Армянин Карен Геворкян, азербайджанец-полукровка Мамед Мирзоев и русский человек Александр Кашлев работали вместе в одной конторе, которая как-то контролировала коммунальные платежи. Сидели они в небольшой комнате полуподвального этажа, за тремя одинаковыми столами. Все трое были бездельники, то есть они круглый год сочиняли отчеты, памятки, никому не нужные ответы на никому не нужные запросы, и это их сильно объединяло. Поэтому сосуществовали они мирно и даже отчасти дружно: вместе ходили обедать в ближайшую забегаловку, весело резались в нарды, когда надоедало валять дурака, бывало, соборно выпивали по предпраздничным дням, и не было случая, чтобы один заложил другого, если, например, посреди рабочей недели Карен отправлялся в родное село за жизненными припасами, Мамед уезжал на Севан рыбачить, а Кашлев неожиданно запивал. Между ними происходили, конечно, трения, главным образом, в связи с положением в Карабахе, и даже дело доходило до отчаянных перепалок, но Кашлев неизменно водворял мир.

– Кончай базарить! – в таких случаях говорил он, и Карен с Мамедом почему-то сразу проникались сознанием мелочности национальных противоречий.

И вот однажды, солнечным будним днем, около одиннадцати утра, когда Геворкян мучительно сочинял никому не нужный ответ на никому не нужный запрос, Мирзоев оттачивал карандаш, а Кашлев сидел за большим листом ватмана и бился на д стенгазетой под названием «Коммунальник», – разда лся оглушительный, какой-то конечный треск, переходящий в протяжный грохот. Вдруг погас свет, который в полуподвале горел всегда, и наступили мгновения ужасающей тишины. Эти мгновения можно было по пальцам пересчитать – что-то на пятом пальце сверху на полуподвал обрушилась глыба весом, наверное, с Арарат. И опять все замерло, как скончалось; мрак и безмолвие установились некие глубоководные, неземные. И вдруг раздается голос:

– Братцы, откликнитесь, кто живой…

Это Кашлев осторожно запрашивал тишину. Что-то зашевелилось в правом углу, что-то там посыпалось, зашуршало, а затем Геворкян сказал:

– Кажется, я живой…

И после некоторой паузы продолжение:

– Или я уже на том свете и это только так кажется, что живой…

– А Мамед? – с сомнением в голосе спросил Кашлев.

– Про Мамеда я ничего определенного не скажу.

Тут послышался легкий стон, в котором было столько страдания, что Карен с Александром поняли: продолжается земное, материальное, но только очень страшное бытие. Кашлев слышно пополз в ту сторону, откуда донесся стон, и вскорости сообщил:

– И Мамед живой, но, по-моему, не совсем. Сейчас будем оказывать первую помощь, ты, Карен, давай подползай сюда.

– Только ты постоянно подавай голос, а то я обязательно заблужусь.

– А чего говорить-то?

– Да что хочешь, то и говори.

– Я лучше спою.

– Ну пой…

И Кашлев затянул что-то невразумительное.

Когда Геворкян приполз-таки на кашлевскую песню, они стали вдвоем ощупывать тело Мамеда в поисках раны, которая нуждалась бы в перевязке. Мамед все стонал, стонал и вдруг рассердился.

– Я вам что, девушка?! – сказал он.

– Ну слава богу! – воскликнул Кашлев. – А еще потерпевшего разыгрывал из себя…

Мамед без слов взялся за первую попавшуюся товарищескую руку и приложил ее к ране на голове: из нее обильно сочилась кровь. Поскольку это оказалась геворкяновская рука, Карен порвал на себе рубашку и кое-как замотал Мамеду рану на голове.

– Будет жить, – сказал он при этом. Мамед тяжело вздохнул.

Какое-то время сидели молча; мрак кругом был прежний, непроницаемый, но ужасная тишина вроде бы понемногу стала сдавать – кажется, кто-то ругался по-армянски в значительном отдалении, что-то пощелкивало за правой стеной, кто-то скребся, должно быть, крысы.

– Интересно, а что это было? – это Кашлев как бы подумал вслух.

Геворкян несмело предположил:

– Наверное, экстремисты из Сумгаита организовали диверсию против мирного населения.

– Ты все-таки думай, что говоришь! – завелся Мамед, насколько ему позволяла рана.

– Кончай базарить! – с чувством произнес Кашлев. – Тут, может быть, существовать осталось считанные часы, а вы разводите межнациональные предрассудки.

– Ну, тогда это было землетрясение, – поправился Геворкян.

– Я думаю, что началась третья мировая война, – глухо сказал Мамед, – и американцы нанесли нам ракетно-ядерный удар, какая, понимаете, сволота!..

И всем стало страшно от этих слов, но не просто страшно, не по-обыденному, а, так сказать, героико-трагедийно.

– Ну, тогда все, кранты! – упавшим голосом молвил Кашлев. – Кончилась мировая цивилизация! А как жалко-то, братцы, высказать не могу!

– Чего тебе жалко? – почему-то с неприязнью спросил Мамед.

– Да всего жалко! Эчмиадзина жалко, Девичьей башни жалко, Кунсткамеры в Ленинграде – даже Парижа жалко!..

– А ты что, бывал в Париже? – справился Геворкян.

– Нет, в Париже я не бывал. Я, честно говоря, за всю свою жизнь даже в Ленинграде не побывал. Но Парижа все равно отчего-то жалко…

– И нигде-то мы с вами не были, – запричитал Геворкян, – и ничего-то мы не видали… А я даже потомства после себя не оставил, ну какой я после этого армянин?!

Мирзоев ему сказал:

– Ты нормальный армянин, я тебя одобряю. Я только не одобряю, что вот мы на пороге смерти, а жизни не видали как таковой. Клянусь мамой: с дивана на работу, с работы на диван – вот и вся чертова наша жизнь! Ну, на рыбалку съездишь, – a так одно недоразумение и тоска.

– Мало того что мы жизни не видели как таковой, – поддержал его Кашлев, – мы еще подчас отравляли ее межнациональными предрассудками, верно я говорю?

Геворкян с Мирзоевым значительно промолчали.

– Хотелось бы знать: и долго нам здесь сидеть? – немного позже спросил Карен.

Кашлев ответил:

– Если это землетрясение, то нас обязательно откопают. Суток так через пять. А если это третья мировая война, то тут нам, товарищи, и могила. Потому что некогда заниматься заживо погребенными, надо оккупантам давать отпор!

– Даже если это землетрясение, – глухо сказал Мамед, – то мы все равно пять суток не отсидим. Во-первых, без воды, во-вторых, прохладно.

– Да еще и разговариваем много, – добавил Кашлев. – Давайте помолчим, будем сберегать силы.

И они замолчали, причем надолго.

Они молчали, молчали, а потом Геворкян сказал:

– Нет, я хоть перед смертью наговорюсь! Всю жизнь молчал, так хоть перед смертью наговорюсь! Мое такое мнение: неправильно мы живем! Точнее сказать, жили, а не живем. Надо было любить друг друга, потому что любовь – это единственная радость, которая имеется на земле. Надо было друг другу ноги мыть и юшку пить, как русские говорят. Вот чего мы с тобой ругались, Мамед, – ответь?

– Дураки были, – сказал Мамед.

– Я приветствую такую постановку вопроса, – на подъеме сообщил Кашлев. – То есть мне межнациональная гармония по душе!

На этом вдруг замолчали, точно у всех и впрямь истощились силы. Сморило парней, должно быть; не прошло и получаса, как они захрапели на разные голоса.

Воспряли ото сна они неизвестно в которое время суток, потому что все трое не курили, и потому не могли осветить часы. Проснувшись, они обменялись несколькими пустейшими замечаниями и прочно задумались о грядущем небытии. Смертные думы уже настолько их захватили, что они и потом не разговаривали почти. Кашлев немного попел вполголоса, а так не было ничего. Было настолько холодно и голодно, что кончина представлялась уже приемлемой, если даже чуточку не желанной. Спустя несчитанные часы все трое опять заснули – видать, наступила ночь.

Проснулись они от грохота: кто-то чем-то долбил руины прямо над головой.

– Живем, орлы! – диким голосом закричал Кашлев и по ненормальному рассмеялся.

– Значит, все-таки землетрясение, – заключил Мирзоев.

– Или диверсия экстремистов из Сумгаита, – сказал задумчиво Геворкян.

– Ты все-таки думай, что говоришь! – завелся опять Мамед.

– Кончай базарить! – вмешался Кашлев. – Снова вы, такие-сякие, принялись за свое!

Как только настала пауза, вызванная сознанием мелочности национальных противоречий, извне донеслись странные звуки, которые вогнали парней в тяжелое удивление; именно – звучал иностранный говор и лай собак.

– Нет, ребята, – горько заметил Кашлев, – и не землетрясение это, и не диверсия, а последняя мировая. Французы выбросили десант! Наверное, сначала американцы нанесли ракетно-ядерный удар, а потом французы выбросили десант.

– Почему ты думаешь, что это именно французы? – спросил его Геворкян.

– Потому что я в техникуме изучал французский язык.

– А как по-французски будет Париж? – зачем-то спросил Мирзоев.

– Да так и будет, только противным голосом.

Вслед за этими словами все трое внимательно прислушались к внешним звукам: лаяли собаки, враги разговаривали ровно, уверенно, как и полагается победителям.

– Что же теперь делать? – сказал Мамед. – Я все-таки офицер запаса, а не белобилетник какой-нибудь!

– Ничего не делать, – ответил ему Карен. – Сдаваться будем на милость победителя. Ничего: французы – народ культурный.

– Я тебе сдамся, я тебе сейчас сдамся! – с угрозой воскликнул Кашлев. – Зубами будем, такие-сякие, врагу глотку перегрызать, пока он нас замертво не положит! Лично я с французами еще за тысяча восемьсот двенадцатый год, ребята, не расквитался. И знаю я их культуру! Это они у себя в Париже культурные, а в тысяча восемьсот двенадцатом году они из России посуду обозами вывозили! Вот обдерут нас опять как липку, сразу почувствуете западную культуру!

– Это ты зря, – возразил Мамед. – Они, конечно, свое возьмут, но зато наконец наведут порядок.

Геворкян добавил:

– И, конечно же, вернут Армении Карабах.

– В таком случае, – молвил Мирзоев, – я им тоже буду глотку перегрызать!

Кашлев сказал:

– А потом, Мамед, ты же при их порядке умрешь с голоду под забором. И мы с Кареном помрем при нашей специализации. Нет, ребята, будем стоять, как под Сталинградом, до последнего издыхания! Обидно только, что нам опять поначалу намяли ряшку…

Тем временем внешние враждебные звуки приблизились настолько, что уже можно было разобрать отдельные восклицания.

– А зачем они вообще нас откапывают, не пойму? – заинтересовался вдруг Геворкян.

– Они не нас откапывают, – объяснил ему Кашлев, – а материальные ценности, такая у них культура.

– Ладно, – сказал Мирзоев, – говори про стратегию, про тактику говори.

– Стратегия и тактика у нас будет такая: в каждую руку берем по булыжнику, и пускай они, сволочи подойдут!

Собственно, так и сделали: когда примерно через час парней откопала бригада французских спасателей, они выкарабкались наружу и тесно встали, держа в каждой руке по камню; к ним было бросились со всех сторон люди, но Кашлев грозно провозгласил:

– Смерть французским оккупантам! – и поднял камень над головой.

– Чего, чего? – изумился кто-то из наших, работавших меж французов.

– Смерть французским оккупантам… – уже неуверенно сказал Кашлев.

Спасатели подумали, что ребята на радостях очумели.