Год выдался урожайный. В садах Гайи в октябре созрели яблоки, а поскольку погода стала переменчивой, братия поспешила воспользоваться тремя ясными днями и собрать плоды. К работе были привлечены все, кроме учеников школы, — монахи, служки, послушники. Да и работа была приятной; особенно радовались молодые, которым было разрешено залезать на деревья, подоткнув рясы до колен, — они как бы возвращались на короткое время к мальчишеским забавам.

У одного из горожан была хижина неподалеку от земель аббатства; там он держал коз, а рядом стояли ульи, и ему позволялось косить траву под деревьями сада, потому что своей земли ему было мало для выпаса коз. В тот день он работал с утра, серпом срезая последнюю в этом году высокую траву, выросшую вокруг деревьев, куда косой не подобраться. Кадфаэль с удовольствием поработал вместе с ним, и теперь они сидели, отдыхая, под одной из яблонь и обменивались подходящими случаю любезностями. Кадфаэль, знавший почти всех жителей Шрусбери, помнил, что у этого человека целый выводок детей, и следовало расспросить, как они поживают.

Потом Кадфаэль ругал себя, что отвлек внимание собеседника и тот, прислонив серп к дереву, забыл о нем, когда младший сынишка, лягушонок ростом не выше колен отца, прибежал вприпрыжку звать его на полуденную трапезу — хлеб с элем. Как бы то ни было, серп остался у ствола яблони в росшей пучками траве. Кадфаэль поднялся, с некоторым трудом разогнулся и снова стал собирать яблоки, а его собеседник поднял сына на руки и, слушая его лепет, заторопился к хижине.

Тем временем соломенные корзины весело наполнялись. Это был не самый богатый урожай, который Кадфаэлю приходилось снимать в этом саду, но все же неплохой. Теплый день, мягкий свет прикрытого дымкой солнца, река, тихо и мирно текущая между полями и городом, силуэты высоких башен, густой запах урожая — перемешанные ароматы плодов, сухой травы, осыпающихся семян и напитавшихся летним теплом деревьев, медленно погружающихся в зимнюю спячку, — сладкий осенний воздух; неудивительно, что напряжение спало у всех и на сердце стало легче. Руки работали, головы отдыхали. Кадфаэль заметил, с каким усердием трудился брат Мэриет: широкие рукава рясы закатаны, крепкие молодые руки обнажены, полы подоткнуты, видны гладкие загорелые колени, капюшон отброшен на плечи, темноволосая взлохмаченная голова, пока еще без тонзуры, подставлена солнцу. Лицо светилось, карие глаза широко открыты. Юноша улыбался. Улыбка не была обращена к кому-то конкретно, просто она свидетельствовала об удовольствии, пусть даже непрочном, кратковременном, которое доставляла Мэриету работа. Вернувшись к нелегкому для него труду, Кадфаэль выпустил юношу из виду. Возможно, за таким делом, как сбор яблок, и можно было бы мысленно погрузиться в молитвы, только и сам Кадфаэль был полностью поглощен чувственной радостью, которую дарил прекрасный день, и, как показалось монаху по лицу брата Мэриета, молодой человек ощущал то же самое. И это очень ему шло.

К несчастью, случилось так, что самый толстый и неловкий из послушников решил залезть на дерево, у которого по-прежнему стоял серп, и, хуже того, решил забраться повыше, чтобы дотянуться до соблазнительной грозди яблок. А дерево было из породы тонкоствольных, к тому же ветви его под грузом плодов ослабли. Не выдержав нагрузки, одна ветвь обломилась, и, вызвав шквал обрушившихся листьев и плодов, парень полетел вниз, прямо на торчавшее кверху острие серпа.

Падение было весьма впечатляющим, с полдюжины товарищей услышали шум и прибежали, Кадфаэль впереди всех. Бедняга лежал недвижимо, раскинув руки и ноги, ряса его задралась, на боку виднелся длинный порез, и из него ручьем текла кровь, пропитывая и рукав рясы, и траву вокруг. Все являло собой картину неожиданной насильственной смерти. Неудивительно, что не имеющие жизненного опыта молодые люди, узрев сие, были ошеломлены и закричали от ужаса.

Брат Мэриет находился несколько в отдалении и не слышал шума падения. Ничего не подозревая, он пробирался между деревьев к дорожке, которая шла по берегу реки, и прижимал к себе большую корзину яблок. Когда он подошел ближе, его взгляд, только что ясный и спокойный, упал на распростертое тело, прорезанную рясу и лужу крови. Мэриет остановился как вкопанный, затем отшатнулся и наткнулся пятками на комья торфа. Корзина выпала у него из рук. Яблоки покатились по земле.

Юноша не издал ни звука, но Кадфаэль, который стоял на коленях рядом с лежащим послушником, удивленный посыпавшимся сверху дождем яблок, поднял глаза — и увидел над собой лицо человека, будто перенесшегося из мира жизни и света в неподвижный мир тлена и праха, мир смерти. Остановившиеся глаза казались зелеными стекляшками, в их глубине не было света. Не мигая, они смотрели на человека в траве, который, похоже, был мертв. Лицо Мэриета превратилось в маску, побелело, черты заострились. Казалось, оно теперь никогда больше не оживет.

— Глупый мальчишка! — закричал Кадфаэль, ощутив прилив бешенства при виде этого немого олицетворения ужаса. Один такой непутевый уже был у него на руках. — Подбери свои яблоки и убирайся с моих глаз, если ничем больше помочь не можешь! Ты что, не видишь, этот парень просто слегка отбил себе немногие имеющиеся у него мозги, стукнувшись головой о ствол, да кожу на ребрах о серп ободрал. Хоть кровь и льет, как из зарезанной свиньи, он жив и будет жить.

Действительно, как бы в подтверждение его слов, жертва собственной неосмотрительности открыла глаза, с изумлением огляделась, будто в поисках недруга, который сыграл с ним эту шутку, и начала многословно жаловаться на свои раны и ушибы. Все вздохнули с облегчением и окружили беднягу, наперебой предлагая свою помощь, а Мэриет с тупой покорностью стал собирать рассыпанные яблоки, не произнося при этом ни слова. Ледяная маска оттаивала очень медленно, веки прикрыли зеленые глаза раньше, чем в их глубине зажегся свет.

Рана, как Кадфаэль и говорил, оказалась на поверку длинной, неровной, но неглубокой царапиной; пострадавшего туго обмотали рубашкой, пожертвованной одним из послушников, завязав сверху полоской полотна, которой раньше была обвязана сломанная ручка одной из корзин. От удара на макушке парня выросла шишка, и голова болела, однако ничего худшего не произошло. Раненого, как только он почувствовал, что может встать и держаться на ногах, отправили в аббатство в сопровождении двух его товарищей, достаточно высоких и сильных, чтобы, сделав стул из сплетенных рук, донести его до кровати, если тот вздумает упасть. О происшествии напоминала только подсыхающая лужица крови на траве да серп, за которым прибежал перепуганный мальчишка. Он вертелся вокруг, пока Кадфаэль, оставшись наконец один и погладив его по голове, не успокоил, сказав, что особой беды не случилось и никто не упрекает его отца за допущенную оплошность. Несчастные случаи бывают, и не только с забывчивыми хозяевами коз и толстыми неуклюжими юношами.

Как только Кадфаэль избавился от всех, он получил наконец возможность поразмышлять над вопросом, который его интересовал и ответа на который у него еще не было. Вон парень, одна из фигур в черных рясах, трудится не разгибаясь; он ничем не отличается от других, только все время прячет лицо и молчит, не произносит ни слова, тогда как остальные, пронзительно вопя, обсуждают происшествие и, понемногу утихая, становятся похожими на стайку воробьев. В движениях Мэриета была заметна какая-то скованность, будто двигалась деревянная кукла; а если кто-нибудь приближался, он отворачивался. Он не хотел, чтобы на него смотрели, по крайней мере пока он снова не сможет владеть своим лицом.

Они отнесли собранные яблоки в обитель и разложили на чердаке большого сарая для сена, стоящего на главном дворе; эти поздние яблоки будут храниться до Рождества. Время подходило к вечерне, когда братия возвращалась к себе. Кадфаэль поравнялся с Мэриетом и пошел рядом. Он владел искусством проникать в души заинтересовавших его людей, ничем не выдавая своей цели. Он вел себя просто и спокойно, своим видом как бы говоря, что все они похожи между собой и живут в одном мире.

— Много шума из-за нескольких дюймов кожи, — проговорил Кадфаэль извиняющимся тоном. — Я сгоряча нагрубил тебе, брат. Прости. С ним легко могло случиться то, о чем ты подумал. Мне тоже так поначалу показалось. Теперь мы оба можем вздохнуть свободнее.

Голова, только что склоненная, быстро повернулась в сторону Кадфаэля. Настороженный взгляд зелено-золотых глаз был подобен короткой вспышке молнии, тут же погашенной. Тихий голос удивленно произнес:

— Да, благодарение Богу! И спасибо тебе, брат!

Кадфаэль подумал, что обязательное обращение «брат» пришло в голову юноше в последнюю минуту и несколько запоздало, однако оценил это.

— От меня было мало толку, ты прав. Я… не привык… — Мэриет запнулся.

— Да и когда тебе было привыкнуть, мальчик? Я вдвое, и даже больше, старше тебя и поздно надел сутану, не то что ты. Я видел смерть в разных ее обличьях. Мне довелось быть и солдатом, и матросом во время крестового похода, и потом еще десять лет после того, как Иерусалим пал. Я видел убитых в бою. Если уж на то пошло, и сам в бою убивал. И никогда, насколько я помню, не испытывал от этого радости, но, дав клятву, никогда и не отступал.

Что-то произошло рядом с Кадфаэлем: монах почувствовал, как тело юноши напряглось и сам он весь обратился в слух. Может, из-за упоминания клятв, других, не монашеских, но тоже затрагивающих вопросы жизни и смерти? Кадфаэль, как рыбак, на крючке у которого бьется хитрая добыча, продолжал вести незначительный, легкий разговор, усыпляя возможные подозрения, завлекая, — то, что за последние годы он делал очень редко.

Нельзя было допустить, чтобы предписываемый орденом отказ от мира, став у него на пути, помешал твердому намерению облегчить жизнь Мэриета, — ведь речь шла о душе, до предела истерзанной самоосуждением. Словоохотливый старый брат, перебирающий пережитые в прошлом приключения, обошедший в своих скитаниях полсвета, — что могло быть более безобидным и более обезоруживающим?

— Я сражался вместе с Робертом Нормандским, кого среди нас только не было — бритты, норманны, фламандцы, шотландцы, бретонцы, — всех не перечислишь! Когда город был взят и Болдуин коронован, большинство вернулось домой; на возвращение ушло два-три года. Ну а меня к тому времени взяли служить на море, и я остался. Там вдоль берега водились пираты, у нас всегда была работа.

Молодой человек не пропустил ни слова из того, что говорил Кадфаэль; он дрожал, как необученная, но породистая охотничья собака, заслышавшая звук рога; однако ничего при этом не произнес.

— А в конце концов я вернулся домой, потому что здесь мой дом, и я чувствовал, что мне это нужно, — продолжал Кадфаэль. — Какое-то время служил наемником тут и там, а потом угомонился, пришло время зрелости. Но я хорошо побродил по свету.

— А теперь — что ты делаешь здесь? — В голосе Мэриета слышался неподдельный интерес.

— Выращиваю травы, потом сушу их и делаю лекарства для больных, которые приходят к нам. Я лечу еще многих помимо нашей братии.

— И ты доволен жизнью? — Это прозвучало как заглушенный крик протеста; выходило, что Кадфаэль не должен был быть доволен.

— Лечить людей — после того как долго наносил им раны? Что может быть лучше? Человек делает то, что ему повелевает делать долг, — осторожно произнес Кадфаэль, — сражаться, если он обязался сражаться, или уговаривать бедняг не воевать, или убивать, или умирать, или лечить. Полно людей, считающих, что имеют право указывать тебе, как жить, но пробиться сквозь толпу и найти истину можешь только ты сам, если озарение укажет тебе, куда идти. Знаешь, что мне далось труднее всего? Повиновение. Я ведь уже стар.

«И я свое отгулял, да еще как! — добавил он про себя. — Интересно, что же я пытаюсь сделать сейчас? Предостеречь парня, чтобы не торопился принести дар, которого принести не может, потому что сам еще не обрел его?»

— Верно! — вдруг воскликнул Мэриет. — Каждый должен делать то, что на него возложено, и не задавать вопросов. Это и есть повиновение? — Он повернулся к Кадфаэлю, и тому показалось, что у юноши такое выражение лица, будто он, как некогда сам Кадфаэль, только что поцеловал рукоять своего кинжала и дал обет пролить кровь за дело для него столь же святое, каким было когда-то для Кадфаэля освобождение гроба Господня.

Мэриет все время не выходил у Кадфаэля из головы, и после вечерни, припоминая случившуюся днем беду, он поделился с братом Павлом своей тревогой.

Павел оставался с детьми в монастыре, и ему рассказали только о неудачном падении брата Волстана, но о необъяснимом ужасе, охватившем Мэриета, Павел не знал ничего.

— В общем, ничего странного, что он испугался, — увидев лежащего в крови человека, они все были потрясены. Но он, несомненно, ощутил что-то необыкновенно страшное.

Брат Павел при мысли о своем трудном подопечном с сомнением покачал головой:

— Он всегда все воспринимает крайне остро. Я не нахожу в нем спокойствия и уверенности, которые свойственны истинному призванию к монашеской жизни. О, он само воплощение послушания: что бы я ему ни велел, он все делает, какую бы работу ему ни поручили, он ее выполняет, — это та телега, которая бежит впереди лошади. У меня никогда не было более старательного воспитанника. Но другие не любят его — он их избегает. От тех, кто пытается приблизиться к нему, он отворачивается и при этом бывает груб и резок. Он предпочитает одиночество. Говорю тебе, Кадфаэль, я никогда не видел послушника, который исполнял бы свое послушничество так старательно и так безрадостно. Ты хоть раз видел, чтобы он улыбнулся, с тех пор как попал сюда?

«Да, один раз видел, — подумал Кадфаэль, — днем, как раз перед тем, как упал Волстан. Тогда Мэриет собирал яблоки в саду; он первый раз вышел за пределы монастыря после того, как отец привез его».

— Как ты думаешь, может, вызвать его на капитул? — с сомнением в голосе спросил Кадфаэль.

— Мне кажется, я придумал лучше, по крайней мере я надеюсь на это. Когда имеешь дело с подобной натурой, не хочется жаловаться, тем более что прямых оснований для жалоб нет. Я поговорил о нем с отцом аббатом. «Пошли его ко мне, — сказал Радульфус, — и успокой, объясни, что я здесь для того, чтобы каждый, кто испытывает нужду во мне, от самого младшего из мальчиков до любого из монахов, мог откровенно говорить со мной». И что из этого вышло? «Да, отец мой; нет, отец мой; хорошо, отец мой!» — и ни слова, которое бы шло от сердца. Единственное, что заставляет его раскрыть рот, — это заявление, что он совершил ошибку, придя сюда; и что ему нужно снова все обдумать. Тут-то он быстренько становится на колени и молит, чтобы срок его испытания сократили, чтобы ему разрешили как можно скорее постриг. Отец аббат прочел ему целую лекцию о смирении и о том, как правильно употребить год послушничества, и мальчик принял все близко к сердцу, во всяком случае так казалось, и обещал быть терпеливым. И все же он торопит. Книги он проглатывает быстрее, чем я успеваю снабжать его ими, он стремится приблизить время пострига любой ценой. Менее расторопные обижаются на него. Те, кому удается поспеть за ним, при том, что они начали на два или более месяца раньше, говорят, что он их презирает. То, что он их избегает, я видел сам. Не буду отрицать, он беспокоит меня.

Беспокоился и Кадфаэль, хотя ничем не обнаруживал силу своего беспокойства.

— Я могу только удивляться, — продолжал брат Павел задумчиво. — «Передай ему, что он может приходить ко мне, как к своему отцу, ничего не боясь», — говорит аббат. Будет ли это поддержкой для парня, только что покинувшего родной дом? Кадфаэль, ты видел их, когда они приехали? Обоих вместе?

— Видел, — осторожно ответил Кадфаэль, — но только несколько минут, пока они спешивались, отряхивались от дождя и заходили внутрь.

— Когда это тебе требовалось больше минуты? — хмыкнул брат Павел. — Ну а его отец! Я был при этом, видел, как они прощались. Без единой слезинки, несколько сухих слов — и отец ушел, оставив сына со мной. Я и раньше видел, многие так поступали, страшась расставания не меньше, чем их дети, а может, и больше. — Судьба лишила брата Павла возможности обзавестись детьми, давать им имена, нянчить, растить, однако было в нем, в этом монахе, что-то, что обнаружил аббат Хериберт, человек не мягкий и не слишком дальновидный, а обнаружив, доверил ему воспитание мальчиков и послушников, — и этого доверия Павел ни разу не обманул. — Но я никогда раньше не видел, чтобы отец уходил, не поцеловав сына. Никогда. А старый Аспли ушел.

Ночью, часа через два после повечерия, единственным светом в дормитории оставался свет от небольшой лампы, горевшей у подножия черной лестницы, а единственными звуками — доносившийся иногда вздох кого-нибудь из спящих, который поворачивался на другой бок, или тихие осторожные шаги бодрствующего брата. В конце дормитория у приора Роберта был собственный угол, который как бы венчал, замыкая, весь длинный открытый коридор, по обе стороны которого жила остальная братия. Бывали случаи, когда кто-нибудь из молодых монахов, еще не освободившийся от греха старика Адама, радовался крепкому сну приора. Было известно, что и Кадфаэль покидал иногда ночью свое ложе и выскальзывал наружу, если для этого находились достаточно веские причины. Его первые встречи с Хью Берингаром, до того как этот молодой человек завоевал Элин и получил свою должность, происходили именно ночью, и, выходя из монастыря, Кадфаэль не спрашивал разрешения. И никогда не пожалел об этом! А то, о чем Кадфаэль не сожалел, ему очень трудно бывало припомнить на исповеди. Хью был тогда для него загадкой, непонятным молодым человеком, который мог оказаться и другом, и врагом. Постепенно, раз за разом, Кадфаэль научился доверять Хью, и тот стал его другом, самым близким и самым дорогим.

После сбора яблок Кадфаэль лежал в ночной тишине без сна, серьезно задумавшись, но не о Хью Берингаре, а о юном Мэриете, который, увидев лежащего в траве человека и решив, что тот заколот ножом, остолбенел и у которого на лице отразилось такое отчаяние. Как будто увидел призрак! Раненый послушник лежал сейчас в своей постели, неподалеку от Мэриета, и спал; может, его сон был не очень спокойным, потому что под тугой повязкой болели ребра, но он не издавал ни звука, так что, наверное, спал крепко. Спал ли Мэриет вполовину так же крепко? Почему он так живо представил себе истекающего кровью мертвого человека? Где довелось ему видеть подобное?

Тишина была полнейшей; до полуночи оставалось больше часа. Даже те, кто обычно спал тревожным сном, сегодня погрузились в мир и покой. Мальчики, которые по распоряжению аббата были отделены от старших, спали в небольшой комнате в конце коридора, а брат Павел занимал помещение, которое было как бы щитом, прикрывавшим их территорию. Аббату Радульфусу было известно, какие непредвиденные опасности могут подстерегать даже невинные души, обреченные на целомудрие.

Брат Кадфаэль спал вполглаза, как ему в свое время часто приходилось спать в военных лагерях, на полях битвы или на палубе корабля, завернувшись в матросский плащ под звездами Средиземноморья. Мыслями он возвращался на восток, в прошлое, и при этом, как и тогда, оставался начеку в ожидании опасности, даже если никакой опасности быть не могло.

Вдруг раздался ужасный крик, и темнота и тишина разлетелись в клочья, как будто две демонические руки разорвали сон всей братии да и саму ночь. Вопль взлетел высоко под крышу и, порождая дикое эхо, бился там о балки, как летучая мышь. Слышались отдельные слова, но разобрать их было невозможно, только неясное бормотание, вскрики, похожие на проклятия, прерываемые всхлипами и паузами, чтобы сделать вдох.

Прежде чем вопль достиг высшей точки, Кадфаэль вылетел из постели, ощупью добрался до прохода и бросился туда, откуда несся крик. К этому моменту, похоже, проснулись все: Кадфаэль слышал невнятный перепуганный лепет и произносимые в отчаянии слова молитвы; разглядел в темноте приора Роберта, заспанного, двигающегося очень медленно: он сердито спрашивал, кто посмел нарушить покой. Позади помещения, где спал брат Павел, слышалась какофония детских голосов; два самых маленьких мальчика проснулись и в испуге стали выть от ужаса. Ничего удивительного: никогда еще их сон не был так грубо нарушен, а малышам было всего по семь лет. Павел понесся успокаивать их. Крики между тем не прекращались, громкие, жалобные, то угрожающие, то испуганные. Святые обращаются к Богу. А к кому обращался этот неистовый, яростный голос, с кем он сражался на своем языке боли, гнева и угроз?

Кадфаэль схватил свечу и, чтобы зажечь ее, двинулся к лампе у лестницы, прокладывая себе дорогу в темноте, постоянно натыкаясь на бесцельно снующие тела, мешавшие ему. Крики, угрожающие, тоскливые и по-прежнему бессвязные, продолжали раздирать его слух, а дети жалобно выли в своих углах. Кадфаэль добрался до лампы, зажег свечу; ее фитиль вспыхнул и стал ровно гореть, освещая лица с открытыми ртами и широко распахнутыми глазами, а высоко вверху — балки крыши. Кадфаэль уже понял, где надо искать нарушителя спокойствия. Раздвинув локтями толпившихся, он понес свечу к постели Мэриета. За ним неуверенно, робко двинулись остальные; они топтались, глядя во все глаза, но подойти ближе боялись.

Брат Мэриет сидел на постели, прямой, как струна; он дрожал, что-то бормотал, вцепившись в одеяло сведенными судорогой пальцами. Голова его откинулась назад, глаза были крепко закрыты. На окружающих это подействовало успокаивающе: казалось, спящий не испытывает мук, и, если бы удалось сделать так, чтобы его сновидения перестали быть страшными, он проснулся бы невредимым. Тех, кто подошел первыми и толпился в проходе, пяля глаза на Мэриета, уже почти догнал приор Роберт, готовый без колебаний схватить юношу за плечи и гневно потрясти. Но Кадфаэль успел раньше обнять напрягшееся тело и прижать к себе. Мэриет вздрогнул, ритм его горестных воплей сбился, юноша икнул и замолк. Кадфаэль поставил на пол свечу, провел ладонью по лбу юноши и мягко заставил его опустить голову на подушку. Дикие крики перешли в жалобный детский скулеж, Мэриет, заикаясь, что-то проговорил и затих. Оцепеневшее тело поддалось, обмякло, упало в постель. К тому времени, как приор Роберт добрался до Мэриета, ослабевший юноша уже крепко спал, освободившись от мучившего его демона, в полном неведении о том, что произошло.

На следующий день брат Павел привел Мэриета на капитул. Наставник послушников хотел, чтобы ему подсказали, как вести себя с человеком, явно пребывавшем в духовном смятении. Самого Павла могло бы удовлетворить одно-двухдневное наблюдение за молодым человеком. Он постарался бы выпытать у юноши, какая беда, приключившаяся с ним, могла вызвать ночной кошмар, и вместе они вознесли бы молитвы, призывающие мир в душу Мэриета. Однако приор Роберт не хотел и слышать об отсрочке. Да, накануне послушник пережил ужасное потрясение из-за несчастного случая с его товарищем; но ведь это пережили и другие трудившиеся в саду, однако никто не разбудил дормиторий своими воплями. Приор Роберт считал, что это проявление, пусть неосознанное, своенравности, хвастовства и самомнения — результат воздействия цепко ухватившегося за Мэриета демона, и что освободить плоть от дьявола можно лишь плетью. Брат Павел восстал против немедленного использования в данном случае способа умерщвления плоти. Пусть решает аббат.

Мэриет, пока обсуждался его непреднамеренный проступок, стоял в центре собрания, опустив глаза и сцепив руки. Как и остальные, которые быстро пришли в себя и заснули, стоило тревоге улечься, он проснулся с первым ударом колокола, сзывавшего к заутрене, и, спускаясь по лестнице, не мог понять, почему все молчат — одни с опаской косятся на него, а другие и вовсе стремятся отойти подальше. Все это и сказал Мэриет, когда его просветили относительно его недостойного поведения, и Кадфаэль верил ему.

— Я привел его к вам не как сознательно преступившего правила, а как человека, нуждающегося в помощи, которую один я оказать не могу. Кадфаэль прав, — продолжал брат Павел, — меня самого не было вчера вместе со всеми в саду, — этот несчастный случай с братом Волстаном взволновал всех, а когда подошел брат Мэриет, его никто не предупредил о случившемся, и увиденное потрясло юношу. Он испугался, что бедный парень умер. Возможно, эта мучительная для него мысль превратилась в наваждение и нарушила сон, и сейчас нужны только покой и молитва. Подскажите, как мне поступить.

— Получается, он все это время спал? — Радульфус бросил задумчивый взгляд на смиренно склонившуюся перед ним фигуру. — Не просыпаясь, поднял на ноги весь дормиторий?

— Да, спал, — ответил Кадфаэль твердо. — Разбудить его в таком состоянии значило бы причинить ему большое зло. Когда я осторожно уложил его, он погрузился в самые далекие глубины сна, и это излечило его страдания. Уверен, он ничего не подозревал о поднявшемся переполохе, пока ему не рассказали утром.

— Это правда, отец мой, — произнес Мэриет, подняв на мгновение глаза. — Мне рассказали обо всем, и, видит Бог, я очень сожалею. Но клянусь, я не знал ничего о своем проступке. Если мне приснился дурной сон, я ничего не помню. Я не знаю, почему все так произошло. Для меня это такая же тайна, как и для всех остальных. Могу только надеяться, что больше этого не случится.

Аббат в раздумье нахмурил брови:

— Странно, что ты так встревожился без всякой причины. Вероятно, потрясение, вызванное видом брата Волстана, лежащего в луже крови, явилось причиной твоей взволнованности. Но то, что ты не смог управлять своим духом, не свидетельствует ли это о том, сын мой, что с принесением клятвы следует подождать?

Из всех предлагавшихся способов наказания только этот, похоже, напугал Мэриета. Он внезапно бросился на колени, причем движение его было столь грациозно, что широкая ряса взметнулась и разлеглась вокруг его тела как рыцарский плащ. Юноша поднял голову, с отчаянием взглянул на аббата и умоляюще протянул к нему руки:

— Отец мой, помоги мне, поверь! Я хочу только одного — вступить в монастырь, обрести мир и покой и выполнять все, что потребует от меня устав. Я хочу обрубить все нити, привязывавшие меня к прошлому. Если я виноват, если я согрешил, намеренно или невольно, излечи меня, накажи меня, наложи на меня епитимью, какую только сочтешь нужной, только не гони меня!

— Мы не отказываемся так легко от кандидатов в наш орден, — произнес аббат Радульфус, — и не отворачиваемся от тех, кому требуется помощь. Существуют лекарства, которые успокаивают слишком разгоряченный мозг. У брата Кадфаэля они есть. Но к их помощи следует прибегать только в случае крайней необходимости, а для тебя лучший способ исцеления — молитвы и стремление научиться владеть собой.

— Я бы скорее достиг этого, — продолжал Мэриет со всей возможной страстью, — если бы ты сократил срок моего испытания, разрешил мне дать обет и начать полностью жить монашеской жизнью. Тогда не останется ни сомнений, ни страха…

«Ни надежды», — добавил про себя Кадфаэль, взглянув на юношу, и, продолжая наблюдать за ним, подумал, а не пришла ли та же мысль в голову аббату.

— Истинно монашескую жизнь надо заслужить, — ответил аббат резко. — Ты еще не готов дать обет. И ты, и мы должны проявить терпение; пройдет время, и ты будешь достоин стать одним из нас. Чем больше спешка, тем дальше цель. Помни это и старайся обуздать свои порывы. А пока подождем. Я допускаю, что поступок твой ненамеренный, и молю Бога, чтобы впредь подобные потрясения миновали тебя. Теперь иди. Брат Павел передаст тебе наше решение.

Мэриет бросил быстрый взгляд на окружавшие его серьезные лица и вышел, оставив братьев обсуждать вопрос о своей судьбе. Приор Роберт, как всегда, немедленно распознал в смирении юноши немалую гордыню и считал, что умерщвление плоти с помощью тяжелого физического труда, диеты, состоящей из хлеба и воды, а также самобичевания, позволит сосредоточиться и очистит растревоженный дух. Некоторые члены капитула смотрели на дело просто: поскольку послушник не хотел совершить ничего дурного, его не следовало наказывать, однако в интересах всеобщего спокойствия, быть может, было бы полезно отделить его от собратьев. Брат Павел указал, что это само по себе послужит Мэриету наказанием.

— Вполне возможно, мы беспокоимся понапрасну, — сказал в заключение аббат. — Кому из нас не приходилось провести дурную ночь, когда сон прерывается кошмарами? Все бывает. Ведь ни с кем из нас, в том числе и с детьми, ничего плохого не произошло. Почему бы не посчитать, что подобное больше не повторится? Между дормиторием и комнатой мальчиков есть две двери, при необходимости их можно закрывать. А если потребуется, можно принять и другие меры.

Три ночи прошли спокойно, на четвертую все повторилось. Не так страшно, как в первый раз, но все же переполох поднялся изрядный. Диких воплей не было, однако дважды или трижды, с перерывами, Мэриет произнес какие-то слова, и то, что удалось разобрать, вызвало у его собратьев-послушников глубокое смятение. Они стали относиться к юноше с еще большей опаской.

— Он несколько раз выкрикнул: «Нет, нет, нет!» — докладывал брату Павлу на следующее утро ближайший сосед Мэриета. — А потом проговорил: «Хорошо, хорошо!» — и что-то о покорности и долге… Потом снова завопил: «Кровь!» Я проснулся и заглянул к нему — брат Мэриет сидел в кровати, ломая руки. Потом он опять лег, и больше ничего. Только с кем он разговаривал? Боюсь, им овладел дьявол. А что может быть еще?

Брат Павел отверг столь безумное предположение, но тем не менее не мог отрицать, что сам слышал эти слова, вызвавшие и у него беспокойство. Мэриет снова был поражен, узнав, что он вторично оказался причиной переполоха, и утверждал, что не помнит, чтобы ему привиделось во сне что-то дурное, и живот ночью тоже не болел.

— На этот раз никто сильно не перепугался, — сказал брат Павел Кадфаэлю после литургии. — Он кричал негромко, и дверь к детям мы закрыли. Я, как мог, прекратил всякие пересуды, но они боятся Мэриета. Им нужен душевный покой, а он — угроза этому покою. Они говорят, что во время сна в него вселяется дьявол и что это дьявол привел его сюда и неизвестно, в кого еще он вздумает вселиться. Я слышал, как они называли Мэриета послушником дьявола. Это-то, по крайней мере, я пресек, вслух они такого больше не произносят. Но думать не запретишь.

Сам Кадфаэль тоже слышал страдальческие вскрики, на этот раз приглушенные, слышал боль и отчаяние в голосе Мэриета и пришел к заключению, что причина происходящего, несомненно, была земной. Однако неудивительно, что неопытные юнцы, доверчивые и суеверные, боялись и думать иначе.

Все это происходило в середине октября, в тот же день, когда каноник Элюар из Винчестера, сопровождаемый секретарем и конюхом, на пути из Честера на юг остановился отдохнуть пару дней в Шрусбери. Решение его было продиктовано отнюдь не религиозной политикой или простой учтивостью, а тем фактом, что в стенах обители святых Петра и Павла находился послушник Мэриет Аспли.