Повесть Элен Кашнер «Томас-рифмач» («Thomas the Rhymer») в 1991 году принесла автору Всемирную премию фэнтези и Мифопоэтическую премию, а ее первый роман «На острие шпаги: мелодрама манер» («Swordspoint: A Melodrama of Manners») в 2000 году вместе с произведениями Николя Гриффит и Теодора Старджона удостоился номинации «Gaylactic. Network Spectrum Hall» за лучшее прозаическое произведение, написанное до 1998 года.

Произведения малых форм, принадлежащие перу Кашнер, за последнее время появлялись в следующих антологиях: «Звездный свет-2» («Starligth-2»), «Сирены и другие демонические возлюбленные» («Sirens and Other Daemon Lovers»), «Основной город Пограничье» («The Essential Bordertown») и «Бессмертный единорог Питера С. Бигла» («Peter S. Beagle's Immortal Unicorn»). Книги Кашнер переведены на французский, японский, немецкий, латышский и каталонский.

С 1996 года Кашнер получила известность как радиоведущая и сценарист передачи «Звук и дух» (тоже удостоившейся наград) — еженедельной часовой программы, посвященной музыке, мифам, традициям мира, их истории и исследованиям. Для этой передачи Кашнер записала два альбома — «Приветствуя Младенца в этом мире» («Welcoming Children Into the World», Rycodisc, 1988) и «Золотой дрейдл: клезмерский „Щелкунчик“ для Хануки» («The Golden Dreydl: A Klezmer „Nutcracker“ for Chanukah»), написанный и озвученный автором, с музыкой Ширима (S&S, 2000).

О появлении рассказа «Ночной смех» Кашнер говорит так: «Некоторые истории просто являются тебе в завершенном виде, и эта — из их числа. Я жила в Нью-Йорке, на пятом этаже здания, украшенного горгульями. Как-то я стала спускаться по лестнице к почтовым ящикам — проверить, не пришло ли мне еще каких отказов от издателей, — а когда добралась до первого этажа, вся история уже оформилась у меня в голове. Помню, я почему-то задумалась о том, что вампиров всегда изображают в вечерних нарядах, а потом спросила себя: может, дело тут не только в глупых голливудских шаблонах, может, вампирам просто нравится наряжаться?»

Начинается с того, что ты проникаешься ненавистью к дневному времени. Днем случается все самое худшее: и пробки, и час пик, и очереди в банк, и непрошеные телефонные звонки, и рекламная макулатура в почтовом ящике, и самое грубое хамство, на какое только способны переутомленные работой люди. А вот ночь — другое дело, это время любить, время в одиночестве читать при свете лампы, танцевать, вдыхать прохладу и свежесть. И не важно, горяча или холодна твоя кровь: ночь принадлежит тебе.

— Ну пойдем же, — сказала я, потянув его за руку, — пойдем повеселимся, развеемся!

Он отстраняется, медлит, мнется.

— Пойдем потанцуем! — настаиваю я.

Весь город мигает огнями. Надо всем городом звенит ночной смех.

— Пойдем погуляем, окунемся в ночь!

— Ты сумасшедшая, вот ты кто такая, — откликается он.

Ночной смех щекотно вскипает у меня в гортани. Я позволяю ему проступить, самую малость, лишь в уголках рта, — чтобы напугать его. Он пугается. Спрашивает:

— Хочешь потанцевать?

Отвернувшись, я небрежно пожимаю плечами:

— Да не особенно.

— Тогда, может, покататься?

— Не-а. — Я облизываю губы — банально, откровенно, многозначительно. — Пойдем прогуляемся. В парк.

— Но там сейчас ни души!

— Там будем мы. Вдвоем, и больше ни души. И все дорожки и аллеи — наши.

Он все-таки поднимается и идет за мной. Вот она, ночь, вот ее могущество.

На нем лучший из его костюмов. Ночь — самое время принарядиться, щегольнуть, расфуфыриться. Надеть самое элегантное, что есть в запасе, для мужчины — отглаженное и накрахмаленное, черное и белое, и к этому, может быть, чуточку золота или яркий платок, галстук — чтобы оттенить. А для женщины ночь — время лучших нарядов, в которых ты сверкаешь и скользишь, как новая машина, в которых ты выхолена и вылощена, как кинозвезда. Вот и мое платье как раз такое: облегает, как вторая кожа, струится, змеится. Я красуюсь перед ним на высоченных шпильках, цокаю и гарцую, будто кобылка хороших кровей на крошечных козьих копытцах. Когда-то давно, в Ахее, бог цокал козьими копытцами и играл на своей свирели ночи напролет. Свирель Пана, сделанная из тростника… Из нее лились длинные, точно саксофонные, ноты, и как одиноко звучали они, на ветру, под сенью деревьев.

В парке деревья выстроились рядами, как на параде, такие же высокие и темные, как уличные фонари, но только под деревьями лежит темнота, а под фонарями — круги света, такие яркие, что при нем можно читать, и в этих ореолах жужжа кружится мошкара.

На скамейках спят бездомные; бедняги, они и не ведают, ночь сейчас или день. Я всегда стараюсь избегать их. Им только и нужно, что деньги; они понятия не имеют, как поразвлечься, а может, знали, но забыли. Когда-то я знавала одного человека, не переносившего дневной свет, да, представьте себе. Бывало, сменит белый смокинг на бархатный халат, наденет темные очки и на рассвете собирается спать, прячется от солнечных лучей, будто от ядовитых стрел. Помню, мы, бывало, смотрели из окна, как гаснут уличные огни там, за парком, и он еще пошучивал, что расправится с птицами за их утренний щебет. Я называла его Сыч, а он меня — Мышка. Но под конец он ослаб, пристрастился высасывать алую жизнь из винной бутылки толстого стекла, такого же темно-зеленого, как и шторы, — и утратил вкус к настоящей жизни. Может, теперь он вообще скатился на дно и стал одним из бездомных, спящих на парковых скамейках. Они знают, им ничто не угрожает: мы не тронем их без крайней нужды.

А тот, с кем я шагаю теперь но дорожкам ночного парка, все озирается, глаза его все бегают, словно он опасливо высматривает полицейского, или наркомана, или грабителя. Я беру его за руку, прижимаюсь к нему.

— Да ты замерзла, — произносит он.

— Нет, ничего подобного. — Я дважды оборачиваю серебристый шарф вокруг шеи.

Путь наш пересекает световая полоска — это легли на дорожку огни прокатившей мимо машины. Я запрокидываю голову и щурюсь на светлое небо — да, оно светлое, потому что облака отражают городские огни.

— Кажется, вон мой офис, — говорит он, — вон там виден, за деревьями.

Я увожу его подальше от фонарей, во тьму, к озеру и лодочной станции.

— Между прочим, там довольно опасное место, — предупреждает он, но тем не менее идет со мной.

Сбрасываю туфли, швыряю в черную гладь озера — они серебряными ракетами пронзают темноту. Ступаю по влажной земле, чувствую сырость и прохладу, такое совершенное ночное ощущение. Но под ногами у меня не просто земля, а еще окурки, битое стекло, хрупкие птичьи косточки.

Задумчиво прислоняюсь к дереву, разматываю шарф и мечтательно улыбаюсь, как умею только я.

— Сигарету? — хрипловато спрашиваю его.

Он роется в карманах, протягивает мне белеющую в темноте сигарету, но я не двигаюсь с места, и он, наклонившись, вставляет сигарету в мои накрашенные губы. Я бросаю ему томный взгляд из-под ресниц, и он достает зажигалку.

Как ярко вспыхивает это крошечное пламя во мраке ночи! При дневном свете такого оранжевого огня не увидишь. Я вдыхаю дым, оставляя на фильтре алый след помады, а потом передаю сигарету ему. В воздухе тянется призрачный шлейф дыма. Мой спутник машинально закуривает.

Машинально… но он все еще нервничает. Не умеет расслабиться, не умеет отдыхать! Да, он моя ошибка, пусть симпатичная, но ошибка. Что ж, не всякая ночь приносит удачу. Я вздыхаю — так тихо, что это слышит лишь ветер. В озере квакают лягушки, состязаясь со сверчками на берегу, пытаясь заглушить далекий гул машин. Передо мной открывается еще одна отличная ночь. Главное — пожелать.

— Поди сюда, — говорю я ему хрипловато.

Как аккуратно повязан его галстук, как безупречно начищены ботинки — даже в темноте и то блестят… Он послушно приближается, лицо его теперь спокойнее, оно озаряется надеждой: вот сейчас, кажется, будет хоть что-то понятное. Он зарывается лицом в мою шею. Я обвиваю его плечи обнаженными руками: белое на черном.

Он прижимает меня к стволу дерева. В горле у меня вновь вскипает ночной смех, и я думаю: а что, если проворно отступить и он со всей силы стукнется о ствол? Но я лишь подаюсь к нему, и он — такой понятливый — обнимает меня еще крепче, и мы сливаемся. Теперь ночь и ему по душе. Теперь его руки нашли что-то живое и блуждают в лабиринте между моей кожей и тканью платья. Кончиками пальцев касаюсь его ушей, подбородка, шеи, а он стискивает меня все сильнее и сильнее, и дыхание его ритмично, как джазовая синкопа. Я ощущаю пульсацию его жизни сквозь ткань. Сыч всегда говорил: пусть их, пусть делают это, позволь им.

Он уже задирает мне платье, и руки у него горячие. Ах, как же он счастлив. Звякает пряжка брючного ремня. Выдыхаю ему в шею, он смеется.

— Ну как, правда, хорошо?

— Угу…

— Вот теперь ты отдыхаешь?

Кончиком языка щекочу самое основание его шеи, он запрокидывает голову, и в бледном ртутном отсвете, исходящем от облаков, я вижу его торжествующее лицо. И во мне вновь вскипает ночной смех, и теперь он слишком силен, чтобы сдерживаться долее. На мои губы выползает ночная улыбка, и они впечатываются в его шею, и пузырьки радости пляшут у меня в крови, будто в шампанском, и губы у меня окрашиваются яркой влагой, яркой, как лужа в неоновом свете фонарей.

Ах, хорошо… Это как бурлящий поток, как орхидея, что распускается в ночи прихотливым цветком, как дикий зверь, выпущенный на волю, как гонка на автомобиле вдоль океанского побережья. Это сама жизнь!

Теперь он сделался почти невесомым. Оставляю его под деревом: пусть бездомные поживятся чем сумеют. Из сумки вынимаю пару туфелек: уже пробила полночь, но я не Золушка-неудачница, чтобы бежать домой босиком. Для меня полночь — лишь начало.

В отдалении разносится вой сирены. По городу мчатся грузовики, их прицепы громыхают по мостовой, будто стараясь разбить ее вдребезги. Из-за облаков вышла луна, и ее мертвенный свет смешивается с бликами уличных фонарей на озерной глади.

Прохожу мимо какой-то конной статуи, беззвучно и грациозно скольжу в чередовании света и тьмы, под деревьями и фонарями. На повороте впереди замаячил чей-то светлый силуэт, такой белоснежный и четкий, что ясно — это смокинг. На миг мне кажется, будто это Сыч вернулся. Но мужчина оборачивается, и я вижу незнакомое лицо.

Смокинг у него слегка помят, но ни пятнышка грязи, и черный галстук-бабочка сидит идеально. Незнакомец улыбается, я нагоняю его.

— Сигарету? — предлагает он.

— Спасибо, только что курила.

Он достает себе сигарету из золотого портсигара, не спеша, с довольным видом затягивается. Его губы оставляют на фильтре темное пятно.

— Вы голодны? — интересуется он.

— Ничуточки, — отвечаю я. — Прекрасная ночь.

Незнакомец кивает, все с той же удовлетворенной улыбкой.

— Пойдемте потанцуем? — произносит он.

Мы славно отдохнем.