В деревне, в Красном Яру, на отшибе у самого оврага избушечка малая невесть с каких пор место заняла. Оконные рамы у той избушки повыгнили, иструхлились все и вывалились вместе со стёклами. То ли сами выпали, то ли ребятня помогла? А только как начнёшь подниматься из оврага в село, так и уставятся на тебя те дырки избушечные, словно пустые глазницы.

Недавно избёнка совсем завалилась. А бывало, кто трусоват да греховат, обходил ту постройку бесприютную.

Хорошо людям помнится: жили в той избушке три бабки. Все три вровень ростом, и сединой, и глазами.

Сельчане судачили, что те бабки роднёй друг дружке приходились: кто-то из них внучка, кто-то – дочь, а третья – бабушка. Разберись тут, кто из них над кем стоял, когда они уж и сами запамятовали.

Злой язык как-то назвал их нечистой троицей, назвал, как с размаху прилепил. Разное болтали. Кто соврёт, кто подкинет, а кто раздует.

Вот и выходило: могли они в единый миг в кого угодно оборотиться. Хоть в зверя лютого, хоть в рыбку золотую, а то и в птицу, ай в красну молодицу. Одна ль из них, все ли трое бесовским ремеслом тешились – про то врать не врали, не знали.

Да и, правду сказать, никто от тех старух лиха не имел, и людей, коим печаль-горе от них прилепилось, видеть никому не приводилось. Но слыхом народ слыхивал про одну такую тяготу.

Жил в Красном Яру Аверьян Никитич. Богач – не богач, а мужик зажиточный. Домино имел крестовый, тёсом крытый. Забор округ – рукой не дотянешься, кобель на цепи, что зверь, матёр. Ко всему, жеребца выездного держал мужик. Крепенько жил и до наживы лют был шибко. Бабу свою за работой уморил, еле ноги переставляла.

А и недалече от того Аверьяна, почитай, в суседстве, вдова Бараниха горе мыкала.

Род ли удался хворый сам по себе, Господь ли за что прогневался да перстом в них сунул лихой минутой – неведомо. Только первым мужик на тот свет ушёл и двери распахнутыми оставил. Годом поспешили за ним два сына и дочка, все на возрасте. Осталась Бараниха с ребятнёй. Старшой давно уж в ту дверь заглянул, собраться только осталось. Другой мальчонка – на двенадцатом году – хворый же, последняя девка и того меньше.

А баба-то работяща да красива. Сколь горя ни перенесла, а всё не клонится. Не зря говорят: горе любит песни слушать. В песне, знать, и Бараниха слёзы прятала. Любо-дорого на такую поглядеть.

Вот и наладился Аверьян ко вдове в гости с полдороги завертать.

Посидит, зенки потаращит, поумничает об чём не нужно, потом и схвастнёт при народе чёрт знает что.

Баранихе за делами-заботами жалко попусту время кидать. Кто что донесёт на неё, она только отмахнётся: мели, мол, Емеля, – твоя неделя.

Всё б ничо, да припожаловала ко вдове жена Аверьянова, принародно охаяла. Бараниха после того и покажи гостю помело: по чину и дрючина!

Вдова-то вскорости забыла про то.

Аверьян же думку пакостную затаил.

Однако дело к весне близилось. Об ту пору скуден стол у голытьбы. Какие запасишки с осени уготованы, к весне вовсе повыветрятся.

Тут ещё у Баранихи старшой слёг. Билась баба, билась. Дошло до того, что куска в доме не осталось. К кому с пустой котомкой сунешься? Кругом – голь перекатная. Всяк с хлебом впринюх щи пустые хлебает. А к богатею – зазря ноги мозолить.

Да и Аверька, злыдень бессовестный, подговорил, кого подоступней из богатых, не давать Баранихе в долг. Как горе-нужду обмануть?

Голод – не тётка, кукиш не покажешь. Пошла-таки горемычная к Аверьяну.

Мужик только того и ждал.

– Отдай, – говорит, – сына своего меньшого мне в работники – двор где прибрать, воды принесть. Баба-то моя, сама знаешь, велика ли помощница? Коли так – дам пуд муки, нет – и суда нет.

Пока вела Бараниха парнишку к Аверьке, всю дорогу слезами улила. Тот муку наготове держит. Знает, демон, нет у бабы другого выхода…

Взяла вдова муку, домой принесла. Вязку распустила, щепотку на язык кинула. Ан мука не пригодна для стряпни – керосином попорчена.

Она в обрат:

– Пошто ты мне, Никитич, карасиновой муки наскрёб?

Тот и отрубил:

– Сама муку испоганила. Забирай и уматывай!

Бросила баба ту муку у супостата и пошла домой. Идёт, свету белого не видит.

А путь её – мимо той самой построины, в коей нечистая троица жила. Глядит Бараниха: одна старая через дорогу быстрёхонько семенит. Бабе и не к уму… Мало ли кому среди бела дня приспело пробежаться.

Подошла вдова к тому месту, где дорогу бабка перетрусила, глядь-поглядь, лежит на дороге золотой. Охти мне!

Из богатых кто вряд ли золотой упустит, жадны, крепко деньгу держат. А бедных-то золотые и во сне обходят. Да и место видное, прохожее.

Вдова золотой подняла и стоит. Боится этакое богатство в дом нести. А тут старушонка назад торопится. Бараниха к ней.

– Не ты ль, – спрашивает, – сердешная, золотой здеся утеряла.

Старушонка приняла монету, покрутила в тощих ручках да и молвит улыбчиво:

– Тут не один золотой.

И разделила деньгу, как расколупнула с ребра.

– Бери, – говорит, – добрая душа. Тебе судьбинушка твоя горькая улыбнулась. Может случиться и такое, что призовёт Господь твоего старшого, так будет на что проводить сынка, да и на обзаведение кой-чего выгадаешь. А меньшого к нам пришли, полечим, может.

Вернулась Бараниха домой, а оно и правда: помер старшой-то.

Ну, обрядили, как могли, и снесли на покой.

На другой день купила вдова муки, отнесла Аверьяну. Молча на лавку кинула да парнишонку за ручонку… Тот зубёнки скалит – радуется матери.

Вскорости совсем приободрилась баба: пацанёнка с девчонкой приодела-приобула, сама кое-чем отметила свою удачу и старушек тех не забыла.

Аверька только глазами хлопает: откель у бабы деньга завелась, с какой такой сырости? Мечется по дворам, народ с панталыку сбивает.

– Крадено, – говорит, – у неё это!

Ну, люди-то Бараниху давно знают, не верят наговору.

Нашлись всё-таки подсевалы, с расспросами к бабе подались.

Она возьми и отшутись: из муки, дескать, карасиновой золотой выудила.

Тут Аверьяна за живот ухватило. Прибежал ко вдове, орёт, слюнями брызжет.

– Отдавай, – кричит, – золотой, не то живьём в землю законопачу.

Ну, вдове делать нечего, обсказала всё как есть.

Аверька ко старухам-то и заявился.

А бабки будто его век ждали, забегали, засуетились:

– Садись, Никитич, сказывай, с какой нуждой к нам припожаловал.

Тот и ляпни:

– Выкладывайте, которая из вас золотой делить может.

Старухи руками разводят, друг на дружку поглядывают. Вроде бы разобраться не могут, об чём гостенёк речи мудрёные заводит. Видит мужик: толку не жди – выкамуривают над ним старые. Гаркнул Аверьян, ажно стёкла в оконцах созвякнули:

– Ах вы, коряги болотные! Сказывайте, как золото делить, не то я вас в церкви анафеме предам.

Те и суетиться бросили, насупились. Потом одна выступила вперёд да и говорит:

– Угадай, Аверьян Никитич, которая из нас кому бабкой приходится, а то мы не разберёмся, кому твою заботу решать. Не ошибёшься – научим золотым премудростям, нет – последнее спустим, голодранцем по миру пошлём.

Аверьке-то шибко охота золото, сидя над мошной, добывать. Стал он в лица старухам вглядываться. А сколь ни гляди, всё получается: с одного образа три бабки леплены.

Была не была! Ткнул мужик перстом в ту, что ближе оказалась.

Мотнула старая сединой – и стала перед ним девка красная.

Аверьян сглупа в другую палец протянул. Глядит, и та девкой обернулась.

А третья и приглашения ждать не стала, сама вышла красавицей писаной.

Мужик глаза развёл, окосел, попятился, задом дверь вышиб – да дёру.

Бежит по селу, будто бы за ним собака гонится, рот раззявил, орёт, видно, да голосу нет.

Прибёг домой, у двери ляпнулся и заснул мертвецки.

Дня три дрыхнул Аверьян. На четвёртый проснулся с петухами. Ничего ни про кого не помнит. А страсть как вспомнить нужно. Голову стал ломать.

Сколь ни перекидывал мозги – всё впустую.

Неделя, другая прошла.

Забросил мужик хозяйство, сидит и думает. Вроде начнёт в голове проясняться, тут опять как туман наплывёт.

Баба его плачет, убивается. Да что с тех слёз толку? Так от думы и загинул Аверьян, стал быть, Никитич.