кого, подобно отлучавшемуся в свой сарайчик брату Кадфаэлю, имелись особые обязанности, легко очищались от подозрений, ибо нашлись свидетели, видевшие каждого из них как раз в то время, когда могла произойти кража. Монастырские служки и работники из мирян придерживались не столь строгого распорядка, как монахи, но работали они в большинстве случаев по двое или по трое, а стало быть, тоже могли оправдаться, ссылаясь друг на друга. Хуже обстояло дело с немногочисленными гостями обители и их слугами. Разумеется, все они клятвенно отрицали какую бы то ни было причастность к произошедшему, а если даже и не могли неопровержимо доказать свою невиновность, то ведь и у Фиц Гамона не имелось никаких свидетельств обратного. Его собственные слуги были подвергнуты допросу наравне со всеми прочими. Нашлось несколько свидетелей, приметивших, как Свейн отправился на сеновал над конюшней сразу после того, как уложил спать своего лорда, — причем все они в один голос утверждали, что руки у конюха были пусты. Сам же Свейн — что не без интереса отметил Кадфаэль — не моргнув глазом заявил, будто молодой Мэйдок появился на том же чердаке через час после него, причем отправился на боковую так поздно лишь потому, что по его, Свейна, поручению ухаживал за одной из вьючных лошадок, вроде бы начавшей выказывать признаки простуды.

«Интересно, — подумал Кадфаэль, — в чем тут дело? Скорее всего, один виллан старается выручить другого — слуги частенько помогают друг другу против господ». Но, вполне возможно, Свейн прекрасно знал или, по крайней мере, догадывался, где провел вечерок его молодой приятель и какую лошадку обхаживал. Знал, и решил помочь молодцу — ведь выйди правда наружу, тому бы не сносить головы. Немудрено, что Мэйдок в это утро выглядел не столь веселым и жизнерадостным, как обычно, хотя в целом, надо признать, владел собой неплохо и даже поглядывал украдкой на леди. Та держалась с ним, как и подобало госпоже, прохладно и несколько отстраненно.

После обеда, который и братья, и гости вкушали в подавленном настроении, Кадфаэль предоставил приору и Фиц Гамо продолжать поиски так, как они сочтут нужным, а сам отправился в церковь. Пока Роберт и Гамо обшаривали там каждый уголок, он держался в стороне, но теперь, оставшись один, решил самостоятельно поискать что-нибудь интересное. Само собой, он рассчитывал обнаружить какие-нибудь малозаметные следы случившегося, а никоим образом не отыскать два здоровенных серебряных подсвечника.

Преклонив колени перед алтарем, он поднялся на первую ступеньку и внимательно пригляделся к горящим свечам. Никто не обратил ни малейшего внимания на неприметные плошки, заменившие похищенные подсвечники. В этой суматохе всем было не до того, да и сарайчик Кадфаэля посещать случалось немногим. И слава Богу, а не то кто-нибудь мог бы заметить, что глиняные плошки взяты именно оттуда. Ведь Кадфаэль изготовил их собственными руками — сам и вылепил, и глину обжег. В сложившихся обстоятельствах монаху было о чем подумать. Разумеется, он вовсе не имел намерения прощать святотатственную кражу, однако при этом не желал отдавать на милость Гамо Фиц Гамона кого бы то ни было, пусть даже существо оступившееся и грешное.

Неожиданно он приметил, как у основания одной из свечей что-то блеснуло и, присмотревшись, понял, что в оплывший воск вплавилась длинная и тонкая нить. Монах осторожно вынул свечу из ее гнезда, высвободил светлый волосок, отломив заодно и маленький кусочек воска, а потом поднял и повернул свечу, чтобы посмотреть, нет ли чего-нибудь и под ней. Единственным, что он увидел, оказалось крохотное пятнышко. Кадфаэль отколупнул его ногтем и задумался. Задумался о том, как могло попасть сюда семечко лаванды.

Уж не осталось ли оно в мисочке с прошлых времен? Но нет, он ведь сам вымыл и протер плошки, прежде чем составил их стопочкой. Они были совершенно чисты, за это можно поручиться, а стало быть, семечко попало туда позднее. Не иначе как случайно прицепилось к рукаву и упало в мисочку, когда в нее устанавливали свечу. А ведь леди Фиц Гамон свободно расхаживала по сараю, совала нос в каждый угол, а в мешок с лавандой и вовсе запустила руку чуть ли не по локоть. Кому-кому, а ей ничего не стоило прихватить с собой пару плошек, припрятав их под просторным плащом. А еще проще было поручить это молодому Мэйдоку, ведь он тоже побывал в сарайчике во время их тайного свидания.

«Да… — размышлял Кадфаэль. — Видать, дело у них зашло далеко. Настолько далеко, что они решили бежать, ну а куда убежишь без денег. Влюбленные отчаянно нуждались в средствах, потому, наверное, и решились…» Во всяком случае сбрасывать со счетов такую возможность не стоило.

Однако же лавандовое зернышко навело монаха и на другие размышления. Как, впрочем, и найденный волосок — длинный, тонкий, светлый, словно льняная нить, но гораздо более яркий. У того парня — молодого конюха — волосы вроде бы светлые, но настолько ли? Сразу ведь и не скажешь.

Покинув церковь, Кадфаэль вышел на морозный двор и направился прямиком в свой садик. Зайдя в сарай, он надежно закрыл за собой дверь, после чего по самые локти погрузил руки в мешок с лавандовыми семенами и принялся шарить в нем, перебирая прохладные, скользкие зернышки. Воздух тут же наполнился сладким благоуханием. Конечно же, оба подсвечника были спрятаны там — сначала он нащупал верхушку одного, а потом и другого. Глубоко вздохнув, монах присел на скамью и призадумался, что же делать теперь.

Найти похищенное еще не означало разоблачить вора. Конечно, Кадфаэль мог прямо сейчас вернуть подсвечники, но прекрасно знал, что Фиц Гамон на этом не успокоится. Движимый мстительной злобой, он не прекратит поисков, покуда не найдет злоумышленника.

Кадфаэль уже успел приглядеться к этому человеку и понимал, что изобличенному похитителю не поздоровится. Скорее всего, преступление будет стоить ему головы, ибо оскорбленное тщеславие Гамо едва ли удовлетворится меньшим. А прежде чем обречь кого бы то ни было на столь жестокую расправу, не мешало бы разузнать побольше и о самом преступнике, и обо всех обстоятельствах преступления. Однако же и оставлять похищенные подсвечники в сарае не стоило.

Едва ли кому-нибудь могло прийти в голову обыскивать эту хижину, но все же исключить такую возможность полностью нельзя. Придя к такому выводу, Кадфаэль завернул оба подсвечника в кусок мешковины и, от греха подальше, засунул их прямо в живую изгородь, в то место, где она была гуще всего. Проглянувшее ненадолго солнышко растопило припорошивший кусты снег, а густые упругие ветви, как только Кадфаэль убрал руки, сдвинулись, надежно укрыв сверток.

Теперь оставалось только ждать. Тот, кто спрятал подсвечники в мешке с лавандой, ночью наверняка наведается в сарай за своей добычей и тем самым выдаст себя.

Довольно скоро выяснилось, что, перепрятав подсвечники, он поступил весьма предусмотрительно и разумно. Еще до вечерни неугомонный Гамо, твердо решивший обшарить каждый закуток, заявился с обыском и к нему в сарайчик. Помещение осмотрели в присутствии самого брата Кадфаэля, следившего за тем, чтобы никто в пылу поисков не разбил какой-нибудь сосуд да не разлил ценное снадобье. Надо сказать, что в мешок с лавандой всего-навсего заглянули. Вытряхивать семена или копаться в них никто не стал, так что подсвечники, скорее всего, не были бы найдены, даже оставайся они на прежнем месте. Ну уж, а раздвигать ветви да шарить под живой изгородью никому и вовсе в голову не пришло. Как только подручные Фиц Гамо убедились, что в сарае ничего нет, и отправились ворошить солому на сеновалах да зерно в амбарах, Кадфаэль тут же вытащил сверток из кустов и вернул его в мешок.

Теперь подсвечники превратились в наживку, сарайчик же — в ловушку для похитителя. Как только вор убедится в том, что налаженные Гамо поиски не увенчались успехом, он непременно явится за своей драгоценной добычей.

В ту ночь Кадфаэль решил устроить в сарайчике засаду и подстеречь вора. Когда все братья уже улеглись и отошли ко сну, он тихонько улизнул из своей кельи, что не составляло особого труда, ибо находилась она возле самой лестницы, ведущей прямиком в церковь. Монахи называли ее ночной, потому что пользовались ею главным образом во время ночных богослужений. Приор Роберт, строго следивший за соблюдением распорядка, спал в противоположном конце помещения и ничего заметить не мог.

Морозный ночной воздух пощипывал щеки, однако Кадфаэль не слишком боялся озябнуть, ибо знал, что в его сарайчике ненамного холоднее, чем в келье, тем паче, там у него имелось несколько теплых одеял и накидок. В холодные ночи монах нередко укутывал в них свои кувшины и жбаны, чтобы не дать настоям и отварам замерзнуть. Кадфаэль не забыл прихватить с собой коробочку с трутом и кремнем, однако огня разводить не стал, а спрятался в темноте за дверью и принялся ждать. Время шло, и монах начал подумывать, не понапрасну ли он выбрался из теплой постели — ведь, выждав один день, вор вполне мог счесть разумным переждать для пущей надежности и другой, прежде чем прийти за своей добычей.

Однако, в конце концов оказалось, что время было потрачено не зря. Когда Кадфаэль уже чуть было не отчаялся ждать, он услышал, как кто-то легонько взялся за дверь. Это случилось около десяти часов вечера, за два часа до полуночного богослужения и почти через два часа после того, как братья улеглись спать. Надо полагать, что в такое время и в странноприимном доме все уже видели сны. Час был выбран продуманно, с тем, чтобы елико возможно уменьшить риск. Кадфаэль затаил дыхание.

Дверь распахнулась, кто-то бесшумно скользнул в сарайчик и, безошибочно определив в темноте направление, легкими, быстрыми шагами двинулся прямо туда, где стоял мешок с лавандой. Так же молча Кадфаэль закрыл дверь, прислонился к ней спиной и только после этого, чиркнув кремнем, высек искру и поднес огонек к фитилю своей маленькой лампады.

Она — а то была женщина — не испугалась, не вскрикнула и не стала пытаться проскочить мимо монаха и скрыться в ночи. Такая попытка все едино была бы обречена на провал, а она, похоже, знала жизнь не понаслышке, умела терпеливо сносить удары судьбы и мириться с тем, чего все равно не изменить.

Лампада разгорелась, и теперь монах отчетливо видел стоявшую перед ним женщину в плаще с низко надвинутым на лицо капюшоном, крепко прижимавшую к груди серебряные подсвечники.

— Элфгива! — негромко промолвил Кадфаэль, а потом, немного помедлив, спросил: — Тебя прислала сюда твоя госпожа?

Монах не успел договорить, как понял, что задал вопрос напрасно. Он знал ответ.

Зря он грешил на леди Фиц Гамон. Мог бы и раньше сообразить, что эта легкомысленная вертихвостка может заглядываться на красивых молодцов, но никогда не решится оставить хоть и старого, но зато богатого мужа и обеспеченную жизнь. Как бы ни были неприятны ей докучливые знаки внимания со стороны Гамо, она вовсе не собиралась бежать от него с любовником, тем паче что любовник этот был всего-навсего вилланом без гроша за душой. Он был нужен ей лишь для тайных любовных утех. Скорее всего, даже после смерти Фиц Гамона она беспрекословно выйдет замуж за того, кого ей укажет сеньор, лишь бы сохранить свое положение и достаток. Что ни говори, а эта пташка не из того теста, из которого лепятся искательницы приключений или женщины, готовые на все ради любви. Леди Фиц Гамон — особа совсем другого склада. Дурить пьяницу мужа — это все, на что она способна.

Кадфаэль подступил ближе к стоявшей перед ним служанке и, медленно подняв руку, отвел назад капюшон, открыв голову. Молодая женщина была стройна и высока ростом — на добрую ладонь выше самого монаха — и держалась прямо, под стать одному из подсвечников, которые сжимала в руках. Сетка, удерживавшая ее прическу, оказалась стянутой назад вместе с капюшоном, и сверкающий поток золотистых волос заструился по ее плечам, обрамляя бледное лицо с поразительной красоты голубыми глазами.

Даже не зная имени, по одним лишь волосам можно было догадаться, что в жилах Элфгивы течет скандинавская кровь. Датчане проникали далеко на юг, добираясь до самого Чешира, и, несомненно, это их семя позволило взрастить на английской почве сей редкостный цветок.

В сумрачном, ласкающем свете Элфгива словно сияла, очаровывая своей простой и строгой красотой. Должно быть, именно такой — таинственной и прекрасной — увидел эту женщину подслеповатый брат Джордан.

— Теперь мне понятно, как это случилось, — сказал брат Кадфаэль. — Когда ты вошла в придел Пресвятой Девы, там находился брат Джордан. Он почти слепой, но не мог не заметить, как сияли в свете алтарных свечей твои волосы, и был зачарован этим сиянием. Значит, ты и была тем неземным видением, что повергло его в благоговейный трепет и наложило на его уста обет трехдневного молчания.

Голос ее — пожалуй, брат Кадфаэль и услышал-то его впервые — оказался столь же прекрасным, как и она сама, глубоким и низким. Глядя монаху прямо в глаза, Элфгива ответила:

— Я и думать не думала выдавать себя за какое-то там видение, а ежели вашему брату угодно было принять меня за него, так это его дело. Разубеждать его я не стала.

— Ясно. Ты не чаяла в такой час застать кого-нибудь в церкви, и встреча с братом Джорданом оказалась для тебя такой же неожиданностью, как для него встреча с тобой. А он принял тебя не больше не меньше как за саму Пресвятую Деву, явившуюся в церковь, дабы по своему усмотрению распорядиться преподнесенным ей даром. Ты же не только оставила его пребывать в этом заблуждении, но и потребовала, чтобы он три дня хранил о случившемся полное молчание. Так все и было?

«Конечно, — думал при этом монах, — леди Фиц Гамон шарила в мешке с лавандой, потому-то я в первую очередь и заподозрил ее. Но ведь Элфгива несла подушечку с ароматными травами, в которой то же были лавандовые семечки. Подушечка муслиновая, ткань тонкая. Так, видно, и получилось, чтоодно-два зернышка сначала прицепились к рукаву Элфгивы, а потом попали в плошку».

— Так, — коротко ответила она, глядя в лицо Кадфаэля немигающими голубыми глазами.

— Стало быть, ты ничего не имела против того, чтобы в конце концов лорд Гамо узнал, как произошла кража? Связав рассказ о явлении Пресвятой Девы с твоим исчезновением — а ты наверняка собиралась унести ноги вместе с добычей, — он быстро смекнул бы, что к чему.

— А никакой кражи вовсе и не было, — неожиданно возразила Элфгива. — Я их не украла, а взяла. Взяла для того, чтобы вернуть законному владельцу.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что они твои?

— Нет, не мои. Но и не Фиц Гамона.

— Так, по-твоему, выходит, — мягко заметил Кадфаэль, — что никто ничего ни у кого не крал?

— Вот уж нет! — яростно воскликнула Элфгива. От негодования и гнева голос ее дрожал, словно струна арфы. — Кража была, низкая и подлая кража, только совершена она не сейчас и не здесь. Фиц Гамон — вот кто настоящий вор. Год назад он получил эти подсвечники от серебряных дел мастера Аларда, который, так же как и я, был его вилланом. Алард их изготовил, а знаешь ли ты, что обещал ему лорд Гамо в уплату? Свободу! Свободу и возможность жениться на мне. Об этом мы тщетно умоляли хозяина целых три года. Разреши он нам пожениться, даже оставаясь в неволе, мы и то были бы благодарны. Но он обещал свободу! И ему, и мне, ибо, выйдя замуж за вольного человека, женщина становится свободной. Обещать-то обещал, но когда Алард выполнил для него эту работу — прекрасную работу, которой все вы восхищались, — Фиц Гамон отказался от своего слова. И не просто отказался, а насмеялся над ним и отшвырнул прочь, словно собаку. Я сама все видела и слышала. Но Алард все же сумел получить часть положенной ему платы. Он решил стать свободным и без согласия лорда. Взял да и убежал от него. Убежал на день Святого Стефана.

— И оставил тебя? — сочувственно спросил Кадфаэль.

— А как иначе? Разве у него была возможность взять меня с собой? Или хотя бы попрощаться со мной. Куда там, ведь после того разговора Фиц Гамон отослал его в другой манор да еще и приставил к самой грубой, грязной работе. Но Алард бежал, как только ему предоставился случай, ну а я… Я вовсе не огорчилась, брат. Если хочешь знать, я порадовалась за него тогда, как радуюсь и сейчас. Жива я или нет, помнит меня Алард или забыл, но он свободен, и это главное. Правда, пока еще он продолжает считаться вилланом, но через два дня с этим будет покончено. Закон гласит, что всякий, кто проживет в вольном городе год и один день, зарабатывая пропитание своим ремеслом, становится свободным человеком. Прежний хозяин теряет на него все права. Даже если Фиц Гамон и найдет Аларда, он уже не сможет заставить его вернуться.

— Сдается мне, — сказал брат Кадфаэль, — что твой милый вовсе даже тебя не забыл. Теперь-то я понимаю, почему ты разрешила бедняге Джордану рассказать обо всем через три дня. Тогда твой Алард уже не будет считаться беглым вилланом и никто не сможет принудить его вернуться к бывшему хозяину. Ну да Господь с ним. Давай поговорим об этих чудесных подсвечниках, которые ты так бережно прижимаешь к груди. Стало быть, ты утверждаешь, будто они принадлежат не Фиц Гамону, а Аларду, потому как он их изготовил.

— Ясное дело, — ответила Элфгива, — ведь лорд Гамо за них не заплатил. А покуда мастер не получил платы, изделие принадлежит ему.

— А ты, надо думать, собралась сегодня же вечером отправиться в путь и отнести эти вещицы к нему. Вот оно что. А я ведь слышал, будто они гнались за ним до Лондона. Ведь неспроста же — наверное, у них были причины искать его так далеко. Правда, им и следов беглого виллана сыскать не удалось. Видать, все-таки не там искали. Думается мне, что у тебя на сей счет имеются куда более достоверные сведения. И получены они не иначе, как от него самого.

На бледном лице Элфгивы появилась слабая улыбка.

— Брат, как это может быть? Сам по суди, ведь ни Алард, ни я ни читать, ни писать не умеем. Да хоть бы и умели — разве мог он доверить кому-нибудь такое сообщение, пока не вышел его срок? Разве стал бы рисковать своей свободой? Нет, я не могла получить от него никакой весточки.

— Так ведь и наш Шрусбери тоже является вольным городом, и, согласно королевской хартии, всякий виллан, проживший в нем один год и один день, становится свободным человеком. А здешние горожане — народ разумный. Они-то знают, что добрые мастера для города прибыток, и, уж наверное, не откажут в помощи такому умелому ремесленнику. Вот где он мог найти защиту и покровительство. Ты небось думаешь, что он прячется где-нибудь здесь. Погоню удалось направить на ложный след, потому-то его и искали аж возле самого Лондона. И то сказать — зачем бежать в этакую даль, ежели можно найти убежище под самым носом? Но скажи-ка, дочка, что, если ты все же не найдешь его в Шрусбери?

— Тогда я буду искать его в других городах, искать повсюду до тех пор, пока не найду. Я ведь и сама не без рук. Как-нибудь не пропаду, найду чем прокормиться, пока не разузнаю про Аларда. Я мастерица шить. Думаю, и в таком городе, как Шрусбери, да и в любом другом для меня место найдется. Ну а искусники, подобные моему Аларду, встречаются нечасто. Уж коли я примусь расспрашивать его собратьев, серебряных дел мастеров, то рано или поздно непременно вызнаю, где он. Я его обязательно найду.

— Ну найдешь — а дальше что? В жизни-то всякое бывает, дитя. Об этом ты подумала?

— Я обо всем подумала, — твердо заве рила ока монаха. — Может статься, к тому времени, как он найдется, я буду ему не нужна. Он и жениться за это время мог, да и просто выбросить меня из головы. Но тут уж ничего не поделаешь. Если выяснится, что Алард меня позабыл, я просто верну то, что принадлежит ему по праву, и пусть он распоряжается своим имуществом по собственному усмотрению. Я же пойду своим путем и постараюсь прожить без него, как сумею. Но как бы ни сложилась моя судьба, ему я желаю и буду желать только добра и счастья.

«Пожалуй, — подумал монах, — кому-кому, а ей не стоит особо страшиться будущего. Год и один день слишком малый срок, чтобы забыть такую женщину».

— Ну а если окажется, что он все еще любит тебя? И обрадуется твоему появлению?

— Тогда, — ответила она очень серьезно, но с ясной улыбкой на лице, — я расскажу ему о том обете, который принесла перед алтарем Пресвятой Девы. Ведь тот старый брат принял меня за нее. Не иначе как она милостиво даровала мне возможность обрести в его глазах сходство с нею. Так вот, я поклялась, что, ежели все закончится благополучно, мы с Алардом — я надеюсь, что в этом он меня поддержит, — продадим его подсвечники за хорошую цену, а деньги передадим вашей обители. Вручим их брату раздатчику милостыни на прокормление нищих, голодных и убогих. И это будет наш дар — мой и Аларда, — хотя никто о том не узнает.

— Ну уж и никто, — промолвил Кадфаэль. — Пресвятой Деве все будет известно, да и мне тоже. Но скажи, как ты собралась выбраться из монастыря и попасть в Шрусбери? Ведь и наши ворота, и городские запираются до утра.

Элфгива пожала плечами.

— Эка беда! Приходская дверь ведет прямо из церкви за монастырскую стену, и она всегда открыта. Пусть даже я и оставлю какие-нибудь следы, это не важно. Главное — найти безопасное прибежище в городе.

— Так ведь в город-то тебе до утра не попасть. Ты что, собираешься всю ночь дрожать перед городскими воротами? Эдак и замерзнуть недолго. Пожалуй, мы с тобой можем придумать и что-нибудь получше.

— Мы?

В голосе Элфгивы прозвучало недоумение, но быстро улетучилось без следа. Она была достаточно понятлива для того, что бы не задавать лишних вопросов и принять предложенную помощь с молчаливой благодарностью. Кадфаэль же думал, что он долго не сможет забыть эти светившиеся надеждой глаза и теплую улыбку.

— Ты веришь мне, брат? — прошептала она.

— Каждому твоему слову. Подай-ка мне эти подсвечники. Я их заверну как следует, а ты тем временем спрячь волосы под сетку да надвинь капюшон. И слушай.

С утра снегопада не было, дорожки свежим снегом не припорошены, а стало быть, никто не сможет распознать твои следы среди прочих. Ну а когда выберешься из обители и перейдешь мост, не стой без толку под городскими воротами. Слева, в сторонке, под самой стеной, притулился маленький домишко. Постучись и попроси приютить тебя до утра, пока не откроют ворота. Скажи, что тебя послал брат Кадфаэль. Хозяева меня хорошо знают, мне случилось выхаживать их сынишку, когда тот захворал. Они предоставят тебе место у очага и теплую постель на ночь, спрашивать ни о чем не станут да и на чужие вопросы, ежели кто вздумает их задавать, отвечать не будут. Кроме того, в городе они знают всех и подскажут тебе, где найти серебряных дел мастеров, чтобы порасспросить у них насчет твоего милого.

Элфгива снова убрала волосы под сетку, надвинула капюшон, завернулась в плащ и из величественной красавицы превратилась в простую служанку в невзрачном домотканом одеянии. Поняв, что Кадфаэль желает ей только добра, она повиновалась его указаниям молча, не задавая вопросов. Следовала за ним через сад и через большой двор, останавливаясь и замирая там, где останавливался он. Монах провел ее через пустую церковь — до Прославления оставался еще добрый час — и через приходскую дверь выпустил на улицу. Уже стоя на пороге, Элфгива сказала:

— Я всю жизнь буду благословлять твое имя, добрый брат. И когда-нибудь непременно пришлю тебе весточку.

— Ежели у тебя все сложится благополучно, — промолвил в ответ Кадфаэль, — в весточке особой нужды не будет. Я догадаюсь об этом по тому знаку, о котором только мы с тобой и знаем. Не считая, конечно, Пресвятой Девы. Я буду его ждать. Ну а теперь ступай да не мешкай, пока на улице ни души.

Легко и бесшумно Элфгива выскользнула за дверь и, промелькнув, словно тень, мимо монастырской сторожки, направилась к мосту и городским воротам. Кадфаэль тихонько притворил за ней дверь и, поднявшись по ночной лестнице, укрылся в своей келье. Конечно, ложиться спать было уже поздно, но для того, чтобы со звуком колокола «подняться» и, присоединившись к братии, отправиться на ночную службу, он поспел в самый раз.

На следующий день, как и следовало ожидать, исчезновение молодой женщины было замечено, что повлекло за собой немалый шум. Леди Фиц Гамон ожидала, что, как только она откроет глаза, служанка тут же явится к ее постели, чтобы одеть и причесать свою госпожу. Отсутствие Элфгивы, обычно такой услужливой и расторопной, поначалу удивило ее, а потом не на шутку рассердило. Прошло не менее часа, прежде чем леди начала понимать, что, скорее всего, больше уже никогда не увидит своей служанки. Наскоро приведя себя в порядок, — отчего разозлилась еще больше, ибо не привыкла делать это собственными руками, — она побежала жаловаться мужу. Лорд Гамо, поднявшийся чуть раньше, в это время поджидал жену, чтобы вместе с ней отправиться к мессе.

— Гамо, Гамо! — бросилась к нему дрожащая от негодования супруга. — Элфгивы нигде нет. Не иначе как эта негодница нынче ночью ударилась в бега.

Поначалу Фиц Гамон лишь усмехнулся — что за чушь? Элфгива всегда казалась ему девицей вполне здравомыслящей — и с какой бы стати ей вздумалось бежать неведомо куда в такую ночь, когда от холода и околеть недолго? Ведь здесь она была одета, обута, имела и стол, и кров. Но затем он задумался, сопоставил все случившееся и, когда сообразил что к чему, взревел от ярости.

— Исчезла, говоришь? Сбежала! Будь я проклят, если она при этом не прихватила с собой и мои подсвечники! Вот, стало быть, куда они запропастились! Ах она мерзавка, воровка неблагодарная! Я обманулся, пригрев эту змею в своем доме. Но ничего, я ее из-под земли вытащу. Пусть не надеется, ей не удастся воспользоваться краденым добром…

Скорее всего, леди Фиц Гамон готова была от всей души поддержать своего метавшего громы и молнии мужа и даже открыла было рот, но осеклась. К тому времени переполошившиеся братья уже обступили возмущенную супружескую чету плотным кольцом. Среди них был и Кадфаэль, который, приблизившись к леди, молча стряхнул с ее запястья несколько лавандовых семян. У той расширились глаза. Она бросила на монаха испуганный взгляд и услышала предостерегающий шепот.

— Тсс. Тихо. Всякое свидетельство невиновности служанки может стать доказательством невиновности госпожи. И наоборот.

При всем своем капризном легкомыслии молодая жена Гамо отнюдь не была глупа. Она мгновенно сообразила, что, если этот монах пустит в ход свое тайное оружие, ей не поздоровится. Кроме того, характер она имела решительный и, определив, что следует делать, немедленно принялась возражать мужу, да так же рьяно, как только что сетовала на побег Элфгивы.

— Что за глупости, Гамо? Ну сам подумай, какая она воровка? Дурочка — вот кто она такая! Неблагодарная — это верно. Бросила меня, а ведь ничего, кроме добра, от меня не видела. Но воровкой она никогда не была, а уж украсть твои подсвечники просто-напросто не могла. Ты что, забыл, когда они исчезли? Как раз в тот вечер я почувствовала себя неважно и рано легла спать, а Элфгива все время была со мной. До того самого часа, когда отец приор обнаружил пропажу. Я сама попросила ее побыть со мной, пока ты не придешь, да только ты, — в голосе ее прозвучали язвительные нотки, — так и не добрался до спальни. Неужто не помнишь? Наверное, вино у тебя и вовсе память отшибло.

Надо полагать, она угодила в точку. Гамо едва ли помнил подробности того вечера, а если что и помнил, то явно не достаточно, для того чтобы настаивать на своем обвинении. Правда, по причине крайнего раздражения и в силу дурного характера он рявкнул было и на жену, но леди Фиц Гамон привыкла к такого рода вспышкам, особого страха перед ними не испытывала и, если требовалось, умела окоротить муженька.

Уж конечно, она знает, что говорит. Кому же знать, как не ей? Это ведь не она напилась до одури за столом у лорда аббата. У нее голова болела не поутру, как у него, а вечером, и совсем по иной причине. Даже при помощи снадобья, которое дал ей добрый брат Кадфаэль, заснуть она смогла только хорошо заполночь, и все это время Элфгива оставалась с ней. У нее-то с памятью все в порядке. Эта Элфгива — самая настоящая распутница. Всем памятны ее шашни с беглым вилланом. Ясное дело, ее следует найти и примерно наказать за черную неблагодарность, так чтобы другим неповадно было, но напраслину на нее возводить нечего. Подсвечников она не крала.

Поиски Элфгивы Фиц Гамон, конечно же, наладил, однако, считая, что, изловив ее, все равно не вернет драгоценных подсвечников, стоивших куда больше какой-то там служанки, занимался ими без особого рвения. Оба его конюха в сопровождении доброй половины монастырских служек отправились в оба конца — к городу и в аббатское предместье — выспрашивать всех да каждого, не попадалась ли им навстречу одинокая молодая женщина. Проведя за этими расспросами целый день, они вернулись в аббатство с пустыми руками.

На следующее утро гости из Лидэйта, которых теперь стало на одного человека меньше, покинули аббатство. Леди Фиц Гамон, удобно устроившаяся за широкой спиной молодого конюха, и тут не удержалась от маленькой шалости — уже выезжая за ворота, она одарила брата Кадфаэля заговорщической улыбкой и даже помахала на прощание рукой, на миг оторвав ее от талии Мэйдока. Затем всадники скрылись за поворотом дороги.

Таким образом, ни самого Гамо, ни его супруги не было в церкви, когда брат Джордан по истечении указанных трех дней поведал собравшимся в храме братьям о чуде, каковое он сподобился лицезреть. Пред его очами в сиянии неземного света предстала во всем своем несказанном величии сама Пресвятая Дева Мария. Это она забрала подсвечники, что и не диво, ибо пожертвованы они были именно ей. И она повелела брату Джордану хранить тайну в течение трех дней — такова была ее воля.

Возможно, кое-кому из братии и по думалось, что подслеповатый старец принял за небесное видение обычную женщину из плоти и крови, но только сказать такое брату Джордану ни у кого не хватило духу. Тьма неотвратимо смыкалась вокруг него, и, если, перед тем как ослепнуть окончательно, старый монах узрел — пусть даже если ему только померещилось — божественный свет и испытал блаженство, память о котором пребудет с ним до последнего вздоха, — стоит ли разочаровывать беднягу?

Тем паче довольно скоро правота брата Джордана получила неожиданное подтверждение.

Сердобольные прихожане имели обыкновение оставлять пожертвования для нищих — еду, поношенную одежду, а иногда и мелкие деньги — у монастырской сторожки, на попечение привратника, передававшего затем эти дары брату Освальду. В то утро среди прочих вещей у ворот была оставлена с виду ничем не примечательная, но оказавшаяся поразительно тяжелой маленькая корзинка. Привратник не помнил, кто ее принес и когда, ибо поначалу ничем не выделил ее среди прочих подношений. Но когда корзинку открыли, брат Освальд, раздатчик милостыни, едва не онемел от изумления. Потрясенный и взволнованный, он со всех ног побежал к аббату Хериберту, дабы поделиться с ним нечаянной радостью. Корзинка была полна золотых монет! Более ста золотых — о столь щедром подношении никто в обители и мечтать не смел. Теперь брат Освальд мог не печалиться о судьбах толпившихся у ворот сирых и убогих: таких денег, ежели распорядиться ими с умом, должно было хватить на прокормление этих обездоленных до самой весны.

— Ну разве это не чудо? — набожно крестясь, твердил сердобольный брат Освальд. — Воистину Пресвятая Дева явила нам свою волю и одарила нас своей не сказанной милостью. Это ли не знамение, на какое все мы с трепетом уповали?

Брат Кадфаэль тихонько стоял в сторонке, не спеша присоединяться к хору восторженных славословий. Уж кому-кому, а ему смысл случившегося был понятен без слов. Это был знак, тот, которого он ждал, хотя и не надеялся увидеть его так скоро. Значит, Элфгива нашла своего милого, а Алард не забыл ее и встретил с радостью и любовью. С полуночи он уже стал свободным человеком, и ему достаточно было обвенчаться с Элфгивой, чтобы сделать свободной и ее, ибо, согласно закону, выйдя замуж за вольного горожанина, женщина — кем бы она ни была прежде — тоже обретает свободу. А получив в дар от Пресвятой Девы такую жену, он наверняка без сожаления согласился исполнить данный ею обет и расстаться с подсвечниками, преподнеся ответный дар. Ибо чего стоит все серебро и золото мира в сравнении с человеческим счастьем.