Детство с Гурджиевым. Вспоминая Гурджиева (сборник)

Питерс Фриц

Фриц Питерс

Вспоминая Гурджиева

 

 

Глава 1

Около четырёх с половиной лет моей ранней юности (с 1924 по 1929 год) я провёл в Фонтенбло во Франции, в «Институте Гармонического Развития Человека» Георгия Ивановича Гурджиева. Это место также известно как «Гурджиевский Институт», или более привычно – «Приоре». Когда мне исполнилось пятнадцать лет, я вернулся в Чикаго. В то время членами моей семьи были моя мать Луиза, отчим Билл и семилетняя сводная сестра Линда.

Мой отъезд из Приоре был сложным со всех точек зрения. По разным причинам, в основном из-за длительной болезни моей матери, я был юридически усыновлен Джейн Хип и Маргарет Андерсон (сестрой матери). Благодаря им я и уехал жить в школу Гурджиева. Когда я решил вернуться в Америку, стало необходимым «прервать» усыновление. Этот процесс состоял из множества юридических и личных неприятностей. Моё возвращение осложнилось и тем, что пока я был в пути, произошёл всемирно известный крах фондовой биржи 1929 года.

Я ожидал, что моя мать будет встречать меня в Нью-Йорке, но на пристани её не было, и я оказался в странной ситуации. Будучи несовершеннолетним, я не мог покинуть корабль, пока не появится кто-то, кто меня опекает. Власти передали меня в руки организации, известной как «Общество помощи путешественникам», которая приняла решение держать меня на судне, пока они попытаются связаться с моей семьёй в Чикаго. Обстоятельства складывались против меня.

Я смотрел через перила, как разгружался «Левиафан» (на тот момент самый большой в мире океанский лайнер), и чувствовал себя каким-то невостребованным, лишним багажом. Ситуация, в конце концов, разрешилась прибытием делового компаньона моего отчима, который обратился ко мне по фамилии. Это был приятный, симпатичный человек, но он не знал, почему моя мать не приехала. Зато ему были выделены деньги на то, чтобы посадить меня на поезд. Так я оказался в «Бродвей Лимитед», грохочущем сквозь ночь в направлении Чикаго. Я по-прежнему переживал, что мама не встретила меня возле корабля, но надеялся, что ситуация прояснится, когда я приеду на место. Однако всё оказалось не так просто.

На станции не было ни одного знакомого лица. Я растерялся, будто снова попал в руки «Помощи путешественникам», и стеснялся задавать вопросы, опасаясь в результате эту «помощь» получить. Я обеспокоенно осматривал платформу, когда ко мне приблизилась внушительного вида женщина средних лет и спросила моё имя. Услышав ответ, она сказала, что пришла вместо моей матери, которая была больна. Ребёнком я, несомненно, знал эту женщину, но далеко не сразу вспомнил её. Я спросил о болезни моей матери, но моя спутница только стала нервной и рассеянной и ответила, что мой отчим Билл всё мне объяснит при встрече этим вечером.

Наш дом был в южной части города, и я увидел там двух людей, которых помнил: мою сводную сестру Линду и колоритную женщину, Клару, которая была нашей сиделкой и домработницей. Но даже Клара сохраняла тайну о моей матери, и я всю вторую половину дня с нетерпением ожидал возвращения Билла из офиса и момента, когда получу ответы на свои вопросы.

Но с прибытием отчима, около шести часов вечера, тайна не рассеялась. Билл сдержанно поприветствовал меня и сказал, что «мы побеседуем» позже вечером. Затем, к моему удивлению, он смешал коктейль и предложил мне выпить или закурить. Я честно сказал, что поскольку не приобрёл ни одну из этих привычек, то хочу попробовать и то, и другое. Он улыбнулся и налил мне выпивку и дал сигарету. Билл задал мне много незначимых вопросов (о моём путешествии через океан и пр.), но поддерживал разговор строго в общих темах. Я понял, что не узнаю от него ничего, пока он сам не решит раскрыть тайну, поэтому не давил на него. Пустой разговор продолжался до конца ужина, пока мою сестру не увели в постель. Я уже догадался, что в её присутствии наша беседа не состоится.

Когда мы наконец остались одни в большой гостиной богатого дома с видом на озеро Мичиган, нервозность Билла, казалось, возросла, и он снова предложил мне сигарету и выпивку, которые я также принял. После долгого хмыканья и покашливания он, в конце концов, сел напротив меня и со строгим выражением лица показал документ, подготовленный в Париже для аннулирования усыновления, копию которого мне дали, когда я ступил на корабль в Шербуре. Конечно же, я знал содержание этого документа и ещё тогда был потрясён им. Но я также помнил, что сказала Джейн, когда она дала мне его на трапе: «Возможно, ты будешь шокирован, когда прочтёшь это. Но попробуй войти в моё положение, и не забывай, что это очень сложно – прервать усыновление без какой-нибудь официальной причины».

Смысл документа был в том, что меня исключили из школы Гурджиева, потому что я был «морально непригодным». Эта фраза ничего не значила для меня в пятнадцать лет, и хотя я был искренне шокирован и ранен ею, объяснения Джейн утешали меня. Я решил, что документ был составлен именно так для каких-то «официальных причин», которых я не понимал.

Как легко полагаться на взрослых! Кроме документа при мне были последние письма от Луизы и Билла – письма гостеприимные, полные ярких описаний моего возможного будущего. Меня пошлют в колледж, я не буду ни о чём заботиться, я так долго отсутствовал, пришло время вернуться в семью, и т. д. … до бесконечности. Я верил этим гостеприимным посланиям и не воспринял всерьёз юридический документ. Правда, он тревожил меня, но я рассчитывал на любовь моей семьи, и никак не ожидал того, к чему приведут юридические формулировки.

Билл, с документом в руке, моментально развеял мои иллюзии. Он начал с признания писем его и Луизы, но напомнил, что они были написаны до получения документа. Со всей своей пятнадцатилетней наивностью, я выпалил, что не понимаю, как «бессмысленные официальные формулировки» могут что-то изменить, и также процитировал ему слова Джейн по этому поводу. Билл ненадолго задумался, а затем сказал, к моему изумлению, что обдумал весь этот вопрос и пришёл к выводу, что, поскольку Джейн была, как ему известно, сложным человеком, он допускал возможность того, что она исказила или преувеличила факты.

Преувеличила! Я спросил, что он имеет в виду, и он быстро ответил, что, очевидно, в документе есть определённая правда, но он хотел бы услышать мою версию: что я сделал для того, чтобы меня исключили. Когда я сказал, что не знаю, о чём он, и это, в любом случае, не было исключением, Билл ответил, что сейчас ложью я ничего не выиграю.

Стоит указать, что он был адвокатом и с почтением относился к юридическим документам. Поскольку наша беседа зашла в тупик, он выбрал другую линию поведения и спросил, понимаю ли я, что значат слова «морально непригодный»? Я небрежно бросил, что это явно что-то неприятное, но я не уверен в их значении.

Отчим показал мне длинное письмо от Джейн, которое, как он совершенно излишне отметил, углубляло значение этих слов. Я сидел в каком-то безмолвном ужасе, когда он читал выборку из письма, которое, по его мнению, было причиной госпитализации моей матери несколькими днями ранее из-за серьёзного нервного срыва. Оказывается, я являлся малолетним сексуальным извращенцем, практиковавшимся, в основном, на более младших детях. Когда он закончил читать, я сохранял молчание. Билл налил мне ещё алкоголя и спросил, осознаю ли я, какая проблема предстала перед ним. Я покачал головой и сказал, что не знаю, что он имеет в виду, но отчим стал развивать свою мысль. Если утверждения Джейн были правдой, он, конечно же, не может позволить мне жить в этом доме вместе с его семилетней дочерью, моей сводной сестрой. Поскольку в моей руке был стакан с выпивкой, Билл также заметил, что не знает других пятнадцатилетних мальчиков, которые «курят и пьют».

Я глубоко вздохнул, выпил и спросил, верит ли он в то, что «утверждения» (как он это назвал) были правдой. Билл ответил, что «оставит своё мнение при себе», но хотел бы услышать мою версию этой истории.

Я уже рассказывал, что школа Гурджиева была иной, лучшей «подготовкой к жизни», чем любая обычная школа или обычные «условия жизни». Может быть, это так и было, но в тот момент я не знал, как мне выпутаться из ситуации, в которой я оказался. Немного подумав (возможно, подготовка была лучше, чем я осознавал), я сказал, что мне кажется, что в основном люди верят тому, чему хотят верить. Очевидно, если я признаю «преступления», описанные в письме Джейн, Билл поверит мне. Но если я буду их отрицать, то поскольку обвинение всё-таки было вынесено, он всегда будет сомневаться, соврал я или нет. Поскольку мне нечем доказать свою «невиновность», я выбираю ничего не говорить по этому поводу. Также я хотел бы попросить его не выбирать, кто из нас, Джейн или я, говорит правду, но определиться, полностью ли он доверяет словам Джейн. Недовольный таким отношением, Билл ещё три часа выдавливал из меня подтверждение или отрицание, но я оставался непоколебимым, и сказал, что оставляю решение полностью в его руках и на его совести без каких-либо дальнейших комментариев. К полуночи он принял решение продолжать «держать своё мнение при себе», и сказал, что временно разрешает мне остаться в его доме. Завтра меня отведут повидаться с матерью.

Я переночевал в библиотеке, полный дурных предчувствий. Мир этой ночью показался мне невероятно большим, но враждебным.

Но легендарный (для меня) юридический документ оказался только началом. На следующий день я увиделся с матерью. Хотя она была очень рада меня видеть, семена подозрения упали на благодатную почву. Мама пробыла в госпитале недолго, и я был счастлив, что она возвращается к жизни с нами, но мне также стало ясно, что я теперь нахожусь под двойным наблюдением. Я не знаю точно, чего от меня ожидали, но, оглядываясь назад, могу предположить, что проблема разрешилась бы, если бы я покорно изнасиловал свою сестру, или, по крайней мере, склонил её к каким-то странным сексуальным занятиям. Но я не делал ни того, ни другого, и это только продлевало напряжение вместо того, чтобы очистить моё имя.

Вдобавок к этому, я получил – в течение трёх или четырёх недель после прибытия в Чикаго – несколько писем от общих друзей Джейн и моей семьи, а значит, и моих друзей. Джейн изложила им причины моего возвращения в Америку настолько полно, как если бы она была всем агентством «Ассошиэйтед пресс» в одном лице. Содержание писем было более или менее одинаковым. Авторы очень сожалели о том, что я встал на путь преступности, и считали, что будет лучше для всех, если я не буду искать с ними встречи.

К тому времени я уже смирился с явной «враждебностью» взрослого мира и не выражал бурных чувств из-за подобных писем. Я чувствовал, что любой протест был бы бесполезным, и мой единственный союзник – если он вообще есть – это время.

Моё будущее ещё не было определено. В основном из-за краха фондовой биржи (хотя мне казалось, что наша семья была достаточно богатой) было решено, что о моём поступлении в колледж не может быть и речи. Но я хотел, по крайней мере, получить приличный диплом о полном среднем образовании. Несмотря на то, что я не учился в обычной школе, меня зачислили в выпускной класс; очевидно, пройденных тестов оказалось для этого достаточно. Но после первого семестра (с привычными пятёрками, за исключением зоологии, которую я ненавидел и не сдал), было решено, что я могу жить дальше и без какого-либо формального образования или диплома, и Билл устроил меня на работу в его адвокатском офисе. Я получал 12 долларов за неделю и мог оплачивать свой проезд и прачечную; кормили меня бесплатно.

Через несколько месяцев предположительно удовлетворительной работы, моя мать сказала мне, что должна поговорить со мной о важном решении, которое ей нужно принять. Она поняла, что больше не может жить с Биллом, и решила развестись с ним. Мне тогда было шестнадцать, и последние события, казалось, должны были всё завершить. Осенью того года, 1930, изменения следовали одно за другим. После разъезда и начала процесса развода я стал жить один на 15 долларов в неделю (мне дали недельную надбавку в 3 доллара), пока ещё работая в офисе отчима. Моя мать и сводная сестра бежали в Европу, и когда Билл вернулся из своей европейской деловой поездки и обнаружил их отсутствие, я оказался без работы.

Таким образом, в течение сентября 1930-го все нити были оборваны. Я жил один, без работы, на свои сбережения от недельного заработка.

Любой читатель может спросить, как повлияло всё произошедшее на моё мнение о Георгии Гурджиеве. По сути – никак, кроме того, что доверяя и, возможно, поклоняясь ему в течение пяти лет, мои чувства к нему тогда только усилились. Казалось, никто в мире (или в моём восприятии мира) не был готов «приютить» меня, но хотя знание о существовании Гурджиева порой согревало душу, он был где-то далеко, во Франции, в четырёх тысячах миль от Чикаго.

 

Глава 2

В течение 1930–1932 годов я жил довольно уединённо. Я нашёл должность, сочетающую в себе работу с документами и переводы с французского, и мог содержать себя на свою скромную еженедельную зарплату. Осенью 1931 года я начал общаться с так называемой «чикагской гурджиевской группой», в которую входило примерно двадцать пять человек. Хотя я познакомился с большинством из них лично и посещал их «групповые встречи», мне было сложно понять их интерес к Гурджиеву. Они казались мне привлечёнными в его учение разнообразными и не очень позитивными причинами – одиночеством, или, возможно, тем, что они считали себя неудачниками или изгоями. Многие из них барахтались в искусстве, теософии, оккультизме, или ещё в чём-то подобном, и пришли к Гурджиеву, как будто бы в поиске очередного «лечения» от их жизненных проблем. Теория Гурджиева, чем бы она ни была, казалось, точно им подходила только потому, что её трудно было описать. Хотя сам Гурджиев как личность всегда вызывал у меня уважение, я лишь поверхностно познакомился с «теориями», когда был в Приоре. Эти теории, обсуждаемые в чикагской группе, были для меня полной загадкой. Я начал чувствовать некоторую опасность в его учении, когда оно проводилось без его личного руководства.

Мои более или менее неосознанные контакты с идеями Гурджиева, пока я был в Приоре, навели меня на некоторые мысли. Я думал о его учении, как о чём-то, что стимулирует интерес к саморазвитию, но точно не как о философии, которая имеет некоторое отношение к повседневным человеческим проблемам. Учение Гурджиева не притворялось, что давало ответы на вопросы или разрешало существующие сложности, но предлагало возможность нового способа жизни (или так мне казалось); путь приобретения новых ценностей и новой нравственности. Как этого достичь, был другой вопрос, и я научился не спрашивать об этом.

Обычно на встречах в Чикаго читали первую книгу Гурджиева, которая была, по его собственным словам, «объективной справедливой критикой жизни человека». Эти чтения всегда сопровождались обсуждениями, в которых, как мне казалось, члены группы пытались связать написанное со своей собственной личностью. Поскольку книга Гурджиева явно критиковала привычные ценности, стандарты и общественную мораль, члены группы обычно понимали эту критику так, будто все ценности, идущие вразрез с господствующей моралью, были истинными. С подобным взглядом на жизнь такие проявления как свободная любовь, супружеская неверность или прочее радикальное социальное поведение, автоматически становились оправданными. Другими словами, хотя Гурджиев, по моему мнению, предлагал способ приобретения новой точки зрения на жизнь через работу и личные усилия, преобладающая позиция конкретно этой группы последователей была в том, чтобы механически заменить старые ценности новыми без какого-либо размышления о смысле, не пытаясь достичь – через сознательное усилие – новой перспективы. Они вели себя так, как будто было возможно просто решить для себя, что они уже достигли этого прошлой ночью в своих снах, или как если бы они без какого-либо усилия со своей стороны перестали испытывать тягу к курению.

Одно из главных отличий – для меня – между этой группой и людьми, которые, предположительно, были вовлечены в какую-либо «работу» в Приоре, состояло в том, что все эти люди были американцами и многие из них никогда не бывали в Приоре. Строго «американская» натура группы поражала меня в вопросах нравственности. Европейцы – по крайней мере, те европейцы, с которыми я познакомился во Франции и в Приоре – предпочитали думать о «морали», как о манере поведения, охватывающей всю человеческую деятельность, которая включала, среди множества прочих вещей, сексуальную жизнь. Для этих американцев – или для большинства тех американцев, с которыми я когда-либо общался – «нравственность» ограничивалась сексуальными нормами, расширенная, возможно, до умения вести себя за столом. Но не более. Не имея никакого сексуального опыта на тот момент моей жизни, я был одинаково удивлён и не готов к такому виду нравственности. По этой причине для меня было особым сюрпризом узнать, что большой интерес к Гурджиеву лично, казалось, базировался на допущении, что жизнь в Приоре должна была быть полностью «свободной», в смысле «безнравственной». Я, конечно же, знал, что Гурджиев был отцом нескольких незаконнорождённых детей. Однако я также знал (в противовес мнению этих и других людей) об открыто введённых ограничениях для его «последователей», которые он не налагал на себя. Он был бы первым, кто заявил бы о себе, что он «экстраординарный», в том смысле, что он не ограничен обычными нормами поведения. Однажды я начал понимать, что всё дело в этой «американской морали». Я понял, почему многие из дискуссий, следовавшие за чтением книги, крутились вокруг таких тем, как свободная любовь и пр. По моему мнению, книга даже не касалась таких предметов, но могла быть истолкована как угодно.

Хотя эти чтения оставили меня почти полностью тёмным, – по простой причине, что это была книга, сложная для чтения и требовавшая полного внимания и концентрации от читателя или слушателя, – в ней было достаточно понятного материала, чтобы возбудить мой интерес и заставить меня начать по-другому задумываться о человеке и его работе, не так как раньше. Когда книга читалась как строгая критика человеческой истории на планете Земля, она могла оказать стимулирующее воздействие, «вынуждающее думать», и я сомневаюсь, что первая книга была задумана, как что-то большее, чем критика. В общем, хотя книга намекала на существование выхода из «затруднительного положения человека», реально она только давала понять, что есть средства для этого – никаких готовых решений или ответов не давалось. Новой или радикальной критики в книге было так много, что было сложно, если не невозможно, спорить с ней. Для того чтобы удерживать интерес к работе Гурджиева, нужно было принять его взгляд на жизнь, в том смысле, как было необходимо, по моему мнению, иметь веру для того, чтобы стать истинным честным последователем, скажем, католицизма.

Члены группы, как правило, умело избегали дилеммы этой «веры» или «приверженности» очень простым приёмом – они считали, что книги Гурджиева были, в основном, аллегоричными, и по этой причине их смысл зависел от выбранной интерпретации. Это было похоже на свадьбу без юридической регистрации или церемонии. Я был ещё слишком молод и, прочитав предложение о том, что «запор был глобальной болезнью, особенно у американцев, потому что сиденья их унитазов были слишком комфортными», был уверен, что оно не значит ничего, кроме того, о чём в нём сказано. Я мог принять какие-то возражения по поводу того, что запор не был глобальной болезнью, но не понимал, когда некая группа людей утверждала, что Гурджиев не имел в виду запор в обычном смысле, тем более что это нечто эмоциональное или ментальное. Фактически, хотя стиль изложения книги казался ненормально сложным – по крайней мере, для первого чтения – мне казалось, что эта сложность была в попытке абсолютной точности и в расчёте на избежание любой интерпретации или «двойного смысла». Когда книга утверждала, что человек, такой как он есть, не имеет души, но только слабую возможность её получить, я думал, что утверждение буквально, и я даже предполагал, что Гурджиев, согласно его цели, имеет в виду именно то, что сказал. Я, конечно же, не считал, что читатель будет вынужден согласиться с таким утверждением, но, по моим ощущениям, это не могло иметь другого значения. Лично я считал это утверждение допустимым, и не беспокоился о том, верит ли в это кто-то другой. Я только не соглашался с теми, кто предполагал, что это имеет иной, аллегорический смысл.

Среди прочего, Гурджиев, согласно с общепринятыми религиями, утверждал, что нужно «любить своих врагов», то есть вообще не иметь врагов, и я не думал, что это утверждение может вызвать какие-то вопросы. Сложность, если это было сложностью, могла быть в понимании слова «любить». Собственное определение Гурджиевым этого слова – знать достаточно, чтобы быть способным помочь другим, даже если они не могут помочь себе сами – меня вполне устраивало, и имело только одно значение.

По большому счёту, чикагская «группа» не выделялась среди других «последователей» Гурджиева, которых я знал – людей, которые довольствовались тем, что приняли определённую ритуальную внешнюю позицию, лишённую какой-либо внутренней сути. После короткого периода общения с Гурджиевым и знакомства с его книгами люди часто изменяли внешний вид и приобретали неестественность в речи и манере одеваться, как правило, для выражения почтения. Элементом, который явно отсутствовал в большинстве последователей Гурджиева, и который сам он выражал очень щедро, был юмор. Из-за этого встречи были наполнены атмосферой жёсткой серьёзной преданности, и результат не имел перспектив. Мне казалось, что если мы были так идиотичны и бесформенны, как описывал нас Гурджиев, то было практически невозможно увидеть себя объективно без чувства юмора. Неестественное поведение, позирование членов группы было наглядным примером абсолютно неуместной серьёзности. Хотя было очевидным, что любое решение затруднительного положения человечества может быть достигнуто только путём серьёзной тяжёлой работы, наблюдение поведения обычного человека выявляло его нелепые стороны. Спектакль группы взрослых людей, обсуждающих – на пониженных тонах – свои слабости, грехи и общую ошибочность, определённо был для меня смешон – возможно, именно потому, что я был одним из этой группы.

 

Глава 3

Известие о том, что Гурджиев собирается посетить Чикаго зимой 1932 года, вызвало у меня дурные предчувствия. Даже сейчас, через тридцать лет, анализируя прошлые события, мне сложно понять, почему я не хотел его видеть. Отчасти это было связано с тем, что я пришёл к выводу, что, возможно, совершил ошибку, покинув Приоре в 1929 году. Мне казалось, что из-за того, что я уехал, я уже не был верным и добросовестным последователем. Кроме того, хотя у меня был подлинный интерес к его книге и настоящая привязанность к Гурджиеву как к человеку, общение с чикагской группой заставило меня задуматься об обоснованности его работы во всех её аспектах. Я ещё искал какие-то доказательства – какие-то качества в поведении его последователей – которые убедят меня, что он был чем-то большим, чем просто могущественный человек, способный по желанию загипнотизировать большое количество людей. Мой интерес к его книге был – в то время – не более чем любопытством к его конкретным размышлениям и критике человечества. Это не было искренним согласием с его точкой зрения.

Я всё-таки увиделся с Гурджиевым, но не без значительного внутреннего сопротивления. Фактически, если бы я не получил от него письмо, в котором он просил меня прийти повидаться, я бы не встретился с ним вообще. Встреча сама по себе не слишком меня удовлетворила. Я пришёл с маленькой группой его последователей в ресторан в центре города. Это было шумное место, с грохочущей музыкой и танцами, и после того, как Гурджиев с любовью поприветствовал меня, он обратил своё внимание к другим людям, которые постоянно говорили с ним, в основном о неинтересных и, на мой взгляд, неважных личных проблемах. Длительное время моё участие в этом процессе состояло только в том, что я выполнил несколько его поручений: купил для него сигареты, особый сорт сыра, позвонил каким-то членам группы, чтобы попросить их прийти и встретиться с ним и прочее. В конце концов, когда настало временное затишье в общей беседе, Гурджиев повернулся ко мне, указал на пары, танцующие в переполненном зале, и спросил, понимаю ли я, что танцы являются очень интересным и безупречным примером того, что он называл «щекоткой». Мне показалось, что я понял, что он имеет в виду «расточительство», пустую трату, и я сказал ему об этом. Затем он спросил, знаю ли я, что щекотка является «социальной мастурбацией», которая, в основном из-за возраста, смущает меня. Я смог ответить, что согласен с этим, и он сказал, что мне пора объективно смотреть на жизнь людей, наблюдать человеческие проявления и пытаться понять разницу между искренним сущностным нормальным человеческим поведением и «щекоткой» или «мастурбацией». Гурджиев добавил, что хотя он использовал как пример танцы, мне следует научиться распознавать эту «мастурбацию» в других сферах человеческой деятельности. К примеру, люди быстро учатся сразу же превращать всё – даже их религию или так называемые серьёзные убеждения – в некую бессмысленную форму щекотки. Я соотнёс это с его давним утверждением, что большинству человечества неизбежно суждено стать всего лишь удобрением. Гурджиев был очень доволен, что я помнил тот разговор. Он сказал, что недавно изучал американский язык и узнал много новых и широко используемых терминов; что теперь он хочет заменить термин «удобрение» на «дерьмо», потому что последнее слово было «настоящим» словом… словом, честно выражающим смысл, которое придавало нужный оттенок этому конкретному человеческому состоянию. Гурджиев продолжал, что я, как большинство молодых людей – особенно американцев – всегда смотрю на мир перевёрнуто. К примеру, я предполагал, что любой, кого я встречал, был хороший, искренний, честный и пр., и пр., и узнавал правду о людях только после разрушение иллюзий. Такой подход – долгий, медленный и неправильный процесс. «Вы должны научиться смотреть сразу правильно, – сказал он. – Любой человек, которого вы видите, включая себя, – это дерьмо. Вы знаете это, и когда вы найдёте что-то хорошее в этом дерьмовом человеке, – некую возможность не быть дерьмом, – вы почувствуете себя лучше, когда узнаете, что он лучше, чем вы думали, а ещё у вас будет правильное наблюдение. К тому же, если вы уже считаете себя дерьмом, то когда вы будете наблюдать себя и увидите в себе что-то хорошее, вы сможете тотчас же осознать это и тоже обрадуетесь. Важно, чтобы вы подумали об этом».

В моём сознании возникла немедленная ассоциация с членами чикагской группы, и это изменило моё отношение к ним и мнение о них. Вместо того чтобы разочаровываться в них из-за никудышности в гурджиевской работе, я начал смотреть глубже. Казалось более честным и реалистичным считать людей, и себя в том числе, никчёмностью (или дерьмом, как это определил Гурджиев), и тогда разглядеть в них некий маленький подлинный элемент. И, к моему удивлению, это также приводило к более сострадательному взгляду на человечество. Вместо того чтобы критически выискивать недостатки, я начал искать признаки достижений, подобно тому как радуются, когда собака выучивает трюки. Это лучше, чем бранить людей за то, что они вообще ничему не могут научиться.

Намеревался ли Гурджиев изменить таким образом моё отношение, вопрос спорный. Это оказало на меня воздействие, и мне стало казаться, что эффективность работы Гурджиева – или, если на то пошло, любой работы такого рода – неизбежно определяется восприимчивостью человека, с которым работают. Этот разговор привёл к тому, что в общении с чикагской группой и другими людьми я стал намного менее раздражительным и более спокойным. Был короткий период, в течение которого меня смущал парадокс, что я считал людей дерьмом и вследствие этого сильнее ощущал себя в гармонии с ними, но я недолго ломал над этим голову. Я был рад изменениям, и мне этого было достаточно.

Наша встреча закончилось тем вечером малопонятным анализом – со стороны Гурджиева – моего общения с ним. С юмором, явно смакуя некую личную шутку, он сказал, что другие присутствующие учились его работе совсем не так, как я. Из-за того, что в детстве я общался с ним, у меня были такие проблемы и войны, которых другие люди никогда не переживали. «Вы не хотели приходить сюда этим вечером, – сказал он, – поэтому мне, очень занятому человеку, необходимо было потратить время, чтобы послать за вами. Вы не хотели приходить, потому что у вас внутри борьба между реальным «Я» и личностью. Вы учитесь моей работе не из разговоров или книг, вы учитесь на собственной шкуре и не можете уйти. Эти люди, – и он указал на других членов группы, – должны делать усилия, приходить на встречи, читать книги. А вы, даже если никогда не будете посещать встреч, никогда не будете читать книг, всё равно не сможете забыть то, что я вложил в вас, когда вы были ребёнком. Эти другие, если не придут на встречу, даже забудут о существовании мистера Гурджиева. Но не вы. Я уже в вашей крови – делаю вашу жизнь несчастной навсегда – но такое страдание может быть хорошим для вашей души, так что, даже если вы и несчастны, нужно благодарить Бога за те страдания, которые я вам дал».

Перед тем как Гурджиев покинул Чикаго, у меня была с ним личная встреча. Я ломал голову над его замечаниями о моих проблемах в отношении его работы, и у меня не было никакого желания расследовать этот предмет дальше. Я устал от неразберихи, а его слова только усилили моё озадаченное состояние. Но когда Гурджиев попросил меня помочь ему приготовить еду у него на квартире, я почувствовал, что не могу отказать. Так вышло, что работы для меня было немного, и большую часть времени он задавал мне обычные вопросы о моей семье, о работе, которой я занимался и так далее. Это всё напоминало визит старого родственника, который снизошёл до проявления неожиданного интереса к младшему члену семьи.

Однако когда мы начали говорить о членах чикагской группы, я выдал довольно резкое замечание о том, что я называл их «ложным» отношением к его работе, и особенно об их так называемой нравственности.

Гурджиев, у которого не всегда, по моему опыту, были подробные сведения о мнениях или «слухах» о его группах или последователях, казалось, очень заинтересовался этими словами и стал настаивать на подробностях. Я сказал, с чрезмерным апломбом, что подозреваю чикагскую группу, по крайней мере, в двух просчётах: в фальшивой почтительности, как я это называл, и склонности использовать его работу как оправдание своей сексуальной распущенности или, по крайней мере, большого количества разговоров на эту тему. Поощряемый им, я добавил, что, по моему мнению, их концепция нравственности строится только на сексе и ни на каких других традициях.

Гурджиев улыбнулся и сказал, к моему удивлению, что находит это полностью понятным. «Фактически, возможно, вы даже сказали хорошую вещь про людей группы. Америка ещё очень молодая, сильная страна. Как любые молодые люди, все американцы очень интересуются, очень поглощены всем, что связано с сексом. Поэтому для них естественно говорить и действовать таким образом. Они не делают ничего плохого. Я много раз говорил, что вся работа должна начинаться с тела, также как я много раз говорил, что если хотите наблюдать себя, нужно начать с внешней стороны, с наблюдения за движениями тела. Только намного позже вы сможете научиться наблюдать эмоциональный и ментальный центры. У молодых людей ещё не так много чего внутри, поэтому не так много можно наблюдать. И это также хорошо, это одна из причин, по которой я приехал в Америку; и у меня много студентов-американцев. Европейцы уже пресыщены, знают всё, или думают, что знают всё о философии, религии и прочем подобном. Это не правда. Они просто сформировали внутреннего себя, что делает их гнилыми изнутри, потому что формирование было бессознательным. Американцы более чувствительны, потому что ещё не закрыты внутренне, они наивны, возможно, глупы, но ещё реальны. У американцев в намного большей степени есть шанс вырасти правильно, как люди, потому что они ещё не стали – как вы сказали – «ложными» людьми. Вам я могу сказать: всегда помните о поиске причин, которые не видны глазу. Вы уже замечаете разницу между американской и европейской нравственностью, но чтобы вывести суждение, нужно наблюдать глубже для того, чтобы понять».

Тогда я спросил, почему так много притворства в его студентах, в том, как они понимают его и его работу. Гурджиев попросил привести пример. Я ответил: «Мне кажется, что они никогда не слушают, что вы говорите – реальные слова – но тут же перетолковывают всё по-своему, что, на мой взгляд, явно неправильно».

«То, что вы сказали, правда, – заметил Гурджиев, – но если вы видите это, тогда вы должны уже начать понимать, как сложна эта работа. Когда я говорил, что вы учитесь не так, как другие, я говорил правду. Когда вы прибыли в Приоре в первый раз, вы ещё не были испорчены, не научены лгать себе. Хотя, может быть, вы уже лгали отцу или матери, но не себе. Поэтому вы счастливы. Но эти люди очень несчастны. Как вы, они, когда были детьми, научились лгать родителям, но когда они выросли, они научились лгать себе, и теперь это очень трудно исправить. Ложь, как и всё прочее, стала для них привычной. Поэтому даже когда я говорю очевидные вещи, из-за их желания благоговеть перед учителем и из-за того, что они не хотят тревожить свой внутренний сон, они ищут другие значения моих слов. В таком благоговении нет ничего хорошего, но оно необходимо им для того, чтобы они чувствовали себя хорошо».

«Но если так, – спросил я, – то как они могут чему-то научиться от вас или от кого-то ещё?»

«Может быть, они вообще ничему и не научатся».

«Тогда почему нужно стараться научить их?»

Гурджиев снисходительно улыбнулся. «Потому что возможность научиться есть, пусть даже очень маленькая».

То, как он преподнёс это, казалось очень логичным, но я сомневался в этой возможности для большинства людей, с которыми он работал.

После того как я покинул его квартиру, я обдумал нашу беседу и удивился тому, что я был исключением, в смысле, что я научился большему от него (по крайней мере, хоть чему-то), чем другие его студенты. Также я поразился тому, что нисколько не «горжусь» собой. После некоторого размышления я мог честно сказать себе, что у меня нет тщеславия по поводу своих навыков. В каком-то смысле, я гордился тем, что лично знал Гурджиева намного ближе и намного дольше, чем многие из его студентов. Но я не мог оценить свои реальные достижения по той простой причине, что если я чему-то и научился от него, то не знал, чему. Это было тоненькой путеводной нитью, но не слишком надёжной. Суть её была в том, что если кто-то получает знания или учится чему-то от него, то совершенно необязательно, чтобы результаты бросались в глаза.

 

Глава 4

После встречи с Гурджиевым в Чикаго в 1932 году я не виделся с ним почти два года. Осенью 1933 года я переехал в Нью-Йорк, и однажды в субботу после обеда, когда я вернулся с работы, мой домовладелец сказал мне, что ко мне приходил очень странный человек с сильным иностранным акцентом и хотел, чтобы я встретился с ним. Однако домовладелец не смог его понять и не узнал его имени. Единственное, что он знал, это то, что кем бы ни был этот человек, он жил в нью-йоркском отеле «Генри Гудзон». Я сразу же подумал о Гурджиеве, хотя мне было сложно поверить, что он потрудился узнать мой адрес и пришёл повидаться со мной лично. Немедленно я отправился в отель и, как и ожидал, обнаружил там Гурджиева.

Когда я вошёл в его номер, он сказал, что искал меня днём, но сейчас уже слишком поздно, и я ему уже не нужен. В этом приветствии не было теплоты, Гурджиев выглядел скучающим и очень уставшим. Несмотря на это, я был рад его видеть и был озабочен его состоянием, поэтому я не ушёл, но напомнил ему, что однажды он сказал мне, что «никогда не бывает слишком поздно делать исправления в своей жизни», и хотя я сожалею о том, что меня не было дома, несомненно, есть что-то, что я могу сделать сейчас.

Гурджиев взглянул на меня с усталой улыбкой и произнёс, что, возможно, действительно есть кое-что, что я могу сделать. Он отвёл меня на кухню и указал на огромную груду грязной посуды, которую нужно было вымыть; затем он указал на столь же огромную гору овощей, и сказал, что их нужно приготовить к ужину, который он собирался дать вечером. После этого он спросил, есть ли у меня время, чтобы помочь ему. Когда я заверил его, что есть, он предложил мне начать с посуды, а затем заняться овощами. Перед тем как покинуть кухню, он сказал, что надеется на меня и рассчитывает, что я справлюсь и с тем, и с другим – в противном случае, у него не будет времени, чтобы как следует отдохнуть. Я заверил его, что всё будет в порядке, и отправился мыть посуду. Гурджиев смотрел на меня несколько минут, а затем сказал, что несколько человек обещали помочь ему сегодня, но они не были членами нью-йоркской группы, которые могли бы сдержать своё обещание. Я ответил, что пока есть возможность, ему надо получше отдохнуть и не тратить время на разговоры со мной. Гурджиев засмеялся и покинул кухню.

Когда он вернулся, всё было сделано, и он был очень доволен. Затем Гурджиев начал готовить ужин и велел мне накрыть стол на пятнадцать человек, добавив, что на ужин придут несколько очень важных людей – важных для его работы – и пока еда будет в духовке, я буду нужен ему, чтобы преподать урок английского, поскольку очень важно, чтобы он общался с этими людьми должным образом – на языке, который они смогут понять правильно.

Когда мы закончили нашу работу, он сел за стол, сказал мне сесть рядом с ним и начал задавать вопросы об английском языке. Оказалось, до прихода гостей он хотел выучить все слова о различных частях и функциях тела, «которых не было в словаре». Мы, вероятно, провели около двух часов, повторяя все ругательства, которые я знал, и к тому же все непристойные фразы, которые я только мог придумать. Около семи часов вечера он решил, что стал уже достаточно опытным в нашем «сленге», который, вероятно, был ему необходим для этого ужина. Неизбежно я начал задумываться, что же это за люди придут в гости. В завершение урока Гурджиев сказал мне, что это было то, ради чего он меня разыскивал, потому что я был первым человеком, который несколькими годами ранее, в Чикаго, дал ему реальное значение и привкус слов «притворный» и «сомнительный»; по-видимому, эти слова за минувший промежуток времени стали очень часто использоваться в его беседах с американскими студентами. «Очень хорошие слова, – сказал он. – Сырые и необработанные… как и ваша Америка».

Гости оказались прилично одетыми людьми с хорошими манерами, и поскольку Гурджиев отправился «приготовиться» к ужину, я поприветствовал их и, согласно его точным указаниям, налил им напитки.

Он появился, когда гости провели у нас уже около получаса, и в своём приветствии очень извинялся за задержку и крайне несдержанно выражал восхищение внешним видом дам и признательность за то, что они почтили своим присутствием такого бедного, скромного человека, как он. Я был удивлён этой грубой лестью и тем, что Гурджиев изображал из себя ничего не стоящего и очень подобострастного хозяина. Но, к моему удивлению, оказалось, что это сработало. К тому времени гости уже сидели за столом и были в очень благодушном настроении (они выпили только один раз, поэтому это было не из-за спиртного). Они начали в каком-то шутливом и снисходительном стиле спрашивать Гурджиева о его работе и причинах приезда в Америку. Общий тон вопросов был скучающий – многие из присутствующих были репортёрами и журналистами – и гости вели себя так, как если бы им поручили интервью с каким-то придурком. Я уже видел, как они отмечали про себя отдельные моменты и мог представить себе, каким будет то «смешное» интервью или очерк, которые они могли бы написать. После нескольких вопросов я заметил, что тон голоса Гурджиева изменился, и когда я на него взглянул, он лукаво подмигнул мне.

Гурджиев перешёл к тому, что поскольку они очень образованные люди, то, несомненно, знают – поскольку такая скромная персона, как он, это знает, то они и подавно – что человечество в основном находится в очень жалком положении и может рассматриваться только как вырождающееся в обычные отходы, или, используя более привычный термин, в полное «дерьмо». И эта трансформация человечества в нечто бесполезное была особенно очевидной в Америке. Вот зачем он приехал – понаблюдать за этим. Он продолжал говорить, используя, конечно же, только бранные слова, которые мы с ним ранее выучили, что главная причина такого печального положения дел в том, что люди (особенно американцы) никогда не руководствуются разумом или хорошими чувствами, но только потребностями (обычно неприличными) их половых органов. Гурджиев указал на одну хорошо одетую привлекательную женщину, сделал комплимент её причёске, платью, духам и т. д., и добавил, что, несмотря на то, что она, конечно же, может не хотеть, чтобы кто-либо знал её мотивы или желания, с ним она вполне может быть честной. Все её причины столь тщательно следить за собой лежат в том, что у неё сильное сексуальное влечение (как он сказал, «желание трахаться») к какому-то конкретному человеку, и она так мучается этим, что использует каждую возможность, каждую уловку, какую только может придумать, для того, чтобы заполучить в постель этого человека. Гурджиев сказал, что её влечение было особенно сильным, потому что у неё очень богатая фантазия, и она уже представила себя в различных сексуальных позах с этим человеком. «Например, – как у вас в английском? – поза 69?» Поэтому при помощи своего воображения она сейчас готова к тому, чтобы сделать всё для достижения своей цели. Хотя компания была несколько поражена подобными размышлениями (чтобы не сказать «приятно возбуждена»), до того как кто-либо сообразил как-то среагировать, Гурджиев начал рассказывать о собственных сексуальных возможностях и богатстве фантазии, описывая себя как мужчину, способного на продолжительные и очень разнообразные половые акты – такие, которые леди, о которой шла речь, даже представить себе не могла.

Затем он бросился в детальный рассказ о сексуальных привычках разных рас и наций, в течение которого он отметил, что хотя французы известны всему миру своими любовными доблестями, необходимо отметить для присутствующих тот факт, что те же высокоцивилизованные французы используют такие слова, как «мамаша» и «киска» для описания своих противоестественных и извращённых сексуальных предпочтений. Однако Гурджиев добавил, что при всей строгости к французам, они, на самом деле, очень нравственные люди, сексуально непонятые и представленные в ложном свете.

Гости много пили в течение ужина – хороший старый арманьяк, как всегда – и после двух часов чистейшей матерной беседы их поведение стало полностью раскованным. Они были готовы поверить и принять то, что все они были приглашены на оргию, или по любым причинам оргия – или её начало – станут финалом. Гурджиев провоцировал их, давая точные описания мужских и женских органов и некоторых вариантов их применения, и, в конце концов, большая часть гостей распалась на группы в различных комнатах номера и в разной степени наготы. Привлекательная леди ловко проникла в маленький бар вместе с Гурджиевым и была занята соблазнением столь изобретательной личности, как он.

Что касается меня, то я был загнан в угол на кухне перезрелой благовидной дамой, которая говорила мне о своём возмущении тем, что Гурджиев использовал подобные слова в моём присутствии – я не выглядел старше семнадцати. Я объяснил ей, абсолютно честно, что это я обучил его всем этим словам – или, по крайней мере, большинству из них, и она неожиданно нашла это очень весёлым и сразу же стала ко мне приставать. Я отступил и сказал ей, что, к сожалению, я должен мыть посуду. Получив отказ, она уставилась на меня, обозвала различными грязными словами и сказала, что единственной причиной, по которой я её отверг, было то, что я был тем «маленьким педиком грязного старикашки», и хотел, чтобы только он «имел» меня. Я был этим слегка удивлён, но вспомнил репутацию Гурджиева как сексуального извращенца и промолчал.

В то время как гости были ещё увлечены, Гурджиев неожиданно выпутался от леди и объявил громким зычным голосом, что они уже подкрепили его наблюдение падения американцев, и им больше не нужно это ему демонстрировать. Он указал на нескольких людей, высмеял их поведение и потом сказал, что если они, благодаря ему, сейчас частично осознали, какими они являются на самом деле, то это был важный урок для них. Гурджиев заявил, что заслужил плату за этот урок, и ему будет очень приятно принять чеки и наличку от них, когда они покинут его номер. Зная его и наблюдая представление этого вечера, я не был очень удивлён, когда узнал, что он собрал несколько тысяч долларов. Я ещё меньше удивился, когда один мужчина сказал мне – как говорится, «как мужчина мужчине» – что Гурджиев, притворяясь философом, выдвигает наилучшие идеи о сексе и у него самая безопасная «крыша» для оргий, чем у кого-либо ещё.

Когда все ушли, и я заканчивал мыть посуду, Гурджиев, к моему удивлению, пришёл вытирать и убирать её. Он спросил, как я поразвлёкся этим вечером, и я ответил с праведным жаром, что мне было противно. Я также пересказал ему своё столкновение с дамой и её описание моих с ним отношений. Он пожал плечами и заметил, что в любом случае правду составляют факты, и я никогда не должен принимать во внимание или беспокоиться о мнениях. Потом он засмеялся и бросил на меня проницательный взгляд. «Ваше отвращение было превосходно, – сказал он. – Но сейчас важно, чтобы вы задали себе вопрос: что именно вызвало в вас это чувство?»

Я уже собирался уходить, когда Гурджиев остановил меня и снова обратился к моему опыту с дамой. «У таких женщин много гомосексуальных склонностей. Одна из причин, по которой она выбрала вас – вы молоденький парень, и в её глазах выглядите как девушка. Не беспокойтесь о том, что она вам сказала. В вашей стране слухи о сексе только создают репутацию сексуальности, поэтому даже обвинение той дамы совершенно неважно. Однажды вы научитесь большему в сексе, но этому вы научитесь сами, не от меня».

 

Глава 5

Георгий Иванович пробыл в Нью-Йорке несколько месяцев, всю зиму и весну 1934 года, и я регулярно виделся с ним. Мои отношения с ним постепенно сами собой снова стали такими же, какими были в мои ранние годы в Приоре. Я снова стал отвечать за домашнее хозяйство, помогал готовить, мыл посуду, исполнял поручения и прочее. Я также посещал встречи, лекции и чтения, но без особого интереса. Снова я был больше увлечён человеком (как тогда, когда был ребёнком), чем его доктринами.

Я планировал съездить в Чикаго во время моего двухнедельного отпуска летом 1934 года, и когда Гурджиев узнал об этом, он решил, что также посетит Чикаго в это же время, если ему будет удобно, чтобы я был его спутником. Я гордился тем, что был «выбран» его компаньоном и секретарём, и с нетерпением ожидал путешествия. По какой-то причине, я думаю потому, что Гурджиев считал, что это самое подходящее время, мы должны были уехать на поезде, отбывающем в полночь. Я собрался и был готов к путешествию ещё ранним вечером, и когда я пришёл в его номер, я думал, что у нас ещё много времени. Но с его сборами – кучи одежды, книг, еды, лекарств и прочего – мы покинули номер уже после одиннадцати вечера. Когда мы прибыли на станцию, имея в запасе около десяти минут, нас встретила большая делегация нью-йоркских последователей. Казалось, что у каждого было некое срочное архиважное дело, которое нужно было решить с Гурджиевым. За две минуты до отхода поезда я нетерпеливо перебил Гурджиева и сказал, что нам нужно садиться в вагон. Он сказал, что нам нужно несколько дополнительных минут – и это время было очень необходимым – и мне следует переговорить с кем-то, чтобы поезд задержали. Я ошеломлённо посмотрел на него, но понял, что спорить нельзя. Я смог найти какого-то служащего и рассказал ему историю про важность мистера Гурджиева, которая, к моему большому удивлению, сработала, и тот согласился задержать поезд на десять минут. Даже за это время Гурджиев не смог закончить свои крайне необходимые прощания до тех пор, пока поезд не начал двигаться, и я должен был заталкивать Гурджиева в двери последнего вагона вместе с его шестью или семью чемоданами. Как только он оказался в движущемся поезде, то начал жаловаться на то, что его прервали, и требовать, чтобы ему немедленно приготовили постель. Проводник с моей помощью объяснил ему, что наши места были через тринадцать вагонов, и нам нужно добираться до них – очень тихо, поскольку большинство пассажиров сели в поезд раньше и уже спали – через целый поезд. Гурджиев выглядел потрясённым, сел на один из своих чемоданов и закурил сигарету. Проводник сказал ему, что курение запрещено везде, кроме мужского туалета, и Гурджиев громко застонал из-за этой неприятности, но согласился потушить сигарету.

Понадобилось как минимум сорок пять минут, чтобы мы заняли положенные нам места. Наше продвижение – со всем багажом и горестными стенаниями Гурджиева по поводу грубого обращения с ним – было таким громким, что мы, наверное, разбудили в поезде всех. В каждом вагоне головы высовывались из-за занавесей, шикая на нас или проклиная. Я был страшно зол на Гурджиева, а также очень устал, и для меня было большим облегчением, когда мы нашли свои места. Но тогда, к моему ужасу, он решил, что ему нужно поесть, выпить и закурить, и начал распаковывать свои сумки в поисках еды и алкоголя. Всё же я смог заставить его уйти курить в мужской туалет. Сразу же после этого он уселся поесть, выпить и обсудить на повышенных тонах ужасный сервис в американских поездах и факт того, что он – очень важная персона – путешествует таким дрянным образом. Когда нам, в конце концов, пригрозили – в недвусмысленных выражениях – и проводник и кондуктор, что нас высадят с поезда на следующей остановке, я полностью потерял самообладание и заявил, что буду очень рад покинуть поезд, чтобы избавиться от Гурджиева. На это Гурджиев взглянул на меня невинными широко раскрытыми глазами и пожелал узнать, неужели я рассердился на него, – и если да, то почему. Я сказал, что взбешён, и что он разыгрывает спектакль. Гурджиев печально убрал еду и выпивку, а потом, закурив ещё одну сигарету, сказал, что он никогда не мог представить, что я, его единственный друг, буду разговаривать с ним таким образом и в буквальном смысле покину его. Это отношение только ещё больше разъярило меня, и я сказал, что, как только мы прибудем в Чикаго, я ухожу и надеюсь, что мы с ним никогда больше не встретимся.

После этого Гурджиев улёгся на своей нижней полке, всё ещё очень несчастный и бормочущий про моё жестокое сердце и ненадёжность, а я забрался на верхнюю полку, надеясь хоть немного поспать.

Через пять минут охов и ахов Гурджиева, его переворачиваний и метаний на нижней полке, а также возобновившихся шиканий и ругани других пассажиров, он начал громко жаловаться, что ему надо выпить воды, закурить и пр. Посыпалось ещё больше угроз от проводника и, в конце концов, около четырёх часов утра, Гурджиев угомонился и заснул.

Утром мы проснулись позже всех, и пока он одевался и несколько раз ходил в мужской туалет (не обращая внимания на то, насколько он был ещё неодет), на нас глазел весь вагон, полный недоброжелательных попутчиков, которые, конечно же, опознали в нас тех самых людей, которые так шумели минувшей ночью. Примерно через час я смог утащить его в вагон-ресторан, надеясь на спокойный завтрак, но снова мои надежды были разрушены. В меню не было ничего, что Гурджиев мог есть, и у нас был длинный раздражённый разговор с официантом и главным стюардом о возможности достать йогурт и подобную экзотическую – в то время – еду, сопровождающийся ярким описанием его пищеварительного процесса и его крайне специализированных потребностей. После нескольких долгих споров он неожиданно уступил и без какого-либо видимого дискомфорта, но с огромным количеством жалоб начал есть большой американский завтрак.

Поскольку поезд прибывал в Чикаго во второй половине дня, я не рассчитывал на комфортную поездку, но снова надеялся на лучшее. Мои страхи, однако, были обоснованы. У меня ещё никогда не было такого дня! Гурджиев непрестанно курил, несмотря на жалобы пассажиров и угрозы проводника, много пил и поглощал (в моменты, когда нам, казалось, угрожал весь мир) все виды еды, по большей части различные сорта сильно-пахнущих сыров. Каждый раз, когда другие пассажиры жаловались на его поведение, он долго извинялся, но неизбежно находил новые способы, чтобы сердить, раздражать и обижать их – не задевая меня.

Когда мы наконец достигли Чикаго, это показалось мне почти чудом. Каким бы ни было моё мнение о «чикагской группе», но когда я увидел на платформе большое количество людей, ожидающих прибытия Гурджиева, я был счастлив. Я помог ему выйти из поезда со всем его багажом и сказал, что ухожу, и он меня больше не увидит. Когда Гурджиев это услышал, то поднял на платформе такой шум, что ради сохранения спокойствия я согласился пойти с ним и членами группы на квартиру, которую сняли для него. Хотя я уже был взбешён и возмущён, вид раболепных последователей разозлил меня ещё больше. Они приготовили, явно с большими усилиями, ужин «гурджиевского типа» и сделали всё, что только могли придумать, чтобы его порадовать. К ещё большему моему отвращению Гурджиев начал хвалить каждого из них лично, пересказывая, какое ужасное путешествие он перенёс, как плохо я обошёлся с ним, и как сильно отличалась бы поездка с кем-нибудь из них – верными, преданными и уважающими последователями – ведь они смогли бы позаботиться о нём как следует, со всем уважением, которое они к нему испытывают. Я тут же подвергся нападкам самых пылких членов группы за неуважительное обращение с их лидером и так далее.

Примерно через час я дошёл до кризисной точки и заявил Гурджиеву и группе, что ухожу. Гурджиев с изумлением посмотрел на меня и сказал, что если я покину его, он не может остаться в Чикаго совсем один в такой большой квартире; что я не могу оставить его одного ни при каких обстоятельствах. К ужасу группы я сказал, что поскольку он сейчас окружён большой группой преданных сторонников, он вполне может обойтись без моих услуг, и я уверен, что он удостоверится в том, что они могут и хотят выполнить всё, что он только пожелает. Из-за этой вспышки я описал некоторые из их услуг хорошо подобранными бранными словами, которые мы с Гурджиевым проработали в Нью-Йорке – участники группы смотрели на меня с отвращением и возрастающим ужасом.

В Чикаго я с ним больше не виделся, несмотря на несколько посланий с просьбой отвезти его обратно в Нью-Йорк. Когда я вернулся, я тщательно избегал Гурджиева и нью-йоркскую группу, пока не узнал, что он вернулся во Францию.

 

Глава 6

Когда я встретился с Гурджиевым в следующий раз – в Нью-Йорке спустя год или два – я заметил, что наши отношения во многом изменились. Мне понадобилось несколько месяцев, чтобы успокоиться после кошмарной поездки в Чикаго и прийти к выводу, что он своим поведением заставил меня отойти от модели почитания героя, который несознательно сформировался во мне по отношению к нему. Я больше не «любил» его так бесспорно и идеалистично, и больше не оглядывался назад на мои ранние годы, как я делал до этого, гордясь близкими отношениями с «мастером». Я увидел, как меня самыми заурядными способами использовал человек, который мог использовать любых людей, которые оказывались рядом с ним. В этот новый приезд Гурджиева в Нью-Йорк я поприветствовал его как равного, но с искренним уважением. Заботы о персоне Гурджиева, мытьё посуды и выполнение поручений я оставил на долю других, более смиренных членов группы. Он не возражал против моего нового отношения и казался удовлетворённым тем, что видит во мне товарища, а не «раба».

Однако я должен признать, что когда вновь увидел его – он остановился в Great Northern Hotel – я очень близко подошёл к тому, чтобы в один миг вернуться к старому образцу поведения. Гурджиев не только выглядел усталым и сильно постаревшим, но и сама атмосфера номера – с молочными коробками на подоконнике и общим беспорядком в двух меньших комнатах – была убогой. Он вздыхал и стонал, жалуясь на недостаток интереса и энтузиазма у некоторых из его так называемых последователей, и на то, что у него нет денег, и он вынужден зарабатывать их, помимо того, что он проводит лекции, чтения, танцевальные группы и пр. Моим немедленным естественным порывом было желание как-то помочь ему, но я смог удержаться. Однако я навещал его (помимо прочего, он жаловался на одиночество) и в один из таких визитов узнал про некоторые способы, которыми он «зарабатывал деньги», когда они не появлялись в виде взносов от учеников. Я познакомился с потоком «пациентов» – по крайней мере они не были обычными «последователями» – которые регулярно приходили к нему за «лечением» разного рода. Большинство из них были алкоголики, наркоманы, просто обычные невротики, гомосексуалисты и те, кого можно было назвать «преступниками» всех мастей. Они хорошо платили за «излечение» от различных болезней или их симптомов. Я не знаю, в чём состояло лечение, кроме того, что все они нуждались в длительных и частых визитах к Гурджиеву в любое время дня и ночи – фактически, всегда, когда он мог найти лишнее время. Какие бы средства не использовались, обычный результат был таков: они преклонялись перед Гурджиевым, по крайней мере какое-то время. Эти люди отличались от членов группы тем, что они в большей степени преклонялись перед Гурджиевым-человеком, и это преклонение не имело ничего общего с его идеями или «методом». И это сопровождалось, в большинстве случаев, признательностью за «лечение».

Период зарабатывания денег продолжался недолго, и я почувствовал облегчение, когда он закончился. Я был не в восторге от своих визитов к Гурджиеву, и был рад, когда он вышел из горестного образа какого-то врача-шарлатана, живущего в убогой обстановке. Я мог только признать, что он был способен заработать достаточно денег – и, возможно, вылечить достаточно людей – чтобы оставить ту деятельность, которая всегда казалось мне не более чем игрой. Изгои также исчезли со сцены.

С этого времени я приходил встретиться с Гурджиевым в закусочную «Чайлдс», которую он называл своим «офисом» и где любил проводить время и писать. Также я несколько раз сопровождал его в коротких морских путешествиях – обычно в Нью-Джерси.

Во время одной из таких поездок, в которой его сопровождали несколько «верующих» (как я теперь называл его последователей), он представил меня мужчине и женщине, которые, как он аккуратно отметил, не были мужем и женой. Гурджиев сказал, что этому мужчине нравится быть женатым, и он уже был женат и разведён несколько раз, но на этой женщине он ещё не женился – но уже как бы опробовал её – и поэтому она была его «носовым платком». Гурджиев пустился в долгое повествование на тему отношения полов. Он сказал, что раньше существовали отношения, редко встречающиеся в наше время, которые можно было назвать «истинным браком»; брак, к которому мы привыкли, является просто узаконенным сексуальным взаимодействием. Поскольку большинство людей, мужчин и женщин, сексуально мотивированы и по этой причине нуждаются в разнообразии, их отношения редко бывают длительными и обычно заканчиваются разводом. Есть случайные исключения из этого правила, когда глубокие и крепкие отношения развиваются из того, что было вначале чистым сексом, но такое бывает редко. Большинство отношений, неважно, официальных или нет, являются просто отношениями мужчины и его «носового платка», что и подтверждает эта конкретная пара. «Для него, – сказал Гурджиев, – это очень удобно; он неожиданно испытывает потребность или желание высморкаться, а его носовой платок всегда с ним, нет необходимости носить такое выделение в кармане. Женщина-платок всё стерпит. Очень, очень удобно для современных мужчин. Для этого мужчины это особенно удобно, потому что ему нужно высмаркиваться очень часто; это его любимое развлечение».

Гурджиев улыбнулся им обоим после такого описания, и они улыбнулись ему в ответ. Снова я был удивлён тем, как люди принимают подобные заявления. Не то чтобы я ожидал возмущённого протеста, но это покорное согласие всегда меня поражало. И это было ещё не всё – обычно такие люди толковали подобное описание себя наиболее лестным для них образом, и даже могли зайти так далеко, что повторяли свою версию его комментария (конечно же, с этой лестной интерпретацией) другим членам группы.

Подобные разговоры занимали нас большую часть пути. Когда мы прибыли в дом каких-то друзей Гурджиева в Нью-Джерси, он настоял, чтобы они проводили нас на местный рынок, где он купил несколько фунтов чеснока, необходимого для приготовления специального блюда. Когда мы вернулись в дом, Гурджиев раздал всем указания; семь или восемь человек должны были заняться очисткой и приготовлением всей этой массы чеснока. Хоть я и не отказывался с возмущением от этой рутинной работы, я просто не стал в ней участвовать. Я сел с Гурджиевым на террасе, и мы стали пить яблочную водку, которую он только недавно распробовал. Через какое-то время он неожиданно и многозначительно спросил, как это так случилось, что я не помогаю чистить чеснок. Я ответил, что поехал не для того, чтобы чистить чеснок – я просто не хочу помогать. Тогда он спросил, не думаю ли я, что я выше других, и я ответил, поддразнивая его, что не считаю себя достойным такой важной работы. Гурджиев налил нам очередной стакан и произнес, что я никогда не смогу осознать, сколько у него неприятностей из-за его студентов. Не имеет значения, как тяжело он работает с ними, но когда они доходят до такой стадии, когда он думает, что может положиться на них, они тут же становятся ненадёжными и так далее. Он добавил, что в этом случае я был хорошим примером. Он потратил годы, прилагая неимоверное количество усилий, которое я не могу себе даже представить, воспитывая из меня достойного надёжного последователя, но сейчас, когда для меня было так важно помочь с чисткой чеснока, я его подвёл. Я ответил, что если я чему-нибудь от него и научился, так это тому, что на других нельзя полагаться – особенно в таких важных делах, как чистка чеснока.

Гурджиев поругал меня за непочтительную манеру разговора с ним, потом неожиданно сменил тему. Он сказал, что для него это большое удовольствие – видеть группу преданных последователей, послушно выполняющую работу, которую он им поручил. Мы помолчали, глядя как шесть или семь старательных последователей готовят чеснок, и я сказал, снова наполняя наши стаканы, что я легко понимаю это его удовольствие, и поэтому в данный момент мне приятно сидеть рядом с ним и разделять эту радость. Гурджиев снова выругал меня за недостаток серьёзности, но, несмотря на это, он рассмеялся, и мы продолжили вместе пить. После довольно долгого молчания он неожиданно спросил меня, почему я не ходил регулярно на встречи группы, чтения и прочее, и я ответил, что меня вряд ли можно отнести к примерным последователям из-за моего отношения. Мне претит общее чувство преклонения перед ним, которое испытывает большинство членов нью-йоркской группы – или любой другой группы – и мне некомфортно с ними.

Гурджиев очень серьёзно посмотрел на меня и сказал: «Вы помните, я говорил вам, что то, чему я вас научил, уже у вас в крови; что вы не сможете это забыть, как бы ни пытались?»

Я сказал, что помню, и он добавил: «То, что вы сейчас сказали мне, лишь подтверждает мои слова. Работа группы важна. Когда люди работают вместе, они могут помочь друг другу, могут сделать работу легче. Но с тех пор, как у вас сложились неправильные отношения с группой, вы стали несознательно создавать для себя трудности и страдания. Из-за того, что вы учились у меня ранее, сейчас вы создаёте для себя дополнительную борьбу. Это может быть хорошо для вашего будущего, но это очень тяжело. Вы отравлены на всю жизнь».

Гурджиев больше ничего не сказал, и мы продолжили пить в тишине, пока весь чеснок не был готов. Затем он распорядился замочить чеснок в бочке в некоем растворе и пообещал, что ещё вернётся, чтобы закончить приготовление. Я, во всяком случае, никогда больше не слышал о чесноке.

 

Глава 7

Гурджиев посещал Соединённые Штаты более десяти лет и стал известен довольно большому количеству людей, в основном в Нью-Йорке. Поскольку информация о нём передавалась из уст в уста, у людей неизбежно сложилось о нём несколько различных мнений. Кроме того, что его знали как серьёзного философа и мистика, он также «прославился» как шарлатан, знахарь и тому подобное. Из-за такой репутации, а также из-за неправильных представлений о нём и его работе, Гурджиева стали разыскивать и посещать люди самых разных сословий по разнообразным причинам, которые не имели отношения к его главной цели. В определённые периоды Гурджиев уделял этим людям немало времени, также как во времена, когда ради денег он проводил «лечение» пациентов, или, по крайней мере, давал им какие-то рекомендации.

Хотя я часто думал, что некоторых из этих встреч можно было бы – и, возможно, лучше было бы – избежать, было сложно и, возможно, нечестно пытаться оценить причины, из-за которых он общался с таким большим количеством различных людей. В то время мои размышления над этим вопросом были достаточно просты. Я полагал, что Гурджиев был, в некотором смысле, захвачен своим, бесспорно, искренним интересом к людям, и столь же искренним желанием помочь каждому, кто столкнулся с той или иной проблемой. Он был, с одной стороны, лёгкой мишенью. Но, учитывая его сложную натуру, он, конечно же, также порадовал себя большим количеством «игр», в которые он играл с людьми.

У большинства из тех, кто приходил тогда к Гурджиеву, несомненно, были проблемы. Часто этих людей направляли к нему доброжелательные члены одной из американских «групп». Почти во всех случаях «проблема» была психосоматической природы, и его рекомендации не всегда приводили к исцелению, в основном, из-за недостатка сотрудничества со стороны просящих.

В одном случае группа доброжелателей попросила его помочь женщине, которой было за пятьдесят и которая в течение нескольких лет много пила – по крайней мере, по мнению окружающих. Когда она обратилась за консультацией к доктору по причине некоего нездоровья, не связанного с её «алкоголизмом», частью рекомендаций доктора был запрет употребления алкоголя в любом виде. Гурджиев сказал, что ему необходимо увидеть эту женщину для того, чтобы решить, что для неё можно сделать. После того, как он встретился с ней и задал ей несколько вопросов, он сказал, что в принципе у неё всё в норме, кроме того, что у неё период химического дисбаланса, совершенно нормальный для женщины её возраста. Однако он добавил, что её длительное употребление алкоголя не было алкоголизмом. Фактически, у неё была свойственная данной местности нужда в некотором количестве алкоголя и полный отказ от него может привести к очень серьёзным последствиям, даже фатальным. Гурджиев прописал ей количество алкоголя, которое она должна употреблять ежедневно, и сказал, что за исключением абсолютно нормальных симптомов, которые приходят с климаксом и скоро закончатся, она была полностью здоровой. Он добавил, что есть несколько причин, по которым нужно следовать его совету, и что это не нужно раскрывать доктору. Ещё он хочет видеть её время от времени, и в конечном итоге её потребность в алкоголе будет постепенно снижаться сама по себе, но он хотел бы контролировать процесс. Что касается причин, по которым не следует говорить доктору о его совете, он сказал, что доктора, в общем, не любят, когда пациенты ходят «за их спиной» на консультацию к другим докторам или консультируются с кем-то, вроде него, кто не был юридически признанным врачом, что неизбежно приведёт к тому, что любой доктор немедленно отвергнет его советы и предписания.

Женщина, конечно же, была довольна его советом, и её здоровье стало немедленно улучшаться. Как указал Гурджиев, это было, в основном, связано с тем, что он, по сути, подтвердил её собственное мнение о своём состоянии. Он добавил, что это, конечно же, не всегда работает, но конкретно эта женщина была, в общем, «очень чисто настроена на свою систему». Он убедил её в том, что когда она заболевает, ей нужно следовать собственным инстинктам, а к врачам обращаться только при крайней необходимости или при несчастных случаях, которые не имеют ничего общего с её здоровым физическим состоянием.

Женщина оставалась в добром здравии несколько месяцев, пока её ложно-доброжелательный друг не захотел заинтересовать доктора Гурджиевым и доказать, что Гурджиев был по всем статьям лучшим специалистом, чем любой другой доктор. Этот друг известил доктора, что улучшение состояния женщины было результатом выполнения советов Гурджиева, полностью противоположных его рекомендациям. Доктор среагировал точно так, как и предсказывал Гурджиев. Он убедил женщину, что она медленно отравляет себя алкоголем, а Гурджиев, на самом деле, шарлатан. Он положил её в больницу, настрого запретив употребление алкоголя в любом его виде. Вскорости эта женщина умерла.

Гурджиев очень страдал, узнав о её смерти, и сказал, что хотя женщина действительно была «чисто настроена» на своё физическое состояние, она не была очень умной или мужественной и ей недоставало стойкости, чтобы сопротивляться привычному доверию к общепризнанным «докторам». Он добавил, что это был хороший пример того, что будет неизбежно происходить, когда люди советуются с ним и следуют его советам – часто радикальным – но в то же время не могут довериться ему полностью.

Похожий случай был с женщиной, которая, к большому расстройству её друзей, медленно умирала в больнице. Гурджиева убедили посетить её, и после встречи он сказал, хотя и не ей лично, что это не физическая болезнь. Эта женщина просто хочет умереть – она жаждет смерти, как мы это называем. Ей нужно что-то, во что верить и ради чего жить, а также немедленное лечение. Вероятно, Гурджиев смог убедить её, что есть причины, чтобы жить дальше, и порекомендовал ей ежедневные клизмы с оливковым маслом, которые нужно было ставить без ведома её докторов. (Женщина могла это делать, используя маленькую детскую спринцовку и принесённое ей небольшое количество оливкового масла). Гурджиев сказал, что причина такого предписания в том, что её состояние можно описать, как длительный запор из-за её нервного и эмоционального расстройства, и её кишечник был покрыт тяжёлым сухим грязным веществом, которое оливковое масло постепенно разобьёт, растворит и выведет.

Женщина взялась за дело с энтузиазмом, в основном из-за того, что Гурджиев заинтересовался ею. Лечение сработало, её состояние стало быстро улучшаться. Но как только она похвасталась перед докторами медицинскими способностями Гурджиева, это лечение было тут же прервано. Однако в этом случае женщина осталась жива. Но уже за стенами больницы она очень ругала Гурджиева за то, что «он стал причиной её проблем с докторами». Гурджиева это развеселило, и он заявил, что теперь у неё есть то, что ей действительно необходимо. Её ненависть к нему стала хорошей причиной, для того чтобы жить, даже если со временем эта ненависть утихнет.

Хотя было много разговоров об этих двух случаях – за и против – среди членов группы и других людей, знавших о Гурджиеве, ни один из них не создал ему каких-либо неприятностей ни с врачами, ни с властями.

Была, однако, одна история, которая причинила ему существенные неприятности и которая, в конечном счёте, сделала для него сложным пребывание в Соединённых Штатах и затруднила повторные визиты. Эта история, как и другие, была связана с женщиной. Как я помню, эта женщина – довольно молодая – встретила Гурджиева в Чикаго. Помимо интереса к его идеям, она очень увлеклась им как мужчиной. Он обсуждал её случай однажды в моём присутствии и сказал, что она была несчастной жертвой современного общества. Её плохо принимали другие люди из-за того, что она была внешне непривлекательна. Ей было сложно общаться, и её врождённая застенчивость вызывала у неё некоторые проявления, которые были неприятны другим людям. Гурджиев сказал, что это естественно, что она «влюбилась» в такого человека, как он, принявшего её с добротой и уважением. Хотя это будет сложно, но если он сможет поработать с ней лично несколько месяцев, он многое для неё сделает, и она будет автоматически расти из-за её увлечения им.

Основной трудностью в этой задумке было то, что семья молодой женщины считала её полуинвалидом и была против её общения с Гурджиевым. Несмотря на это, молодая женщина смогла вырваться от своих родителей и последовала за Гурджиевым в Нью-Йорк, где регулярно встречалась с ним и сопровождала его, как заблудшая овца.

Со временем она стала объектом насмешек для членов нью-йоркской группы, и было много недвусмысленных предположений о её отношениях с Гурджиевым. Многие, даже так называемые последователи, казалось, были только рады ухватиться за любые необычные отношения Гурджиева, как за хорошую тему для слухов и домыслов. Гурджиев заметил мне по этому поводу, что это очень глупая, но, как правило, неизбежная реакция людей против кого-то, кем они притворно восхищаются.

Хотя я ничего не знал о том, какими были эти отношения на самом деле, я знаю, что они были неожиданно и грубо прерваны появлением родственников этой женщины, которые начали обвинять Гурджиева в «аморальных сексуальных отношениях» с ней, и за этим обвинением последовало то, что её заперли в психушке.

До сих пор, из-за того, что не было никаких доказательств, подтверждающих обвинения, это всё было не очень серьёзным, хотя многие из нас беспокоились о возможных сложностях для Гурджиева в том, чтобы «заниматься медицинской практикой без лицензии» и из-за его статуса временно проживающего в Соединённых Штатах.

Однако после того как несчастная молодая женщина снова вернулась к своей жизни после недели заточения в клинике, тучи стали сгущаться. Из-за возобновившихся обвинений против Гурджиева – достаточно странных и раздутых его пылкими мнимыми последователями – он был арестован и помещён на Эллис Айленд на 10 дней. За это время я услышал все возможные обвинения в его адрес, словно разразился большой шторм из слухов и домыслов, а также все аргументы оппозиционной группы, которая поставила себе целью очистить его имя. Эта группа в конце концов, используя различные методы, одержала победу, но имя Гурджиева, насколько мне известно, никогда не было очищено полностью, и этот инцидент остался на нём чёрной меткой. В результате его пребывание в Америке было сокращено, и после его отъезда нью-йоркская группа оказалась расколотой на части.

Много лет спустя он упомянул этот эпизод и сказал, что он привёл к очень хорошему результату, поскольку послужил как шок, который отделил «зёрна от плевел» в его американских единомышленниках.

 

Глава 8

В один из многих визитов Гурджиева в Америку, как я помню, он очень часто ходил в кино. Он говорил, что ему, с его восточным темпераментом и характером, было очень сложно понять суть западной ментальности. Хотя многие западные люди утверждали, что фильмы представляют собой преувеличенные картины американской жизни и не показывают настоящую Америку, он с этим не соглашался. Активное физическое поведение, представленное в фильмах, было, конечно, преувеличено, однако основные побуждения – надежды, мечты и желания американцев – изображены очень точно. Гурджиев говорил, что только в фильмах общепринятое американское отношение, например, к сексу, показывалось именно таким, каким оно есть на самом деле. Он продолжал, что его утверждения, в любом случае, не могут быть оспорены, потому что интеллект создателей фильмов, очевидно, был таков, что они не могли ничего создать, но только скопировать – и порой исказить – ту жизнь, которой они, по его мнению, живут.

Когда Гурджиев развивал тему секса, показанную в фильмах, он говорил, что хотя секс изначально был только залогом воспроизведения и продолжения человеческого рода, совершенно очевидно, что он стал чем-то совсем другим, с тех пор как стал «цивилизованным» в Америке и где-либо ещё в западном мире. Секс, будучи по сути источником всей энергии, – и поэтому являясь потенциально неиссякаемым источником, например, искусства, – также стал для большинства людей не более чем наиболее возбуждающим развлечением из всех, известных современному человеку. Из-за этого энергия, которая была предназначена и могла быть использована для серьёзных и высоких целей, просто расходовалась, растраченная в неистовой погоне за удовольствиями. Хотя Гурджиев не осуждал другие цивилизованные привычки, он критиковал их с той точки зрения, что любая растрата была неправильной для человека.

Он намекал, что человеческие потребности в целом не были неким «извращением», как в случае секса. Потребность в еде, потребность удалять ненужные вещества из тела, спать и так далее сами по себе являются достаточно сильными. По сути, если конкретный человек имеет достаточно сильное желание пойти в туалет – или умирает от жажды или голода – никакая сексуальная неудовлетворённость не сможет взять над ним верх. Удовольствие от питья воды, когда действительно испытываешь жажду, конечно же, отличается от сексуального наслаждения, но имеет такую же силу. Извращённое понимание секса может быть успешно изучено и исследовано, и любое направление сексуальной силы в более творческие каналы, чем чистое удовольствие, будет полезной задачей для любого человека.

Люди часто спрашивали Гурджиева, как именно «искажён» секс, но он уходил от этих вопросов, как от незначительных. Искажение было искажением и не имело значения, какую форму оно может принимать – вопрос «хорошего» и «плохого» искажения не стоял. Секс, в общем, искажён всякий раз, когда служит для чего-то ещё, кроме основных намерений природы: творить детей и творить энергию, которая может быть использована для более высоких целей, чем физическое или эмоциональное наслаждение. Неправильное использование этой энергии в любом случае было пагубным.

Гурджиев часто использовал секс, как некий шок-фактор в обращении с людьми. Я помню случай с одной молодой женщиной, танцовщицей, которая хорошо подходила для работы Гурджиева. Так как она была хорошей танцовщицей и хорошим учителем, ей было позволено вести группу «гурджиевских» танцев для новичков. Однако её интерес в этой работе не пошёл дальше удовольствия от того, что она заняла позицию некоего авторитета. Когда она однажды поставила под сомнение одно из утверждений, сказанное Гурджиевым на лекции, он сказал ей, что даст личный ответ на её вопросы, и договорится с кем-то, чтобы её привели к нему, когда он будет свободен.

Той же ночью, после лекции, он сказал мне пойти к этой женщине и пригласить её прийти в его комнату в три часа утра. Он также просил передать ей, что он покажет ей некие чудесные вещи – которые она не может даже представить. Когда я передал ей это послание, она презрительно выслушала и, демонстрируя праведный шок и злость, сказала мне ответить Гурджиеву, что она осознаёт «предложение», которое только что услышала, и не только не придёт в его комнату, но и не желает больше иметь ничего общего с его работой.

Гурджиев очень развеселился, когда я передал ему этот ответ, и сказал, что она сделала неудачный для неё, но хороший для него выбор. Её озабоченность сексом была такой, что она больше не могла быть хорошим учителем его танцев, и он выбрал этот способ – сохраняющий её лицо – для её увольнения. Однако он добавил, что было время, когда он был не прочь «развлечься» в современном американском стиле, и они оба не пожалели бы, если бы она согласилась его посетить. Так, как всё случилось – это тоже хорошо, потому что у него на самом деле нет времени, чтобы работать потом с отголосками, которые неизменно последовали бы, если бы она приняла его «предложение». Также он сказал, что её отказ послужит ей темой для размышлений и работы воображения до конца её жизни. С одной стороны, она сможет говорить, что «отвергла» активные ухаживания Гурджиева, с другой стороны, она будет размышлять, как бы это было, если бы она согласилась. Я помню реакцию одной женщины на этот инцидент, поскольку танцовщица, естественно, не замедлила распространить эту историю. С огорчённым взглядом она сказала мне: «Если бы это только была я! Какая возможность! Можете ли вы организовать мне такое свидание?» Я посоветовал ей обратиться к Гурджиеву лично и дать ему знать о своём существовании, но, столь же печально, она признала, что «у неё не хватит мужества».

Казалось также, что Гурджиев развлекался тем, что описывал, обычно в точных деталях, сексуальную жизнь или сексуальные истории из жизни людей, приходивших к нему за советом. Он говорил, что поскольку секс, в силу самой своей природы, допустим только в очень ограниченных формах, довольно просто отследить конкретные формы удовлетворения, которые привлекают определённые характеры или темпераменты. Описания были неизменно вульгарными и часто забавными.

Я слышал очень много историй и огромное количество слухов про предполагаемые сексуальные практики Гурджиева. Большинство из этих слухов были явной неправдой и, казалось, являлись результатом того, что некто, кто поставил себя в роль лидера или у кого есть «школа» необычного типа, должен также, более или менее автоматически, иметь необычную и разнообразную сексуальную жизнь. Единственная несколько необычная правда об этой стороне его жизни, известная мне, состояла в том, что у него были дети от разных женщин, с которыми он не состоял в браке – но это нормальное и в целом принимаемое обществом поведение, далёкое от слухов про практики, ритуалы и оргии, которые, как я слышал, ему приписывали.

Даже сейчас, через много лет после его смерти, я сталкиваюсь с тем, что очень часто люди, которые знают о нём по слухам, спрашивают про его сексуальные практики, часто намекая, что они должны быть не только очень интересными и необычными, но также являются и частью его учения. И, между прочим, по их мнению, я либо точно принимал участие в этих практиках, либо, по крайней мере, всё знаю о них. Такие люди всегда разочаровывались (можно даже сказать, что их иллюзии рушились), узнав обратное, а именно, узнав, что он был женат, реагируя на это чуть ли не так, как если бы это был последний грех для такой «своеобразной» натуры.

 

Глава 9

В беседах о современной Америке Гурджиев иногда упоминал «новых американских богов», учёных, и, в частности, личных богов – врачей и психиатров. Он, казалось, чувствовал, что врачи были опасной породой, потому что, даже если они часто движимы высокопарными принципами, наподобие «посвятить себя спасению человеческих жизней», они слишком мало знают о человеке, почти ничего не знают о взаимосвязи мозга, эмоций и тела, и их цель, в общем, не в том, чтобы помочь человеку или спасти его, но просто истребить болезнь. Человек – это не только высший, но, возможно, единственный организм, который постоянно и коренным образом противоречит балансу природы своей очень вредной деятельностью в любых обстоятельствах. Это особенно опасно, потому что люди не знают, что они делают и даже не принимают природу во внимание. Природа бесконечно терпелива, постоянно адаптируется к нагрузкам, навязанным ей человечеством, особенно учёными, но, в конце концов, она будет вынуждена «расквитаться», как это и происходит, и вынудит человека к надлежащему балансу и гармонии.

Что касается докторов и болезней, то будет неверным заявлять, что Гурджиев оправдывал эвтаназию или считал профилактику болезней плохой целью, но бесспорно, что продление человеческой жизни в любых обстоятельствах и любой ценой было, по его мнению, бесполезным и объективно аморальным. У каждой жизни, согласно Гурджиеву, своя цель и собственный ритм, и только наш ненормальный страх смерти и то, что мы рассматриваем её не только как что-то ужасное, но и плохое, вынуждает нас к продлению физической жизни любой ценой. Это бессмысленно, поскольку жизнь, как мы её понимаем, не имеет никакого значения или сознательной цели даже для тех, кто полностью здоров и кому ни в коей мере не угрожает болезнь или смерть. Гурджиев интересовался статистикой основных заболеваний – главных убийц – и считал, что повсеместное распространение сердечных болезней и рака хорошо для той цивилизации, которую мы создали и в которой живём. Эти две «болезни», наравне с менее опасными заболеваниями, такими как язва, были почти всегда неизбежным результатом жизни в дисгармоничной атмосфере постоянного напряжения и стресса.

Многие приверженцы Гурджиева были подавлены его часто повторяемым категоричным утверждением, что человек способен к реальной учёбе и «изменениям» только до достижения некоего вида зрелости – обычно лет в двадцать или около того: момента, когда он прекращает расти автоматически. После достижения этой точки жизнь не будет представлять из себя ничего более чем «скатывание вниз», подобно разжимающейся пружине, и ничего нового уже не будет воспринято, ничему новому нельзя будет научиться. Поскольку многие приходили к Гурджиеву намного позже достижения этой «зрелости», они бывали удручены этой теорией и часто видоизменяли её, придавали ей другое значение, которое позволяло именно им продолжать надеяться и не падать духом.

Однажды я отметил, что люди, которых я видел в Приоре, в различных группах и сейчас в Нью-Йорке, на мой взгляд, толкуют идеи Гурджиева таким образом, чтобы обнадёжить себя или поддержать, и зачастую при помощи подобных толкований избегают простой правды или того факта, который он утверждал. Гурджиев ответил, что это болтовня, важно не быть жестоким к людям, что нельзя скупиться на надежду для них, и если благодаря таким трактовкам они могут удерживаться в его учении, у них есть шанс впитать нечто ценное – если не для этой жизни, то хотя бы для следующей. Эта тенденция к «толкованию» – для того, чтобы сделать его теории «легко усваиваемыми» – была показателем того, как сильно люди нуждаются в поддержке, руководстве или обучении разного рода, и эту потребность нельзя презирать. Гурджиев добавил, что поскольку один человек может лишь незначительно повлиять на большое количество других людей, в конечном счёте этот человек может передать то знание, которое он получил, лишь какому-то одному человеку, и это было сложной задачей для учителей на протяжении всей истории. Если расти и учиться в жизни, то можно прийти к знанию, что собственные страдания – ничто по сравнению с неизбежным наблюдением очевидно ненужных страданий других. До известной степени самое трудное испытание в жизни – это невозможность облегчить страдания других. И хуже всего то, что большинство людей страдает бессмысленно, их страдание никогда не послужит какой-либо полезной цели. Вместо «использования» своих страданий для развития высшего сознания, люди проводят своё время, используя все возможные способы, чтобы облегчить эти страдания, которые в любом случае не могут быть облегчены. Гурджиев продолжил – и повторял это в своих книгах – что если конкретный человек может научиться жить с постоянным сознанием неизбежности своей собственной смерти, он уже достигнет многого на пути роста и подготовит себя к реальному обучению. Но, согласно Гурджиеву, печально то, что состояние нашего сознания, в общем, таково, что даже такое осознание в принципе невозможно. В некоторых человеческих организациях люди могли стремиться к смерти, к тому, чтобы завершить жизнь в сражении, но это совсем не то же самое, что сознательное принятие безжалостной, неумолимой, неизбежной смерти самого себя. Возможно вообразить чужую смерть, даже смерть тех, к кому очень привязан, но свою – никогда.

В течение этого периода в Нью-Йорке я помню ощущение того, что хотя Гурджиев казался мне пророком гибели, катастрофы и безнадёжности, он также вселял и надежду. Когда я сказал ему об этом парадоксе, он напомнил мне, что часто говорил мне смотреть на вещи «вверх ногами» или «с другой стороны медали», и этот большой парадокс, эта «палка о двух концах», хотя потенциально и опасная вещь, но также очень полезный инструмент, благодаря которому можно найти энергию и силу работать против трудностей, которые кажутся непреодолимыми. Он также сказал, что любые усилия, меньшие чем «сверхчеловеческие», не имеют никакой ценности, снова делая акцент на том, что единственная надежда человека – это бороться, чтобы достичь «невозможного». Единственное, что нужно сделать – это сделать невозможное.

 

Глава 10

Возможно, из-за сути его работы и затруднений его студентов, Гурджиев часто поднимал тему добра и зла. Он часто утверждал, что по существу, таких вещей, как добро и зло, нет вообще, они существуют только в форме нравственных понятий в человеческом уме. Но поскольку его работа была связана с людьми, и поскольку люди сами по себе озабочены добром и злом, именно по этой причине добро и зло реальны – в том смысле, что если кто-то верит в существование чего-то, для него оно существует, ум делает это реальным.

В объективном смысле Гурджиев продвигал то, что он называл «объективной моралью» – нравственность, базирующуюся на индивидуальной совести, а не на общественных определениях добра и зла. В этом смысле зло определяется как некая неправильная функция или проявление человека – то, что причиняет вред самому индивидууму и его близким. Гурджиев настаивал, что если добро и зло существуют, то есть если мы считаем, что они реальны, то потенциальная способность человека утверждать добро и зло всегда одинаково сильна, и она действительно возрастает, когда человек растёт и развивается. Хотя я часто слышал возражения против этой теории, она мне казалась простой и достаточно логичной. Когда человек учится и растёт, его общий потенциал и его сила возрастают. Это казалось естественным, поэтому если присоединяться к моральным идеям, описанным словами «добро» и «зло», потенциал человеческого действия в любом смысле автоматически возрастает. Однозначно, Гитлер и Сталин, вместе с миллионами их последователей, были убеждены, что их цели, – и поэтому средства для их достижения, – были «добрыми».

В дискуссиях по этому поводу было очень много недоразумений, в основном из-за того, что для любой большой группы людей оказывалось сложным определить, что хорошо, а что плохо, а поэтому – принять эти определения. Мне казалось, что когда Гурджиев использовал эти термины, он использовал их в особом и довольно узком смысле: имеющем отношение к созидательным и разругайтельным силам в человеке по отношению к его собственному развитию и росту. К примеру, он часто предупреждал, что чем больше работаешь, тем сложнее становится работа; другими словами, по мере роста не достигаешь большего покоя и не получаешь никакой видимой или явной награды, не становишься очевидно «хорошим», но борьба между возможностями для проявления «добра» или «зла» усиливается. Сам Гурджиев был интересным примером этой теории, и я часто думал, что его личная сила была такой, что он мог очень легко сделать столько же зла, сколько делал добра. Когда он советовал женщине бросить её хорошо оплачиваемую должность и влезть в долги, чтобы освободить себя, наконец, от озабоченности финансовой безопасностью, многие люди считали, что этот совет был «плохим», но были и те, кто считал его «хорошим». Это зависело от того, как женщина отнеслась к этому совету, в смысле того, как он на неё повлиял. (Кстати, она последовала этому совету и много лет боролась, чтобы погасить долги; она сочла, что получила опыт, который поспособствовал её росту и пониманию жизни и людей, а также освободил её от несознательного стремления к безопасности).

Из-за того, что Гурджиев производил впечатление на людей, ему приходилось иметь дело с большим количеством ярлыков, навешиваемых на него из-за того, что многие люди приходили к нему с предвзятыми фантазиями о его возможностях и его учении. Такие «мнения» обычно не были основаны на правде или каких-то фактах и только разрастались после того, как человек встречался с Гурджиевым. Из-за его репутации люди редко шли на встречу с человеком по фамилии Гурджиев – они встречались с его образом, который заранее сформировался в их уме. Человек, который был убеждён, что Гурджиев имеет дело со «злобной», чёрной магией, при встрече с ним будет истолковывать всё сказанное им как подтверждение того, что он действительно «чёрный маг».

Много лет назад Алистер Кроули, который создал себе имя в Англии как «маг», который среди прочего хвастался тем, что подвесил беременную жену за большие пальцы рук, чтобы создать ребёнка-монстра, совершил непрошеный визит к Гурджиеву в Фонтенбло. Кроули был твёрдо убеждён, что Гурджиев «чёрный маг», и очевидным предлогом его визита было вызвать Гурджиева на дуэль магов. Визит не имел результата, потому что Гурджиев, хотя и не отрицал знания неких сил, которые могут называться «магическими», отказался их демонстрировать. В ответ Кроули тоже отказался «открыть» свои возможности; к большому разочарованию зрителей, мы не стали свидетелями каких-то сверхъестественных подвигов. Но Кроули уехал с впечатлением от Гурджиева, что тот был либо (а) обманщиком, либо (б) более слабым чёрным магом.

Гурджиев использовал термины «хороший» и «плохой» в очень простом, прямом смысле, когда говорил, что для человека плохо не уважать своих родителей, что «хороший» человек обязательно должен их уважать. Я думаю, что убийство он также отнёс бы к «плохому», но помимо этих очевидных примеров он никак не пояснял ни то, ни другое. Определённо, весомая часть его учения была попыткой помочь ученикам избавиться от обыденных понятий (моральных) добра и зла, и заменить их привычную нравственность объективной моралью, которая базировалась бы на потребностях и требованиях совести, что было правильно и естественно для человеческой индивидуальности. Однако он настаивал, что нужно прожить жизнь полно – в обществе – и для того, чтобы этого достичь и не выделяться, необходимо разделять, по крайней мере официально, преобладающую мораль общества. Другими словами, необходимо «сыграть» роль на подмостках жизни, но всегда быть способным различать внешнего «играющего роль» и внутреннего «реального» человека. Гурджиев отметил, что это очень сложно сделать правильно, поскольку трудно разделить себя – большинство людей «играют роли» всю свою жизнь, имитируя, что они живут, когда они фактически только реагируют на жизнь, которая происходит с ними. В противоположность принципам, выраженным в «Нагорной проповеди», как её часто понимали, нужно «зарыть свой талант в землю» от невежд и непосвящённых, поскольку они могут только полностью автоматически пытаться уничтожить любой «талант» или «знания»; однако точно так же было важно не прятать это знание или «талант» от себя и от тех, кто работает серьёзно и честно для достижения тех же целей саморазвития и правильного роста.

 

Глава 11

Гурджиев вернулся в Европу в конце тридцатых, и мы не виделись после этого много лет, хотя в тот момент я об этом ещё не подозревал. Я регулярно виделся с ним в Нью-Йорке, когда он был там, но у нас не было серьёзных личных бесед. Однако перед его отъездом у нас состоялся длинный разговор, в котором он снова повторил, что мне необходимо опытным путём исследовать мир; что не имеет значения, знаю ли я об этом или нет, но я «впитал» достаточно материала – по крайней мере на первое время – и что для меня важно прожить жизнь и использовать этот материал в различных ситуациях. Гурджиев не дал чёткого совета отстраниться от его работы или от американских групп, но когда я спросил его об этом, он ответил, что этот вопрос разрешится сам собой, если я буду делать то, что я чувствую, что я должен делать.

В последующие годы я время от времени участвовал в групповых встречах и иногда присутствовал на чтениях его книг, но недолго и не постоянно. Несмотря на это, его влияние на меня оставалось бесспорным. Так же как ребёнок, который рассматривает родителей как окончательный авторитет, я понял, что никогда не приму какого-либо важного решения без попытки соотнести его с точкой зрения учения Гурджиева. Я обнаружил в себе то, что удивило меня самого, – я стал склонен судить себя и других со строго нравственной и довольно «пуританской» точки зрения. Я ещё был молод и относительно неопытен, и мои суждения склонялись к жёсткости и великой строгости. Было ли это результатом моей связи с Гурджиевым (который был намного более «пуританином» и «благочестивым» в большем количестве смыслов, чем это можно было себе представить), или просто обнажение моего пуританского средне-западного американского происхождения, я не уверен, но время шло, и я начал чувствовать, что большинство из моих суждений были результатом неосознанного протеста против его авторитета и от столь же неосознанной попытки с моей стороны освободить себя от его сильного влияния. В любом случае, это была искренняя борьба, состоящая из моих сильных чувств к Гурджиеву как к человеку и, если можно так сказать, к родителю, и столь же сильного «осуждения» поведения многих из его последователей.

Примером моего внутреннего конфликта было то, что хотя я отверг большинство его последователей и не посещал их встреч, я продолжал, хотя и не зная этого, почитать лично Гурджиева. Лучшей иллюстрацией этого была моя встреча с П.Д. Успенским, в прошлом учеником Гурджиева, который проводил лекции и встречи в Нью-Йорке. Мне сказали, что он объявил об особой серии лекций для людей, которые в то или иное время были связаны с Гурджиевым, и меня уговорили прийти на предварительную лекцию, которая была своего рода вступлением ко всей серии. Я пошёл, хотя и вопреки здравому смыслу.

Большая группа последователей Гурджиева встретилась с Успенским на квартире в Нью-Йорке, где мы прослушали бесконечное чтение – слишком малопонятное для меня – после чего Успенский объявил, что будет отвечать на любые вопросы, которые возникнут у нас перед тем, как мы «запишемся» (или не запишемся) на последующую серию лекций. Были даны ответы на различные вопросы, но единственный вопрос, который был интересен лично мне: «Почему Успенский «порвал» с Гурджиевым и публично отделил себя от гурджиевской работы?» Для того чтобы прояснить возможные недоразумения, я хотел бы заметить, что ходили слухи, будто Гурджиев «отстранил» Успенского; но в начале этой «предварительной лекции» Успенский заявил, что он сам оставил Гурджиева. Гурджиев, что характерно, никогда ничего не говорил об этом разрыве. Успенский улыбнулся на вопрос и сказал, что ответ был очень прост: когда он понял, что «Гурджиев не прав», он принял решение оставить его – добавив, что детали этого открытия будут рассмотрены в последующих лекциях. Я ответил, с гораздо большим чувством, чем я от себя ожидал, что я услышал достаточно. Для меня было открытием, что я столь неистово верен Гурджиеву и точно уверен, что он не может «быть неправым» ни в чём. Я не посетил ни одну из последующих лекций Успенского, а те, кто посетил, сказали только, что лекции были очень интересными, и я не должен был их пропускать.

Несколько лет спустя состоялось примирение между «фракциями» Гурджиева и Успенского, и я думаю, что книги Успенского – особенно «В поисках чудесного» – были рекомендованы к прочтению будущим ученикам Гурджиева. У меня нет информации об этом примирении, я не присутствовал, когда это случилось, и никак не общался с гурджиевскими или иными группами около пятнадцати лет. Книги Успенского, особенно «В поисках чудесного» и «Четвёртый путь», были бесспорно необходимы к прочтению для любого, кто интересовался Гурджиевым, но, возможно, нет нужды добавлять, что опубликованные книги самого Гурджиева – предполагая, что есть достаточный интерес и решимость действительно прочесть их – единственные книги, которые передают подлинную суть человека и его учения.

Хотя я поставил Гурджиева выше Успенского, постепенное осознание моей вспышки преподнесло мне некий сюрприз: я устал, и меня тошнило от всевозможных мессий, пророков и мистиков – от Халиля Джебрана и Уильяма Блейка (всегда связанных в моём сознании из-за их рисунков) и до – включительно – Успенского, Гурджиева, Будды и самого Иисуса Христа. Это была хорошая, здоровая и злобная реакция, и она была – по крайней мере, на мгновение – освобождающей. Однако мудрость, всевидение и влиятельность этих людей могли бы (это было, в конце концов, необходимо, или я так считал) быть оценены более тривиальными и практичными истинами, чем те, которые они сами иногда цитировали. «Два сапога пара…», «… рыбак рыбака видит издалека» и прочее сейчас кажется мне намного более честной точкой зрения: мне были понятны их реальные достижения. Я знал, что возможно, если не вполне вероятно, я просто не мог оценить их – другими словами я не был хорошим учеником какой-либо философии – но я должен был сделать эту оценку для себя. Поскольку я оценивал их только для себя, это не могло отозваться для кого-нибудь в будущем какими-либо вредными или полезными последствиями.

Я не пытался оценивать умерших. Основной моей целью были «провидцы», которых я знал лично; Успенский (я познакомился с ним ещё в Приоре, и виделся позже на встрече в Нью-Йорке) и Гурджиев. Я понял, что я слишком мало знаю об Успенском, чтобы сделать какие-то выводы о его значении. Я обнаружил, что «Tertium Organum», «Новая модель Вселенной» и другие книги его авторства – чрезмерно интеллектуальные и в общем малопонятные, а это значит, что лично для меня неинтересные. Я не сужу об их возможной ценности.

Что касается Гурджиева, то я заметил, что не критиковал его с обычной точки зрения. Я не беспокоился по поводу его некоторой безнравственности; для меня не имело значения, что у него были незаконнорождённые дети, что он много пил, или что он мог быть «магом» или «шарлатаном», или, как он сам себя называл, «дьяволом». Но если, в конечном счёте, рост зависел от личных усилий, если всё это было в любом случае «на ваше усмотрение», тогда почему он был мессией? Кто, кроме Гурджиева, думал или знал, что он был избран или что он не мог быть никем, кроме как учителем? Как человека я знал его достаточно хорошо, чтобы быть сильно и искренне привязанным к нему. Что касается учителя… что же, это совсем другой вопрос. Я мог принять его в этой роли, как если бы я был ребёнком, а он родителем, который меня «учит». Для родителя естественно учить ребёнка, потому что это его ребёнок. Но быть предводителем человечества? Я пришёл к выводу, что в этом случае Гурджиев должен был быть таким же фанатиком или благоговеющим перед знаменитостями (хотя бы перед кем-то), как и его ученики. Может быть. Может быть и нет. Мои размышления не привели меня ни к чему, кроме как к заключению, что у меня нет должной «веры» или – в отношении Гурджиева – «понимания». Но в борьбе с этой проблемой мне стало легче. Как-то странно, но он перестал мне нравиться как личность, даже более того, он стал казаться мне в буквальном смысле олицетворением превосходного выражения «настоящий честный жулик». Я чистосердечно принял то, что Гурджиев вырос подобным путём, добро и зло внутри него развивались одинаково. Но я не принимал такого развития для себя. Я был на стороне чего-то, и даже сам не знал, чего именно. Я хотел верить в «добро», и хотел бороться за него. Возможно, это было чем-то похоже на неожиданное понимание того, что вы верите в Бога.

Это моё «состояние бытия» продолжалось недолго. Простой факт начала Второй мировой войны оборвал почти все мои «религиозные» чувства, и не только их. Несмотря на это, где-то в конце войны состоялась моя наиболее важная встреча с Гурджиевым.

 

Глава 12

Даже сейчас мне сложно описывать мою следующую встречу с Гурджиевым в конце лета 1945 года, за несколько недель до сброса первой атомной бомбы в Японии. Это описание нужно предварить пояснениями причин моего состояния в то время.

Я работал с 1940 по 1942 годы в Нью-Йорке и Вашингтоне – в основном на английское правительство – и был эмоционально очень вовлечён в «военное напряжение». Ко времени моего призыва у меня была возможность получить отсрочку, но я чувствовал, что для меня будет «неправильным» избегать опыта реальной войны, и я оставил всё как есть.

Армейская жизнь поглотила меня достаточно быстро, я был шокирован ею и теми людьми, с которыми мне пришлось общаться. Я знал, что каждый человек стремится провести свою жизнь в рамках маленького социального круга, своего типа и класса. Я бы никогда даже не узнал о существовании столь многих типов и классов людей, которых я встретил на службе в течение первых нескольких недель.

Ужас от последствий войны пришёл ко мне за рубежом. Я не был готов к массовым бомбардировкам и другим подобным кошмарам. На момент поступления на службу я толком ничего об этом не знал. Я считал, что у меня хорошая заграничная секретарская работа, и был доволен тем, что выполняю целесообразный труд и тем самым принимаю участие в войне. Несмотря на то, что служба была прежде всего скучной, я был счастлив быть настолько занятым, чтобы у меня не было времени на любое активное размышление. Но сильные, даже если и подавленные чувства должны были найти какой-то выход, и через несколько месяцев я соскользнул в долгосрочную депрессию. Из-за этого я стал много есть и набирать вес. Это было следствием того, что было для меня намного более страшным, чем любая депрессия. У меня была серия, как мне казалось, сверхъестественных спасений, случившихся при зловещих обстоятельствах. Я опишу два из них. Как-то раз, во время манёвров в Англии, я работал за своим рабочим столом в «штабной» палатке в компании нескольких офицеров – их было девять или десять. В этот момент началась воздушная атака, но никто не обратил на это особого внимания. Я вышел, чтобы пойти в полевую уборную, и во время моего короткого отсутствия в палатку попала бомба и всех, кто там был, разорвало на кусочки. Я увидел свою пишущую машинку в нескольких футах от меня – в идеальным состоянии, что показалось мне просто сверхъестественным.

В другой раз я поехал на выходные в Торки на южном побережье Англии. Вместе с ещё одним солдатом мы остановились напротив какого-то здания, чтобы посмотреть на парк под нами. Неожиданно мы были обстреляны шестью германскими боевыми самолётами, которые прошли «под радаром», почти на уровне моря. Это случилось настолько быстро, что ни мой друг, ни я ничего не могли сделать, и просто застыли ошеломлённые. В парке было убито много людей, и когда один из самолётов обстрелял здание, возле которого мы стояли, мой друг был разорван пулями, которые прошли от меня в нескольких дюймах, хотя мы были не далее трёх футов друг от друга.

Как я уже упоминал, это только два случая, – а было их намного больше, – которые оказали на меня зловещее воздействие. Во-первых, моя реакция была довольно странной – почему так случилось, что я был человеком, который не должен быть убит? Был период, когда я почти верил в то, что «заколдован» и в некотором смысле избран. Но время шло, случалось всё больше и больше подобных счастливых исходов, и я начал активно возмущаться из-за этого. Вокруг меня так часто погибали мои соратники, что я начал желать умереть вместо них. Гнусность войны – что очевидно – была большей, чем я мог понять, и поскольку она продолжалась, бессмысленно и бесконечно, жизнь сама по себе утратила любой смысл, который у неё когда-либо был – и я вообще не был уверен в том, что он был. Не было никаких чувств справедливости, патриотизма или верности, которые могли бы оправдать массовые убийства, и у меня были очень серьёзные сомнения по поводу смысла человеческого существования. Я часто думал о Гурджиеве в эти дни, пытаясь представить, как бы он объяснил, если бы мог, военные действия, но не мог вообразить никаких ответов или объяснений, которые он мог бы дать.

В конце концов, после «дня Д» – высадки союзных войск в Нормандии 6 июня 1944 года – эта проблема стала для меня настолько важной, что я не мог больше ни о чём думать и подошёл очень близко к грани полного нервного срыва. Когда меня госпитализировали, я как-то смог, в своём чрезвычайно нервном состоянии, убедить моего генерала дать мне возможность съездить в Париж, где я мог бы, как я надеялся, увидеть Гурджиева. Даже сейчас я не знаю, как я смог убедить генерала. Мы располагались в то время в Люксембурге, и был регламент, что никто из этой местности не может получить никакого увольнения в Париж, кроме как по крайне важным причинам. Хотя я и не знаю, какие причины были указаны в моём случае, но я, несомненно, произвёл впечатление на генерала, раз он дал мне особое разрешение.

К моменту отъезда в Париж я не спал несколько дней, много потерял в весе, у меня пропал аппетит, и я был в состоянии, очень близком к тому, которое можно назвать некой формой сумасшествия. Даже сейчас я могу живо вспомнить долгое путешествие на поезде (все железнодорожные линии подвергались бомбежкам, и мы передвигались взад и вперёд по большой части Бельгии и Франции для того, чтобы просто добраться до Парижа). Особенно хорошо я помню моё убеждение, что если я не увижу Гурджиева, то не смогу жить дальше. После бесконечной поездки мы наконец добрались до Парижа. Я благодарен сержанту, который ехал со мной в купе, сумел устроить кофе и бренди и поправлял моё одеяло в течение всей ночи. В каком-то смысле Париж, который я научился любить ребёнком, был в некотором роде тонизирующим средством и дал мне прилив энергии, достаточной для того, чтобы я помог сержанту найти комнату в отеле и начал поиски Гурджиева, хотя я не имел никакого понятия, где он живёт. Телефонная книга не помогла мне, и в моём специфическом состоянии я начал впадать в отчаяние. Я смог не потерять голову и хорошо отобедал. После этого я стал методично вспоминать имена некоторых из его учеников, которых я знал в прошлом и кто мог быть сейчас в Париже.

Я приехал в Париж около пяти часов вечера, и было немногим более девяти того же вечера, когда я наконец определил местонахождение одной пожилой женщины, которая была в Приоре, когда я был там ребёнком. Она не только заверила меня, что Гурджиев находится в Париже, и что я смогу увидеться с ним уже на следующий день, но и предложила мне комнату на ночь. Я с благодарностью принял предложение, и мы проговорили с ней допоздна, что в некоторой мере облегчило мою нервозность. Даже тогда я ещё был убеждён, что должен увидеться с ним прежде, чем смогу расслабиться, и плохо спал этой ночью.

Утро я провёл, вертляво и тревожно, в компании моей благодетельницы, так как она заверила меня, что я не смогу встретиться с Гурджиевым – я сейчас уже не помню, почему – до полудня. В 11 часов она дала мне два адреса: адрес кафе, где он имел привычку пить кофе поздним утром, и другой – его квартиры. Я пошёл сначала на квартиру, но его там не было. Тогда я отправился в кафе, но там его тоже не оказалось. Я очень расстроился и начал думать, что заблудился в Париже (если не в собственном уме), поэтому я позвонил леди, сказал ей, где я и что я не могу найти Гурджиева. Она сделала всё возможное, чтобы успокоить меня и предложила мне вернуться на его квартиру и подождать его там. Я последовал этому совету. В квартиру попасть я не смог, но пожилой консьерж обеспокоился моим отчаянным видом и поведением, принёс в холл кресло и поставил его так, чтобы я сидел лицом ко входу, и попросил успокоиться – Гурджиев, конечно же, скоро придёт.

Мне казалось, что я прождал бесконечно долгое время, вынуждая себя сидеть в кресле и пристально глядеть на вход. Прошло, может быть, немного больше, чем час, когда я услышал звук трости, постукивающей по тротуару. Я вскочил, и Гурджиев – я знал, что это должен был быть он, хотя я и не знал, что он пользуется тростью – вошёл в двери. Он подошёл ко мне без какого-либо намёка на то, что он меня узнал, и я просто назвал своё имя. Секунду он пристально смотрел на меня, потом бросил трость и громко воскликнул: «Сын мой!» Импульс нашей встречи был таким, что мы обняли друг друга, шляпа слетела с его головы, и консьерж, который всё это наблюдал, засмеялся. Я помог Гурджиеву поднять шляпу и трость, он положил руку на моё плечо и повёл меня по ступенькам, говоря: «Не разговаривайте, вы больны».

Когда мы пришли в его квартиру, он провёл меня через длинный холл в тёмную спальню, указал мне на кровать, сказал лечь и добавил: «Это ваша комната, на столько времени, сколько вам нужно». Я лёг в кровать, и он вышел из комнаты, но не закрыл двери. Я чувствовал такое облегчение и волнение от встречи с ним, что начал неконтролируемо плакать, и тогда в моей голове начало стрелять. Я не мог лежать, встал и пошёл на кухню, где увидел Гурджиева сидящим за столом. Он обеспокоился, когда увидел меня, и спросил, что случилось. Я сказал, что мне нужен аспирин или ещё что-нибудь от головной боли, но он кивнул головой, встал и указал на другой стул возле кухонного стола. «Никаких лекарств, – сказал он жёстко. – Я дам вам кофе. Пейте его как можно более горячим». Пока Гурджиев варил кофе, я сел за стол. Потом он подал его мне, пересёк небольшую комнату, встал напротив холодильника и взглянул на меня. Я не мог поднять на него глаз и осознал, что он выглядел невероятно усталым – я никогда не видел, чтобы кто-нибудь был столь изнурён. Я помню, как я склонился над столом, потягивая маленькими глотками свой кофе, когда почувствовал странное возрастание энергии внутри себя. Я пристально взглянул на Гурджиева, автоматически выпрямился, и мне показалось, будто сильный электрический голубой свет исходит от него и входит в меня. Как-то я смог почувствовать, что усталость высосалась из меня, но в тот же момент тело Гурджиева обмякло, его лицо посерело, как будто из него отошла жизнь. Я поражённо смотрел на Гурджиева, и когда он увидел, что я сижу прямо, улыбающийся и полный сил, он быстро сказал: «Вы сейчас в порядке – присмотрите за едой на плите – я должен идти». Было что-то очень срочное в его голосе, я вскочил на ноги, чтобы помочь ему, но он знаком отстранил меня и медленно похромал из комнаты.

Прошло, возможно, минут пятнадцать, пока я помешивал блюда, чувствуя себя сбитым с толку и поражённым, потому что я никогда не чувствовал себя настолько хорошо. Я был убеждён тогда – и убеждён сейчас – что Гурджиев умел передавать энергию от себя другим, я также понял, что ему это дорого далось.

Через несколько минут стало ясно, что Гурджиев также знает, как быстро восстановить свою энергию. Я был не менее поражён, когда он вернулся в кухню. Он выглядел так, словно снова помолодел; улыбающийся, готовый к действиям, лукавый и с хорошим настроением. Гурджиев сказал, что это очень счастливая встреча, и хотя я заставил его сделать почти невозможное усилие, это было – как я мог видеть – очень хорошо для нас обоих. Затем он объявил, что мы будем обедать вместе – одни – и мне нужно будет выпить «настоящую мужскую дозу» прекрасного старого арманьяка.

Когда мы ели огромный обед, пили стакан за стаканом арманьяк, он попросил меня рассказывать, в частности, рассказать обо всём, что меня беспокоит. Мне было трудно начать этот рассказ, потому что в тот момент я не беспокоился вообще ни о чём. Я чувствовал себя прекрасно. Но всё же я смог рассказать ему всю свою историю с того момента, как я видел его в последний раз, легко подводя итоги, используя некоторые «выражения», которые были вполне естественны для нас обоих. Гурджиев слушал без комментариев, и наконец сказал, что всё то, что я ему рассказал, не было по-настоящему важно – нет смысла беспокоиться об этом – и спросил меня, сколько времени я могу пробыть в Париже. Я ответил, что у меня есть три дня, и он предложил мне приходить к нему на квартиру на обед и на ужин каждый день, но в остальное время я должен уходить и «играть». «То, чему вы никогда не учились, – сказал он тихо и ласково, – это играть, хотя я пытался научить вас этому, когда вы были ребёнком. Сейчас вы уйдёте отсюда и будете делать всё, что угодно, что вас позабавит, всё равно что, и затем вернётесь сюда в десять часов». Я спросил его, что планируется до десяти часов, и Гурджиев ответил, что будет встреча с учениками. Когда я попросился прийти, он ответил, смеясь: «Нет, не приходите. Это не игра, а вы и так сейчас слишком серьёзны». Он сказал, что я, конечно же, могу занять комнату, которую он предложил мне, но если мне есть, где остановиться, это будет ещё лучше, поскольку в любое время в его квартиру приходят и уходят очень много людей, и он знает, что я могу найти себе другое место для жилья.

Я ушёл, договорился с хозяйкой, у которой останавливался прошлым вечером, чтобы остаться у неё, и, следуя его совету, играл весь остаток дня.

 

Глава 13

Возвращение энергии не было кратковременным. Я чувствовал себя прекрасно, когда вернулся на квартиру Гурджиева в десять часов вечера. Гурджиев представил меня большой группе учеников как своего «настоящего сына», который учился в «настоящей школе», и немедленно отправил меня работать на кухню. Снова он выглядел очень усталым, и ушёл, поручив мне готовить еду, пока он «отдохнёт». Второй раз за день он отсутствовал около пятнадцати минут, и когда вернулся, я снова был поражён его вернувшейся силой и энергией.

У нас был очень яркий и – для меня – очень забавный ужин. Мы всё ещё продолжали общаться друг с другом своего рода «условными выражениями», которые нас забавляли и раздражали остальных гостей; раздражали, в основном, потому, что к видимому удовольствию Гурджиева, я находил большинство его речей крайне забавными и не мог сдержаться от смеха, который ещё больше его развлекал. Гости были сбиты с толку, потому что его замечания не казались им смешными. Одна женщина казалась особенно раздражённой нашим смехом. Большую часть времени она спрашивала совета Гурджиева по поводу различных серьёзных проблем. Когда он слышал её вопрос, то подмигивал мне и сначала обращался ко мне на русском, и если я внимательно слушал, то мог узнать, какой смешной могла быть «правда». Дама сказала, помимо всего прочего, что, будучи обеспеченной, ей сложно заниматься его работой, как она её понимала, и ей часто кажется, что её так называемые друзья не будут любить её по-настоящему, если у неё не будет денег.

Гурджиев сказал, что решение этой проблемы достаточно простое: 1) она может отдать ему свои деньги, зная, что он использует их наилучшим образом; 2) она может начать жить среди бедных и очень быстро узнать – поскольку у неё нет денег – есть ли у неё настоящие друзья. Что касается «понимания» его работы, он сказал, что сначала нужно научиться понимать. Его ответы были столь очевидны и типичны для него, что когда люди настаивали на том, чтобы задавать ему вопросы, это всегда развлекало его, а я не мог сдержать смех, который, опять же, очень его забавлял. Когда дама возмутилась нашим смехом, Гурджиев сказал, что ей следует узнать то, что я узнал только недавно: смех является истинным и очень хорошим лекарством.

Когда ужин закончился, Гурджиев отпустил всех, но попросил меня остаться и помочь ему вымыть посуду. Мы мыли посуду вместе, а затем ушли в маленькую комнату – кладовую с различными припасами и травами, висящими под потолком и хранящимися на полках – где мы пили кофе и он играл на своей гармонике. Он в основном играл музыку, которую я слышал в Приоре, и хотя мы поначалу были немногословны, это было очень сентиментальным и эмоциональным воссоединением. Когда Гурджиев закончил играть, то неожиданно разбил это настроение, спросив меня, не нужно ли мне немного американских сигарет. Снова я начал смеяться, поскольку в армии в то время сигарет было не просто много – они также были очень дешевы. Он засмеялся вместе со мной и сказал, что это большое удовольствие снова разделять с кем-то смех, и что один из самых печальных аспектов его жизни – в том, что его ученики находятся под таким впечатлением от него, что не могут унизиться до того, чтобы смеяться. Я сказал, что согласен с этим, но я, кажется, уже говорил ему раньше, что его собственный недостаток в том, что он зажигает «звёзды в их глазах». Он охотно согласился и казался удовлетворённым тем, что я тоже могу «разыграть» его. Я добавил, что хотя я отказался от сигарет, мне хотелось бы предложить ему несколько тысяч франков, которые я «сделал» на чёрном рынке, торгуя различными валютами; искусство, которому я только недавно научился. Гурджиев мельком взглянул на деньги и серьёзно спросил: «Почему вы мне это даёте?»

Я ответил, что это была сумма, которую я «заработал ни с того, ни с сего» и нелегально, и думаю, что она ему принесёт больше радости, чем мне. Он улыбнулся на мою реплику и сказал, задумчиво, что ему кажется, будто я подразумеваю под этими деньгами «плату» за что-то. Я быстро сказал, что считаю, что деньгами можно платить только за «вещи», но эти деньги, из-за их происхождения, из-за способа, которым я их получил, были настоящими «игровыми» деньгами и хотя я определённо нуждаюсь в игре – он в ней тоже нуждается. Гурджиев был удовлетворён и согласился принять их с этими условиями, но только если я приму пачку сигарет. Я засмеялся и сказал, что приму, и он сказал, что время от времени важно обмениваться «бесполезными подарками».

Затем он коснулся своего общения с дамой за ужином и сказал: «Вы видите, какие проблемы у меня с учениками? Она задаёт дурацкие вопросы, и я даю дурацкие ответы, но хотя они и дурацкие, они честные. Но то же самое верно, когда кто-нибудь – очень редко – задаёт искренние вопросы. Когда я даю настоящий ответ, она неосознанно знает, что ответ правильный, потому что если неосознанно не знать ответа, то нельзя и задать вопрос. Но даже тогда она думает, что я шучу, и поэтому не слушает. В обучении необходимо помнить, что никто на самом деле не задаёт вопросов. Невозможно задать вопрос, не имея идеи о чём-то, о чём вы ничего не знаете. Поэтому я даю только те ответы, которые она уже знает. Каждый уже знает ответы на такие вопросы. Обычно, когда человек задаёт мне вопрос, то уже знает два ответа: один приятный, а другой неприятный. Вопрос озвучивается не для того, что человек хочет подтверждения, а потому, что хочет получить приятный ответ от кого-то другого, не от себя, поскольку уже знает, что приятный ответ неверен. Но… если другой человек, например я, даёт приятный ответ, то можно сказать себе, что это я дал такой ответ, и поэтому нет необходимости беспокоиться о сознательности из-за моей ошибки. Для серьёзного человека нет необходимости искать новые ответы, но нужно искать новые вопросы. Если вы задали вопрос, то это значит, что у вас уже есть очень хорошая идея по поводу ответа. Для учителя очень важно побудить ученика задавать новые вопросы. Вот причина, по которой обучение в вашей стране в современное время перевёрнуто с ног на голову. Учитель в школе никогда не побуждает ученика задавать новые вопросы или пытаться узнать что-то новое. Только ответы на старые вопросы, на которые уже каждый может ответить без особого усилия».

Гурджиев снова налил нам кофе и арманьяк и продолжил: «Эта женщина не приняла меня всерьёз и поэтому не узнает ничего нового. Всё, что я сказал ей – правда. Если бы она смогла отдать деньги и пожить как бедняк, она, во-первых, обнаружила бы, что другим людям нравится, как они живут, и, во-вторых, многое узнала бы о себе: что она глупая, человек-дерьмо, и единственная её ценность – это её деньги. Не может быть понимания между бедным и богатым, потому что оба – бедный и богатый – понимают только деньги. Понимают жизнь с деньгами и презирают людей без денег. Эта женщина сейчас ненавидит себя, обвиняет себя в том, что богата. Бедный человек ненавидит себя – и иногда ненавидит жизнь – потому что чувствует вину за то, что у него нет денег, и он чувствует, что мир его обманывает, надувает. С таким ненастоящим, фальшивым отношением, невозможно понять ни одну серьёзную вещь, тем более мою работу. Например, эта женщина утверждает, что я оказал важное влияние на её жизнь, но для неё невозможно отдать мне свои деньги – поэтому, очевидно, она говорит неправду. Для её жизни важен не я, а только деньги. С бедным человеком может быть та же история. Можно поверить в меня и в то, чему я учу, только если я сначала научу делать деньги – так думает бедный человек. Но всё по-другому. Если я научу его делать деньги, то он только получит другую проблему – он не сможет жить без этих денег. Но эти люди могут научиться важному пониманию, если сделают усилие и будут отдавать деньги – или, если ты беден, жертвовать жаждой денег. Невозможно заниматься моей работой с полной отдачей, если также быть увлечённым деньгами. Но такое понимание очень сложно для ваших современников. Они не только не могут сделать это, они не могут даже понять, почему вопрос денег так важен. Такие люди никогда не примут настоящее учение или реальную возможность узнать что-нибудь».

Он улыбнулся мне, вспомнив о чём-то, и продолжил: «Вы помните Приоре, и как часто мне приходилось добывать деньги. Я не делаю деньги так, как другие, и когда у меня слишком много денег, я их трачу. Но я никогда не нуждаюсь в деньгах для себя и никогда не зарабатываю деньги, я прошу о деньгах, и люди всегда дают, и из-за этого у меня есть возможность учить. Но даже когда они дают мне деньги, для них по-прежнему невозможно научиться чему-нибудь. Они уже думают о награде… сейчас я уже должен им что-то, потому что они дали мне деньги. Когда человек думает о награде, ему невозможно чему-то научиться от меня».

 

Глава 14

За исключением того, что не было земель и садов, на которых могли бы работать ученики Гурджиева, «обучение» его ^ методу не показалось мне сильно изменившимся. Продолжались чтения, лекции, танцевальные группы и собеседования с отдельными учениками. Единственное, чего не хватало в общей обстановке, так это самого «Приоре». С другой стороны, было изменение – по крайней мере для меня это было новым – в некоторой деятельности самого Гурджиева.

Я заметил почти немедленно, что днём к нему в квартиру приходили пожилые люди, большинство из которых явно приходили не для того, чтобы сделать хоть что-то для его «работы». Они были не только старыми, но и бедными. Отношение Гурджиева к этим людям мало походило на его обращение с теми, кто принадлежал к числу его учеников. Он обращался с ними с вежливостью, добротой и великодушием. Во время одной из наших приватных бесед в «комнате для кофе» я высказался, довольно опрометчиво, про эту «свиту» и про то, что Гурджиев, на мой взгляд, помогает, если не поддерживает, слишком многим, и эти люди не кажутся мне вовлечёнными в его работу. Я не помню моих точных слов, но я помню, что подразумевалось, что он помогает людям, которые были, если только я правильно понял в прошлом, ничем кроме «удобрения» без каких-либо особых «возможностей».

Гурджиев не был позабавлен, но и не разозлился. Снисходительно, хотя я и уловил нотку раздражения в его голосе, он объяснил, что я был сбит с толку результатом, и что я не полностью понял его в прошлом. Во-первых, удобрение само по себе не является плохим, и каким ещё можно быть, если в этой жизни у них нет никакой иной возможности, и, существенное замечание, если конкретный человек не стремится к какой-то другой судьбе. «Вы не только этого не поняли в моей работе, – сказал он. – Вы ещё не поняли, что я за человек».

Он налил ещё кофе, взглянул на меня задумчиво и сказал: «Я играю много ролей в жизни… это часть моей судьбы. Вы думаете обо мне как об учителе, но на самом деле я также ваш отец… ваш родитель во многом, чего вы не понимаете. Я ещё «учитель танцев», и у меня много занятий: вы не знаете, что я владею компанией, которая делает накладные ресницы, и также у меня хороший бизнес по продаже ковров. Таким образом я делаю деньги для себя и для семьи. Деньги, которые я «состригаю» с учеников, идут на работу. Но кроме этого, я ещё делаю деньги для своей семьи. Моя семья очень большая, как вы видите – потому что эти добрые старые люди, которые приходят каждый день в мой дом, также моя семья. Они моя семья, потому что у них нет другой семьи».

«Я приведу вам хороший пример, почему я должен быть семьёй для таких людей. Вы не знаете, хотя слышали об этом, какова жизнь в Париже во время войны, при немцах. Таким людям – которые сейчас приходят повидать меня каждый день – было невозможно найти пропитание. Но у меня другая жизнь. Мне не интересно, кто выиграет войну. У меня нет патриотизма или высоких идеалов о мире. Американцы, с идеалами, убивают миллионы немцев, немцы убивают – со своими идеалами – англичан, французов, русских, бельгийцев… у всех есть идеалы, у всех миротворческая цель, все убивают. У меня только одна цель: существование для себя, для учеников и для семьи, даже этой большой семьи. Поэтому я делаю то, чего они не могут: я веду дела с немцами, с полицейскими, со всякого рода идеалистами, которые составляют «чёрный рынок». Результат: я хорошо ем, у меня по-прежнему есть табак, алкоголь и то, что необходимо для меня и многих других людей. Тем, что я делаю эту работу, очень сложную для многих, я также могу помочь многим людям».

Я упорствовал: «Но почему вы это делаете? Почему для них?»

Гурджиев улыбнулся: «Вы всё ещё глупы. Если можешь сделать это для себя и учеников, то можешь также и для других, кто не может этого». Он сделал паузу и добавил, загадочно улыбаясь: «Спросите себя, почему старая леди, совсем небогатая, каждый день кормит птиц в парке. Эти люди – эта семья – мои птицы. Но я честен: я сказал, что делаю это для людей, но также и для себя. Это приносит мне удовольствие. Женщина, которая кормит птиц в парке, не говорит правду. Она говорит, что делает это только для птиц, потому что она любит птиц. Она не говорит, что ей это нравится».

Теперь мой вопрос показался мне дурацким, и я извинился за то, что спрашивал про «пожилых» людей.

Он кивнул головой: «Нет необходимости сожалеть. Вы не задали мне плохого вопроса. Но по этому вопросу можно сказать ещё одно. Вы заметили, что все люди, которые приходят сюда, уже стары. Без меня у них нет возможности умереть подобающим образом. Кроме меня, у этих людей нет семьи, и в будущее они могут смотреть только в направлении смерти. Если я помогу этим людям умереть на правильном пути, это может быть очень важным и очень хорошим делом. Однажды вы это лучше поймёте, но вы ещё молоды».

 

Глава 15

Хотя в течение моего пребывания в Париже я постоянно проводил время с Гурджиевым, он больше не вспоминал о моей «болезни» – по крайней мере, при мне. Он просил меня остаться, одного, после обедов и ужинов, на которых всегда было очень много гостей, но наедине мы обсуждали его проблемы с учениками или его сложности с ними. Гурджиев сказал, что мне будет интересно побыть в Париже в это время, что он уже намекал нескольким своим ученикам, что война и её последствия создают подходящий климат, чтобы научиться важности жизни в настоящем моменте. В основном из-за привычек и предубеждений, людям очень сложно понять, что означает «жить в настоящем моменте». Слишком многие понимают это как повод для отбрасывания предусмотрительности, и решают жить «опасно», не думая о будущем. Под «жизнью сейчас» Гурджиев имел в виду использование всей энергии на проживание настоящего момента, ощущая жизнь так полно, как это только возможно, осознавая, что этот момент – это сейчас – больше никогда не повторится. Для многих людей жить полно, кажется, означает просыпаться слишком поздно, пить слишком много или принятие позиции «ешь, пей, веселись, ибо завтра мы умрём» – а это вовсе не то, о чём говорит Гурджиев.

Это правда, что для того, чтобы жить полностью в данный момент, необходимо осознавать неизбежность собственной – возможно надвигающейся – смерти. Но такая осознанность – это не предписание испытать как можно больше, или сделать как можно больше за свою жизнь, но нужно быть сознательным в том, что делаешь и пытаться действовать «правильно» – тогда переживание будет способствовать росту.

Хотя Гурджиев не определил чётко «правильную» деятельность – «правильное» переживание и «полезную» деятельность нужно определить для себя самостоятельно – он посоветовал несколько упражнений, которые могли бы помочь любому человеку в концентрации на сознательной работе. Все эти упражнения были, так или иначе, формой познания чего-то нового о себе. К примеру, общим заданием было создание для себя программы работы на день, и нужно было быть способным предвидеть и учесть неизбежные перерывы и отвлечения, и, в особенности, спланировать нужное количество «работы и игры» в данный период времени. Гурджиев сказал, что часто полезно «перестараться» – сделать больше, чем «можешь», но нужно уметь сознательно не перерастратить энергию и мощность, пока не узнаешь, с помощью этого упражнения, каким количеством энергии располагаешь, насколько велика мощность, и насколько способен концентрироваться, чтобы быть «готовым к действию». У любого человека в известном смысле имеется бесконечное количество энергии, но эта энергия недоступна ему, поскольку его привычки, приобретённые с детства, не позволяют ею пользоваться – привычка спать, преувеличенная потребность в еде и прочее. Почти каждый несознательно приучен к такому «неиспользованию» всей своей энергии, поэтому невозможно ни с того ни с сего начать ею пользоваться. Делая упражнение «планирование собственной деятельности», можно многое о себе узнать. Обычно человек будет стараться сделать слишком много, это не всегда плохо, потому что иногда можно сделать «слишком много» без плохих последствий и можно узнать, (а) что планирование было неточным, и (б) что в наличии намного больше энергии, чем казалось. Однако в начале цель упражнения в том, чтобы планировать точно – делать точно то, что запланировали, сделать слишком много будет неправильно; и нужно наказывать себя за то, что сделал «слишком мало» или сделал «слишком много». Я спросил, каким должно быть наказание, и Гурджиев сказал, что наказание «должно соответствовать проступку», и что хорошим наказанием будет само это упражнение. Но было очень важно не перенаказать себя.

Что касается жизни в настоящем моменте или «жизни сейчас», Гурджиев сказал, что если я смогу честно отчитаться перед собой, что я делал в течение определённого периода времени – чем бы я ни занимался – у меня не будет времени думать о чём-то ещё, кроме того, что я делаю, я буду переживать концентрацию и полную вовлечённость в настоящий момент. Он добавил, что для молодых людей, пока они не загрязнились, сексуальный опыт может быть использован как хороший пример «жизни сейчас» и бытия «полностью вовлечённым», но по мере обычного взросления даже секс перестаёт быть захватывающим и всепоглощающим и больше не забирает на себя всю энергию и внимание. Однако Гурджиев чётко пояснил, что использовал секс только как пример описания приблизительного соответствия полной поглощённости моментом. Сексуальная вовлечённость является несознательной – необходимо целеустремлённо и сознательно достичь в жизни подобной степени концентрации и сосредоточенности в данный момент времени.

Когда я спросил его, считает ли он, что мне нужно делать эти упражнения, он только улыбнулся и сказал, что когда человек находится в огороде, он будет есть овощи по нескольким причинам: из-за того, что он голоден, из-за того, что он прожорливый, из-за того, что ему нравятся овощи или ещё по каким-то другим причинам. Это зависит от человека и от его потребности или любви к овощам; сами же овощи, если их съесть, всегда будут питать того, кто их съел – даже в том смысле, что сделают его больным, если он не знает, когда остановиться.

 

Глава 16

В мой последний день в Париже Гурджиев наконец-то вернулся к причинам, по которым я приехал повидать его или, точнее, к моему состоянию, в котором я был, когда приехал. Он сказал, что наше воссоединение – хорошо и необходимо для меня, и он рад тому, что я приехал. Что касается моего «состояния», то перед тем как обсудить его детально, ему нужно точно знать, смогу ли я вернуться в Париж в ближайшее время. Хотя я даже не имел представления, как сложно это может быть, я заверил его, что вернусь примерно через месяц, поклявшись про себя, что я попаду в Париж даже в том случае, если у меня не будет нужных отпускных документов.

После этих заверений Гурджиев сказал, что моё «состояние» было, возможно несознательно, естественным для меня по многим причинам, включая тот факт, что я был, как он говорил мне в прошлом, «отравлен для жизни» им и его учением. Однако, хотя такие состояния могут быть естественными для меня, они могут быть неправильно восприняты большинством людей, и могут быть определены как болезнь. На самом деле, такие состояния являются формой того, что Гурджиев называл «нервный перерасход». От накопившейся усталости (и он сказал, что это так для многих людей) моя «кожа» стала как бы тонкой. Я утратил тот защитный слой или «панцирь», который естественно приобретают все люди в течение жизни. Он сказал, что может быть очень хорошо уметь «сбрасывать панцирь» или «защитный слой» по собственному желанию, но нужно знать, когда и как это делать, и не позволять, чтобы это случилось в условиях стресса.

Гурджиев дал мне несколько «секретных» упражнений («секретных» в том смысле, что они были предназначены строго для меня одного, и могли бы быть вредными, если их будут делать другие люди) и два или три чётких указания. Одно из них было в том, что я должен был пить определённое опытным путём количество крепкого алкоголя каждый день – в зависимости от моего «состояния» в конкретный момент, которое мне нужно научиться точно оценивать. Он сказал, что настаивал на том, чтобы я пил очень много, пока был в Париже, именно для того, чтобы он мог пронаблюдать меня и определить химическую реакцию на крепкие напитки. Следующее предписание было в том, что я должен был принимать некоторое лекарство каждый день и отчитаться ему, когда увижу его в следующий раз, о своей реакции на это лекарство, и он дал мне несколько доз таблеток. Он настаивал на том, что я не должен был употреблять никаких других лекарств ни при каких обстоятельствах, но если меня заставят принять что-то ещё, то я немедленно должен прекратить принимать его лекарство.

Он сказал, что очень плохо для меня, что я должен вернуться в армию именно сейчас – и если бы у него была возможность держать меня возле себя от трёх до шести месяцев, он смог бы научить меня, как контролировать и использовать свою нервную систему и мои «состояния» правильным образом, но поскольку я не могу остаться с ним, мне нужно научиться делать это самостоятельно, но он предупредил меня, что это может занять много лет. Он также предупредил, что упражнения, которые он мне дал, были не только секретными, но также опасными, и что при нормальных обстоятельствах он не позволяет кому-то делать их без надзора. Затем он сказал, что я должен помнить, что когда он использует слово «опасный» для описания упражнения, он подразумевает, что это упражнение может привести к смерти, что может показаться мне чрезвычайно привлекательным в некоторых обстоятельствах, когда я «буду во власти» нервного «состояния». Он заставил меня записать упражнения и «правила», которые он мне дал, и сказал, что я должен буду выучить их – «выжечь их в мозгу» – настолько быстро, насколько возможно, а потом уничтожить все сделанные записи.

Последнее особое предупреждение он дал мне касательно того, что моё хорошее самочувствие, которое я ощущал с тех пор, как увидел его в Париже, будет продолжаться только около недели или дней десять, после которых наступит общее ухудшение; поэтому очень важно, чтобы я кропотливо работал в этот короткий период времени, чтобы утвердить временный эффект, который я получил, чтобы хотя бы попытаться «смягчить» ухудшение, которое может быть очень сильным.

После этого Гурджиев сказал, что ему очень жаль, что он больше ничего не может сделать в данный момент, но что я не должен забывать моё обещание вернуться в Париж так скоро, как я только смогу, и точно не позже, чем через месяц. «Ваше обещание также важно для вас, – сказал он, – как разница между надеждой и отсутствием надежды».

 

Глава 17

Накануне моего отъезда из Парижа состоялся обед, на котором Гурджиев побаловал себя одним из любимых развлечений: он заставил одного из присутствующих рассказать «анекдот» про случайную встречу Гурджиева с потенциальной ученицей. В изложении самодеятельного сказителя история оказалась типичной иллюстрацией того, что думают многие люди о непорядочных и раздражающих методах Гурджиева.

История была об англичанке, богатой и хорошо известной, которая подошла к Гурджиеву, когда он, по своему обыкновению, в окружении нескольких своих последователей сидел в парижском «Кафе де ля Пэ». Англичанка представилась и была приглашена Гурджиевым за стол. Она прямо изложила своё дело: ей сказали, что Гурджиеву известен «секрет жизни», и она целенаправленно разыскала его, чтобы узнать, что это за секрет. Как приманку, она показала Гурджиеву чек на 1000 фунтов, который она обещала ему передать, когда секрет будет ей открыт.

Гурджиев, как обычно, выразил свой интерес к чеку и затем согласился продемонстрировать секрет жизни этой англичанке. Он встал из-за стола, подошёл к хорошо одетой «даме», которая обычно прогуливалась по тротуару напротив «Кафе де ля Пэ» – это был её «рабочий участок» – и с низким поклоном спросил её, окажет ли она ему честь, позволив ему купить ей выпить. Дама много раз его видела и, казалось, не думала о нём, как о потенциальном клиенте, но, не имея ничего лучшего на данный момент, она приняла его приглашение, хотя и казалась немного удивлённой его многочисленными компаньонами. Гурджиев предложил ей стул и затем сел напротив, спросив, что она хочет выпить, и заказав это. Что-то дорогое.

Когда та получила свой бокал, Гурджиев снова поблагодарил её за то, что она оказала ему честь своим присутствием, и затем сказал, что видел её много раз и знает о её здравом смысле и многочисленных достоинствах, и по этим причинам он решил ей объяснить кое-что. Он начал говорить, что, несмотря на её знания и опыт, он может держать пари, что она не может даже догадаться, кто он и откуда. Дама предположила, что он, возможно, откуда-то из России, но Гурджиев заверил её, что это не так, его заметный русский акцент – это часть маскировки. Он прибыл не только не из России, но и вообще не с этой планеты – не с Земли.

Дама никак не прокомментировала услышанное, но просто взглянула на свой бокал, на Гурджиева, на присутствующую группу и, казалось, решила мириться с его разговорами в обмен на выпивку.

Гурджиев продолжал, что прибыл с планеты, которая ей неизвестна, и вообще никому неизвестна на Земле, и эта планета называется «Каратас».

Поскольку дама продолжала молчать, Гурджиев пустился в долгие, многословные объяснения на этот раз о трудностях – для жителя планеты Каратас – связанных с жизнью на планете Земля. Одной из основных проблем для таких существ, как он, был вопрос питания, так как большая часть еды, произведённая на Земле, полностью непригодна для организмов с других планет. По этой причине для него необходимо с большими расходами и трудностями получать особую еду, ежедневно присылаемую с планеты Каратас.

Дама закончила свой напиток и собиралась уходить, судя по выражению скуки на её лице, но Гурджиев заказал ей ещё бокал и заверил, что не задержит её слишком долго и в достаточной степени компенсирует её время. Дама осталась, но по-прежнему не комментировала его очевидный взлёт фантазии. Она внимательно изучала его компаньонов, и выражение её лица ясно показывало, что она непреднамеренно связалась с группой «чокнутых».

Затем Гурджиев спросил, хотела бы она увидеть кое-что из еды, которую он ежедневно получает с Каратаса, и она пожала плечами. Он достал бумажный пакет, из которого извлёк несколько вишен. Он сказал, что хотя эта «еда» имеет некое сходство с растением, которое произрастает на планете Земля, на самом деле она сильно отличается. Дама закончила второй бокал и продолжала пристально на него смотреть.

«Не были бы вы столь великодушны и столь добры, – продолжал он, – оказать мне большую честь, попробовать этот великолепный фрукт и сказать мне, как вы его находите? На что он похож?»

Без единого слова женщина взяла две вишни с руки Гурджиева, положила их в рот и медленно съела. Она выплюнула косточки и бросила их на блюдце на столе. С нескрываемым сарказмом она пристально взглянула на него и сказала, медленно и отчётливо: «Мне кажется, это вишни». Затем она протянула руку.

Гурджиев быстро положил несколько банкнот в её руку, встал, поклонился ей ещё раз, провёл её обратно на тротуар, пожелал всего хорошего и снова поблагодарил за то, что она оказала ему большую услугу. Она бросила долгий взгляд на всех его компаньонов, пожала плечами и медленно пошла прочь, положив в карман полученные от него деньги.

Гурджиев вернулся к англичанке, улыбнулся ей и просто сказал: «То, что вы видели, и есть секрет жизни».

Англичанка бросила на него взгляд, полный отвращения, назвала его шарлатаном и ушла, после чего Гурджиев взорвался смехом и вернулся к своим писаниям. Это может показаться невообразимым, но позже в тот же день англичанка вернулась в «Кафе де ля Пэ», передала Гурджиеву чек, поблагодарила за то, что он сделал для неё и затем стала пылким последователем его «системы».

Эта история, как обычно, сопровождалась смехом, но один из присутствующих спросил, довольно серьёзно, почему такое знание – гурджиевское знание – должно быть представлено в такой странной, обходной и секретной форме, почему его нельзя сделать доступным для всех, таким образом принеся пользу всем и способствуя совершенствованию мира во всех отношениях.

Как обычно, Гурджиев не стал обсуждать свои «окольные» методы, но сделал заявление о знании.

«Также как почти все люди, вы не понимаете природу знания, – сказал он. – Знание редко, как очень хорошее французское шампанское. Его существует только определённое количество – и его невозможно увеличить. Если вы дадите каждому в мире по капле шампанского – ничего не изменится, никто этого не оценит. Но люди, которые разбираются во французском шампанском, ценят его, когда его пьют; а также у них есть деньги, чтобы его купить. Но даже если у каждого будет достаточно денег, чтобы купить подобный напиток, даже тогда они его не купят. То, что я сказал – правда. Количество знания ограничено; и восприимчивость к знанию тоже ограничена». Гурджиев отказался добавить что-то ещё, и тот человек только заметил, что он по-прежнему темнит, как и прежде.

 

Глава 18

Я приехал в Париж через месяц, чтобы снова увидеть Гурджиева – но за этот период я пришёл к выводу, что он заранее точно знал, что произойдёт со мной за это время. Детали не представляют особого интереса, но среди «наиболее ярких» фактов было то, что предсказанное им ухудшение было тяжёлым, меня положили в госпиталь (где, что странно, моё лечение поначалу состояло из ежедневного питья большого количества коньяка), и, конечно же, я не мог принимать лекарство Гурджиева более десяти дней. В любом случае я не беспокоился о лекарстве, потому что у меня не было на него абсолютно никакой реакции. Я продолжал делать упражнения, которые Гурджиев мне предписал и, конечно же, прошёл через «опасный» период – оценка себя и мира будто расшатала мои принципы – и в этот период предсказанное «желание смерти» было очень сильным. Моей защитой оказался скептицизм, я удивлялся тому, насколько я поддался внушению, пока был в Париже с Гурджиевым. Создавал ли я таким образом несознательно кризисы, которые были предсказаны? Даже если у этого вопроса и не было ответа, он помог мне удержаться в некотором балансе и беспристрастности, и я не был особенно заинтересован в том, чтобы найти на него ответ.

Когда я вернулся в Париж, я позвонил Гурджиеву, и он назначил мне встречу в кафе чуть позже тем же утром. Пока мы пили кофе, к нам приблизилась пожилая женщина, которая завела с Гурджиевым длительную беседу на русском языке. Я понял достаточно из их общения, чтобы утверждать, что оно в первую очередь касалось проблем здоровья, денег и сложности прокормиться в Париже в то время. Чёрный рынок процветал, и хотя продукты можно было достать, они были ужасно дороги.

В конце беседы женщина развернула газетную упаковку, достала из неё маленькую писанную маслом картину и показала её нам. Гурджиев задал ей несколько вопросов о картине: когда она её нарисовала и так далее и, в конце концов, заплатил за эту картину несколько тысяч франков. Женщина горячо его поблагодарила, и я понял, что благодаря его покупке, она могла обеспечить себя едой ещё на несколько дней.

Когда она ушла, Гурджиев вздохнул, передал картину мне, попросил отнести её к нему на квартиру и повесить на стену, которая была уже увешана подобными произведениями от пола до потолка. Когда я повесил картину, он спросил меня, помню ли я Джейн Хип («мисс Забота, miss Keep», как он называл её). Я сказал, что, конечно же, помню, и он заметил: «Вы знаете, мисс Заботе совсем не нравятся мои рисунки. Когда она приходила сюда в последний раз, я спросил её, что она думает о них, и она ответила: «Мистер Гурджиев, у вас здесь всё, что угодно, кроме искусства». Мисс Забота не оценила то, что я делаю».

Я не смог разделить его иронию над ремаркой Джейн, но был заинтересован, что он хотел этим сказать. Он немедленно начал долгую речь об искусстве и творческом импульсе, указывая, что художнику чрезвычайно сложно заработать деньги во время войны, и столь же сложно это сделать сейчас, когда война вот-вот закончится. Гурджиев сделал акцент на том, что он не коллекционирует предметы искусства из любви к ним, но делает это только из великодушия и желания помочь несчастным художникам. Он сказал, что это очень важно… для той старой леди… что кто-то может купить её картины… потому что, несмотря на то, что мисс Забота, или я, или ещё кто-нибудь может подумать о качестве её работ, она рисует картины всем своим существом – от всего сердца – и очень плохо для такого творчества не найти выхода, или, как говорят – публики, покупателя.

«Я также выигрываю от её творчества, – продолжал Гурджиев. – В моём доме многие видят её работы, также как и работы других столь же несчастных людей. Говорят, что у меня самая плохая коллекция картин во всём Париже – возможно, что и во всём мире. Я уже уникален для большинства людей, которые меня знают, но благодаря моей коллекции плохого искусства люди видят, что я ещё более уникален… но в другом смысле».

После этой «шутки» он сказал более серьёзно: «Но на самом деле людям есть чему учиться у этой старой леди. В отличие от других, которые знают, что я великодушен и помогаю нуждающимся, она никогда не просит деньги, но всегда приносит мне свои картины. Она уже поняла то, что многие «интеллектуалы» на самом деле не понимают. Если ты получил деньги, то должен что-то дать за это».

После этой лекции мы приготовили обед, и наш первый тост был, вопреки обычаю, тостом за здоровье и процветание маленькой старой леди-художницы.

 

Глава 19

Этот визит к Гурджиеву, состоявшийся благодаря поддержке понимающего военного доктора, был очень похож на предыдущий, за исключением того, что Гурджиев останавливался на моём состоянии намного дольше, чем ранее. Он сказал, что то, что у меня не было никакой реакции на его лекарство, только подтвердило для него, что у меня гигантская естественная сопротивляемость к лекарственным препаратам, и поэтому мне нужно всячески избегать их употребления. Что касается выпивки, то он рекомендовал продолжать пить, но «сознательно» – в том смысле, что мне нужно узнать меру точно в соответствии с потребностями моего организма в алкоголе. Он настаивал на том, что у меня есть такая потребность, но она периодическая, и предрекал, что если я определю эту потребность правильно, у меня будут периоды, когда я буду пить очень много, либо испытывать сильную тягу к алкоголю. Но также будут длительные периоды, когда мне не нужно будет пить вообще; фактически в такое время я приду к выводу, что алкоголь может быть для меня даже вредным. «Помните, – добавил Гурджиев, – что тело способно изменить свою химию без вашего ведома. Может наступить время, когда вы никогда больше не станете пить. Нужно пытаться жить чётко в соответствии с физическим «я» и сознавать все химические изменения в себе».

Когда он заговорил об упражнениях, которые дал мне, он заставил меня детально рассказать, как часто я делал каждое из них и также описать мою реакцию на них. Затем он сказал мне прекратить их выполнять и дал мне два новых упражнения, тоже секретных. Когда я начал делать записи, он остановил меня и велел порвать бумагу. «Эти упражнения вы должны запомнить своим сердцем, навсегда, – сказал он. – Будет время, когда вы будете нуждаться в них, а у вас не будет ничего – даже клочка бумаги. Поэтому нужно сейчас выучить эти упражнения как нечто самое важное в вашей жизни. Я говорю правду – придёт время, когда без этих упражнений вы умрёте. Даже с упражнениями жить вам будет очень тяжело».

Меня не нужно было больше предупреждать, но всё равно он заставил меня несколько раз подробно повторить ему эти сложные упражнения перед тем, как я вернулся в свою часть. (Я возвращался не в госпиталь; меня выписали, но дали дополнительно три или четыре дня, чтобы вернуться в свою часть через Париж).

В тот день, когда я должен был уехать, Гурджиев сказал мне, что возможно, я больше его никогда не увижу. «Как вы сами видите, – сказал он, – я очень устал и знаю, что когда я допишу эту последнюю книгу, моя работа будет закончена. Теперь я могу умереть, потому что задача моей жизни практически выполнена». Он серьёзно посмотрел на меня и продолжил: «Это также значит, что я больше ничего не могу для вас сделать. Я знаю, что сейчас, в своём сердце, вы уже думаете о возможности остаться со мной здесь, в Париже, после того, как уйдёте из армии, но вам нужно забыть об этом. Я больше не могу вам помочь; кроме того, вы принадлежите своей стране – Америке. Поэтому, когда уйдёте из армии, не возвращайтесь сюда, а отправляйтесь домой, где вы нужны и где вас ждёт много работы и новый опыт».

Почему-то это был не подходящий момент для эмоций. Гурджиев был очень серьёзным, очень холодным и говорил без каких-либо видимых чувств – это было похоже на то, что он думал вслух. Он говорил о своей смерти с такой отстранённостью, и так убедительно, будто бы он говорил о ком-то другом. Таким образом, без какого-либо выражения чувств он окончил свою речь, и мы отправились на традиционный огромный обед со множеством гостей. Во время обеда Гурджиев рассказывал очень много историй, и снова он и я много смеялись. Он заставил одного из студентов рассказать мне историю посещения с ним американского посольства в Париже из-за неких сложностей с получением визы для Гурджиева. Это выглядело так, что группа студентов отправилась вместе с ним в посольство, держа в руках различные документы, которыми они надеялись доказать, что у Гурджиева есть очень важная причина для посещения Соединённых Штатов. Когда они прибыли, им всем сказали подождать, и после короткого ожидания Гурджиев встал и прошёлся по офису, раздавая карамель (из пакета, который носил в кармане) всем стенографисткам и клеркам. Это «одаривание конфетами» привело к значительному столпотворению в офисе, и, конечно же, служащий, который рассматривал его заявление, оказался в самом центре. Таким образом, виза была получена, но только после нескольких интервью и дорогой ценой для нервной системы тех, кто сопровождал Гурджиева.

Гурджиев взорвался смехом после этой истории и сказал, что это подтверждает тот факт, что мир сумасшедший. Всё, что он сделал – это любезно предложил сладости нескольким очаровательным американским девушкам, и это едва не стоило ему визы.

В конце обеда настроение Гурджиева очень резко изменилось, и когда он встал из-за стола, я очень волновался за него. За несколько минут он стал выглядеть очень больным. Несмотря на это, одна женщина за столом, одна из «работниц», вскочила на ноги и бросилась в его сторону, чтобы задать ему вопрос о какой-то работе – возможно, о переводе, – которую она делала для одной его книги. Гурджиев, опираясь на стул, медленно и кратко ответил на её вопросы. Но пока он говорил, произошло чёткое изменение в атмосфере комнаты. Все – а там присутствовало около двадцати человек – одним движением поднялись со стульев. Мы все молча чего-то ожидали. Когда он закончил общаться с женщиной, то поднял руку и широким жестом обвёл комнату, будто бы требуя внимания всех нас.

«Должен сделать объявление, – драматично сказал он на английском (присутствующие были разных национальностей, но все, как мне было известно, говорили на английском или понимали его). – Моя работа над книгой завершена, за исключением работы редактора». Он сделал паузу и осмотрел комнату, будто бы внимательно экзаменуя каждого в отдельности, и затем продолжил: «Это означает, что моя работа совершенно закончена. Это также имеет очень важное значение для меня. Это значит, что, наконец, я могу умереть…» Последовала очередная пауза, но его интонация говорила о том, что предложение не закончено, «…но не только потому, что книга закончена. Единственная необходимость в жизни – это найти другого человека, кому можно передать накопленное знание. Когда найден такой хранитель, тогда возможно умереть». Он тепло улыбнулся и продолжил: «Поэтому сейчас я рад двум хорошим новостям. Я закончил работу и нашёл человека, которому можно передать результаты работы моей жизни». Он снова поднял руку и начал двигать ею по комнате, на этот раз с указующим пальцем, и остановился, когда его палец был направлен точно на меня.

В комнате стояла страшная тишина, Гурджиев и я смотрели друг на друга в упор, но несмотря на это, я уже знал, что один или двое уже повернули голову в мою сторону. Напряжение в атмосфере не уменьшалось, пока Гурджиев не опустил свою руку, повернулся и вышел из комнаты. Остальные, казалось, на мгновение онемели; наконец, я разбил общее оцепенение и пошёл к выходу. Но неожиданно кто-то взял меня за руку. Это была женщина, одна из «инструкторов». Она крепко сжала мою руку, посмотрела на меня со злорадной, издевающейся улыбкой и сказала: «Вы никогда не дорастёте, не так ли?»

Я осторожно освободил свою руку. «Что это значит?»

Она засмеялась. «Каково это – чувствовать себя избранным? – требовательно спросила она. – Только взглянув на ваше лицо, я могу сказать точно, что вы чувствуете. Он ведь указал на вас, не так ли? И сейчас – с вашим колоссальным эго – вы маршируете из комнаты… торжествующий преемник».

Должен признать, что я чувствовал себя хорошо. Я улыбнулся ей в ответ, принимая на себя чувство искреннего триумфа, и сказал: «Ваше предположение также хорошо, как и моё». И покинул квартиру.

В тот же день я уехал из Парижа и вернулся в свою часть.

 

Глава 20

После возвращения на службу я много думал об этих последних визитах к Гурджиеву в Париж, но должно было пройти два или три дня после моего драматичного ухода из его квартиры перед тем, как я хотя бы попытался оценить мои отношения с ним или суть всего этого финала. Когда я внутри себя снова вернулся к сцене «прощания», то был вынужден согласиться, что я чувствовал себя, по крайней мере, на тот момент, избранным. И продолжаю так себя чувствовать. Мне было приятно моё поведение тогда – я узнал достаточно от Гурджиева, чтобы быть осторожным, когда меня обвиняла та женщина, но триумф был не полон, меня одолевали вопросы и сомнения. Я даже зашёл так далеко, что составил список своих сомнений, в котором попытался вспомнить весь свой опыт с этим человеком. Список начинался примерно следующим образом:

1. По крайней мере, возможно то, что он на самом деле упомянул меня, как своего «преемника». Причинами этому могли быть:

а) это было правдой;

б) это было намерением «показать» мне моё эго;

в) это было намерением вызвать у других людей различные реакции;

г) это была большая шутка над благочестивыми последователями.

2. Достаточно ли я подготовлен для подобного «избрания»?

а) Если быть полностью честным, я вынужден признать, что я не знал, в чём заключалась «работа» Гурджиева. Как тогда я мог её вести?

б) Чем я отличался от других членов его групп, если вообще отличался? Очевидно, только тем, что я всегда чувствовал себя «одиноким волком», и никогда не мог принять от всей души участие в чтениях и другой групповой деятельности.

3. Хочу ли я (при условии, что я могу) – «вести» работу Гурджиева, чем бы она ни была?

а) Да, до определённого момента. Группы, танцы, чтения – нет. Но если бы был какой-нибудь способ, с помощью которого я мог бы «отделить» то, что казалось ценным для меня, от того, что казалось, если не бесполезным, то, по крайней мере «малопонятным», то я хотел бы им воспользоваться.

Было намного больше вопросов – фактически они всё возникали и возникали – и намного меньше не очень уверенных ответов. К окончательному ответу я пришёл через несколько лет, и он есть в том списке, который я процитировал выше; однако в то время я был только сбит с толку и стремился выводить все вопросы строго из своего разума. Я осознавал, что я взволнован, смущён и озадачен этой последней встречей, и в результате решил, что мне надо каким-то образом ещё раз вернуться в Париж перед возвращением в Соединённые Штаты.

Война в Европе закончилась, и вскоре, к ужасу большинства из нас, находящихся здесь, на Японию были сброшены две атомные бомбы. Как и у всех солдат, большая часть моего времени ушла на попытки ускорить отъезд и возвращение в Америку. Это было не так просто, поскольку, хотя у меня было много «заслуг» – больше, чем было необходимо, чтобы вернуться – я не был женат и в то время был штабным офицером. Приоритет отдавался женатым и не штабным. Однако при помощи некоторой хитрости я смог вставить себя в список командированных, а также сам написал приказы о своей поездке, выбрав маршрут через Париж по некоему несуществующему «служебному» делу. Такова была повсеместная для того времени традиция – обязательный «последний бросок» в Париж, даже если это было непросто осуществить.

В результате я снова увидел Гурджиева, но это совсем не напоминало мои прежние визиты. Я застал его одного в квартире. Он сам открыл мне дверь, и был одет в ночную сорочку, выглядя довольно заспанно. Он бросил на меня то, что я могу описать, как «холодный» взгляд и спросил, что я здесь делаю. «Я уже сказал вам до свидания и думал, что вы уже в Америке. Почему вы пришли?» Я был очень «задет» и сказал, что я на пути в Америку, и я только пришёл попрощаться. Он снова посмотрел на меня, по крайней мере, без враждебности, и сказал: «Нельзя попрощаться дважды – это уже сделано». Затем он протянул руку для безличного последнего рукопожатия. Я больше ничего не сказал, и поскольку он не предложил мне войти, я развернулся, чтобы уйти. Гурджиев жестом остановил меня и сказал прямо, с улыбкой на лице: «Американцы сбросили бомбы на Японию, не так ли?» Я кивнул, и он продолжил: «Что вы теперь думаете о вашей Америке?» Я собрался было отвечать, но он закрыл двери прямо перед моим носом.

Явно было не время для вопросов. И стоя возле закрытой двери, я знал, что его уже никогда не будет. Если я когда-нибудь что-либо знал заранее в своей жизни, так это то, что я больше никогда не увижу Гурджиева. Так и оказалось.

В тот конкретный момент, когда я уходил от его квартиры, передо мной возник громадный вопрос: «Что ты вынес из общения с Гурджиевым? Как он повлиял на твою жизнь? Чему ты научился от него?» Я выразил это тремя вопросами, но он был, по сути, один. Я намеренно отложил его в сторону. По крайней мере, на тот момент он вообще не имел ответа. Он оставался без ответа много лет – пока неотвратимо не заявил о себе снова.

 

Глава 21

Когда я вернулся в Америку, я объединился с несколькими членами нью-йоркской группы. К тому же, как и предсказывал Гурджиев, целью моей жизни стало получение опыта. Но мои вопросы, хотя я и не позволял им «всплывать», были со мной, ожидая ответа.

Впервые я осознал, что они по-прежнему при мне, в момент смерти Гурджиева. Моё членство в гурджиевской группе Нью-Йорка пришло к довольно неожиданному концу и, как всегда, к этому привело отношение его «учеников», которое казалось мне причиной моего отстранения от всего, что касалось его «работы». Так или иначе, кто-то смог найти меня и сообщить о смерти Гурджиева, а также пригласить на панихиду, которая должна была состояться в Нью-Йорке. У меня были сомнения по поводу моего решения, но оно было немедленным. Я не пошёл; это «действо» казалось мне в лучшем случае пустым, а Гурджиев умер для меня, когда я в последний раз видел его в Париже.

После этого мгновенного и короткого пробуждения моих вопросов я снова их отложил – в смысле попытки на самом деле найти на них ответы. Я не мог отложить все мои мысли о Гурджиеве, потому что я часто и с большой приязнью думал о нём. Я начал понимать, что какая-то часть моего сознания вернулась в ту старую твёрдо установившуюся рутину поклонения. На самом деле, сейчас я почитал его намного сильнее, чем когда-либо раньше. Моё отношение к Гурджиеву стало выражаться в некоторой сдержанности. Я не упоминал его имя и не отождествлял себя с его работой, кроме редких случаев, когда я виделся с людьми, которые знали о моём общении с ним. Но неизбежно другая часть меня, по крайней мере бессознательно, пыталась хотя бы частично ответить на прежние вопросы. Состоялось главное изменение в моём мышлении, которое свалилось на меня «как снег на голову», – удивительная вспышка правды, которая часто сопровождает неожиданные прозрения. Я понял, что я не «преемник». Но даже это неожиданное знание, после того как момент озарения прошёл, начало меня беспокоить. Может быть, я был на самом деле преемником, и просто отказываюсь это принять? Я смог найти только неполный ответ: даже после смерти Гурджиев продолжал оказывать на меня огромное и тревожное влияние. Я достаточно узнал от него про нерешительность (не только в уничижительном смысле), ум и хитрость, чтобы обнаружить, что я кручусь вокруг да около своих сомнений и вопросов. Однако мало-помалу я начал пытаться взглянуть на Гурджиева по-другому, не только как на личность – развеять, насколько возможно, силу его всё ещё мощного магнетизма. Я начал смотреть на него иначе. Но «свет» был ещё слишком силён, чтобы можно было делать что-то ещё, кроме как смотреть на грани человека и его работы. Я пытался рассмотреть человека в Приоре – в самом сердце его деятельности – но в этой картине он был ещё слишком силён, слишком вездесущ. Я решил двигаться с внешней стороны. Как, к примеру, я мог бы говорить о нём и его работе с незнакомцем? Это оказалось проще, и моё «объяснение» состояло в том, что я стал пытаться анализировать и двинулся вдоль следующих линий.

Помимо Института в Фонтенбло были так называемые «гурджиевские группы» в Лондоне, Нью-Йорке и Чикаго, и, наверное, где-то ещё. Существование этих групп было, вероятно, частью плана по распространению его учения – в конечном счёте – по всему миру. Были даже маленькие собрания, которые на самом деле нельзя было назвать «группами», поскольку в них обычно не было постоянного лидера, в таких культурно и территориально отдалённых районах, как Нью-Мехико. Из-за того, что в этих группах не было лидеров, деятельность которых, якобы, была одобрена самим Гурджиевым, встречи, в основном, состояли из регулярных чтений его книг, которые до публикации были доступны в виде ротапринтных оттисков. В отдаленных районах Соединённых Штатов участники групп обычно получали чьё-то разрешение (например, лидера нью-йоркской группы), чтобы читать рукопись «Всё и Вся». Было только чтение – ни вопросов, ни комментариев, ни упражнений, ни танцев.

Группы в Нью-Йорке и Лондоне были на тот момент лучше организованы, чем группа в Чикаго. Кроме чтения, были танцы и группы гимнастики и даже лекции или толкования учения Гурджиева «лидером» группы. Единственное, что объединяло эти второстепенные группы – это недостаток присутствия Гурджиева, и это был существенный недостаток. Чтения, учитывая стиль его письма, имели ценность по той простой причине, что нормальный человек – независимо от того, насколько сильно он интересуется данным предметом – редко мог действительно прочесть его книгу до конца, если брался за это дело самостоятельно. В общем, книга была практически непонятна при первом прочтении. Проще ломать над ней голову в группе, и в большинстве случаев только при этих обстоятельствах книга могла быть дочитана до конца. В начале книги были рекомендации читать её трижды, и некоторые из маленьких групп даже смогли совершить такой подвиг. Книга оказывала сильное влияние, которое ощущалось при погружении в неё; в самом деле, она пробуждала внутри человека какую-то силу. Однако я не знаю, что могло быть впереди у этих читателей, кроме дальнейшего чтения его последующих книг.

По крайней мере большие группы, в то время, когда я с ними общался, существовали не только благодаря чтению и прочему, но также и тому, что в любой момент была возможность увидеть Гурджиева лично – либо они могли поехать во Францию, либо (в случае Нью-Йорка), он мог приехать повидаться с ними. Хотя в этих группах было много верных и даже пылких последователей, но все они казались лишь копией чего-то реального. Было даже что-то заразное в том, что люди общались с Гурджиевым только через его книги. Если через какое-то время он сам и его идеи не отвергались, то они принимались в очень странной форме. Гурджиев становился (для его последователей) истинным пророком – каким-то Мессией, если не Богом. Было просто невозможно «только интересоваться». В конце концов, это происходило почти автоматически – человек убеждался или утрачивал интерес; мне кажется, это было просто разрастание обычного религиозного чувства. В любом случае, было ужасно скучно присутствовать на гурджиевских встречах без настоящей убеждённости.

Какова была цель Гурджиева, и как он пытался её достичь?

Перед тем как обсуждать любой из этих вопросов – не говоря уже о том, чтобы ответить на них – возможно, необходимо подчеркнуть тот факт, что у него не было целей, понятных для среднего, относительно удовлетворённого человека. Предварительным условием хоть какого-то понимания его целей и хотя бы относительного принятия его средств должна быть неудовлетворённость существующим положением дел в личном смысле и неудовлетворённость или неверие в положение известной нам цивилизации. Открыто заявленной целью Гурджиева, как утверждается в книге «Всё и Вся», было «разрушение» современных привычек, мнений, предубеждений и пр., касающихся человеческой жизни; такие разрушения – обязательное условие для принятия и приобретения полностью новых концепций о возможностях человеческого существования.

В одном из нескольких «политических» утверждений, которые были сделаны в моём присутствии, Гурджиев сказал, что если не приспособить и гармонично не использовать «мудрость» Востока и «энергичность» Запада, мир разрушится. Возможно, в этом утверждении много правды; в любом случае, принимая во внимание политические события нашего времени, это не кажется чрезвычайно радикальным или неправдоподобным. Однако в то, что только у Гурджиева есть ключ от системы, или учение, которое может объединить Восток и Запад, поверить было сложнее. Краеугольным камнем его учения, конечно же, было то, что нет никакого прогресса – человечество не развивается; развитие возможно только на индивидуальном уровне. Групповая работа ценна только в том смысле, что она помогает совершенствоваться отдельному человеку. Вся группа вовсе необязательно чего-то достигнет как группа.

Гурджиев сравнивал нынешнее человеческое существование с личиночной стадией органического развития; заявляя, что как личности, мы не имеем понятия о возможностях человеческого развития, и каждая привычка, обычай, традиция и доктрина, согласно которых живёт цивилизованный человек, откровенно говоря, не только бесполезна, но даже вредна или, по крайней мере, дурна. Он отвергал все существующие религии, философии и прочие системы мышления из-за их практической бесполезности.

Ввиду этой всеобъемлющей критики известного нам человеческого существования у него не было огромного количества последователей. Но нужно помнить о том, что он и не хотел большого количества. Со всей серьёзностью он уподоблял человеческую жизнь любой другой органической жизни – растения или животного. Природа была расточительна, поэтому, с его точки зрения, не нужно было рассчитывать на то, что многие люди имеют право ожидать какой-то судьбы, отличной от судьбы органического удобрения для общего блага планеты. Он признавал, что у человечества, в отличие от растений или животных, есть возможность достичь высшего уровня; или, как он говорил это, «приобрести» четвёртое тело – или, ради удобства в терминологии, душу. Но он не требовал этого ни от кого, даже от своих учеников. В том смысле, что у каждого семени каждого цветка есть скрытая возможность расцвести, только в этом смысле у каждого человеческого зародыша есть потенциальные возможности «создать» или «приобрести» душу. В этой связи необходимо иметь в виду количество семян, которые даже не дадут ростка.

Очевидно, эти взгляды не особенно льстили человеческому эго, коллективному и индивидуальному. Несмотря на это, учитывая моё общение с Гурджиевым, я не считал особенно сложным принять эти идеи. Есть очевидная логика в природных циклах для всех других форм жизни: почему же человек должен быть исключением или как-то отличаться? Цветок по-своему может сознавать возможность того, что он способен зацвести, или, возможно, семя, дающее росток, страдает в невыразимой агонии во время этого процесса. Большинство людей, которые как-то познакомились или столкнулись с идеями и теориями Гурджиева, либо полностью их отвергали, или, я полагаю, признавали, что лично они, по крайней мере через контакт с ним, имеют возможность зацвести, то есть развиться в то, что Гурджиев называл надлежащим состоянием человека.

Для того чтобы смочь что-нибудь сделать с такой системой идей, необходимо поверить в эти базовые концепции и принять тот взгляд, что у нас есть только два варианта: общая судьба «корма для скота» или «удобрения», либо маленький шанс «созреть». Я сказал «маленький шанс» намеренно, потому что природа есть природа, только очень у малого процента из целого есть незначительная возможность роста – и не имеет значения, насколько сильно этого хочется.

Если принять эту точку зрения или оценку состояния человека – здесь включён некий процесс отсева – необходимо принять, что только Гурджиев знает путь дальнейшего развития или прогресса и метод достижения этого. Если вы заходите с ним так далеко, то становится сложно возразить, что у него этого ключа нет. Другими словами, становится необходимым полностью верить в Гурджиева. Коварный и интригующий аспект заключается в том, что приняв однажды его точку зрения, потом уже почти невозможно отвергнуть её или спорить с ней. Кто может прямо сказать, что его взгляд на Природу и место человека в ней неверен? Если взглянуть на Природу объективно, если изучить животных, растения, птиц, эволюцию, и найти естественную логику в различных процессах роста, тогда на основании чего человек ожидает, что он автоматически или по своей сути божественен или, используя более простые слова, отличен от них? Гурджиев не отрицал потенциальную божественность человека (хотя он не использовал такое слово), он только утверждал, что она должна быть наработана путём сознательного усилия и тем, что он называл «намеренное страдание» – процесс, который почти сразу же оценивается большинством людей с подозрением. Слово «страдание», особенно для западного мира, означает нечто такое, чего нужно избегать. Страдания, особенно «намеренного страдания», согласно Гурджиеву, не только не нужно избегать, но, о чём и говорит само выражение, его нужно искать.

Но один из наиболее убедительных аргументов в его пользу так и не был озвучен. Очевидно, что Гурджиев не собирался спасать мир; его не заботило, насколько люди интересуются тем, что он предлагает. Более того, он часто говорил, что только очень немногие люди могут как-либо развиваться, – подчеркивая «очень немногие». И очень заманчиво включить себя в число этих немногих.

Вряд ли меня можно рассматривать как убеждённого ученика, поскольку я пробыл в школе Гурджиева четыре года, и моё обучение началось, когда мне было одиннадцать лет. Я думаю, что Гурджиев не считал учениками ни меня, ни моего брата, ни кого-то из других детей (большинство из которых находились в школе из-за обстоятельств рождения). Мы принимали участие (настолько, насколько могли) в ежедневной работе школы, но не были учениками ни в каком смысле. Мы не ходили регулярно на чтения и не слушали лекции – просто не было правил по этому поводу, и никто не возражал, если случалось так, что мы присутствовали. Но даже в том возрасте я прекрасно понимал, что Гурджиев вынуждает своих учеников к «сознательному усилию» и «намеренному страданию», или правильнее, что они подвергались этому. Для среднего человека это в основном заключалось в участии в достаточно тяжёлом ручном труде в группе. Это могло быть что угодно – от постройки дома до работы в саду – и вначале это была просто тяжёлая работа, и предполагалось, что она должна быть сделана добросовестно. Через время ты сознаёшь, что тебя затолкали в некие разочаровывающие обстоятельства, связанные с выполнением работы – например, ты вынужден работать с кем-то, с кем возникают конфликты; или тебя отстраняют от работы, как только ты стал ею интересоваться, и прочее. Большинство из новоявленных учеников проходили через период целенаправленного доведения до разочарования. Неизбежно, принимая во внимание репутацию школы и цели, которые она утверждала, ученики начинали сомневаться в том, что здесь есть что-то большее, чем простой физический труд. Это разочарование обычно возрастало, потому что никто, включая Гурджиева, не отвечал на их вопросы – им просто говорили, что сейчас им нужно делать то, что им говорят. Когда они достигали некоего кризиса, им неожиданно давали упражнение – обычно говорили, что нужно сознательно наблюдать себя во время работы и узнавать о себе больше. Если ученики не уходили, то постепенно их начинали вводить во внутренний круг, где они посещали чтения, слушали лекции, занимались упражнениями, гимнастикой или танцами, которые имели целью научить их одновременной ментальной, эмоциональной и физической координации. После этого… откровенно говоря, я не знаю. Большинство людей, которые оставались надолго, начинали время от времени лично общаться с Гурджиевым, и я не знаю, о чём были эти беседы. Я знаю, что к тому времени такие люди, как правило, были убеждёнными последователями. Они были зачарованы бесспорным экстраординарным магнетизмом и проницательностью самого Гурджиева. Как однажды отметила Кэтрин Мэнсфилд: «…он всегда делал именно то, что нужно в данный момент. Вот что непостижимо…»

Бесспорно, это было так. Бесспорно, у Гурджиева было невероятное знание о других людях (если вы с этим сталкивались). Это знание не ограничивалось чтением мыслей или их передачей. Казалось, он знает так много о человеческих процессах, про внутреннюю логику человека, что он сознательно может наблюдать всё, что происходит внутри любого. Это был своего рода дар, и даже хорошо обученный психиатр проигрывал по сравнению с Гурджиевым. Уровень Гурджиева был высок, и я никогда не сталкивался с тем, чтобы он ошибался – касательно меня или касательно других людей, которых я знал. Было сложно сопротивляться столь очевидным знаниям или «силе» и, на самом деле, не было смысла сопротивляться. Вопреки сплетням о нём, не было доказательств, что он делает что-то для кого-то, что может быть расценено, как «зло». Подобные утверждения о «зле» порождались неприятием. И многие из его студентов грешили этим. Я не знаю лучшего способа создать столь яростную «оппозицию» и критику, как поддержание блаженной тайны. Ученики Гурджиева с довольной высокомерной улыбкой провозглашали, что они, наконец, нашли «нечто подлинное» или «великое учение» и пр., но потом были совершенно неспособны объяснить, что это и как это работает. Я не думаю, что это «непонятно», но думаю, что «метод» его «учения», или то, что было «ценным» в его работе, просто не может быть передано людям, у которых нет собственного подобного опыта. Это прежде всего вопрос оценки; люди, которые хвалили Гурджиева, бесспорно совершали ошибку, забывая о том, что они не делали этого, пока не оказались под его влиянием через работу с ним в течение довольно долгого времени. Эмоциональный опыт большинства людей, связанный с Гурджиевым и его работой, нельзя было логически и убедительно объяснить. Гурджиева боготворили, в него верили, его обожали – или ненавидели и бесчестили. Ничего из этого не годится, чтобы объяснить его. Я думаю, что, скорее всего, о нём можно сказать, что он был истинный «мистик». Но что это значит, за исключением того, что мистицизм это нечто стоящее?

Что касается критиков и обвинителей Гурджиева – их было слишком много, и их имена ничего не дадут, кроме длинной библиографии – большинство из них относились к одной из двух категорий: они полагали, что являются учениками, и поэтому критиками любого учения, которое имело дело с тайной; или они были разочарованными учениками, иллюзии которых разбились об его метод. Те, кто относились к первой категории, как мне кажется, придирались к нему, потому что он не жил согласно их догматическим концепциям; что касается разочаровавшихся или «оскорблённых» учеников: если я обнаружу, к примеру, что христианство мне не подходит, мне будет трудно винить в этом Папу или Библию.

 

Глава 22

Я почувствовал, что погрузился в собственные размышления. Я уже мог взглянуть на мой личный опыт в Приоре с некой отстранённостью. Суждения других людей заставили меня задуматься над своими вопросами. Несколько «хорошо осведомлённых» или «искушённых» людей (Гурджиев иронически называл их «интеллигенцией») кое-что знали о Гурджиеве, и почти все они знали, к примеру, что Кэтрин Мэнсфилд, А.Р. Орейдж и П.Д. Успенский общались с ним в то или иное время. Многие из этих людей при упоминании имени Гурджиева скажут: «Ах да, это тот человек, который убил Кэтрин Мэнсфилд!» Это точная цитата и, как ни странно, суждения почти всегда выражаются точно в этих словах. Это общее популярное мнение о Гурджиеве кажется неплохим поводом для того, чтобы взглянуть на него по-другому. В первую очередь позвольте мне сказать, что я не чувствую сильного порыва очистить Гурджиева от этих обвинений (которые, возможно, просто удобный и довольно театральный способ его запомнить); в любом случае у меня нет точной информации об отношениях Гурджиева и Мэнсфилд. Она умерла в Приоре до того, как я там оказался; и умерла она на руках других людей, возможно, обвинения исходят от них. Также я не думаю, что Гурджиев когда-либо убивал кого-либо.

Я поднял вопрос Кэтрин Мэнсфилд потому, что с ним связана дурная слава. Самый верный и быстрый подход к отношениям Гурджиева и Мэнсфилд, по моему мнению, должен исходить из слов самой мисс Мэнсфилд. К сожалению, Гурджиев не оставил никакой информации по этому поводу.

Поэтому цитирую Кэтрин Мэнсфилд:

«Я собиралась в Фонтенбло на следующей неделе, чтобы увидеть Гурджиева. Я хочу сказать тебе об этом. Почему я еду? Среди всех людей, о которых я слышала, он единственный человек, который понимает, что нет разделения между телом и духом, кто знает, как они соотносятся. Ты помнишь, я всегда говорила, что доктора лечат только половину А ты отвечал: «Ты должна сделать остальное». Это так. Это правда. Но сначала я должна узнать, как. Я верю, что Гурджиев может меня научить. Что говорят другие люди – не имеет значения. Другие люди вообще ничего не значат».

Я могу сделать только один комментарий конкретно к этому письму. Очевидным является то, что упоминание других людей в последнем предложении, показывает знание Кэтрин о том, что её решение будут критиковать, а также о том, что Гурджиев кажется «подозрительным» «другим людям» или, возможно, только Джону Миддлтону Марри. В любом случае мало сомнений в том, что Гурджиев был и остался подозрительным, ибо любое учение становится подозрительным только по той причине, что оно не защищено широкой общественностью или религией. Мы подозреваем всё, что не можем тут же взять под контроль. Собственные литературные работы Гурджиева способствовали этой «подозрительности», будучи большей частью непонятными среднему читателю. Но вернёмся назад к Кэтрин Мэнсфилд:

«Гурджиев вовсе не такой, как я ожидала. Он действительно тот человек, которого хочешь найти. Но я абсолютно уверена, что он может направить меня на верный путь, лично или другим способом».

«Я верю, что Гурджиев – единственный человек, который может помочь мне. Это большое счастье – быть здесь. Некоторые люди незнакомы, как всегда, но я чувствую их близость, и они не чужие мне. Так я чувствую. Такого приятного понимания и симпатии я никогда не знала во внешнем мире».

«Здесь совсем другое чувство – Дружба. Настоящая дружба, о которой мы с тобой мечтали. Здесь она есть между двумя женщинами или между мужчиной и женщиной, и её неизменно чувствуешь, и живёшь так, как невозможно жить где-то в другом месте.

Я ещё не могу сказать, что теперь у меня есть друзья. Я просто не готова к ним. Я недостаточно знаю себя, чтобы доверяться на самом деле, и я слаба там, где эти люди сильны. Но даже те отношения которые есть, намного более близки, чем любая дружба, когда-либо бывшая ранее».

«Иногда я поражаюсь, если мы сталкиваемся с удивительным пониманием Гурджиева. Но всегда есть новые примеры этому И он всегда делает именно то, что нужно в данный момент времени. Это так непостижимо…»

«Это место показало мне, насколько же я нереальна. Оно отнимало у меня одно за другим (но ничего из этого не было моим), и в этот момент единственное, что я знаю по-настоящему, это то, что я не уничтожена, и что я надеюсь – более, чем надеюсь – верю».

Конечно же, в той книге написано больше о Гурджиеве и об Институте. Я не смог в ней ничего найти, что «умаляло бы заслуги» Гурджиева. Кэтрин писала о страданиях и трудностях, с которыми сталкивалась в Институте время от времени, но для любого объективного читателя кажется невозможным сделать вывод, что мисс Мэнсфилд не желала такого опыта. Ей казалось, что в этом есть реальное содержание, цель и смысл.

Помимо «показаний» мисс Мэнсфилд по делу Гурджиева, есть уместная и интересная редакторская заметка Джона Миддлтона Марри в эпилоге данной книги:

«Это не для меня – судить гурджиевский Институт. Я не могу сказать, укоротила ли Кэтрин свою жизнь пребыванием там. Но я убеждён в следующем: Кэтрин сделала его инструментом для процесса самоуничтожения, которое необходимо для духовного возрождения, посредством чего мы вошли в Королевство Любви. Я уверен, что она достигла своей цели, и Институт помог ей в этом. Больше я не смею, а меньше не могу сказать».

Какие бы цели не преследовал мистер Марри – однозначно, в этом абзаце он не судит. И довольно странно – и необычно – то, что в этом и состоит суждение. Для вдумчивых людей вхождение в Королевство Любви не представляется нежелательным – можно сказать, что это нечто наиболее желанное на свете, и такой же комментарий можно сделать о «духовном возрождении». Что нам оставляют слова «процесс самоуничтожения»? Если «самоуничтожение» означает только то, что приводит к «духовному возрождению», то я могу только одобрить этот процесс. Если же, с другой стороны, Марри намекает (и общий смысл процитированного абзаца приводит меня к выводу, что это так и есть), что то, чего достигла Кэтрин Мэнсфилд, – это физическая смерть (то есть некая форма самоубийства) – тогда, возможно, это нужно поставить под сомнение. Читатели могут сами сделать свои выводы по поводу этого – и многие это сделали.

Но… Конечно же, есть «но». Кэтрин Мэнсфилд была очень серьёзно больна, когда прибыла в Приоре. Её отношения с мужем, мистером Марри, длительное время, как показывают «Письма», были как минимум «сложными». Даже в таком случае я могу понять, что Марри не хотел, чтобы его жена умирала. С другой стороны, хотела ли Кэтрин Мэнсфилд умереть естественной смертью от старости? Я сомневаюсь, что следует делать завуалированное обвинение, то есть вывод о том, что Гурджиев или Институт как-то поспособствовали её смерти или стали желанным средством для самоубийства. Таким образом, на мой взгляд, весь вопрос сводится к довольно простой констатации: очень жаль, учитывая наш обыденный взгляд на мир, что талантливая писательница Кэтрин Мэнсфилд умерла такой молодой.

На самом ли деле так жаль? Можем ли мы сожалеть о книгах, которые никогда не будут написаны? Можем ли мы сожалеть о непрожитой жизни? Может быть, логически рассуждая, мы можем сожалеть об этом, когда речь идёт о несчастных случаях: авариях на поездах и машинах, убийствах. Но сомнительно, что мы можем так сожалеть даже в случае самоубийства, которое – по крайней мере, возможно – является частью портрета и характера живого человека. Но если мисс Мэнсфилд вошла в «Королевство Любви» или достигла «духовного возрождения» (и заметьте, пожалуйста, Марри утверждает: «Я убеждён, что она достигла своей цели»), тогда мой единственный вопрос таков: было ли что-то ещё, чего она могла достичь? Есть ли у того, кто обдумывает такие вопросы, более предпочтительная альтернатива? Так что утверждение Марри может быть отмечено, как необычная дань христианина Гурджиеву – однако я вовсе не уверен, что он этого заслуживает.

Я меньше, чем мистер Марри, убеждён в том, что мисс Мэнсфилд «вошла в Королевство Любви» в загробном мире, и я подозреваю, что это его личные выводы. Я уверен, что её собственные слова показывают, что она нашла не Королевство, но мир «дружбы» и «истинности», что было для неё очень важно. Не имеется в вид у достижение.

Помимо «свидетельств» мисс Мэнсфилд и Марри, П.Д. Успенский, который не остался навсегда «увлечённым» Гурджиевым, в своих книгах свидетельствует по делу мисс Мэнсфилд и Гурджиева:

«Впервые я приехал в «Аббатство» в конце октября – начале ноября 1922 года. Помню один разговор с Кэтрин Мэнсфилд, которая в то время жила там. Дело происходило примерно за три недели до ее смерти. Я сам дал ей адрес Гурджиева. Она посетила две-три мои лекции, а затем пришла ко мне и рассказала, что едет в Париж, где какой-то русский врач лечил туберкулез, облучая селезенку рентгеновскими лучами. Конечно, на это я ничего не мог ей сказать. Она уже была на полпути к смерти и, кажется, сама это сознавала. Но при всем этом поражало ее горячее желание наилучшим образом использовать даже последние дни, найти истину, присутствие которой она чувствовала, но к которой не могла прикоснуться. Я не мог отказать ей, когда она попросила у меня адрес моих друзей в Париже, с которыми она могла бы поговорить о тех же самых вещах, что и со мной, но не думал, что увижу ее еще раз. И вот я опять встретил ее в Аббатстве. Вечером мы сидели в одном из салонов, и она говорила со мной слабым голосом, который, казалось, шел откуда-то из пустоты:

«Я знаю, что здесь истина, что другой истины нет. Понимаете, я давно смотрю на всех нас как на людей, которые потерпели кораблекрушение и попали на необитаемый остров, но еще не знают об этом. А здешние люди это знают. Другие, там, в жизни, все еще думают, что за ними завтра придет океанский пароход, и все опять вернется к старой жизни. Эти уже знают, что старого пути не будет. Я так рада, что оказалась здесь!»

Вскоре после возвращения в Лондон я услышал о ее смерти. Гурджиев был очень добр к ней и не настаивал на ее отъезде, хотя было ясно, что она не выживет. Это вызвало со временем немало лжи и клеветы».

По моему мнению, Успенский, невзирая на моё личное несогласие с ним и пренебрегая тем, что его книги слишком «интеллектуальны» для меня, один из наиболее беспристрастных объективных критиков Гурджиева, о чём свидетельствует его утверждение в той же книге:

«В течение этого периода Гурджиев несколько раз приглашал меня приехать пожить в Аббатстве, что было сильным для меня искушением…. В то же время я не мог не видеть, как видел уже в 1918 году в Ессентуках, что в организации самого дела заключено много разрушительных моментов, что оно должно развалиться».

В последней попытке быть полностью честным по отношению к Марри и тем, кто до сих пор утверждает, что Гурджиев убил мисс Мэнсфилд, позвольте вернуться в Приоре и к самому Гурджиеву.

Когда я впервые работал в конюшне, ухаживая за лошадью и ослом, я, как и любой ребёнок, интересовался узкой деревянной лестницей, ведущей на маленькую площадку над стойлами. Там, под потолком, были многочисленные рисунки животных и птиц, карикатуры на всех друзей Кэтрин Мэнсфилд в Приоре, нарисованные, как мне сказали, Александром де Зальцманом. Поскольку многие люди, изображённые на карикатурах, ещё были учениками Приоре, я очень хотел опознать их, но никто не хотел помогать мне в этом. Было забавно представлять себя в роли инвалида, лёжа на узкой кровати Кэтрин, слыша и чувствуя запах животных внизу и отгадывать изображённых персонажей.

Даже в возрасте одиннадцати лет я слышал обвинения в адрес Гурджиева на тему того, что «он убил Кэтрин Мэнсфилд», и я был очень удивлён, узнав, что все старшие студенты и сам Гурджиев отзывались о ней с большой теплотой, дружеским расположением и сожалением. Таким образом, одной из первых моих экскурсий по землям Приоре был визит на могилу Кэтрин Мэнсфилд на маленьком кладбище в Авоне. Я посетил это место с несколькими новыми друзьями. Мне трудно было поверить в то, что Кэтрин Мэнсфилд могла быть в Приоре несчастна. Но это, конечно же, не могло опровергнуть возможность того, что Гурджиев её убил. Сам он никак не пытался развеять существующие подозрения, касающиеся её смерти, и я предполагал, что он знает о критике в свой адрес. Он говорил о Кэтрин в моём присутствии, но только так, как можно говорить о покойном друге или родственнике – с теплотой, и как мне казалось, с большой долей «сентиментальности».

Я честно могу сказать, что моё положение в Приоре было уникальным. Уникальным в том смысле, что у меня не было «потребности» там находиться. На самом деле, я был там против своего желания – вряд ли у меня был выбор. Из-за этого я рассматривал Гурджиева, как человека, у которого есть власть. В общем, он был совсем другим взрослым – располагающим такими же полномочиями, как директор школы. Единственное, что может показаться «необычным», так этот то, что он внушал намного больше трепета и уважения, чем любые другие директора. Сравнение Гурджиева с «директором школы» или «любым взрослым» кажется «наивным» и «смешным». Я могу только сказать, что Гурджиев не был более странен, чем, к примеру, Джейн Хип, Маргарет Андерсон, Гертруда Стайн, Бранкузи и прочие. Более внушительным, если так угодно, но не странным.

Я думаю, важным будет подчеркнуть, что я не прибыл в Приоре в поисках чего-то. Кто-то в моём присутствии недавно сказал: «Гурджиев – это для неудачников. У него была некая система, рассчитанная на нервных и неудовлетворённых людей, которые не могут найти ответов или утешения в религии, философии и прочем». Я не спорю с подобным утверждением. Большинство из «последователей» или жителей Приоре были «неудачниками» в том смысле, что они искали некий ответ, какую-то причину, и были не удовлетворены всем, с чем сталкивались до первого знакомства с Гурджиевым. Хотя он постоянно объяснял, что неудовлетворённость была практически необходима для кандидатов в последователи его метода, я был этим очень удивлён.

Как ребёнок я не сознавал ничего «необычного» в Приоре, в то время как людям, которые слышали о Гурджиеве и его методе, претило то, что жизнь в Приоре не соответствует их установкам о том, какой должна быть жизнь в «Институте Гармонического Развития Человека». По крайней мере для ребёнка обыденная жизнь в Приоре была простой, даже элементарной. Наши занятия, в основном, были связаны с выращиванием еды для собственного использования, поддержанием порядка на территории и тому подобным. Для меня ученики были похожи на людей, которые заняты этим обслуживанием. Проще нас можно было назвать организацией дворников, садовников и прислуги. Мои личные отношения с Гурджиевым, конечно же, прояснили для меня, что здесь происходит нечто большее, чем просто «обслуживание» – но по сути эти отношения были не более поражающими или необычными, чем отношения ребёнка и незаурядного родителя. Гурджиев был своеобразен. Но в том возрасте большинство взрослых казались мне своеобразными – у него была просто другая степень своеобразности.

Таким образом, Приоре было для детей приятным, счастливым местом. От каких бы мук ни страдали его обитатели и взрослые посетители, это не было понятно детям. К нам относились как к детям, с большой любовью и теплотой. Гурджиев же был «боссом», и с ним надо было обращать внимание на своё поведение и слушаться его. Мы думали о нём, как о некоем боге, или по меньшей мере как о всесильном короле. Определённо властном, но также комичном, добром, любящем и очень часто смешным. Более того, он казался нам заслуживающим абсолютного доверия, разумным и справедливым. Если бы в одиннадцать лет я смог понять то, чему якобы учили в Приоре, я был бы озадачен и сбит с толку. Поскольку я этого не понимал, я знал только, что нахожусь в «хорошем» месте с хорошим человеком. Необычным, если желаете, но намного лучшим, чем другие. Я, естественно, по-детски уважал его бесспорный авторитет и его своеобразность – это просто делало его ещё более интересным. Хотя он был непредсказуем, но вовсе не был устрашающим, вопреки популярным мнениям. Эта непредсказуемость стимулировала сильнее, чем деятельность любого из предсказуемых взрослых. Большинство взрослых, хотя они и предсказуемы, непонятны и довольно скучны: факт, который мы понимаем только в детстве и в старости. Но с Гурджиевым мы никогда не знали, что он сделает в следующий момент… и когда он это делал, это всегда было волнующим и почти всегда забавным; иногда он создавал чудесный мир для детей… представьте себе человека, настолько сумасбродного и изумительного, чтобы купить две сотни велосипедов и всех заставить на них ездить. Какой ребёнок сможет сопротивляться этому?

Если это отступление кажется слишком долгим, я могу оправдаться тем, что я пытался воссоздать картину жизни в Приоре, как я видел и знал её ребёнком почти через год после смерти там Кэтрин Мэнсфилд. И чтобы снова вернуться к этой смерти, укажу на важную вещь – отношение Гурджиева к смерти вообще. Мистер Марри мог быть прав, – по сути, я думаю, что он и был прав, хотя бы частично, – в своём суждении об Институте, когда сказал, что «Институт посодействовал» ей в её жажде смерти. Гурджиев, очевидно, не видел особой ценности в продлении жизни конкретного человека. Он настаивал на необходимости постоянного сознания своей смерти, и это, конечно же, опасно для многих людей. Если жажда смерти так сильна, как нас пытаются убедить некоторые психологи и доктора, его требование «взглянуть ей в глаза» может только усилить это желание. Но подобная мысль не признаёт совершенно очевидный факт того, что все, так или иначе, движутся к смерти, и почему тогда не принять это и не жить с этим?

Моё мнение по поводу кончины Кэтрин Мэнсфилд, составленное частично из писем и мнений других людей, цитированных ранее, частично из моего знания Института и Гурджиева, таково: она была мертва – скорее психологически, чем физически – когда приехала к Гурджиеву в первый раз. Кто-то другой, не Гурджиев, мог бы приложить значительные усилия, чтобы сохранить ей жизнь или продлить её – в этом я согласен с Марри. Гурджиев этого не сделал и, по-моему, точно отказался сделать это. Но мне сложно не согласиться с тем, что он делал. Она умерла, или по крайней мере подготовилась к смерти, в более мирном и счастливом состоянии, чем то, в котором она жила. Кто точно знает, что принятие – в некоторой степени – смерти не является желанным? Я снова делаю акцент на том, что не общался лично с мисс Мэнсфилд и не присутствовал во время её смерти – несмотря на это, я убеждён, что гурджиевская работа в её случае только помогла ей на пути к «правильной» смерти. В конце концов, позвольте не отнимать у мисс Мэнсфилд её образа человека и писателя предположением, что она ничего не понимала в последний месяц своей жизни. Она выбрала быть здесь. Её письма, определённо, не являются письмами женщины, которая была постепенно «убита».

 

Глава 23

Критика в адрес Гурджиева и его метода была по большей части на удивление мстительной и личной. Мне сложно понять такую критику по той простой причине, что она никогда не принимает в расчёт, что тут не может быть никакой личной ответственности самого Гурджиева. Люди обычно опускают возможность этого или избегают её, утверждая или подразумевая, что Гурджиев настолько «гипнотизирующий» или «подчиняющий» (или в его работе есть нечто, что делает его неотразимым), что люди не могут защититься от него.

Я признаю личный магнетизм Гурджиева; с другой стороны, большинству людей он очень усложнял путь в члены группы. Я чётко помню один случай: к Гурджиеву обратилась за помощью пара американцев среднего возраста. Мужчина был частично парализован, и в их запросе предполагался допуск в Приоре. Они надеялись, что «работа» Гурджиева может что-то сделать с этим состоянием. Гурджиев чётко заявил в моём присутствии, что ни один аспект его работы не может ничего сделать с реальным физическим состоянием человека (может только помочь принять его), но он не возражает против того, чтобы они приехали в Приоре, на то время, которое им нужно, чтобы понять, что ничего здесь не может помочь или облегчить паралич. Беседу, которая происходила в Приоре, он начал с того, что отказал им в предоставлении статуса учеников. Только после того, как он прояснил свои условия – касающиеся физических недомоганий – им позволили остаться.

Я хорошо узнал эту пару, пока они находились в Приоре – мне тогда было тринадцать лет, и мне была поручена уборка их комнаты. Это было неслыханно, – поскольку каждый сам убирал свою комнату, – но в их случае было сделано исключение, как некая любезность, поскольку мужчина был прикован к инвалидной коляске, а его жена почти всегда была с ним. Она возила его по поместью, чтобы он мог если не участвовать, то хотя бы наблюдать работу, которая ведётся вокруг. Они оставались в Приоре примерно два месяца, насколько я помню, и именно жена, казалось, почувствовала, что «что-то получила» от присутствия там. Я не знаю, что чувствовал по этому поводу её муж. Я знаю, что когда они покинули Приоре, то объявили (более точно, она объявила), что намерены продолжать его работу в Нью-Йорке с группой.

Через девять или десять лет я снова встретился с этой парой. Они совершили некоторые усилия, чтобы разыскать меня. Я был очень удивлён, услышав о них, и был очень рад их видеть, поскольку в детстве очень любил их обоих. К моему полному удивлению, когда я встретился с ними в Нью-Йорке, они говорили о Гурджиеве с огромной ненавистью. Я был настолько поражён, что не мог ничего сказать и не знал, как защитить его. Но я выслушал их, и их длинная, полная ненависти речь касалась того, что Гурджиев был «мошенник», «шарлатан» и «дьявол» в основном потому, что не сделал ничего для здоровья мужчины.

В своей простодушной манере я напомнил им, что Гурджиев предупреждал их в моём присутствии, что он ничего не может сделать с его состоянием, но с таким же успехом я мог бы убеждать их на иностранном языке. Ненависть просто не реагирует на убеждения. Это был мой первый связанный с Гурджиевым опыт столкновения с полностью эмоциональной точкой зрения; настолько эмоциональной, что разумными доводами пренебрегали. После этого я часто сталкивался с подобным отношением.

Почему даже спустя годы после смерти Гурджиева основная масса критики в его адрес полностью эмоциональна и очень редко основана на реальных фактах? По-моему, это подтверждает слова самого Гурджиева про «дикость» того, что он называл «чувственным» или «эмоциональным» центром человека. Мой собственный опыт, никак не связанный с Гурджиевым, постоянно ужасал меня мощностью эмоциональных реакций в людях и слабостью доводов их разума в эмоциональных ситуациях. Я не думаю, что причиной путаницы были магнетизм Гурджиева или его сила. Я считаю, что причиной были ожидания людей, которые приходили к нему. Я не знаю никого, кто мог бы приблизиться к нему или оценить его с отстранённой, разумной точки зрения. Даже, казалось бы, беспристрастные поклонники (хотя как они могли быть «беспристрастными» и «поклонниками» одновременно?) иногда ужасались или предвзято смотрели на него, потому что он был, по их мнению, «грязный» и «нечистоплотный». Я убирал его комнату два года, будучи ребёнком, и знаю, что он мог быть грязным и «негигиеничным» по западным стандартам, но это на меня повлияло не больше, чем то, что он был определённого возраста и определённого роста. Как его гигиенические привычки могли отразиться на его знаниях и способностях учителя? Когда я задавал этот вопрос, ответ всегда был такой, что великий учитель обязательно должен быть чистым. Это мне кажется равноценным тому, чтобы принять христианство только после расследования банных привычек Иисуса Христа. Или же «чистота – залог благочестия»? И относится ли это старое выражение к чистоплотности?

Я уже говорил в этой книге, что у меня нет особого желания защищать Гурджиева, но допускаю, что не всегда придерживался этого утверждения. Если моя книга может показаться защитой его от подобных осуждений некоторых последователей и клеветников, то это из-за моего неприятия отсутствия бесстрастного мышления у некоторых подобных людей. Они будто бы смотрят и оценивают Гурджиева через эмоциональную призму своих желаний и надежд, и никогда не смотрят чётко. Неужели учитель виноват в том, что ученику ничего не понятно?

Всё, что предлагал Гурджиев, насколько я знаю, было учение, которое базировалось на многих других учениях, не обязательно новых. Если в самом его учении не было ничего нового, то новым был метод его обучения. Но мой вопрос к его критикам таков: что сложного в том, чтобы принять или отвергнуть Гурджиева и его учение? Почему им нужно столь сильно эмоционально вовлекаться в него? Я признаю сразу же, что я был эмоционально увлечён Гурджиевым как человеком, и он оказал огромное влияние на мою жизнь; но я был эмоционально увлечён практически каждым, кого хорошо знал. Почему же Гурджиев должен быть (и как он может быть) исключением? Эмоциональное увлечение не устраняет моего знания того, что у того или иного человека могут быть привычки или особенности, которые мне не нравятся, и которые я могу даже «осуждать». Но разве моё одобрение и любовь базируется на наблюдении за такими привычками? По сути, имею ли я право одобрять кого-либо?

Конечно же, я тоже эмоционально реагирую на людей. Но такие реакции не унижают личность или «целостность» этих людей. Они живут такой жизнью, которую они выбрали – или так, как с ними случается – и я не могу это изменить, даже если и захочу. Единственное, что я могу сделать, это принять или отвергнуть этих людей. Жизнь кажется мне хищнической, и если человек не «полезен» (в том смысле, что есть некий взаимовыгодный обмен на любом уровне), зачем иметь отношения с этим человеком? Жестоко? Если хотите, но разве само выражение «жестокий» не чисто эмоциональное? Если это возможно, я могу что-нибудь сделать для своих приятелей (почему нет?), но это не должно пониматься как «альтруистическое» заявление. Альтруизм, как правило, имеет сомнительные мотивы, при этом обычно эмоциональные. В мои периоды «любви к миру» и «альтруистических» чувств я обнаружил, к своему сожалению, что я вообще ничего не могу сделать для другого человека. Ничего в смысле помощи. Я могу разделить их жизнь, но лишь настолько, насколько подобное разделение взаимовыгодно (или приятно, или полезно). Можно ли жить с людьми по-другому?

 

Глава 24

Как бы я не протестовал, я, наверное, не смогу взглянуть со стороны и беспристрастно оценить мой опыт с Гурджиевым. Ребёнком я был настолько поглощён этим человеком и жизнью в Приоре, что для меня сделать такую оценку всё равно, что для рыбы оценить, как на неё повлияла жизнь в воде. Но я всё равно попытаюсь это сделать.

В первую очередь мне кажется важным подчеркнуть, что я увлекался и интересовался человеком, а не его учением. С другой стороны, я думаю, что невозможно быть связанным с ним и не поддаться влиянию его учения – он сам воплощал собой своё учение. Если мне и известен стойкий результат влияния на меня Гурджиева, так это осознание общей нелепицы. Двойственность человеческой природы (которая проявляется во мне или в ком-либо другом) благодаря Гурджиеву кажется состоянием, которое я никогда не смогу забыть. Простой пример (но одновременно и сложный), который я могу привести – это то, что есть часть меня, которая не повзрослела и никогда не повзрослеет в обыденном смысле этого слова. Я приписываю это Гурджиеву, потому что мне кажется, что одна из его целей была в том, чтобы способствовать сохранению в людях некой детской наивности. В своих книгах он говорит о необходимости «быть способным сохранить нетронутыми волка и овцу» в самом себе. В грубом переводе, по-моему, этот процесс состоит в сохранении «доверчивости» («невинности», «наивности») и в то же время в приобретении «опыта» («приземлённости», «скептицизма»).

Гурджиев часто говорил о необходимости «жить в иллюзиях» и «совсем не иметь иллюзий», и когда он мне в первый раз сказал об этом, когда я ещё был ребёнком, я понял это так, что человек должен, в конце концов, разрушить все свои иллюзии. Со временем это приобрело другое значение. Это не столько описание процесса, как я его теперь вижу, сколько описание состояния, которое должно поддерживаться. Если можно сохранить способность «заблуждаться» (насколько это возможно), то не имеет значения, насколько скептичным может стать разум, поскольку всё это нужно для того, чтобы наиболее полно переживать жизнь и сближаться с людьми. Это значит сохранить в себе то, что можно назвать «полным легковерием».

Для пояснения я скажу, что верю в то, что каждый всегда говорит правду. Даже когда я знаю, что мне лгут, я верю, что мне говорят правду. Если это утверждение кажется противоречивым или парадоксальным, я добавлю, что «вера» и «знание» – это две разные вещи, и их не следует путать. Получившееся противоречие (между верой и знанием) порождает беспристрастный взгляд на происходящее и ведёт к «пониманию», лежащему где-то между верой и знанием. Для меня ценность этого в том, что из-за этого конфликта я вынужден оценивать не только другого человека, но, неизбежно, и себя самого. Благодаря именно этому я участвую в жизни.

Если это кажется бессмысленным или непостижимым, то я мало чем могу прояснить это. Кажется, это сводится к необходимости верить в людей непосредственно, как бы они себя не проявляли, и также снова и снова открывать то, что жизнь (как и природа) полна чудес – всегда удивительных.

Основная сложность писать о Гурджиеве или пытаться «объяснить» его, в том, что большинство людей воспринимает его и его работу слишком серьёзно. За или против него, они одинаково серьёзны. Я полагаю, что основная «важность» этого предмета – как усовершенствовать себя до настоящей зрелости (так можно было бы описать работу Гурджиева) – определённо требует серьёзности. Но, возможно вновь парадоксально, сильная вера Гурджиева в «цельного» человека и в развитие всех граней его существа предполагает, что нужно в то же время сознавать, насколько комичен весь этот процесс. Эта «серьёзность», которая в его учениках выражалась как почтение, основная причина того, что Гурджиев был предметом споров в кругах, изображающих интерес к нему. Его «философия» почти всегда критиковала «фальшивое» или «бесчеловечное» бытие и стояла на страже «истинного пути», если не единственного истинного пути. В пылу полемики, по-видимому, остаётся незамеченным или забытым тот факт, что помимо всего прочего Гурджиев был человеком – в совершенно обычном смысле. Что касается его учения, то оно, по его утверждению, основывалось на различных древних и секретных «учениях», и не выдумано им. Таким образом, по его собственному определению, он был «смутьян». Из-за его личной борьбы за сохранение своей двойственности – поскольку двойственность и появляющийся в результате конфликт определённо важны, по его мнению, для развития человека – должны были быть периоды, когда он тоже принимал себя слишком «серьёзно». Даже если и так, он восстанавливался, и его спасительной благодатью как человека, так и учителя, было присущее ему чувство юмора со всеми вытекающими последствиями.

Хотя очень сложно дать какие-то общие примеры метода обучения Гурджиева, я помню один случай, который кажется мне воплощением огромного множества аспектов той манеры, в которой он работал. Однажды в общей дискуссии на тему «деградация знания и науки» в современном мире, Гурджиев поднял вопрос об астрологии. Он заявил, что много столетий назад она была «истинной наукой» и очень отличалась от современной концепции астрологии. Он привёл пример, каким образом она «приобщилась к цивилизации и неверно истолковывалась». Астрологические знаки изначально «ввелись» для того, чтобы синтезировать конкретные характеристики, против которых данный человек будет бороться в течение жизни.

Он сказал, что человек, рождённый под знаком Овна должен помнить, что Овен – это символ характеристик его природы, против которых он должен бороться для того, чтобы достичь гармонии и баланса внутри себя.

Скорпион по этой трактовке (самка убивает самца, когда спаривание завершено), может в общем интерпретироваться как «убийственный» знак, хотя это не означает убийства в физическом смысле. Рыбы и Близнецы – это два очевидно дуальных знака, но они изображают два разных типа дуальности. В Рыбах это противоречивая дуальность – две рыбы, связанные вместе (как они иногда изображаются на старинных гравюрах и рисунках), но борющиеся, чтобы разорвать эту связь. Другими словами, представители знака Рыб должны бороться против стремления к внутреннему расколу. Близнецы, напротив, изображают объединённую дуальность, и борьба должна быть против срастания и за разделение. Стрелец должен бороться против разрушительных действий (стрелы, направленные против мира)… и прочее. Честный, простой метод состоит в том, чтобы найти то, что символизирует ваш знак в вашем сознании и установить контакт с вашими естественными характеристиками.

Гурджиев не обсуждал все знаки подробно, но предложил каждому понять для себя, что символизирует его знак и как он представлен, исследуя свои характерные черты или побуждения. Затем нужно напомнить себе, что подобное обобщение показывает те элементы, против которых нужно бороться в течение жизни – это можно назвать «встроенными препятствиями» собственной природы, которые были частью ключа к «самосовершенствованию» или росту; необходимые препятствия, стоящие на пути к развитию. Гурджиев добавил, что в великих древних науках урок никогда не устанавливался чётко, но он мог быть выучен через усилие, и основная часть проблем в астрологии заключалась в личной интерпретации значения своего знака. Вернувшись к Овну, как к подходящему примеру, Гурджиев сказал, что люди, рождённые под этим знаком, должны не только бороться против склонности «пробивать лбом» различные обстоятельства и ситуации, но эта борьба также зависит от того, что они понимают под «пробиванием лбом», и от их личного анализа и понимания способов, которыми выражается эта характерная черта. Знак, другими словами, был ключом – указанием – для всех людей, рождённых под ним, но поскольку каждый человек индивидуален, то необходимо найти в себе конкретные особенности, которыми знак выражается в индивидуальности.

Гурджиев предупредил, что в индивидуальном анализе таких качеств путеводную нить обычно можно найти, если быть способным наблюдать в себе характерные черты, которые импульсивно проявляются. Хотя это очень тяжело – объективно наблюдать свои предубеждения и «приятные характеристики», тем не менее это необходимо делать, чтобы оценивать себя безошибочно. Для этого могут быть полезны другие люди, потому что благодаря им возможно наблюдать следствия своих повторяющихся проявлений. Способ обнаружить внутри себя то, чем мы связаны, что мы любим и чем гордимся (хотя, возможно, бессознательно) – это частота проявления этих черт в связи с поведением других людей. Такие периодически повторяющиеся «особенности» могут быть первым ключом к нашему «самолюбию», которое, в свою очередь, должно рассматриваться в связи с характеристиками астрологического знака.

Стремясь привести простой, понятный и наглядный пример, Гурджиев сказал, что если человек отследил, как в общении с другими людьми он явно, стойко, из раза в раз «настаивает на своём», и оказывается, что такой человек рождён под знаком Овна, то вывод очевиден – нужно сознательно научиться не настаивать. Если в этом же случае «настаивает» человек, рождённый под знаком Рыб, то эту настойчивость можно рассмотреть, как «одностороннюю» настойчивость, и необходимо сознательно научиться «настаивать» с другой стороны своей натуры.

Если человек, рождённый под знаком Овна, научится не настаивать в общении с другими людьми (предположим, что он уже осознал, что он это делает), он как минимум получит возможность не быть настойчивым в своей личной борьбе за рост или развитие. Любое повторяющееся проявление (или несознательная привычка) неизбежно является формой слепоты, в том смысле, что оно предотвращает сознательную деятельность.

На основании этой довольно общей беседы о гурджиевской «работе» и его «методе» я могу сделать вывод, что это абсолютно ясный пример его учения. Это обсуждение, как мне кажется, подчёркивает необходимость создания постоянной борьбы внутри человека, которая, в общем, является основой метода Гурджиева – всё, что угодно, лишь бы поддерживать кипение внутри. Всё, включая астрологию.

Простой указатель, которой он дал в этом обсуждении астрологии и знаков Зодиака, был в том, чтобы видеть в себе то, что ты «любишь» – физические, эмоциональные или ментальные проявления, зависимости, привычки или характерные черты (можно выбрать любой термин). Если вам нравятся свои руки, как физическая особенность – это своего рода ключ; работайте руками. Если вы «любите» и «лелеете» свою склонность к красноречию – это другой ключ. Если вы любите или гордитесь тем, что всегда «честны» – ещё один ключ. И так далее. Не так-то много ответов, но, как постоянно напоминал Гурджиев, ответов не существует, кроме тех, которые вы найдёте внутри себя.

Для того чтобы подвести итог этого отчёта о Гурджиеве как об учителе, я скажу, что он, бесспорно, был фанатиком в том смысле, что каким бы сознательным он ни был, его стремление распространить свой метод обязательно должно рассматриваться, как навязчивое. (Если кто-то хочет изучить астрологические соответствия – Гурджиев праздновал свой день рождения 1 января). Рассмотрение его как страстно увлечённого человека автоматически порождает противоречие. Метод Гурджиева базировался на том, чтобы стать «сознательным», как противопоставление «ведущему», «подталкивающему» или «вынуждающему»; и всё это вполне логично подводит к вопросу: а почему же он тогда учил? Будет ли полностью сознательный человек – сознающий, к примеру, то, что он может только служить своей собственной судьбе (если это возможно) – посвящать свою жизнь попытке научить других? Я могу только повторить своё убеждение, что он однозначно должен был быть учителем, и поэтому он был неким самосозданным Мессией – и это, как мне кажется, и возвращало его обратно, к уровню обычного человека. Насколько он был беспристрастен, настолько ж с увлечённо он должен был учить.

Таким образом, будто слепо притянутая некой магнитной силой (силой, которая сильнее его), главная деятельность Гурджиева, как учителя, долгое время велась в Америке. Как мне кажется, это очень подходяще – где ещё поиск Бога, авторитета, руководства выражался так явно, где ещё в этом так отчаянно «нуждались»? Конечно же, был истинный интерес ещё во Франции и Англии, Германии и России, но кажется важным то, что большая часть его наиболее пылких приверженцев была в Соединённых Штатах. Ищите и обрящете. Гурджиев был первым, кто указал, что учитель нуждается в учениках. Мне кажется, что он сделал единственную в своём роде работу для тех, кому довелось нуждаться в нём. Очевидно, это была особая нужда. Также очевидно то, что он был «особым» человеком. Последняя цитата самого Гурджиева: «Очень важно правильно найти призвание в жизни. Только так можно следовать своей судьбе». Бесспорно, он верно нашёл своё призвание. Я могу только предположить, что он также следовал своей судьбе.

 

Эпилог

Спустя несколько дней после завершения рукописи я пере читал, благодаря неожиданному случаю, прилагаемые от рывки из «Tertium Organum»:

«Во всей живой природе (и, возможно, также в том, что мы считаем мёртвым) любовь – это движущая сила, возбуждающая творческую деятельность в самых различных направлениях».

«Весной, с первым пробуждением любовных чувств, птицы начинают петь и строить гнёзда ».

«Конечно же, позитивист будет стремиться объяснить это очень просто: пение привлекает самцов или самок и прочее. Но даже позитивист не сможет отрицать, что в этом пении есть много чего ещё, что необходимо для «продолжения рода». На самом деле, для позитивиста «пение» – это просто «случай», побочный продукт. Но на самом деле может быть, что это пение главная функция данного вида , реализация его существования, цель, которую преследовала природа при создании этого вида; и это пение необходимо не столько для того, чтобы привлечь самку, сколько для общей гармонии природы, которую мы чувствуем очень редко и несовершенно.

Таким образом, в данном случае мы наблюдаем, как появившаяся вспомогательная функция любви может служить основной функцией вида.

Птенцов ещё нет; нет даже намёка на них, но тем не менее для них готовятся «дома». Любовь вдохновляет на разгул этой деятельности и ею привит инстинкт, потому что это целесообразно с точки зрения видов. С первым пробуждением любви начинается эта работа. Одна и та же жажда творчества нового поколения и тех условий, в которых будет жить это новое поколение. Одна и та же жажда подгоняет вперёд творческую деятельность по всем направлениям, сводит вместе пары для рождения нового поколения и заставляет их строить и творить для этого нового поколения.

То же мы наблюдаем в мире людей: тут любовь также творческая сила. И творческая деятельность любви не проявляет себя только в одном направлении, но во многих. Может быть действительно, под влиянием любви, Эроса, человечество пробуждается для выполнения своей главной функции, о которой мы ничего не знаем, только временами смутно воспринимаем её проблески.

Но даже не упоминая цель существования человечества, в рамках известного нам, мы должны признать, что вся творческая деятельность человека – это результат любви. Наш внутренний мир вращается вокруг любви, как вокруг своего центра.

Любовь раскрывает в человеке те особенности, которых он никогда за собой не замечал. В любви много чего из каменного века и ведьминского шабаша. Многих людей что-то меньшее, чем любовь, не может подвигнуть на преступление, предательство, возрождение в себе таких чувств, которые, как они думали, давно уже были похоронены. В любви скрывается бесконечность эгоизма, тщеславия и себялюбия. Любовь – это могущественная сила, которая срывает все маски, и люди, которые бегут от любви, делают это для того, чтобы сберечь их. Если творчество, рождение идей, это свет, исходящий от любви, тогда этот свет исходит от великого огня. В этом вечно горящем огне, в котором человечество и весь мир непрестанно очищается, все силы человеческого духа и гения эволюционируют и совершенствуются; и возможно, что из подобного огня или с его помощью возникнет новая сила, которая всех, кто за ней следует, освободит от оков материи. Говоря не образно, а буквально, можно сказать, что любовь, будучи наиболее сильной из всех эмоций, раскрывает в душе человека все её качества, явные и скрытые; и она также может развернуть эти новые потенции, которые даже сейчас являются объектами оккультизма и мистицизма – развитие сил в человеческих душах, настолько глубоко скрытых, что большинством людей существование этих сил отрицается…

В любви наиболее важный элемент – тот, которого нет , который абсолютно не существует с обычной материалистической точки зрения».

Эти слова Успенского не только глубоко поразили меня – они оказались недостающим элементом, который объяснил мне причины конфликта, который одно время существовал между Гурджиевым и Успенским. Когда Успенский впервые заинтересовался «идеями» Гурджиева, тот сказал ему, что если бы он, Гурджиев «знал так много», как Успенский, он на самом деле был бы великим учителем. Утверждение заставляло меня ломать голову даже после того, как Гурджиев много раз объяснял мне, что «знание – это мимолётное присутствие».

Хотя Успенский знал в уме, что «Любовь – это могущественная сила, которая срывает все маски, и люди, которые бегут от любви, делают это для того, чтобы сберечь их», Гурджиев это понимал. Разница между знанием и пониманием в наше время чем-то близка разнице между знанием, как сделать водородную бомбу и как её использовать. Успенский, в относительном смысле, может только общаться на интеллектуальном уровне – его книги намного более интересны и читабельны, чем любая книга, когда-либо написанная Гурджиевым. Однако это не делает их автоматически более содержательными.

Возможно, есть много «учеников» Гурджиева, которые чувствуют или могут почувствовать, что я опорочил их своими воспоминаниями о жизни Гурджиева. Я не извиняюсь перед ними за свои наблюдения за их поведением – поведение людей под влиянием, бесспорно, экстраординарного человека, который любил их, непредсказуемо, да это и не важно.

Что я узнал ребёнком, я начал понимать, будучи взрослым. Гурджиев практиковал любовь в той форме, которая почти никому не известна – любовь без границ. В гурджиевском смысле «быть или не быть» – это не вопрос поиска души. Это заявление о необходимости решения. Зная Гурджиева, есть только один-единственный возможный ответ – и, таким образом, вопросов нет вообще.