Как только Тутило сделал выбор, Даални усмирила свое раздражение и прекратила просьбы. Она поняла, что изменить ничего уже нельзя, и, завернув за угол, молча наблюдала за тем, как Тутило сел на лошадь, после чего небольшая кавалькада проследовала за ворота и двинулась через Форгейт. Дорога, идущая от ярмарочной площади, куда более подходила для всадников, так что не было нужды ехать по узкой тропе, на которой Тутило споткнулся в темноте о тело убитого Альдхельма. Пробил колокол, зовущий монахов к повечерию. И именно в этот час Даални намеревалась вывести Тутило за калитку в монастырской стене, дабы выпустить его в мир, о котором, быть может, юноша уже горько пожалел и в котором, впрочем, не так уж и сладко пришлось бы беглому послушнику. И все же Даални почла бы за лучшее, если бы Тутило и грозившую ему виселицу разделяли по меньшей мере миль двадцать и валлийская граница. Слушая звуки монастырского колокола, Даални стояла и размышляла. Вернувшегося к ней от ворот Кадфаэля она встретила тяжелым, пристальным взглядом, проникавшим, казалось, в самые дальние уголки его сердца.
— Ты ведь не считаешь его убийцей, — твердо сказала она. — И знаешь, что он не мог сделать ничего плохого этому бедному пастуху. Ты и впрямь не стал бы его держать и дал бы уйти ему из тюрьмы?
— Да, — подтвердил Кадфаэль. — Если бы он так решил. Выбор был за ним, и Тутило сделал его. А сейчас, извини, я спешу на повечерие.
— Я буду ждать тебя в сарайчике, — сказала Даални. — Мне нужно поговорить с тобой. Теперь я верю тебе и расскажу все, что знаю. Даже если это ничего не доказывает, ты, может, усмотришь в этом нечто, чего я не вижу. Чтобы помочь Тутило, нужны мозги получше моих, да и две головы лучше, чем одна.
— Интересно, ты печешься об этом юноше для своей пользы или просто по доброте сердечной? — спросил Кадфаэль, изучающе глядя в решительное лицо девушки. Та лишь тихо улыбнулась. — Ну ладно, — сказал Кадфаэль, — я пошел. Вторая голова и мне не помешает. Если замерзнешь в сарайчике, раздуй мехами мою жаровню. Потом я притушу ее, дерна у меня много.
Даални сидела, склонившись над пылающей жаровней, на щеках ее и на челе, обрамленном черными волосами, играли огненные блики. В сарайчике пахло деревом и сушеными травами, пучки которых шуршали над головой, раскачиваемые потоком теплого воздуха, который шел от жаровни.
— Теперь ты знаешь, что в тот вечер никто не посылал за ним из Лонгнера, — сказала девушка. — Правдоподобный предлог для того, чтобы оказаться подальше от обители, когда придет пастух. Конечно, на этом дело бы не закончилось, но это позволяло оттянуть худшее, да и Тутило редко загадывает дальше, чем на день вперед. Если бы удалось потянуть еще несколько дней, то, так или иначе, спор о мощах святой Уинифред решился бы и Герлуин отправился бы восвояси, прихватив Тутило с собой. Правда, и там его не ожидало ничего хорошего. Ведь если небеса выскажутся против претензий Герлуина, весь его гнев и раздражение сторицей обрушатся на голову бедного Тутило. Тебе это хорошо известно. Ведь все эти монахи таковы, какими явились на свет, и монашеская ряса лишь усугубляет их пороки и достоинства. Если они явились в мир жестокими и равнодушными, то становятся еще более жестокими и равнодушными, и наоборот. Ничего не поделаешь. Это же происходит и с Тутило. Он солгал насчет Лонгнера, чтобы убраться подальше из монастыря. Он в долгу у леди Донаты и теперь поехал расплатиться.
— Это не просто долг, — промолвил Кадфаэль. — Леди приворожила его с первого взгляда. Чем бы ты ни поманила его, он все равно поехал бы к ней. Но ты, кажется, говорила, что Тутило отлично знал о предстоящем визите Альдхельма? Откуда он узнал это? Братьям ничего не говорили. Об этом знали только я и аббат. Впрочем, он, видимо, счел необходимым сообщить приору Роберту.
— Тутило узнал это от меня, — сказала Даални.
— А как узнала ты?
Даални бросила на Кадфаэля быстрый взгляд и внутренне напряглась.
— Все верно, мало кто знал об этом. Помог случай. Бенецет подслушал разговор приора Роберта с Жеромом, а потом рассказал мне. Он знал, что я предупрежу Тутило, потому и сказал. Он знал, что я люблю Тутило.
Ее незатейливые слова сказали Кадфаэлю куда больше того, что знала Даални.
— А он тебя? — осторожно спросил монах.
Девушка оказалась не так проста. Вообще говоря, все женщины таковы, а Даални была женщиной, которая перенесла в этой жизни значительно больше, чем можно было подумать, принимая во внимание ее юный возраст.
— Едва ли он отдает себе отчет в своих чувствах, — промолвила она. — Не только ко мне, но и в отношении других. У него ветер в голове. Он живет красивыми фантазиями и жаждет славы, но не для себя. Я знаю, идея монашеского служения уже поблекла в его глазах. Не тот он человек, чтобы обрести в монашестве покой и блаженство.
— Расскажи мне, как было дело в тот вечер, когда он испросил дозволения пойти в Лонгнер.
— Я расскажу, но едва ли это поможет ему. Ведь, что ни говори, он шел той тропой и наткнулся на мертвого пастуха, затем как честный человек побежал в крепость и доложил обо всем шерифу. Тут уж словами делу не поможешь. Но если из моего рассказа ты сможешь извлечь хоть какую-нибудь полезную крупицу, то, во имя господа, найди ее и покажи мне, ибо я не вижу выхода.
— Говори же, — ободрил ее Кадфаэль.
— Мы условились с ним о встрече. Это было впервые, когда мы встречались за пределами монастырских стен. Тутило вышел из ворот и пошел по тропе, ведущей к перевозу, а я вышла через кладбищенские ворота к ярмарочной площади. Там стоит конюшня, и мы забрались на сеновал. Дверь в конюшню оставалась незапертой еще с тех пор, как оттуда вывели коней во время наводнения. Конюшенный двор просыхал больше недели. Там на сеновале мы и провели весь вечер, покуда не пробил колокол к повечерию. Мы подумали, что ему пора уже возвращаться. Было уже поздно и темно.
— И пошел дождь, — напомнил Кадфаэль.
— Верно, и дождь. Не самая подходящая погода для ночных прогулок.
— Чем же вы занимались на сеновале? — спросил Кадфаэль.
Даални горько усмехнулась.
— Мы разговаривали. Сидели рядышком на куче сена, чтобы теплее было, и разговаривали. О его монашеском призвании, которое он выбрал добровольно, и о моей рабской жизни без всякого права на выбор, и о том, как оба мы оказались примерно в равном положении. Я родилась в рабстве, а он сам избрал его, отказавшись от иного способа служить людям и господу. Отказался с открытыми глазами, но не видя, куда идет. И вот, сам оказавшись связанным по рукам и ногам, он возжелал освободить меня.
— Примерно так же, как ты предлагала ему свободу нынче вечером. Ну и что дальше? Вы услышали колокол к повечерию и решили, что пора Тутило возвращаться. Как же тогда он оказался один на тропе, идущей от перевоза?
— Мы не решились возвращаться вместе. На обратном пути его могли заметить, и надо было сделать так, чтобы возвращался он со стороны Лонгнера. Я вернулась через кладбищенские ворота, как и уходила, а Тутило лесом прошел на тропу, что шла из Лонгнера. Вместе нам нельзя было возвращаться. Ведь ему запрещено общаться с женщинами, — усмехнувшись, заметила Даални. — Да и меня по головке не погладили бы.
— Тутило еще не дал монашеского обета, — поправил ее Кадфаэль. — Жаль, что он пошел один. Будь вас на тропе двое, вы могли бы свидетельствовать один в пользу другого.
— Свидетельствовать? Никто бы нам не поверил… Рабыня и послушник вечером вдвоем на сеновале. Нас бы сразу обвинили в сговоре. Ну вот, я, кажется, рассказала все, что могла. Да что толку? — сказала девушка спокойно и грустно. — Но это чистая правда. Может, Тутило вор и обманщик, а все же он невинен, как дитя. Когда пробил колокол, мы даже помолились вместе. Кто этому поверит?
Кадфаэль верил, но с трудом представлял себе лицо Герлуина, задай тому кто-нибудь этот вопрос.
— Кое-какой толк в твоем рассказе есть, — заметил Кадфаэль. — По меньшей мере, я узнал о том, что о визите Альдхельма знали не только мы с аббатом. Бенецет услышал об этом из уст Жерома. Интересно, сколько еще осведомленных людей было в тот вечер? Приору Роберту можно доверять, но вот Жерому… Сомневаюсь. А не мог Бенецет рассказать все и своему хозяину, так же, как тебе? Что бы ни проведал слуга, это должно лить воду на мельницу его хозяина. Реми же вполне мог рассказать об этом графу Роберту, благосклонности которого он так добивается. Нет, не думаю, что мы с тобой напрасно потеряли время. Тут надо как следует подумать. Ступай-ка теперь спать, дитя, и ни о чем не беспокойся.
— А если Тутило не вернется из Лонгнера? — спросила Даални с надеждой и страхом в голосе.
— Вряд ли, — твердо сказал Кадфаэль. — Он обязательно вернется.
Тутило вернулся в обитель еще до заутрени, с первыми жемчужными лучами тихого рассвета. Март уже сменил гнев на милость, в лесу проснулись анемоны и первоцвет, которым не угрожали ни дождь, ни заморозки. Двое людей из Лонгнера ехали по обе стороны от юноши. Они доставили взятого в долг менестреля до самой привратницкой и молча ожидали, покуда тот спешивался. Затем, попрощавшись с Тутило, они взяли за повод пони, на котором приехал юноша, и отправились обратно в Лонгнер. Держались они с ним настороже, но вполне спокойно и дружелюбно. Старший из них наклонился в седле и как-то по-доброму хлопнул юношу рукой по плечу, шепнул несколько слов ему на ухо и поехал домой в сторону ярмарочной площади.
К тому времени Кадфаэль уже больше часа как был на ногах и бродил вдоль кустов по краю горохового поля и по берегу мельничного пруда, собирая белые цветочки терновника. Только что раскрывшиеся бутоны цветочков как нельзя лучше подходили для изготовления слабительного настоя, столь необходимого старикам из лазарета, которые давно уже не занимались физическим трудом, способным поддерживать организм в надлежащем порядке. Удивительное растение, этот терновник, исцеляющий многие немощи человеческие, причем в дело годятся и бутоны, и цветы, и черные ягоды. Да и для живой изгороди терновник весьма хорош, чтобы коровы да овцы не топтали засеянные поля.
Время от времени Кадфаэль прерывал сбор цветов и наведывался на большой двор, проверяя, не вернулся ли Тутило. Монах насобирал уже полную суму белых цветов терновника, после чего направился на большой двор в седьмой раз и увидел троих всадников, въезжающих в ворота. Он остановился и незаметно наблюдал, как Тутило спешивается, дружески прощается со своими охранниками и устало бредет к дверям привратницкой, словно собирается взять ключ и препроводить самого себя в тюрьму.
Походка юноши была нетвердой, он даже споткнулся о камень. Утренний свет становился все ярче, придавая золотистый оттенок первоцвета всему, на что падали его косые лучи, исключая разве что привратницкую и ту часть двора, что находилась в тени ворот. Тутило пошел ровнее, внимательно глядя под ноги, словно плохо видел дорогу перед собой. Кадфаэль пошел ему навстречу. Появился и привратник, услышав стук копыт и голоса приехавших всадников. С порога он приветствовал Кадфаэля и предоставил ему как старшему здесь самому заняться вернувшимся узником.
Тутило не поднимал взора на Кадфаэля, и покуда тот не подошел к нему вплотную, юноша тупо хлопал ресницами, словно с трудом узнавал хорошо знакомое ему лицо. Глаза его покраснели, и золотистый блеск в них пригас после бессонной ночи, а может, даже из-за пролитых слез. С какой-то непонятной нежностью Тутило сжимал в руках продолговатую сумку из мягкой кожи, в которой находилось нечто твердое. Юноша бережно прижимал сумку к груди, причем ее кожаная ручка была плотно обмотана вокруг его запястья, словно юноша отчаянно боялся потерять свою ношу. Поверх сумки он взглянул на Кадфаэля, и золотистые искорки слабо вспыхнули в его глазах и тут же погасли, притушенные тревогой и болью.
— Она умерла, — произнес Тутило деревянным голосом, без всякого выражения. — Без агонии, без стонов. Я пел и думал, что она просто уснула. Я пел и боялся замолчать, чтобы не нарушить ее сон…
— Ты все сделал правильно, — успокоил его монах. — Она долго дожидалась этого сна. Ничто его теперь не нарушит.
— Я поехал обратно, как только посчитал это возможным. Не хотелось покидать ее не простившись. Она была так добра ко мне. — Тутило не имел в виду доброту хозяйки к слуге или патронессы к своему протеже. Между ними имела место совсем иная доброта, приносившая благо обоим. — Я боялся, ты подумаешь, что я не вернусь. Но священник сказал, что до утра она не доживет, и я не мог покинуть ее.
— Торопиться тебе было незачем, — сказал Кадфаэль. — Я знал, что ты вернешься. Ты не голоден? Зайди в привратницкую, посидим немного, чего-нибудь поешь.
— Нет… Меня кормили. Хотели даже спать уложить, но вряд ли стоило задерживаться, когда нужды во мне уже не было. Я же дал слово. — Тутило так широко зевнул, что у него на глазах выступили слезы. — Мне бы сейчас поспать.
Единственным местом, где он мог бы этим заняться, был его карцер. Однако юноша пошел туда весьма охотно, с радостью ожидая, чтобы между ним и миром оказалась закрытая на замок дверь. Кадфаэль взял ключ у привратника, который суетился вокруг и с облегчением радовался тому, что преступник, за коего могли строго спросить и с него, благополучно возвращается в свою тюрьму. Кадфаэль зашел вместе с Тутило в карцер и видел, как тот молча сел на узкий топчан и бережно положил рядом с собою свою драгоценную ношу.
— Побудь со мной немного, — попросил он Кадфаэля. — Ты ведь хорошо знал ее. Я пришел слишком поздно. Такая измученная… Как у нее хватило сил даже просто смотреть на меня?
Отвечать ему не было нужды, да и что тут ответишь? Но отчего бы женщине, умирающей рано, во цвете лет, и слишком поздно уже для того, чтобы ее можно было утешить, отчего бы ей не извлечь удовольствие от неожиданного явления юности, свежести и красоты, пусть несовершенных, и тем более ранимых и беспомощных в мире, который столь немилосерден к слабым.
— Ты доставил ей огромное удовольствие. Все, что у нее было в последние годы, это лишь страшная боль. Думаю, она разглядела тебя предельно ясно, куда лучше многих из тех, кто живет с тобой бок о бок, но остается слепым. Наверное, яснее, чем даже ты сам.
— Со зрением у меня полный порядок, — сказал Тутило. — Я знаю себя. Чтобы иметь ангельский голос, вовсе не обязательно быть ангелом. В этом нет добродетели. К ее ложу для меня принесли арфу с новыми струнами. Я думал, в ее спальне звук выйдет слишком громким, но так она сама захотела. А ты, Кадфаэль, знал ее раньше, когда она была молодой, здоровой и красивой? Я поиграл немного, а затем остановился и посмотрел на нее, ибо она лежала так тихо, и я подумал, что она уснула, но глаза ее были широко открыты, а на щеках алый румянец. Она не выглядела старой и истощенной, губы были красные, пухлые и сложены, словно в улыбке, но она не улыбалась. Я понимал, что она видит меня насквозь, но она не сказала ни единого слова, ни единого за всю ночь. Я спел для нее несколько гимнов пресвятой деве, а потом, уж не знаю почему, но там не было никого, кто приказал бы мне петь то или иное, я почувствовал, как она дотронулась до меня, тихо-тихо, и стала как бы моложе, ибо боли уже не осталось… я пел любовные песни. И она была довольна. Стоило лишь взглянуть на нее, и становилось ясно, что она радуется. Иногда в ее спальню приходила жена молодого лорда, садилась и слушала, приносила мне питье, а иногда приходила девушка, на которой собирается жениться младший брат. К тому времени священник уже исповедал леди Донату и отпустил ей грехи. Скоро, часов около трех, она должна была скончаться, но я этого не знал… Я думал, она действительно заснула, покуда мне не сказали.
— Она действительно заснула, — подтвердил Кадфаэль. — И если твое пение сопровождало ее в пути сквозь тьму, то путь этот был легким. Горевать здесь не следует. Она терпеливо дожидалась конца.
— Не это потрясло меня, — искренне сказал Тутило, — но все последующее. Посмотри, что я принес.
Он развязал кожаный мешок, что лежал подле него, и осторожно извлек оттуда тот самый псалтерион, на котором однажды играл в спальне леди Донаты. Полированная дека и натянутые струны выглядели, как новенькие. Сломанный колок заменили и натянули новые тройные струны из кишок. Юноша положил псалтерион на топчан и провел рукою по струнам, раздался дрожащий серебряный звук.
— Она отдала его мне, — сказал Тутило. — Уже после того как она умерла и мы помолились о ее душе, ее сын, младший, принес мне этот инструмент, в полном порядке, и сказал, мол, такова была ее воля, чтобы он перешел ко мне, дескать, музыкант без инструмента то же самое, что воин без доспехов и оружия. Сын передал мне слова своей матери, сказанные ею, когда она завещала мне этот псалтерион, мол, трубадуру нужны три вещи — инструмент, конь и возлюбленная, и, дескать, она желает дать мне первую из этих трех вещей, а остальное, мол, я найду себе сам. Она даже очинила несколько перьев, с запасом.
Голос Тутило по-детски дрогнул, глаза наполнились слезами при воспоминании об этом удивительном пророчестве, предсказавшем ему будущее, едва ли совместимое с нахождением в стенах бенедиктинского монастыря, каковое для юноши в любом случае уже явно потеряло свое очарование. Как знать, может, леди Доната была права? Она увидела в нем не какое-то там бесплотное существо, но молодого, здорового юношу, во плоти и крови, не находящего применения своим огромным возможностям. Подчас умирающие люди, особенно умирающие женщины, бывают истинными пророками.
В это время из дормитория через большой монастырский двор в карцер донесся глухой звук колокола, зовущего монахов к заутрене. Кадфаэль осторожно взял в руки псалтерион, затем аккуратно положил его на небольшой молитвенный столик.
— Мне надо идти, — сказал он. — А ты послушайся моего доброго совета и ложись-ка спать. И выбрось все из головы, покуда мы не проведем выборы по книге. Ты по-доброму поступил с леди Донатой, а она с тобой. Стало быть, ее милостью и молитвами кое-кого из нас едва ли ты останешься без благословения.
— Конечно, — согласился Тутило, потирая слипающиеся глаза. — Ведь эти выборы как раз сегодня. А я совсем забыл.
Мимолетная тень набежала на его чело, но она не могла смутить юношу, ибо он не боялся за себя.
— Вот и забудь снова, — твердо сказал Кадфаэль. — Кому, как не тебе, свято верить в святую Уинифред? Ложись и спи себе с верою. Неужели ты думаешь, что она не сумеет постоять за себя, когда ее тянут в разные стороны, словно трое псов, дерущихся из-за мозговой косточки? Говорила же она недавно с тобой наедине, так неужели откажется говорить с нами сегодня прилюдно? Спи себе, и пусть святая Уинифред снизойдет к нам.
В те полчаса, что после собрания капитула оставались до полуденной службы, когда Кадфаэль в своем сарайчике сортировал собранные им цветы терновника, очищая их от случайно насыпавшихся колючек и мелких обломившихся веточек, к нему пришел Хью поделиться с другом рассказом о ходе расследования. Успехи его были, правда, невелики, однако те крупицы, что ему удалось добыть у перевозчика с переправы, вполне могли оказаться полезными.
— В тот вечер его в Лонгнере и близко не было. Перевозчик его не переправлял. Тебе небось это уже известно? А вот беднягу убитого переправлял, причем помнит, в какое время. Дело в том, что слуга священника из Аптона раз в неделю навещает семью своего брата в Престоне, так вот в тот самый вечер он шел из Аптона в Престон вместе с Альдхельмом, который работал в Аптоне, а жил в Престоне, по соседству. Если помнишь, пастух не мог заранее сказать, в котором часу закончит работу, зато слуга священника ушел из Аптона сразу после вечерни. Он говорит, что расстался с Альдхельмом в Престоне незадолго до шести часов, и тот пошел к переправе. А оттуда, чтобы переправиться и дойти по тропе до того места, где его нашли, требуется никак не больше получаса, а то и меньше, если он был хорошим ходоком, даже несмотря на дождь. Стало быть, я считаю, его оглушили, а затем убили примерно в половине седьмого. Никак не позже. А это значит, что если твой парень скажет, где он находился в то время, когда все думали, что он в Лонгнере, а еще лучше, чтобы нашлись тому свидетели, то этого хватит, чтобы вытащить его из болота.
Повернувшись, Кадфаэль пристально посмотрел на друга, и несколько белых лепестков, что трепетали на рукаве его грубой рясы, взвились на тянувшем от двери сквозняке и поплыли по воздуху, играя в бледном солнечном свете.
— Знаешь, Хью, — сказал Кадфаэль, — если все, что ты сказал, правда, то я надеюсь, это к добру, ибо хоть я и сомневаюсь, что сам Тутило готов сейчас признаться, но я знаю другого человека, который вполне может подтвердить, что Тутило был вместе с ним, покуда не пробил колокол к повечерию. А это почти на целый час позже указанного тобою времени, причем находились они минутах в пятнадцати ходьбы до места преступления. Но поскольку это признание плохо согласуется с призванием юноши и грозит неприятностями не только ему, но и им обоим, то едва ли они могут сделать его открыто, во всеуслышание. Однако, думаю, тебе на ушко они оба признаются.
— Где парень сейчас? — спросил Хью, обдумывая слова монаха. — Крепко заперт?
— И наверняка крепко спит. А ты нынче не был в Лонгнере? Да нет, конечно же, иначе он бы тебе сказал. Значит, ты не слыхал еще о том, что вчера вечером, перед повечерием, за ним присылала леди Доната — таково было ее последнее желание. И аббат Радульфус отпустил его, под охраной конечно. Она умерла, Хью. Наконец-то господь и святые вспомнили о ней.
— Нет, я не знал этого, — сказал Хью. Некоторое время он сидел молча, вспоминая страдания леди Донаты Блаунт и ее семейства. О чем тут было горевать? Скорее и впрямь следовало поблагодарить небеса. — Эта новость, наверное, ждет меня сейчас в гарнизоне, — сказал он. — И Доната попросила приехать Тутило?
— Тебе это представляется странным? — мягко спросил Кадфаэль.
— Мне странно, что люди подчас делают странные вещи. Вся странность тут лишь в том, что эти двое лишь прикоснулись друг к другу. Да, с первого взгляда, но все возможно. И она умерла… При нем?
— Он думал, что поет ей на сон грядущий. Да, он влюбился, и она тоже. Когда нечего ставить на карту, нет препятствий. Ничто не объединяло их, но ничто и не разделяло. Нынче утром он вернулся очень усталым, исполненный горя и удивления, ибо Доната подарила ему псалтерион, на котором он играл для нее, и напутствовала его словами из старой песни, Тутило охотно вернулся в свою тюрьму и, думаю, будет спать там, покуда не закончится процедура, что ожидает нас после мессы. Да пошлет нам господь и святая Уинифред счастливый исход!
— Ах, ты об этом! — сказал Хью, загадочно улыбаясь. — Разве исход выборов вызывает опасения? Насколько я понимаю, обмануть тут проще простого. Да и сам ты, как известно, прибегал к обману — разумеется, из благих побуждений!
— Я обманывал, дабы не допустить воровства, — сказал Кадфаэль. — Но я никогда не обманывал святую Уинифред, да и едва ли она потерпит обман сейчас. Она ни к чему меня не понуждала, помимо моего долга, и теперь не допустит, чтобы этот парень отвечал за убийство, которого, уверен, он не совершал. Она знает, в чем мы нуждаемся и чего заслуживаем. И в должный час исправит все проступки и утихомирит распри.
— И без всякой помощи с моей стороны, — заключил Хью и встал, улыбаясь. — Удаляюсь и с радостью предоставляю все тебе, покуда священные особы сойдутся в схватке. Но потом, когда он проснется, — уж не стану я сейчас тревожить твоего бедолагу! — нам нужно перемолвиться словечком с твоей певчей птичкой.
Перед мессой Кадфаэль отправился в церковь, взволнованный своими словами о вере в святую Уинифред и чувствуя себя даже немного виноватым, ибо кое-какие сомнения все-таки закрадывались. В любом случае теперь было уже поздно что-либо предпринимать. Собранные утром цветы терновника, очищенные от колючек и мусора, монах оставил у себя в сарайчике, прикрыв миску с цветами куском полотна, дабы их случайно не сдуло. Однако несколько лепестков все еще белели на его рукавах, зацепившись за грубую ткань монашеской рясы. Еще несколько лепестков застряли у Кадфаэля в волосах — наверное, сдутые с верхних ветвей кустарника. Этот весенний снегопад заставил монаха подумать о других веснах и о других цветах, таких непохожих на цветы терновника, о поре, когда зацветет опьяняюще душистый и сладкий боярышник. Еще недель пять, и этот куда более обильный снегопад убелит собою живые изгороди. Запах зелени уже витал в воздухе, неуловимый и все-таки ощутимый, подобно еле слышному плеску воды в феврале.
Как бы повинуясь инстинкту, помимо своей воли, Кадфаэль оказался перед алтарем святой Уинифред и преклонил свои плохо гнущиеся колени на нижней ступеньке перед возвышением. Вслух он ничего не произнес, просто говорил про себя, на валлийском языке, родном и ей, и ему. Он знал, что его слова достигнут того места, где она лежит и хочет лежать. Кадфаэль молил ее о заступничестве за молодого человека, который с лаской и тщанием заботился об агнцах, аки об агнцах божьих, и никоим образом не заслужил своей безвременной смерти, дабы любовь господня простерла над ним свою длань и подняла его к свету. Молил Кадфаэль и о другом юноше, обвиняемом в деянии, о котором он и помыслить не мог, дабы он не принял столь же незаслуженную смерть.
Монах нисколько не сомневался в том, что святая Уинифред внимает ему. Нет, она никогда не повернется спиной к просящему. Учитывая события последнего времени, Кадфаэль все же не был столь же уверен в настроении внимающей ему святой, но молился с надеждой и смирением, на северном диалекте валлийского языка, бытующем в Гуинедде. Возможно, святая Уинифред возмущена, но монах рассчитывал на ее неизменную справедливость.
Опираясь рукой о край алтаря, Кадфаэль помог себе встать с колен. Он был полон радости по поводу возвращения святой и полон надежд на то, что здесь она и останется. В храме стояла пугающая тишина, словно затишье перед битвой. Да вот и евангелие, не большой иллюстрированный фолиант, но книга среднего формата, оформленная куда менее искусно, с легкими страницами. Книга лежала на инкрустированном серебром ковчеге, точно посередине. Кадфаэль положил руку на книгу и повторил все свои молитвы о заступничестве и просветлении, и вдруг решил открыть ее.
«О святая Уинифред, — взмолился он, — укажи мне путь мой, ибо я должен позаботиться о юноше. Лжецом, вором и плутом, но в равной степени милым — таким сделал его мир. И кем бы он ни был, он не убийца, и едва ли за свои двадцать лет он обидел хоть одного человека. Пошли мне слово, просвети, как вытащить его из этой ловушки! «
Судьбоносная книга лежала прямо перед ним. Не отдавая себе отчета, Кадфаэль возложил на нее обе руки, поднял и раскрыл. Затем закрыл глаза и положил книгу на ковчежец, придерживая раскрытые страницы левой рукой, после чего опустил на страницу указательный палец правой руки.
Неожиданно сообразив, что делает, Кадфаэль застыл на мгновение, не отрывая пальца от страницы, затем открыл глаза и взглянул, куда тот показывает.
Это была десятая глава евангелия от Матфея, палец указывал на стих двадцать первый.
И хотя Кадфаэль поздновато занялся изучением латыни, он прочел без особого труда: «Предаст же брат брата на смерть…»
Поначалу монах смотрел на прочитанное, ничего не понимая, если не считать зловещего упоминания о смерти, причем смерти злонамеренной, не такой, какою завершила свою жизнь леди Доната. Брат предаст брата на смерть. Эти слова являлись частью пророчества о грядущем разрушении и хаосе. В таком контексте они были лишь маленькой деталью общей картины, но для Кадфаэля сказали все, ибо в них заключался ответ. Для человека, долгие годы прожившего в монастырском братстве, эти слова имели особое значение. Не чужак, не враг, но именно брат предаст брата.
Неожиданно Кадфаэля посетило короткое видение, он увидел молодого человека, спешащего в темноте по узкой лесной тропе, идет дождь, на юноше темный плащ, капюшон низко опущен на глаза. Словно призрак, человек проходит мимо, лица его в темноте почти не видно. Но фигура его знакома, даже в плотном плаще с капюшоном. Или в черной рясе? Да разве видна разница в темноте?
У Кадфаэля было такое ощущение, словно перед ним открылась дверь, откуда пролился пока еще смутный, но верный свет. Брат предаст брата на смерть… Что, если это правда? Если жертвой должен был стать вовсе не Альдхельм? Никому, кроме Тутило, нечего было опасаться показаний Альдхельма, но Тутило, хотя и находился в тот вечер вне стен аббатства, твердо отрицает, что нападал на пастуха, и имеются кое-какие основания ему верить. А Тутило и в самом деле брат, в ту ночь он был в отлучке, и кое-кто мог ожидать его на лесной тропе. Да и фигурой, и возрастом своим, и быстрой походкой под дождем он мало чем отличался бы от Альдхельма в глазах поджидавшего его убийцы.
Брат и впрямь предан смерти. Но как же быть с тем, другим, который задумал убийство? Если пророчество справедливо, то слово «брат» можно понимать двояко. Либо брат этой обители, либо брат по бенедиктинскому ордену. Кроме Тутило, Кадфаэль не знал никого, кто в тот вечер находился вне пределов аббатства. Впрочем, едва ли этот человек стал бы посвящать кого-либо в свои планы и позволил бы заметить свое отсутствие. Неужели кто-то из ордена настолько ненавидел Тутило, чтобы решиться на убийство? Приор Роберт, пожалуй, не стал бы сильно горевать, если бы за свой возмутительный проступок Тутило поплатился головой. Но приор Роберт трапезовал в это время с аббатом и еще несколькими гостями, да и в любом случае трудно вообразить его в мокром ночном лесу поджидающим преступника, дабы покарать его своей собственной холеной дланью. На Тутило мог бы обозлиться и Герлуин, причем не столько за то, что тот опозорил Рамсейскую обитель своей кражей, сколько ее провалом. Но ведь и Герлуин ужинал тогда у аббата. И все же это пророчество, словно терновый шип, застряло в мозгу у Кадфаэля, и извлечь его оттуда монаху никак не удавалось.
Он отправился в церковь, дабы занять свое место во время службы, но в голове его, словно эхо, постоянно звучали слова: «Предаст же брат брата на смерть». Они поглощали все его внимание и не давали сосредоточиться на мессе.