Поскольку отпущенная свыше человеческая натура никак не вяжется с лёгкой наживою, не заедай чужого! Уж больно разборчива природа людская. Тяжбами да жульничеством попранный в ней Богосвет бунтует и мятётся. А и до чего же умно говорит о том же в немудрящей игре детская сторожайка!

– Бери да помни! – говорит она.

Помни!

И в седьмом колене потомку твоему отрыгнётся твоею вероломностью. И не найдёт он, кровинушка твоя, покою сердечного -

Ни в Божьем саду, Ни в пекле-аду, Ни в миру, ни в брани, Ни в тайге-урмане…

Э-эх! Урман ты мой, урман! Счастье ты моё непроходимое! Живи в тебе – не наживёшься, помри – не належишься; века твоего не изведать, старины не переслушать; на каждой поляне – преданье, за каждой лесиной – былина…

Однако и для балалайки не всякая струна годна. Тут же и вовсе – не те дела, чтобы горбатому да в зеркала… Уж так Земля наша построена: всяк ею дышит, да не всяк её слышит…

Только не из последних оказался присланный Тобольским земством на Тавдинские таёжные наделы молодой лесничий Савелий Миныч Шустов.

Как завсегда у нас ведётся, Миныча того не больно долго навеличивали. Сперва парни-однолетки, за ними большаки да бабы взялись окликать его по-свойски, кто запросто – Савёлкою, кто Шустым.

Так вот Савёлка тот Шустый оказал себя из тех, из семигранных, которые знают и умеют, могут и смеют, чтят и прощают, да и собой не смущают.

Урман-тайга сразу поняла, кого приняла. Открылась она перед молодым рямами своими да буераками, борами да лягами, мочажинами да увалами, а и тайнами небывалыми, в которых, похоже, и сама не совсем дошла до ума…

Один вот из таких интересов расселся в Савёлкиной голове капризным хозяином и ну трындить: пойдём да пойдём на Змеиный полой. Знать-понимать не желает, что не всякая тревога от Бога…

О мочажине этой лесничий прознал разве что не в первый день появления своего на Тавде-реке. А поведал ему о том вогул – зверователь Езерка, за проворство да охотничью сноровку прозванный людьми Собольком.

Жил Соболёк с хозяйкою своею Улямою хотя и кочёво, но не разбежисто: крутился он меж реками Тавдою да Кондою. Охотники о нём говорили:

– Да-авненько прыгат по тайге. Всё сам, всё один…

– С ним, с этим Езерком, в перетяжки не больно возмёсся… И срамиться неча.

– Оно да-а… Уважить кого – это он с открытой душою, а чтобы на охоте дать себя обрезать – тут всякую жилу вытянешь и только закашлишься…

Но судьба не больно-то растелесалась перед столь нужным тайге человеком: ни детей она ему не выделила, ни счастья не определила. Уляма его, Соболиха, больно хворой себя оказала. И не зря бабы о ней говорили такое:

– Кашшей не Кашшей, а сучок толшей…

Кроме запавших за переносицу глаз да немощных рук, и показать-то редкому гостю в хозяйке своей Езерка и хотел бы да не сумел. Хворая Уляма и сама, как могла, пряталась от стороннего глаза.

В ту пору и сподобил Господь молодого лесничего оказаться у тех Собольков нежданным гостем.

И вот сидит он рядом с вогулом в чуме его тесном, разговоры наводит. О тайге, о звере, о промысловиках спрашивает. Словом коснулся и Змеиного полоя.

– Худое место! – сказал при этом Соболёк. – Туда твоя ходи не нада!

– Чего уж так уж? – не устроила парня вогулова охоронка.

Но охотник повторил:

– Худое место! – И пояснил: – Злой дух там живи! Совсем люди забирай!

– Ну-у! Захудыкал, – улыбнулся Шустый. – Неуж, кроме страха, ничего не знаешь?

Тогда-то и услыхал молодой, что названное займище якобы полнится вёснами вовсе не талой водою, а наливается живой кровью! Кровь та застывает чистым зеркалом, в коем всякому желальщику вольно разглядеть свою судьбу – от утробного сна до второго пришествия. Но вынести за пределы мочажины эту память мудрено потому, что по всему болотному окоёму тем временем поднимаются призрачные змеи! И наводят те змеи на каждого-всякого магнетический сон! Долго бродит тогда этим сном околдованный человек по низине сам не свой, пока не угодит в чарус, которого в обычное время никто никогда на том болоте не находил…

Шустый, конечно, верил в то, что не бывает кошки без блошки. Но чтобы та блошка да оказалась больше кошки!..

– А скажи-ка, мил человек, – опять пристал лесничий к вогулу, – власти какие на болоте бывали? Дознавались-нет, куда люди пропадают?

– Шаман Одэ бывал, – ответил тот. – Большой костёр поднимал! Моя дым далеко-о смотри. Думал: огонь урман забирай! Одэ камлал, однако!

– Ну и чо накамлал твой Одэ?

– Моя не знает.

– Может, и шаман в болото угодил?

– Одэ помри никогда нету!

– Это как же? Вроде вечного жида?

– Моя жида тоже не знает. Никогда не видал.

– А шамана видал?

– Уляма видал, – мотнул охотник головою туда, где у стенки чума, под меховой накрывою, шевельнулось что-то живое; уже к сказанному добавил обречённо: – Потому Уляма скоро помри будет.

– Ну вот ещё! – поразился парень. – А скажи, – понизил он голос, – где этот шаман живёт?

– Моя не знает. Твоя не знает. Никто не знает!

– Странно, – озадачился Шустый. – Он же всё-таки знахарь, а не сам по себе… А ежели на кого хворь нападёт или роженицу приспичит? Где его искать?

– Другой шаман нада зови. Когда помри человек, – дальше пояснил вогул, – душа сама Одэ находи. Шаман её в белку, в тетёрку, в соболя пусти будет.

– Господи, Твоя воля! – подивился Шустый. – Бог знает, какой вы тут верой живёте. Ежели твоя правда, то выходит, что я душегуб, когда белку беру или того же соболька?

– Глупый твоя, – возразил Езерка. – Моя соболька тоже бери. Душа опять Одэ находи будет.

– Ловко устроились! – сказал парень. – Всё у вас под одно: и ох, и чох, и собачий брёх… Глянуть бы на того шамана, – высказал он желание.

При этих его словах, у стенки чума, до черноты измождённая рука откинула угол меховой полсти, на мерклый свет камелька провалами глазниц глянуло жуткое лицо хозяйки, впалые губы прошелестели что-то. Езерка перевёл:

– Уляма говори – молчи моя нада!

Но Савёлка не сразу отвязался.

– Почему? – захотел он узнать.

– Третий глаз Одэ всё видит! – со страхом сообщил зверователь.

– Это как? – не поверил Шустый. – Это уж вовсе – сказки без закваски.

Он было собрался ещё что-то сказать, но вогул перебил его:

– Молчи моя нада! Уляма помри скоро – Одэ прогони её будет. Душа её совсем пропади будет!

– Всё это брехня несеяная! – упрямо сказал парень, но перед чужой верою всё-таки замолчал.

С тем и ушёл тогда Шустый от Соболька.

Новому лесничему таёжный надел, мало сказать, просторный достался: хватало Шустому заботы – от субботы до субботы; дело на дело внахлёст летело. И время, конечно, на месте не стояло. Однако же парню ни о Змеином полое, ни о шамане Одэ ни в какую не забывалось. Больше того: пробовал он с высокого яра Оскольного, у подножья которого лежала эта заковыристая мочажина, оглядывать тот прогал. И не только оглядывать, а порою и урезать им окольный путь.

И ничего! Господь миловал. До поры, до времени… Не зря же говорится: беду ищи, да на Бога не ропщи…

Вот ли да под самую под Евдокию отправился неугомонный с ночёвкою на Шебутихино зимовье – смотреть глухариные наброды. И случилось с ним такое, что взамен Рябой просеки, которая всякое залетье сентябрилась чубаринами осин, выкатил парень да прямёхонько на Оскольный яр!

Может быть, до забытья глубокого раздумался он о том полое, а то и сам Рыжий парня ошельмовал…

А луна! А луна!

Будто озорная молодайка выпрыгнула из парной бани на широкую небесную синеву и озарила своим ядрёным молочным весельем всю как есть тайгу.

Подивился парень оплошке своей, постоял высоко. Да не век же ему на продуве сквозиться. Обочьем довольно солидной крутизны скатился он до уремы, тальниками выбрался прямо на мочажину и… оторопел! Стоит посреди полоя девица – нежный стебелёк. Плачет девица – убивается.

Шустому вроде как и подойти – не к пути, и отворотиться – не годится.

– Э-эй! – сокликнул он тихонько. – Ты!

Вскинула девица голову – со лба её на Шустого огнём голубого камня отдало широкое очелье. Веки её пугливо дрогнули, однако лицо озарилось хотя печальной, но всё же улыбкою. А для Савёлки тайга вдруг взялась не морозной опокою – цветом яблоневым занялась! Звёзды серебряными птицами опустились на ветки и зазвенели негромким восторгом!

И тут красавица одним махом сорвала с головы своей дорогое очелье да прямиком метнула его в Савёлкины машинально подставленные ладони. Тою же минутою – не с неба свалилась, не с луны скрутилась – бешеной ведьмою вывернулась прямо из-под снегового наста лютая метель. В один момент рассобачила она всякую земную благодать, и уже никакими стараниями не удалось молодому отыскать да вызволить из дикого плена стебелёк-травинку нежную.

Устала погода куражиться над молодым тогда, когда он, выбиваясь из сил, неожиданно оказался у Соболькова чума. Перед улыбчивым хозяином, стянув с головы шапку, Савёлка довольно громко спросил:

– Тут гостей незваных принимают?

– Гостей хорошо! – приветливо отозвался вогул и добавил: – Твоя давай грейся нада. Заметуха, однако, поймала?

– Она, неладная, – неосторожно громко согласился парень, да, вспомнив про больную хозяйку, притих. Но, увидев у стены чума пустую подстилку, спросил:

– Хозяйка-то… куда задевалась?

– Сестра Уляму забери, – ответил Езерка. – Моя урман ходи собирайся. Кушать стреляй нада.

– Это так, – согласился Шустый.

Устроившись возле хозяина, который у камелька ладил охотничьи снасти, молодой потянулся к теплу и тут почуял за пазухой давеча упрятанный туда очелок, кинутый ему девицею на полое. Вынув его на свет, Шустый предложил Езерке:

– Глянь-ка, брат, какую штуковину мне нынче тайга подарила.

Соболёк намерился было принять в руки поданное, да вдруг отринулся от лесничего и молвил с передыхом:

– Не нада меня обмани! Тайга подарила нету!

– Как это «нету»?! – не понял Шустый вогуловой тревоги, на что зверователь прошептал:

– Кто-то у шамана Одэ укради! Тебе давай!

Признать истину вогуловых слов молодой почему-то не поспешил, а взялся у огня разглядывать ободок.

В добротную, кожаную основу, тиснённую странными символами, золотою развальцовкою был вправлен лунный камень величиною в добрый пятак. Перед его туманной глубиною припомнился Шустому давно забытый страх. Когда-то, совсем опупышем, боялся он ступить на край лывы. Ему казалось тогда, что кромка обломится и навсегда улетит он в поднебесную пропасть неведомой глубины.

От прежней надуманности даже теперь в Савёлке немного занялась душа. А тут ещё Соболёк продолжил добавлять смуты:

– Одэ шибко ищи будет! Худо будет! Отдавай назад нада!

– Кому я «отдавай-то» стану?

– Твоя луччи знает, – прошептал вогул.

Шустый ещё сколько-то покрутил в пальцах тревожный подарок, сунул его обратно за пазуху, ни о чём больше хозяина спрашивать не стал, посидел только, подумал, да и поднялся уходить.

– Метель улеглась, – сказал он на прощание. – Спасибо за обогрев.

С тем и ушёл.

Да-а…

В том-то и есть беда, что впереди – да и позади – да, а посерёдке – ерунда…

Было тогда молодому о чём мозгами покрутить. Хотя мог бы Савёлка плюнуть на всю эту свистопляску, плюнуть и растереть. А что глазастый очелок? Да зашвырнуть его к чертям собачьим и место забыть.

Да уж! Однако же…

Кто по хмелю скучает, тому чёрт пиво качает…

По дороге на зимовье всё егозилась в голове Савёлкиной безответность: откуда взялась красавица на полое? Где она взяла шаманову украсу? Зачем девица подкинула ему такой подарочек?

И ещё прочее всякое лезло на ум: как умудрился он заплутать в довольно знакомом уже углу тайги? С чего вдруг занялась метель?

Даже в том, сколь нежданно оказался он у Езеркиного чума, была настоящая загадка.

«Ужель это всё случайно? – думалось молодому. – Да и нет же! Нет! Случай не ходит кучей…»

Ещё не дале как вчера несло на Савёлку от Змеиного полоя замшелой сказкою. И Одэ-шаман… Ежели, допустим, и бегал он где-то по тайге, то бегал никчёмный, смеховатый. Нынче же… на вот тебе – вода в решете… И ведь держится! И всё как есть удивление на займище повязло! Похоже, что и сам Шустый на нём, что Прокоп, с головой утоп…

Что теперь делать?! Ить, попавши в чарус, не поставишь парус…

Хорошо ещё, что в правилах Шустого было – семижды понять, чтоб вперёд не пенять.

– Ну и ладно, – на подходе к Шебутихину зимовью сказал себе лесничий, – поглядим, каков Никодим…

Дверь зимника оказалась незаложенной. На широких нарах исходил могучим храпом углежог Вавила Жвагин.

– Чего это ему тут прихрапелось? – вслух удивился молодой. – Угольня ж его эвон где! На Косом ажно майдане. Ближний ли свет! Ишь как жабрами-то трещит! Ничего себе!

Пробубнил так парень и взялся загонять в зяблую избу тепло.

Когда в печи догорал второй подкид поленьев, Вавила вдруг проснулся, признал близорукими глазами Шустого, тем остался доволен да внезапно и заявил:

– Это… Вот! Я всё видал.

– Чего-о? – не понял молодой.

– Это… – снова непроспанно сказал углежог. – Ну!.. Девка… Которая тебе очелок бросила…

Теперь настала очередь нукнуть Савёлке:

– Ну?!

– Так ыть… Внучка она моя. Вот! Идига, вот! Третьего дня в тайге потерялась. Искал. Вот. На тебя напоролся…

– Когда напоролся? – опять не дошла до Шустого полная суть.

– На полое… Когда ещё-то?

– Да нет! Путаешь ты чего-то, – не захотел Савёлка согласиться с Вавилою.

– Так ыть… Прятался я, – признался тот и пояснил: – Шаман лишних не любит…

– Какой шаман?! Каких лишних?! – нарочно удивился Шустый.

– Таких… Ты да я – вот каких. Ему разом-то с двумя не сладить… Ишь каку дурнинушку закрутил – меня, знать, почуял…

– Какую дурнинушку? – вроде как начал выходить из себя лесничий.

Вавила умолк, явно удивляясь Савёлкиной тупости. Потом захотел узнать:

– Ты чо, паря, так… али сглупа дурак? Метели нешто не заметил?

– Сам мякину жуёт, а я ему и дурак, – засмеялся Шустый. – Говорил бы толком…

– А я чем говорю? – досадливо пробубнил Вавила, но в доброте своей и минуты не серчал – заговорил доходчивей: – Хозяйка-то моя… Она шаманом давно загублена. От неё-то я и успел кое-чё узнать. Только рассказать об том кому-никому боялся. Вот. Добоялся… Шаман этот бабёнок год через год на полой заманывает. Хитром берёт. Кто считал, сколько их в болото кануло – головастикам хвосты подрезать? А которая ежели неуступчива случается, туё шаман в тайге идолом ставит. Вот. Злодейство своё творит он через какой-то третий глаз. Ежели этому глазу кормёжки своевременно не предоставить, то он самого Одэ слопает. Вот. Задавно этот глаз прадед шаманов у какого-то колдуна вырвал, чтобы самому над людскими душами вольничать. А теперь по всему роду ихнему страсть эта передаётся. Одэ прилепит глаз пиявкою до новой бабёнки – покуда все мозга не иссосёт. Жизнью своей прошу! – вдруг толсто и потому совсем беспомощно заплакал Вавила. – Отдай ты мне очелок. Неспроста его Идига кинула. Подмоги просит. Уступи. Всё, что связано с шаманом, смертью кончается! А тебе ещё жить да жить… надо.

– Надо, – согласился Шустый. – Только жизнь, она тем и хороша, когда окном душа. А когда свиным корытом, уж лучше быть зарытым… Мне чо прикажешь: на смерть тебя послать, а самому псалмы читать?

На Савёлкин такой вопрос Вавила ответить не сумел, хотя и настраивался. Но после долгого настроя опять всё-таки заговорил:

– Это вот… Шаман Одэ среди людей простым человеком живёт. А когда беду творит, перекидывается. Волком становится, рысью… Филином может… Да хоть в лешего, хоть в чёрта пешего… Чтоб никто в нём знакомца не признал. Иначе ему – хана! Вот! Ишшо вот: до кого шаман прилепит свой присосок, с того сам и снять должон! Иначе-то самого колдуна на части разорвёт! Понял?!

Должно быть, ещё про что-то велась на Шебутихином зимовье беседа – не важно. Важно то, что Савёлка в ту ночь так и не уснул. Уж больно скоро задрых тогда угольщик, больно много взялся он втягивать в себя избяной тишины, больно яро выпускать её из себя. В прилежании таком чуялся Шустому подвох.

– Каким таким дивом, – шёпотом спрашивал себя парень, лёжа на нарах, – подслеповатый Вавила разглядел меня на полое?! Откуда в нём столько правды о шамане Одэ? Хорошо, если не врёт. А если врёт?! Зачем врёт?!

И решил тогда парень, что без напору не пойдёт вода в гору…

Встал Шустый, поднялся, на погоду вышел – всё чисто кругом, всё ладно. Когда бы перед ним да не урман стеною, то, при такой-то луне, разглядел бы он и Оскольный яр. А рядом с ним, может, и прогал Змеиного полоя.

Оставив Жвагу дрыхнуть в леснухе, пошёл молодой, поскользил лыжами по зимнему целику, чтобы скоро убедиться в том, до чего же он ходко может одолеть намеченный путь.

Вот он и крутояр Оскольный! Вот она и мочажина болотная!

Знакомым уклоном соскользнул парень с высоты, там выбрался из чернотала на полой, да и… вот тебе – на Крещенье оттепель!

На том самом месте, где недавно плакала-рыдала красота ненаглядная, теперь, присыпанный метелью, стоит-поднялся вогулий идол!

«Ну поди ты! – подумалось тогда парню. – От прежнего ещё не очухался, да опять, кажись, врюхался…»

Ладно ещё, что молодой понимал природу без лишнего исступления, потому и не допустил до себя переполоха, который обычно включает в людях безоглядного бегунка.

Подкатил парень на лыжах к тому идолу… И тут покажись ему, что в нём вдруг лопнула пуповина и распружинилась на всю утробу, отчего подкатила нестерпимая немочь…

Из глубины идоловых подлобий, занавешенных снеговым козырьком, глянули на него живые девичьи глаза!

Ноги, сколь сумели, отдали Шустого назад от увиденного. А дальше – запятниками лыжи сунулись в снеговой намёт и угнездили хозяина своего в сугробе по самые ноздри, оставшись поверху – блестеть под луною атласными своими полозьями…

Вот ли сидит молодой в белой купели – не то жить тут собрался, не то помирать устроился.

А лунища опять! Знай лыбится во всю свою сковородку! И звёзды – туда же! Так вот и брызжут на стороны смехом превосходства.

На их-то месте оно бы и Савёлка сидел бы похихикивал. А тут? Чо делать?!

И не успел парень ничего ещё предпринять, как услыхал позадь себя похлоп немалых крыльев.

Матёрый филин, пролетев прямо над головой парня, уселся верхом на идола, почистил перья, потрепыхался, фубанул во всё горло и прянул на снег. Но не утоп в рыхлине, а криволапо запереваливался с лапы на лапу – подался кругом огинать болвана.

Тем временем Шустый решил потихоньку освободиться от лыжин своих, чтобы хоть как-то оказаться на ногах. Потянулся отстегнуть крепление, да за пазухою опять ощутил очелок.

Чтобы, чего доброго, ненароком не утопить его в снегу, вынул штуковину на свет и постарался приладить её себе на лоб.

И тут же перед ним на месте филина образовался шаман!

Увешанный всяким ремьём да уймою побрякушек, он вислозадо вспрыгивал перед идолом да во все стороны вертел рожей, густо залепленной перьями. В сугробе же перед ним уже высился не кумир – стояла прежняя Идига!

Каким чудом оказался тогда Шустый на ногах, вспомнить ему ни тогда, ни после не удалось. Однако же и с места сдвинуться ему тоже не повезло – будто примёрз к земле!

Вот и видит молодой, как под мерное бряцание шамановых бубенцов по всему болотному окладу завыпрастывались из-под земли узловатые корневища. Они взялись расплетаться, оборачиваться белыми змеями да подниматься вкруг озера живым частоколом! И потянуло от гадючьего предела единым дыханием:

– Одэ-э! – потянуло. – Одэ-э!

А вокруг Идиги, взявшись из ничего, заплясали тугие витки огня. Они стали расти, распускаться долгими лепестами, отделяться от основы, уплывать в небо – на неторопкий чёрный распыл…

Сугроб под девицею заалел, оплыл и скоро растёкся на все стороны кровавым зеркалом!

Шаман Одэ замер на время, затем медленно повернулся до Шустого и зашипел с присвистом:

– С-ступай с-сюда… Покаж-жу-у… Будущ-щее покаж-жу-у…

И поманил при этом лесничего к себе вскинутою рукою.

Что-то для Савёлки знакомое чиркнуло в этом шамановом жесте и тут же погасло. Однако парню и этого хватило, чтобы насторожиться: уж кого бы он успел из тутошных людей настолько узнать, чтобы единое движение руки могло вызвать в нём неприятное чутьё? Кого? Езерку? Вавилу?

Парень до отгадки не сумел додуматься, однако сторожайка не дала ему ринуться на шаманов зов.

Ещё, похоже, тем временем рядом с молодым оказался Ангел его хранитель! Видать, с его благого подсказа и ответил тогда Савёлка шаману.

– Ежели от тебя, – ответил он, – живым никто не уходит, то, кроме смерти, чего ещё-то смогу я увидеть в твоём поганом зеркале?

А-а! Вот оно что! Не привык шаман Одэ чтобы ему перечили: зазнобился осиною, побрякушками своими заклацал, опять кинулся кружить по снегу – живее прежнего понесло его огибать Идигу. Стал хватать он на бегу прямо из лунного света яркие комья, бросать ими в красавицу.

– Оч-чело-ок! – орал он с надрывом. – Оч-чело-ок!

Не менее десятка раз выдавил шаман из себя это требование. Даже лесничего его натуга принялась как бы выворачивать наружу: под сердце подкатила тяжесть, голова пошла кругами…

В это время Идига наконец-то шевельнулась, будто для объятья приподняла руки и пошла прямиком на Савёлку.

В каком-то метре от молодого она приостановилась – похоже, ей не хватило шаманова запалу. Одэ подскочил поближе, клацнул побрякушками, вскинул к луне тощие руки…

Вот дурак! Всё тело своё, всю рожу постарался колдун упрятать от чужого внимания, а вот руки – не учёл. Потому-то Шустый и воскликнул от внезапного прозрения:

– Уляма! Да чтоб ты провалилась на месте!

Провалиться Уляма не провалилась. А и сама она, и зеркало её кровавое, и змеи болотные, и даже глазастый очелок – всё как есть поднялось над полоем сизым туманом и скоро осело на тайгу серебристой опокою.

А молодые остались!

И Вавила остался, и Езерка никуда не делся.

Однако зверователь долго искал по тайге свою Уляму. Не нашёл.

– Одэ забери! – наконец пожаловался он лесничему.

Не стал ему Шустый правды открывать: зачем смущать хорошего человека?