На следующее утро, когда собрание капитула уже близилось к концу, настоятелю доложили, что Жерар Литвуд пришел в монастырь и просит слова. Как человек влиятельный и по примеру дядюшки не скупящийся на дары монастырю, Жерар был уверен, что его выслушают. С собой он привел приемную дочь, Фортунату. Оба были подготовлены если не к сражению, то, по крайней мере, к возможному спору, который предстояло вести учтиво, но с наибольшей решительностью

— Разумеется, впустите их, — велел аббат Радульфус. — Я рад, что господин Жерар вернулся домой. Семья столько пережила в его отсутствие и, несомненно, нуждается в поддержке и опоре.

Кадфаэль внимательно наблюдал, как гости входят в зал капитула. Оба были на высоте и являли собой поучительную картину: почтенный горожанин и его скромная дочь. Девушка шла чуть позади отца, благочестиво опустив глаза, как и подобает юной особе посреди монашеского собрания. Но когда она окинула зал быстрым взглядом, пытаясь определить, кто тут ей друг, а кто враг, в ее умных глазах сверкнула решимость. Не без сожаления Фортуната отметила неизменное присутствие каноника Герберта. При нем ей подобало сдерживать свое горе, свой гнев и не выдавать беспокойства об Илэйве: пусть Жерар говорит за нее. Герберт порицает женское упрямство, и потому Фортуната заранее посвятила своего отца в каждую мелочь. Весь вечер после ухода Кадфаэля они проговорили о том, что и как будут отстаивать на утреннем капитуле в аббатстве.

При них находилась одна вещица, предназначение которой было пока неизвестно, хотя можно было предполагать самое разное. Под мышкой Жерар держал отполированную до темноватой патины временем и прикасаньем множества рук шкатулку, в которой помещалось приданое Фортунаты. Нежное кружево позолоченной по краям резьбы придавало вещице еще больше привлекательности.

— Благодарю вас за любезность, милорд аббат, — сказал Жерар. — Я пришел по поводу молодого человека, которого вы держите здесь как пленника. Всем известно, что обличитель его убит, и, хотя Илэйву не может быть предъявлено обвинение в убийстве, по городу ходят слухи, будто убийца — именно он. Но шериф сказал мне совершенно определенно, что это не так. Олдвин был еще жив, когда Илэйва схватили и посадили в карцер. В убийстве юноша неповинен. Есть священник, который может за это поручиться.

— Да, мы это знаем, — подтвердил аббат. — На этот счет Илэйв вне подозрений. Я рад объявить во всеуслышание о его невиновности.

— Спасибо на добром слове, — с признательностью откликнулся Жерар. — Я благодарен вам как человек, причастный к этим событиям, поскольку и Олдвин, и Илэйв — оба мои домочадцы, и на мне лежит ответственность за них обоих. Один из них вероломно убит, и я жажду восстановления справедливости. Я не одобряю всех его поступков, хотя и понимаю, что человек подобного склада не мог действовать иначе. Все, что я могу сейчас сделать, — это похоронить Олдвина как подобает и способствовать розыскам убийцы. Но у меня есть долг и по отношению к живому. Против Илэйва выдвинуто тяжелое обвинение — и не выслушаете ли вы меня по данному поводу?

— С превеликой охотой, — заверил его Радульфус. — Продолжайте!

— Подобные просьбы сейчас некстати! — Каноник Герберт обеспокоенно зашевелился в своем кресле. Нахмурившись, оглядывал он стоящего перед ним Жерара Литвуда, мощно попиравшего каменные плиты пола. — Сейчас мы не слушаем дело о ереси. Отведение одного обвинения…

— Обвинение в убийстве не предъявлялось, — перебил его аббат. — И, судя по всему, уже не будет предъявлено.

— Снятие одного обвинения, — невозмутимо продолжал Герберт, — не уничтожает обвинения, которое уже было выдвинуто и ждет рассмотрения. Капитулу не подобает выслушивать просьбы, являющиеся несвоевременными, поскольку епископ еще не высказал свое мнение о деле. Мы не должны нарушать установленные правила.

— Милорды, — произнес Жерар с завидным самообладанием, — у меня к вам предложение, вполне разумное и позволительное, если вы его таковым сочтете. Однако, чтобы его высказать, в своей речи мне необходимо коснуться Илэйва, характер которого и поведение в нашем доме мне хорошо известны. Все это имеет к моим словам самое непосредственное отношение.

— Я нахожу целесообразным выслушать просителя, — твердо заявил аббат. — Говори не стесняясь, мастер Жерар!

— Благодарю вас, отец аббат! Всем известно, что вышеупомянутый юноша несколько лет находился в услужении у моего дядюшки и проявил себя честным, усердным работником. И потому дядюшка взял его с собой в паломничество — слугу, охранника и надежного друга. Они посетили Иерусалим, Рим и Компостеллу — и во все это время Илэйв верно служил своему хозяину. Он ухаживал за ним во время болезни и, когда старик на обратном пути скончался во Франции, привез его тело, чтобы похоронить здесь, в аббатстве. Это была долгая и верная служба, милорды. Помимо прочих поручений, верно им выполненных, Илэйв доставил сбережения, находящиеся в этой шкатулке и предназначенные в приданое Фортунате, приемной дочери Уильяма, а ныне моей.

— С этим никто не спорит. — Герберт обеспокоенно подался вперед. — Но какое отношение это имеет к делу? Обвинение в ереси остается в силе и не может быть отставлено. Я достаточно насмотрелся на ужасы, к которым приводит ересь, и потому считаю ее грехом более тяжким, чем убийство. Разве мы не знаем, что самые невинные и добродетельные на мирской взгляд люди, проповедуя ересь, развращают тысячи душ? Человека спасают не добрые дела, но божественная благодать, а тот, кто отвергает истинное учение Церкви, отвергает милость Божию!

— И все же сказано, что дерево узнается по плодам, — сухо заметил аббат. — Господь не спросит у нас совета, кому должно оказывать милость. Продолжай, мастер Жерар. Я верю, что твое предложение достойно внимания.

— Спасибо, святой отец! Итак, по крайней мере известно, что мой слуга Олдвин погиб не от руки Илэйва, который никогда не завидовал ему и не метил на его место. Но так уж получилось, что должность конторщика теперь свободна. Юношу я знаю и доверяю ему, и мне хотелось бы взять его на освободившееся место и ввести в дело. Если вы освободите молодого человека под мое поручительство, я буду нести за него ответственность. Я готов поручиться, что он не покинет пределов Шрусбери, но будет жить у меня в доме, пока обвинение в ереси не будет снято, и являться на капитул по первому требованию.

— А если постановление суда окажется иным?

— Будет суд — будет и постановление, и тогда уже юноше не будут нужны поручители.

— Какая самонадеянность! — холодно заметил Герберт. — Отчего ты так уверен в своей правоте?

— Я говорю то, что думаю. Как не понять, что в пылу спора, разгорячившись от выпитого, можно запросто наболтать всякой чепухи, но навряд ли Бог станет наказывать человека за глупость, которая сама по себе уже является наказанием.

В глазах Радульфуса промелькнула искорка смеха, но только те, кто давно и хорошо знал аббата, сумели ее заметить.

— Что ж, твое доброе намерение похвально, — сказал аббат. — Хочешь что-то еще добавить?

— Только то, святой отец, что к моему голосу присоединяется еще один. В этой шкатулке пятьсот семьдесят пенсов — приданое, завещанное приемной дочери. Поскольку шкатулку доставил Фортунате Илэйв, девушка желает ради памяти достопочтенного Уильяма использовать это сокровище для освобождения Илэйва из темницы. Фортуната предлагает это в качестве залога, а я выступлю поручителем, что юноша явится на суд, когда наступит время.

— Ты по собственной воле предлагаешь эти деньги, дитя? — спросил аббат, взглянув на застенчивую, настороженную Фортунату. — Тебя никто не принуждал?

— Никто, святой отец, — с твердостью отвечала Фортуната. — Я сама так решила.

— А знаешь ли ты, — продолжал мягко увещевать ее аббат, — что все те, кто дает залог, рискуют его потерять?

Фортуната величественно подняла красивые, цвета слоновой кости веки — и лучистые, зеленоватые глаза ее сверкнули решимостью.

— Не все, святой отец, — ответила девушка убежденно, однако голос ее прозвучал с дочерней ласковостью. По еле заметному движению в лице настоятеля Кадфаэль понял, что Радульфусу понравился ответ.

— Откуда вам знать, святой отец, — сказал Жерар доверительно и в то же время как бы сетуя, — когда женщины делают ставку наверняка? Я, в свою очередь, приложу все старание, чтобы сдержать свое слово, если вы отпустите Илэйва под мое поручительство. В любое время, как только вам понадобится, вы сможете найти его у меня в доме. Если уж он не убежал раньше, когда оказался за воротами, то теперь и подавно не сбежит. Ведь Фортуната дает за него залог! Как вы понимаете, я в юноше не сомневаюсь, — великодушно заключил Жерар.

По правую руку от Радульфуса сидел каноник Герберт, по левую — приор Роберт, и обоих можно было назвать больше столпами ортодоксии, чем доктрины. Слово каноника было для Роберта священно, и влияние архиепископа, отраженное в нем, не могло не воздействовать на ум и без того косный. В присутствии собственного аббата и викария архиепископа Роберт разрывался, стараясь угодить обоим. Но при крайних обстоятельствах он склонялся на сторону Герберта. Кадфаэль наблюдал, как Роберт вникает в суть спора, набожно сложив руки, приподняв серебряные брови и поджав губы; как подыскивает слова, чтобы выразить свое восторженное одобрение доводам Герберта, в конце концов ограничиваясь простым повторением сказанного. Но аббат знал Роберта не хуже Кадфаэля. Что же касается Герберта, то Кадфаэль внезапно постиг и эту столь чуждую ему душу. Ведь каноник, насмотревшись в Европе на всяческие ужасы, и в самом деле опасался, что дьявольские злокозненные речи приведут к расколу христианского мира и что громогласные лжеучители, поднимающиеся из Лимба подобно пузырям в кипящем бульоне, призовут толпы одураченных последователей творить неслыханные злодейства. Ужас Герберта перед угрозой ереси был неподделен, неясно было только, отчего ему померещился лжепророк в честном, открытом юноше.

Но и аббат Радульфус не мог ссориться с представителем архиепископа, хотя, возможно, сам Теобальд был более умерен и терпим в вопросах веры, чем Герберт. Угроза ереси, перед которой трепетал Папа, кардиналы и епископы, какой бы незначительной она ни представлялась в Англии, существовала реально. Нельзя было забывать, что они на острове: вторжения, ложные учения, моровые болезни доходили сюда с задержкой и порой ослабленные, и все же расстояние не обеспечивало полной безопасности.

— Мы только что выслушали добросердечное предложение щедрого человека, — сказал Радульфус, — чья вера не может быть подвергнута никакому сомнению. От нас требуется одно: решить, что мы ему ответим. У меня есть возражения, но, если бы дело касалось только аббатства, их не было бы вовсе. Что вы скажете, каноник Герберт?

Радульфус предполагал, что речь каноника будет резкой, и потому хотел, чтобы последующие выступления смягчили ее.

— В столь серьезном деле, — весомо заявил Герберт, — не может быть никаких послаблений. Да, я знаю, что обвиняемый уже выходил однажды за стены монастыря и вернулся вовремя. Но это не значит, что при новой возможности он поступит точно так же. Я считаю, мы не имеем права рисковать, когда выдвинуто обвинение в тягчайшем преступлении. Однако я не вижу, чтобы здесь понимали, какая ужасная угроза нависла над христианским миром! Иначе бы мы сейчас ничего не обсуждали. Обвиняемый должен оставаться под замком, пока не состоится суд.

— Роберт?

— Я не могу не согласиться с господином каноником, — сказал приор, прилежно созерцая свой длинный нос. — Слишком тяжелое обвинение, чтобы можно было допускать даже малейший риск. А вдруг обвиняемый убежит? К тому же, находясь под замком, он не тратит времени даром. Возможно, пока мы его содержим здесь, доброе семя еще упадет на не вполне оскудевшую почву.

— Это верно, — согласился брат Ансельм с затаенной усмешкой, — он не только читает, но и размышляет над прочитанным. Из Святой Земли он принес не одни только серебряные пенсы. Умный человек берет в дорогу небольшой узел с пожитками, но душа его вмещает весь мир. — Здесь брат Ансельм благоразумно умолк, не дожидаясь, пока въедливый каноник Герберт ухитрится отыскать в его словах какую-нибудь ересь. Стоило ли дразнить человека, не имеющего чувства юмора?

— Похоже, я окажусь в меньшинстве, если буду настаивать на освобождении обвиняемого, — сухо заметил аббат. — Но если уж так получается, то и я выступлю за то, чтобы он оставался здесь, в аббатстве. Хотя в монастыре я распоряжаюсь по своему усмотрению, но дело о ереси уже не в моих руках. Мы послали весть епископу и со дня на день ожидаем его решения. Судить будет епископ, а наше дело — представить обвиняемого либо ему, либо его заместителю. Я всего только исполняю епископскую волю. Весьма сожалею, мастер Жерар, но мой ответ именно таков, я не могу взять у тебя залог и принять поручительство. Я могу только обещать, что, пока Илэйв в аббатстве, больше никто не причинит ему вреда — На последних словах аббат сделал ударение.

— Тогда по крайней мере, — быстро заговорил Жерар, умеющий принимать неизбежное и тем не менее пытающийся стоять до конца, — не пообещаете ли вы, что епископ выслушает меня на суде, как только что вы все меня выслушали?

— Я сообщу ему о твоем желании и твоем праве говорить, — пообещал настоятель.

— Еще один вопрос: можем ли мы навестить Илэйва, раз уж пришли сюда? Я хочу, чтобы юноша знал: едва он выйдет отсюда, он обретет работу и крышу над головой.

— Не возражаю, — сказал Радульфус.

— При свидетелях, — громко провозгласил каноник Герберт. — Пусть кто-то из братии присутствует при разговоре.

— Свидетель обеспечен, — ответил аббат. — Брат Кадфаэль каждый день после капитула заходит к юноше взглянуть, как заживают раны. Он проводит мастера Жерара и будет находиться рядом во время визита.

Тут аббат поднялся с решительным видом, покуда новые возражения не сложились в голове каноника, впрочем, не отличавшегося особой сообразительностью. Ведь он даже внимания не обратил на Кадфаэля.

— Совет окончен, — заключил аббат и проводил взглядом неспешно покидающих залу гостей.

Илэйв сидел на соломенном матрасе близ узкого окна. На столе перед ним лежала открытая книга, но юноша не глядел в нее. Брови его были сведены в сосредоточенном раздумье, он размышлял об уже прочитанном, но, судя по его хмурому лицу, ни одно из творений святых отцов, доставленных ему Ансельмом, не принесло желанного успокоения. Казалось, все их усилия направлены на развенчание друг друга, а не на восхваление Господа, и потому страницы книг были в основном проникнуты раздражением, а не благочестием. Возможно, существовали и другие ученые, менее склонные производить бурю в стакане воды и потому миролюбиво настроенные к своим собратьям-теологам, однако все их творения, наверное, были сожжены вместе с авторами.

— Чем дольше я это изучаю, — напрямик заявил юноша брату Ансельму, — тем большим сочувствием проникаюсь к еретикам. Наверное, я тоже еретик. Как могут богословы заявлять, будто бы верят в Творца и стараются жить по заповедям, когда сами относятся друг к другу с такой ненавистью?

За несколько дней довольно тесного общения оба сблизились настолько, что свободно могли обсуждать подобные вопросы. Брат Ансельм перелистнул страницу Оригена и спокойно ответил:

— Это происходит от того, что они пытаются определить при помощи слов нечто таинственное и обширное, по сути своей не поддающееся определению. Нащупав нить, каждый пытается не допустить иных возможностей толкования. Однако с каждым новым шагом исследователь все глубже и глубже увязает в бездонной топи. Бесхитростные души проходят над этой бездной, не замочив ног, и даже не подозревают, какая под ними пучина.

— Вот так, наверное, и было со мной, пока я не попал сюда. А сейчас, увязнув по колени, я сомневаюсь, что удастся выбраться из трясины.

— Возможно, ты утратил прежнюю невинность, однако увязаешь ты в чужих словесах, а не в собственных. Это не так страшно. Стоит тебе только закрыть книгу — и ты свободен.

— Слишком поздно!.. Теперь мне уже хочется многое узнать. Как случилось, что Отец и Сын стали Троицей? Кто впервые стал писать о них, как о троих, и тем самым запутал нас всех? Как могут быть трое, во всем подобные друг другу, одним существом?

— Как три доли листа, соединенные в один лист, — предположил Ансельм.

— А что ты скажешь о четырехдольном листике клевера, который приносит счастье? Кто четвертый — человечество? Или мы — как бы стебель, связывающий воедино всех троих?

Ансельм со спокойной, выражающей терпимость улыбкой покачал головой.

— Никогда не берись за написание книги, сын мой. Тебя непременно заставят сжечь ее!

И вот сейчас Илэйв сидел в карцере, в привычном одиночестве, которое вовсе не тяготило его, и раздумывал над некоторыми беседами, что произошли меж ним и Ансельмом в последние несколько дней. Он сомневался, стоило ли вообще браться за чтение, ибо своими запутанными писаниями теологи напускали такого туману, в котором обыкновенным людям, составляющим большинство человечества, нетрудно было и заблудиться. Но стоило ему только поглядеть в сводчатое окно, на узкий бледно-голубой кусок неба, на фоне которого трепетала листва и проступали белые перистые облака, как мир вокруг вновь становился прост и лучезарен, и юноша, несмотря на свои злоключения, чувствовал всепроникающую радость.

Услышав голоса за дверью, Илэйв никак не отнес их на свой счет и потому вздрогнул, когда в замке повернулся ключ. Как правило, звуки из внешнего мира долетали к нему через окно, и звон колокола к службе отмерял для него время. Илэйв уже успел привыкнуть к распорядку дня и, когда в храме свершался обряд, молился, преклонив колена, ибо Илэйв по-прежнему верил, что Бог ничего общего не имеет с трясиной богословских писаний и что только по вине людей скрыты густым туманом лучезарная ясность и простота.

Однако щелчок ключа в замке являлся частицей его, Илэйва, повседневного мира, из которого он был изгнан только на время, возможно, чтобы получить возможность обдумать в тишине свою жизнь после возвращения из долгого путешествия. Впуская в помещение сияние летнего дня, дверь отворилась, но не плавно, дюйм за дюймом, а резко и нараспашку, до самой стены. На пороге стоял брат Кадфаэль.

— К тебе гости, сын мой!

Жестом он пригласил всех войти в тесный, с каменным сводом карцер, наблюдая, как Илэйв щурится и моргает от залившего его лицо света.

— Как голова, не болит?

Еще вчера Кадфаэлем были сняты бинты, под густыми волосами остался узкий шрам.

— Совсем не болит!

— Никаких неприятных ощущений? В таком случае моя работа закончена. А теперь, — Кадфаэль уселся на конец кровати, спиной к комнате, — я превращаюсь в стену. Мне приказано оставаться с вами, но считайте, что я глух и нем.

Однако помимо него в помещении, казалось, было еще двое глухих и немых — столь неожиданной оказалась встреча. Илэйв, вскочив на ноги, не сводил глаз с Фортунаты, которая, с пылающими щеками, так же пристально смотрела на него. Оба молчали, и только глаза говорили за них: Кадфаэль, который сидел чуть боком, искоса наблюдал за их лицами и мог прочитывать по ним то, что не было произнесено. Догадаться о чувствах молодых людей было нетрудно. Однако возникли эти чувства не вдруг, хотя проявились, как казалось, неожиданно. Юноша и девушка давно уже знали друг друга, несколько лет провели они под одной крышей: с самого детства Фортунаты до тех пор, пока ей не исполнилось одиннадцать. И если Илэйв испытывал к ребенку братское расположение и нежность, то Фортуната наверняка боготворила его, поскольку девочки развиваются значительно быстрей и способны рано испытывать сильную, глубокую привязанность. Ей оставалось только дождаться Илэйва, и за это время красота ее успела расцвести, к полному изумлению юноши.

— Эх, сынок! — с сердечной теплотой сказал Жерар, окидывая юношу взглядом и пожимая ему руку обеими руками. — Наконец-то ты вернулся домой после стольких приключений, и я даже не смог встретить тебя! Я искренне рад тебя видеть. Кто бы мог подумать, что, вернувшись, ты попадешь в беду… Но, будем надеяться, все закончится хорошо с Божией помощью. Ты сделал добро для дядюшки Уильяма — а следовательно, и для нас. Стало быть, и мы должны отплатить тебе добром.

Илэйв усилием воли сбросил с себя оцепенение и, сглотнув, резко сел на кровать.

— Я не ожидал, что вам разрешат навестить меня, — сказал он. — И рад, что вы беспокоитесь обо мне, но это бесполезно. Коготок увязнет — всей птичке пропасть… Вы знаете, в чем меня обвиняют? Вам не следует даже близко ко мне подходить, — с горячностью продолжал он. — Во всяком случае, пока меня не освободят. А теперь я точно прокаженный!

— Разве ты не знаешь, что тебя уже не обвиняют в убийстве Олдвина? Все подозрения отведены.

— Да, брат Ансельм говорил мне после заутрени. Но ведь это только половина дела.

— Большая половина, — заметил Жерар, усаживаясь на высокий табурет, слишком узкий для его обильных телес.

— Не все считают так же. Фортуната уже впала в немилость за то, что слишком горячо отстаивала меня во время допроса. Мне бы ни за что на свете не хотелось причинить вред ей или вам, — горячо заверил Илэйв. — У меня душа успокоится, если вы будете держаться от меня подальше.

— Прийти сюда нам разрешил аббат, — сказал Жерар. — Он настроен весьма благожелательно. Мы с Фортунатой приходили на капитул, чтобы поручиться за тебя. И ты ошибаешься в нас, если думаешь, что мы способны отказаться от тебя из-за нескольких гончих, нюхающих воздух и лающих на всю округу. В городе я достаточно известен и уважаем, и потому сплетни ко мне не липнут. И твоему доброму имени злые языки не помеха. Нам хотелось, чтобы тебя отпустили отсюда вместе с нами, под мое поручительство. Когда тебя снова вызовут на капитул и будут расспрашивать, скажи, что тебе обеспечено место в моей лавке. А что этому мешает? Мы с тобой неповинны в смерти Олдвина, и никто из нас не намеревался оставить его без куска хлеба. Но случившегося не воротишь! Бедняга умер, я остался без конторщика, а тебе ведь надо где-то голову преклонить, когда выйдешь отсюда… Так почему бы не вернуться в дом, где ты жил, и не заняться знакомым издавна делом? Если ты не против — вот моя рука, и считай, что мы договорились. Что скажешь?

— Скажу, что ничего иного я так не желаю! — Лицо Илэйва, притворно-холодное все эти несколько дней, засветилось теплом и благодарностью, и сразу стало видно, как он юн и уязвим. «Непросто ему будет, — подумал Кадфаэль, — вновь казаться невозмутимым».

— Но сейчас нам не следует об этом говорить. Ни в коем случае! — с дрожью в голосе настаивал Илэйв. — Господь свидетель, как я благодарен вам за вашу доброту, но я не смею думать о будущем, находясь здесь! Надо подождать, пока я буду освобожден и восстановлен в добром имени. Догадываюсь, что они ответили вам на вашу просьбу. Они не пожелали отпустить меня даже под ваше поручительство!

Жерар с сожалением подтвердил эту догадку.

— Однако аббат разрешил навестить тебя и рассказать о нашем предложении, чтобы ты по крайней мере знал, что у тебя есть друзья, которые о тебе беспокоятся. Любой, выступающий в твою защиту, тем самым оказывает тебе помощь. Я тебе уже рассказал, что собирался сделать. Фортуната, в свою очередь, хочет сказать тебе несколько слов.

Жерар, когда входил, осторожно поставил шкатулку на кровать перед Илэйвом. Фортуната, выйдя из своей молчаливой недвижности, склонившись, взяла ее и села рядом с Илэйвом, устроив шкатулку у себя на коленях.

— Помнишь, ты принес эту шкатулку к нам домой? Мы с отцом хотели оставить ее как залог ради твоего освобождения, но тебя все равно не отпускают. Но, если не удалось освободить тебя одним способом, — сказала девушка, понизив голос, — можно поискать другой. Помнишь, о чем я тебе говорила, когда мы виделись в прошлый раз?

— Да, помню, — ответил Илэйв.

— Для такого дела потребуются деньги. — Фортуната говорила, осторожно подбирая слова. — Дядюшка Уильям подарил мне их достаточно. Я хочу, чтобы ты их взял и использовал на свое усмотрение. И давай обойдемся без лишних слов. Уговор был нарушен ими, а не тобой.

Жерар предостерегающе коснулся ее руки и сказал шепотом, который коварное эхо отразило от каменных стен:

— Осторожней, девочка! И стены имеют уши!

— Но не язык, — успокаивающе отозвался Кадфаэль. — Говори смелей, дитя, меня не надо бояться. Скажи все, что собиралась сказать ему, и пусть он ответит. Я не собираюсь вам мешать.

Вместо ответа Фортуната взяла шкатулку и передала ее Илэйву. Кадфаэль услышал еле слышное позвякивание монеток и, взглянув на юношу, заметил, как тот насторожился и с недоумением свел брови. Легонько встряхнув шкатулку, — при этом монеты снова тихо звякнули — он взвесил ее на ладони.

— Значит, хозяин послал тебе деньги? — сказал он задумчиво. — Я не знал, что внутри. Но шкатулка твоя. Я принес ее тебе.

— Что хорошо для тебя, то хорошо и для меня. И я скажу то, что собиралась, хотя знаю, присутствующий здесь брат не одобрит моих слов. Я не доверяю тем, кто осудил тебя. И мне страшно. Я хочу, чтобы ты был подальше отсюда, где-нибудь в безопасном месте. Деньги принадлежат мне, и я могу использовать их как мне вздумается. На них можно купить лошадь, дом, пищу, стражника, который согласится повернуть в замке ключ и отворить дверь… Возьми эти деньги и воспользуйся ими, трать их как найдешь нужным. Я измучена страхом за тебя и не стыжусь своих слов. Куда бы ты ни пошел, я последую за тобой.

Фортуната начинала свою речь тихо, почти неслышно, но под конец голос ее окреп и зазвучал страстно и напористо; руки девушки, с тесно переплетенными пальцами, лежали на коленях; лицо было бледно, глаза блистали. Илэйв отодвинул шкатулку в сторону, рука Фортунаты чуть вздрогнула, когда он едва не коснулся ее. Минуты полторы помолчав, что свидетельствовало не о колебаниях, но, напротив, о твердой решимости, для которой даже трудно подыскать слова, юноша наконец заговорил:

— Нет! Я не могу ни принять эти деньги, ни позволить использовать их для меня. И ты знаешь почему. Я не изменю своего решения. Избежав суда, я оставлю путь открытым для негодяев, которые жаждут оклеветать честных людей. Если теперь не довести борьбу до конца, в ереси вас обвинит любой раздосадованный сосед, потому что придраться можно к каждому неосторожно сказанному слову, к каждому необдуманно заданному вопросу. Я не хочу попустительствовать клеветникам и не сдвинусь с места, пока мне не скажут, что я ни в чем не виновен, а потом не отпустят восвояси.

Фортуната, хотя и уговаривала Илэйва с возможной настойчивостью, знала, что юноша не согласится с ней. Она медленно отодвинула свою руку и встала, но не могла заставить себя уйти, даже несмотря на то, что Жерар легонько подтолкнул ее.

— Но потом, — уверенно продолжил Илэйв, — я не откажусь принять этот дар — вместе с невестой, которая принесет его с собой.