I
Девяностые годы — что бы там ни было — останутся в истории временем возвращения и возрождения десятков и десятков имен отечественных мыслителей и ученых. Радикальное пополнение нашего интеллектуального, нравственного и эстетического оборота наконец-то дает возможность представить себе русскую культуру и науку в более или менее полном объеме и истинном виде. То, что в недавнем прошлом было доступно относительно узкому слою интеллигенции, что было своеобразным эзотерическим знанием этого слоя и знаком принадлежности некоему сообществу посвященных, что, как правило, доставалось из-под полы и составляло идеологическую надстройку в структуре социального дефицита (базис, понятно, формировался из ценностей материальных), стало ныне достоянием общества. И не просто достоянием, а очень и очень заметным фактом общественного сознания.
В первую очередь это касается русской мысли, которую выпустили из-под запрета спецхранов, там и самиздатов. Которая ныне — на воле и в центре внимания. Более того, ей даже удалось потеснить литературу, в результате чего возникла принципиально новая для нашей культуры ситуация. Начался постепенный отход от традиционной (двух последних столетий) литературоцентричности.
Русская мысль перешла во фронтальное наступление и … обнаружила свое бессилие и никому-не-нужность. Парадокс: такие ожидания, надежды, обещания. Такой восторг при встрече…
И ничего не случилось. То ли спрос превысил предложение, то ли предложение оказалось не по зубам. Именно это прежде всего и хотелось бы выяснить. То есть: 1) почему русское общество не сумело прочесть, т. е. усвоить и освоить, русскую мысль; 2) почему русская мысль не смогла стать «живой водой» для русского общества; 3) что же все-таки может дать нам сегодня русская мысль, иными словами, зачем и для чего она?
Действительно, для чего?
Попытаюсь ответить на это следующим образом: в определенном своем измерении русская мысль есть коллективный опыт самопознания России. Ее можно квалифицировать как саморефлексию культуры. И в этом качестве она может сослужить нам великую службу. Думаю, что одним из наиболее перспективных подходов к выработке нового, адекватного «месту и времени», типа исторического понимания, понимания прошлого Родины является изучение той совокупности образов России (их смены, взаимозависимости, предпосылок возникновения, причин отмирания, их трансформации и т. д.), которая была создана нашей мыслью в XIX–XX столетиях. Но самое главное здесь — фальсификация этих образов (в смысле «критического реализма» К.Поппера). Отнюдь не исключено, что в ходе подобного исследования мы получим неожиданные результаты, которые заставят по-новому взглянуть на историю Отечества и русскую мысль. Смею предположить, что фальсифицированными окажутся не только образы России, но и те мифы, в том числе и современного происхождения, которые сложились по поводу и вокруг русской мысли.
По существу, эта работа уже делается такими исследователями, как Е.В. Барабанов, Б. Гройс, Б.М. Парамонов и др. И делается настолько ярко и талантливо, что в ближайшем будущем вполне способна сформировать определенное понимание русской мысли и культуры. Я объединяю этих ученых в одну группу не потому, что их позиции близки. Нет, это очень разные, оригинальные аналитики, у каждого за плечами свой опыт, свой путь.
Вместе с тем имеется нечто, что их роднит. Это нечто — метод психоанализа, который они применяют при рассмотрении русской мысли. Сам по себе психоаналитический подход, естественно, не вызывает никаких возражений; он столь же почтенен, сколь и апробирован в науке. Кроме того, ни Барабанов, ни Гройс, ни Парамонов не «зациклены» на нем (хотя в творчестве каждого его «удельный вес» различен). Скажу больше: именно этот метод позволяет увидеть русскую мысль и русскую культуру в новом ракурсе, способствует лучшему ее пониманию. Но психоаналитическая расшифровка текстов имеет и свои издержки. Причем вне зависимости от воли ученых эти издержки очень опасны, поскольку их следствием может стать рождение еще одной, очень жесткой инструкции относительно того, как понимать русскую мысль.
Поясню это на примере работ Е.В. Барабанова ( Русская философия и кризис идентичности. Вопр. философии. М., 1991. № 8 ) и Б. Гройса ( Поиск русской национальной идентичности. Вопр. философии. М., 1992. № 1 ).
Основные тезисы Гройса таковы: необходимо различать «русскую философию» и «просто философию в России»; для «русской философии» центральной является проблема «Россия и Запад»; в контексте русской интеллектуальной традиции термины «Россия» и «Запад» — «шифры для обозначения фундаментального философского вопроса об универсальности мышления и культуры»; «термин «Запад» обозначает … установку на универсальную, общеобязательную, рациональную истину по ту сторону любых различий в жизненной и культурной практике»; «термин "Россия" указывает на невозможность такой истины и на необходимость … искать решения не на уровне мышления, а на уровне самой жизни»; отсюда следует, что в известном смысле русская философия есть философски сформулированная антифилософия.
Далее. В первой трети XIX в. Россия, русская культура, русская мысль были психологически травмированы; идеология Просвещения, которую исповедовало большинство тогдашнего русского образованного класса, оказалась скомпрометированной; Россия, полагавшая, что она хоть и с запозданием, но движется по единому пути мирового Просвещения, осталась без исторического ориентира; вследствие краха просвещенческой идеи об общечеловеческой культуре «относительно легкая задача стать просвещенной сменилась для России куда более сложной задачей стать оригинальной»; в это же время русское общество оказывается под глубоким воздействием германского идеализма; но согласно этой философии «Россия не могла … рассчитывать на то, чтобы породить что-либо оригинальное в будущем», поскольку сам немецкий идеализм, как полагали его классики, означал конец истории; таким образом, Россия оказалась «в безвыходной ситуации: она была поставлена перед требованием быть культурно-оригинальной уже в постистории, когда оригинальность стала для нее недостижимой».
В результате Россия превращается у отечественных мыслителей в нечто «радикально Иное» по отношению к разуму, Духу, мировой истории, в подсознание русского человека, «наделенного европейским сознанием». Но Россия, говорит Гройс, не была «единственной зоной, выпавшей из шеллингианско-гегелианского исторического синтеза». Здесь автор указывает на позднего Шеллинга, Кьеркегора, Маркса, типы философствования которых обладали структурным сходством с русской мыслью. В конечном счете он приходит к выводу, что «русская философия, под которой … понимается славянофильски ориентированное философствование о России, оказывается … частью общей парадигмы постидеалистической философии в Европе в период кризиса шеллингианско-гегелианского историзма. Это было время первых открытий бессознательного как необъективируемого Иного, находящегося по ту сторону рефлексии, диалектики, мышления или познания. Более того, само мышление было понято в свете этого открытия лишь как функция Иного — мировой воли, экзистенции, экономической практики и т. д., и тем самым не способное отрефлектировать и обосновать само себя, как это еще недавно имело место в германском идеализме. Россию Чаадаева и славянофилов можно поэтому считать еще одним именем для европейского постидеалистического бессознательного».
Такой, по Гройсу, предстает перед нами «русская философия», русская мысль. Замечу лишь, что эти свои коренные признаки она сохранила вплоть до сегодняшнего дня. Во всяком случае, марксизм-ленинизм советской эпохи также вписан Гройсом в эту схему.
Та же проблематика разрабатывается в работе Е.В. Барабанова. Своеобразие русской мысли он видит в том, что в центре всех типов философского дискурса находится «тема России, традиционно понимаемая как фундаментальный вопрос об исторической, религиозной, культурной, социальной, метафизической, экзистенциальной идентичности». По словам исследователя, «этой же центральной темой определяется и главная оппозиция, которой подчинены историософия, гносеология, антропология, аксиология, этика, история философии, — оппозиция Россия — Запад, оппозиция, которая, несмотря на все усилия ее рационального осмысления, составляет неустранимый невротический конфликт, лежащий в основе культурного самосознания, — конфликт между побуждением и вытеснением, между действительностью и фантазиями, между желанием укрыться в прошлом и безудержными футурологическими проектами глобального переустройства жизни, между навязчивыми самоупреками в несамостоятельности или умственной отсталости и претензиями осчастливить мир сверхценными идеями».
Для русской религиозной философии характерно, продолжает Барабанов, трактовать самое себя как «достаточную и необходимую альтернативу всей западной философии». Эти «достаточность» и «альтернативность» и составляют, по остроумному замечанию немецкого ученого В. Гердта (его цитирует Е.В. Барабанов), «содержание не только "русского" в русской философии, но и философского в русской философии». Сама же русская философия есть «форма узаконенного невроза», «невроз своеобразия». «Аксиома психоанализа: невротик застревает в своем прошлом. Неустранимое прошлое русской философии, ее центрированность на квазифилософской проблеме-загадке — Россия». Причем Россия понимается как подсознательное Иное по отношению к Западу, как принципиальная анти Европа.
Таковы вкратце основные положения работ Гройса и Барабанова. Разумеется, их содержание выходит далеко за рамки пересказанного мной, но для нашей темы особый интерес представляют именно эти тезисы.
Скажу сразу: мне многое импонирует у Гройса и Барабанова. В самом деле, их (а также Б.М. Парамонова) понимание русской мысли и русской культуры существенно углубляет и обогащает наши представления. Однако при этом навязывает нам ее новый мифический образ. Ведь русская мысль творит мифы и строит утопии не только по поводу России и Запада, но и по поводу самой себя. И это тоже ее коренное качество, которое демонстрируют Гройс и Барабанов.
Что же конкретно вызывает возражения в этих построениях?
Во-первых, получается, что русская мысль на протяжении почти двух столетий (XIX и XX) была некой субстанцией, равной самой себе. То есть она вроде бы и развивалась, эволюционировала, но в чем-то наиболее важном, принципиальном оставалась неизменной. Пользуясь словарем Гройса, можно сказать, что в некотором роде советский марксизм — это преображенный Чаадаев (или И. Киреевский, или еще кто-то из прошлого столетия). Кстати, приведу список отечественных мыслителей, которых Гройс упоминает в своей статье и которые образуют «русскую философию»: Чаадаев, Киреевский, Хомяков, Соловьев, Толстой, Мережковский, Бердяев, Булгаков, Флоренский, Шестов, Бахтин, Богданов и далее безымянные представители «диалектического материализма».
Но ведь тезис о принципиальной неизменяемости и неизменности русской мысли, о некой ее «вечной» субстанциальной подоснове не доказан. Какова «структура» этой субстанции? И более того — «субстанция» субстанции? Гройс и Барабанов ведут речь лишь о функциональном, о реакции на что-то (Европу). Конечно, можно сказать, что это функциональное, эта «реактивность» и есть «субстанция» русской мысли. Однако повторяю свой вопрос: где доказательства?
Во-вторых, я отвергаю мнение, согласно которому творчество русских мыслителей (от Чаадаева до наших дней) определяется подсознательной реакцией на интеллектуальную ситуацию в Европе. «Россия как подсознание Запада» назвал одну из своих работ Б. Гройс. (Точнее было бы: «Россия есть подсознание Запада»; именно это следует из гройсовской статьи). Да, наши культура, наука, мысль всегда испытывали воздействие Запада (со времен Петра — сильнейшее); да, поиск в национальной идентичности всегда велся у нас в системе координат «Россия — Европа»; да, наша интеллектуальная история XVIII–XIX вв. есть по преимуществу история высших классов российского общества, подвергшихся европеизации. Да, проблема «Россия-Запад» — мучительнейшая и трагическая для русского сознания. Но то, что всё и вся у нас есть результат глубокой психологической травмы, которую получил русский ум при столкновении с Европой, и что эта травма предопределила будущее отечественной мысли, этого принять я не могу. Не потому, что не хочется. А потому — что не доказано.
При всей виртуозности и изысканности исследовательских приемов Гройса и Барабанова их прочтение истории русской мысли и русской культуры сводится к формуле «стимул — реакция». Но даже если согласиться с методологией и выводами этих ученых, остаются открытыми следующие вопросы. Почему именно таким образом русская культура реагировала на встречу с Западом? Почему поиск национальной идентичности привел Россию к самоопределению и самопониманию как принципиальной «анти Европы»? Почему тысячелетнее существование русской культуры в интеллектуальной сфере вылилось в создание «философски сформулированной антифилософии»?
Мне кажется, что Гройс и Барабанов стали заложниками психоаналитической методологии. Ведь если русские философы на уровне подсознания трактовали Россию как Иное (по отношению к Западу) и их тексты, само их мышление объективно становились функцией (в определенном смысле) Иного, то Гройс и Барабанов «отрефлектированно» и «осознанно» придают России статус Иного, а отечественной философии — статус «философски сформулированной антифилософии». Так незаметно исследовательский метод подменяет собой содержание, так философский жанр, в котором работают Гройс и Барабанов, — «Ideologiekritik» — становится «идеологией».
Кстати, соглашаясь с логикой рассуждений Гройса и Барабанова, признавая адекватность их анализа, мы оказываемся в ситуации прямо-таки безвыходной. И не случайно оба эти автора заканчивают свои статьи весьма пессимистически. Да и с чего бы взяться оптимизму: русская мысль, русская культура устойчиво равны сами себе (даже коммунизм оказался не помехой) — об этом убедительно говорит Барабанов, психологическое травмирование со стороны Запада продолжается (Гройс свидетельствует: «Русская культура снова оказывается перед вопросом, каким образом она может определить на теоретическом уровне свою национальную идентичность и оригинальность, с помощью каких самоинтерпретаций она может защитить себя от полного растворения в более динамической западной среде»), следовательно, русская мысль «обречена продуцировать и репродуцировать философию как форму узаконенного невроза».
В общем-то, и Гройс и Барабанов представляются мне весьма характерными для отечественной культуры учеными и мыслителями. И характерность их заключается в том, что они убеждены в «запрограммированности» России на нечто. На что, кстати, — неважно. Суть — в «запрограммированности». В неизменности первооснов, в органическом принципе существования. Ведь вся логика Гройса и Барабанова в том, что наше интеллектуальное (и социальное тоже) развитие было запаздывающим. Когда же мы оказались готовы к тому, чтобы мыслить (точнее — по нашим авторам — понимать чужое), двенадцатый час европейской философии пробил. Двери закрылись. Нам в удел достались лишь самопонимание и самоопределение в качестве Иного по отношению к западной культуре. Иного по отношению к настоящему, в которое нас не пустили. Поэтому-то мы невротически зацикливаемся на прошлом и (или) будущем. Это и признается нашей органикой, нашей исторической «программой», субстанцией. Правда, по-прежнему остается неясным: почему все же для русской мысли не «предусмотрена» возможность изменения? Почему она принципиально «закрыта» и всегда равна самой себе?
Разумеется, я не случайно остановился на работах Гройса и Барабанова. Это, повторяю, действительно из лучшего, что пишется у нас об отечественной мысли и культуре. К тому же при внешней, формальной новизне их анализа содержание, суть подхода — традиционны. И весьма, кстати, просты. Сущностно «мы» не Европа, но «анти Европа»; русская философия — «антифилософия», т. е. антизападная философия. Разве Николай Данилевский или Иван Ильин не согласились бы с этими тезисами? А их нынешние поклонники — идеологи государственничества и патриотизма? Однако ведь и представители либерального лагеря, пусть с сожалением и горечью, «констатируют» это. (В данном контексте не очень-то и важно, что у разных идеологических направлений разные объяснения, мотивы, резоны. Напротив, важно то, что они приходят к одному и тому же выводу.)
Определенный же успех Гройса и Барабанова — имеется в виду успех у читающей публики — связан с тем, что им удалось старые, привычные истины (да, не очень для русского человека приятные) сказать новым языком. Современным. Языком, адекватным мироощущению и потребностям современного русского. Им удалось то, что удается редко, — влить старое вино в новые мехи.
Но они не сумели объяснить феномен русской мысли из нее самой. Так сказать, изнутри. Не прибегая к тому, чтобы понять ее через развитие чего-то другого в качестве реакции на это другое. До известной степени Гройс и Барабанов сделали шаг назад по сравнению с Лосским, Флоровским и особенно Зеньковским. Ведь тот же Василий Васильевич Зеньковский, хоть и наводил на русскую мысль объективы различных философских школ Запада, все же немало внимания уделил выявлению ее субстанции, самости и своеобразия.
Как же быть? Как справиться со всем этим? И с неожиданным фиаско вернувшегося к нам отечественного любомудрия, и с — фактически — фиаско лучших даже его интерпретаций?
Думаю, что в этой ситуации правомерно и логично напрямую, без посредников (толкователей) обратиться к тем текстам русских мыслителей, в которых делались попытки самопознания и самоопределения этой самой мысли. И здесь на первый план выходит фигура, чьи «акции», чья репутация и имя в последнее время невероятно выросли. Речь идет о Семене Людвиговиче Франке (1877–1950), который все более и более выбирается из-за спин Бердяева, Булгакова и др. А его лицо все более и более становится лицом русской философии. Впрочем, еще много десятилетий назад Зеньковский назвал его «самым выдающимся русским философом вообще», а его «систему … самым значительным и глубоким, что мы находим в развитии русской философии», «высшей точкой развития русской философии вообще».
II
Около 1925 г. СЛ. Франк пишет две принципиально важные для нашей темы работы — «Сущность и ведущие мотивы русской философии» и «Русское мировоззрение». Пишет их по-немецки и для немцев. С целью объяснить и объясниться. И с надеждой на понимание. Которое, кстати, тогда русские люди на Западе нередко находили. К примеру, у высоко ценимого Семеном Людвиговичем М. Шелера.
В этих произведениях Франк ставит и решает те же вопросы, что 60–70 лет спустя будут обсуждаться Гройсом, Барабановым, Парамоновым и другими. Только не извне, как они, не с расстояния, не с каких-то внешних (тех или иных) позиций, а изнутри. В отличие от современных исследователей Франк создает автопортрет. Он ведь — наряду с немногими еще — и есть русская мысль.
Итак, послушаем его. «Говоря о "русской философии", следует сначала точнее определить, что обыкновенно понимается под "философией" и в каком смысле нужно применять это понятие. Естественно, в России существовала и существует "философия" или, лучше сказать, философские произведения в обычной школьно-систематической форме, в которой чаще всего она выступает на Западе. Вместе с государственной заботой о высшем образовании, т. е. с середины XVIII в., в России появились профессора философии или вообще философы по профессии, среди которых насчитывалось много одаренных и хороших исследователей. Вполне возможно написать историю философии в России … В этом случае русская философия предстанет примерно в одном ряду с философией Голландии, Испании или Швеции, короче, других неклассических стран в данной области духовного творчества». И далее: «…Все это может стать предметом исторического изучения, но крайне сомнительно, что такое исследование в сколько-нибудь значительной мере обогатит и углубит философское мировоззрение. В целом она не предлагает ничего собственного в национальном отношении и не прибавляет чего-либо действительно значимого к великим достижениям западноевропейской мысли».
Получается, что философию европейского типа создает у нас государство («правительство — единственный европеец»), петербургское самодержавие, которое заботится о внедрении в высшие слои общества европейского просвещения. И в этом, философском, плане мы — страна неклассическая, второстепенная. И эта философия практически не имеет отношения к русским национальным традициям, к органике отечественной жизни.
Однако Франк не согласен с тождеством: философия европейского типа, научная философия, философия-наука есть философия вообще. Как же тогда быть с Платоном, Сократом, Майстером Экхартом, Бёме, Баадером, Ницше, вопрошает он. «Философия по своей сущности является не только наукой, может быть, она является наукой лишь в производном смысле, а первично, по своим коренным основаниям, она есть сверхнаучное интуитивное учение о мировоззрении, которое стоит в тесной родственной связи … с религиозной мистикой. Если принимать философию в этом широком и одновременно глубоком значении, то можно с полным правом говорить о русской философии, которая, обладая подлинным своеобразием, достаточно значительна, чтобы пробудить у западноевропейского читателя … глубокий внутренний интерес».
Следовательно, настоящая русская философия — это сверхнаучное интуитивное учение о мировоззрении, тесно сплетенное с религиозной мистикой. Причем Франк подчеркивает интуитивизм русской мысли. «Особенностью русского мышления является то, что интуиция присуща ему, так сказать, с малолетства». И это качество каким-то образом корреспондирует литературно-эссеистической форме его (этого мышления) самовыражения. «…Свободная и не вненаучная форма философского творчества … связана в известной степени с его сущностью, с тем, что следует назвать конкретным интуитивизмом русской философии. Этот конкретный интуитивизм опирается на совершенно особенное понимание истины, которое пронизывает всю русскую мысль».
Вот в чем, значит, «подлинное своеобразие» нашего конкретного интуитивизма — «особенное понимание истины». Впрочем, здесь Франк выходит на хорошо известную тему: различение «истины» и «правды». Но его формулирование этого различения и трактовка «правды» весьма убедительны и важны для дальнейшего сюжета работы. «У русских, кроме слова "истина", которому точно соответствует немецкое "Wahrheit", имеется еще другое понятие, ставшее главной и единственной темой их раздумий и духовных поисков. Это понятие выражается непереводимым словом "правда". "Правда", с одной стороны, означает истину в смысле теоретически адекватного образа действительности, а с другой — "нравственную правоту", нравственные основания жизни, ту самую духовную сущность бытия, посредством которой оно становится внутренне единым, освящается и спасается … Русский мыслитель, от простого богомольца до Достоевского, Толстого и Владимира Соловьева, всегда ищет "правду", он хочет не только понять мир и жизнь, а стремится постичь главный религиозно-нравственный принцип мироздания, чтобы преобразить мир, очиститься и спастись. Он жаждет безусловного торжества истины как "истинного бытия" не в современном смысле тождества представления и действительности, а в старом религиозном смысле конкретного постижения истинного бытия, от которого человек отошел и к которому он снова должен возвратиться и укорениться в нем. Истина — это не только производная абстрактная категория познания; в своем первичном смысле она выступает конкретной онтологической сущностью, сущностным основанием жизни».
И еще, в развитие этого крайне важного рассуждения (и перед комментарием): «Понятие конкретно-онтологической, живой "истины", ставшее предметом русских духовных поисков и творчества, приводит к тому, что русское философское мышление в своей типично-национальной форме никогда не было "чистым познанием", бесстрастным теоретическим пониманием мира, а всегда было выражением религиозного поиска святости … Ему свойственно органическое влечение к объективности, к онтологическо-метафизическому пониманию жизни. Это ведет к углублению философской мысли, к стремлению к глубокой и конкретной форме философской спекуляции, которая проявляется как мистико-спекулятивная теософия».
Подведем предварительные итоги. Русская мысль взыскует «правду». Эта правда есть истина в религиозном смысле. Но не истина как «абстрактная категория познания», как «тождество представления и действительности». Иначе говоря, «правда» не предполагает, не знает различия «представлений» (категорий) и действительности. Не знает о дискуссии номиналистов и реалистов, в ходе которой и были разработаны основы современного мышления. Не знает о победе (в целом, в общем) номиналистического подхода. Она — до всех этих споров и вне их. Более того, «правда» находится в совершенно иной плоскости — не мысли, но — веры. Это — «духовная сущность бытия», та сущность, которой само бытие «освещается и спасается».
Вместе с тем — внимание! — «правда» в национальной русской философии означает и «истину в смысле теоретически адекватного образа действительности». Другими словами, она («правда») вбирает в себя и современное мышление. Она объемлет и веру, и мысль. И, находясь в плоскости веры, простирается в область интеллектуального дискурса Нового времени. «Правда» (вопреки тому, что о ней говорят многие) — не проста, она и то, и это; и ускользает от однозначных оценок, и являет собой загадку, тайну, которую надобно (нам, русским) понять ( Невольно вспоминается, хотя прямой связи и нет: «Ты думаешь правда проста?/ Попробуй скажи. /И вдруг онемеют уста, тоскуя о лжи./ Какая во лжи простота,/ Как с нею легко, / А правда совсем не проста, / Она далеко… / Как будто дознался, достиг./ Добился и что ж, / Опять говоришь напрямик / Привычную ложь» (Мария Петровых) ) (как и понять «тайну» Пушкина, которую он унес с собой в могилу). А помимо этого необходимо ответить на вопрос: почему, находясь вне магистрального пути развития западной мысли, отечественное любомудрие соединило в «правде» религиозную истину и ratio теоретического сознания? В этом «почему» заключено и еще несколько вопрошаний: каково соотношение мысли и веры в «правде»; как корреспондируют друг друга императив «освящения и спасения» бытия и самого себя «тождеству представления и действительности»; каким образом «правда» вмещает в себя «мистико-спекулятивную теорию» и «абстрактные категории познания»?
Попробуем с помощью Франка (Семен Людвигович здесь лучшая подмога) разобраться в этом.
Он утверждает: «…Главным содержанием русского философского мышления является религиозная этика … "Добро" в ней — это не содержание моральной проповеди или нравственного требования; оно — не "должное" или норма, а "истина" как живая онтологическая сущность мира, которую человек должен постигнуть и ей покориться. Другими словами, религиозная этика есть в то же время религиозная онтология». Ясно, что здесь Франк полемизирует с Кантом. Это у него этика — «должное», норма, а «добро» — «нравственное требование» (категорический императив). Хорошо известно, что Кантова этика есть поиск всеобщих и общеобязательных оснований для действий. Франк же говорит: «постигнуть» и «покориться». Кант полагает разрушение естественного, предзаданного, «органического» самоотождествления личности с коллективом предпосылкой учения об этике; соответственно, он приходит к идее нравственной автономии человека. Семен Людвигович — напротив — фиксирует: «Русскому сознанию чуждо индивидуалистическое толкование этики: в нем речь идет не о той ценности, которая делает добрым, спасает или исцеляет лично меня, а о принципе, порядке, в конечном счете о религиозно-метафизическом основании, на которое опирается и жизнь всего человечества, и даже устройство всего космоса и благодаря которому человечество и мир спасутся и преобразятся. Теснейшим образом это связано с глубоким общинным чувством, которым проникнуто русское воззрение на жизнь. Свое глубокое выражение это чувство нашло в мысли Достоевского об ответственности каждого человека за все зло мира и все несовершенства жизни. Только это чувство ответственности за все может стать началом спасения. Славянофилы понимают это общинное чувство как «хоровой принцип» или «соборность». Его использовал Хомяков в своем гениальном учении о церкви. Поэтому русская этика — это, с одной стороны, онтология, а с другой — философия истории и социальная философия. В ней всегда говорится о судьбе и будущем человечества, ибо отдельный человек может найти нравственное успокоение и спасение только вместе с человечеством, в универсальном духовном организме коллективной жизни людей».
Здесь очень важный момент. Франк соединяет принципиальные особенности русского мышления с социальным. Главное в этом социальном — «общинное чувство», «хоровой принцип», «соборность». Сегодня эти затертые, затасканные слова ничего или почти ничего не значат. Ими пользуются все, а следовательно, никто. Но они понадобятся нам в нашей работе, и поэтому я попытаюсь употреблять их в первоначальном смысле…
Так вот, русская философия истории и социальная философия вместе с онтологией образуют этику. И — логично предположить — проникнуты насквозь онтологизмом. Историософия и социальная философия всегда ориентированы на будущее человечества, на его спасение (в религиозном смысле) и «даже на устройство всего космоса». А также на преображение (в религиозном смысле) человечества и космоса. Причем всех людей, всего человечества. А не как у Канта — автономного индивида. Напомню в связи с этим великолепную формулу Франка: «Отдельный человек может найти нравственное успокоение и спасение только вместе с человечеством, в универсальном духовном организме коллективной жизни людей».
И еще одно. Франк замечает: «В наиболее яркой форме … сущность русского духа проявляется в моральной проповеди Толстого, в его отрицании современной жизни и культуры во имя морального "добра"». Таким образом, «нет» господствующей социальности, «нет» современной культуре — есть сущность русской мысли (хотя сам Толстой, говорит Франк, «упростил и исказил русский религиозный дух»).
После этой «интродукции» Франк переходит к рассмотрению: а) основных тем русской мысли; б) ее фундаментальных положений, в которых и кроются специфика и «субстанция» этого интеллектуального феномена. «Философия истории и социальная философия (которая также является религиозной этикой и онтологией) — вот главные темы русской философии. Самое значительное и оригинальное, созданное русскими мыслителями, относится к этой области. К ней же принадлежит одна из крупных проблем, сильно занимавшая русское сознание, от славянофилов до наших дней, — об отношении русского мира к культуре Западной Европы и особенности ее духа. Эта проблема рассматривается не только как национально-политическая или культурно-историческая, а как проблема философии истории, в конечном же счете как религиозно-метафизическая проблема». Иначе говоря, тема «Россия — Запад» решается отечественной мыслью не в социальном (или: не в первую очередь социальном), а в религиозно-метафизическом измерении. Это важно помнить: чтобы не удивляться, не обижаться и не … надеяться. Франк же далее особо подчеркивает значимость главных тем русской мысли. «…Сама философия истории и социальная философия в России представляет собой нечто большее, чем это кажется на первый взгляд. Эта область русской мысли представляет собой нечто вроде чаши, в которую вливаются все русские философские идеи».
Повторим: историософия и социальная философия — чаша, в которую вливаются все потоки русской мысли. Но ведь если вливаются, то и смешиваются. И философско-исторический и социально-философский напиток, содержащийся в этой чаше, состоит из весьма разных ингредиентов. В том числе и совсем не относящихся к разряду социально-исторических…
Но Франк, человек критического и ясного ума, не может не отметить важнейшего «качества» русской мысли. Хотя, казалось бы, это несколько снижает ее «претензию». «…В русской литературе (философской. — Ю.П.) пока отсутствуют систематические работы, в которых в понятийной форме нашли бы свое полное выражение основные идеи и тенденции русского мировоззрения … Эта работа начинается только теперь. Однако важнейшим является то, что существует вообще нечто как "русское мировоззрение". Другими словами, в … классических явлениях русского духовного творчества потенциально содержится своеобразная внутренне единая и универсальная философия, которая теперь должна быть логико-феноменологически описана и проанализирована».
И он делает это. Именно Франк (никто другой!) оставил нам в наследство Систему русской мысли, ее систематическое изложение. Конечно, Семен Людвигович далеко не завершил построение системы, но in nuce она готова. Это-то и есть главное. Вот подвиг!.. В стране принципиальной бесформенности, где форма всегда навязывается извне и навязывается деспотической, диктаторской волей, осуществить формализацию и систематизацию органически и, так сказать, исходя из имманентного — задача посложней, чем объявить себя «Третьим Римом», «святой Русью» или авангардом прогрессивного человечества.
Каково же это «логико-феноменологическое описание», из которого вырастает Система? Истина есть «правда». Истина не может быть «найдена» с помощью «чисто теоретического научного познания». И определена с использованием «обычных», т. е. научных критериев. «Ни чувственное восприятие предмета, ни чисто мысленное понимание логической очевидности не могут вскрыть последней основы жизни, а именно достигнуть окончательной действительной истины». Да, ни чувственный, ни интеллектуальный опыт не помогут в этом деле. В деле достижения и постижения «правды» — «окончательной действительной истины». И не только потому, что они здесь не вполне эффективны. Западная мысль и западная наука — в общем и целом, конечно, — следуют завету Гёте: «Познавать постижимое и тихо почитать неисповедимое». Хотя, разумеется, есть линия Паскаля — Якоби — Шеллинга — Дильтея — Хайдеггера. Но и метафизика последнего, его вопрошание «совокупного целого сущего», его «предельные выбирающие понятия» все же ограничены доминантной номиналистической, картезианско-кантианской интеллектуальной культурой.
«Познавать постижимое и тихо почитать неисповедимое» — это ведь об условиях и границах, возможностях и императивах человеческого познания. Это — тема гносеологии. Центральная для западной мысли. И, как принято считать, второстепенная для отечественной. Более того, различные именитые исследователи указывают на нашу неталантливость в этой сфере. Франк блистательно опровергает подобные мнения. Причем делает это двумя способами.
III
Способ первый. В 1934 г. Франк публикует (по-немецки, в Швейцарии) небольшую работу «Абсолютное», в которой пытается познать неисповедимое. Преодолеть завет-запрет Гёте и умом понять то, что умом — считается — понять нельзя. Без обиняков, с ходу он заявляет: «Абсолютное … является единственным и собственным предметом философии». Другого предмета нет. Или, как сказал бы Верлен, «et tout le reste est litterature». При этом Франк отдает себе отчет, что «научное знание восходит к относительному», что «все мыслимое и познаваемое состоит из фактов и понятий, из реальных и идеальных связей». И тем не менее повторяет, усиливает: «Так как философия не должна вообще быть пустой и беспредметной, как это есть в случае с позитивизмом, то это возможно лишь в том случае, если она будет претендовать на область, находящуюся по ту сторону относительного и поверх его, — область Абсолютного».
Здесь, конечно, зафиксированы две различные позиции. Все научное, мыслимое, познаваемое принадлежит миру относительного. Но претендовать следует на область Абсолютного. Не будем сейчас обсуждать это «небольшое» противоречие. Мы еще вернемся к нему. Тем более что Франк предлагает элегантный способ обойти его (не снять, не решить, именно — обойти).
«За исходный момент целесообразно принять положение, в котором выразилась борьба научного духа против Абсолютного: Абсолютное непознаваемо. Как раз в той мере, в какой под познанием имеется в виду понятийно-предметное познание, верность этого суждения нужно будет признать полностью. Мы только требуем вполне осознать значение этого положения. Убеждение в непознаваемости Абсолютного содержит прежде всего сознание незнания. При этом речь идет не просто о незнании, невежестве, а об осознанном или знающем незнании, не об ignorantia, а о docta ignorantia ( «О знающем незнании» — лат. — так называлась главная книга Николая Кузанского, учителя и «первоисточника» Франка). Но поскольку это незнание является знающим, следовательно, обоснованным, а не утверждаемым безосновательно, то оно должно содержать также знание своего основания. Очевидно, это основание само лежит в сущности Абсолютного, неуловимость которого для знания мы усматриваем. Знающее незнание есть … вместе с тем незнающее знание: утверждаемое незнание свидетельствует о знании Абсолютного, на основании которого мы утверждаем наше незнание как необходимое и обоснованное. Итак, в незнании скрывается знание, которым выражается осознание незнания. "Attingitur inattingibile inattingibiliter" («Недостижимое достигается посредством его недостижения» — лат.), - говорит Николай Кузанский. Если это так, то в принципе ничто не мешает нам выразить незнающее знание в ряде суждений».
В этом гениальном отрывке философской прозы Франка налицо поразительная подтасовка, фокус-покус, трюк. Все это заключено в нарочито скромных, «вспомогательных» словах:
«Очевидно, это основание само лежит в сущности Абсолютного». Какое «основание»? Основание незнания. Которое знающее и, следовательно, обоснованное. А коли так, то знает свое основание. Оно-то и «лежит в сущности Абсолютного». Нет только ответа на вопрос, почему из факта установления «знающего незнания» вытекает тезис о его «обоснованности», плавно переливающийся в утверждение «основания … в сущности Абсолютного».
Это необходимо доказать. «Автоматическая» логика здесь отсутствует. «Недостижимое достигается посредством его недостижения». Очень красиво и не очень убедительно. «Негативная», «апофатическая» логика, если можно так выразиться. Но Франк, как и обещал, развертывает «незнающее знание в ряде суждений».
Представим их. «Понятийное познание — познание относительного — определяется принципом отрицания, который мы сделали исходным пунктом нашего рассмотрения. Но "чудовищная сила отрицания" (выражаясь словами Гегеля) обнаруживается даже в том, что находит применение в отношении к самому себе. Если материальное отрицание одного отрицания означает, согласно принципу исключенного третьего, простое возвращение к утверждению … то отрицание отрицания, принцип отрицания, ведет нашу мысль в другую, более глубокую, "третью" (здесь не только не исключаемую, но открыто предполагаемую) область Абсолютного. Понимание, что отрицание, в котором противоположности разделены, одновременно и связывает их, и, более того, обнаруживает первичную связанность и взаимопринадлежность противоположностей как коррелятивных членов единства, — в чем, собственно, и состоит отрицание отрицания — доставляет нам посредством выхода за пределы понятийного познания, построенного на принципе отрицания, последовательное понимание сущности Абсолютного. Если для понятийного познания, равно как для всех, им обусловленных практических точек зрения, необходимым является "или-или", решительное и ясное утверждение одного посредством точно такого же решительного и однозначного отбрасывания другого, — то такая позиция, при всей ее относительной правомерности, не может быть мудростью последнего вывода. Его значимость сама предполагает дальнейшую перспективу, великодушную точку зрения "не только — но и". Истинное и глубокое духовное размышление приводит к философии Абсолютного, сущность которого как раз состоит в "не только — но и" (а следовательно, также в "ни одно — ни другое")».
Конечно, Франк не может не ощущать зыбкости своих построений. Отсюда совсем не «строго-философские» обороты: «мудрость последнего вывода», «истинное и глубокое духовное размышление». Доказать же, как, каким образом, выйдя за пределы понятийного познания, за пределы относительного, мы постигаем сущность Абсолютного, ему не удается. И почему, кстати, отрицание отрицания, принцип отрицания открывает дорогу в область Абсолютного? Говоря устаревшим инженерным языком, мне так и не объяснили, где (и как функционирует) тот механизм, который позволяет преодолеть барьер скорости звука. А ведь различие между относительным и абсолютным не просто неизмеримо, но и неизмеримо «качественно выше», чем в случае со скоростями.
Естественно, Франк, мужественный и прямодушный человек, не избежит этих непроясненное, уязвимости, сомнительности. Но фиксирует: «…Мы наталкиваемся на смущающую антиномию. Не сами ли мы именно решением за "не только — но и" и против "или-или" оказываемся снова в плену "или-или", которому, даже попыткой его избегнуть, мы придаем неограниченную силу? В самом деле: "незнающее знание" Абсолютного тоже определено через отрицание, как это указывает уже название "незнающее знание" ("негативная теология"). Отрицание отрицания (конечно, относительного, определенности "или-или") остается еще только отрицанием. Таким образом, Абсолютное стоит в резкой противоположности к относительному, являясь в конечном счете — неотносительным … Из этого следует знакомая антиномия Абсолютного, которое, с одной стороны, лежит по ту сторону всех определений, с другой, — определяется только через "по сию сторону" — так, что мы вынуждены совершенно непонятийное снова схватывать в понятии. В отношении объема или содержания … этого проблематичного понятия антиномия выражается в том, что … Абсолютное должно иметь все относительное вне себя и снова иметь это относительное в себе, ибо, в противном случае, его отрицающее отношение к относительному само является относительным, а не абсолютным».
Нет, Франку не удается решить «смущающую антиномию». И он по сути дезавуирует свою идею «отрицания отрицания, принцип отрицания», которая «ведет нашу мысль в … область Абсолютного». У него получается — и Семен Людвигович не скрывает этого, — что Абсолютное есть «в конечном счете неотносительное». Это им убедительно доказывается. Остальное, как мы видим, представляет «истинное и глубокое духовное размышление», оправленное вязью элементарных диалектико-философских дефиниций. Ему приходится вернуться в «пределы понятийного познания»… Но вернуться, чтобы окончательно — через миг! — сдать позиции «понятийного познания». Однако, сдав их, не покинуть и, одновременно заявив о других своих претензиях, использовать то, от чего только что отрекся. Такая вот получается «диалектика» или «диалектическая логика». Мне это напоминает идеологию Троцкого, идеологию большевиков в период брестских переговоров начала 1918 г. «Ни мира, ни войны, но правительство рабочее». Мир не заключим, воевать не будем, власть свою сохраним, а потом еще раздуем у этих самых немцев в тылу «мировой пожар» революции; сегодня же используем их…
Конечно, аналогия слишком вольная. Для Франка же и обидная. Но я сравниваю не по линии морали и социального, а лишь указываю на структурную схожесть мышления. Не более того.
Возвращаясь же к «смущающему» его обстоятельству, Семен Людвигович говорит: «Эта антиномия — логическая, то есть совершенно неразрешимая посредством однозначного выбора в здесь предложенном "или-или". Она будет преодолена только в мужественном диалектическом утверждении противоречия, следовательно, посредством нового, словно усиленного применения "не только — но и", усвоения высшего единства, которое открывается нашему духу в общей значимости обоих членов антиномии. Это можно выразить и так: даже отрицание отрицания не является мудростью последнего вывода — оно должно так же, как однозначное отрицание, снова подвергнуться отрицанию. Отрицание отрицания было для нас вспомогательным средством — первым грубым приемом, чтобы сбросить основы относительного. Подлинное преодоление отрицания может последовательно совершиться не простым усилением отрицания, а положительным переходом к логической связи иного рода, сущность которой состоит в единстве разделения и проникновения. По существу, этим Абсолютное выясняется одновременно как совершенно отделенное … как "совсем другое" и вместе с тем всеприсутствующее. В этом заключается бесконечно важный религиозно-философский взгляд — а именно: что в Абсолютном соединены высшая трансценденция с глубочайшей имманентностью, бесконечная отделенность с последующей и интимнейшей близостью, — что ни абстрактный теизм, ни абстрактный пантеизм (как вообще никакая "теория", никакой "изм") не могут быть ему приписаны, а только невыразимое единство противоположностей».
Здесь, отметим для себя, основы знаменитой «метафизики всеединства» Франка. Метафизики, в рамках которой происходят слияние, сплетение трансцендентного и имманентного начал. Однако же и здесь он опирается на «мужественное диалектическое утверждение», на то, что «открывается нашему духу», на то, что «невыразимо». Ничего более у него под рукой нет. И быть не может.
Это Франк знает. Он твердо помнит раздел четвертый третьей главы «Критики чистого разума». Хотя все его «всеединство» есть вызов, брошенный «старику Иммануилу». Франк ведь восстает против главного вывода: «…Все старания и труды, затраченные на столь знаменитое онтологическое (картезианское) доказательство бытия высшей сущности из понятий, потеряны даром…».
И потому свою работу он завершает следующими словами: «Подлинное и полное понимание Абсолютного, действительное дополнение незнающего знания совершается только в диалоге любви, в невыразимой мысленной молитве». Эта любовь и эта молитва дают Франку то, чего он никогда не получил бы в мире понятийного познания. Это — мостик, по которому мыслитель легко взбегает в сферу безусловного, безотносительного, оставляя Канту (и нам) область условного, ограниченного.
Или даже нет, не мостик — ковер-самолет. Франк улетает на нем от нас. Туда, в Непостижимое, в Абсолютное … Хотя сам Семен Людвигович наверняка был бы недоволен этими «мостиками» и «коврами-самолетами». Ведь, как мы помним, у него «в Абсолютном соединены высшая трансценденция с глубочайшей имманентностью». То есть он не только в высь, но и в глубь. Взбегая по мостику вверх, одновременно сбегает по нему вниз. Улетая на ковре-самолете в инфернальность, одновременно проникает в сердцевину посюстороннего бытия.
Гносеологический вывод Франка звучит так:
«1. Абсолютное есть металогическое единство, на котором воздвигается истинность законов мысли и ими конструируемой определенности как формы понятийного познания.
2. Одновременно Абсолютное является единством, на котором строится материальная связь познания во всей его неисчерпаемой полноте.
3. В обоих отношениях Абсолютное является абсолютным всеединством, безусловным первичным единством бытия.
4. Абсолютное как абсолютное всеединство бытия всегда недоступно для понятийного познания, оставаясь вне его поля зрения, но только потому, что само является первооснованием понятийного познания или, говоря словами Канта, трансцендентальным условием возможности понятийного познания».
Упоминание Канта не должно сбить нас с толку. Перед нами манифест антикантианства. Там, где Кант (и западная философия как рациональный способ познания) останавливается принципиально, Франк, используя кантовскую (западную) «технологию», принципиально не останавливается. Его гносеология — это система понятийного плюс «диалог любви» и «невыразимая мысленная молитва», прикрытые той самой «технологией». Кстати, не случайно Франк говорит о «невыразимой мысленной молитве». Словосочетание «мысленная молитва» весьма странно. Мы знаем «умную молитву», идущую от «умного деланья» паламизма. Это одна из самых сильных русских (византийских) традиций. Но — «мысленная молитва»? Что это? Не произошла ли здесь контаминация двух «образов»: мышления и молитвы? Если да, то это в высшей степени показательно.
IV
Способ второй. Если первый путь был связан с постижением непостижимого (Абсолютного), то этот — с представлениями отечественной мысли об истине как о правде. Франк пишет: «…Русская философия не может довольствоваться той истиной, которая предлагается чисто теоретическим научным познанием. Поэтому ее не удовлетворяют обычные критерии истины, которыми пользуется наука. Ни чувственное восприятие предмета, ни чисто мысленное понимание логической очевидности не могут вскрыть последней основы жизни, а именно достигнуть окончательной действительной истины. В русской философии были установлены фактически совершенно новый критерий истины и соответствующая ему познавательная способность. Им стало понятие опыта, но не как опыта чувственной очевидности, а как жизненно-интуитивного постижения бытия в сочувствии и переживании … В принципе было основано новое гносеологическое направление наряду с главными формами — рационализмом, эмпиризмом и критицизмом».
Это новое гносеологическое направление Франк называет «живым знанием». С ним «тесно связана другая черта русского мышления — его принципиальный онтологизм. Обычные формы познания нас не удовлетворяют … они основаны только на идеальной связи субъекта и объекта и потому постигают предмет лишь идеально, фактически не проникая в его внутреннюю реальность. Но главной задачей русской философии и было как раз движение к действительному бытию, реальное проникновение в само бытие … Истинное метафизическое бытие … в конечном счете бытие Бога — открыто человеку … сознание не только достигает бытия, но от бытия … всегда исходит, поэтому первичным и самоочевидным является не сознание бытия или познание, а само бытие».
Итак, не познание бытия, а само бытие есть основа русской мысли. Однако этим выводом Франк не только не снижает значения гносеологии, а, напротив, придает ей высший статус — онтологический. «…Я ввожу понятие "абсолютного бытия", которое находится вне противоположности субъекта и объекта и выступает основанием данных сторон этой противоположности, само будучи первичным и самоочевидным бытием. Так я пытаюсь преодолеть теоретико-познавательный идеализм и ввести в гносеологию онтологизм как основоположение философского воззрения».
В «абсолютном бытии» Франк фактически снимает противоположность субъекта и объекта, вообще отказывается от традиционной (в рамках западной философии) системы субъект-объектных отношений, включая и то, что он назвал «идеальной связью» между ними. Все это имеет далеко идущие последствия, в том числе и для социальной философии, вообще понимания социального. Кстати, в 20 — 30-е годы ряд русских мыслителей обратились к формулированию нового социального знания именно на основе такого подхода к теме «субъект — объект». Франк же выходит на эту тему, показывая и доказывая, что гносеология присуща отечественной философии не в меньшей мере, чем, скажем, немецкой.
Таким образом, его логика развивается по следующей схеме. Истина есть правда. Критерий такой истины — «живое знание», которое являет собой особое гносеологическое направление. В основе последнего лежит принципиальный онтологизм. Этот онтологизм («абсолютное бытие») порождает иной, нежели на Западе, тип субъект-объектных отношений.
И здесь Франк подступает к тому, что интересует нас, пожалуй, более всего. К той самой упомянутой выше социальной философии, социальному знанию. А поскольку путь к ним лежит через тему «субъект — объект», Семен Людвигович неизбежно касается и антропологической проблематики.
«Новый западноевропейский человек ощущает себя … как индивидуальное мыслящее сознание, а все прочее — лишь как данное для этого сознания или воспринимаемое через его посредство. Он не чувствует себя укорененным в бытии или находящимся в нем, и свою собственную жизнь ощущает не как выражение самого бытия, а как другую инстанцию, которая противостоит бытию, т. е. он чувствует себя, так сказать, разведенным с бытием и может к нему прибиться только окольным путем сознательного познания». Не вполне ясно, что такое «окольный путь сознательного познания». Но спишем это на издержки перевода. Остальное — очевидно. Франк, в сущности, повторяет Хомякова, Киреевского, Самарина, Аксаковых, многих других русских. Повторяет одну из главнейших наших идей относительно Запада и западного человека. Более того, все, что еще будет воспроизведено в этом тексте, тоже не несет на себе печати яркой оригинальности. Однако напомню: идеи Франка важны нам прежде всего как самый, наверное, блестящий пример опыта систематизации русской мысли. Следовательно, и выявления ее особости, субстанции…
Разумеется, русского человека Франк видит другим. Принципиально отличным от европейского, «разведенного с бытием». «Совершенно иное жизнеощущение выражается в русском мировоззрении, которое поэтому стремится к совсем иной философской теории … Русскому духу путь от "cogito" к "sum" всегда представляется абсолютно искусственным; истинный путь для него ведет, напротив, от "sum" к "cogito". То, что непосредственно очевидно, не должно быть вначале проявлено и осмыслено через что-то иное; только то, что основывается на самом себе и проявляет себя через себя самое, и есть бытие как таковое. Бытие дано не посредством сознания и не как его предметное содержание; напротив, поскольку наше "я", наше сознание есть не что иное, как проявление, так сказать, ответвление бытия как такового, то это бытие и выражает себя в нас совершенно непосредственно. Нет необходимости прежде что-то "познать", осуществить познание, чтобы проникнуть в бытие; напротив, чтобы что-то познать, необходимо сначала уже быть. Именно через это совершенно непосредственное и первичное бытие и постижимо, наконец, всякое бытие … Человек познает постольку, поскольку он сам есть … он постигает бытие не только идеальным образом через познание и мышление, а прежде всего он должен реальнее укорениться в бытии, чтобы это постижение вообще стало возможным. Отсюда следует, что … понятие жизненного опыта как основы знания связано с онтологизмом. Ибо жизнь есть именно реальная связь между "я" и бытием, в то время как "мышление" — лишь идеальная связь между ними. Высказывание "primum vivere deinde philosophare" ( «Прежде всего жить, потом философствовать» лат. ) по внешнему утилитарно-практическому смыслу есть довольно плоская банальная истина, но то же самое высказывание, понимаемое во внутреннем, метафизическом смысле, таит в себе (как выражение онтологического примата жизненного факта над мышлением) глубокую мысль, которая как раз и передает … основное духовное качество русского мировоззрения».
Из этой обширной цитаты мы можем извлечь формулу русской мысли. Франк отвергает «cogito ergo sum» и чеканит: «Sum ergo cogito». И хотя чуть выше я предупреждал, что чего-то особо оригинального нам ждать не следует, поскольку все-таки Франк вышивает по известному узору, эта формула — его безусловный вклад в дело русского самосознания. Многие подходили к ней, но честь ее первого произнесения принадлежит Семену Людвиговичу. Причем, замечу, им дается и важнейшее обоснование: «Онтологический примат жизненного факта над мышлением».
Идею «онтологического примата» «sum» над «cogito» Франк разрабатывает весьма детально. И надо сказать, что выводы, к которым он приходит в ходе своего рассуждения, — ошеломительны. «Тот факт, что нечто вообще существует и, таким образом, существует бытие как таковое, намного более очевиден, нежели тот, что мы обладаем сознанием. На вопрос критической философии, существует ли бытие вне нас или только внутри нас, в нашем сознании, необходимо ответить, что и то и другое одновременно подтверждается тем, что мы — внутри бытия. Все познание, все сознание, все понятия — это уже вторичная произвольная форма освоения бытия, которая претворяет бытие в идеальную форму, первичным, совершенно самоочевидным является, так сказать, бытие в бытии, непосредственное проявление и "самораскрытие" бытия как такового, которым мы онтологически обладаем как непосредственным переживанием. Достаточно освободиться от обычного субъективизма, от представления, что человеческая психика, наше внутреннее бытие есть совершенно своеобразное, закрытое в себе самом и противостоящее действительному бытию субъективное образование, чтобы понять, что мы в нашем бытии и через него непосредственно связаны с бытием как таковым, существуем в нем и обладаем им совершенно непосредственно — не через познающее сознание, а через первичное переживание».
Этот пассаж открыт разным (в тематическом смысле) толкованиям. Но нас в нем интересует определенное. Выступая против первичности сознания, «реабилитируя» бытие, Франк, видимо, полагал, что восстанавливает высшую справедливость и, так сказать, адекватность тому, как это есть в действительности. Правда, делает это не очень убедительно. Все его доказательства примата бытия сводятся к … чистому произволу: «намного более очевиден», «достаточно освободиться … чтобы понять». Ничего философски существенного в защиту бытия он не предъявляет. «Очевидность» Франка далеко не очевидна. Предложение «освободиться» — вполне факультативно. Русский мыслитель по-прежнему летает на коврах-самолетах.
Однако и не это главное (для нас). Гораздо важнее то, что Семен Людвигович принципиально иначе, чем это принято в западной, картезианско-кантианской по преимуществу (какие бы «но» в ее рамках ни выставлялись), философии, трактует «бытие». Мы помним, что для Канта «бытие» — идеальная, априорная категория мышления, с помощью которой субъект «организует и осмысляет получаемые им извне разрозненные ощущения» (А. Лосев). В «Критике чистого разума» говорится: «Бытие, очевидно, не есть реальный предикат, иными словами, оно не есть понятие о чем-то таком, что могло бы присоединяться к понятию вещи. Оно есть только полагание вещи или известных определений само по себе. В логическом применении оно есть лишь связка в суждении».
Декарт в «Метафизических размышлениях», Лейбниц в «Новых опытах о человеческом разумении», Беркли в «Трактате о принципах человеческого знания», Юм в «Трактате о человеческой природе», Шеллинг в «Системе трансцендентального идеализма», Гегель в «Науке логики» и «Энциклопедии философских наук» при всех своих различиях трактуют бытие как категорию мышления. У Франка бытие — «абсолютное бытие», бытие-в-Боге, «всеединство» вообще и всего, всеединство субъекта и объекта, то, что поддается пониманию посредством «живого знания» и т. п. Здесь основной водораздел между номиналистическим подходом и метафизикой всеединства.
Проблема не в том, что первично, — бытие или сознание? А в том, что есть «бытие», «сознание» и т. д.? Категория мышления или «метафизическая реальность», постигаемая «живым знанием»? Франк, систематизатор русской мысли, выразитель ее субстанции, не обратил на это внимания. Естественно, ведь он был занят куда более важными вопросами, чем этот — такой очевидный, малозаметный, не «судьбоносный». И будучи человеком очень занятым, проглядел главное, на чем зиждется здание современной западной философии. Поэтому и не удалась ее критика, поэтому и не удалось, «отталкиваясь» от этой критики, заложить прочный фундамент своего дома…
Попутно замечу, а чуть ниже вернусь к этому: альтернативой западному (понятийному и, соответственно, научному) познанию Франк полагает «первичное переживание». То есть, по сути, он психологизирует онтологию (поднимаемую им в качестве русского знамени)…
Дальнейший ход рассуждений ведет Семена Людвиговича от идеи «онтологического примата» к теме особого типа русского религиозного сознания, религиозности в целом. Это не случайно, конечно, поскольку сама его онтология является «абсолютным бытием», бытием-в-Боге. Здесь же вновь возникает антропологическая проблематика.
Философ пишет: «Непосредственное чувство, что мое бытие есть именно бытие, что оно (мое бытие) принадлежит бытию всеобщему и укореняется в нем и что совершенно жизненное содержание личности, ее мышление как род ее деятельности просуществует только на этой почве, — это чувство бытия, которое дано нам не внешне, а присутствует внутри нас (не становясь тем самым субъективным), чувство глубинного нашего бытия, которое одновременно объективно, надындивидуально и самоочевидно, составляет суть типично русского онтологизма. Последний … отражается и в русской религиозности или, вероятно, происходит из нее … Лучше всего мы проникнем в суть дела через различие других, западных форм религиозности. Главная тема спора между католицизмом и протестантизмом не затронула русского религиозного сознания не только вследствие каких-то внешних исторических обстоятельств, она оставалась и остается ему внутренне чуждой вследствие чуждости постановки вопроса. Русское религиозное сознание никогда не спрашивало, каким образом приходит человек ко спасению: через внутренний образ мыслей и веру или внешние действия. Обе части дилеммы, как ему представляется, предполагают слишком внешние отношения между человеком и Богом, неподобающее разделение между ними. Ни внутренний субъективный человеческий настрой на религиозность, ни какие-либо действия человека не достаточны для того, чтобы установить внешнюю связь с Богом; только сам Бог и Он один, по мере того как Он завладевает человеком, если тот погружается в Него, может спасти его. Знаменитый августино-пелагианский спор о соотношении между благодатью и свободной волей, который сыграл такую большую роль в истории западной церкви, также никогда всерьез не тревожил русское религиозное сознание. Ибо этот спор основывается на известном разделении и напряжении между человеком и Господом, между субъективно-внутренне-личным и объективно-внешне-надличностным моментом религиозной жизни, а именно это напряжение совершенно чуждо русскому метафизическому чувству. Ибо совершенное позитивное содержание личности происходит для него только от одного Бога и тем не менее принимается не только как внешний дар, а усваивается внутренне. Как индивидуализм субъективного внутреннего, так и лишь внешне надындивидуальный объективизм преодолены здесь через абсолютный всеобъемлющий онтологизм … Не стремление к Богу, а бытие в Боге составляет суть этого религиозного онтологизма».
Думаю, что этот пространный отрывок, этот фрагмент из работы Франка «Русское мировоззрение» является одним из самых насыщенных по числу принципиальных идей во всей отечественной интеллектуальной прозе. В нем открыто и прямо декларируется «надындивидуальный» тип нашего бытия; «жизненное содержание личности» признается сверхиндивидуальным. Из этого следует, что не индивид есть «единица измерения» русской жизни. Далее. Столь же открыто и прямо заявляется о том, что проблема, расколовшая западное христианство и ставшая впоследствии основным моментом расхождения католицизма и протестантизма, абсолютно чужда русскому религиозному сознанию. Эту проблему можно определить как проблему «технологии спасения». Для религий же спасения (Erlosungsreligionen) — а христианство таково par exellence, — «технология», путь спасения, безусловно, — важнейшее из важнейшего. Но — оказывается не для нас.
А что, собственно говоря, это означает? Означает, что русское православие отвергает христианство как путь, как преодоление, как задачу и усилие. В конечном счете отвергает историю. Не стремление к Богу, а уже-бытие-в-Боге, данность-в-Боге — вот самочувствие русского православия (по Франку). Отсюда этика православия — статична, а не динамична. Отсюда — отсутствие социального измерения. Со всем этим тесно связана проблематика спора между августинизмом и пелагианством, между необходимостью (благодать, предопределение) и свободой (свобода воли). Русское религиозное сознание прошло мимо этой темы, мимо «необходимости» и «свободы». То есть отечественная культура не знает не только свободы, но и необходимости.
Подводя итог, скажем: согласно Франку, русское сознание не выработало, не усвоило центрального, быть может, «качества», сделавшего Запад Западом. Я готов, используя терминологию А. Зиновьева, назвать это качество «западнизмом» (конечно, без зиновьевских коннотаций). «Западнизм» Запада — социально ориентированная и социально-динамическая индивидуалистическая этика, поле деятельности которой находится в рамках свободы и необходимости. Вместе с тем свобода и необходимость суть не только «рамочные условия» для реализации «программы» этой этики, но и ее фундаментальные принципы.
В России и у России этой опоры нет. Однако мы не будем рассматривать «неналичие» этого «качества» как нечто отрицательное. Ограничимся констатацией: русская культура, русское сознание вне этого (в целом, разумеется, и в ретроспекции).
V
Ну а теперь мы спокойно можем обрисовать основы «русской социологии» по Франку.
Он говорит: «…Русским мыслителям совершенно чуждо представление о замкнутой на себе самой индивидуальной личностной сфере. Их основной мотив — связь всех индивидуальных душ, всех "Я" так, что они выступают интегрированными частями сверхиндивидуального целого, образуя субстанциальное "Мы". Как бы ни было велико влияние лейбницевской монадологии на отдельных русских мыслителей, все они отвергали учение о закрытости и изолированности монад. Вопреки Лейбницу они полагали, что монады не только взаимодействуют между собой, не только связаны с Богом и миром, но и обладают собственным бытием только в такой взаимной связи. Русскому мировоззрению свойственно древнее представление об органической структуре духовного мира, имевшееся в раннем христианстве и платонизме. Согласно этому взгляду, каждая личность является звеном живого целого, а разделенность личностей между собой только кажущаяся. Это напоминает листья на дереве, связь между которыми не является чисто внешней или случайной; вся их жизнь зависит от соков, полученных от ствола. Проникая во все листья сразу, эти соки внутренне связывают их между собой».
Такой «сверхиндивидуальный», органицистический подход позволяет ему сделать заключение: «Русское рассмотрение человеческого духа в социальной и исторической философии … выступило как религиозная этика коллективного человечества». Разумеется, этому «коллективному человечеству» противостоит «человечество индивидуальное». «…Русская философия резко противоположна западноевропейской … Западное мировоззрение исходит из "Я"; индивидуалистический персонализм соответствует его идеализму. "Я", индивидуальное сознающее бытие или вообще составляет единственное и последнее основание всего прочего, или являет собой … своевольную и самодовольную, на себе замкнутую и от всего остального независимую сущность. "Я" выступает единственной метафизической точкой жизни, единственным звеном, соединяющим жизнь и бытие; личность обладает последней реальностью только в глубине замкнутого на себе и непроницаемого для других "Я"».
Далее, отталкиваясь от «индивидуалистического персонализма» Запада, Франк весьма ярко обрисовывает «соборный персонализм» России, русскую социологию соборности. «…Русское мировоззрение содержит в себе ярко выраженную философию "МЫ" или "МЫ-философию". Для нее последнее основание жизни духа и его сущности образуется "МЫ", а не "Я". "МЫ" мыслится не как внешнее единство большинства "Я", только потом приходящее к синтезу, а как первичное … неразложимое единство, из лона которого только и вырастает "Я" и посредством которого это "Я" становится возможно. "Я" и "ТЫ", мое сознание и сознание, чуждое мне, мне противостоящее и со мной связанное, оба они образуют интегрированные, неотделимые части первичного целого — "МЫ". И не только каждое "Я", связанное и соотнесенное с "МЫ", содержится в этом первичном целом. Можно утверждать, что в каждом "Я" внутренне содержится "МЫ", потому что "МЫ" образует последний опорный пункт, глубочайший корень и внутренний носитель "Я". Коротко говоря, "МЫ" является органическим целым, т. е. таким единством, в котором его части тесно с ним связаны, им пронизаны. "МЫ" полностью присутствует в своих частях, как их внутренняя жизнь и сущность. Но "Я" в его свободе и своеобразии этим не отрицается. Только своеобразие и свобода "Я" образованы такой связью с целым, жизненность "Я" создается сверхиндивидуальной целостностью человечества».
Трудно припомнить в философской литературе столь же страстный и проникновенный гимн «МЫ»-мировоззрению, столь же тотальное отвержение «индивидуалистического персонализма». Конечно, не Франк все это «выдумал». Он «лишь» очень выпукло и в высшей степени наглядно выразил «МЫ» — даже не мировоззрение, а «МЫ»-инстинкт русской мысли, русской культуры. Его предшественники, жившие в вегетарианские времена (до 1917 г.), в общем-то, говорили о том же, но без этой страстности и безоглядности. Семен Людвигович напоминает здесь скорее своих младших современников — Маяковского («Единица! / Кому она нужна?! / Голос единицы / Тоньше писка /…Единица — вздор / Единица — ноль» и т. д.; эти его «МЫ»-пассажи хорошо известны любому бывшему советскому школьнику), Замятина («ВСЕ» и «Я» — это единое «МЫ», «МЫ» — от Бога, а «Я» — от диавола), Платонова («Котлован», «Чевенгур» и т. д.). Это в их произведениях «МЫ»-миросозерцание достигло точки кипения. Франк, пользуясь языком Цветаевой, в этом равносущ им.
И он, безусловно, прав, утверждая, что «с этой точки зрения попытки построить индивидуальную этику и индивидуальную психологию просто химеричны. Напрасно искать жизнь, судьбу и благо отдельной личности в ее собственной замкнутости, вне ее связей с человечеством. В религиозной жизни каждый должен молиться за всех и не только за живущих, но и за умерших; каждый должен просить о помощи всех, и только так можно спастись — эта идея образует сущность восточной церкви и главное содержание ее литургии. И точно так же должно быть и в мирской жизни. Поэтому психология (к которой, как и было обещано, мы еще вернемся. — Ю.П.) и этика по необходимости переходят в религиозную онтологию социально-исторической жизни, в религиозное учение о социальном спасении. Как русский социализм, так и русский анархизм … есть по своей внутренней сущности не что иное, как искажение и извращение этого глубокого национально-русского "МЫ"-мировоззрения». Адекватное теоретическое отображение и практическое воплощение "МЫ"-мировоззрения осуществимо только в религиозном жизнепонимании и религиозной воле, так как единство универсализма и индивидуализма, требуемое таким мировоззрением, основано на последних глубинах бытия и на их живом постижении. Когда же обе эти тенденции приходят в противоречие, мы получаем или безудержно-анархическое господство личного произвола, или губительный для жизни деспотичный фанатизм социальной воли».
Здесь важно, что и русский социализм, и русский анархизм Франк связывает с «глубоко национально-русским» «МЫ»-мировоззрением. Хотя и квалифицирует их как «искажение» и «извращение». Пусть так. Пусть извращение-искажение, но ведь своего и свое. Это — главное.
И об обещанной психологии. Я уже говорил о том, что Франк психологизирует онтологию, которая есть «наше все» и «наш ответ» западному понятийному (научному) познанию. Вместе с тем Семен Людвигович, конечно, понимал, что выставлять психологию в качестве альфы и омеги русской мысли как-то несолидно, да и небезопасно по существу. Слишком уж это зыбкая материя. Поэтому он спешит подчеркнуть: «И все-таки психология как таковая, даже в онтологическом ее понимании, совсем не является характерной областью русского духовного творчества. Поскольку здесь интерес направлен на глубочайшие онтологические корни духовной жизни, то скоро возникает тенденция к преодолению области собственно психологического и достижению сферы окончательного всеобъемлющего бытия. С другой стороны … русским мыслителям совершенно чуждо представление о замкнутой на себе самой индивидуальной личностной сфере».
Да, разумеется, «преодоление области собственно психологического» и принципиальный отказ от концентрации внимания на «замкнутой на себе самой индивидуальной личностной сфере». Франк, безусловно, прав, и его замечание уместно. Но он же несколькими строками выше дает иную, на мой взгляд, гораздо более значимую и точную характеристику русской мысли если не в психологическом контексте, то в связи с ним. «…В противоположность господствующему на Западе направлению мысли, в котором действительное бытие остается либо закрытым для познающего сознания, либо во всяком случае находится вне сознания и тогда достижимо лишь окольным путем, посредством сознающего себя познания, русская философия утверждает непосредственную данность бытия и укорененность в нем самом познающего сознания. Это естественно предполагает онтологическое понимание самого сознания, явлений психологического мира. Для русской философии и всего русского мышления характерно, что его выдающиеся представители рассматривали духовную жизнь человека не просто как особую сферу мира явлений, область субъективного или как придаток, эпифеномен внешнего мира. Напротив, они всегда видели в ней некий особый мир, своеобразную реальность, которая в своей глубине связана с космическим и божественным бытием. Широко известная психологическая глубина произведений Достоевского основана на его представлениях о том, что каждая личность находится в непосредственной связи с первопричинами и сущностями бытия. Это — целый космос, мир в себе с неизмеренными глубинами и пропастями. Тем же определяется поэзия Тютчева … Он испытывает метафизический ужас перед глубинами человеческой души, потому что непосредственно ощущает свою единосущность с космическими безднами, с господством хаоса первичных природных сил».
И чуть ниже вновь поминает психологию: «…психология, с одной стороны, переходит в религиозную онтологию, а с другой — в религиозную социальную науку и социальную этику. Не имеющая равной психология Достоевского является чем-то большим, чем психология … Она есть также религиозная пневматология и в конечном счете теология. Излюбленная тема русских размышлений — человек как звено во всеобщей богочеловеческой связи. Для этой проблемы нет места в современной науке. Лучше всего она может быть названа религиозной антропологией».
Кстати, для этой проблемы нет места не только в современной науке. Семен Людвигович вынужден признать, что «своеобразие русского мировоззрения до сих пор не нашло адекватного философского выражения». И это не случайно. Современные (modern) наука и философия не в состоянии «освоить» эту проблематику. Она чужда им и выходит за их рамки. Выходит, поскольку не есть сфера рационального познания.
А вот что касается психологии, то этот «предмет» играет в русской мысли одну из ведущих ролей. Пусть даже, как уже отмечалось, «область собственно психологического преодолевается». Однако вовсю развиваются два «диффузирующих» друг в друга процесса: психологизация онтологии и онтологизация «явлений психологического мира». Наряду с этим, напомним, русская психология не ориентирована на «индивидуальную личность», но видит в человеке «звено во всеобщей богочеловеческой связи».
Иными словами, психология не только не отменяется, напротив, она открыта в «целый космос», в «мир в себе с неизмеренными глубинами и пропастями». И — одновременно — открыта в социальное. Психология — это то, что в русской мысли соединяет посюстороннее и потустороннее. Соединяет в «универсальный духовный организм коллективной жизни людей». Именно через нее социальное МЫ-миросозерцание скрепляется с религиозным МЫ-миросозерцанием, и наоборот.
В этом, собственно говоря, и заключены основы «русской социологии». Однако этим они не исчерпываются, но это уже тема иной статьи.
VI
Попробуем сформулировать некоторые выводы.
Ошибка Гройса, Барабанова, Парамонова и их последователей в том, что русской мысли выставляются требования, которые ей в принципе нельзя предъявлять. Она опирается на иной, отличный от западного, фундамент. Она действительно не может быть понята и оценена с позиций традиционной (европейской) философской науки.
Что касается реальных проблем русской мысли, то они состоят в ее стремлении быть оригинальной, но … с помощью научного, категориально-понятийного аппарата, разработанного на Западе. И в этом отношении она крайне непоследовательна. Отвергая выводы европейской мысли, отечественное любомудрие берет строительный материал именно там (робкие попытки ввести собственные понятия — соборность, хоровой принцип и т. п. — так и остались попытками, подходами, набросками). Вопрос же об основаниях и предпосылках русской мысли не решен. Это, кстати, хорошо видно на примере комментария Франка к методологически важной работе Н.О. Лосского «Обоснование интуитивизма». Семен Людвигович называет ее «основополагающим произведением онтологической гносеологии». То есть присваивает этой книге высший чин в рамках иерархии, разработанной им для русской мысли.
«Лосский строит свое учение на совершенно своеобразной теории сознания, которая поражает простотой и может рассматриваться как научное обновление так называемого "наивного реализма". Сознание не есть, как обычно полагают, замкнутая в самой себе область, так сказать, сосуд, имеющий в себе свое содержание; напротив, оно открыто, оно по своей природе является отношением между познающим субъектом и предметным бытием как таковым. Поэтому совсем не обязательно, чтобы сознание присваивало себе каким-то образом предметы, которые оно в себе повторяет или репрезентирует, и все трудности, связанные с вопросом, как сознание получает весть о бытии как таковом или как бытие достигает сознания (ибо все же оно извечно лежит за пределами последнего), а также временное разрешение этих трудностей — тем самым одним махом устраняются. Суть познающего сознания состоит именно в освещении тех сфер материального бытия, куда оно проникает. Как излишне и бессмысленно спрашивать, исходит ли лампа сама из себя, чтобы осветить предметы, или как предметам удается — и удается ли вообще — попасть в лампу, чтобы быть ею освещенными (ибо суть источника света состоит именно в испускании лучей), точно так же бессмысленно спрашивать, как сознанием постигаются предметы или как предметы попадают в сознание, ибо сознание по своей сути как раз и есть луч света, отношение между познающим субъектом и предметами. В этом состоит исходное положение, о возможности которого даже нельзя спрашивать. Сам этот вопрос возник лишь по причине неверного понимания сознания, и это ложное понимание обусловлено, со своей стороны, обычным натуралистически-материалистическим представлением, будто сознание вложено куда-то в мозг, в черепную коробку человеческой головы и никак не может войти в соприкосновение с человеческим бытием. Однако, если мы предостережем себя от смешивания идеальной, надвременной и надпространственной природы познания как такового с естественными условиями взаимодействия между внешней средой и человеческим телом или нервной системой, если познаем основополагающие различия между ними, то вся трудность тотчас же окажется мнимой».
Нет, не мнимой. И кантовский критицизм одним махом не устраняется. И не излишне, и не бессмысленно спрашивать, «исходит» ли лампа сама из себя и т. д. «Лампа» — это и есть познающее сознание. И это не проблема «натуралистически-материалистических представлений» или «условий взаимодействия между внешней средой и человеческим телом или нервной системой». Это вопрос об условиях мышления. Франк же (вслед за Лосским), по собственному признанию, ограничивается обновлением «наивного реализма». Который весьма наивно противопоставляется им глубочайшим образом продуманной системе номиналистического мышления…
Это относится и к социальной философии, социологии Франка. Он критикует коммунизм, уничтожительно отзывается о Ленине и большевиках, не приемлет советы как способ организации власти. Но разве советы, которые Семен Людвигович называет «непосредственной», «органической демократией», не суть аналог его МЫ-миросозерцания, МЫ-философии? Вместе с тем Франк — сторонник либеральной демократии (хотя, как всякий русский, ругает ее за формализм). Однако, не принимая основ западной системы мышления, нельзя понять и всерьез принять западную систему демократии. Прежде всего — формальную. Являющуюся правовым и социальным выражением (и аналогом) системы номиналистического мышления.
Так что же делать с русской мыслью? Как разгадать ее загадки? Как найти ключ к ее пониманию? Как ответить на вопросы, ею порождаемые? В конечном счете зачем она нам?
Предлагаю следующий путь: радикально поменять угол зрения на нее; саму же мысль поставить в принципиально иной контекст. Другими словами, изучать ее в рамках складывающейся теории Русской Системы, в рамках формируемого россиеведения. А не в контексте западной философии. Несколько забегая вперед — ибо это тема новых статей — скажу: «сходу», «навскидку» это дает поразительные результаты. К примеру, сопоставление русской мысли и Русской Власти. Оба эти феномена, незападные по своей природе, для того, чтобы существовать, обречены использовать западные «технологии» (властные и интеллектуальные). Из-за принципиальной недостаточности своих. Более того, по-настоящему они являются «городу и миру», лишь овладев этими технологиями. Метафизика Русской Власти вполне сопоставима и корреспондирует метафизике основной «категории» русской мысли — Правде. И даже исторически их корни лежат в близких друг другу эпохах. «Правда» митрополита Илариона есть такое же воспоминание о будущей русской мысли, как режим Андрея Боголюбского — о самодержавии…