Небольшой одинокий дом. Когда-то он был белым, но теперь серый от непогод. Помещение, где я сейчас нахожусь, — большое, голое. Уборная, спальня, напоминающая камеру, и грязная кухня. В одной стене окно и открытая дверь, в другой — одно окно. Я сижу на чем-то вроде кровати. На стене против меня висит календарь, с календаря улыбается светловолосая женщина.
На кого-то она похожа, эта блондинка. Глаза у нее чересчур синие, зубы чересчур белые и ровные. Если б такая существовала на самом деле, она не могла бы ни говорить, ни дышать, ни жить. В ней не чувствуется плоти, запаха женского тела. Она — словно мертвая бабочка, приколотая к глянцевитой бумаге, бабочка, которая никогда не была живой. Нина не такая. Нина — сама жизнь, ее очарование. И потом, она не блондинка и глаза у нее совсем другого цвета. Об этой, что на календаре, наверное, мечтает Лоинас. Когда сидит совершенно один вот тут, на кровати, где сейчас сижу я.
Города не видно. Его скрывает гора, голая, каменистая, желтоватая. Из другого окна тоже ничего, кроме части склона, не видно. Иссохшая земля, то тут, то там стеклянным блеском вспыхивает на солнце известняк. Ни дерева, ни травинки.
Вечером, вероятно, можно увидеть огни города, наверное, слышен даже его шум. Вчера я ничего не заметил, не успел. Отблески города, его огней висят в темной пустоте словно искристый туман или светящийся столб дыма. На широких улицах извиваются в судорогах разноцветные огни, льется свет от фонарей, из окон, мелькают то красные, то зеленые вспышки реклам, а в центре — вереницы автомобильных фар, красные огоньки полицейских машин. Большие прожекторы казарм. Фонарь у серого высокого здания тюрьмы. Мигающие огоньки в окнах домишек, разбросанных по склону. Сияющие окна президентского дворца. Свет в портале дома Нины. И не гаснущая до поздней ночи лампа в кабинете Доктора, освещающая потные встревоженные лица. Небо синее, ни одного облачка. Утро, часов, наверное, десять или, может быть, одиннадцать. Я не захватил часы, когда за мной пришли так спешно. Остались на кровати под матрасом, ведь меня разбудили на рассвете. Кто-нибудь нашел их, вероятно, и взял себе. Часы хорошие. Серебряные. Со светящимися цифрами, видными в темноте. Глупо я поступил, что сунул часы под матрас, сейчас они были бы у меня на руке, я знал бы, который час.
А вон два грифа летают, высоко. Словно плывут без всякого усилия по невидимым волнам. Крылья распластаны, лапы вытянуты вдоль хвоста. Медленно кружат, им, наверное, сверху видно все. И крыша дома, и иссохший пустырь вокруг. И конечно, бычок, привязанный к столбу.
Я увидал его сегодня рано утром. Я поднялся, едва лишь рассвело, чуть только стало немного светлеть. Ночь я провел тяжелую, не мог спать по-настоящему. Ворочался, то и дело просыпался, охваченный внезапным страхом. И не сразу вспоминал, где нахожусь. Может, это оттого, что кровать непривычная — жесткая, узкая. Будто на операционном столе лежишь. И потом, я, разумеется, волновался. Прислушивался, всматривался в темноту. Все казалось, будто за мной пришли. Будто меня схватили. Застали врасплох.
На рассвете я вышел из дома. Хозяин еще не вставал. Его зовут Лоинас. Услышав, как я открываю дверь, он сразу же вскочил: «Что такое? Что случилось?» Испугался почему-то. Пришлось объяснить: «Все в порядке, приятель. Просто уже светает, а мне не спится. Хочу пройтись немного, размяться». Он оделся и пошел за мной. Кажется, боялся оставить меня одного.
Лоинас небольшого роста, широкоплечий. Вчера вечером я его не разглядел как следует. Руки у него большие, сильные, не по росту. С толстыми короткими пальцами и вздутыми венами, похожими на червей. Кожа на руках и лице обветренная, красноватая, цвета старого кирпича.
Тут, перед домом, я и увидел бычка. Низко опущенная голова почти вплотную притянута веревкой к столбу. Глаза налиты кровью, язык висит. Бычок вздрагивал кожей, обмахивался хвостом, зад и ноги его были выпачканы навозом. И сам он был навозного цвета, темно-желтый, землистый, такого цвета бывают бездомные собаки. И довольно тощий. Кости торчали на заду, будто крючья. Холощеный, по-видимому давно. Время от времени бычок фыркал, то ли от ярости, то ли от боли, когда мы проходили, повел следом глазами. От фырканья его поднималась с земли пыль. «Он какой масти?» — спросил я, просто чтобы не молчать. Трудно оставаться с человеком с глазу на глаз и не говорить ни слова. «Серый». Серыми бывают кошки, подумал я. А бычок скорее буро-коричневатый, цвета опавших листьев, смоченных дождем.
«Сегодня я его разделаю», — сказал Лоинас; он шел за мной все время, не отставая ни на шаг. Я поглядел на бычка, потом принялся кидать камни. Плоские блестящие камешки летели по кривой, взрезая воздух. Лоинас посмотрел, как я кидаю камешки, потом сказал: «Хуже нет — дожидаться». Я предложил ему тоже бросить, посмотрим, кто дальше, и довольно долго мы этим и занимались, словно двое мальчишек. Слышалось только усиленное кряхтенье да жужжанье летящих камней. Я забросил один очень далеко, Лоинас так не сумел.
Если бы Доктор меня сейчас увидел, он стал бы смеяться, а может быть, рассердился бы. Счел бы такое развлечение неподходящим для человека, который, подобно мне, участвует в столь серьезном деле.
Но надо же чем-то заняться, чтобы убить время.
Мы вернулись в дом, позавтракали кофе и черствым хлебом. В хлебе были муравьи.
Крошечные рыжие муравьи забились в поры мякиша, приходилось дуть изо всех сил, чтобы их оттуда выгнать. «Мы с тобой фыркаем, как тот бычок», — сказал я вдруг. Лоинас неохотно засмеялся.
Сейчас я смотрю на двух грифов, что кружат медленно в вышине. Догадались, видимо, что бычка скоро забьют. Висят на неподвижных крыльях, смотрят круглыми своими глазами, сверху смотрят и видят длинный скат горы, крутой скат крыши и спину бычка, тоже как скат. Видят они, наверное, и город за лысой горою, и дорогу через сухой овраг, что поднимается к дому и тянется дальше. И когда пойдет по дороге машина, они первыми ее увидят. Но если машина появится, я издали услышу шум мотора. Времени хватит, я запру дверь, возьму револьвер и встану в проеме окна. А можно выбраться из дому через заднюю дверь и пробежать по склону на другую сторону горы.
Лоинас, кажется, ничего не подозревает, да к тому же неразговорчив. Стережет дом да выполняет приказы генерала. Он знает генерала с давних пор. «С мальчишеских лет я с ним», — говорит он.
Меня же привез сюда Испанец. Очень сильный широкоплечий человек. Руки у него такой же толщины, как ноги. Красное, выдубленное солнцем лицо — в мелких морщинах. А руки волосатые. И он постоянно чистит ножичком ногти. И бакенбарды у него огромные, курчавые, на полщеки. Испанец сказал мне: «Будешь ждать здесь. Приказ изменили». И привез меня в этот дом уже к вечеру. Машину вел еще один из людей генерала. Мне известно только, что приказ изменили. Что-то не удалось, или получилось не так, как ожидали. Может, генерал распорядился привезти меня сюда, или это решение Доктора. А ведь все, казалось, было подготовлено. Сегодня на рассвете — переворот. Совсем рано. Когда еще темно. Наши должны схватить того человека. Его, вероятно, уже увезли. Город в волнении. Газеты вышли с огромными заголовками, буквы с кулак величиною: «Президент исчез. Формируется новое правительство». А я здесь, меня привезли Испанец и его помощник.
Оставили с Лоинасом, сами уехали. «Присматривай за сеньором», — сказали они Лоинасу при мне. Но кто знает, что еще они ему сказали, когда остались наедине. Уж если ввязался в такие дела, приходится быть начеку.
Испанец давно уже занимается подобными вещами. С молодых лет, с тех пор, когда генерал с людьми из охраны подняли мятеж. Испанец тогда впервые отличился, смелый он, да и мошенник порядочный. «Ни в чем не могу отказать генералу», — так он говорит.
Я всего лишь несколько раз видел генерала. Маленький, бледный, худой. Нервный, наверное, беспокойный. Глаза большие, взгляд пристальный. Трудно поверить, что он — герой, прославленный множеством опасных приключений. Настороженный, подозрительный. Выражение лица — как у игрока в шахматы. Человек, у которого на совести столько смертей, невольно внушает недоверие и даже страх. Видно, что убить ему ничего не стоит.
Иногда он молчит часами, и неизвестно, о чем думает. Иногда же начинает вдруг говорить долго, подробно, приятным голосом и выражается изысканно. Не «женщина», к примеру, а «дама», не «мужчина», а «кавалер», не «вечеринка», а «ассамблея». Или начнет рассуждать о том, как выращивать молочный скот. О «полном стойловом содержании», о «сезонном стойловом содержании». И не знаешь, как связать такие речи со всем тем, что известно о его жизни. Я говорил о генерале с Доктором. Сказал, что не доверяю генералу. «Так ли необходимо связываться с человеком, пользующимся дурной славой?» Но Доктор каждый раз отвечает одно и то же. Чтобы действовать, нужны люди действия, хлеб пекут пекари, мессу служат священники. Революции нужны люди действия для свершения некоторых необходимых акций.
Это верно, что придется действовать жестко и в опасных условиях, и все равно генерал мне не нравится. «Он ничего не может совершить самостоятельно», — уверяет меня Доктор. Доктор считает, что генерал нуждается в ученых людях, он один не в состоянии осуществить руководство движением. «Потом мы дадим ему какой-нибудь пост. И все тут». После переворота мы переменим все. Испанцу ничего об этом не известно, генералу — тоже. Сам Доктор испугался бы, если б узнал, какой путь мы собираемся избрать. Мы покараем всех виновных. Заставим возвратить награбленное. Мы учиним страшные расправы. Свершим праведный суд.
Доктор — толстый, румяный, щекастый, с небольшой лысинкой. На ходу покачивается. Голос у Доктора тонкий, визгливый, а говорит он без передышки. Начнет разъяснять какой-нибудь свой план — конца не видно. «Мы соберем всех покинутых детей, друг мой, мы воспитаем их, сделаем полезными людьми».
В этом он прав. Много у нас в городе беспризорных детей. Грязные, оборванные, недоростки. Бродят босые, сквернословят. Воруют, курят. Просят милостыню. По лицам видно, что им уже знакомы пороки. Как-то раз Испанец хотел дать одному такому мальчишке глоток рома. Просто чтоб позабавиться. Пришлось мне вмешаться. «Разве можно такое делать, Испанец? Нехорошо ребенку водку давать». Испанцу это не понравилось. Сказал сердито: «Очень уж ты нежный».
Лоинас пришел, а я все сижу на кровати, смотрю в потолок. На потолке полосатый паук охотится за мухой. Какой он быстрый, как ловко прыгает. Видимо, очень сильный, а ведь такой маленький. Серый с черным. Сидит неподвижно в засаде, потом начинает потихоньку подбираться к мухе на расстояние прыжка.
Лоинас спрашивает, не соглашусь ли помочь ему разделать бычка. «Вы его сейчас будете убивать?» Он отвечает: «Надо скорее его разделать, после полудня приедут за мясом». Он не говорит «убить», а «разделать». Мне стало страшно оттого, что он употребляет такое слово.
Лоинас убьет бычка, освежует, разрежет на куски — вот что он сделает. Одна мысль об этом вызывает у меня отвращение и тошноту. Лоинас пришел сказать мне, что собирается убить связанное животное, убить своими руками вот там, у столба, вогнанного глубоко в иссохшую землю, так близко, что я все услышу, а может быть, и увижу. «Так вы, значит, хотите его разделать».
Он хочет, чтоб я ему помогал. Пришлось сказать, что я совсем не способен на такие вещи. Лоинас сердито вскинул на меня глаза. «Тут любой справится». Но я — нет. Надо было объяснить ему, как мне это тяжело, противно, как нестерпимо мерзко убивать или видеть, как убивают связанное, измученное, изнемогающее от жажды животное. Ведь бычка не поили ни вчера вечером, ни сегодня утром. И вот теперь он свалится на иссохшую землю, напоит ее своей кровью. Лоинас уже взял в руку нож. Узкое лезвие в две четверти длиной, если вонзить с силой — тотчас дойдет до сердца. «На меня не рассчитывайте». Лоинас ничего больше не сказал. Теперь он, наверное, возится на кухне. А может, пошел туда, к бычку, потому что уже довольно долгое время не слышно ни звука.
Нож у Лоинаса длинный, узкий. С желобком или, кажется, с двумя. Нож свинцового цвета, в пятнах. В некоторых местах тусклый, а в некоторых — блестящий. Я не заметил, конец заостренный или округлый. Думаю, ножи у мясников всегда с округлым концом. Пока Лоинас говорил со мною, я все смотрел на нож. Когда человек берет в руки нож, он становится совсем другим. Словно сам превращается в нож, словно нож — начало и конец всех его стремлений.
Сейчас Лоинас, вероятно, вышел из дому. Кругом так тихо. Я снова один и снова смотрю в потолок. Паука уже нет. Видимо, поймал муху и пожирает где-нибудь в щели тростниковой перегородки. Работает всеми своими восемью лапами и страшными челюстями. И смотрит сразу во все стороны восемью пластинчатыми глазами.
Лоинас на меня разозлился. Надо же! Следовало растолковать ему, почему я не хочу. Или, может быть, следовало хоть пойти постоять там, пока он будет закалывать бычка. Но ни Лоинас, ни кто-либо другой не может понять, какую непобедимую гадливость внушают мне подобные вещи. Я ничего не могу с этим поделать. Начинается озноб, подступает тошнота. И охватывает ужас. Такой же, как при виде жабы или червя.
Лоинас подойдет к столбу. Левой рукой начнет щупать снизу шею бычка, искать место, где нет кости, найдет мягкую впадину, там проходит вена, другой рукой вонзит нож. А бычок будет смотреть на него красными от жажды глазами. Отскочит назад, натянет веревку. Послышится глухое короткое, душераздирающее мычание. И здесь будет слышно. А я все сижу на кровати, жду. Наверное, уже около одиннадцати. Воздух стал сухим, горячим. Не знаю, для чего Испанец привез меня сюда. Одного. Я думал, здесь будет еще кто-нибудь. Как все последние дни, мы вместе были. Можно бы хоть поговорить, послушать какие-нибудь истории. Так легче ждать. Два дня мы были все вместе в доме генерала. Думали, дело сделается скоро. Позавчера или вчера должно было свершиться. Но что-то случилось, и пришлось все приостановить. В этих делах никогда толком не знаешь ни что происходит, ни что должно произойти. Люди, бывшие со мной в доме генерала, тоже ничего не понимали. Одни считали, что мы будем брать штурмом казармы. Другие говорили, что нас пошлют похищать одно весьма высокопоставленное лицо. В собственном его доме, на рассвете. Из разговоров с Доктором я знал кое-что другое, но не считал нужным рассказывать. Произойдет настоящий переворот, правительство будет свергнуто. Нам же придется взять на себя некоторые акции. Для каждого имеется определенное задание. А мне приказано находиться среди людей генерала, так как они внушают опасения, следить за ними и не допускать отклонений от намеченного плана. Мы хотим настоящей революции. Нельзя, чтобы дело кончилось одним лишь похищением президента.
Всего этого не хотела понимать Нина. «Незачем тебе ввязываться в авантюры вместе с этими людьми, ты совсем не такой, как они». Объяснить ей я ничего не мог, ведь женщины легкомысленны и болтливы. Они считают так: если ты ее любишь, значит, принадлежишь ей одной, и все тут. Как бы там ни было, а лучше бы мне сейчас сидеть у Нины, чем ожидать Испанца здесь. Кожа у Нины бледная, тонкая, скулы обтянуты, голова маленькая, волосы черные-пречерные, большие глаза, а рот круглый, с пухлыми губами, что так сладко целуют. Нина высокая, изящная. Длинные ее ноги покрыты нежным пушком, он заметен лишь изредка, в солнечном свете. Когда я ее целую, она волнуется, задыхается. «Тише ты, могут войти». Я обнимаю ее, целую в ухо. «Тише ты». И наконец она не выдерживает, приникает ко мне всем телом, беззащитная и жаждущая.
«Ты ввязался в опасное дело», — говорила мне Нина, а ведь она знала очень мало о моих делах. Случалось, мы договаривались увидеться днем или вечером, и ей приходилось ждать, потому что меня срочно вызывали на какое-нибудь собрание или встречу. Она не понимала, что происходит, и набрасывалась на меня. «Просто-напросто ты меня не любишь». А я не мог сказать ей правду.
Вот так же невозможно будет объяснить ей, зачем я сидел здесь, что делал. Нина, если она меня еще не забыла, придет в ярость. «И ты станешь уверять, будто все это время провел на каком-то ранчо, чего-то там дожидался? Чего?» Однако же успокоить Нину совсем нетрудно. Если бы она была сейчас здесь, я усадил бы ее на кровать рядом с собою. Она, конечно, стала бы отбиваться. «Дай же мне объяснить». — «Нечего тут объяснять». И она отворачивается, теперь она стоит против света, такая желанная… Когда Нина сердится, у нее меняется голос. Он кажется взъерошенным и словно бы выгибается как кошка. И Нина начинает говорить, будто произносит монолог перед невидимой публикой, среди которой меня вовсе и нет: «Не знаю, зачем я теряю время с этим человеком, я же его совсем не интересую. Дядя с тетей мне это давно твердят. И подруги тоже: „Ты ничего для него не значишь, девочка. Он просто проводит с тобой время“. Я не хочу повторять, что о тебе говорят, это вовсе ни к чему. Но если обо мне говорят, что я дурочка, то о тебе толкуют кое-что похуже. И никто не может понять. Никто не может понять, зачем женщина, недурная собою, довольно-таки привлекательная, зачем она, словно какая-нибудь толстая уродина, вешается на шею человеку, который ее не любит, у которого никогда нет для нее времени и который вечно возится с революциями да конспирациями. Я тебя предупреждала много раз: в один прекрасный день мне это надоест и я просто перестану с тобой встречаться. Занимайся, пожалуйста, своими делами, своими тайнами, своей политикой, а меня оставь в покое».
«Только ты одна мне нужна», — говорю я. И вижу, как буря стихает. Признаки верные, мне они знакомы давно. Нина прикрывает глаза, опускает руки, тихонько горестно покачивает головой, как бы все еще протестуя. Вот теперь настала подходящая минута, чтобы окончательно ее утихомирить. Достаточно протянуть руку, мягко привлечь Нину к себе, и она моя. Прижав губы к моему уху, тяжело дыша, она будет сокрушенно бормотать что-то, мешая слова с рыданиями. Низкое хриплое предсмертное мычание. Видимо, Лоинас вонзил нож. Он вонзил его слева, и нож скользит вглубь. Из широкой раны струей хлещет кровь. Бычок дрожит от боли, глаза его закатились, язык повис. Сейчас он упадет на колени. И — конец. Лоинас вынимает нож. Дважды проводит им по шее бычка — вытирает. Чтобы нож снова стал свинцово-пятнистым, очищенный от липкой, тянущейся нитками крови. Ни одной книги, ни одного журнала в доме. Только Лоинас и бычок там, а я — здесь. Лоинас, видимо, не любитель чтения. Может быть, он даже не умеет читать. Он человек генерала, он умеет только одно: с собачьей преданностью выполнять его приказания. Все равно, прикажут ли разделать бычка, или принять меня, или поднять восстание. Потому-то мы с Лоинасом и оказались вместе, в одной упряжке. Он режет бычка, а я сижу в комнате. Но оба мы ждем одного и того же. Только очень уж это странно, непохоже, чтоб мы с Лоинасом ожидали одного и того же. Просто не может быть, что Лоинас ждет того же, чего жду я. Вот он там режет бычка, а я здесь размышляю. Я ведь не раз говорил Доктору о своих сомнениях. Особенно насчет участия генерала в нашем движении. Но он сразу же начинает приводить всякие доказательства, говорит долго, туманно, вокруг да около, так что наконец даже и спорить пропадает охота. «Друг мой, революцию не могут совершить одни интеллектуалы. Нужны также люди действия. И особенно разборчивыми тут быть не приходится. Так называемые приличные люди предпочитают держаться подальше от всякого рода опасных предприятий. Однако потом они являются. Дайте только нам одержать верх, и вы сразу увидите. Все лучшие люди сейчас же предложат свои услуги, и вот тогда мы сможем выбирать. Но сейчас, в минуту опасности, мы вынуждены полагаться только на тех, кто опасности не боится». Доктор произносил слово «опасность» с оттенком благоговения, он глотал слова, слюни кипели в уголках его губ. Потом он доставал платок и отирал губы, как после еды. Все это происходило глубокой ночью, в кабинете Доктора, освещенном мертвенным неоновым светом, среди черных и позолоченных фолиантов энциклопедии Эспаса Кальпе и подшивок «Гасета офисиаль». Случалось, Доктор ни к селу ни к городу произносил что-нибудь из Виктора Гюго, весьма мало относящееся к теме беседы. Например, восклицал: «Гениальность — это республика, где все равны, как говорил Виктор Гюго». Или принимался толковать о Французской революции — это был его конек. Он мог ночь напролет доказывать, что Мирабо спас бы свою страну и революцию, если бы не помешала смерть. Доктор улыбался, довольный, он чувствовал себя как дома в том времени, среди тех людей. «Граф Мирабо был чрезвычайно некрасив», — говорил он, оглаживая ладонями свои розовые круглые щеки. Иногда, оставшись со мной наедине, Доктор отеческим тоном давал мне советы: «Вас ждет блестящее будущее, но вам необходимо во многом разобраться и как следует изучить свою страну. Надо знать ее прошлое, знать людей. Я многое почерпнул из книг, однако еще больше я понял на улице, на трибуне, в ходе политической деятельности. Год, проведенный в деревне, познакомит вас с Венесуэлой лучше, нежели все четырнадцать томов Истории Гонсалеса Гинана». Затем следовали бесчисленные пикарески. О судье, обманувшем истца, который дал ему взятку. О военачальнике, умудрявшемся водить дружбу и с правительством и с повстанцами. О том, как выгодно слыть дурачком. Тут Доктор приводил слова некоего старого местного политика: «Моя дурацкая рожа — мой капитал». Представляю, какой у этого типа был идиотский вид; благонамеренная физиономия, без выражения, без мысли, без чувства. Важная и тупая. Доктор уверен, что неудачи быть не может. Он описывает то, что будет, так, словно оно уже было. Как один из эпизодов Французской революции. Весь ход переворота рассчитан у него по часам, минута в минуту. Первыми начнем мы. Похитим президента. Ранним утром. Как только он выйдет из дому. Мы явимся еще в темноте, расположимся среди холмов, за изгородями редких соседних ферм. На углу имеется кабачок, открытый всю ночь. Там могут оказаться за чашкой кофе посетители из тех, что возвращаются или встают на рассвете. Мы будем вооружены только револьверами. Нападем на президента внезапно, втолкнем в машину и увезем. Все необходимо проделать очень быстро.
Весть об исчезновении президента распространится как грохот взрыва. Из дома в дом, из улицы в улицу, из квартала в квартал. Люди растеряются, оцепенеют от неожиданности.
Так он описывает, как все будет, но время от времени умолкает и задумывается. Ковыряет в носу. Вот бы тетушка моя на него поглядела, то-то принялась бы браниться, она постоянно бранила меня в детстве, если заставала за этим занятием. «Не смей так делать. Фу, гадость».
Доктор ковыряет в носу рассеянно, с видом некой умиротворенности и даже сладострастия. Как невнимательный школьник на уроке. Меня так и подмывает крикнуть, напугать его, чтобы пришел в себя. Но задумчивость Доктора длится недолго. Он снова воодушевляется и принимается рассуждать о том, как упорядочить систему законодательства. «Нельзя допустить, чтобы возник правовой вакуум». Теперь он перешел на физическую терминологию. Хорошо помню, как в первый раз в школу принесли пневматический колокол. Нам разрешалось только смотреть на него. Купол из толстого стекла стоял на деревянной полированной подставке с медными скобами. С помощью ручки приводился в действие насос и выкачивался воздух. Больше всего нам нравилось, когда воздух выкачан, пытаться поднять колокол. Даже наш главный силач не мог этого сделать. Случалось, если учитель зазевается, мы совали под колокол муху. И смотрели, как она бьется в пустоте, без воздуха и наконец умирает. «Вот так мы все умерли бы, если бы не было воздуха», — говорил кто-нибудь, и становилось страшно, мы смотрели в окно, на двор, на синее небо над крышами. Доктор уже приготовил манифест и декреты, которые будут тотчас же обнародованы. «Нельзя допустить, чтобы возник правовой вакуум». Он обсуждает со мной каждое слово документа, «восстановить» или «установить». Это ведь большая разница. Он долго объясняет, доказывает, в чем именно состоит разница, приводит цитаты, ссылается на прецеденты. В сумятице завтрашнего дня люди не заметят слова, не уловят его глубокого смысла, не поймут, каких сомнений и колебаний оно стоило и как много мудрости в этом выборе. К тому времени, когда за дело примутся люди генерала и когда я выступлю с ними вместе, все слова манифестов и декретов будут уже подготовлены.
Пахнет как на бойне. Снятой шкурой, кровью, внутренностями. Как на бойне. Видимо, Лоинас начал свежевать бычка. Бычок лежит на спине, ноги его торчат вверх, а Лоинас снимает шкуру; обнажаются мускулы, кости, нервы. Для одного человека тут много работы. Лоинас справедливо сердится, что я не захотел ему помочь. Но я бы не смог, ни за что бы не смог.
Пойду посмотрю, что он там делает. Я поднимаюсь, прохожу через кухню, выглядываю из задней двери дома. Так и есть, он убил бычка и теперь свежует. Стоит над ним нагнувшись, спиной ко мне. Я наблюдаю за Лоинасом, а он меня не замечает. Он свежует переднюю часть. Передние ноги уже очищены и блестят на солнце будто покрытые красной и белой эмалью. Ребра и внутренности горою вздымаются из вспоротой туши. Лоинас быстро действует ножом, отделяя шкуру от мяса. Пятна липкой крови и сгустки видны на лежащей части шкуры. Она сероватая и блестящая.
Лоинас почувствовал, что я здесь, оглянулся. Он выпрямляется, потягивается с ножом в руке.
Теперь он кажется выше ростом и сильнее. Он убил бычка и свежует. Есть такие виды труда или такие его моменты, когда человек как бы становится выше ростом и сильнее. Кузнецы, например, всегда кажутся высокими. Когда бьют молотом по наковальне и красное раскаленное железо брызжет искрами во все стороны. Кузнецы всегда в копоти, в масле. И пахнет от них железом и углем. Или вот мясники. Наглые, самоуверенные, страшные с ножами в руках. Среди разделанных туш, висящих на крюках.
Лоинас говорит: «Ага! Вы наконец набрались храбрости и пришли». Я не отвечаю, но надо, обязательно надо что-нибудь сказать, а то так и будет стоять в напряженном ожидании и глядеть на меня. «Да. Надоело там сидеть». Подожду немного, он сейчас снова возьмется за работу. «Тут дела-то хватает, знаете ли». Опять надо что-то ему ответить. Между нами довольно большое расстояние, и приходится говорить громко, чтобы он услышал. Голос мой, одинокий, беззащитный, разносится по пустырю. «Вы не думаете, что зарезали его немного поздно?» Можно было спросить о чем-нибудь другом, но я уже начал. «Пораньше было бы лучше, — кричит он и потом прибавляет: — Солнце не так печет». Есть, значит, причина, почему он зарезал бычка в такой поздний час, когда раскаленное солнце стоит над склоном. «Для кого это мясо?» — спрашиваю я. Мы разговариваем как двое глухих. Не только потому, что оба кричим дикими голосами, но еще и потому, что ответы никак не совпадают с вопросами. Я слышал множество смешных рассказов про беседы глухих. «За ним приедут», — вот все, что он мне ответил. И по-прежнему стоит и глядит на меня, будто ждет чего-то. Нет, он не ждет, что я стану помогать ему свежевать бычка. Может быть, ждет, чтобы я ушел обратно в дом, не хочет, чтоб я смотрел, как он работает. Некоторые люди не любят, когда за ними наблюдают во время работы. «Вы один живете?» Он утвердительно кивает. Приложил ладонь козырьком ко лбу, чтобы защитить глаза от солнца. «И всегда вы один?» Теперь он смеется. Видимо, решил, что я завожу разговор о женщинах. Мне и в голову не приходило говорить с ним на эту тему. И о революции тоже. Спрашиваю об Испанце. «Испанец не говорил, когда приедет?» — «Мне — нет». И молчит. Я возвращаюсь в дом. Лоинас остался возле бычка. Наверное, опять орудует ножом. Я вхожу в комнату, снова сажусь на кровать. Теперь бычок обрел покой. Лежит на своей шкуре как на одеяле. А я вот не могу обрести покой.
Кто знает, когда Испанец за мной приедет. Уже поздно. Наверное, за полдень перевалило. Может быть, он не сегодня приедет, а завтра рано утром. А может, генерал или Доктор решили как-нибудь по-другому. Или за мной приедут попозже, отвезут в какой-нибудь дом, где соберутся наши, — ждать рассвета, чтобы начать действовать. Хорошо бы почитать что-нибудь или с кем-нибудь поговорить. Сейчас я согласился бы читать любую из тех тяжеловесных старых книг, что стоят в библиотеке Доктора. Хоть «Собрание законов об ипотеке» или все три тома «Вексель».
Не следовало соглашаться ехать сюда, сидеть здесь одному, на отшибе. Надо было остаться в городе, связаться с кем-либо из своих, выяснить, что случилось. Я сказал Испанцу, когда он меня вез: «Не понимаю, зачем мне оставаться одному». Объяснения его были кратки и туманны. Начал он, как обычно, с назидания: «Где командует капитан, там не командует матрос». А потом стал толковать, что так, дескать, лучше, пусть люди до последней минуты будут рассредоточены, чтобы не вызывать подозрений. «Шпионов-то хватает». Коли так, значит, все распределены по разным местам. И ждут, как и я, минуты, когда их наконец позовут. Я сказал Испанцу напрямик, что не согласен, по-моему, это ничего не даст, да и опасно. К тому же быстро собрать всех в одно место будет не так просто. Пусть Испанец отвезет меня к генералу, я хочу сам сказать ему, что думаю. «Нельзя. Генерал скрывается. Я тоже не знаю, где он». Тогда можно поехать к Доктору. Испанец поглядел на меня с недоумением и даже с негодованием. Он всячески демонстрировал свое презрение к человеку, который в состоянии вообразить, будто какой-то там Доктор может вмешиваться в распоряжения генерала. «И как только на ум приходит такая чепуха. — И, как бы желая меня успокоить, прибавил: — Не сомневайся, я сам за тобой приеду».
Для Испанца все просто. Генерал приказал, и точка. Он как увидит генерала, так даже весь расплывается от радости. Говорит о нем как-то особенно, со значением и не всегда понятно. Даже называть генерала по имени кажется ему богохульством. И потому, едва заходит о нем речь, Испанец говорит «генерал», «шеф» или «он». «Он приказал передать вам». «Шеф недоволен». «Сейчас не могу, иду к генералу». И вот генерал велел ему отвезти меня сюда. Наверное, просто сказал: «Отвези его к Лоинасу», Испанец и отвез. А сейчас, или сегодня вечером, или завтра генерал скажет: «Отправляйся за ним», Испанец приедет и отвезет меня в город. А когда все мы явимся к генералу, будет неотлучно стоять за его спиной. Молчаливый, настороженный, ко всему готовый. Он выполнит любой приказ, стоит генералу только кивнуть. Будет стеречь того, кого мы похитим. Убьет его, если прикажут. Ни разу, кажется, не спросил Испанец, а вдруг провалится наш замысел, ни разу не спросил, что будет потом. Он сделает все, что прикажут. Будет хватать людей, вязать им руки, поведет в тюрьму, расстреляет. Иногда я с каким-то болезненным любопытством спрашиваю его: «Сколько убитых у тебя на счету?» Мне говорили, что много. Некоторые уверяют, что больше пяти. Пять человек убил Испанец своими руками. Но в ответ он только хитро улыбается и говорит уклончиво: «Сколько надо. Лишнего ни одного».
А между тем вид у Испанца самый мирный и добродушный. Лицо серьезное, даже честное. Он услужлив, заботливый муж и отец. «Генерал мне стипендию выхлопотал для мальчишки». У него четверо сыновей. Почти столько же, сколько убитых его рукою, если верить рассказам. И он совсем не жадный. Постоянно дарит кому-нибудь то жевательный табак, то банку козьего молока. Сейчас он, конечно, около генерала и приедет сюда, лишь когда ему прикажут.
Может, сию минуту приедет, может, ближе к вечеру или когда совсем стемнеет. А то и завтра. Очень уж долго ждать. Завтра в это время все уже будет кончено. Здесь, в этих местах, наступит день, такой же спокойный, сухой и солнечный, как сегодняшний, но все будет уже позади. Похищение президента, переворот, люди станут читать манифесты и декреты, сочиненные Доктором, А я? Где буду я? Если все сойдет благополучно, стану вместе с Доктором работать, создавать новый аппарат власти. Конечно, уже не в кабинете Доктора. В каком-нибудь государственном учреждении, где полно народу, каждый громко зовет кого-то, что-то объявляют, толпятся репортеры и без конца звонит телефон.
Но сначала надо увезти президента. Это — первый шаг. Мы увидим вблизи его изумленное лицо. Он стоит, окруженный незнакомыми вооруженными людьми. Меня он вовсе не знает. Никогда не видел. Будет смотреть недоуменно на наши лица, на револьверы, приставленные к его груди. Говорить с ним будет генерал. Сопротивляться президент не сможет. Ему придется сдаться. Завтра в это время все, наверное, будет кончено. Если мы не встретим сопротивления. Если же встретим, начнется стрельба, кого-то убьют, стянут подкрепления, и нам придется удирать. И снова скрываться, спасаться от преследований. А сейчас остается только одно — ждать. Ждать, пока пройдет время и явится Испанец. Сегодня к вечеру или, может быть, ночью. Во всяком случае, еще не скоро. Может, придется ждать целый день. Здесь, одному, с Лоинасом. А если заговор раскрыт? Могли ведь схватить кого-либо из участников. И теперь ищут руководителей. Если так, некому за мной приехать, некому и известить меня. Испанец не может. Он скрывается вместе с генералом или схвачен вместе с генералом. Может, он как раз сию минуту говорит: «Кто бы мог подумать, что дело провалится?»
Лучше заняться чем-нибудь, быстрее время пройдет. Почитать бы. Что попало, лишь бы не так долго тянулось бесконечное время. Я принимаюсь рыскать в поисках книг.
На столе старая жестяная коробка от пилюль против кашля. Пустая. На стене тусклое зеркало, лицо в нем выглядит татуированным. Рядом с зеркалом на белой крашеной стене подсчеты карандашом. Умножение и вычитание. Кривые каракули. Двести тридцать пять помноженное на три. Получилось шестьсот пять. Не может быть. Наверное, ошибка. Я начинаю множить. Вот где ошибка: вместо семерки поставлена шестерка. Семьсот пять должно получиться. Тот, кто считал, ошибся. Заплатил меньше, чем следовало, или получил меньше. Может быть, это Лоинас. Но нет, запись как будто старая. Видимо, тот, кто жил здесь до Лоинаса. Подсчитывал полученные деньги, или свои долги, или рабочие дни. И подсчитал неверно.
На кухне, возле очага нашелся старый, немного обгорелый порванный журнал. Судя по всему, вырывали из него страницы на растопку. К тому же журнал весь в жирных и кофейных пятнах. Листаю журнал. Возвращаюсь с ним на кровать. Смотрю: фотография свадьбы. Давнишняя, видно по костюмам. Обложка с названием и годом оторвана. В те времена, когда эти двое венчались, я занимался вовсе не тем, чем занимаюсь теперь. Кулинарные рецепты. Пышно украшенный торт, целый фазан в перьях. Рядом — повар, весьма довольный собой, в белом колпаке. Дома, мебель, всякие безделушки. Описание мебели и картин разных стилей. Стол чиппендейл. Прелестный круглый стол в стиле Людовика XV с бронзовыми инкрустациями и мраморной крышкой. Далее следует чрезвычайно трогательный рассказ. Девушка получает письмо от неизвестного: «Я буду с тобой, но ты меня не увидишь». Некоторое время читаю. Но до чего же скучно, да и вздор. Девушку зовут Дженни. Дженни блондинка и живет в одном из городов северной Франции. Насколько мне известно, имя Дженни — отнюдь не французское. Я вытягиваюсь на кровати в каком-то мучительном оцепенении. Журнал выскальзывает из рук. Засыпаю. Хоть бы Нина приснилась. Хорошо бы. Засыпаю. Шум мотора все громче. Урчанье. Визг тормозов. Машина остановилась. Машина пришла. Машина. За мной, конечно. Испанец.
Я вскакиваю с кровати. Старый черный автомобиль стоит возле дома. Подхожу. Но Испанца нет. Вероятно, не смог приехать. Человек в машине молод и мне незнаком. Он смотрит на меня с удивлением. Мотор не заглушен, и я не слышу, что он говорит. Он произносит мое имя. «Да, это я. А Испанец где?» Он не отвечает, кричит громко: «Надо уходить. Прислали вам сказать». Я не понимаю. Что-то, видимо, случилось. И говорю: «Подождите меня». Вбегаю в дом взять куртку, вещи. Я спешу. Куртка возле умывальника, на гвозде, я повесил ее там вчера вечером перед сном. Беру куртку, надеваю. И пока надеваю, слышу, как машина срывается с места. Что это значит? Я выбегаю, машины у дома нет. Я кричу: «В чем дело, приятель? Подождите же!» Но автомобиль уже далеко, мчит по дороге к городу. Вот он у поворота. Повернул и скрылся за горою.
Автомобиль исчез, и тотчас снова воцарилась тишина. Я стою один перед домом. Странно, что Лоинас не появляется. Он ведь слышал, конечно, шум мотора. Возвращаюсь в дом, беру револьвер, кладу в карман брюк, чтоб не так было заметно. Снова выхожу. Пустота и давящая тишина вокруг.
Надо уходить, другого выхода нет. Пойду пешком. До города примерно час с лишним ходьбы. По виду меня теперь можно принять за бродягу, оно и к лучшему.
Лоинас так и не вышел. Направляюсь к оврагу, который мы пересекли, когда ехали с Испанцем. Может, Лоинас ничего не слыхал? Я шагаю по дороге, дом словно бы отступает, все больше открывается пространство за ним. Скоро станет видно Лоинаса и бычка. Я уже дошел до оврага, но все еще не вижу их. Поворачиваю голову. Вот теперь вижу. Лоинас режет мясо на распластанной шкуре. Голова бычка уже отделена от туши. Белая голова с черными глазами и черными рогами. Стоит на земле, будто выглядывает из ямы. Теперь она хорошо видна. И хорошо видны закатившиеся черные глаза. А потом я больше ничего не вижу. Пробираюсь через кусты, спускаюсь в овраг.