Грани русского раскола

Пыжиков Александр Владимирович

Глава вторая

Раскольничий узел отечественной истории 

 

 

1. Истоки конфессионального своеобразия

Религиозный раскол, произошедший в российском обществе во второй половине XVII века – не просто часть нашего прошлого, еще одна страница в череде событий, составляющих историю России. Этот надлом, разорвавший общественные ткани той эпохи, определил своеобразие нашего развития, а по большому счету, и историческую судьбу страны. За драматизмом тех событий видятся тенденции управленческой централизации, проводимой государством посредством создания жестокой вертикали власти. Как удачно отмечено исследователем того периода, в середине XVII столетия столкнулись два вектора: путь к национальному государству, гражданству и путь служивой бюрократии к наднациональной рабовладельческой империи. Собственно из данного противостояния и вырос русский раскол. В первую очередь, эти сложные и болезненные процессы базировались на религиозном сознании, занимавшем центральное место в структуре мировоззрения той эпохи. Общественная жизнь осмыслялась тогда сугубо в церковных понятиях, которые и определяли ту или иную политическую практику. Разгоревшийся конфликт стал религиозным столкновением двух позиций, образовавшихся в русском обществе.

Изменив религиозный обиход по греческим образцам, гражданская и церковная власти предприняли повсеместное внедрение этих нововведений. В то же время приверженцы старорусского вероучения категорически отвергли навязывание подобных новшеств, усмотрев в них влияние ненавистного латинства, а также ущемление старины, попадающей под чуждую религиозную унификацию. Литературные памятники второй половины XVII столетия дают наглядное представление о развернувшейся полемике. Но идейное противостояние не стало уделом интеллектуальных споров о догматике, быстро обретя силовой характер. Осада Соловецкого монастыря, бунт на Волге Степана Разина, стрелецкая «хованщина» в Москве – все это свидетельства борьбы, захлестнувшей Русь. Выяснение отношений под аккомпанемент оружейных залпов неизбежно заканчивалось торжеством властей и, как следствие, казнями ее непримиримых оппонентов. Яркие образы защитников веры предков, не сломившихся под прессом государственно-церковной машины, навсегда сохранены народной памятью. Для многих поколений старообрядцев эти заступники за «истинную веру» стали тем ориентиром, по которому сверялось вероучение и жизненные принципы.

В огне противостояния второй половины XVII века формировались основы идейного багажа раскола. Религиозное сознание, осмысляя трагические события, разрабатывало концепции наступления последних времен, пришествия антихриста, прекращения священства и т.д. Не затрагивая сути этих сюжетов, подробно исследованных в историческом, философском, филологическом контекстах, мы сделаем акцент лишь на том обстоятельстве, что их распространение фиксировало идеологическое неприятие новой реальности со стороны значительной части населения. Тем не менее, долгое время само исповедание старой веры в условиях никонианского государства являлось попросту незаконным. Лишь при Петре I спустя полвека после церковных реформ власти, наконец, озаботились легализацией раскола в создаваемой административной системе. Начало этому положил законодательный акт от 8 февраля 1716 года, устанавливавший запись и двойное налоговое обложение раскольников. Тем самым, после десятилетий физического уничтожения и гонений государство пошло на юридическую фиксацию их статуса, вновь подтвержденную затем указом от 16 октября 1720 года. Другими решениями им воспрещалось занимать какие-либо начальствующие должности, не дозволялось принимать от них никаких свидетельств, под строгий контроль Духовной коллегии ставилось печатание книг. По замыслам предложенная легализация староверов должна была упорядочить в империи положение со старой верой на условиях властей. Однако эти надежды не сбылись: как известно, по указу 8 февраля 1716 года в раскол записалось всего лишь около 191 тыс. человек, что составляло менее 2% от плативших подать.

Очевидно, раскольники откровенно проигнорировали, предоставленные возможности легального существования. Например, по всей Сибири до 1726 года значился лишь один записной старообрядец, хотя военные команды вылавливали беглых раскольников тысячами и тысячами. Ничего удивительного в таких фактах нет: после десятилетий кровавого противостояния другого ожидать от приверженцев старой веры не приходилось. Староверческий мир старался минимизировать контакты со структурами империи, общение с которыми, мягко говоря, не сулило ничего хорошего. Стремление к закрытости объяснялось не только причинами силового давления, но и глубоким осознанием собственной правоты, освященной мученическим подвижничеством. За непроницаемой для других завесой было удобнее поддерживать свой жизненный уклад, основанный на вере предков, а не на «Табели о рангах». К тому же, со стороны официальной церкви жизнь записных раскольников подвергалась настоящему осмеянию: им предписывалось под угрозой большого штрафа носить нелепый сермяжный зипун со стоячим клееным козырем из красного сукна и т.д. Для тех же, кто после специального увещевания в господствовавшей церкви снова обратился к старообрядчеству, назначался уже не двойной, а четвертной подушный оклад, т.е. вдвое по сравнению с платежом, установленным для раскольников в 1716 году.

Тем не менее, попытки выявить численность раскольников, впервые предпринятые в петровское правление, актуализировали проблему соотнесения официальных сведений с реально существующей ситуацией. Данные первой российской переписи населения, проведенной в это время, стали отправной точкой в длительных дискуссиях о количестве старообрядцев. То, что число объявивших себя староверами явно не соответствовало истинному положению дел, хорошо осознавали, как в начале, так и в середине XVIII века. Уже петровская администрация настойчиво пыталась воспрепятствовать повсеместному «затаению» раскола. Дополнения к «Духовному регламенту» 1722 года предписывали лишения сана, и даже телесные наказания тем священнослужителям, которые не выявляли укрывавшихся староверов. Затем был разработан целый комплекс мер по противодействию расколу, включавших штрафы за небытие на исповеди, обязательное посещение церкви по праздничным дням; тех же, кто вне церкви «исправлял требы» крещения, венчания, погребения предполагалось высылать на галеры, а имущество конфисковать в пользу государства.

Жесткая позиция властей по отношению к старообрядчеству оставалась неотъемлемой чертой внутренней политики и при императрице Анне Иоанновне. Специальный сенатский указ от 21 марта 1736 года подтверждал суровые наказания за распространение раскола. Старообрядцы, «совратившие правоверных», в случае доказательства их вины, ссылались навечно на галеры, а их движимое и недвижимое имущество опять-таки подлежало конфискации. Аналогичному наказанию подлежали и попустительствовавшие расколу представители местной власти – сельские старосты, бурмистры и ратманы. Особый пункт касался распространения старой веры через семьи: отцы крестившихся под присягой должны были брать на себя обязательство «детей своих... раскольничьей прелести не учить и к раскольничьему учению не привлекать», а по достижении ими семилетнего возраста «предоставлять в церкви к исповеди и Святых Тайн причащению». Подтверждалось запрещение общаться с учителями раскола, а если они где «явятся, то таковых, ловя, отдавать в гражданские правительства, в которых принимать их, содержать в крепких местах под караулом». Прежде всего, в приведенных документах обращают на себя внимание конкретные угрозы, адресованные правительством гражданской администрации и священникам на местах. Очевидно, после этого от них трудно было ожидать каких-либо сведений о действительном количестве староверов, кроме данных о неуклонном сокращении их численности. Поэтому не удивительно, что данная тенденция неизменно доминирует в официальной статистике XVIII века. Если, как мы говорили, в 1716 году почти 191 тысяча человек решили объявить себя раскольниками, то в 1737 году из них числились лишь немногим более 48,2 тысяч (около 143 тыс. человек умерли, сданы в рекруты, сбежали, обратились к «святой церкви»), В середине столетия их было уже 42,2 тысячи, а на 1753 год приверженцев старой веры оставалось вообще около 37 тыс.

Тем не менее, эти официальные свидетельства искоренения раскола мало кого удовлетворяли, давая лишь повод к разговорам о достоверности предоставляемых статистических данных. Очевидно, староверческий мир оставался вне регистрационных процедур властей. Этот вывод красноречиво подтверждают документальные материалы тех лет: архивы содержат массу донесений с мест, сообщавших о наличии большого числа староверов в разных российских городах, официально никогда не значившихся в расколе. Так, в ноябре 1744 года в Раскольническую контору поступило донесение от одного жителя города Боровска, выражавшего недоумение, что купечество данного города:

«ходит в небритых бородах и в русском платье, да купец Василий Шустов имеет во Гжацкой пристани при таможенном сборе по выбору Боровского купечества ларечным, а по указу таковых бородачей и в хождении в русском платье к делам и к подрядам допущать не подлежало...» [232] .

В августе 1751 года воевода города Порхов коллежский асессор Иван Чиркин также информировал Сенат, что «прохоровское купечество ходит в неуказном платье и с бородами», однако местная ратуша не обращает никакого внимания на запрет о ношении такого платья и бороды: от нее

«исполнения никакого не чинится, а приносят отговорки, что де они люди пахотные и торгу не имеют... к тому же они не под командою Прохоровской канцелярии» [233] .

О том же самом доносили в Раскольничью контору из города Василе (ныне Васильсурск): здесь местное купечество заявлялось в воеводскую канцелярию в неуказном платье и при бородах, хотя по переписи оно не числилось в расколе. Количество лиц, носивших бороды и неуказное платье, и тем самым игнорировавших правительственные запреты, было настолько велико, что отдельные оборотистые купцы даже пытались наладить бизнес на выявлении таких нарушителей. Они просили власти предоставить им право самостоятельно всех:

«ослушателей от показного упрямства истребить, и взысканием с них за ослушание в ношении бороды и русского платья, по силе указа, штрафа сколько где сыскать могут» [235] .

За это право предприимчивые просители обязались в 1748 году внести в казну сразу 50 тыс. рублей (т.е. по принципу распространенной тогда откупной системы): выполнение своей нелегкой миссии они напрямую связывали с содействием местных администраций и воевод. Но Сенат не дал хода этой инициативе, указав, что этим должна заниматься с усердием лишь Раскольничья контора, в чьи обязанности и входит надлежащий сбор штрафов.

Иногда власти инициировали расследования по поводу массового хождения при бородах и в русском платье. Например, одно из них прошло в городе Каргополь, где пытались выяснить, кем же в действительности являются любители бород и неуказного платья. В поле зрения попал посадский человек Алексей Шубников: по проверке оказалось, что он и все его родственники являются самыми настоящими староверами, но двойного оклада никто из них никогда не платил, когда впали в раскольничью ересь и «кем научены не говорили». К тому же, дети Шубникова, не смотря на запрет «учить расколу», обучались по старой вере. Как установили власти, ситуация, когда люди безнаказанно не регистрировались раскольниками, стала возможной по причине попустительства Ратушного канцеляриста Ивана Прянишникова. Этот служивый господин «с бородачами имеет повсегдашнюю компанию», и хотя:

 «с раскольниками иметь компанию не велено, а он, Прянишников, ведая указы, оных бородачей куда надлежит чрез доношения свои не объявляет, и в том им чинит защищение и немалое спомогательство» [238] .

Судя по документам, на протяжении XVIII века такая ситуация с распространением раскола была характерна для большинства российских городов. Как отмечал известный общественный деятель екатерининской эпохи князь М.М. Щербатов:

«между подлого народа эта ересь... так распространилась, что нет почти ни города, ни знатного селения, где бы кого из раскольников не было, а есть и целые города, как Каргополь, Олонец, Нижний Новгород и многие другие, этим ядом заражены» [239] .

То же самое относится к крупнейшему центру империи – Москве. Между тем, в литературе распространенно мнение о том, что раскол с окраин страны, куда он был вытеснен гонениями, только в последнюю треть XVIII столетия шагнул в центр, т.е. в Москву. Однако, на наш взгляд, неправомерно говорить, что раскольники в это время возвратились сюда на жительство; они всегда здесь и находились. Еще при Петре I отмечалось, что в Первопрестольной староверов:

«значится размножение, что в некоторых приходах и никого, кроме раскольников не обретается» [240] .

Территориально же их сосредоточение с начала столетия наблюдалось в лефортовско-измайловской стороне. Здесь располагались владения и Измайловский дворец царевны Прасковьи Федоровны, жены старшего брата Петра Ивана (от брака Алексея Михайловича с Милославской), умершего в 1696 году. Его вдова была крайне набожным человеком, постоянно общалась с различными божьими людьми, странниками, что нередко становилось объектом насмешек со стороны Петра I. В литературе имеются свидетельства о контактах Прасковьи Федоровны со староверами Выговской пустыни и наставником обители Андреем Денисовым, «толковавшим» царице древние книги. В ее землях находили убежище, оседали многие староверы. Поэтому, когда в 1771 году раскольниками было получено разрешение па организацию центров для борьбы с эпидемией чумы, то такие центры моментально появились в указанной стороне под видом Преображенского и Рогожского кладбища. Представляется, что это была лишь организационная форма для легализации, давно существовавшего староверческого мира Москвы.

Российский религиозный конфликт помимо проблемы с потаенными раскольниками инициировал и серьезные миграционные процессы. Массы людей, не принявших никонианство, освящавшее новые государственные порядки, устремились на окраины тогдашней России, а также в соседние государства, главным образом в Польшу, Литву и Турцию. Заметим, что эта интересная страница отечественной истории до сих пор остается плохо разработанной, особенно с конфессиональной точки зрения. Так, дореволюционная историография говорила о снижении численности российского населения в конце XVII – в первой половине XVIII века: по мнению ряда авторов перепись 1715-16 годов выявила сокращение податных людей по сравнению с 1678 годом почти на 20%. Примерно такие же цифры убыли российского населения приводит в своей фундаментальной работе, посвященной петровской эпохе, историк и политик П.Н. Милюков. Советские же ученые более осторожно высказывались на сей счет: они склонны говорить не о сокращении, а о серьезном замедлении прироста населения вплоть до середины XVIII столетия. Но в чем едина дореволюционная и советская литература, так это в игнорировании конфессионального фактора при объяснении миграционных процессов той эпохи. Среди причин демографического провала или спада неизменно назывались наборы в армию, на верфи, на строительство Петербурга и т.д. Позитивистский дух, которым проникнуты все эти, казалось бы, разные исследования, исключал анализ религиозной стороны дела, как второстепенной и не очень-то необходимой. Так, в профессионально выполненных работах советских ученых по демографической проблематике отражено состояние всех конфессий, включая идолопоклонников, а вот упоминание о старообрядцах отсутствует. Даже, например, раскольничьи указы петровского времени, о которых говорилось, характеризовались лишь в качестве вспомогательных мер по уточнению общих ревизских данных.

Однако, правительство Петра I, в отличие от историков, хорошо отдавало себе отчет в конфессиональных причинах опустения России, чьи многие подданные по религиозным мотивам оказались вне нового законодательства. Не случайно именно по итогам переписи обеспокоенные власти предпринимают легализацию раскола, создавая для него хоть какое-то юридическое пространство. Массовое бегство людей от никонианской действительности без преувеличения можно квалифицировать не иначе как национальную катастрофу. Конечно, для петровской администрации она имела, прежде всего, сугубо прагматический оттенок: по налоговой реформе уплата подушной подати становилась одним из основных источников пополнения государственной казны. В этом обстоятельстве – корень заинтересованности в максимальном росте населения: и наоборот, сокращение круга налогоплательщиков неизбежно вело к убыткам. Поэтому власти близко к сердцу воспринимали многочисленные жалобы служивого дворянства на самовольный уход крестьян: необходимость платить повинности за беглых приводила правящее сословие «во всеконечную скудность». Пытаясь приостановить отток простых людей за рубеж, правительство делало акцент на силовых, проверенных средствах; в частности на усилении пограничного контингента, специализировавшегося на задержании и поимке людей, идущих на чужбину. Во всех пограничных городах и «пристойных местах» учинялись «крепкие заставы» для удержания беглецов и отсылки их в те провинции, из которых те бежали. Причем Военной коллегии предписывалось «стрелять из ружья», т.е. разрешалось применять силу. Тех же, кто подговаривал и содействовал побегам – вешать и с виселиц не снимать, их вину объявлять, «дабы другие смотря на такую казнь, того чинить не дерзали». Парадоксальность всей этой ситуации заключалась в том, что российское правительство охраняло пограничные рубежи страны не только от внешних врагов, что естественно, а, прежде всего, от своих собственных подданных, стремившихся ее покинуть.

Тем не менее, усилия государственной машины по силовому выявлению и переписи раскольников не достигали желаемого эффекта. Все более убеждаясь в этом, власти прибегли к иной тактике, адресуя покинувшим страну доброжелательные призывы. Правительство официально начало зазывать их обратно, обещая при добровольном возврате не оказывать им никаких обид и притеснений. Подобные инициативы берут начало с Указа от 5 июля 1728 года; при Петре II беглые люди и крестьяне впервые призывались возвращаться на прежнее жительство без опасений, а явившимся добровольно наказания на местах чинить запрещалось. Затем при Анне Иоановне в 1734-1735 годах аналогичные законодательные акты продолжали обнародоваться. Власти подчеркивали в них, что изменившие поневоле или добровольно греко-православной вере должны принять церковное покаяние, а от других наказаний освобождались. Однако эти многообещающие указы на деле мало к чему приводили. Это, например, хорошо видно из донесения Смоленской губернской канцелярии, направленного в Сенат в июне 1734 года. В нем констатировалось, что после публикации манифестов:

«не точию чтоб в Россию выходить, но и последние оставшие люди и крестьяне, смотря на тамошнюю польскую вольность, ныне бегут без остатку» [252] .

Из-за отсутствия нужных результатов от сделанных добрых жестов, российские власти вновь обратились к радикальным мерам по принудительному возвращению подданных из Речи Посполитой. В историю они вошли как массовые «выгонки» с Ветки в 1735-1736 годах. Эти действия осуществлялись силами регулярной российской армии, которая в данном случае выступила в роли полицейской дубинки. За несколько военных операций удалось вернуть в страну в общей сложности около 60 тысяч душ. О том, что большинство из них были старообрядцами, свидетельствует указ, регулировавший порядок расселения возвращенных на территорию России. Данный документ говорит именно о расколе: староверам не разрешалось поселяться в приграничных районах, воспрещалось компактное проживание где-либо, особое внимание обращалось на выявлении из числа возвращенных «раскольничьих учителей». Однако, как замечают современные исследователи, прибывшие раскольники не отказывались от своей веры, активно включаясь в местную староверческую жизнь.

Приведенный материал не только приоткрывает драматизм жизни той далекой эпохи, но и со всей определенностью показывает, насколько неоднородным в конфессиональном плане являлось российское общество. Переплетения господствовавшей церкви и старообрядческих течений составляли его сущностную характеристику. Причем эта специфика не схватывалась, не отражалась официальной статистикой, которая имела далекое отношение к действительности. Конкретные же документы наглядно свидетельствуют о наличии серьезного религиозного разобщения России. Именно оно стало источником необратимых перемен в русском обществе. Их консервация трансформировалась в социальное размежевание, приведя фактически к существованию в рамках одного государства двух чуждых враждебных социумов. Особо подчеркнем, что, прежде всего, здесь находится ключевой момент для понимания всего дальнейшего хода отечественной истории с ее ментальной спецификой, русской непохожестью на других и т.д. Хорошо известно, что облик современных стран, относящих себя к европейской цивилизации, определялся развитием на протяжении последних трехсот-четырехсот лет. Собственно отправной точкой в его формировании стал религиозный раскол, через горнило которого прошли страны Европы. Религиозный раскол, а точнее последствия его разрешения, во многом обусловили специфику европейского и российского обществ, сформировав заметно отличающиеся исторические реалии. Западная Реформация, взорвав средневековый европейский мир, привела к кровопролитным войнам на большей части Старого Света. Как известно, их итогом явился мир, подводивший черту под противостоянием католиков и протестантов и основанный на знаменитом принципе «cujus regio, ejus religio» («чья страна, того и вера»). В результате сторонники и противники Реформации оказались по большей части разделены государственными границами. В одних странах возобладали католики (Италия, Испания, Австрия, Бельгия, Франция, Польша, Бавария и др.), а в других – представители различных протестанстких течений (Англия, Нидерланды, Швеция, Дания, целый ряд германских княжеств и др.).

В России же, как мы видим, все обстояло иначе. Церковное размежевание подобно тому, как это было в Европе, поделило русское общество на два непримиримых лагеря: приверженцев старого обряда и последователей реформ патриарха Никона. Однако в России этот процесс протекал с той принципиальной разницей, что здесь ожесточенное противостояние не привело к территориальному разводу враждебных сторон, как в европейских странах. Победа сторонников никоновских новин, мощно поддержанных царской властью, в определенном смысле и в России реализовала известный принцип «чья страна, того и вера». Только, в отличие от Европы, противоборствующие силы здесь были вынуждены, по-прежнему, оставаться по одну сторону границы, в одном государстве. Россия разделилась внутри себя: на географической карте страна была единой, на деле же образовались два социума, чье религиозное размежевание обрело различную социальную и культурную идентификацию. Нетрудно понять, насколько подобный расклад повлиял на все стороны русской жизни. Сосуществование в рамках одной территориальной общности двух враждебных сил утвердило эту специфичность присущую России. Отсутствие терпимости, множество недоговоренностей, значимость нюансов – все это создавало в российском обществе совершенно иную психологическую атмосферу, заметно отличающуюся от европейской обстановки. Разъединение русской действительности, устранение правящего класса от народа, бросалось в глаза каждому, кто знакомился с отечественными реалиями. В литературе разных периодов немало сказано об исторических, образовательных, культурных аспектах этой обособленности. В этой связи актуальным представляется выяснение еще одной стороны проблемы: как религиозное размежевание, пронизавшее все общественные поры, отразилось на экономическом развитии страны? Постановка такого вопроса дает возможность соотнести религиозную конструкцию общества непосредственно с хозяйственной практикой, что еще не предпринималось в полном объеме.

Торжество никониан ознаменовалось окончательным выстраиванием централизованной вертикали власти. Во главе страны стоял уже не просто древнерусский царь, а Государь Император, который подчинил православную церковь, полностью вмонтировав ее в административную систему. Опорой выстроенного на европейский манер порядка стало новое сословие в лице дворянства. Его роль в государстве хорошо выражена дворянским идеологом екатерининской эпохи князем М.М. Щербатовым, который обосновывал прочность власти в том случае, если она, по примеру Франции или Испании:

«утверждается на знатных фамилиях, как на твердых и непоколебимых столпах, которые не дали бы снести тяжести обширного здания» [256] .

При этом необходимо заметить, что почти все эти непоколебимые столпы старались вести свое происхождение не от российских корней, а от какого-нибудь иностранца. Такие геральдические устремления заметно отличали новое сословие от бояр древней Руси. Подавляющее число дворян наделялось этим статусом непосредственно императором, т.е. источником дворянства выступала государева служба, а не просто принадлежность к старинной княжеской крови. Дворяне стали не только опорным управленческим и военным звеном империи, но и основным субъектом экономических отношений, поскольку весь земельный фонд страны был распределен между служивыми людьми никонианской веры. Поэтому в экономическом смысле полем, где разворачивалась хозяйственная инициатива дворянства, являлось землевладение. Обладание земельными угодьями, поместьями, крепостными, сбыт сельской продукции – вокруг этих источников вращались материальные интересы нового сословия.

Совсем иначе устраивалась жизнь тех, для кого верность старому обряду предков, исключала какое-либо участие в гражданской и военной службе «падшей», по их убеждению, власти. Оказавшись на периферии новой административной системы, бесправная в экономическом отношении эта большая часть населения устраивала свое хозяйственное существование на иных принципах, чем их властители. Конечно, все экономические представления дворянства прочно ориентировались на незыблемость института частной собственности. Этот базовый принцип ведения хозяйства обеспечивал в их глазах наиболее естественный путь развития, позволявший эффективно реализовывать свои интересы. У староверов же вследствие дискриминационного положения предельную актуальность приобретали задачи, связанные, прежде всего, с выживаемостью во враждебной им среде. Наиболее оптимальным инструментом для этого, позволяющим максимально концентрировать как экономические, так и духовные ресурсы, стала знаменитая русская община. Именно поэтому не частнособственнические, а общинно-коллективистские отношения оказались тем фундаментом, на котором происходило хозяйственное и управленческое устроение раскола. Заметим, помещики-дворяне в своей хозяйственной практике не использовали общину, в чем надобности у них очевидно не возникало.

Хорошо известно, что община как цельный способ организации русской жизни воспета славянофилами. Ими она ставилась во главу угла всех рассуждений и дум о России. Как писал Ю.Ф. Самарин:

«позволительно думать, что язык немецкий богаче, а итальянский звучнее русского, тем не менее, мы остаемся при своем языке. Подобное языку общинное устройство наших сел принадлежит к числу тех коренных самородных начал нашей русской народности» [258] .

Славянофильские интеллектуалы акцентировали внимание на своеобразии общинного организма, его коллективистском устроении, уравнительно-передельной системе, круговой поруке и т.д. В частности, интересны их наблюдения о размытости у русского крестьянина-общинника представлений о частной собственности, которые:

«так шатки, так неопределенны и произвольны, что уверенность в спокойном обладании нажитым имуществом крепостному сословию в массе решительно недоступна» [259] .

На наш взгляд, суть общинного духа хорошо передана лидером славянофильского лагеря А.С. Хомяковым: 

«право всех на собственность поземельную и право каждого на владение, нравственная связь между людьми» [260] ;

«община есть одно уцелевшее гражданское учреждение всей русской истории, отними его, не останется ничего» [261] .

Серьезный анализ этих общинных черт предпринят в профессиональном труде историка-славянофила И.Д. Беляева, являвшегося знатоком русского летописного и актового материала.

Однако, заметим, при всей увлеченности этим институтом славянофилы практически не обращались к взаимосвязи религиозной составляющей и общинного устройства, ограничиваясь разговорами о важном значении для народа православия в целом. Да и само происхождение общины рассматривалось ими, прежде всего, как выражение неповторимого склада русского характера, отличного от других, в первую очередь, европейских народов. Подобные утверждения становились предметом критики, а порой и насмешек, российских западников, усматривавших в этих размышлениях издержки интеллектуального процесса. Либеральный лагерь придерживался куда более прагматичных мотивов возникновения общины, чем особенности русской души, так страстно полюбившихся их оппонентам. Существование общины объяснялось либералами в русле модного тогда научного направления в лице европейского позитивизма, поднявшего на щит подлинную беспристрастность и неоспоримость факта. Так, следуя этим подходам, постоянный оппонент славянофилов Б.Н. Чичерин отметал все разговоры о неизменности общины, выражавшей какой-то особенный русских дух. Он доказывал, что община не представляла собой исключительно русского явления, а также отрицал преемственную связь между общинными формами, существовавшими на протяжении столетий. Опираясь на эту точку зрения, его последователи причиной возникновения общинного устройства объявляли фискальные потребности государства. В этом смысле именно община стала удобной организационной формой, обеспечивавшей надлежащие налоговые сборы. Расхождения возникали только относительно начала использования этого инструмента: или с далеких времен выплат монголо-татарской дани, или с петровской эпохи, когда интересы казны потребовали создания целостной фискальной системы. Наиболее чуткие последователи этой теории вообще относили окончательное формирование русской общины лишь к 50-60-х годам XVIII века с изданием межевых инструкций 1754 и 1766 годов. Несложно заметить, что в представленном подходе еще в меньшей степени, чем в славянофильском варианте, содержатся возможности анализа общины с конфессиональной точки зрения. Можно сказать и точнее: оценки тех или иных общественных процессов с религиозных позиций российскими западниками отметались не только как лишние, но и серьезно мешающие объективности исследования. Достаточно обратиться к известным трудам того же Б.Н. Чичерина, а также К.Д. Кавелина, К.Ф. Головина и др., дабы убедиться, что само слово религия и понимание, связанное с нею, встречается там, если говорить мягко, крайне редко.

Вообще-то, обоснование общинного генезиса фискальным началом выглядит научно вполне правомерным. Многие историки, в том числе и советские, разделяли точку зрения об использовании дворянством этого института в своих интересах. Правда, не совсем понятно, почему такая удобная форма налоговых сборов не прижилась в той же Европе, где общинное устройство кануло в лету. Не потому же, что там менее, чем в России, были озабочены наличием эффективных инструментов пополнения казны. Просто, очевидно другое: фискальными принципами дело далеко не исчерпывается. Некоторые исследователи прямо указывали на это обстоятельство, пытаясь примирить славянофильские и западнические воззрения. Например, интересная интерпретация общинного генезиса была предложена П.А. Соколовским. Он рассматривал общину как результат стремления человека к самосохранению и практической реализации принципа справедливости, выраженного в идее равенства. В данном формате податная система играла не главную роль; древняя русская община формировалась совсем на более широких основах, чем позднейшая с ее принудительными отношениями. Ранее общинным стержнем являлся вольный союз лиц, где определяющим была не связь по земле, а сознание необходимости солидарных действий для выживания в нелегких природных условиях. Исходя из этой цели, община обеспечивала каждой семье право на равный участок земли, распределяла налоги, помогала общинникам в сложных жизненных обстоятельствах. Но с петровской эпохи она под воздействием государства приобретает совершенно иной, тягловый характер; однако в своей сути община существует с целью противоположной той, которую ей навязывало государство. Указанные наблюдения имели крайне актуальное значение: они позволили взглянуть на общину как на меняющийся организм: не в качестве чего-то неизменно присущего русской идентификации, но и не порожденного исключительно фискальными мотивами. Такое понимание генезиса общины выводило за рамки дискуссий формата славянофилы-западники и способствовало появлению новых контекстов обсуждения.

Перспективным исследовательским подходом следует признать анализ образования русской общины с точки зрения природно-климатического фактора. Подобные наработки получили развитие в постсоветский период в трудах российского ученого Л.В. Милова. На богатом фактическом материале им показано, что отечественная сельская экономика всегда оставалась хозяйством с минимальным объемом совокупного прибавочного продукта и ограниченными возможностями для интенсификации труда. Отсюда предельная актуализация выживания, как для русского крестьянина, так и общины. Собственно основное предназначение общинных институтов заключалось именно в этом; она органично отвечала условиям хозяйствования, поскольку оптимально аккумулировала усилия производителей в существовавших природно-климатических условиях. Поэтому основной причиной живучести русской общины стала:

 «ее несравненно более важная, чем в Западной Европе, роль в организации земледельческого производства, что обусловило ее большую внутреннюю прочность и влияние» [268] .

Несомненно, рассмотрение природно-климатического фактора в качестве причины консервации русской общины имело важное значение в выяснении ее устойчивого сохранения. Однако, понимание этого еще не исчерпывает всю сложность проблемы. По нашему убеждению, следующим шагом в исследовании живучести общинного организма должно стать обращение к конфессиональным корням общины. Ее консервация, также, обусловлена и религиозным фактором, который до сих пор оставался вне рамок исследовательского поля. Суть данного подхода в уяснении того, что, хозяйственная община являлась сознательным устроением жизни в соответствии с религиозным законом; это обстоятельство играло такую же серьезную роль как и все остальное, о чем говорилось выше. Принципы духовного равноправия в качестве несущих жизненных конструкций транслировались и в повседневную хозяйственную практику. В этом еще нет ничего, что могло бы дать право говорить о какой-либо специфике развития: подобные черты были присущи всем европейским странам. Однако формирование там (после религиозных войн) однородной конфессиональной среды, произошедшая индивидуализация веры, а значит и сознания, способствовало укреплению института частной собственности: вокруг этого базового стержня естественным образом стала выстраиваться вся социально-экономическая ткань общества. В России же, если можно так выразиться, конфессиональной рассортировки не произошло, индивидуализация веры и сознания в широких народных слоях осталась незавершенной. Значительная часть общества вместо свободного конкурентного развития была вынуждена находиться на положении дискриминируемого, лишенного собственности. В этих условиях инструментом выживания становилось объединение совместных усилий. Именно коллективистский дух, освященный старой верой, выступал в качестве самоорганизации снизу в ответ на закабаление правящим сословием. Иными словами, специфика российской конфессиональной рассортировки способствовала сохранению общинных форм, не менее, чем природно-климатические условия, и фискальный принцип, навязываемый государством сверху. Очевидно, что здесь следует говорить о многообразии факторов, а не о преобладающем влиянии какого-то одного из них. Поэтому продвижение по изучению религиозной составляющей в жизни общины и роли в этом старообрядчества заметно расширит и дополнит наши представления о русской действительности.

Никонианское государственное пространство, в котором оказался раскол в XVIII столетии, оставляло ему, как мы видели, не очень много жизненного места. Замкнутый уклад, приверженность вере предков, отрицание гражданских новин – вот откуда черпало силы староверие. Однако, постепенно, после десятилетий гонений у государства, выстроенного на европейский лад, и старообрядчества нашлась точка соприкосновения: масштабные деяния Петра I с целью рывка за ведущими державами потребовали мобилизации всех возможных ресурсов. Как известно, заботы неутомимого самодержца о военной состоятельности государства, об укреплении его международной конкурентоспособности дали импульс форсированному развитию торговли и промышленности. Петр I стремился привлекать в российскую экономику всех, кто способен участвовать в ее подъеме. Данный подход отражали законодательные акты петровского времени. В 1711 году власти провозгласили право заниматься торговлей и ремеслами «людям всякого звания... ежели не будет какого препятствия». Цель этой политики обозначалась четко и откровенно: «денег как возможно сбирать, понеже деньги суть артерия войны». Неудивительно, что в этой связи в документе говорится и об улучшении персидского торга, и о приезде армян, которых «надо приласкать и облегчить в чем пристойно». Главная же ставка правительством делалась, прежде всего, на европейских мастеров, располагавших нужным опытом и знаниями в организации производств и мануфактур. Ссылки на использование иностранцев в этой сфере встречаются во многих документах петровской поры. К примеру, указ от 5 ноября 1723 года, излагавший разные промышленные проблемы, отмечал незначительность желающих в России, в отличие от западных стран, заводить фабрики, поскольку:

«наш народ, яко дети... которые никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены бывают, которым сперва досадно кажется, но когда выучатся, потом благодарят» [271] .

Эти опасения высказывались не напрасно. Усилия властей по поощрению предприимчивости и деловой инициативы находили слабый отклик у тех, кому собственно адресовались – у опоры самодержавия российского дворянства. Новое правящее сословие проявляло безразличие к различным торговым и ремесленно-мануфактурным делам, по сути, просто брезгуя заниматься ими. Вспомним пушкинского «Арапа Петра Великого», где дворянин Корсаков, вернувшийся из-за границы, был глубоко потрясен аудиенцией у российского самодержца, принявшего его в холстяной фуфайке на мачте строящегося корабля. В свою очередь, Петра I изумили бархатные штаны молодого человека, которые годились лишь для развлечений, но никак не для какой-либо созидательной деятельности.

Нежелание служивого дворянства самостоятельно приобщаться к ремеслам и промышленности инициировало организацию фабрик и заводов сверху. Настойчивость государства диктовалась, прежде всего, растущими военными потребностями, вооружением и содержанием постоянно действующей армии. Именно эти нужды оставались основной причиной правительственных забот о производствах. В этой связи важно отметить и еще одно обстоятельство: равнодушие к промышленному строительству со стороны дворян имело и свои корни. По сути, оно явилось продолжением негативного восприятия торгово-мануфактурной деятельности, сложившегося еще во времена московского царства. В допетровский период подобные инициативы исходили лишь непосредственно от самой власти в лице приближенных царя, завязанных на иностранных торговцев. Новые же государственные условия не сильно изменили ситуацию: промышленные начинания по-прежнему оставались прерогативой придворных деятелей. Стремясь перегруппировать торгово-промышленную сферу, власти решили внедрить в отечественную практику цеховую производственную систему. В 1721 году вводился в действие «Регламент Городского Магистрата», которым посадское население городов делилось по гильдиям, основанным на цеховом принципе. В соответствии с этим актом образовывалось две гильдии: в первой состояли банкиры (ростовщики), лекари, аптекари, живописцы, шкиперы кораблей, крупные купцы, имеющие отъезжие торги; во второй – резчики, токари, слесари, столяры, портные, сапожники и т.д. Все прочие, «обретающиеся в наймах и черных работах», числились «подлыми людьми». К тому же, представители каждого ремесла образовывали «свои особливые цехи» со своими уставами, правилами, содержащими права ремесленных людей. В Формуляре к «Регламенту», с профессиональных позиций описывающем жителей городов, перечислено около 60 наименований различных специальностей. Такой подход был призван переформатировать торгово-промышленное население городов по западному образцу.

Однако эта попытка не пошла дальше заимствования чисто внешней стороны европейской гильдейской организации. Соединение горожан по общности профессий в российских условиях не прижилось. Спущенная сверху новая предпринимательская структура довольно быстро начала растворяться в прежней купеческой градации московского царства, которая базировалась исключительно на размере финансовой и имущественной состоятельности. В результате в переделанной на европейский манер торгово-ремесленной системе не профессиональный, а хорошо знакомый принцип тяглоспособности снова лег в основу распределения городского населения. Эта практика полностью соответствовала менталитету предпринимательских слоев той поры. Так, идеолог российского купечества первой половины XVIII века Иван Посошков предлагал даже одевать торговых и посадских людей исходя из их благосостояния. В своем известном труде «О скудности и богатстве» он прямо и откровенно заявлял:

«У кого сколько капитала, в зависимости от этого и одевать» [276] .

Далее следовало подробное описание гардероба для обладателей крупных и незначительных денежных сумм, а тех, «кто оденется не своего чина одеждою, то наказание чинить ему жестокое». Не удивительно, что переход к старой предпринимательской структуре, т.е. не по профессии, а по объявленному капиталу, государство окончательно совершило уже в начале 40-х годов XVIII столетия. Оставив затеи с цеховой системой, Елизавета I специальным указом разделила все купечество в соответствии с этим принципом на три гильдии. Собственно этот документ адресовался купеческим старшинам и старостам, обязанным учитывать входящих и выходящих из гильдий, записывать их перемещения, а главное строго контролировать сборы податей, «которые неотложно по указам собираемы быть имеют». Ни о каких-либо профессиональных началах здесь речи уже не шло: разговор велся только в контексте оптимизации сбора налогов с купечества.

Все это показывает, что в Российской империи, хотя и в выстроенной на западный манер, промышленное строительство, в отличие от Европы, оставалось на периферии. Экономические интересы дворянства были тесно связаны с землевладением, в то время как торгово-мануфактурная деятельность, как и ранее в доимперский период, продолжала восприниматься недостойной, второсортной. В этом заключалась сущностная черта российского высшего общества, в корне отличавшая его от европейских элит, давно оценивших преимущества торговли и производства. На Западе промышленное становление черпало силу в предпринимательских инициативах различных слоев населения. В России же движущей силой индустриального развития стали не частые начинания, а, главным образом, усилия государства, понимающего, что без этого обрести достойное место среди европейских стран будет сложно. Вот эти-то потребности и обусловили привлечение к созидательным процессам тех, кто оказался вытесненным из управленческой вертикали власти, отстраненным от собственности (земельного фонда страны), т.е. старообрядцев. С другой стороны, участие в торгово-промышленном секторе давало им реальную возможность для выживания в условиях враждебного государства. Поэтому не случайно староверческая мысль первой половины XVIII века характеризовалась интересным поворотом – обоснованием позитивного отношения к торговле и производствам. Конечно, ранее приверженцы древнего благочестия не могли одобрять дела, пользовавшиеся дурной репутацией еще в истинном московском царстве. Теперь же дискриминационные реалии заставили заняться тем, что предоставляло возможности сохранить веру и поддержать существование. В результате торговля, лишенная ранее необходимой религиозной санкции была признана духовными лидерами староверия благодатным занятием, а организационно-хозяйственный труд уравнен с благим трудом земледельца.

Правительство, серьезно заинтересованное в развитии торговли и промышленности, быстро ощутило созидательный настрой со стороны данной категории населения, а потому уже Петром I проблемы религиозной принадлежности отодвигались на второй план, хотя, разумеется, и не снимались окончательно. Главным критерием становилась полезность в хозяйственном строительстве, а не активность в вероисповедных дискуссиях. Собственно сама легализация раскола, предпринятая Петром I, как мы уже говорили, была продиктована, прежде всего, экономическими мотивами. Запись в двойной оклад, хотя и являлась унижением, но позволяла оставаться со своими религиозными принципами, позволяла применить силы в тех сферах хозяйственной деятельности, где было возможно. Отсюда хорошо известные свидетельства терпимости и поощрения Петром I тех представителей раскола, кто демонстрировал готовность проявить себя не на религиозном, а на хозяйственном поприще. Так, император не брезговал контактами с тем же Андреем Денисовым – легендарной фигурой староверческого мира, основателем Выгорецкой общины, развернувшей обширную экономическую деятельность, снабжавшую стройматериалами и продовольствием быстро растущий Петербург. Прикрепление этого общежительства к Олонецким петровским заводам, коренным образом изменило его правовое и, как следствие конфессиональное положение. Выговцы обязывались разрабатывать месторождения руды, взамен же получали возможность вести богослужение по старопечатным книгам. Выгорецкая община признавалось самостоятельной хозяйственной единицей с выборным старостой, что подтверждалось специальными указами, ограждающими его от обид и притеснений со стороны светских и духовных лиц. Петром I поручалась эксплуатация горных заводов Урала тульскому кузнецу раскольнику Никите Демидову, который вошел в историю как один из организаторов российской металлургии. Очевидно, что главным здесь, также, стали деловые качества, а не конфессиональная принадлежность. Вообще создание промышленности на Урале явилось делом Петра Великого и русских старообрядцев. Вслед за Демидовым и ему подобными из различных краев туда хлынул поток раскольников. Как писал Пермский архиепископ Палладий, они вскоре заполнили главные заводские должности, а также места волостных голов, писарей селений. Местные заводы представлялись иерарху господствующей церкви настоящими рассадниками раскола, где действовало множество моленных. Не может не вызвать удивления приведенный им факт: первая православная церковь была построена здесь только в 1750 году, т.е. спустя почти полвека после запуска горных заводов.

Однако следует подчеркнуть, что предпринятая Петром I легализация староверия, продиктованная экономическими потребностями, по сути, все же немногое меняла: она носила все же эпизодический, а не системный характер. Немногочисленные акты по регулированию промышленной сферы в первой половине XVIII века свидетельствовали о заботах правительства не столько по формированию рынка, сколько по обеспечению необходимой продукцией потребностей российской армии. Например, в царствование Анны Иоановны в указе от 7 января 1736 года, говорилось о необходимости «размножения фабрик, а особливо суконных и прочих надлежащих к мундиру и амуниции», именно таким производствам обещалась казенная поддержка. Или указ от 18 ноября 1732 года, где собственно и ставилась задача снабжения сукнами без закупки иностранных не населения империи в целом, а именно российских войск. Индустриальное развитие, инициированное сверху, предусматривало привилегии производствам в сочетании с плотной опекой государства, жаждущего безусловного удовлетворения своих запросов. В результате на практике складывалась ситуация, когда создаваемый таким путем мануфактурный мир квалифицировал себя не в качестве свободного предпринимателя западного типа, а как своего рода правительственного агента, хорошо осознающего, что без поддержки власти затевать какие-либо дела бессмысленно. Купечество безоговорочно признавало экономическую власть правительства, которое может командовать частным хозяйством как своими вооруженными силами. Государство выступало главным потребителем продукции промышленного сектора, помогало в условиях дефицита рабочими, а потому жестко регламентировало производственные процессы, устанавливало штрафы за плохое качество. Неудивительно, что в подобной обстановке охотников заводить фабрики находилось весьма немного. К тому же законотворчество той поры запрещало заведение фабрик и мануфактур крестьянам, которые в своем большинстве и принадлежали к старообрядчеству. Это обстоятельство, с учетом нежелания дворянства погружаться в хозяйственные дела, являлось серьезным сдерживающим фактором в развитии производств.

Тем не менее, прагматические ориентиры политики Петра Великого с 50-х годов XVIII века получили всестороннее развитие. К этому времени Российская империя, ее правящий класс все больше осознавали себя подлинно европейской державой, чье место среди ведущих государств не должно вызывать сомнений. Однако амбиции такого уровня должны были подкрепляться прочным финансовым фундаментом, позволяющим претворять их в реальную политику. С серьезными проблемами финансовой оплаты возрастающих международных претензий и дефицитом казны столкнулось правительство дочери великого преобразователя – Елизаветы Петровны. Эти проблемы входили в непосредственную обязанность ближайшего соратника императрицы графа П.И. Шувалов, занимавшегося в правительстве военно-экономической проблематикой. Предложенный им комплекс мер по наполнению бюджета, неизбежно отразился и на расколе, в отношении к которому обозначился существенный поворот. Придворный деятель выступил с цельной программой экономического развития страны. Ее параметры составляло, во-первых, «сбережение» русского народа или, говоря иначе, кардинальное расширение круга налогоплательщиков. А во-вторых, как можно большее вовлечение «сберегаемого» народа в торгово-мануфактурные и ремесленные дела. Программа презентовалась в качестве непосредственного продолжения традиций великого преобразователя. Именно в ее контексте началась реализация настойчивых усилий по возвращению беглых, в том числе и раскольников в разные годы покинувших Россию.

Правительственные инициативы, которые декларировались ранее, зазвучали с новой силой. Конечно, внимание сановника к расколу определялось все той же прагматикой, а не духовным смыслом. Архивные документы показывают негативное восприятие П.И. Шуваловым старообрядчества как религиозного явления. Например, там, где он сталкивался с раскольниками воочию, т.е. среди своей многочисленной прислуги, граф немедленно сообщал о приверженцах старой веры, требуя удалять их из обслуживающего персонала и отсылать для увещеваний и надзора. Однако в государственном смысле П.И. Шувалов прекрасно осознавал зависимость благополучия казны от количества плательщиков подушного оклада, а потому потери, вызванные бегством населения, в том числе и по религиозным причинам, обращали на себя его пристальное внимание. Об этом свидетельствуют материалы марта 1753 года, когда Елизавета I, лично присутствуя на заседании Сената, что случалось нечасто, указала справиться о староверах, о динамике их численности с петровских времен, о том, сколько в точности денег получает казна от сбора двойного оклада и т.д. Представленные цифры, не удовлетворив верховную власть, ускорили утверждение нового курса по отношению к расколу. Причем теперь данная политика уже не ограничилась как ранее обнародованием отдельных указов, ратующих за возврат населения. Политический призыв о возвращении излагался в специальном указе Елизаветы I от 4 сентября 1755 года. Текст начинался такими словами:

«Как довольно известно, Наши природные подданные, великороссийского и малороссийского разного звания люди, особливо раскольники и некоторые купцы, помещиковы крестьяне, также из военных дезертировавшие из нашей Империи, в разные времена ушедшие и будучи в Польше и в Литве, там остались и доныне обретаются, из которых небезизвестно, что немалая часть, помня свое природное подданство, возвращаться охотно желает...» [291] .

Всем им предлагалось без всякой боязни и страха, с женами, детьми и имуществом возвращаться на родину к 1 января 1757 года. Причем тем, кто придет добровольно, обещалось прощение за все, что вынудило их покинуть отечество, и зачисление в ряды верных подданных.

Обращает внимание, что впервые беглые люди, среди которых первыми упомянуты раскольники, названы здесь уважительно – «Нашими природными подданными». Правда, заканчивалось все пока обычно и не так оптимистично: в конце текста содержалось предупреждение, если на такую милость ушедшие не откликнутся, то будут признаны за изменников и жестоко наказаны.

Именно данный указ стал началом кардинального поворота по отношению к расколу. Далее последовали законодательные документы, развивающие эту политическую линию. Не дожидаясь, объявленного срока возвращения, новые акты уже спешили подтвердить обещанное. В ноябре 1756 года выходит указ «Об отдаче выдаваемых из Польши и Литвы российских беглых на прежние жилища без наказания». Сроки по возвращению на родину бежавших в разное время подданных периодически продлевались: с 1 января 1757 года до 1 июля 1758, потом до 1 сентября 1760, а затем все продолжилось специальным Манифестом от 2 января 1761 года. Он буквально слово в слово повторял первый указ сентября 1755 года, призывая не мешкать с возвращением, и в очередной раз продлевал сроки – уже до 1 сентября 1761 года. Кампания по возвращению в страну и зачислению людей в подушный оклад набирала силу. Перспективы возврата для тех, кого настойчиво призывали снова стать российскими подданными, рисовались все более привлекательней. Любопытно такое свидетельство: в одном из указов 1761 года Сенат уведомлял о решении отводить возвращающимся земли и другие угодья, где им будет удобно и никакого озлобления им не чинить. И тут же обнадеживал ответственного за прием людей ротмистра Попова в том, если тот своим старанием выведет из Польши 2000 семей, «то без награды от Сената не останется». Правительство старалось устранять различные организационные неувязки, чтобы облегчить возвращение бывших подданных. Например, в 1759 году, узнав о затруднениях по пропуску людей, которых принимали только в пунктах на определенных главных дорогах, находящихся верст по двести друг от друга, Сенат распорядился пропускать везде, дабы «охоту возвращающимся не пресекать». В елизаветинское правление тема возвращения людей в империю стала популярной и в российской элите. Не прошел мимо нее и создатель Московского университета М.В. Ломоносов, написавший для этого даже специальный труд. Он размышлял о способах увеличения народонаселения страны, упомянув и раскольников, множество которых уходило на Ветку, из-за чего российская корона лишалась подданных. Хорошо заметно, что в его рассуждениях и подсчетах о сохранении и размножении народа отсутствуют какие-либо религиозные мотивы, а преобладает взгляд государственного деятеля. Сочинение знаменитого ученого подтверждает: новая политика верхов по отношению к староверию формировалась не из религиозных побуждений, а исходила из чисто экономических обстоятельств, связанных с расширением круга налогоплательщиков. В этом же русле следует рассматривать и усилия государства по выявлению и учету раскольников, укрывавшихся внутри страны и предпочитавших самосожжение контактам с ним. Аналогичный подход прослеживается и в отношении иноверческих народов. Государство стремилось всех переписать, самовольно убежавших вернуть, причем не силой, а увещеваниями и самое главное зачислить их в подушный оклад.

Тем не менее, говоря о повороте к расколу, наметившемся при Елизавете I, следует заметить, что он остается малоизвестным. В научной литературе отправной точкой, изменившей отношение к старообрядчеству, считается цитируемый всюду указ Петра III от 29 января 1762 года «О сочинении особого положения для раскольников, которые удалясь за границу, пожелают возвратиться в отечество с тем, чтобы им в отправлении закона по их обыкновению и старопечатным книгам возбранения не было». Данный документ и сегодня продолжает рассматриваться в качестве первого камня нового государственного курса по отношению к расколу. Как нам представляется, это предопределено тем, что маститые отечественные историки XIX столетия и, прежде всего, С.М. Соловьев и В.О. Ключевский именно таким образом оценивали этот указ Петра III. Так, В.О. Ключевский упоминает о нем, обходя молчанием аналогичные елизаветинские инициативы. Заметная роль П.И. Шувалова в принятии этого документа не вызывает у него сомнений, хотя причины появления законодательного акта о раскольниках сводятся знаменитым историком к популяризации фигуры нового императора его окружением. С.М. Соловьев, также, выделяет начинание Петра III, подхваченное затем Екатериной II, не упоминая о предыдущих указах. На наш взгляд, это стало следствием того, что авторитетные ученые в своем творчестве мало интересовались русским расколом, который находился на периферии их научных интересов.

Однако знакомство с документами позволяет утверждать, что известный Указ от 29 января 1762 года представляет собой лишь звено целой законодательной серии, кардинальным образом изменившей старообрядческую политику государства. За ним последовало очередное теперь уже до 1 января 1763 года продление сроков приема беглых из-за границы с перечислением тех же раскольников, купцов и крестьян, как и в указе 1755 года. Причем откровенно указывалось на незначительность пожелавших возвратиться в империю за прошлые годы. Упоминание же в Указе Петра III 1762 года дозволения вернувшимся людям совершать богослужения по старому обряду и книгам действительно выглядело новацией. Архивные документы позволяют говорить о целом переговорном процессе на сей счет между раскольниками и властями. В конце 50-х – начале 60-х годов XVIII века постоянно происходили контакты с рядом посредников от заграничных староверов, оговаривавших с чиновниками условия возвращения в Россию. Например, такой миссией был наделен записной раскольник Михайло Михаилов, в 1756 году доставлявший в Киевскую губернскую канцелярию письма из-за рубежа с просьбами подтвердить гарантии возврата, «дабы они по добровольном выходе не были в России ни от кого истязаны». В 1760 году в Петербург доносил гетман Запорожского войска К.Г. Разумовский о посещении его крестьянином И. Арленковым для подтверждения подлинности объявленных призывов о беспрепятственном возвращении. Все эти посредники настойчиво интересовались дозволением отправлять церковную службу по старопечатным книгам, увязывая с этим обстоятельством скорый возврат в страну. Данный вопрос, учитывая его принципиальность, рассматривался Сенатом в конце елизаветинского правления. Характерно, что на заседании вновь прозвучали слова о пользе государства, «когда беглецы в империю выйдут и подушные деньги в казну платить станут, нежели за границею в чужом». После этого напоминания правительство решило, что позволить службы по старому обряду можно, но только при наблюдении, «чтоб они других людей вновь к своему суеверию не преклоняли и не подговаривали». Такова подоплека того, как в Указе от 29 января 1762 года появился специальный пункт о разрешении совершать богослужения по старому обряду.

Елизаветинское правительство не ограничивалось неоднократными предложениями различным категориям беглых, включая раскольников, вновь обрести родину. Эти настойчивые призывы являлись составной частью утверждения курса на развитие торгово-промышленного сектора. К этим вопросам власти подходили с тех же фискальных позиций, видя здесь, наряду с расширением круга налогоплательщиков, серьезный источник увеличения бюджетных поступлений. Поэтому в повестку дня включалось создание условий для торгово-мануфактурной деятельности, так как, по сути, со времен Петра I крайне мало делалось в этом направлении. Теперь акцент делался не столько на поддержке конкретных лиц, сколько на формировании рыночной среды. Именно это внесло в повестку дня вопрос о расчистке внутреннего рынка страны, опутанного всевозможными региональными пошлинами. В таких условиях ни о какой полноценной рыночной торговле говорить не приходилось: таможенные барьеры вели к неоправданному удорожанию продукции и затрудняли товарооборот в целом. Конечно, власти знали об этих проблемах и раньше, но только елизаветинское правительство проявило политическую волю, решив кардинально изменить существующее положение. 20 декабря 1753 года был обнародован указ, уничтожающий на территории России многочисленные внутренние пошлины. Очевидно, насколько данная мера способствовала активизации именно внутрироссийской торговли. Собственно с принятия данного акта началось реальное структурирование торгового ландшафта империи. Как заметил С.М. Соловьев:

«русская земля была давно собрана, но внутренние таможни разрывали ее на множество отдельных стран, уничтожением внутренних таможен Елизаветою заканчивалось дело, начатое Иваном Калитой» [308] .

Но для нас здесь наибольшую важность имеет другой аспект. Создание внутреннего российского рынка требовало определить, кто будет движущей силой этого экономического пространства, наполняя его реальным экономическим содержанием. Неповоротливое дворянство, далекое от торгово-мануфактурных дел, и пока еще малочисленное купечество были не в состоянии освоить открывавшиеся возможности. К тому же они, будучи традиционно завязаны на внешнюю торговлю и выполнение государственных заказов, с опаской относились к рыночной среде, считая ее недостаточно надежной. Все это хорошо понимал архитектор нового экономического курса П.И. Шувалов, а потому и делал ставку на самое многочисленное сословие страны -на крепостное крестьянство (другого просто не было). Это выглядело новаторски: ведь, напомним, людям из крестьянского сословия всегда запрещалось заведение фабрик и мануфактур, а организация так называемых «безуказных» производств, т.е. начатых без разрешения властей, жестко каралась конфискационными мерами. Мелкая крестьянская торговля представляла собой, по большому счету, обычный натуральный обмен, лишенный каких-либо фискальных перспектив. Только вовлечение как можно большего количества людей в товарно-денежную сферу могло преобразить экономику страны, став надежным источником налоговых поступлений в казну. Поэтому предложения П.И. Шувалова предусматривали создание условий для обширной крестьянской торговли. Собственно на решение этой задачи нацеливалась денежная реформа, проведенная в стране по его инициативе. Ее смысл заключался в вводе в обращение более мелких денежных единиц, что позволяло осуществлять, в первую очередь, незначительные и массовые торговые расчеты. Осознавая дефицит таких денег, правительство выпустило значительное количество медных и серебряных разменных монет.

Стремление дать крестьянству предпринимательскую свободу вызывало немалые опасения со стороны старого купечества, привыкшего к системе опеки. Поэтому в процессе обсуждений проекты по поддержке крестьянской торговли смягчались с учетом требований крупных купцов. Но главное было достигнуто: повсюду торгово-ремесленная сфера стала постепенно наполняться крестьянским людом. Важно особо подчеркнуть, что это стало возможным благодаря созданию условий не для избранных сверху купцов по типу «гостей» и «гостиной сотни», а для всех желающих заняться торговлей, ремеслами и промыслами. Очевидно, что этот подход заметно отличался от порывов Петра I, выхватывавшего годных людей для строительства мануфактур и фабрик в ходе случайных встреч. Здесь же мы наблюдаем стремление задать соответствующие параметры той хозяйственной среды, в которой можно самостоятельно проявить себя. Нетрудно догадаться, какие перспективы открывало утверждение такого экономического курса перед раскольничьим миром. Для староверов, по понятным причинам не очень надеющихся на власть, ослабление гонений на фоне приобщения к торговле и ремеслам создавало легальные возможности по укреплению жизни в никонианской действительности. И они не замедлили ими воспользоваться. Если в серединё XVIII столетия позиции раскола в мануфактурах и торговле страны еще не были лидирующими, то затем положение довольно быстро меняется. Новые хозяйственные возможности предопределили возрастающее участие староверов в экономической жизни.

 

2. Староверческая модель капитализма

Продолжительное царствование Екатерины II стало ключевым для становления российского капитализма. Именно при ее правлении воплотились в жизнь те идеи, которые были сформулированы ранее. Благодаря фискальным наработкам новая императрица хорошо усвоила: сила государства заключается в народе, положенном в подушный оклад. Если же этот народ еще и занят делом – ведет торговлю, производит изделия, открывает мануфактуры – это благо: появляется дополнительный источник пополнения казны. А имеющее место религиозное брожение необходимо нейтрализовать, встроив отсталые элементы в общую политико-хозяйственную систему по принципу: вы платите налоги – мы вас не притесняем. Конечно, если речь не идет о крайних формах раскола, который не признает правительство, а потому считает себя свободным от экономических обязательств перед ним. Таково было кредо власти, двигавшейся по траектории западных держав.

В отношении к расколу Екатерина II следовала за двумя своими предшественниками по трону. Она активно продолжила политику по возвращению бывших подданных, тем более что негативные последствия миграции предыдущих десятилетий, имевшей и религиозную подоплеку, ни у кого не вызывали сомнений. По полученным правительством данным, к началу 60-х годов XVIII века в Польше и Турции, например, проживало не менее 1,5 млн бывших российских подданных и их потомков – это только мужского пола. Наиболее ранним и значимым на этом пути законодательным актом можно считать Манифест от 4 декабря 1762 года – о позволении всем иностранцам (кроме евреев) селиться в России. Особенно же он был обращен к бывшим подданным – к ним, помимо прочего, адресовалось материнское увещевание. О том, что авторы манифеста рассчитывали на возврат прежде всего беглых россиян, красноречиво свидетельствует изданный спустя десять дней специальный указ – о позволении старообрядцам не просто приходить в отечество и селиться в «порожних отдаленных местах», но располагаться в губерниях Центра и Поволжья, перечисленных в реестре. Причем текст указа был практически идентичен формулировкам манифеста. А через месяц с небольшим это предложение продублировал еще один указ, но уже с существенным дополнением: раскольники могут поселяться вообще где угодно, обид им чинить никто не посмеет. Все эти призывы сопровождались обещаниями различных льгот, освобождением от податей и работ в течение шести лет. Вместе с тем власть показала, что ее благорасположение имеет четкие пределы: оно распространялось исключительно на тех, кто самовольно покинул страну до опубликования Манифеста; если же это произошло после 4 декабря 1762 года, беглецов ожидали суровые преследования.

Екатерина II сумела постепенно осуществить то, чего с 1755 года начинали добиваться ее предшественники. Мы имеем немало свидетельств о том, как утверждалась терпимость по отношению к расколу. Прежде всего, власти перестали игнорировать конкретные жалобы староверов. Так, были наказаны православный священник и дьяк, силою принуждавшие одного раскольника поклоняться иконе; тот, сопротивляясь, вышиб образ из их рук. Рассмотрев инцидент, Синод признал, что дерзость произошла не по вине раскольника, а из-за неправильных действий служителей господствовавшей церкви. Их подвергли наказанию, дабы, «на них смотря, другие впредь от таковых неприличных поступков остерегаться могли». Была также удовлетворена жалоба записных раскольников одной из слобод Москвы по поводу хождения православных священников по их домам со святой водой. С означенных «пропагандистов» взяли подписку: записных раскольников более не тревожить, – а для лучшего усвоения этого обязательства сослали на месяц в монастырь. Уже в 1763 году власти, демонстрируя прекращение преследований, решили закрыть Раскольничью контору, занимавшуюся вероисповедными делами. Староверы перешли в юрисдикцию обычных судов, к которым относились все, находящиеся в подушном окладе.

Примечательно, что прекращение гонений на раскол совпадает с началом отстранения от архиерейских должностей выходцев из Киевской духовной школы, которым со времен Петра I фактически принадлежала монополия на епископские кафедры в России. Со второй половины 1750-х годов постепенно происходит их замена на великорусских архиереев. Иерархия стала наполняться людьми, психологически более пригодными для нового экономического и просветительского курса властей. Меняющееся отношение к расколу не могло остаться незамеченным: староверы, как свидетельствуют архивные документы, потянулись обратно. Например, по донесению одного из гвардейских офицеров, в крепость Св. Елисаветы прибыли поверенные от беглых некрасовцев численностью 70 тысяч дворов с просьбой предоставить им поселение на родине. Причем капитан сообщал, что они «просили горькими слезами, обливая мои ноги, заклиная меня Богом, чтобы я представил, дабы они могли возвратиться в любезное свое отечество».

И правительство явно не собиралось останавливаться на достигнутом, настойчиво продолжая свою политику. В мае 1779 года был опубликован Манифест, специально посвященный этой теме; в нем власти сделали акцент на «сродном Нам человеколюбии и милосердии» и вновь заявили о желании принять своих бывших подданных в течение двух следующих лет. По случаю открытия памятника Петру Великому в августе 1782 года были объявлены различные милости, среди которых значилось и очередное прощение всем ушедшим за рубеж в прежнее время.

Какие же конкретные цели преследовало правительство, проводя такую политику? Об этом можно судить по программе освоения Новороссийской губернии, подготовленной в 1764 году. В соответствии с этим документом всем иностранным и российским подданным, прибывшим и выходящим из Польши и других мест, наряду с обработкой земель позволялось записываться в купечество. Любой желающий мог основать фабрику и завод, а губернские власти обязывались предоставлять для этого наиболее удобные места. Кроме того, создание пока еще недостаточно распространенных в стране производств давало право беспошлинных продаж как внутри империи, так и за ее пределами в течение десяти лет. Поощрялось распространение коммерции в крае и приграничных турецких владениях. Нетрудно заметить, что торгово-промышленная направленность составляет сердце-вину представленной программы.

И в дальнейшем все правление Екатерины II характеризуется уверенным продвижением к свободе предпринимательства в имперских масштабах. То есть каждому, независимо от звания и положения, разрешалось проявлять коммерческую инициативу – насколько позволят финансовые возможности. Уже в 1769 году правительство даровало право всем, кто захочет, заводить ткацкие станы. Здесь действовал все тот же фискальный принцип: «сколь размножение всякого рукоделия служит к обогащению государства». Поэтому в указе четко прописывались параметры этого «обогащения»: с каждого стана по одному рублю или по одному проценту с капитала ежегодно. Причем квитанция по уплате налога заменяла какие-либо разрешительные документы. Еще одним важным шагом в поощрении предприимчивости стало позволение крестьянам принимать участие в откупах, чем те не замедлили воспользоваться. Взятый курс закреплял Манифест от 17 марта 1775 года «О Высочайшем даровании разным сословиям милостям, по случаю мира с Портой Оттоманской». Этот примечательный документ – сплав амнистии и льгот. Прощение и прекращение следственных действий для участников Пугачевского бунта (имевшего явно раскольничью подоплеку) объявлялось на фоне дарования экономических свобод. Узаконивалась конкуренция, подтверждался уведомительный порядок устройства любых производств, отменялись специальные сборы с фабрик и заводов.

Эти меры вели к демонтажу прежней неповоротливой разрешительной системы и появлению на российском внутреннем рынке как можно большего количества субъектов товарно-денежных отношений, иными словами тех, кто способен вести торговлю, развивать ремесла, заводить мануфактуры. А наиболее массовым участником хозяйства являлось крепостное крестьянство, и без него оживление экономики едва ли было возможно. О том, насколько стремительно вживалось крестьянство в новые рыночные реалии, свидетельствуют дебаты о крестьянской торговле в ходе работы Комиссии 1767 года. Крупные купцы требовали ограничения растущей крестьянской торговли (вплоть до запрещения розничной), видя в ней подрыв своих коммерческих позиций. Дворянство же, напротив, поощряло участие крестьян в торгах и мануфактурах, усматривая здесь дополнительный источник дохода: по существу, в этом и заключалась главная причина интереса правящего сословия к внутренней торговле. Однако у властей планы были гораздо шире. Летом 1777 года вышел специальный указ, разрешающий крестьянам записываться в купечество. В этом документе, который декларировал развитие идей Манифеста от 17 марта 1775 года, упоминались просьбы крестьянин с разных мест о вхождении в гильдии. Дозволение давалось любому крестьянину, обязавшемуся уплачивать гильдейский сбор, а также обыкновенные подати. Для социальных реалий страны этот шаг властей имел значение, которое трудно переоценить. Поток сельских коммерсантов преобразил российское купечество. Чтобы упорядочить формирующуюся предпринимательскую среду, государство утвердило единую для империи градацию из трех купеческих гильдий. Ранее величина сборов зависела от региона; теперь же гильдию стали определять строго по единой сетке, т.е. по определенной величине объявляемого капитала (третья от 500 до 1 тысячи рублей, вторая – от 1 до 10 тысяч, первая гильдия – от 10 до 50 тысяч). При этом важно, что объявление средств для зачисления в гильдии «оставлено на совесть каждому... и никаким об утайке капитала доносам и следствиям, нигде ни под каким видом места иметь не должно».

Крестьяне быстро адаптировались в стремительно расширяющейся рыночной среде, чего нельзя сказать о дворянстве и старом крупном купечестве. Уже к концу XVIII века купеческий состав претерпел невиданные изменения. Например, в Москве из действовавших в середине столетия 382-х первостатейных купцов, в 1790-х годах лишь 26 смогли сохранить свое положение. Такое резкое обновление объясняется массовым вытеснением прежних купеческих родов, главным образом, безвестными предпринимателями из низов. В России этот процесс был интенсивным и протекал повсеместно, не случайно во многих серьезных исследованиях давно отмечено, что отечественный капитализм рос из крестьянского корня. Это подтверждают и такие данные: при Александре I на волю выкупилось около 30 тысяч душ мужского пола, т.е. разбогатевших крестьян, причем за выход из крепостного состояния помещикам выплачивались и весьма значительные суммы. В начале XIX века хозяевами 77% мануфактур различных отраслей являлись крестьяне и вышедшие из крестьянской среды купцы, и только 16% российских промышленных заведений принадлежали дворянам. О сохранении этой тенденции и в дальнейшем свидетельствует такая информация: в первой половине столетия в Москве в общей сложности известно около 900 имен владельцев промышленных предприятий. Историкам удалось выяснить происхождение 400 человек: получилось, что 58 были из торгового купечества, 138 – из крестьян, 157 – из мещан и ремесленников, а только 20 являлись дворянами и 35 – иностранцами. Приобщению крестьян к коммерческим делам способствовало также законодательное ограничение барщины всего лишь тремя днями в неделю в сочетании с распространением оброка в денежной форме. И если в 1766 году крестьяне составляли только 2,6% среди торгующих в Москве, то в 40-х годах XIX века их доля превысила 42%.

Бурный рост крестьянской торговли делал необходимым ее регламентацию. Так, в указе от 29 декабря 1812 года подчеркивалось, что данный акт направлен против «стеснения свободной промышленности крестьян». Их торги делились на четыре категории в зависимости от оборотов с выдачей соответствующих свидетельств, которые разрешали крестьянам вести такие же дела, что и купцам, но только без распространения на них купеческих сословных прав. В 1824 году торгующие крестьяне делились уже на шесть категорий – эта мера преследовала цель обложить налогом даже и мелких торговцев. Вообще фискальные цели оставались у государства определяющими в отношении всего предпринимательства. Раздражение правительства вызывали любые задержки по платежам в казну. Так, с купцов, допустивших недоимки по уплате гильдейского сбора (1% с капитала ежегодно), взыскивались пени в размере того же самого процента за каждый месяц задержки.

Важно подчеркнуть, что на фоне широкого купеческо-крестьянского предпринимательства участие дворян в торговле и промышленности продолжало оставаться крайне слабым. Правящее сословие не реагировало на упреки отдельных энтузиастов, ратовавших за торговлю и промышленность:

«Дворянство английское, тамошние лорды, меньше ли вас благородны? Но они торгуют, они развели в своем государстве овец испанских, они завели отличные фабрики и мануфактуры... Не заслуживает ли это подражания?» [342] .

Но интересы отечественного дворянства традиционно продолжали вращаться вокруг сельского хозяйства. Оно неизменно выступало за земледельческий статус России и развитие главным образом сельской экономики. Дворянская печать доказывала преимущества земледельческого труда перед фабричным, прямо противопоставляя эти сферы деятельности. Понимая это правительство, тем не менее, ни оставляло попыток вовлечь дворян в торговлю и промышленность – при Екатерине II не особенно активно, но с начала XIX века все более настойчиво. В 1802 году помещикам специально было дозволено самостоятельно вести оптовые торги за рубеж, тем самым коммерческие возможности для правящего сословия расширялись. А Манифестом от 1 января 1807 года дворянам-помещикам вообще предоставлялось право (которым они, надо заметить, пользовались крайне неохотно) записываться в первую и вторую купеческие гильдии. Затем правительство решило освоить и новые для России формы приобщения к торгово-мануфактурным делам: первое положение об учреждении акционерных компаний появилось в 1836 году. Вне всякого сомнения, данный шаг был рассчитан прежде всего на европеизированное дворянство, для которого подобный способ вхождения в капитал предприятий выглядел более привлекательным, нежели участие в чисто производственных хлопотах. Однако усилия властей не достигали поставленной цели: дворянство продолжало рассматривать торгово-промышленную деятельность как недостойную своего высокого статуса. Это хорошо передал И.А. Гончаров в знаменитом романе «Обломов»: его главный герой – дворянин-помещик до мозга костей – был возмущен предложением начать какое-нибудь предприятие, так как считал недопустимым делать из дворянина мастерового. Его коммерческое мышление ограничивалось лишь оформлением имения под залог в банке и существованием на положенные проценты.

Исходя из вышесказанного, можно заключить, что с 70-х годов XVIII века и до середины XIX капиталистические тенденции в России протекали в своеобразных формах. Невосприимчивость правящего класса к торгово-ремесленному духу обусловила такое социально-экономическое явление, которое, на наш взгляд, наиболее полно отражает понятие купеческо-крестьянский капитализм. Во многом это положение объясняется слабостью российского города, не сразу аккумулировавшего торгово-промышленные процессы, развертывание которых стало прерогативой, прежде всего, сельского крестьянства. Именно из крестьян рекрутировался костяк российской купеческой буржуазии. Например, в первой четверти XIX столетия при записи в купеческие гильдии и объявлении капитала фамилии сплошь и рядом отсутствовали, а потому многие записывались так: «прозвищем Сорокованова позволено именоваться 1817 года июля пятого» или «фамилиею Серебряков позволено именоваться 1814 года января 17 дня». Образовательный и культурный уровень купцов из крестьян был, конечно, невысок, однако их деловая сметка поражала современников. Вот одно из наблюдений с крупнейшей Нижегородской ярмарки, куда съезжалось все российской купечество:

«Поистине надо удивляться – как удивляются иностранцы – природной даровитости русской натуры, и именно даровитости к коммерческому делу, когда видишь, как самородные наши торговцы, едва умеющие разобрать купеческий счет и подписать вексель, справляются с этими иностранцами, большей частью прошедшими, до конторы, полный курс наук в средних и даже высших учебных заведениях» [349] .

Именно такие кадры крестьянского происхождения, а не дворянство, брезговавшее заниматься торговлей и мануфактурами, определяли лицо российского капитализма в дореформенную эпоху. Купечество той поры уже выходило с серьезными хозяйственными инициативами – например, о строительстве собственными силами железных дорог, что может принести необычайную пользу России: и когда «дан будет русскому купечеству новый быт... оно будет выведено из зависимости иностранцев». Напомним, что в это же самое время главный экономический стратег николаевской эпохи – министр финансов Е.Ф. Канкрин ставил под сомнение целесообразность железнодорожного строительства в российских условиях!

В первой половине XIX века участие купеческо-крестьянских слоев в экономике России было по достоинству оценено видным историком и издателем Н.А. Полевым. Он рассматривал это сословие прежде всего как набирающий силу аналог классической западной буржуазии. Купечеству как наиболее деятельной части общества, кормильцу миллионов россиян уготована роль локомотива развития, считал Полевой. Обращаясь к представителям сословия, он взывал:

«Если Россия есть земля надежд, вы одна из лучших надежд ее, вы, русские купцы, граждане, люди свежего и бодрого силами поколения. Вам принадлежит исполнить то, что мы в утешительной думе предполагаем для чести и славы Отечества» [352] .

На страницах своего популярного тогда журнала «Московский телеграф» (1825-1834 гг.) Н.А. Полевой постоянно помещал материалы о нарождающейся промышленности, в частности о таких новых явлениях общественной жизни, как публичные выставки мануфактурных изделий, проходившие в Петербурге и Москве. Причем эти материалы демонстрировали два разных подхода к организации выставок. В Петербурге преобладали столичный блеск и великолепие. В более практичной Москве выставки получались гораздо обширнее и богаче: это было не развлечение, а смотр результатов трудов. Здесь отразилась разность духа двух столиц: в Петербурге – политика, двор, близость Европы; Москва – «матка нашей русской фабрикации», никакой политики, вся биржа помещается на крыльце Гостиного двора, а предприятия работают, не думая о понижении или повышении курса облигаций.

В этих словах – важный смысл с точки зрения не только региональных отличий, но и социально-экономических приоритетов. Н.А. Полевой упрекал правящий класс России в том, что он не хочет замечать достижений отечественной промышленности, предпочитая модные магазины с иностранными товарами. Региональное распределение потребления в стране имело ярко выраженную сословную составляющую: в северной столице удовлетворялись потребности преимущественно аристократии и правящего класса, тогда как центральный регион обслуживал низшие и средние слои населения. Поэтому в отличие от Петербурга именно Первопрестольная стала играть роль главного центра, из которого «питаются торговые обороты Империи». Как подчеркивалось, на Руси нет ни одного уголка, где бы «не нашлось какого-нибудь московского изделия, хотя бы прохоровского ситца или гучковского платка». Купеческо-крестьянский капитализм вырастал из недр внутреннего рынка страны. В первые десятилетия XIX века ежегодные обороты внутренней торговли, уже достигшие примерно 900 млн руб. , практически целиком приходились на произведенные и потребленные внутри страны промышленные товары. В то же время внешняя торговля, на 96% состоящая из вывоза зерна и сырья, уступала внутреннему торгу. Находясь в руках дворянства, экспортировавшего продукцию своих имений, и купечества крупных портовых городов, в стоимостном выражении внешнеторговые обороты не превышали 250 млн руб.

Кстати, растущая внутренняя торговля в дореформенное время протекала преимущественно вне бирж, появлявшихся в этот период. Этот торговый институт европейского типа не привлекал внимания русского купечества. Например, московская биржа, открывшаяся в 1839 году, не очень интересовала местные деловые круги: большинство не спешило посещать ее, предпочитая собираться в трактирах в ее окрестностях. Лишь в начале 60-х годов удалось буквально загнать купцов и фабрикантов внутрь здания. О тех же впечатлениях после посещения биржи в г. Рыбинске в 1843 году рассказывает и А. Гакстгаузен. Как он писал, «простые русские купцы не могут привыкнуть к этому новому учреждению» с его суетой и шумом. Они ведут переговоры в трактирах: там обсуждались большие дела. Вместо бирж, купечество куда более уютно чувствовало себя на ярмарках и розничной торговле. Например, за первую половину XIX века обороты Нижегородской ярмарки, обслуживавшей, прежде всего, российский рынок увеличились в 4 раза. К концу 50-х годов там реализовывалось продукции на 57 млн. руб., к этому надо добавить, что в только лавках и магазинах Москвы ежегодно в конце 40-х годов продавалось товаров примерно на 60 млн. руб.

Изучение купеческо-крестьянского капитализма требует дальнейшего расширения наших представлений об этой хозяйственной реальности. Но пока осмысление фактического материала происходит согласно традициям, присущим исследованиям капитализма классического типа. А ведь применительно к России это затрудняет выяснение природы протекавших здесь экономических процессов. Определить их специфику, опираясь на уже наметившиеся в историографии подходы, – актуальная задача исторической науки. По нашему убеждению, исследовательские перспективы связаны с идеей о функционировании в России вплоть до середины XIX столетия не просто купеческо-крестьянского капитализма, но капитализма, сформировавшегося преимущественно в рамках старообрядческой религиозной общности. Однако при изучении этой сущностной особенности отечественного капитализма специалисты по-прежнему ограничиваются простой констатацией его конфессиональных черт.

Продвижение по этому пути необходимо начать с сопоставления как экономических, так и религиозных хорошо известных характеристик дореформенного периода. Общеизвестно, что в рассматриваемый период (начиная с семидесятых-восьмидесятых годов XVIII века и заканчивая серединой XIX-го) повсеместно развиваются ремесла и мануфактуры. И почти в каждое десятилетие этого периода промышленный потенциал российской экономики в среднем удваивался. При этом нельзя не заметить, что начало хозяйственного оживления, а затем и поступательный рост экономики совпадают с утверждением новой старообрядческой политики. Конец конфессиональным притеснениям был положен из прагматических соображений: на первый план вышли экономические потребности государства. Закономерным следствием этого поворота, который наметился еще в конце царствования Елизаветы I, стало постепенное возвращение староверия в общественно-экономическую жизнь.

Важная веха на этом пути – август 1782 года – выход знаменитого указа Екатерины II об отмене собирания с раскольников двойного оклада; таким образом, они приравнивались к остальному населению империи. Затем власти отказались от самого термина раскольники, разрешили принимать их судебные свидетельства и допустили к выборным должностям по Городскому положению 1785 года. В таких условиях староверие как религиозная общность пережило бурный расцвет. Как отмечали синодальные чиновники:

«зло усилилось до такой степени, какой и ожидать прежде было невозможно. Хотя раскол существует давно, но важнейшие успехи его принадлежат последней половине прошлого и началу нынешнего столетия (последние десятилетия XVIII и первые XIX века – А. П .), т.е. именно к тому времени, которое отличалось крайней веротерпимостью правительства, и вместе с тем было временем общего преуспевания отечества нашего» [363] .

Сопоставление развития купеческо-крестьянского капитализма и распространения старообрядчества подводит к мысли о том, что это не изолированные, а взаимоувязанные процессы. Русское крестьянство и выходцы из него – купцы всех трех гильдий – представляли народную среду с присущими ей традициями, бытом, языком. Объединительным началом выступала старая вера, являвшаяся своего рода идентификатором данного народного социума – главной силы торгово-промышленного развития в дореформенный период. Сравним свидетельства двух ключевых правительственных ведомств – финансов и внутренних дел, касающиеся Москвы. Из заключений МВД следовало, что раскол «соединяется преимущественно по оконечностям города», где оседают массы староверов, половина из которых пришлые. А вот обращение московского гражданского губернатора в Министерство финансов (март 1845 года). Он пишет о превращении Москвы в крупнейший чисто мануфактурный центр, объясняя это в первую очередь тем, что:

«многие фабрики по недостатку у нас в людях, сведущих по сей части, и самим способом сбыта произведений нигде в другом месте, кроме окрестностей столицы, существовать не могут» [365] .

Оба эти высказывания убедительно иллюстрируют, какой же именно капитализм с конфессиональной точки зрения преобладал в крупнейшем фабричном центре империи. Для нас представляет интерес и такое наблюдение полиции: известный капиталист-беспоповец Е. Морозов (старший сын основателя династии Саввы Морозова) задался целью увековечить между раскольниками свое имя, присвоив его новому толку – морозовскому. Для этого он развернул пропаганду собственной персоны как защитника староверия, причем не где-нибудь, а по фабрикам и промышленным заведениям Москвы и Московской губернии, что указывает, где концентрировались раскольничьи гнезда. Добавим, что в Москве старообрядцами являлось подавляющее большинство фабрикантов: из семнадцати крупных предприятий Лефортовской стороны всего лишь два принадлежали никонианам.

Заметим, что ключевая роль староверия в формировании российского капитализма отчетливо прослеживается и в региональных материалах. Так, на Украине раскольники заметно выделялись своей предприимчивостью среди местного населения. Известный российский статистик К.И. Арсеньев замечал:

«Пользуясь дозволением Екатерины II, раскольники поселились на Черниговских равнинах, внеся в Малороссию новую жизнь, своей деятельностью, трудолюбием далеко опередили малороссиян в промышленности...

Их посады наиболее зажиточные» [368] .

И действительно: например, в Каменец-Подольской губернии на 10 тысяч раскольников приходилось 200 человек купцов, а между мещанами и крестьянами господствующей церкви не имелось ни одного. Немецкий ученый барон А. Гакстгаузен, путешествовавший в 1843 году по ряду российских регионов, писал, что большая часть виденных им фабрик создана бывшими русскими крестьянами, не умевшими писать и читать. Среди этих вышедших из низов предпринимателей распространенно староверчество, при этом «между ними совсем нет дворян, как нет ни ученых, ни теологов».

Эти факты свидетельствуют о взаимосвязи экономических и религиозных характеристик. Хозяйственные инициативы старообрядцев определили динамику купеческо-крестьянского капитализма. Экономическое развитие, основанное на единоверческой общности, сопровождалось не только расширением производств, но и распространением староверия. Торговые предприятия и мануфактуры, сосредоточенные в руках раскольников, становились центрами религиозного влияния, которые привлекали значительное количество людей, увеличивая численность старообрядческих обществ. Это дало основание известному историку С.А. Зеньковскому говорить о распространении раскола в России в соответствии с известным принципом «чья страна, того и вера», но в применении к экономической сфере – «чье предприятие, того и вера».

Ярко выраженное староверческое лицо крестьянско-купеческого капитализма конца XVIII и первой половины XIX века вызывало в царской России неоднозначное отношение. Многие обращали внимание на своеобразие его истоков, или, говоря иначе, на особенности первоначального накопления. В купеческо-крестьянской экономике все процессы протекали настолько стремительно, что возникал вопрос: уместно ли в данном случае вообще говорить об этом -характерном для классического капитализма – этапе. Данное обстоятельство подметил А.Н. Островский в своих «Записках замоскворецкого жителя» (1846). Его рассказ об одном купце-раскольнике начинается таким образом:

«Как он сделался богатым, этого решительно никто не знает. Самсон Савич, по замоскворецким преданиям, был простым набойщиком в то время, как начали заводиться у нас ситцевые фабрики; и вот в несколько лет он миллионщик» [372] .

Подобные примеры в российской действительности – правило, а не исключение. Знакомясь с историями успешных предпринимательских родов, мы сталкиваемся с одним и тем же явлением: большие средства внезапно оказывались в распоряжении людей, ранее занимавшихся разве что мелкой торгово-кустарной деятельностью. Невольно создается впечатление, что купцами и промышленниками становились случайные люди, волею судеб в мгновение ока оказавшиеся обладателями целых состояний. Неудивительно, что на столь благоприятной почве расцвели легенды о криминальном происхождении крестьянско-купеческого капитализма. Этому способствовали чиновничьи круги, в частности сотрудник МВД, а также известный специалист по расколу П.И. Мельников (А. Печерский). Объясняя, как бедные крестьяне, не имея за душой практически ничего, через несколько лет оказывались состоятельными предпринимателями и начинали ворочать миллионами, он предложил свою версию. Катализатором этих невероятных метаморфоз явилось, якобы, нашествие Наполеона в 1812 году. Французский император привез и сбросил в Москве фальшивые русские ассигнации, намереваясь дестабилизировать финансовую систему самодержавия. Этим-то и воспользовались староверы: фальшивые деньги дали повод гуслякам, вохонцам и прочим заняться сверхприбыльным делом – благо было на кого списать свои деяния.

Мнение о криминальных причинах стремительного обогащения вчерашних крестьян из староверов прочно утвердилось в России. Так, князь В.П. Мещерский, описывая наследнику Александру Александровичу (будущему императору Александру III) свои поездки по стране, сообщил о распространенном среди староверов производстве фальшивых денег, которые сбывались на Нижегородской ярмарке. Он рассказал, в частности, что происхождение богатства от подделки ассигнаций предание приписывает:

«знаменитому дому Морозовых, ныне владеющих громадными бумагопрядильнями...

Савва Морозов, глава этого дома, недавно умерший, вышел из Гуслиц и был там простым ткачом и вдруг стал со дня на день владельцем значительного капитала» [374] .

В литературе дореволюционного периода о подобных аферах раскольников повествовалось как о не вызывающих сомнения фактах. Например, близкий к славянофилам А.С. Ушаков в книге «Наше купечество и торговля с серьезной и карикатурной стороны» (1865-1867) писал, что в тридцатых-сороковых годах XIX века много незаметного народу «выходило в люди» из уездных городов, сел и посадов. В том числе и из старообрядческих районов, где:

«с доморощенными станками для фальшивых ассигнаций и вырастающими с помощью их бумагопрядильнями, так скоро и споро ковались русские купеческие капиталы» [375] .

Известный писатель-народник Н.Н. Златовратский, оставивший зарисовки русской деревни, характеризовал отношение к раскольникам как настороженное, замешенное на уважении и страхе; православные священники редко ездили в селения староверов. И хотя те жили аккуратно и зажиточно, ощущение, что «все это добыто ими не чисто», никогда и никого не покидало. Того же мнения придерживался известный литератор, непосредственно вышедший из народа, – М. Горький. В его рассказах о купеческой среде неизменно упоминается сомнительное происхождение средств (фальшивые деньги, разбои, грабежи), с которых началось восхождение торгово-промышленных семейств. По словам Горького, эту уверенность ему еще в детстве (в конце 1870-х начале 1880-х) внушил дед. Он разъяснял внуку Алеше Пешкову, что все крупные купцы или их отцы староверческого Нижнего Новгорода – это бывшие фальшивомонетчики и грабители, которым, по народной пословице, просто повезло: «если не пойман, то не вор».

Для того чтобы описать староверческую модель капитализма в целом, необходимо проследить, как же на самом деле происходило становление раскольничьих хозяйств. На наш взгляд, криминальные версии, какими бы увлекательными они ни казались, несостоятельны. Более оправданной и убедительной кажется иная точка зрения: староверческий капитализм основан на общинном кредите, о чем свидетельствуют исследователи, обстоятельно изучавшие экономику староверия. Неслучайно религиозные воззрения раскола признали душеспасительной такую торгово-производственную деятельность, которая направлена на сохранение веры и поддержание единоверцев. Достижение этих целей являлось совместным делом, когда каждый вносил свой вклад в общие усилия. Общинный подход в экономике наиболее полно выражал духовно-нравственные ценности, лежащие в основе жизнедеятельности староверия. Конечно, этот подход не исключает возможности возникновения криминальных элементов, но определяющую роль они никак не могли играть.

Староверческий капитализм развивался не по классическим канонам, а по собственным духовным и организационным правилам. Они сформировались еще в первой половине XVIII века знаменитой Выговской поморской общиной и определялись необходимостью выжить во враждебной никонианской среде. Краеугольным камнем этого выживания стали отношения равенства всех членов общины – как в хозяйственном, так и в духовном смысле. Род занятий, положение в общине зависели от способностей каждого и от признания их со стороны единоверцев: простой крестьянин мог стать наставником или настоятелем. Это обеспечивала практика внутренней открытости и гласности, когда ни одно важное дело не рассматривалось тайно. Любой имел право заявить свои требования, и они выслушивались и поддерживались – в случае, если другие считали их сообразными с общей пользой. В такой атмосфере решались также и ключевые хозяйственно-экономические вопросы. Содействие внутриобщинных сил, братское доверие позволили Выговскому общежительству скопить громадные капиталы – своего рода общую кассу для различных коммерческих инициатив. В результате Выговское староверческое общежитие трансформировалось в самодостаточную, независимую от властей структуру, развивающуюся по своей внутренней логике. Известный писатель М.М. Пришвин – выходец из старообрядческой среды – воспевал край Выга, где его предки «боролись с царем Петром и в государстве его великом создавали свое государство», не совсем ему дружественное.

Устройство Выговской общины послужило моделью для хозяйственной и управленческой организации старообрядцев по всей стране. Со второй половины XVIII века, т.е. когда начал складываться внутренний российский рынок и ослабли гонения, раскол превращается в прогрессирующую экономическую систему в купеческо-крестьянском облике. Уже в 1770-х годах, в правление Екатерины II, происходит легализация староверия посредством оформления его новых крупных центров в Москве и Поволжье. Выйдя из-за границы, из лесов и подполья, старая вера начала заполнять российские просторы, преобразуя их своей хозяйственной инициативой. Однако экономика, выросшая из раскольничьей религиозной идеологии, не была капиталистической в полном смысле слова. Ее движущая сила и назначение состояли не в конкуренции развивающихся хозяйств, как это происходило и происходит в Европе, а в утверждении солидарных начал, обеспечивающих существование во враждебных условиях.

Эта особенность не осталась незамеченной. В 1780-х годах князь М.М. Щербатов, говоря о старообрядцах, подчеркивал, что все они «упражняются в торговле и ремеслах», демонстрируя большую взаимопомощь и «обещая всякую ссуду и воспомоществование от их братьев раскольников; и через сие великое число к себе привлекают». В первой половине XIX столетия эта же особенность вызывает уже серьезные опасения. Как, например, у московского митрополита Филарета, объяснявшего распространение раскола существованием в нем общественной собственности, которая, будучи его твердою опорой, «скрывается под видом частной». К тому же раскольничьи наставники, проживающие не где-нибудь, а в столице на Охте (имелся в виду П. Онуфриев-Любопытный), в своих сочинениях открыто «проповедуют демократию и республику». По убеждению знаменитого архиерея господствовавшей церкви, это доказывает, что раскол стал особой сферой:

«в которой господствует над иерархическим демократическое начало. Обыкновенно несколько самовольно выбранных или самоназванных попечителей или старшин, управляют священниками, доходами и делами раскольничьего общества... Сообразно ли с политикою монархической усиливать сие демократическое направление?»

 – вопрошал митрополит Филарет. С ним нельзя не согласиться: очевидно, что собственность, принадлежащая не конкретным людям, а общине через механизм выборов наставников и попечителей, не могла быть частной. Хотя для внешнего мира и государственной власти она именно такой и представлялась. Внутри же староверческой общности действовало правило: твоя собственность есть собственность твоей веры. Как отмечал один из полицейских чиновников, изучавших раскол:

«Закон этот глубокая тайна только агитаторов (т.е. наставников, - Л. П .), но она проявляется в завещаниях богачей, отказывающих миллионы агитаторам на милостыни, и в готовности всех сектаторов разделить друг с другом все, если у них одна вера» [387] .

Факты подтверждают, что именно таким образом и функционировала раскольничья экономика. Обратимся, например, к знаменитому старообрядческому Иргизу с его монастырями. В финансовом отношении их основание связано с деятельностью волжского купца конца XVIII – начала XIX века В.А. Злобина, который оплачивал значительную часть расходов на их строительство и содержание. Как водится, этот староверческий благодетель взялся словно бы ниоткуда: в молодости трудился пастухом, а выучившись грамоте, стал писарем в одном из селений. Но затем некие старики, убедившись в уме и деловых качествах молодого человека, решили вывести его в люди. У него быстро появляются деньги и общие дела с князем А.А. Вяземским, тогдашним генерал-прокурором, чьи владения простирались вдоль Волги. И за несколько лет В.А. Злобин превратился в миллионера. После 1785 года, когда староверам разрешено было занимать общественные должности, он избирался головой города Волгска. Его связям и знакомствам в Петербурге, в том числе и с министрами, могли позавидовать многие. Но главным делом В.А. Злобина всегда оставался Иргиз. Благодаря его доходам в монастыри лился денежный поток, благодаря его влиянию – получались все нужные административные решения и льготы. Однако славная история злобинской семьи завершилась так же стремительно, как и началась. Сам глава скончался в 1814-м, его сын погиб годом раньше в возрасте тридцати шести лет. А внук, законный наследник громадного состояния, успел вкусить столичной жизни и не пожелал приобщиться к вере своих предков. В результате после смерти жены В.А. Злобина – ревностной староверки, похороненной в одном из Иргизских монастырей, состояние семьи незаметно растворилось. Нерадивый внук получил в наследство от знаменитого деда какую-то деревянную чернильницу, несколько книг и поступил на службу в Петербурге – чиновником архива министерства иностранных дел.

Принцип «твоя собственность есть собственность твоей веры» прослеживается и в хозяйственном укладе Преображенского кладбища в Москве. В распоряжении исследователей находятся донесения полицейских агентов, расследовавших деятельность московских старообрядцев во второй половине сороковых годов XIX века. Для внешнего мира это было место, где располагались погосты с богадельнями, приютами и больницей. На самом же деле «кладбище» служило финансовой артерией беспоповцев федосеевского согласия. По наблюдениям МВД, касса «кладбища» помещалась в тайниках под комнатами федосеевского наставника С. Козьмина. В них хранились общинные капиталы, направляемые по решению наставников и попечителей на открытие или расширение различных коммерческих дел. Единоверцам предоставлялось право пользоваться ссудами из общинной кассы, причем кредит предусматривался беспроцентный, допускались и безвозвратные займы. Именно с этой помощью образовалось огромное количество торгов и производств. Однако возвратить взятое из кладбищенской казны и стать полноправным хозяином своего дела, т.е. попросту откупиться, не представлялось возможным. Можно было лишь отдать предприятие, запущенное на общинные деньги. Как известно, беспоповцы-федосеевцы не признавали брака, а значит, наследственное право не играло здесь роли, что усиливало общинное начало хозяйств. Воспитанниками Преображенского приюта были незаконнорожденные дети богатых купцов из разных регионов страны. Капиталами их отцов в конечном счете распоряжались выборные наставники и попечители Преображенского кладбища.

Любопытно и наблюдение полиции за торговыми оборотами купцов Первопрестольной: оно показало, что перед пасхой, когда фабриканты распускали рабочих по домам, то почти все владельцы православного исповедания постоянно прибегали к займам для проведения необходимых расчетов. Однако, купечество из кладбищенских прихожан никогда не нуждалось в деньгах: в их распоряжении была общинная касса. Все попытки выяснить хотя бы приблизительные объемы средств, которые циркулировали на Преображенском кладбище, ни к чему не приводили. Как утверждала полиция, немногие, кроме наставников и попечителей, осведомлены о реальном обороте общественных капиталов этого богадельного дома, а исчисление его доходов:

«едва ли может быть когда сделано при всех стараниях лиц, правительством назначаемых наблюдать за кладбищем» [394] .

Общинный характер собственности отчетливо просматривается в завещаниях староверов. Независимо от занимаемого положения раскольники с легкостью отдавали имеющуюся у них собственность и капиталы в распоряжение общин, а не законным с точки зрения правительства наследникам. Например, богатый купец Ф. Рахманов один миллион рублей отписал монастырю в Белокринице и на помощь бедным, другая же часть его капитала оказалась в распоряжении купца-единоверца К.Т. Солдатенкова, предусмотрительно введенного в число душеприказчиков, положив начало его богатству; в результате деньги продолжали работать под прежним контролем. Иногда власти опротестовывали передачу собственности и средств, незаконную с точки зрения гражданского законодательства. Так, было признано не имеющим юридической силы завещание московской купчихи Капустиной о передаче дома и земли в пользу Рогожского кладбища после смерти ее мужа и сестры. Это решение вызвало бурную реакцию властей, которые запретили передавать имущество указанному адресату и распорядились отдать его только законным наследникам. Московский военный генерал-губернатор князь Д. Голицын указал по этому поводу:

«...Сие совершенно справедливо... и может быть полезно не только в настоящем, но и во многих других подобных случаях, и быть некоторым способом к обузданию раскола» [396] .

В Петербурге по духовному завещанию купца Долгова принадлежащие ему дома передавались Выголексинскому общежительству. Власти и здесь вмешались в ситуацию, обеспечив передачу имущества умершего его юридическим наследникам; буква закона была соблюдена: все досталось законной наследнице – купчихе Голашевской. Однако вскоре выяснилось, что она является владелицей лишь номинально, реальный же собственник – все та же Выголексинская община, на нужды которой и идут доходы этой купчихи.

Вмешательство полиции в завещательные дела, ставшее постоянным с середины 1830-х годов, вызывало болезненную реакцию раскольников. Один из них обратился в МВД по поводу закрытия моленных в Москве и передачи домов, где они размещались, в пользу наследников. Ставя в пример Екатерину II, он писал:

«что всякого государства благосостояние основано на внутреннем спокойствии и благоденствии обитателей, и что тогда только обладатели государств прямо наслаждаются спокойствием, когда видят, что подвластный им народ не изнурен от разных приключений, особливо от поставленных над ними начальников и правителей» [398] .

Такое отношение к перемещению капиталов и собственности в рамках старообрядческой общности вполне объяснимо. Ведь эти процессы определялись сугубо внутренней конфессиональной логикой, тогда как из официального правового поля государства они выпадали.

Такими многообразными способами и перераспределялись финансовые потоки староверов, которые затем использовались на разных предпринимательских уровнях купеческо-крестьянского капитализма. Проиллюстрируем это на столь любимом историками семействе Рябушинских, точнее – на одном факте, сыгравшем ключевую роль в их восхождении. Основатель династии Михаил Рябушинский перешел в раскол из православия в 1820 году женившись на старообрядке (и сменив фамилию со Стекольщикова на Рябушинского). До этого он подвизался обычным мелким розничным торговцем, но благодаря коммерческим задаткам в новой среде получил более серьезную торговлю, став купцом третьей гильдии. В 1843 году произошло важное событие: супруги Рябушинские устроили брак своего сына Павла с А.С. Фоминой. Она была внучкой священника И.М. Ястребова – одного из самых влиятельных деятелей Рогожского кладбища, где ничего не происходило без его благословения. Доступ к денежным ресурсам сделал свое дело: уже через три года у Рябушинских появилась крупная фабрика с новейшим по тем временам оборудованием, и это позволило им подняться на вершины предпринимательства Москвы. Ко времени кончины основателя династии (1859) его капитал превышал 2 млн рублей. Как тут не согласиться с мнением, что:

«многие из главных московских капиталистов получили капиталы, положившие основание их богатству, из кассы раскольничьей общины» [400] .

Разумеется, подобная циркуляция денежных средств не могла быть отражена в каких-либо официальных статистических отчетах. Но о том, что дело обстояло именно таким образом, косвенно свидетельствуют собираемые властями данные о действующих мануфактурах. В этих материалах обращает на себя внимание формулировка: фабрика «заведена собственным капиталом без получения от казны впомощения»; в просмотренном нами перечне, включающем более сотни предприятий московского региона, она встречается практически в 80% записей.

Подобные источники финансирования крестьянско-купеческого капитализма были распространены повсеместно. О них дают представление записки Д.П. Шелехова, который в дореформенные годы путешествовал по старообрядческому Владимирскому краю. В одной сельской местности, в 16 верстах от г. Гороховца, Шелехов столкнулся с «русскими Ротшильдами», банкирами здешних мест. Братья Большаковы располагали капиталом в несколько сот тысяч рублей, ссужая их промышленникам и торговцам прямо на месте их работы. Передача купцам и крестьянам денег – порой немалых – происходила без оформления какой-либо документации: на веру, по совести. Летом оба брата выезжали в Саратовскую, Астраханскую губернии для размещения там займов. Удивление автора записок не знало границ, когда при нем какому-то мужику в тулупе выдали 5 тысяч рублей с устным условием возврата денег через полгода. Опасения в вероятном обмане, высказанные им как разумным человеком, были отвергнуты. По утверждению кредиторов, такого не могло произойти, поскольку все не только хорошо знакомы, но и дорожат взаимными отношениями. К тому же о делах друг друга каждый неплохо осведомлен, и обмануть здесь удастся лишь один раз, после чего уже и «глаз не показывай и не живи на свете, покинь здешнюю сторону и весь свой привычный промысел». Д.П. Шелехов заключает:

«Вот вам русская биржа и маклерство!. Господа писатели о финансах и кредите! В совести ищите основание кредита, доверия, народной совестью и честыо поднимайте доверие и кредит, о которых так много нынче говорят и пишут ученые по уму, но без участия сердца и опыта» [402] .

Эти примеры убедительно доказывают, что рост купеческо-крестьянского капитализма происходил на общинных ресурсах. Существовавшая в тот период финансовая система не была нацелена на обслуживание многообразных коммерческих инициатив, а кредитные операции в дореформенный период находились в руках иностранных банкирских домов, обеспечивавших бесперебойность интересовавших их внешнеторговых потоков. Банковские же учреждения России, созданные правительством, концентрировались на другой задаче: поддержании финансового благосостояния российской аристократии и дворянства, что обеспечивалось предоставлением им ссуд под залог имений. Что же касается кредитования непосредственно коммерческих операций, то для этого, начиная с 1797 года, открывались учетные конторы в Петербурге и Москве, а также в портовых городах: Одессе, Архангельске, Феодосии. Однако эти структуры, также, работали опять-таки только под залог экспортных товаров. В 1817 году они были преобразованы в Государственный коммерческий банк, с сохранением функций по обслуживанию исключительно экспортно-импортных операций. Неразвитость коммерческого кредита приводила к накапливанию весьма значительных сумм, которые негде было разместить, кроме как под залог дворянской недвижимости. Этот процесс продолжался всю первую половину XIX века. Перед отставкой Министра финансов Е.Ф. Канкрина в 1843 году общие вклады в системе госбанков достигали 477 млн рублей; при этом выплачивать проценты по ним был обязан собственник, т.е. российское правительство. Отсюда правомерен вывод: вся государственно-кредитная система России имела целью лишь обеспечение интересов господствующего сословия – дворянства и не сыграла большой роли в мобилизации капиталов для промышленности. Купеческо-крестьянский капитализм формировался и существовал вне банковской системы того периода.

Продолжая его характеристику, следует обратить внимание на отношения, существовавшие внутри якобы капиталистических хозяйств. Восприятие их как общинной, а не частой (т.е. конкретно чей-то) собственности прослеживается не только у тех, кому было поручено управлять ею, но и у рядовых единоверцев, работавших на производствах. Вот одно из свидетельств конца XVIII века: в Хамовнической стороне Москвы двое братьев-купцов завели ситцевую фабрику. На ней трудились сто вольнонаемных мастеров, которые, как следует из документа, вели себя вполне самостоятельно, по-хозяйски контролируя ход производства и время работы. Один из владельцев пошел на конфликт с людьми, причем поссорился не только с ними, но и с братом, который не поддержал его в этой ситуации. В результате для продолжения деятельности ему пришлось просить у власти разрешение на покупку трех сотен душ крепостных мужского пола с условием: где тех крестьян будет дозволено купить, туда фабрика и переедет. Этот пример показывает реальное положение и вес простых рабочих в делах того предприятия, на котором они трудились. Очевидно, данный случай выходит далеко за рамки представлений о наемном труде, свойственных классической капиталистической практике.

Своеобразные отношения между рабочими и хозяевами фиксировали также внимательные наблюдатели. Православный священник И. Беллюстин, публиковавший заметки о старообрядчестве, описывал посещение сапожного производства в большом (в несколько тысяч человек) раскольничьем селении Тверской губернии. Староверы образовывали здесь артели по 30-60 работников, которые не только обладали правом не соглашаться с хозяином (т.е. с тем, кто представлял интересы работников вне их мира. – А. П.) по самым разным вопросам, но и могли подчинить его своему мнению. И. Беллюстин оказался, например, свидетелем горячих споров в артели о вере:

«...Тут нет ничего похожего на обыкновенные отношения между хозяином и его работником; речыо заправляют, ничем и никем не стеснясь, наиболее начитанные, будь это хоть последние бедняки из целой артели; они же вершат и поднятый вопрос» [407] .

Хозяин в спорных случаях оказывался перед серьезным выбором: или подчиниться артели (а между артелями в селении существовала подлинная солидарность), пли встать в разлад с нею, т.е. с целым обществом. Неудивительно, что, как правило, хозяин предпочитал первое, поскольку каждый, независимо от рода занятий и своей роли, был крепко вплетен в этот социальный организм.

Подобные отношения между работниками и хозяевами существовали и на появляющихся крупных мануфактурах. Например, в староверческом анклаве Иваново в 1830-1840-х годах уже насчитывалось около 180 фабрик. Имена их владельцев – Гарелины, Кобылины, Удины, Ямановские и др. – были широко известны в центральной России. Заметим, что возглавляемые ими предприятия состояли из артелей, являвшихся основной производственной единицей. Артель непосредственно вела дела, «рядилась с хозяином», получала заработанное, т.е. оказывала ключевое влияние на весь ход фабричной жизни. В таких условиях сформировался особый тип «фабричного», «мастерового», психологически весьма далекий от обычного работника по найму в классическом капиталистическом смысле этого слова. Серьезно изучавшие дореформенную мануфактурную Россию, замечали: если высший класс с завистью, но без уважения относится к этим капиталистам из крестьян, то «чернь... богатство их считает своим достоянием, выманивая его по частям посредством ловкости и хитрости». Это порождало разговоры о том, что фабрика портит народ, что под ее влиянием простолюдин утрачивает чистоту нравов. Официальные власти усматривали здесь криминализацию взаимоотношений, недоумевая: как могут простые фабричные работники держаться с хозяевами с наглой самоуверенностью и ставить себя с ними на равных? Эту черту фабричной жизни дореформенной России подметили и советские историки. Правда, их вывод был своеобразным: якобы «фабричная жизнь начинала вырабатывать людей, не безропотно переносящих произвол и эксплуатацию».

В заключение сделаем необходимые, на наш взгляд, обобщения. Очевидно, что целью любого правительства является получение как можно больших доходов. Кроме того, стремление закрепить за Российской империей статус полноправной европейской державы потребовало значительных финансовых средств и преодоления хронического бюджетного дефицита. Решению этих задач подчинялась коренная перестройка экономического организма страны. Ее ключевыми направлениями стали расширение круга налогоплательщиков, создание внутреннего рынка, развитие торговли и мануфактур. Новые условия стимулировали товарно-денежные отношения, что представлялось перспективным с точки зрения увеличения налоговых поступлений. Полномасштабно этот курс воплотился при Екатерине II: с семидесятых годов XVIII столетия в России начался поступательный промышленный рост, основанный на свободе предпринимательства, а не только на государственной поддержке. Конечно, российские власти придерживались европейских сценариев, где опора на рыночный торгово-промышленный сектор стала залогом становления мощных экономик. Однако в России этот путь привел к другим результатам.

Напомним, что на Западе утверждение капитализма проходило в условиях, когда окончание религиозных войн в середине XVII века зафиксировало разведение противоборствующих сторон – католиков и протестантов – по странам. Данное обстоятельство имело огромное значение: статус победителя лишался какого-либо смысла, поскольку в государстве со своей верой в качестве господствующей нельзя чувствовать себя ущемленным. Так что бурный рост капиталистических отношений происходил, как правило, в однородных конфессиональных общностях. Они не были отягощены грузом религиозного противостояния: напряжение уходило в прошлое, уступая место либеральной терпимости. Другими словами, в Европе капиталистическое развитие не являлось средством выживания для той или иной конфессии. Экономика здесь основывалась на частной собственности, незыблемость которой стала принципом хозяйственного устройства, признанного всеми общественными слоями.

Российские же реалии были принципиально иными. Разрешение религиозного конфликта, не повлекшее территориального размежевания по европейскому варианту, привело здесь к сосуществованию на единой земле победителей и побежденных. Разумеется, последние находились в заведомо униженном положении и ощущали себя изгоями в обществе. Поэтому задача выживания – не только в хозяйственном, но и в духовном смысле – оказалась для них насущной. В таких условиях и началось в России распространение новых капиталистических веяний. При этом на существование раскола российские власти взглянули по-европейски, решив вовлечь в созидательные процессы всех, кто способен их поддержать, а религиозные нюансы сгладить веротерпимой практикой. Однако то, что подобные рецепты применимы лишь в европейской среде и малоэффективны в российского общественном пейзаже, тогда еще никто не осознавал.

Становление внутрироссийского экономического пространства открыло – прежде всего для староверия – невиданные перспективы. Энергия раскола постепенно трансформировалась в создание огромной хозяйственной корпорации, выросшей на религиозных старообрядческих структурах. Наиболее полно ее суть и отражает понятие купеческо-крестьянский капитализм. Именно старообрядческое крестьянство преобразило гильдейское купечество России. Капитализм же дворянский, иностранный в первой половине XIX века играл незначительную роль, поэтому внутренний рынок стал экономической вотчиной раскола. Однако капитализм в купеческо-крестьянском облике преследовал свои цели. Увидев новые возможности, староверие направило все ресурсы на приспособление к чуждой ему действительности никониан. Это выразилось в общинных принципах ведения хозяйства, где институт частной собственности и конкурентные начала играли второстепенную роль.

Осознанное стремление властей развивать промышленность на принципах частной собственности и конкуренции привело на практике к возникновению хозяйственного уклада, который эти базисные основы экономики отвергал. Возникновение такой модели, имеющей мало общего с классическим капитализмом, и стало следствием специфики конфессиональной рассортировки, что и предопределило своеобразие российского капитализма как хозяйственно-управленческой системы, предназначенной для противостояния никонианскому миру.