Надолго затянувшееся молчание прервал Хью:

— Если убийства не было, к чему тогда эти тайные похороны? К чему скрывать смерть, если в ней некого винить?

— Я не сказала, — терпеливо разъяснила Доната, — что не было ничьей вины. Не сказала, что в этом случае не было места греху. Не мне об этом судить. Но убийства как такового не было. Я здесь, чтобы поведать вам правду. А судить будете вы.

Она говорила так, словно была единственной, кто мог пролить свет на то, что случилось, и единственной, кого держали в неведении относительно этой истории. Голос ее звучал сдержанно и убедительно. Просто и ясно изложила она, как было дело, ни в чем не оправдываясь, ни о чем не сожалея.

— Когда Руалд бросил жену, она пришла в отчаяние. Вы, милорд аббат, верно, не забыли, какие серьезные сомнения владели тогда вами касательно решения Руалда. Она же, убедившись, что не в силах сама удержать его, явилась с жалобой к моему супругу, лорду и покровителю их обоих, прося урезонить Руалда, убедить его, что он поступает опрометчиво и жестоко. Мой супруг старался помочь ей и не один раз пытался доказать Руалду ее правоту, а также, чтобы успокоить ее, обещал сохранить за ней дом, несмотря на уход Руалда. Мой супруг хорошо относился к своим арендаторам. Но Руалда не удалось вернуть — он бросил жену. Она очень, сверх всякой меры, любила его, — эти слова леди Доната произнесла абсолютно бесстрастным тоном. — И в такой же степени она возненавидела его. Много времени потратил мой супруг, отстаивая ее права, но все было напрасно. Раньше он так часто не виделся с нею, так долго не находился в ее обществе.

Доната на несколько секунд прервала свою речь, переводя взгляд с одного лица на другое и позволяя присутствующим созерцать ее разрушенную болезнью телесную оболочку.

— Вы видите, господа, какой я стала, — продолжала она. — С того времени я, разумеется, на несколько шагов приблизилась к могиле, но изменилась я мало. Тогда я уже была почти такой, какой вы видите меня сейчас. В течение, по меньшей мере, трех лет Юдо из одной жалости делил со мною ложе. Ему приходилось быть воздержанным, но он не жаловался. Красота моя увяла, я превратилась в постоянно страдающее существо. Он не мог коснуться меня, не причинив мне боли. Неизвестно, что было еще больнее — когда он притрагивался ко мне или когда воздерживался. А она — вспомните, если когда-нибудь видели ее, — какая это была красавица — я подтверждаю то, что о ней говорили люди. Красавица, отчаявшаяся и охваченная яростью. И изголодавшаяся — так же, как и он. Боюсь, что огорчу вас, господа. — Леди Доната теперь глядела на всех присутствующих, застывших перед ее хладнокровием и безжалостной откровенностью, перед ровным тоном ее голоса, в котором звучало даже нечто вроде жалости. — Но надеюсь, что все же не огорчу. Мне лишь хочется прояснить все обстоятельства. Это необходимо.

— Продолжать нет нужды, — сказал Радульфус. — Догадаться нетрудно, но очень трудно своими ушами услышать то, что вы должны нам рассказать.

— Нет, — сказала она убежденно, — я не чувствую ненависти или раздражения. Я обязана быть правдивой перед нею, как и перед вами. Но довольно об этом. Он полюбил ее, она полюбила его. Теперь мне впору быть краткой. Итак, они любили друг друга, и я об этом знала. Одна я, и никто другой. Я не осуждала их, но и простить не могла. Он был моим супругом, я двадцать пять лет любила его. Чувства во мне не угасли, хотя я и уподобилась пустой раковине. Он был моим, и я не желала ни с кем его делить. Ну а теперь, — со вздохом проговорила она, — я должна вам сообщить о том, что случилось более года назад. Тогда я принимала лекарство, которое присылали мне вы, брат Кадфаэль, чтобы унять боль, когда она становилась невыносимой. Ваш сироп из опийных маков действительно помогает, но лишь на короткое время, затем действие его проходит, организм привыкает, и демон боли набрасывается с удвоенной силой.

— Это верно, — согласился Кадфаэль. — Я наблюдал, как лекарство теряет свою силу. Однако увеличивать дозу не следует.

— Это я поняла. Ведь в таком случае больному грозит единственное в своем роде исцеление, но нам, христианам, не дозволено прибегать к нему. И все-таки, — продолжала свою исповедь леди Доната, — я размышляла, как мне умереть. Я знала, что думать об этом — смертный грех, но продолжала лелеять в душе эту мысль. Я бы никогда не обратилась бы к брату Кадфаэлю — он ни за что не дал бы мне желаемого лекарства. Не было у меня и намерения расстаться с жизнью более легким способом. Но я предвидела, что придет час, когда бремя, лежавшее на мне, станет невыносимым, и мне захотелось иметь при себе маленький флакон, который послужит мне средством избавления, залогом успокоения. Я могла к нему и не прибегнуть никогда, но он стал бы моим талисманом, одно прикосновение к которому утешило бы меня, внушило, что на крайний случай у меня есть выход… Этот талисман дал бы мне силы терпеть. Отец мой, — обратилась она к аббату, — вы упрекаете меня за это?

Непроизвольно вырвавшийся из груди аббата Радульфуса глубокий вздох прервал затянувшееся молчание. Он словно заглянул в глубину ее страданий.

— Не убежден, что имею на это право, — ответил он на ее вопрос. — Вы находитесь здесь, значит, вы преодолели искушение. А справиться с греховными соблазнами — это все, что требуется от смертного. Но вы не упомянули о других путях утешения, доступных душе христианина. Мне известно, что ваш священник — человек милосердный. Отчего вы не позволили ему снять часть груза, который вы одна несете?

— Отец Эдмир — человек благородный и добрый, — сказала леди Доната со слабой, болезненной улыбкой, — и, несомненно, его молитвы оказали благотворное влияние на мою душу. Но боль гнездится здесь, в моем теле, и заявляет о себе громким криком. Я даже не слышу собственного голоса, когда говорю «аминь!» демону, терзающему меня. И все же правильно я поступала или нет, но я продолжала искать другое средство, способное мне помочь.

— И с этим намерением вы прибыли сюда? — осторожно спросил Хью. — Ведь это не увеселительная прогулка, и один Господь знает, как это должно было вас утомить.

— Да, в значительной степени — с этой целью. Вы в этом убедитесь. Потерпите, пока я окончу свой рассказ. Итак, я обрела талисман. Не скажу, кто мне его дал. Тогда я еще могла выходить из дому, посещать монастырскую ярмарку, а также рынок. Я купила снадобье у одной старухи-торговки. Сейчас ее, наверное, уже нет в живых — с тех пор мне она не попадалась, да я и не стремилась вновь ее встретить. Но она приготовила Для меня то, что я просила: лекарство в крошечном — на один глоток — флаконе, мое избавление от боли и от мира сего. Она велела держать флакон крепко-накрепко закрытым — в таком виде лекарство не утратит своей силы. Кроме того, в малых дозах оно обладало болеутоляющим действием, а в больших — избавляло от боли навсегда. Приготовлено оно было из болиголова.

— Это известное средство, оно действительно может снять боль навсегда, — мрачно заметил Кадфаэль, — даже когда сам больной и не думает умирать. Я его не применяю: слишком уж велика опасность. Из него приготавливают примочки и лечат язвы, опухоли и воспаления. Я предпочитаю другие, более безопасные лекарства.

— Вы правы, — согласилась леди Доната. — Но мне нужна была безопасность особого рода. У меня был талисман, я с ним не расставалась, и часто, когда боль становилась невыносимой, я брала в руку флакон, но всегда отставляла в сторону, словно само обладание этим лекарством давало мне силу. Потерпите еще немного, я подхожу к самой сути дела. В прошлом году, когда мой супруг был всецело поглощен любовью к Дженерис, я отправилась к ней в дом — это было днем, когда он уехал по хозяйственным делам. Я захватила с собой флягу доброго вина, два совершенно одинаковых бокала и мой флакончик с болиголовом. И предложила ей пари.

Леди Доната остановилась перевести дух и села поудобнее: она слишком долго пребывала в неподвижности. Трое слушателей не прерывали ее рассказа. Все их предположения были развеяны, как дым, ветром ее холодного бесстрастия, она говорила о боли и любви ровным, спокойным, почти безразличным тоном, сосредоточившись на том, чтобы прояснить случившееся, устранить даже тень сомнения.

— Я никогда не была ей врагом, — продолжала леди Доната. — Мы были знакомы много лет. Я сочувствовала ее горю, ее отчаянию, когда Руалд ее бросил. С моей стороны здесь не было места ненависти, злобе или зависти. Мы — две женщины — были связаны одной цепью наших прав на одного мужчину. И ни одна из нас не хотела делить его. Я изложила ей план спасения из этой ловушки: мы нальем вино в оба бокала, в один из них добавим отраву из болиголова. Случись мне умереть, она станет полновластно владеть моим мужем. Господь свидетель, я благословлю их союз, если она сумеет сделать его счастливым, ведь я этой способности давно лишена. А если придется умереть ей, я поклялась, что проживу остаток дней в мучениях и ни за что не буду искать облегчения моим страданиям.

— И Дженерис согласилась на такое пари? — спросил Хью, не веря своим ушам.

— Она была такая же мужественная, смелая и решительная, как я, и, подобно мне, так же уставшая от двойственности нашего положения. Да, она согласилась. Я полагаю — охотно.

— Однако трудно было добиться этого честным путем?

— Если действовать без обмана, то очень легко, — прямо ответила леди Доната. — Она вышла из комнаты и не следила, не подслушивала, когда я наливала в бокалы вино, а в один добавила отраву. После этого я ушла из дому в поле, называемое Землей Горшечника, пока она меняла бокалы с вином местами, затем один поставила на низкий шкаф, другой — на стол и позвала меня. Я вошла в комнату. Был июнь, двадцать восьмой день. Чудесная пора середины лета. Помню, луг был весь усыпан цветами. Моя юбка была покрыта отливавшими серебром семенами. Мы обе сели на скамью, выпили каждая свой бокал и подождали несколько минут. Затем я, знавшая, что болиголов вызывает оцепенение во всем теле, решила, что она останется дома, а я вернусь в Лонгнер, чтобы та из нас, которую изберет Господь — вы слышите, я говорю «Господь», или мне уместней было бы сказать «случай» или «судьба»? — умерла бы у себя дома. Даю слово, я не забыла Господа и чувствую, что он не вычеркнул меня из своей Книги Жизни. Все было очень просто, словно велено было одну из нас взять, а другую оставить. Час проходил за часом, время шло, я ждала, когда одеревенеют мои руки и я не смогу сучить шерсть, но пальцы мои продолжали прясть, запястья были по-прежнему подвижны. Я ждала, когда холод скует мои ноги и поднимется к икрам, но никакого холода или скованности не было и в помине. И дышала я ровно и свободно.

У леди Донаты вырвался вздох облегчения, она откинула голову на подушки — видимо, освободившись от главного груза, который принесла с собой.

— Вы выиграли пари, — тихо и печально сказал аббат.

— Нет, — ответила леди Доната, — я его проиграла, — и добавила откровенно: — имеется одно маленькое обстоятельство, о котором я забыла сказать: при расставании мы по-сестрински расцеловались.

Она еще не закончила рассказ — только собиралась с силами. Молчание длилось несколько минут. Хью поднялся с места и из фляги, стоявшей на столе у аббата, налил бокал вина, подошел к леди Донате и опустился подле нее на скамью.

— Вы очень утомились, — сказал он, — не хотите ли немного подкрепиться? Вы сделали все, для чего приехали сюда. То, о чем вы поведали, — есть все что угодно, только не убийство.

Она посмотрела на него с той милостивой снисходительностью, с какой теперь смотрела на всех молодых людей, как будто жила на свете не сорок пять, а верную сотню лет и видела, как трагедии приходят и уходят, погружаясь в забвение.

— Благодарю вас, — сказала она, — но будет лучше, если я объясню все до конца. Обо мне не беспокойтесь. Позвольте мне досказать, а уж потом я отдохну.

Но из любезности она протянула руку к бокалу, а Хью, увидев, как дрожат даже от такой ничтожной ноши ее пальцы, поддержал ее руку, пока она пила. Красное вино на несколько секунд окрасило ее посеревшие губы, придав им кровавый оттенок.

— Так позвольте мне закончить! Когда Юдо вернулся домой, я рассказала ему обо всем, что мы сделали, и о том, что роковой жребий меня миновал. Я не была намерена что-либо скрывать, хотела честно перед всеми сознаться, но он бы этого не вынес. Он потерял ее, но не желал вдобавок терять меня или свою честь и честь своих сыновей. Той ночью он ушел один — хоронить ее. Теперь я понимаю, что Сулиен, сам глубоко страдающий, последовал за отцом и присутствовал при погребении. Но мой супруг так никогда и не узнал об этом — ни словом, ни жестом, ни взглядом Сулиен себя не выдал. Юдо рассказал, как нашел ее, лежащую на постели — она словно спала. Наверно, когда у нее начали неметь ноги, она сама легла в постель, где смерть ее и настигла. Для меня не было секретом, что он взял мелкие вещицы, которые помогли бы опознать ее, и спрятал их. Между нами не было больше тайн, не было и ненависти, только — общее горе. Для чего он взял ее вещи — ради моего спасения, рассматривая содеянное мной как страшное преступление и опасаясь, что в будущем вина падет на меня, или же он сам хотел иметь их — единственное, что от нее осталось, — этого я никогда не узнаю. Но это прошло, как проходит все на свете. Когда она исчезла, никто даже не подумал как-нибудь косо, с подозрением посмотреть на нас. Не знаю, откуда люди взяли, что она сама ушла из этих мест, ушла не одна, а с любовником. Эта сплетня пошла гулять по округе, и ей верили. Первый, кто покинул родной дом, был Сулиен. Мой старший сын никогда не общался ни с Руалдом, ни с Дженерис — разве что они обменивались несколькими словами, встречаясь на поле либо у переправы. Мой старший сын с головой ушел в хозяйственные заботы, размышлял о женитьбе. Он не замечал горя, пришедшего в наш дом. А Сулиен — дело другое. Я видела, что ему нелегко, еще до того, как он объявил, что намерен уйти в монастырь в Рэмзи. Теперь-то я понимаю: у него были более серьезные причины страдать, чем мне раньше казалось. Решение Сулиена было тяжелым ударом для моего супруга. И наступило такое время, когда он не мог пройти мимо Земли Горшечника или бросить взгляд на место, где она жила и умерла. Чтобы освободиться от этой земли, он подарил ее монастырю в Хомонде и, когда с этим было покончено, уехал в Оксфорд, чтобы присоединиться к войску короля Стефана. Какая участь была ему уготована — вы знаете. Я не прошу о привилегии, которую дает откровенное признание, — подчеркнула она, — потому что не желаю больше таиться от тех, кому должно судить меня, будь то суд мирской или же церковный. Я перед вами. Поступайте так, как сочтете нужным. Я не обманывала ее при ее жизни, это было честное пари. Не обманываю ее и теперь, когда она уже мертва. Я выполняю обещанное: не прибегаю ни к каким лекарствам, сколь тяжелым ни было бы мое состояние. Каждый день оставшейся мне жизни, до самого конца, я буду платить за содеянное. Несмотря на мой внешний вид, я очень сильная. И конец, возможно, еще далек.

Она замолчала и откинулась на подушки. На ее лице было написано удовлетворение. Издали, из трапезной, послышались удары колокола, возвещавшие, что наступил полдень.

Мирская власть в лице шерифа и церковная власть в лице аббата обменялись долгим взглядом и без слов поняли друг друга. Кадфаэль не знал, кто из них заговорит первый. В самом деле, кому из представителей обеих властей принадлежит право первенства в столь необычном деле? Раскрывать преступления входило в обязанности Хью Берингара, а о степени греховности судил аббат. Однако как было поступить по справедливости в этом случае, никто из них точно не знал. Дженерис мертва, Юдо-старший мертв — кому польза от дальнейших расследований? Леди Доната, сказав, что мертвые должны отвечать за свои грехи, тем самым причислила и себя к мертвым. И если смерть до сей поры приближалась к ней бесконечно медленно, то теперь она не заставит себя ждать.

После долгого молчания Хью заговорил первый:

— Услышанное нами не содержит ничего, что относилось бы к сфере моих обязанностей. Все, что было сделано — правым или неправым путем, — то сделано. Но это не убийство! Если рассматривать случившееся как оскорбление — то есть предание тела земле без подобающих церковных обрядов, то не забудьте, что совершивший это сам уже мертв. Какой прок, если королевский суд вынесет свой приговор или я издам соответствующий приказ о предании огласке того, что имело место, чтобы обесчестить мертвого? Сударыня, никто не желает усугублять ваше горе или причинять неприятности вашему наследнику Юдо, который ни в чем не виноват. Я заявляю: дело это закрыто, оно не разрешено, но пусть в таком виде и остается, к вящему моему посрамлению. Я не столь уж непогрешим, что не могу ошибаться, как любой смертный, в чем и сознаюсь. Но существуют требования, которые должны быть выполнены. Я считаю, нам необходимо объявить, что мертвая женщина — Дженерис, хотя от чего наступила смерть — не известно. Покойная имеет право на имя, на то, чтобы покоиться не в безымянной могиле. Руалд вправе узнать, что она мертва, и положенным образом ее оплакать. Со временем эта история канет в прошлое, о ней позабудут. А с вами останется Сулиен.

— И Пернель, — сказала леди Доната.

— И Пернель. Она уже знает половину. Как вы думаете поступить в отношении их?

— Открыть им правду, — твердо сказала Доната. — Только это позволит им жить спокойно. Они заслужили узнать правду, они в силах ее выдержать. Они, но не мой старший сын. Пусть он пребывает в неведении.

— Как вы объясните ему свой нынешний визит? — осведомился Хью. — Ему известно, что вы — здесь?

— Нет, — ответила она все с той же слабой улыбкой. — Его не было дома. Несомненно, он решит, что я сошла с ума. Но когда я возвращусь, он убедится, что я та же, что и всегда. Успокоить его не составит труда. Джихан я объяснила, куда я еду. Она старалась меня разубедить, но он мой нрав знает и не станет ее винить. Я сказала, что намерена помолиться перед алтарем святой Уинифред. Я так и поступлю, милорд аббат, с вашего позволения, прежде чем вернуться в Лонгнер. Если, — добавила она, — мне будет позволено вернуться.

— Что касается меня, — сказал Хью, — то никаких препятствий к тому я не вижу. И наконец, — добавил он, вставая, — если милорд аббат не возражает, я пойду за вашим сыном и приведу его сюда.

Ждать ответа настоятеля пришлось долго. Кадфаэль догадывался, что происходит в уме этого сурового, прямого человека. Пари, где делается ставка на жизнь или на смерть, не сильно отличается от самоубийства, и отчаяние, толкнувшее женщину согласиться на подобное пари, само по себе есть не что иное, как смертный грех. Однако мертвая женщина вызывала к себе жалость и сочувствие, а живая находилась сейчас перед его глазами, незыблемо стойкая в ее мучительном умирании, неумолимая в твердой решимости понести наказание, которое она себе назначила после того, как проиграла пари. И лишь последний суд окончательно всех рассудит.

— Пусть будет так! — промолвил наконец аббат Радульфус. — Я не могу ни прощать, ни осуждать. Справедливость, возможно, уже восстановлена. А там, где нет полной ясности, разум обязан поворачиваться к свету. Дочь моя, если Господь требует искупления, то ваше искупление — в вас самой. Мне не остается ничего иного, как помолиться, чтобы все, кто остался жив, трудились сообща во имя обретения благодати. Отныне не умножайте ран, чего бы это вам ни стоило. Не говорите лишнего тем немногим, кто имеет право знать, во имя их собственного спокойствия. Хорошо, шериф, если желаете, то приведите сюда этого юношу и эту девушку, которая словно бросает ясный свет на эти печальные тени прошлого. А вас, дочь моя, когда вы отдохнете и подкрепитесь, я сам провожу в церковь, к алтарю святой Уинифрид.

— А я позабочусь о том, чтобы вы вернулись домой в полной безопасности, — сказал Хью. — Вы, сударыня, переговорите с Сулиеном и Пернель. А милорд аббат, я уверен, побеседует с братом Руалдом.

— Предоставьте это мне, — сказал Кадфаэль, — если это возможно.

— Благословляю тебя на это, — сказал аббат Радульфус. — Ступай, найди его в трапезной. Пусть он узнает, что эта история получила свое завершение.

Все так и было сделано еще до наступления вечера.

Они стояли под высокой стеной, в самом дальнем углу кладбища, где в мире и тишине покоились настоятели и монахи, а под низким, еще не осевшим зеленым холмиком лежала пока еще безымянная женщина, обретшая после смерти дом благодаря стараниям монахов-бенедиктинцев.

Кадфаэль и Руалд отправились туда после вечерни, которую в это зимнее время служили рано. Сеял мелкий дождь, оседая на лицах холодной росою. Здесь, у высокой стены, они были одни. Пахло влажной травой, прелыми листьями. Осенняя печаль окутала их своим покровом. Эта печаль была лишена боли, она, скорее, напоминала освобождение души после тяжких испытаний и горьких мучений. И вовсе не было странным, что брат Руалд не выказал большого удивления, узнав, что найденные на Земле Горшечника останки были останками его жены. Он принял как должное, что Сулиен, заботясь о своем старом друге, измыслил лживую историю, чтобы опровергнуть слух о смерти Дженерис. Не возмутило его и предположение, что он никогда не узнает причину ее смерти и почему ее похоронили тайно, без положенных обрядов, до того как останки ее были погребены здесь, на монастырском кладбище. Обет послушания, подобно прочим обетам, выполнялся Руалдом с необычайным, доходящим до экстаза рвением. Все для него было благом. Он не задавал никаких вопросов.

— Вот что странно, брат Кадфаэль, — сказал он, наклоняясь над зеленым дерном, покрывавшим могилу. — Я теперь начинаю отчетливо видеть черты ее лица. Когда я пришел в монастырь, то был похож, на человека, охваченного лихорадкой, и думал лишь о том, что так давно жаждал обрести и обрел наконец. Я позабыл, как выглядела Дженерис, словно она, да и вся моя прежняя жизнь, бесследно исчезла.

— Это бывает, когда слишком долго смотришь на яркий свет, — хладнокровно сказал Кадфаэль.

Он в своей жизни никогда не бывал ослеплен. Во всех поступках он неизменно руководствовался здравым смыслом. В свое время он сделал выбор, выбор нелегкий, все тщательно обдумав и взвесив; он ступил на путь послушания сознательно и шел по нему твердым шагом, по жесткой земле, не воспаряя в заоблачные выси.

— Опыт, в своем роде, отличный, — продолжил он, — но вредит зрению: если долго смотреть на такой свет — можно ослепнуть.

— Но теперь я вижу ее, как никогда, ясно, не такой, как в последний раз — сердитой, ожесточенной, а такой, как прежде, когда мы жили с ней вместе. При этом — молодой! — В голосе Руалда слышалось удивление. — Старое словно вернулось вместе с нею, я вспоминаю дом, печь для обжига глины, домашнюю утварь — все это как будто стоит на том же месте. А дом высится на холме, оттуда видна река и луга за нею.

— Там все осталось в прежнем виде, кроме дома, — сказал Кадфаэль, — Мы только вспахали поле и расчистили кустарник. Тебе, наверное, хотелось бы полюбоваться полевыми цветами и бабочками, что летают летней порой, когда луг весь в цвету? Теперь вдоль борозд вырастет новая трава, и птицы будут распевать свои песни в древесной листве, как и раньше. Да, место это очень красивое.

Они повернули и пошли по мокрой траве к зданию капитула. Влажный сине-зеленый сумрак окутал их, оседая на голых ветвях деревьев.

— Недаром ее нашли в земле, принадлежащей нашему аббатству, — сказал брат Руалд. Голос его из-под капюшона звучал глухо. — Ведь иного заступника у нее не было. Подобно тому, как Святой Ильтуд прогнал свою ни в чем не повинную жену, так и я, без какой-либо обиды, нанесенной мне Дженерис, покинул ее. В конце концов Господь вернул ее, препоручив заботам нашего Ордена, и одарил достойной могилой. Наш настоятель благословил мою покойную жену, с которой я дурно обошелся и которую только сейчас оценил по заслугам.

— Вполне возможно, — ответил Кадфаэль, — наша справедливость подобна отражению в зеркале — левая сторона в нем становится правой, зло предстает добром, добро — злом, порой ангел выглядит как дьявол. Лишь справедливость Господня, приходящая вовремя, не знает ошибок.