После повечерия, когда лучи заходящего солнца, пробиваясь сквозь листву, наполняли лес мягким голубовато-зеленым светом, все шестеро двинулись вверх по склону к деревянной часовне на заброшенном кладбище, дабы вознести там молитву, положив начало трехдневному бдению. Но на краю прогалины, у кладбищенских ворот, им встретилась другая процессия. Спустившись вниз по извилистой тропке, из лесу вышли восемь человек из числа слуг Ризиарта, на плечах они несли носилки с телом своего господина. Впереди, с распущенными в знак траура волосами, покрытыми серым платом, в темном платье шла дочь покойного, которая теперь стала их госпожой. Держалась она прямо, ее спокойный и сосредоточенный взгляд был устремлен вдаль. Весь облик девушки был исполнен достоинства — такая могла бы окоротить и аббата, и, завидев ее, приор смутился. Брат Кадфаэль почувствовал, что гордится ею.

Не растерявшись при виде приора, девушка прибавила шагу и легкой упругой походкой, в которой чувствовалась целеустремленность и надежда, поспешила навстречу Роберту. Подойдя, она остановилась в трех шагах от него с видом столь кротким и скромным, что, будь приор глупцом, он наверняка принял бы это за изъявление покорности. Но приор был отнюдь не глуп, а потому молча смерил девушку оценивающим взглядом — видно, эта девчушка собралась потягаться с ним, да только куда ей — Роберт не видел в ней достойного противника.

— Брат Кадфаэль, — промолвила Сионед, не отводя глаз от лица Роберта, — встань рядом со мной и переведи мои слова преподобному приору. Во имя покойного отца я хочу обратиться к нему с просьбой.

За спиной ее, на сплетенных из зеленых ветвей носилках, лежал Ризиарт. Его не уложили в гроб, а лишь запеленали в саван и белые льняные пелены не скрывали очертаний тела. Темные, непроницаемые глаза державших носилки валлийцев светились, словно крохотные лампады, — по ним ни о чем нельзя было догадаться, но они примечали все.

А девушка, стоявшая перед ним, была совсем молоденькая, к тому же сирота. Казалось бы, приору в его нынешнем положении впору кичиться своим успехом, однако он ощутил некоторую неловкость и, возможно, даже был тронут.

— Говори, дочь моя, о чем ты просишь.

— Я прослышала о том, что ты — дабы почтить святую Уинифред, — повелел братьям три ночи провести в молитвах и бдении, прежде чем вы заберете ее мощи в Шрусбери. Поэтому я прошу тебя: чтобы душа моего отца обрела прощение, если он, конечно невольно, нанес святой обиду, позволь его телу пролежать эти три ночи перед алтарем на попечении тех братьев, что будут совершать бдение. И еще я прошу, чтобы они помолились хотя бы раз за спасение его души — всего один раз за долгую ночь, полную молитв. Не многого ли я прошу?

— Это благочестивая просьба верной дочери церкви, — ответил приор. В конце концов, он сам происходил из знатного рода и высоко ценил кровные узы. К тому же он не был вовсе чужд сострадания.

— Я надеюсь, — продолжала Сионед, — что, если ты снизойдешь к моей просьбе, моему отцу будет явлен знак милости.

Не приходилось сомневаться в том, что обращение Сионед еще больше укрепит репутацию приора, добавив ему блеска и славы. Шутка ли, единственная дочь и наследница главного его противника пришла к нему с мольбой о покровительстве и сочувствии. Приор был не просто удовлетворен, он был очарован. Он милостиво дал свое благословение, ощущая, что в этот момент за ним наблюдает куда больше гвитеринцев, чем было в числе провожавших тело в последний путь. Теперь повсюду, куда бы ни направлялись незваные гости, за ними пристально следили, и нигде им было не укрыться от настороженных глаз. Жаль только, что никого из гвитеринцев не оказалось на месте, чтобы приглядеть за Ризиартом, когда тот был еще жив.

Носилки с телом покойного установили на козлы перед алтарем, рядом с ракой, в которой предстояло упокоиться мощам святой Уинифред. Алтарь в часовне был маленький и незатейливый, рядом с носилками он казался совсем крошечным, а проникавшие сквозь узенькое восточное оконце солнечные лучи едва рассеивали полумрак, царивший в часовне. Приор Роберт принес ларец с алтарными покровами, ими накрыли козлы, на которые поставили носилки с телом Ризиарта. После этого слуги тихонько удалились.

— Завтра утром, — промолвил Сионед, — я приду сюда поблагодарить тех, кто ночью будет молиться, испрашивая милости для моего отца. И так я буду делать каждое утро, пока мы не предадим его земле.

Она почтительно поклонилась приору Роберту и, поправив обрамлявший лицо плат, ушла, не промолвив больше ни слова и даже не взглянув на брата Кадфаэля.

Ну что ж, подумал монах, пока все идет как задумано! Тщеславие Роберта, а может быть, в какой-то мере его сожаление о случившемся предоставили шанс прояснить это дело, — теперь надо им воспользоваться и посмотреть, что из этого выйдет.

Очередность, в которой монахам предстояло нести бдения, приор определил сам, не советуясь ни с кем из братьев, кроме отца Хью, пожелавшего провести в часовне первую ночь и открыть свое сердце святой, буде она соблаговолит явить знак своего присутствия. Напарником священника выпало быть брату Жерому, назойливая угодливость которого порой изрядно досаждала Роберту. Так или иначе, выбор приора Кадфаэля вполне устроил. Пока по крайней мере никто не знал о том, что должно произойти завтра утром. Остальные братья будут, конечно, предупреждены, но и им никак не удастся уклониться от испытания кровью.

На следующее утро, когда монахи пришли к часовне, там уже собралось немалое число гвитеринцев, которые, впрочем, не лезли на глаза, а выглядывали из-за деревьев на опушке леса или скрывались в тени благоухающих зарослей боярышника. Только после того как приор и его спутники вошли в часовню, валлийцы молча высыпали на поляну и подступили поближе. Первой к часовне подошла Сионед бок о бок с неразлучной Аннест. Гвитеринцы расступились, пропуская девушек, а когда те прошли в часовню, сгрудились в дверях, загородив их так, что свет утреннего солнца не мог проникнуть внутрь, и лишь горевшие на алтаре свечи разливали свой бледный свет над ложем, где покоился мертвец. Отец Хью поднялся, с трудом разгибая затекшие колени, и ему пришлось опереться о массивный деревянный аналой. Брат Жером, молившийся у соседнего аналоя, вскочил резво и проворно. Кадфаэль с подозрением подумал об иных не в меру благочестивых братьях, которые, случается, засыпают, уронив голову на сложенные на аналое руки. Впрочем, сейчас это было не важно. Маловероятно, чтобы в ответ на молитву Жерома разверзлись небеса и в знак всепрощения пролился дождь из роз.

— Ночь прошла спокойно, — сказал отец Хью. — Я не сподобился узреть знамение, но такое редко выпадает на долю скромных сельских пастырей. Однако, дитя мое, мы молились, и верю, что были услышаны.

— Я благодарна вам, — промолвила Сионед, — но прежде чем вы уйдете, я хочу попросить вас оказать еще одну милость для меня и моего отца. Раз уж так вышло, что все мы пострадали из-за этих раздоров, покажите, что вы стремитесь к согласию. Вы молились за моего отца, а сейчас я прошу вас обоих возложить руки ему на грудь — в знак прощения и примирения.

Столпившиеся в дверях гвитеринцы словно окаменели: никто не шелохнулся и не проронил ни звука — они с жадностью ловили каждое слово и пристально следили за происходящим.

— Охотно! — откликнулся отец Хью. Шагнув к ложу, священник бережно коснулся мозолистой ладонью пробитой груди Ризиарта. По тому, как тряслась его борода, можно было догадаться, что священник беззвучно, одними губами, шепчет молитву. Затем все глаза обратились к брату Жерому, ибо тот заколебался, Жером не выказал особого беспокойства, однако повел себя уклончиво. Повернувшись к Сионед, он одарил ее слащавым участливым взором и потупил, как предписывал устав, очи, а затем обернулся к приору Роберту и доверительно посмотрел ему в глаза.

— Отец Хью печется о душах своих прихожан, — начал Жером, — и у него свой долг, а у меня свой. Безусловно, уважаемый Ризиарт был добрым христианином, и я сострадаю ему. Но он умер насильственной смертью, не исповедавшись и не приняв последнего причастия, а такая кончина позволяет усомниться в том, что душа его обрела спасение. Я молился за него, но мне не дано власти отпускать грехи. Однако если приор Роберт сочтет возможным разрешить мне это, я с радостью сделаю то, о чем меня просят.

Кадфаэль слушал его увертливую речь с некоторым удивлением и изрядным сомнением. Если предположить, что приор сам задумал убийство и послал своего прихвостня осуществить его, то надо признать, Жером весьма искусно отвел угрозу, обратив ее против своего начальника. Но, с другой стороны, возможно, что Жером — известный угодник — и на сей раз решил не упустить возможности подольститься. И если приор Роберт милостиво даст свое разрешение, сочтет ли Жером, что это защитит его, ибо, переложив вину на истинного виновника, он тем самым сможет безнаказанно коснуться жертвы? Все это не имело бы особого значения, если бы Кадфаэль верил в то, что тело кровоточит, когда его касается убийца. Но он-то верил совсем в другое: монах был убежден в том, что, поскольку большинство людей не сомневаются в непогрешимости такого испытания, виновный, видя, что ему не отвертеться, с перепугу может выдать себя. Возможно даже, что вызванное паническим страхом напряжение и впрямь способно привести к незначительному кровотечению, правда в этом Кадфаэль сомневался.

Выжидающие глаза гвитеринцев как по команде обратились к приору. Роберт нахмурился, некоторое время сосредоточенно размышлял и наконец изрек:

— Ты можешь со спокойной совестью выполнить ее просьбу. Она ведь просит не об отпущении грехов, а лишь о прощении, а его даровать позволительно всякому.

И брат Жером, с благодарностью приняв разрешение приора, шагнул к носилкам и не колеблясь коснулся спеленутой груди покойного — ни капли крови, которая уличила бы его, не проступило сквозь саван. Довольный Жером двинулся выходу следом за приором, и молчаливая толпа любопытствующих прихожан расступилась у дверей.

"Что бы все это значило? — ломал голову Кадфаэль по пути с кладбища. — То ли Жером вовсе не верит в ордалии <Ордалии — испытание кровью, огнем, водой и т.д. с целью определить виновного, т.н. «Суд Божий»>, а потому и не испугался, то ли счел, что раз он обратился за разрешением к подлинному виновнику, то тем самым, независимо от своего участия в этом деле, вполне себя обезопасил. А может, он и впрямь не замешан в убийстве и все это испытание мы затеяли зря. Такой черствый человек, как Жером, мог отказать девушке в ее просьбе только для того, чтобы лишний раз выказать свою щепетильность в вопросах веры. Ну да ладно, посмотрим, что будет завтра, — как поведет себя Роберт, когда его самого попросят коснуться усопшего, — легко проявлять великодушие за чужой счет".

Однако все обернулось не совсем так, как ожидал Кадфаэль. Приор Роберт решил, что эту ночь он проведет в часовне с братом Ричардом. Но когда они уже направлялись к кладбищу и поравнялись с домом Кэдваллона, приора окликнул сторож, а затем из ворот поспешно вышел и сам Кэдваллон. За ним следовал дородный, важного вида валлиец в короткой дорожной тунике.

Брат Кадфаэль был уверен, что приор уже стоит на коленях в освещенной лишь слабыми огоньками свечей часовне и проведет долгую ночь в обществе мертвеца, и поутру, возможно, это принесет свои плоды. Поэтому он был немало удивлен, увидев, что Роберт размашистым шагом возвращается в сад отца Хью, ведя с собой какого-то незнакомца. И надо же было ему появиться в тот момент, когда Кадфаэль собрался к Бенеду, выпить винца да поделиться новостями. И похоже, Роберт был не слишком огорчен тем, что его ночное бдение не состоится.

— Брат Кадфаэль, у нас гость, и мне потребуется твоя помощь. Это Гриффит, сын Риса, бейлиф принца Овейна в Росе. Кэдваллон послал к нему гонца с вестью о смерти Ризиарта, к тому же я и сам должен принести ему жалобу на брата Джона и обсудить, как нам быть дальше. Бейлиф будет расспрашивать всех, кто что-либо знает об этом деле, но сейчас он просит, чтобы первым высказал свои соображения я. Так что мне пришлось отправить брата Ричарда в часовню одного.

Брат Жером и брат Колумбанус, которые уже приготовились возвращаться на ночлег в дом Кэдваллона, услышав это, задержались.

— Отец приор, я пойду вместо тебя, — всем своим видом изображая преданность, предложил Жером, уверенный в том, что ему откажут.

— Нет, ты уже провел одну бессонную ночь и теперь должен отдохнуть.

Ночь-то провел; только вот бессонную ли, подумал Кадфаэль, в часовенке темновато, и даже если б отец Хью вздумал за ним следить, то вряд ли что-нибудь приметил. А Жером не из тех, кто станет без нужды лоб расшибать.

— Я с радостью займу твое место, отец приор, — с не меньшим пылом вызвался Колумбанус.

— А твоя очередь наступит завтра. Поостерегитесь брать на себя слишком много, ибо сие есть гордыня под личиной смирения. Нет, сегодня ночью брат Ричард будет нести бдение один. Вам же придется задержаться, чтобы рассказать бейлифу обо всем, что вы видели и слышали.

Разговор оказался долгим, утомительным и нелегким для Кадфаэля, который, хотя и не был уверен, что поступает правильно, при переводе слегка подправлял приора. Не то чтобы он переводил неверно — просто позволял себе иногда добавить к словам Роберта и свои соображения о том, что приключилось в лесу с телом Ризиарта. Он не упустил ничего из сказанного приором, однако по собственному усмотрению отделял факты от предположений: то, что видели, от того, что домыслили. Никто из присутствующих не знал обоих языков, а потому не мог его проверить. Что же до Гриффита, сына Риса, то этот много повидавший на своем веку служака оказался внимательным и проницательным слушателем и быстро схватывал суть дела. И то сказать, он был валлийцем до мозга костей, а весь этот узел завязался как раз вокруг останков валлийской святой. Дошла очередь и до брата Жерома, и до брата Колумбануса, допустившего столь непростительное небрежение: уснувшего в часовне во время бдения. Впрочем, ни сам Колумбанус, ни Жером, ни приор не сочли нужным сообщить бейлифу об этой досадной оплошности.

Кадфаэль стал уже подумывать, что, наверное, стоило бы положиться на здравый смысл Гриффита, сына Риса: пожалуй, напрасно постарался он скрыть от бейлифа то, что знал и о чем догадывался. Но поразмыслив, монах решил, что так будет лучше. Сейчас ему больше всего нужно было время — за день или за два, пока бейлиф будет разъезжать по приходу, собирая сведения, Кадфаэль рассчитывал довести до конца собственное расследование и установить истину.

Власти, они ведь глубоко не копают, подбирают готовенькое, то, что лежит на поверхности, и не мешкая творят скорый суд. Им ведь главное — восстановить спокойствие и порядок, а не добиться торжества справедливости. Но Кадфаэль твердо решил не допустить того, чтобы остались сомнения в невиновности Энгеларда или брата Джона. Так что лучше сперва разобраться во всем самому, а потом уж рассказать бейлифу.

Когда на следующее утро Сионед пришла в часовню, ей не оставалось ничего иного, кроме как попросить грузного, добродушного увальня, брата Ричарда, желавшего только мира и покоя, возложить в знак примирения руку на грудь покойного. Ричард охотно выполнил ее просьбу и ушел, оставшись в неведении относительно того, какому подвергался испытанию и от какого подозрения себя избавил.

— Жаль, что тебя не было, — сказал Бенед Кадфаэлю, заглянувшему к нему мимоходом, между мессой и обедом. — Падриг вчера заходил, правда ненадолго, и мы вспомнили старые времена, когда Ризиарт был помоложе. Падриг ведь к нам уже много лет наведывается и всех здесь знает. Кстати, он о тебе спрашивал.

— Скажи ему, что мы еще непременно свидимся и выпьем вместе до нашего отъезда. И еще передай, что я не оставил дела Ризиарта, если это может послужить для него утешением.

— Мы к тебе привыкли, — промолвил Бенед, склоняясь над горном, в то время как его подручный, худощавый парнишка, раздувал кузнечные меха. — Остался бы с нами — уж нашлось бы здесь для тебя местечко.

— Я свое место уже нашел, — отозвался Кадфаэль, — так что ты за меня не беспокойся. Думаешь, я не пораскинул мозгами, прежде чем надеть рясу? Я знал, что делал.

— Мне невдомек, как ты уживаешься кое с кем из вашей братии, — заметил Бенед, держа в руках заготовку для подковы.

— А, пустое — монахи и приоры бывают разные, как и все люди, но они приходят и уходят, а монастыри остаются. Случается, правда, что кое-кто попадает в обитель не подумавши, — по большей части молодые парни, которые рассудили, что ежели девица дала им от ворот поворот, то уже и конец света настал. А ведь некоторые такие ребята, вернись они в мир, могли бы стать добрыми мастерами, глядишь, и приохотились бы, скажем, к кузнечному ремеслу…

— Знаю одного такого, — задумчиво промолвил Бенед, — рука у него крепкая. Он уж и молот держать научился — что ему ни покажешь, все на лету схватывает, а это, знаешь ли, уже половина мастерства. Если б только он не помог удрать убийце Ризиарта, никакого другого чужеземца не приняли бы здесь лучше. Правда, на сей счет мне судить трудно, хотя бедняжка Сионед, похоже, считает, что ей все ясно. А что, если она ошибается? Ты-то сам в этом разобрался?

— Пока нет, — признался Кадфаэль, — но дай нам время, и мы узнаем все.

На третий день заточения брату Джону, привыкшему, что его держат взаперти только для видимости, пришлось и вправду не высовывать носу из конюшни. Весть о том, что в Гвитерин пожаловал бейлиф и расспрашивает всех и каждого об обстоятельствах смерти Ризиарта, мигом облетела весь приход. Не осталось в секрете и то, что в доме отца Хью он имел обстоятельную беседу с приором, а уж тот наверняка постарался внушить Гриффиту, что его долг — расследовать заодно и преступление брата Джона.

Нельзя сказать, чтобы Джону приходилось жаловаться на помещение, кормежку или компанию — всем этим он был весьма доволен. Но в течение двух прошедших дней, ближе к сумеркам, его выпускали на волю, и молодой монах, благоразумно стараясь не лезть на глаза, помогал по хозяйству чем мог — то поленницу дров сложит, то лошадям корму задаст, то в огороде поковыряется, — так что у него не было ни времени, ни желания беспокоиться о своем положении. Однако с приездом бейлифа все изменилось, и теперь, когда приходилось сидеть в конюшне сложа руки, ему стало совсем невмоготу, тем паче что с валлийским дело у него обстояло неважно, а брата Кадфаэля, чтобы помочь, поблизости не было, и бедняга иногда даже словом ни с кем не мог перемолвиться. Джон ничего не знал о том, что задумали Кадфаэль и Сионед, и как обстоят дела с мощами святой Уинифред, чем занимаются приор Роберт и братья, куда подевался Энгелард, а главное — как выручить его из беды. С тех пор как, поддавшись порыву, Джон помог Энгеларду бежать, судьба этого парня стала ему небезразлична — уж больно хотелось, чтобы ему удалось оправдаться и зажить счастливо со своей Сионед.

Сионед же, верная своему слову, и близко к конюшне не подходила, а кроме нее во всем имении никто толком по-английски говорить не умел. Насчет самых простых вещей кое-как объясниться удавалось, но расспросить обо всем, что он стремился знать, не было никакой возможности. Джон был полон сил, но не знал, куда их приложить, он беспокоился за своих друзей, но ничем не мог им помочь.

Аннест принесла обед и, пока Джон ел, молча сидела рядом. Девушка не меньше него переживала из-за того, что они не могут поговорить как следует. Аннест уже начала учить его простым валлийским словам, показывая предметы и называя их, но ей не терпелось поделиться с ним последними новостями, которые взахлеб пересказывали по всему приходу.

Побеседовать толком они не могли и поэтому, оставшись вдвоем, по большей части молчали, но иногда их прорывало, и каждый начинал говорить свое — он по-английски, а она по-валлийски. Слова оставались непонятными, но сам тон этих речей выдавал дружескую симпатию. Порой случалось, что они — сами об этом не догадываясь, отвечали на вопросы друг друга.

— Интересно, какая она, — с запинкой произнесла Аннест, — та, из-за которой ты пошел в монахи? Мы с Сионед все в толк не возьмем, как такого парня, и угораздило обрядиться в рясу.

Конечно, понимай Джон по-валлийски, Аннест ни за что бы не решилась произнести эти слова.

— И что я нашел в этой Марджери, — вслух удивлялся Джон, — считал ведь ее красавицей и чуть было не спятил, когда она за меня не пошла. Это все потому, что я тогда тебя еще не встречал и знать не знал, какая она должна быть, — настоящая-то красавица.

— Кто бы она ни была, — вздохнула Аннест, — худо то, что из-за нее ты на всю жизнь в монастырь ушел.

— Боже ты мой, — не унимался Джон, — а ведь я сдуру запросто мог на ней жениться! Ежели поразмыслить, я ее благодарить должен за то, что она мне отказала, потому как жены у меня, слава Богу, нет, и теперь нам мешает только моя ряса.

Именно в этот момент у Джона впервые мелькнула заманчивая мысль о том, что придерживаться данных обетов до конца своих дней ему вовсе не обязательно. Это заставило его повернуть голову и еще более пристально вглядеться в прелестное и такое близкое личико девушки. У Аннест были гладкие, нежные, как яблоневый цвет, щечки, тонкие, тронутые легким загаром скулы, и глаза — глубокие и сверкающие, точно кристально чистый родник под лучами летнего солнца.

— Ты все еще переживаешь из-за нее? — прошептала Аннест. — Да она распоследняя дура, коли отказалась от такого парня.

А парень и впрямь был хоть куда — рослый, статный, симпатичный и добродушный, с длинными крепкими ногами, сильными и умелыми руками и копной густых рыжих волос, так что глупей той девицы, которая решила, что слишком хороша для него, на всем белом свете не сыщешь.

— Терпеть ее не могу, — промолвила Аннест, приблизив личико к молодому монаху.

Ее дразнящие губы, шептавшие непонятные ласковые слова, находились так близко, что Джон не вытерпел и прибегнул к языку, который не требует перевода.

Ему не доводилось целоваться с девушками с тех пор, как Марджери, дочка суконщика из Шрусбери, отвернулась от него после того, как ее папаша сделался бейлифом, однако, похоже, он не забыл, как это делается.

— Ох, Аннест, — вырвалось у брата Джона, который в эту минуту чувствовал себя кем угодно, но только не братом, — кажется, я люблю тебя.

Брат Кадфаэль и брат Колумбанус поднимались по поросшему лесом склону — путь их лежал к часовне, где им предстояло провести в молитвах третью ночь. Вечер стоял теплый, но небо было подернуто облаками, и в тени деревьев царил зеленоватый полумрак. До самого последнего момента можно было надеяться на то, что приор Роберт, пропустив избранную им для бдения ночь, решит все же использовать последнюю возможность и отправится в часовню сегодня. Однако приор об этом и словом не обмолвился, и у Кадфаэля закралось подозрение, что долгий разговор с бейлифом оказался для Роберта лишь удобным предлогом, чтобы избежать всенощного бдения, а значит, и утренней встречи с Сионед, которая УЖ точно повторила бы свою просьбу. Правда, и это не доказывало вины приора — возможно, он просто не хотел оказать последнюю милость Ризиарту, но и не желал отказывать дочери покойного на глазах у всех. Что ни говори, а смирение и великодушие никак не относились к числу достоинств приора Роберта. Безгранично уверенный в собственной правоте, он отнюдь не склонен был прощать тех, кто становился ему поперек дороги.

— То, что нам выпало участвовать в этом паломничестве, — говорил Колумбанус, легко ступая рядом с катившимся вразвалочку Кадфаэлем, — это большое отличие и высокая честь. Наши имена будут вписаны в историю аббатства, и грядущие поколения братьев станут нам завидовать.

— Я уже слышал, — сухо промолвил Кадфаэль, — что приор Роберт задумал по возвращении распорядиться, чтобы написали житие святой Уинифред, с рассказом о перенесении ее мощей в Шрусбери. Ты полагаешь, там будут указаны имена всех его спутников?

«Впрочем, твое-то там, может, и окажется, — подумал Кадфаэль, — как не упомянуть припадочного, которого отправили к. Святому Колодцу для исцеления? Да и Жерому, узревшему видение, которое в конце концов и привело нас сюда, тоже местечко найдется. А вот обо мне наверняка умолчат, что, пожалуй, и к лучшему!» — Я совершил прегрешение и должен его искупить, — прочувствованно произнес Колумбанус. — В этой самой часовне я, коему надлежало являть собой образец верности долгу, допустил преступное небрежение.

Монахи подошли к покосившейся калитке старого кладбища, дальше к часовне вела узенькая тропка, поросшая высокой травой.

Внезапно Колумбанус побледнел, задрожал и закатил глаза.

— О! — вскричал он, — я чувствую благодать! Сам воздух, что мы вдыхаем, преисполнен ею. Воистину, нас озаряет неземной свет, и я верю, что мы пребываем в преддверии чуда, чуда божественного милосердия. О, сколь безграничная милость оказана мне, недостойному и не оправдавшему доверия!

С этими словами Колумбанус устремился в открытую дверь часовни, нетерпеливо ускоряя шаги и раскинув руки, словно намеревался не преклонить колени перед святой, а заключить в объятия возлюбленную. Кадфаэль хмуро, но безропотно последовал за ним. Он привык к неуемному рвению Колумбануса, но его вовсе не радовало, что всю ночь ему придется провести в обществе человека, способного выкинуть Бог знает что. В эту ночь Кадфаэль настроился помолиться и как следует поразмыслить, а компания брата Колумбануса не располагала ни к тому, ни к другому.

Внутри часовни стоял тяжелый запах старого дерева и пыли, создававший атмосферу заброшенности, а алтарные покровы, на которых покоилась рака, добавляли аромат ладана. Маленькая лампадка испускала мерцающий желтоватый свет. Кадфаэль прошел вперед, зажег две алтарные свечи и установил их по обе стороны от лампады. Дуновение свежего ветерка донесло сквозь узенькое окошко благоухание цветущего боярышника и на несколько мгновений заставило трепетать огоньки свечей. Их слабый неровный свет рассеивал тьму лишь поблизости от алтаря, не достигая стен и крыши часовни. Из провалов пахнущей деревом темноты тусклый свет выхватывал расплывчатые очертания пустого гроба, носилок, на которых покоилось тело, и двух стоявших неподалеку аналоев. Между телом Ризиарта и алтарем, загораживая свет, возвышалась черная, поблескивающая серебром рака.

Брат Колумбанус смиренно склонился перед алтарем, а затем занял место у аналоя, стоявшего по правую руку от алтаря. За левым аналоем, привычно поерзав коленями, чтобы устроиться поудобней, солидно расположился Кадфаэль. Умиротворение снизошло на монахов. Кадфаэль приготовился к долгому бдению и начал его с молитвы за упокой души Ризиарта — не в первый раз он молился об этом. Во мраке, подступавшем со всех сторон, казалось, что время остановилось, и мир, со всеми его тревогами, сосредоточился в душе Кадфаэля. Это был не сон, но уже и не явь. Кадфаэль больше не думал о Колумбанусе, он забыл о его существовании, и молился как дышал, не устами, но сердцем. Он ни о чем не просил небеса, а лишь раскрывал перед ними — будто бережно лелеял в ладонях подбитую пташку — свою печаль и тревогу за всех, на чью долю выпали такие страдания из-за маленькой святой. И если столь сильная боль переполняла его душу, то что же должна была чувствовать она? Свечей должно было хватить на всю ночь, и, поглядывая на то, как они таяли, Кадфаэль прикинул, что близится полночь.

Он задумался о Сионед, о том, что поутру некого будет подвергать испытанию, ибо этого блаженненького дурачка принимать в расчет не стоит, а от него самого ей мало проку. И в этот момент справа, оттуда, где самозабвенно молился Колумбанус, донесся едва слышный и весьма странный звук. Кадфаэль обернулся и увидел, что лицо молодого монаха не опущено к аналою, а обращено вверх — так, что профиль его четко выделялся в слабом желтоватом свете. Взгляд широко раскрытых глаз был устремлен вдаль, а искаженными в молитвенном экстазе губами он негромко, но явственно распевал по-латыни кант во славу целомудрия. И не успел Кадфаэль сообразить, что происходит, как Колумбанус, опершись на аналой, резко поднялся и встал перед алтарем. Пение прекратилось. Вдруг юноша выпрямился во весь рост, закинул голову, будто ожидал увидеть сквозь крышу часовни усеянное звездами ночное небо, и распростер в стороны руки, словно пригвожденный к кресту. Он издал громкий крик, в котором слышались одновременно и ликование, и мука, и, рухнув ничком на земляной пол, остался лежать, как стоял, — вытянувшись и раскинув руки. Лоб его почти касался бахромы свисавшего из-под тела Ризиарта алтарного покрова.

Кадфаэль вскочил и бросился к нему, испытывая и жалость, и досаду.

«Чего еще можно было ждать от этого идиота? — с раздражением думал монах, стоя на коленях и ощупывая лоб неподвижно лежавшего Колумбануса. Он подсунул под голову юноши край алтарного покрова и повернул его лицом в сторону, чтобы бедняге было легче дышать. — И как же это я раньше не распознал, чем дело пахнет, ведь его что угодно может повергнуть в экстаз и довести до припадка! Не ровен час — когда-нибудь его так прихватит, что он уже не очухается. Хотя удивительно, как парню удается грохнуться с размаху ничком, ничего себе не повредив, — помнится, и когда он бился в конвульсиях, то совсем не поранился, даже язык не прикусил. Видать, его какой-то ангел хранит, вроде того, что бережет пьяных».

Кадфаэль не слишком сосредоточивался на этих соображениях, но где-то в глубине его сознания засела мысль, что за всеми этими событиями, если их свести воедино, возможно, что-то и кроется. Слава Богу, что конвульсий на сей раз не было. Наверное, он что-то увидел, или, скорее, ему что-то привиделось, и пришел в такой восторг, что лишился чувств. Кадфаэль потряс Колумбануса за плечо — сначала легонько, а потом посильнее, но тот оставался недвижен и не приходил в себя. Лоб его на ощупь был холодным и гладким, на лице — насколько можно было разглядеть в полумраке — застыло выражение безмятежности и покоя. Могло бы показаться, что Колумбанус мирно спит, однако его тело будто окоченело — он по-прежнему лежал, раскинув руки крестом. Кадфаэль только и мог, что повернуть его голову набок да подложить край алтарного покрова под правую щеку. Он, правда, попытался повернуть юношу на бок, чтобы тому было поудобнее, но с окостеневшим телом ничего нельзя было поделать, и Кадфаэль оставил Колумбануса в покое.

«Ну а дальше-то что? — подумал монах. — Прервать бдение и бежать к приору, позвать на помощь? А какой с того прок — что они сделают для него такого, чего я не сумею? Он сам очнется, когда придет время, но никак не раньше. Парень вроде бы не расшибся, дышит ровно и глубоко, сердце бьется нормально, да и жара у него нет. И если уж я не могу привести его в чувство, то у них и подавно не выйдет. Каждый по-своему с ума сходит, но если это не приносит человеку вреда, то и мешать ему не стоит. Только вот здесь прохладно — так что, пожалуй, надо бы прикрыть его чем-нибудь — один из алтарных покровов сгодится в самый раз, тем более что бедняге это наверняка пришлось бы по нраву. Нет, раз уж мы пришли на всенощное бдение вместе, то вместе его и проведем — я на коленях, как и положено, ну а он там, где пребывает сейчас в своих грезах».

Кадфаэль прикрыл Колумбануса, поглубже подсунул ткань ему под голову и вернулся к своему месту у аналоя. Однако что бы там ни померещилось Колумбанусу, Кадфаэль в результате этого происшествия напрочь утратил способность сосредоточиться. Как ни старался он погрузиться в молитву или хотя бы поразмыслить, что еще он может сделать для Сионед, мысли его невольно возвращались к Колумбанусу, и он снова и снова оборачивался и бросал взгляд на распростертое тело, желая удостовериться, что юноша дышит по-прежнему ровно. Ночь, которую Кадфаэль собирался провести с пользой, была потеряна: ни помолиться толком не удалось, ни пораскинуть мозгами. Такой долгой и тоскливой ночи монах и припомнить не мог.

Когда наконец забрезжил сероватый рассвет, предвестник скорого освобождения, Кадфаэль воспринял это чуть ли не как благословение. Сквозь узенькое алтарное окошко показалась полоска неба: вначале темно-серая, она вскоре побледнела, затем приобрела зеленоватый оттенок, сменившийся шафранным, и наконец вспыхнула золотом. Настало безоблачное утро. Первый солнечный луч проник в окошко и, словно пронзая мрак золотым клинком, осветил алтарь, раку и спеленутое тело, оставив Колумбануса в темноте. Юноша лежал недвижно и ни на что не реагировал, но дышал ровно и глубоко.

В таком состоянии он пребывал и к тому времени, когда в часовню пришел приор с братьями, Сионед в сопровождении Аннест и множество молчаливых, настороженных гвитеринцев, спешивших увидеть, чем завершится продолжавшееся три ночи бдение.

Сионед первая ступила с освещенной ярким солнцем поляны на порог полутемной часовни и задержалась в дверном проеме, пока глаза привыкали к темноте. Подошел приор Роберт, встал у нее за спиной, и в этот момент пробившийся сквозь окошко солнечный луч упал на обращенные подошвами к двери сандалии лежавшего Колумбануса. Глаза Сионед расширились от изумления и ужаса, и прежде чем Кадфаэль успел подняться и успокоить ее, девушка громко вскрикнула:

— Что это? Он мертв?

Приор торопливо оттеснил ее в сторону и бросился к Колумбанусу, едва не наступив на край его рясы.

— Что здесь произошло? Брат Колумбанус! — Роберт наклонился и тронул одеревеневшее плечо. Колумбанус спал и видел сны, он был неподвижен и не приходил в себя.

— Брат Кадфаэль, что это значит? Что с ним случилось?

— Он жив, — промолвил Кадфаэль, сообщая прежде всего самое важное, — и, как я полагаю, ему ничто не грозит. Взгляни, он дышит спокойно, точно во сне, цвет лица у него нормальный, жара нет, и он не расшибся. Вышло так, что в полночь он вдруг ни с того ни с сего встал перед алтарем, распростер руки и в беспамятстве повалился ничком. Так он всю ночь и пролежал, но конвульсий, слава Богу, не было, и хуже ему не стало.

— Ты должен был позвать нас на помощь, — упрекнул Кадфаэля приор. Он был потрясен и расстроен.

— У меня был и другой долг, — коротко ответил Кадфаэль, — оставаться здесь и нести бдение, ради которого я и был сюда послан. Я подложил ему под голову ткань, укрыл его от ночной прохлады, и не думаю, что вы сумели бы сделать для него больше. Да и вряд ли он был бы вам благодарен, унеси вы его отсюда раньше времени, ибо он вершит свое собственное бдение. Сейчас же мы, хоть и не в силах пробудить его, можем отнести и уложить в постель, не ущемляя этим его чувство долга.

— В этом что-то есть, — признал взволнованный брат Ричард, — ведь всем известно, что брату Колумбанусу случалось сподобиться видений. Наверное, было бы непростительной ошибкой забрать нашего брата с того места, где на него снизошла благодать. А что, если ему и вправду явилась святая, — и тогда мы могли бы нанести ей обиду! Коли все это так, он сам пробудится в должное время, и торопить его нельзя, ибо это может причинить ему вред.

— Это похоже на правду, — согласился несколько успокоенный приор, — выглядит он и впрямь мирно, цвет лица у него хороший, и не заметно, чтобы он поранился. Странно все это. Неужто возможно, чтобы этот молодой брат снова сподобился благодати, как и в тот раз, когда случившийся с ним припадок привел нас к святой Уинифред?

— Единожды он уже послужил орудием милосердия, — ответил брат Ричард, — и вполне может оказаться им снова. А сейчас надо бы отнести его в дом Кэдваллона, уложить в постель, укрыть потеплее и не тревожить. Хотя, пожалуй, нам лучше взять его в дом отца Хью, чтобы он был поближе к церкви. Вполне вероятно, что когда он придет в себя, то прежде всего захочет вознести благодарственную молитву.

Из тяжелых алтарных покровов с помощью веревок, которыми подпоясывают рясы, монахи соорудили носилки, чтобы нести Колумбануса. Его подняли с пола и уложили на носилки. Тело его оставалось застывшим, и даже распростертые руки не шелохнулись. Несколько человек из числа потрясенных этим зрелищем гвитеринцев выступили вперед и попросили разрешения помочь отнести Колумбануса к дому отца Хью. Кадфаэль не возражал. Он обернулся к Сионед и поймал ее задумчивый, неуверенный взгляд.

— Ну я-то, в конце концов, нахожусь в здравом уме, — сказал он, — и сам сделаю то, о чем ты меня не просила. — Монах подошел к телу Ризиарта, перекрестил лоб покойного и возложил руку ему на грудь.

Когда процессия медленно двинулась вниз по холму, Сионед пристроилась рядом с ним.

— Что же нам дальше делать? — допытывалась девушка. — Скажи мне, ты надумал что-нибудь? Мы ведь так ни до чего и не доискались, а сегодня его похороны.

— Знаю, — отозвался Кадфаэль и призадумался. — Никак не могу разобраться в том, что случилось сегодня ночью. Я, может, и счел бы, что все это задумано заранее, потому как лишнее чудо нашему приору вовсе бы не помешало, но две вещи меня смущают. Во-первых, искреннее изумление и тревога Роберта. По-моему, он отнюдь не притворялся. Да и Колумбанус — он ведь такие штуки и прежде выкидывал, и когда на него находит, он такое выделывает — почище ярмарочного акробата. Трудно поверить, что все это подстроено. Я не берусь судить. Сдается мне, что у иных душа так устроена — они будто по лезвию ножа ходят, — а там уж что выпадет — ад или рай.

— А я знаю только одно, — промолвила Сионед, багровея, как тлеющий факел. — Мой отец, которого я любила, убит, и я хочу отомстить убийце. Мне не нужен выкуп за его кровь. Нет на свете такого выкупа, который бы я приняла за кровь Ризиарта!

— Я знаю! — сказал Кадфаэль. — Ведь я такой же валлиец, как и ты. Но все же держи свое сердце открытым и для жалости. Кто знает, когда она может понадобиться, — и мне, и тебе! А с Энгелардом ты уже говорила? У него все в порядке?

Девушка встрепенулась, вспыхнула и оттаяла, словно замерзший цветок, чудесно возрожденный дуновением теплого ветерка. Но она ничего не ответила, да в том и не было нужды.

— А жизнь-то продолжается! — удовлетворенно заметил брат Кадфаэль. — Вот и он хотел бы того же, хотя и возражал против твоего выбора, как подобает настоящему гордому валлийцу. Но ты бы в конце концов все равно своего добилась — на этот счет ты была права. Слушай, я тут подумал еще кое о чем, что тебе стоит предпринять. Мы должны попытаться сделать все, что в наших силах. Домой ты сейчас не ходи. Пусть Аннест отведет тебя к Бенеду, в кузницу — вы там отдохнете, а потом приходите к мессе. Кто знает, что мы выясним, когда наш неоперившийся святой придет в чувство. И еще: когда будешь хоронить Ризиарта, обязательно добейся того, чтобы Передар пришел на похороны со своим отцом. Он, возможно, попробует уклониться, раз уж избегал тебя до сих пор, но если ты его попросишь, отказаться он не посмеет. У меня тут есть разные сомнения, но вот насчет чего полный туман, так это касательно мастера Передара.