— До сих пор у меня не было возможности познакомиться с вами поближе, — сказал Роберт Боссу. — Однако должен сообщить, если вы, разумеется, этого еще не знаете, хотя, насколько я могу судить, вы ничего не упускаете из виду и видите сквозь землю, так вот, имя Хью Берингара не осталось незамеченным теми, у кого есть глаза и уши. Могло ли быть иначе, когда королевская казна пуста и королевские законы действуют далеко не везде? Как думаете, многие ли графства, многие ли шерифы платят в казну ежегодно и вовремя? А вот ваше графство платит исправно, и, по меньшей мере, оно наслаждается миром, до аббатства можно доехать, не опасаясь за свою жизнь. Стараниями ваших людей местные дороги относительно свободны от господ, которых мы стыдливо именуем «господами с дурными привычками». Более того, насколько мне известно, вы умудряетесь мирно уживаться с Овейном Гуинеддским, хотя Повис то и дело поднимает голову.
— Я постоянно пекусь о том, чтобы соответствовать своему месту, — сказал Хью с легкой усмешкой.
— Вы постоянно печетесь о своем графстве, — возразил граф. — Так поступают многие здравомыслящие люди, но не у всех получается.
Они находились в апартаментах графа, которые ему отвели в странноприимном доме аббатства. Собеседники сидели за небольшим столом, друг против друга, они дружески пили вино, отгородившись от мира запертой и занавешенной дверью. Прислуживали Роберту Боссу отменно. Сквайры моментально являлись на его зов, неслышными шагами обходили стол и весьма умело управлялись, наливая вино в бокалы. Казалось, они вовсе не боялись своего господина, но скорее с достоинством и гордостью старались подражать его уравновешенности и безмятежности. Однако прежде чем начать беседу с этим почти незнакомым ему человеком, граф отослал их. Впрочем, Хью не сомневался в том, что они знают свое место и будут находиться где-нибудь неподалеку, — так, чтобы не слышать самой беседы, но в случае необходимости явиться на зов своего господина.
— Я люблю порядок, — сказал Хью. — Предпочитаю, чтобы мои люди были по возможности живы и здоровы, хотя, как видите, не всегда получается. Не люблю терять. Терять людей, терять понапрасну время, терять землю, которая может принести урожай. И все же теряется более чем достаточно. И того, и другого, и третьего. Стоит ли удивляться тому, что подчас приходится делать вид, будто меня это не касается?
— Мне важно знать ваше мнение, — промолвил граф раздумчиво. — Что вы думаете о сказанном мною в начале нашей беседы? Итак, видите ли вы какой-нибудь выход? Сколько еще лет мы будем метаться из одного тупика в другой? Вы человек Стефана. Я тоже. Но не менее достойные люди идут за императрицей. Мы запутываем сами себя и не даем себе труда задуматься. Но, уверяю вас, Хью, недалеко то время, когда задуматься все-таки придется, и им, и нам, иначе мы потеряем все, и не найдется ни одного воина, способного держать копье.
— И для этого нам с вами следует сохранить то, что в наших силах? — спросил Хью, приподняв брови и горько усмехнувшись.
— Этот день не так уж и близок, но он обязательно придет. Должен прийти. Поначалу еще были кое-какие надежды, когда Нормандия находилась уже почти в руках у Стефана, равно как и Англия, и, казалось, победа уже не за горами. Однако за последние лет пять все изменилось. Мечом и хитростью Джеффри Анжуйский проложил себе путь в Нормандию, и теперь она, по существу, принадлежит ему, неважно, чьим именем он действовал, своей жены или своего сына.
— Да, — согласился Хью. — В этом году граф Меланский покинул нас и, чтобы сохранить свои владения в Нормандии, принял условия Джеффри и признал его своим сюзереном взамен Стефана.
— А что оставалось ему делать? — промолвил граф Роберт, спокойно и без тени возмущения. — Все его права и титулы там. Валеран — граф Меланский. Как ни дороги ему его титулы в Англии, но род он ведет из Мелана. И дело не в Нормандии, где находится большинство его наследственных владений. Имя его принадлежит Франции, и он признает себя вассалом короля Франции, а теперь, во имя большей части наследства, еще и вассалом Джеффри Анжуйского. Отказаться можно от многого, но Валеран не может жить без родовых корней. Из нас двоих мне повезло больше, Хью. Я получил английские земли и титулы своего отца и врос корнями здесь. Правда, моя жена принесла мне Бретиль, но я не особенно этим дорожу, равно как и мой брат титулом графа Вустерского. Вот и выходит, что Валеран там и занесен в список перебежчиков в стан императрицы, а я здесь, и считается, что предан Стефану. А какая между нами разница, Хью? Братья-близнецы, ближе родственников не бывает.
— Верно, — согласился Хью и замолчал, подбирая дальнейшие слова. — Мне совершенно понятно, — продолжил он, — что с потерей Нормандии иначе и быть не могло. И не только для братьев Бомон. Всякий из нас старается защитить и сохранить свои наследственные права и права своих детей. Мы сколько угодно можем считать вашего брата человеком Джеффри, но по мере сил он наверняка не станет вредить Стефану и спешить на помощь Джеффри. А вы, оставаясь человеком Стефана и сохраняя лояльность, будете всячески избегать активных действий против Анжуйского дома, равно как и Валеран против Стефана. Так ваш брат будет благоприятно истолковывать вашу неизменную преданность королю и блюсти ваши наследственные права в Нормандии, а вы здесь обеспечите прикрытие интересов Валерана. Таким образом, ваше размежевание никак не является таковым. Наоборот, это скорее тяга друг к другу, подобно тому, как потянутся друг к другу и многие другие. А король Стефан и императрица с ее сыном тут вовсе ни при чем.
— Просто здравый смысл, — сказал граф, с интересом разглядывая Хью Берингара и улыбаясь. — Вы прекрасно это понимаете. Война приняла такой характер, что ее нельзя ни выиграть, ни проиграть. Победа и поражение равно невозможны. К сожалению, должно пройти еще несколько лет, прежде чем люди поймут это. А вот мы, пытающиеся ныне усидеть на двух конях сразу, уже поняли.
— Но если нельзя победить и нельзя проиграть в этой войне, то, наверное, должен быть какой-то иной путь, — сказал Хью. — Ни одна страна не может бесконечно раскачиваться на таких качелях, истощая себя, не имея твердой власти, покуда две партии выживших из ума стариков будут сидеть друг против друга, не в силах поднять руку и нанести решающий удар.
Роберт Боссу внимательно слушал это заключение Хью Берингара и со значительным видом разглядывал кончики своих длинных холеных пальцев. Затем он поднял свои темные глаза, в которых горели пурпурные искорки, и встретил пристальный взгляд Берингара.
— Мне по душе ваши выводы. Война идет уже слишком долго, и, не стоит заблуждаться, она продлится еще несколько лет. Но этот путь ведет в тупик, разве что умрут все старики, причем не от ран, а от старости и отвращения. Лично я не хочу дожидаться времени, когда превращусь в одного из них.
— Я тоже! — искренне промолвил Хью. Он поднял бровь и с ожиданием посмотрел в глаза графа. — И поэтому чем же занимается здравомыслящий человек, когда его вынуждают к подобному ожиданию?
— Возделывает свою землю, пасет стада, поправляет изгороди и точит свой меч, — ответил Роберт Боссу.
— Собирает свои подати? — продолжил Хью. — И платит свои долги?
— Вот именно. До последнего пенни. И держится, Хью… держится себе на уме. Даже когда подозрения в измене носятся вокруг него в воздухе, словно шальные стрелы. Вам это еще предстоит узнать. Мне нравился Стефан. Да и сейчас нравится. Но мне совсем не нравится вся эта бессмысленная война, которую он затеял со своей кузиной.
День уже клонился к вечеру, постепенно темнело. Скоро должен пробить колокол к вечерне. Хью допил свой бокал и поставил его на стол.
— Так или иначе, двое сидящих в аббатстве узников на моей совести. Надо бы мне получше пасти свое стадо. Убийство пока так и не раскрыто. А вы, милорд? Насколько я понимаю, вы собираетесь домой. И то сказать, в наше время нельзя оставлять свои владения без присмотра более чем на несколько дней.
— Не хочется уезжать, не узнав конца всей этой истории, — признался граф с легкой усмешкой. — Я все понимаю, убийство не шутка, но двое узников… Неужели вы полагаете, что хоть один из них способен на убийство? Впрочем, знаю, нельзя судить по одной только внешности. Да и сами вы их отлично знаете. Ну а я денька через два соберусь и уеду. Я рад, что познакомился с вами, — промолвил граф, подняв глаза на Хью Берингара. — И не только этому, ибо Реми со своими слугами поедет ко мне. В моем доме найдется место для такого хорошего поэта и сочинителя песен. Мне повезло встретить его до того, как он уехал на север, в Честер. Повезло и ему, ибо там он попусту растратил бы свое красноречие. Даже если Ранульф и смыслит что-нибудь в музыке, в чем я сильно сомневаюсь, то у него сейчас есть дела поважнее.
Хью попрощался, и граф не стал его задерживать, хоть из учтивости сделал несколько шагов, провожая его к выходу. Граф сказал шерифу то, что, без сомнения, сказал бы любому другому человеку, обладавшему властью, хотя и ограниченной, человеку, который внушал ему доверие и уважение. Граф Роберт бросал свои семена, тщательно выбирая почву, способную принести урожай. Когда Хью вышел на крыльцо, у него за спиной послышался голос, мягкий, но настойчивый:
— Хью! Держите это в уме!
Хью с Кадфаэлем вместе возвращались из карцера, где сидел Тутило. Уже в сумерках, после вечерни, они уединились в травном саду, дабы обсудить то немногое, что им удалось выяснить у юноши. А выяснить им удалось и впрямь совсем немного: тот твердо стоял на своих показаниях. С опухшим от сна лицом, еще плохо соображая и не отдавая себе отчета в нависшей над его жизнью угрозе, он едва ли мог оценить по достоинству, сколь много уготовано ему волчьих ям. Он и словом не обмолвился о Даални, ибо всячески оберегал ее. Он тупо и смирно сидел на своем узком топчане, на вопросы отвечал сразу, без задержки, но с раскрытым ртом и круглыми глазами выслушал рассказ Кадфаэля о том, как евангелие самым решительным образом вернуло святую Уинифред в Шрусбери и как брат Жером сам сделал свое удивительное признание, не дожидаясь приговора небес.
— Меня? — недоверчиво спросил Тутило, — Он хотел убить меня? — В первое мгновение юноша громко засмеялся, услышав нелепое предположение о том, что Жером убийца, а сам он — жертва, но затем у него перехватило дыхание, он закрыл лицо руками, словно так желал оборвать свой смех. — А тот бедняга… Да как же это можно… — Затем, неожиданно осознав случившееся, он решительно стал возражать: — Да нет, нет же! Это не Жером! Этого не может быть! — Его уверенность твердо покоилась на уверенности человека, нашедшего убитого. — Нет, вы не можете, не должны этому верить!
Вскоре Тутило перестал возражать и умолк. Он уже совсем проснулся и своими широко раскрытыми золотистыми глазами смотрел на пришедших к нему монаха и шерифа. Эти здравомыслящие люди просто не могут допустить мысли, что Жером, мелкий, жалкий, хотя и несколько зловредный монах, способен проломить камнем голову человеку, лежащему без сознания.
— Поскольку в Лонгнере тебя не было, то где же ты был в тот вечер, откуда возвращался тою же тропой? — спросил юношу Хью.
— Там, где меня никто бы не стал искать, — честно признался Тутило. — До колокола к повечерию я был на сеновале в конюшне, что на ярмарочной площади, а потом прошел по тропе почти до переправы, чтобы в случае чего видели, как я возвращаюсь по дороге из Лонгнера.
— Один? — спросил Хью.
— Конечно, один.
Тутило лгал искренне, нисколько не смущаясь. Ибо к чему лгать, если ты не можешь делать это убедительно.
Вот и все, что удалось вытянуть из него. Короче говоря, ни по дороге к переправе, ни на обратном пути он не повстречал никого, кто мог бы подтвердить его слова. Тутило, похоже, считал, что все уже рассказал о худшем из своих деяний, а остальное его не особенно беспокоило. Кадфаэль затворил дверь карцера, вернул ключ на место в привратницкую и отправился к себе в сарайчик, дабы раздуть как следует жаровню и посидеть в тепле и при свете в уже сгустившихся сумерках.
— А теперь, — сказал Кадфаэль Хью, — надеюсь, ты меня простишь, если я поведаю тебе кое о чем из того, чем он занимался в тот вечер, но не пожелал сказать.
Хью привалился спиной к бревенчатой стене сарайчика и спокойно промолвил:
— Стоило бы догадаться, что тебя впускают туда, куда нет ходу никому другому. О чем же он не сказал мне?
— Он не сказал и мне. Я узнал это от другого человека, причем без права передачи, даже тебе, но я надеюсь, что она простит меня. Эта девушка Даални. Ты, наверное, видел ее, хотя она тут всех сторонится…
— А-а, девушка-певица у трубадура, — вспомнил Хью. — Птичка из Прованса.
— Вернее сказать, из Ирландии. Но ты прав, я говорю именно о ней. В Бристоле ее мать продали в рабство как военный трофей. Так что эта девушка родилась рабыней. Как видишь, работорговля жива, а проповеди епископа Волстана отнюдь не поставили ее вне закона, разве что попугали работорговцев. Мне кажется, наш святой вор нынче разрывается на части, размышляя, то ли ему стать воистину святым, то ли галантным рыцарем. Он, похоже, замышляет освободить эту единственную, встреченную им в наших краях рабыню, хотя я сомневаюсь, отдает ли он себе отчет в том, что она как-никак девушка, причем красивая и уже хлебнувшая горя.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что он провел этот вечер с ней? — спросил Хью, начавший с изумлением догадываться.
— Вот именно. А не сказал он потому, что хозяин девушки весьма ценит ее голос и опасается, как бы она от него не сбежала. Вышло так, что слуга трубадура, который странствует вместе с ним, каким-то образом проведал о предстоящем визите Альдхельма в аббатство, дабы тот указал на монаха, которому помогал во время наводнения. Слуга рассказал об этом Даални, отлично зная, что та положила глаз на Тутило. Девушка предупредила его, он выдумал историю с вызовом в Лонгнер и испросил позволения у Герлуина, который понятия не имел о предстоящем визите Альдхельма. Тутило вышел из ворот и чин чином отправился через Форгейт к переправе, но свернул и стороной прошел на ярмарочную площадь, где и спрятался на сеновале нашей конюшни. Он не солгал. А девушка вышла из аббатства через кладбище и встретилась с Тутило в конюшне. Они находились там, покуда не услышали колокола к повечерию, потом они расстались и возвращались каждый своим путем. Так говорит Даални, и так, наверное, сказал бы и он, если бы это ничем не грозило девушке.
— Стало быть, весь вечер парочка провела на сеновале, подобно многим другим юношам и девушкам, — промолвил Хью и рассмеялся.
— На словах получается, что так, однако эта парочка все-таки не совсем обычная. Даални говорит, что они только разговаривали. Ничего больше. А поговорить им было о чем, да и подходящего случая раньше не выдавалось. Они впервые оказались вдвоем за пределами монастырских стен. Я даже сомневаюсь, что они поговорили о главном, о чем должны были поговорить. Но поверь мне, Хью, она явно положила на него глаз, а он, хоть и не вполне еще сознает это, давно уже подпал под ее чары. Она говорит, что, услышав колокол, они даже помолились вместе.
— И ты веришь ей?
— А как же иначе? — просто ответил Кадфаэль. — Ей нечего было мне доказывать. Она рассказала все сама, по собственной воле, и ей нечего добавить к сказанному.
— Что ж, если это правда, то это говорит в пользу юноши, — серьезно заметил Хью. — По времени все сходится. Как раз час на то, чтобы обнаружить тело Альдхельма и прибежать в крепость. Но ты же понимаешь не хуже моего, что, учитывая их отношения, слова девушки ничуть не весомее его собственных слов, сколь бы невинным ни было их свидание.
— Не думал ли ты о том, что теперь, когда претензии Герлуина оказались тщетными, он непременно станет собираться домой? А ведь он начальствует над Тутило и наверняка захочет увезти его. И насколько я могу судить, теперь он имеет к тому полное право. Держи ты его в крепости по обвинению в убийстве, дело обстояло бы иначе, ибо заключение под стражу — неотъемлемое право закона. Но Тутило сейчас находится здесь, в церковной тюрьме, а тебе известно, сколь крепко церковь держится за свое. Встав перед лицом двойного обвинения — светской власти в убийстве и церковной власти в воровстве и обмане, — он скорее всего предпочтет второе. Но, честно говоря, выбирая между твоей опекой и опекой Герлуина, я бы предпочел для него твою. Этот несчастный дал по глупости Герлуину надежду завладеть чудотворными мощами, но затея провалилась, и пришлось Герлуину каяться и унижаться. А уж дома он взыщет с Тутило сторицей. Не знаю, но, по мне, пусть уж лучше он сидит за преступление, которого не совершал, но на твоих руках, нежели его подвергнут бесконечному покаянию за преступление, в котором он сам признал свою вину.
Хью, немного хмурясь, улыбался и с грустной нежностью поглядывал на сидящего рядом друга.
— Лучше бы ты как следует поработал денек-другой, или сколько их там осталось, да нашел бы мне истинного убийцу, раз уж ты так уверен в своем парне. Наверняка они уедут все вместе, потому что Реми со своей компанией отправляется в дом Роберта Боссу, а Герлуину с ними по пути до самого Лестера. Ведь именно по дороге туда разбойники напали на повозку, после чего и разгорелся весь этот сыр-бор. Стало быть, Герлуину, если он еще в своем уме, нет смысла отказываться от надежного эскорта, и он наверняка напросится ехать вместе с графом, если только граф не опередит его, сделав ему такое предложение. Я могу попробовать задержать графа Роберта еще на пару дней, но никак не больше.
Хью встал и потянулся. День выдался и впрямь весьма насыщенным, появилось много новых вопросов, и все они пока оставались без ответа. Шериф честно заработал час-другой отдыха в обществе Элин и радостную возню с пятилетним тираном Жилем, прежде чем их преданная служанка Констанс уведет мальчика спать. И пусть все малые, равно как и крупные, дела пребывают себе в состоянии неопределенности до завтрашнего утра.
— А о чем таком особенном граф хотел потолковать с тобой после обеда? — спросил Кадфаэль друга, уже направившегося к выходу.
— О том, — несколько замешкался с ответом Хью и повернулся лицом к Кадфаэлю, — что все разумные люди во времена этой жестокой распри должны по мере сил держаться в стороне, поскольку ни одна из партий не имеет надежды на победу. Скоро многие поймут, что нужно выкарабкиваться из болота, покуда жижа не добралась до подбородка. Тебе стоит подумать об этом, Кадфаэль, когда ты обратишься к господу во время повечерия.
Кадфаэль так и не понял, что, собственно, заставило его после повечерия взять у привратника ключ и на ночь глядя вновь отправиться к Тутило. Возможно, звуки высокого, чистого голоса, доносившиеся через большой монастырский двор карцера, когда Кадфаэль вышел из церкви после последней службы этого вечера. Слабый свет пробивался из высокого, зарешеченного окошка. Видимо, узник еще не загасил свою лампадку. Пение было довольно тихим, оно не предназначалось находившимся на воле, но интонация, пронзительная и чистая, словно стрела, летящая в центр мишени, помогала звукам легко преодолевать пространство безмолвного двора и достигать самых дальних его уголков; пение заставило Кадфаэля остановиться на полдороге, поразив его в самое сердце своей красотою. Правда, время Тутило выбрал не очень удачно, ибо служба уже завершилась, а он все еще пел последние псалмы. Кадфаэль никогда не слышал ничего более прекрасного, чем пение хора в стенах храма. Ансельм был отличным регентом, и, возможно, когда он был молод, голос его звучал ничуть не хуже, но, несмотря на все свое искусство, Ансельм уже стар, а этот голос не имел возраста и с равным успехом мог бы принадлежать ребенку и ангелу. Кадфаэль подумал о том, сколь блаженна доля человека, твари испорченной и падкой на прегрешения, которая, не будучи ни ребенком, ни ангелом, способна производить подобные звуки, звуки мира иного. Непрошеная милость, незаслуженная благодать! Ну что ж, это доброе знамение. А возможно, направить свои стопы в привратницкую за ключом Кадфаэля заставило ощущение того, что он должен предпринять еще одно усилие, дабы перед сном выудить из Тутило что-нибудь полезное, способное ускорить поиски убийцы. Ведь, возможно, есть нечто такое, о чем Тутило даже не догадывается, что знает. Уже потом Кадфаэль подумал, что причиной его визита к Тутило, наверное, послужил сильный толчок под ребра, исходивший от святой Уинифред, простершей милость своего промысла из своей находящейся в Гвитерине могилы. Может, святая простила этого недостойного юношу, столь сильно возжелавшего ее, равно как и недостойного старика, столь же дерзко полагающего, что все эти годы он выполняет ее волю. Как бы то ни было, Кадфаэль отправился в привратницкую, очарованный красотой пения Тутило, которое сопровождало монаха до самых ворот. Брат-привратник, не задавая лишних вопросов, позволил, словно, обретя покой, он отдался раздумьям о своем нынешнем положении и о том, что его ждет в будущем. Какие бы трудности, сойдясь воедино, ни заставили Тутило уйти в монастырь, в его глубокой вере у Кадфаэля не было никаких сомнений. И юноша знал, что если сам он не совершил зла, то никакое зло ему не угрожает. Но возможно также, что парень пытался уверить всех в своем послушании, дабы его охраняли не столь бдительно, и, глядишь, ему удастся угрем ускользнуть из ловушки. С этим Тутило нужно держать ухо востро. Даални, конечно, права. Нужно знать его очень хорошо, чтобы понимать, когда он лжет, а когда говорит правду.
Тутило все еще стоял на коленях перед небольшим простеньким распятием, висевшим на стене кельи. Он не сразу обернулся, когда ключ звякнул в замке и дверь у него за спиной отворилась. Юноша уже закончил петь и с совершенно отсутствующим видом широко открытыми глазами смотрел перед собой. Когда дверь тяжело затворилась, он обернулся, поднялся с колен и уставился на Кадфаэля, рассеянно улыбаясь, затем сел на свой топчан. Он выглядел несколько удивленным, но ничего не сказал, смиренно ожидая услышать, чего от него хотят на этот раз, и не особенно беспокоясь, поскольку к нему явился всего-навсего Кадфаэль.
— Ничего особенного, — сказал Кадфаэль, отвечая на вопросительный взгляд юноши. — Просто я очень надеюсь, что наша беседа в конце концов принесет результат. Может, вспомнится какая-нибудь мелочь.
— Нет, не думаю, чтобы я что-то забыл вам рассказать. Все мои слова — чистая правда.
— Ну, в этом я не сомневаюсь, — успокоил его Кадфаэль. — Не волнуйся и имей это в виду. Видишь ли, малейшая деталь, которой ты не придаешь никакого значения, может оказаться тем зерном, которое делает мешок по-настоящему полным. Поройся в памяти, глядишь, что-нибудь и вспомнишь. — Монах обвел глазами узкий карцер с голыми белыми стенами. — Тебе тут не холодно?
— Если завернуться в одеяло, получается вполне уютно, — сказал Тутило. — Мне много раз приходилось спать и на более жестком и холодном ложе.
— Нет ли у тебя каких-нибудь просьб? Кое-что я могу для тебя сделать.
— В соответствии с уставом, ты не должен мне ничего предлагать, — возразил Тутило, неожиданно усмехнувшись. — Но, честно говоря, я хотел бы попросить об одной вполне законной вещи. Я блюду часы молитвы, хоть и в одиночестве, но кое-какие места из евангелия я подзабыл. А кроме того, я коротал бы за чтением время. Даже отец Герлуин одобрил бы это. Не принес бы ты мне молитвенник?
— А куда подевался твой? — спросил Кадфаэль, удивившись. — Я помню, у тебя был такой потрепанный. Переплет был затертым настолько, что края страниц раскрошились. Чтобы читать такую книжку, нужны хорошие глаза, но у тебя-то глаза молодые, и зрение должно быть острым.
— Я свой молитвенник потерял, — сказал Тутило. — Он был со мной во время мессы, за день до того, как меня заперли здесь, но где я его позабыл или выронил, не припомню.
— Он был с тобой в тот день, когда ожидали прихода Альдхельма? В тот день, точнее, тем вечером, когда ты нашел его на тропе?
— Это последнее, что я отчетливо помню. Боюсь, я вытряс его из сумы или выронил где-нибудь в темноте по дороге. Я плохо соображал в тот вечер, — горестно сказал Тутило. — После того как нашел Альдхельма. Покуда бежал в город, я мог потерять молитвенник где угодно, даже в реку мог уронить. Быть может, его давно уже унес Северн. А молитвенник мне надобен, — искренне промолвил юноша. — Я встаю даже к полночной службе и прославлению. Правда!
— Я оставлю тебе свой молитвенник, — сказал Кадфаэль. — Ну что же, выспись хорошенько, раз ты намерен встать вместе с нами в полночь. Если хочешь, лампадку пока не гаси, здесь масла еще много. — Кадфаэль кончиком пальца проверил наличие масла в плошке. — Спокойной ночи, сынок! — Не забудь закрыть за собой дверь, — сказал Тутило ему вслед и засмеялся, но в голосе его не чувствовалось горечи.
Девушка стояла в самой тени прямо и неподвижно. Она вжалась в каменную стену, когда Кадфаэль завернул за угол. Слабый свет лампадки, льющийся из зарешеченного окошка карцера, чуть освещал ее лицо, словно сияние светлячка, выхватывая из темноты его неуловимый овал и строгие черты. Однако идущий еще из церкви свет из западного окна, едва ли теперь более яркий, нежели лампадка юноши, позволял видеть сияние в глазах девушки и сверкающие искорки, исходившие от серебряного шитья, которым было подрублено ее нарядное платье, ибо только что она пела для Роберта Боссу. Ее напряженное и тревожное присутствие ощущалось в безмолвной тьме. Даални, королева Партолана, полубогиня из блаженной страны на западе…
— Я слышала ваши голоса, — промолвила девушка, ее голос был едва ли громче шепота или звуков ее дыхания. — Я боялась позвать его, могли бы услышать. Кадфаэль, что теперь с ним будет?
— Надеюсь, ничего страшного, — ответил монах.
— Сидя долго в тюрьме, он перестанет петь. А потом и вовсе умрет. А послезавтра мы уезжаем с графом в Лестер. Реми уже отдал распоряжения, завтра я начну упаковывать инструменты, чтобы они не повредились в дороге, а на следующий день утром мы отправляемся. Бенецет займется лошадьми и прогуляет коня Реми, дабы убедиться, что тот совсем поправился. И мы уедем. А Тутило останется. На чью же милость?
— На милость божью, — уверенно ответил Кадфаэль. — И на попечение святых. Или, по крайней мере, одной святой, ибо она только что одарила меня хорошей мыслью. Теперь же отправляйся в постель и надейся на лучшее, ибо ничего еще не потеряно.
— А что в этом толку для меня? — промолвила девушка. — Пусть десять раз докажут, что он не убивал, но тогда его уволокут обратно в Рамсей и отомстят сполна, причем не столько за кражу, сколько за то, что кража эта с треском провалилась. Полдороги до Рамсея он поедет с сильным графским эскортом, так что едва ли ему удастся сбежать. — Даални опустила свои горящие глаза на широкую, смуглую руку Кадфаэля, в которой он держал ключ, и улыбнулась. — Теперь-то я знаю, какой нужен ключ.
— Ключ можно перевесить на другой гвоздь, — заметил Кадфаэль.
— Я знаю, но все равно. Таких ключей там только два, а бородку первого я хорошо запомнила. Второй раз я не ошибусь.
Кадфаэль уже собирался было предоставить девушке действовать по своему усмотрению, а небесам творить свое правосудие, но неожиданно его посетило видение небесного правосудия, каким иногда представляет его церковь, в вере твердой, но страшной, со всею ее добродетельной неумолимостью и безжалостностью, глухотой и слепотой к бесконечному разнообразию натур человеческих, со всеми их ошибками, побуждениями, нуждами и забывчивостью к евангельским истинам, относящимся к мытарям и грешникам. И Кадфаэль подумал о сидящих в клетке певчих птицах, чахнущих с петлей на шее из-за невозможности полетать, не желающих петь и знающих, что скоро умрут. Теперь в этой стоящей подле него смуглой девушке перед Кадфаэлем стояла половина человечества, и эта половина имела все права и основания влиять на ход событий ничуть не в меньшей степени, чем половина мужская. В конце концов, обе половины в равной степени несут ответственность за продолжение рода человеческого. Нет на свете ни архиепископа, ни аббата, не имевшего матери во плоти и крови и не произведенного на свет в результате страстного совокупления.
Пусть Даални поступает как хочет. Он вернет ключ на место, а за сохранность его он ни в коей мере не отвечает.
— Ладно, ладно! — сказал Кадфаэль, вздохнув. — Пусть эту ночь он поспит. А там, кто знает, не станут ли завтра небеса яснее?
Кадфаэль оставил девушку и направился через большой двор к воротам, дабы вернуть ключ брату привратнику.
— Спокойной ночи! — тихо сказала Даални ему вслед.
Голос ее был ровный, учтивый, как бы без всякого выражения, просто слова прощания, прозвучавшие во мраке.
Что же в итоге он вынес из этих повторных расспросов Тутило, предпринятых в слепой надежде припомнить нечто, что пролило бы свет на истину, подобно тому, как отворяют ставни летним утром? Всего-навсего следующее: Тутило потерял где-то свой молитвенник, не помнит, когда именно, но случилось это в день убийства. Если молитвенник вообще стоило искать, то обыскать следовало полмили по лесной тропе и две-три сотни ярдов по переулкам Форгейта, а также на поспешном его пути в город и обратно. Да и вообще, молитвенник можно заново переписать… Однако же, если все это пустое, то откуда ощущение, будто святая Уинифред нетерпеливо трясет его за плечо и шепчет ему на ухо, что, мол, он отлично знает, откуда следует начать поиски, и заняться этим лучше с самого утра, ибо время не ждет?