© Плахов А. С., 2017
© Оформление. ООО «Издательство «Пальмира», АО «Т8 Издательские Технологии», 2017
* * *
© Плахов А. С., 2017
© Оформление. ООО «Издательство «Пальмира», АО «Т8 Издательские Технологии», 2017
* * *
Антиглобалисты кинематографа
Первый том книги «Режиссеры настоящего» носил подзаголовок «Визионеры и мегаломаны». Его можно было бы назвать «Фанатики и монстры» – ведь речь шла преимущественно о людях, отдавших все кинематографу и ставших, по сути, его великолепными нарицательными персонажами.
Герои второго тома – не менее крупные режиссеры и яркие личности, только другого типа. Я охарактеризовал их как «радикалов и минималистов», решив отказаться от затасканных понятий реализма, модернизма и постмодернизма. При внешней противоположности минималистов-аскетов и приверженцев радикальных крайностей, в их художественной позиции много общего, и те и другие противостоят мейнстриму. Можно было бы назвать их также «антиглобалистами кинематографа».
Одни из них – как Лоуч и Моретти – стали гуру левых политических сил и отразили их эволюцию. Другие – как Балабанов – отдали дань социальному и формальному экстриму, но остались по духу консерваторами. Третьи – как Каурисмяки и Дарденны – открыли глубокую и простую суть современного гуманизма, освободив его от архаичного пафоса. Четвертые – как Ханеке и Триер – сочетают шоковую эстетику с целомудрием формы. Пятые – как Озон и Эгоян – убивают барочную избыточность аскетизмом стиля, конформизм моды – обнаженной искренностью.
Как будто бы не имея между собой ничего общего, эти режиссеры формируют классический облик современного кино, подходя к нему совсем с другой стороны, чем «глобалисты», певцы космогоний и мирозданий. «Антиглобалисты» видят мир в иной перспективе: через взятого крупным планом маленького человека, через выразительную деталь, через радикальную идею, провокацию, которая требует для своего воплощения особенной художественной оптики. При этом они достигают мощи и цельности, которые позволяют без всяких преувеличений говорить о вселенной, демиургами которой являются Джармуш, Ким Ки Дук и Цай Минлян.
Алексей Балабанов
Невыносимым груз
В первом варианте этой книги был раздел «Проклятые поэты». В новом издании я не смог его сохранить: новых фигурантов практически не возникло (не ко двору они, видно, в XXI веке), а из старых почти все то ли перебрались в нишу «культурных героев», то ли переквалифицировались в «священных чудовищ». Но одного исключения далеко искать не пришлось. Реликтовый образец «проклятого поэта» – Алексей Балабанов.
Его биография делится на две половины – до «Брата» (1997) и после. Сначала «Брата», едва готового, «с колес», отправили на Каннский фестиваль. В российских телерепортажах из Канна картину доверчиво представили как «чернуху в духе Тарантино». Ах, если бы. Сходство не идет дальше сюжетно-криминального динамизма (да и то весьма относительного). Бесполезно искать логику в развитии Балабанова-режиссера, опираясь на camp, trash, pulp, на актуальные мутации американского киномифа. Разве что последний фильм братьев Коэнов «Старикам тут не место» мог бы сгодиться.
Новое поколение американских кинематографистов играет с вторичной реальностью масскульта и потому с легкостью пренебрегает житейской моралью, плюет на политическую корректность. Балабанов тоже неполиткорректен, но по-другому, по-консервативному, когда еще самого понятия political correctness не вывели. Мальчик, вышедший из огня чеченской войны, тем же огнем и мечом наводит порядок в Питере, а в финале выступает походом на Москву. Данила Багров – вчерашний «кавказский пленник», и играет его Сергей Бодров-младший. Балабанов препарирует знакомый образ, испытывает его новой ситуацией. Добрый, хороший парень самозабвенно любит брата, тянется к искусству в лице группы «Наутилус Помпилиус». Но время и место действия требуют от него одного – убивать, и Багров без особых рефлексий превращается в хладнокровного киллера. Это жизненная, а не виртуальная трагедия, ее «аморализм» – современная мутация российского культа маленького человека, который часто сопровождался истерикой и юродством.
После «Брата» тогдашние либералы навесили на Балабанова политярлык «нового левого» художника. Ярлык сомнительный, ибо прошло слишком мало времени с советских времен, в которых, как в кривом зеркале, «левизна» была тождественна диссидентству. «Левыми» равно считались Солженицын и Аксенов, в более мягкой форме – Александр Яковлев и Егор Яковлев. «Правые» ассоциировались с функционерами-консерваторами типа Суслова и с самыми дремучими зубрами почвенничества. Эту путаницу в мозгах трудно было победить за десяток лет, к тому же зарождавшийся тогда экстремизм (в лице Лимонова) легко соединял необольшевизм с великодержавием. В общем, Балабанова занесли в левые реваншисты с националистическим душком. Не то чтобы совсем без оснований, но все же чересчур поспешно.
После Канна «Брата» показали на «Кинотавре» в Сочи, где он взял почти все призы и уже тогда был признан ключевым фильмом 90-х годов. К тому времени самого провокативного героя постсоветского кино уже назвали «русским Рэмбо». А в Сочи как раз съехались на критический симпозиум западные гости. Они были шокированы не меньше, чем наши либералы. Мало того, что герой картины сильно недолюбливает америкашек и евреев, а лимит интернационализма раз и навсегда исчерпывает в дружбе с обрусевшим бомжом-немцем. Мало того, что он с отвращением поносит «черножопых». Но еще и вызывает одобрительный смех (и даже аплодисменты!) в зале.
На пресс-конференции журналисты робко поинтересовались у Балабанова, не обеспокоила ли его такая реакция публики. Ответ прозвучал в том духе, что чего уж там, народ и вправду так считает, а как к этим чеченцам относиться, ежели мы с ними воюем? Когда корреспондент радио «Свобода» Петр Вайль (большой поклонник «Замка» Балабанова) попытался в кулуарах прояснить позицию режиссера, тот был краток: «Просто я родину люблю». Вокруг Балабанова закипели страсти, своей провокацией он сумел достать всех. Включая тех, кто помнил, как всего несколько лет назад безоблачно начиналась его кинематографическая карьера.
Фильм «Счастливые дни» (1991), наполненный меланхоличным абсурдом безвременья, никаких политических бурь не вызвал. Но в них тоже содержался вызов – только эстетический. Картина одновременно рождала чувство клаустрофобии и пугающей свободы: именно это сочетание определяет режиссерскую манеру Балабанова и отличает от других российских режиссеров его поколения, стиль которых страдает либо герметичной зажатостью, либо бесформенной вседозволенностью.
Такого Питера мы еще не видели на экране. Почти безлюдный, словно после эвакуации или блокады, похожий скорее на условный город эпохи авангарда – город Сэмюэла Беккета, чья пьеса положена в основу фильма, или молодого Луиса Бунюэля. Последнее имя вспомнилось не зря: Бунюэль был самым большим в истории кино провокатором и сделал эпатаж синонимом своей силы. Знаменитый кадр из «Андалузского пса», где бритва рассекает женский глаз (на самом деле перед камерой разрезали сваренный яичный белок), вызывал шок, какого сегодня не способен добиться никакой Тарантино. Это был удар по «нашей мягкотелости, из-за которой мы охотно примиряемся со всеми чудовищными гнусностями, совершаемыми людьми, свободно разгуливающими по земле», и которая «подвергается тяжкому испытанию, когда нам показывают на экране женский глаз, рассекаемый бритвой» (Жан Виго).
Не этой ли логикой руководствовались позднее те, кто кричал об ужасающей жестокости и аморальности «Брата», о том, что нельзя (на экране, не в жизни!) оставлять убийцу безнаказанным? Как и бунюэлевский, балабановский эпатаж антибуржуазен, но Бунюэль бомбит буржуазию слева, про Балабанова я бы не стал этого утверждать.
«Счастливые дни»
Его левачество, если оно и есть, не выглядит вполне искренним. Эпоха эпатажа, как и эра модернизма в целом, давно кончилась, и Балабанов знает это. В отличие от большинства наших режиссеров, он образован и даже дружит с английским, который был его первой профессией. «Счастливые дни» своей интонацией усталой грусти говорят об исчерпанности культуры. Но это не революционная, а скорее консервативная интонация – как у позднего Висконти (даже странная для молодого режиссера). Многообразные культурные стереотипы переполняют фильм, полный теней Гоголя и Достоевского. Отсюда уже совсем недалеко до Франца Кафки, чей «Замок» стал объектом следующей экранизации Балабанова.
Однако новый фильм получился визуально совсем не похожим на предыдущий: вместо строгой черно-белой графики – избыточная экспрессия живописного барокко, насыщенный цвет, театральность. Что не освободило картину от чувства клаустрофобии, которое, разумеется, имеет отношение к Кафке, но предполагает опять же его российскую версию. Это Кафка, повернутый лицом на Север и Восток, где экзистенциальный холод рождает сама близость «татарской пустыни».
«Замок» (1994) – единственная в практике режиссера копродукция, однако немецкие деньги скорее подсушили замысел фильма. Перенаселенный и утяжеленный декорациями, его мир оказался и менее живым, и менее абсурдным, чем реально снятый, но увиденный в каком-то чудном ракурсе Петербург «Счастливых дней».
За «Замок» (это, кстати, один из любимых фильмов режиссера) Балабанов получил номинацию «Киноманифест» Форума молодого кино. В это же время появилась короткометражка «Трофим» (1995) – фрагмент альманаха «Прибытие поезда», снятого четверкой молодых перспективных режиссеров: своего рода манифест (так и не состоявшейся) русской «новой волны». Следующий проект Балабанова должно было финансировать государство. Но он, кажется, сделал все, чтобы сорвать этот договор. Еще раньше он выносил и написал сценарий «Тихие люди», заведомо непроходной даже в пору, когда Россия считалась страной, в которой все дозволено. Прошло пять лет, прежде чем этот сценарий был осуществлен под названием «Про уродов и людей» (1998).
В один из промежуточных периодов, когда возник очередной простой и желанные деньги не поступали, Балабанов и снял – буквально за копейки – малобюджетного «Брата». В это же время он ездил на фестивали, в частности в Роттердам, пытался вырвать на следующий проект субсидию в конкурсе проектов «Синемарт», но получил от ворот поворот. И повернулся к Западу спиной, если не сказать прямее. «Бюрократия – это боль в заднице, – заявил корреспонденту роттердамской газеты Балабанов, любящий поиграть в русского медведя. – Они не понимают, что мы любим работать быстро. Я делаю по фильму в год. Я русский кинематографист и снимаю русские фильмы для русской публики. Малобюджетные киноленты способны теперь вернуть затраченные на них деньги в России, и западные субсидии нам больше не нужны».
«Замок»
В итоге фильм «Про уродов и людей» был целиком финансирован на родине, которую так любит Балабанов. Его бы, фильма, вообще не было, если бы у режиссера к этому моменту не возник альянс с продюсером Сергеем Сельяновым – самый принципиальный в истории нового российского кино. Помню Балабанова с Сельяновым на роттердамском «Синемарте»: среди типовых европейских «экзеков», суетливых агентов по продажам и дистрибьюторов они напоминали парочку заговорщиков-народовольцев – Сельянов с окладистой бородой и Балабанов в круглых очках и со свисающими на плечи жидкими волосами.
А до этого режиссер побывал в Гамбурге, где заканчивал работу над «Замком». «Времени у меня было полно, – вспоминает Балабанов, – я гулял по городу и придумывал новый фильм. В эротических музеях рассматривал фотографии начала века. И мне понравилась идея: сделать кино о такой любви. Для нас как бы неестественной, но для моих героев единственно возможной».
«Тихие люди» – это пионеры отечественного порнофотобизнеса, расцветшего в атмосфере петербургского декаданса начала века. Это и их модели, и их клиентура – физические уроды с бельмами на глазах или сиамские близнецы вполне нежного возраста. Дамы с задранными юбками и обнаженными ягодицами, розги для мазохистских услад, дети как самый запретно-сладкий объект порнографии.
Балабанова занимает не эпоха, а сросшийся с нею стиль. Этот стиль, знакомый по черно-белому немому кино, Балабанов уже воскресил в короткометражке «Трофим» – о коварной роли киноаппарата, который случайно «поймал» в кадр деревенского мужика-убийцу и обеспечил ему еще одну жизнь на целое столетие. «Про уродов и людей», как утверждает сам Балабанов, – это фильм о первых потенциальных кинопродюсерах. Их режиссер представил в довольно омерзительных и тем не менее не лишенных своеобразного обаяния образах порнодельцов, делавших первые соблазнительные фотооткрытки. Логика здесь есть: кинематограф – преемник фотографии, и в смысле интереса к запретным сторонам жизни тоже. Балабанов обнаруживает принципиальную аморальность камеры, что сообщает картине изначальную двусмысленность.
Балабанов к этому моменту уже прочно сработался с оператором-асом Сергеем Астаховым, способным решать самые сложные изобразительные задачи. Режиссер собирает своих любимых актеров – Виктора Сухорукова, Сергея Маковецкого, Анжелику Неволину. То есть тех, кто умеет вместе с режиссером создавать атмосферу запретного и запредельного. Нарушение моральных табу – амплуа Балабанова, но не менее важно, что он совершает этот акт во всеоружии таланта и профессионализма. Представители крупнейших фестивалей высоко ценят эти качества, но даже они – суперпрофи своего дела – немного морщатся от «Уродов и людей»: мол, сделано здорово, но уж больно противно смотреть. Тем не менее именно эта работа заслуживает высокую оценку Анджея Вайды и становится визитной карточкой Балабанова. Она вписывается в международную моду на «идиотов» (см. Ларса фон Триера) и «новый порнореализм», хотя по своей органике чужда и тому, и другому. Она попадает в десятку хитов журнала «Variety». За нее Балабанов получает «Нику»: уникальный случай коллективного затмения академиков, никогда не отличавшихся особым радикализмом.
«Про уродов и людей»
Казалось, самый антибуржуазный из российских режиссеров именно в этом качестве приветствуется на буржуазном Западе. Однако это только казалось. В ненавистной Америке Балабанов снимает сиквел «Брат-2» (2000), срывает кассу в России даже при отсутствии проката, вызывает афронт либералов и становится заложником слогана «Путин – наш президент… Данила – наш брат…». Но и с государственниками, и с новой послеельцинской эпохой ему оказалось не очень по пути, что показало дальнейшее развитие событий. Даже несмотря на то, что, по слухам, Балабанова с Сельяновым поддерживает Сурков и еще кое-кто из кремлевских идеологов. Есть теории заговора, есть эпатажные высказывания режиссера, но есть логика его биографии и художественная плоть его фильмов, они важнее.
После «Брата-2» Балабанов, как положено «проклятому поэту», расплачивается за народный триумф своего героя. Говоря языком античности, его и Сельянова начинает преследовать Рок: проекты срываются, в автокатастрофе гибнет актриса, игравшая главную роль в фильме «Река» – мощном сибирском эпосе, который так и не был закончен, сам Балабанов серьезно пострадал в том же ДТП. Самая страшная катастрофа еще впереди, но пока режиссер снимает «Войну» – первую картину о второй чеченской. Главную роль в ней играет Алексей Чадов. Он вовремя метит в звезды: Сергей Бодров в роли пленного офицера остается на втором плане. А вскоре наступает Кармадон: группа Сельянова-Балабанова и русское кино в целом теряют самого харизматичного своего актера.
В основе «Войны» (2002) – похищение и убийство боевиками англичан: пленка с отрезанными головами на снегу была представлена миру. Картину опережали слухи о чудовищных жестокостях и неполиткорректности. Жестокости, впрочем, после телевизионных хроник могут напугать только тех, кто не в состоянии отличить реально отрезанную голову от муляжа. Что касается неполиткорректности, она в том, что война снята с точки зрения русских участников конфликта. В чем в чем, но в пацифизме Балабанова не упрекнешь. И если он не выступает с позиции армии и государства, то лишь потому, что ни та, ни другое балабановским критериям не отвечают, и их роль берет на себя мифологический герой-одиночка.
Фильм начинается как псевдорепортаж: к Аслану, идейному воину ислама, а на поверку бандиту и работорговцу, привозят группу пленников. Одним тотчас режут головы, другого – «коммерческого» еврея – буднично лишают пальца, двоих англичан держат в яме, а с ними, в качестве переводчика, старшего сержанта Ивана Ермакова. Потом Ивана и его английского тезку Джона отпустят, а Маргарет оставят в заложницах. Джон будет пытаться спасти свою невесту, но ни британские власти, ни российские ни в чем не помогут. И придется ему развязать собственную войну – войну, главным действующим лицом которой окажется не Джон, а Иван.
«Брат»
С этого момента, когда интернациональная пара покидает Владикавказ и пересекает чеченскую границу, место репортажа занимает чистый action. «Брат-1» превращается в «Брата-2», фильм оборачивается боевиком со взрывами и перестрелками, бегством на плоту по бурной реке и прочими атрибутами подросткового приключенческого жанра, не изменившегося со времен Фенимора Купера и лишь слегка обновленного использованием современных мобильных средств связи.
Однако есть коренное отличие. «Брат-2» обыгрывал умозрительные, придуманные отношения «русского брата» с Америкой или даже с Украиной, в сущности – экранизировал национальный комплекс неполноценности, инфантильное разделение на наших и не наших, идеологию «кровного братства». «Война» же происходит там, где реально льется кровь. Согласно чисто ситуативной, или жанровой, логике фильма, у Ивана не было другого выхода. Это закон войны: или убьешь ты, или убьют тебя.
«Трофим»
«Брат-2»
«Жмурки»
«Река»
«Войну» (2002) на большие фестивали не взяли, хотя Чадов даже выиграл в Монреале актерский приз. Включение в сюжет фильма союзников-англичан делу не помогло. Создатели «Охотника на оленей» намекали, что американцы – это те же русские, но киносообщество даже без подсказки СССР с трудом переварило фильм из-за двух кадров с пытающими пленных вьетнамцами. Балабанова тоже прогрессивным не назовешь, и с этим придется смириться.
С точки зрения профессии Балабанов, хоть и допустил провалы в сценарии, еще раз доказал, что он – кинематографист от бога или от дьявола. Ингеборга Дапкунайте в роли «кавказской пленницы» получила сцену купания в горном потоке, достойную Мэрилин Монро из «Ниагары». Река жизни и смерти – самый сильный образ всей картины: реванш за неснятый, катастрофически прерванный фильм Балабанова, который так и назывался – «Река».
После кармадонского шока и еще одного прерванного проекта Балабанов поворачивается к изумленной публике своим как бы незлым, шутовским и хохмаческим лицом. Это подозрительно. И речь даже не о «Жмурках» (2005): это скорее была естественная саркастическая реакция на пережитую недавно политическую лихорадку. Но кто бы мог подумать, что Алексей Балабанов сделает чистой воды мелодраму? Однако именно это произошло. «Мне не больно» (2006) – мягкое, лиричное и грустное кино, без сочной сатиры «Жмурок», без зверств «Войны», без социального реваншизма «Брата», без декадентства «Уродов и людей».
Действие построено вокруг ремонта – почетной темы нашего времени, но Балабанов даже здесь упускает случай поглумиться над новыми богатыми (единственный из них – в исполнении Никиты Михалкова – оказывается совсем не зловещим, а скорее карикатурным). Ремонтом занимается самодеятельная бригада, которая выдает себя за солидных архитекторов-дизайнеров, а на самом деле бомжует и голодает. Зато они молоды, умеют радоваться маленьким удачам, а смешной очкарик Миша так еще и открыт романтической любви. Она не заставляет себя долго ждать и приходит в виде эксцентричной заказчицы Нателлы Антоновны (Рената Литвинова), которая денег не платит, но готова напоить горемычных работяг дорогим коньяком и накормить ужином, сворованным со светского приема.
«Война»
Есть здесь, правда, парочка побочных линий, которая явно затесалась сюда из прежних фильмов Балабанова. Один из ремонтников (Дмитрий Дюжев) сочиняет молитвы и мечтает вернуться в армию, а до этого – «казнить одного гада», но дело до этого так и не доходит. А Сергей Маковецкий играет симпатичного врача – пьяницу и женолюба (редкая в его послужном списке роль), восхищается бригадой ремонтников, потому что они – стая. Вот как формулируется основная мудрость: «Главное в этой жизни – найти своих и успокоиться». В принципе героям картины это удается: они напиваются на плейере, сыплют жизнерадостными афоризмами («Русский балет и русская водка – брат и сестра») и вообще живут в свое удовольствие, несмотря на бытовые, любовные и экзистенциальные трудности.
Основная аттракция картины – Рената Литвинова, пародирующая свой (и без того слегка пародийный) образ дивы даже больше обычного. Она дает «честное слово содержанки из города Козельска» и бегает как безумная с криками: «Где моя копна? Верните мою копну, я купила ее на свои деньги!» Литвинова еще раз доказывает, что, как и некоторым другим дивам в истории кино, ей ближе всего комедийное амплуа, а Балабанов находит к актрисе подход не столь совершенный и точный, как Кира Муратова, но в принципе все равно правильный.
Поклонники Балабанова сочли эту работу проходной в творчестве режиссера, обычно нагружающего свои фильмы куда более яростными страстями и пафосом. Но в проходных работах иногда очевиднее проявляются спонтанные лейтмотивы. На сей раз Балабанов предстал в варианте soft, mild и superlight. Однако ничего общего с приевшимся гламуром: даже вступив на его территорию, режиссер сохраняет по отношению к нему безопасную дистанцию, которая не позволяет им ни слиться во взаимной любви, ни уничтожить друг друга.
«Мне не больно»
А потом обрушился «Груз 200» (2007) – свалился на хрупкий мир отечественной киноиндустрии, заставив пересмотреть весь прошлый опыт Балабанова. Свалил эту гирю человек, родившийся (как режиссер) на развалинах советской империи. Его самый эстетский опус «Про уродов и людей» выглядел как подпольная изнанка питерского золотого века. И даже компромиссная ретромелодрама «Мне не больно» была наполнена отблесками Большого Стиля Северной столицы.
«Груз 200», действие которого происходит в вымышленном городе Ленинске и в расположенном по соседству населенном пункте Каляево, судя по всему, Ленинградской области, тоже загримирован под ретрофильм, а к тому же еще под фрейдистский психотриллер, trash movie и под антивоенное кино с темой Афгана. Но это никакая не «ретруха», хотя действие происходит в конце 1984 года, не «наш Хичкок» и не trash тоже. Антивоенное кино – да: эпизод, когда выгружают гробы, а навстречу курсом на восток шагают новобранцы, один из самых сильных шоков этой картины, где и так провокация на провокации. В конце концов, чтобы сказать, что же это такое, проще объяснить, чем это явно не является.
Это не является реалистическим фильмом, где годом действия датируемы исполняемые песни, красная майка с надписью «СССР», слова «тусовка» и «крутой» и признаки проводимой в стране антиалкогольной кампании. Это также не точная проекция общественной иерархии позднего застоя: трудно поверить, что дочь секретаря райкома выбрала женихом парня-сироту, которого отправляют в Афганистан, а сама ходит без присмотра на танцы. Не так много проясняет и сюжет про капитана милиции – извращенца и убийцу, и подсказка в начальных титрах о том, что фильм основан на реальных событиях. Именно середина 80-х породила мифологию Чикатило, вполне конкурентоспособную на мировом фоне Ганнибала Лектера (см. киносайт imdb.com, где Андрей Чикатило фигурирует практически как актер, «сыгравший» во множестве фильмов о самом себе). Главным негодяем оказывается один из ментов, но запросто с ним мог бы поменяться ролями трусливый преподаватель научного атеизма, который в финале придет в церковь, на всякий случай, «для обряда крещения». И дело не в импотенции, не во фрейдизме и вообще-то не в безбожии, а в русско-советском коллективном подсознательном, в том подпольном обкоме, который на самом деле руководил историей страны.
«Груз 200»
Патологический случай берется как экстремальный сгусток того подсознания, которое вызревает в сверхдержавном обществе, отправляющем своих детей в мясорубку войны и коротающем время за пьяной болтовней о Городе Солнца. В хибарах с заплеванными обоями и с видом на голубые церковные купола и на сплошной съезд КПСС: в телике мелькают маски Брежнева, Андропова, Черненко… Добавим музыкальные обои – в виде вездесущего советского шансона. «Ну и пусть… будет нелегким мой путь», «В краю магнолий плещет море… Сидят мальчишки на заборе», «Но снится нам трава, трава у дома…»
Без этого нервного эмоционального фона времени как «не нашим», бедным иностранцам вообще врубиться в картину? Ведь они не жили в то время в той стране и разве что слышали, как интеллигентные перестроечные девочки 90-х годов с непонятным энтузиазмом распевали эти позднепионерские песни. Но даже самых далеких и чистых должна пробить сцена, когда оборотень в погонах везет на мотоцикле прикованную девушку-жертву через бесконечные промзоны под тот же самый победно-лирический аккомпанемент. Аплодисменты голландским кинокритикам, присудившим картине свой приз в Роттердаме. И тем, кто битком набил зал на показе «Груза» в программе «Венецианские дни».
Но главная судьба картины творилась на родине. «Груз 200» с самого начала нес в себе зерно конфликта: несколько известных актеров, в том числе Евгений Миронов и Сергей Маковецкий, отказались сниматься в этой «бесовщине». Нет худа без добра: мента-маньяка блестяще воплотил Алексей Полуян, а Алексей Серебряков сыграл лучшую свою роль – подпольного апологета Города Солнца.
«Груз 200» одними был воспринят как «глумеж над памятью», другими – как образец «фашистской эстетики», третьими – как одно из самых последовательных высказываний постсоветского кино. Жюри прокатило картину на «Кинотавре», критики увенчали ее своими призами, но при этом сами раскололись на непримиримые партии сторонников и противников. Вступила в действие и еще одна сила: Балабанова то ли поддержали, то ли уличили в сговоре с новой властью, а в фильме выявили символический агитпроп в пользу социального прожектера-маньяка Пол Пота.
Мне не хочется так глубоко копаться в подсознании художника, хотя речь, безусловно, идет о личной идеологической травме родом из советской эпохи. Ее миазмы, казалось бы выпущенные Кирой Муратовой в «Астеническом синдроме», по-прежнему отравляют воздух. Попытки очищения (смотри «Остров» Павла Лунгина) показательно успешны, но вряд ли способны перетянуть «Груз 200». Балабанов не «очищает», в его фильме нет ни одного раскаявшегося, ни одного положительного героя. Кроме невинно убиенного и попытавшегося противостоять злу убогого вьетнамца Суньки: конечно, это «знак», данный режиссером тем, кто считает его ксенофобом. Финальный тандем из романтика-рокера и деляги-фарцовщика (увы, с грузинской фамилией) – не менее очевидный намек на то, что лучшую часть молодежи отдали на заклание, а перестроечное будущее так же темно и нечисто, как советское прошлое. Оборотни в погонах и без – не только палачи, но и жертвы общества, построенного на тотальной репрессии, которая, будучи завуалированной, ушла в подсознание.
«Груз 200» дает ключ ко всему творчеству Балабанова, и он тот же самый, что открывает мир других «проклятых поэтов». Этот ключ – трансгрессия, то есть выход из своего природного состояния, который чаще всего осуществляется через сексуальную перверсию (как у Пазолини), насилие (у Ханеке), алкоголь или наркотики. Но может быть также результатом резкой общественной мутации. Тогда «левая» идея порождает тоталитарный текст (Эйзенштейн или «Сало» того же Пазолини). Тогда советское прошлое обретает некрофильские черты живого трупа, завораживающего и отталкивающего, формирующего сегодняшний неосоветский застойный стиль («Груз 200»).
В какой степени режиссер отвечает за эту «связь времен», вопрос открытый. Природный консерватизм Балабанова заставляет меня сравнить его не с Пазолини или Ханеке, а скорее с Достоевским или с Джоном Фордом, ибо для него, Балабанова, важнее не социальный универсум, а моральный социум. Хотя почему-то вспоминается, что левый Пазолини однажды встал на сторону итальянских «ментов», а не буржуазных леваков, чьи демонстрации они разгоняли.
«Грузом 200», который сделан в жанре готического гиньоля и который сам режиссер называет фильмом о любви, Балабанов доказывает, что он никакой не циник, а романтик – только не революционный, а черный. Начиная с «Брата» он по недопониманию стал выразителем чаяний «новых левых». В «Грузе 200» эти ярлыки спадают с него, как случайные одежки.
«Люди, которые живут для денег, – неправильные люди»
Мы встретились в Выборге, где показывали «Войну», но говорили больше о «Реке», которая была тогда свежей травмой Балабанова. В средневековом замке Выборга режиссер снимал «Замок». И с удовольствием вспоминает свое юношеское увлечение рыцарством и тот Выборг, который открыл для себя когда-то.
– До сих пор жалею, что не послушал совета Сергея Сельянова и не снял в главной роли молодого тогда Маковецкого.
– После этого Сельянов стал твоим постоянным продюсером. Можно ли его и теперь не послушать?
– Теперь я жалею, что послушал его и не снял самую крутую сцену в фильме «Про уродов и людей».
– У «Реки» трагическая судьба. В разгаре съемок погибла главная актриса – Туйара Свинобоева. Процесс был остановлен. И все же спустя три года фильм выпущен, хотя и в незавершенном виде. Попытка дважды войти в одну и туже воду?
– Нельзя рассказывать об этом фильме. Потому что он не сделан, не доделан. Это не фильм, а некое что-то, что нравится людям. Я удивился очень сильно – не ожидал этого. Для меня это катастрофа и трагедия, потому что умер человек.
– Если отвлечься от трагических обстоятельств, что для тебя означал опыт съемок в Якутии?
– В свое время я работал ассистентом режиссера, много ездил по Сибири, жил с ненцами, с юкагирами. Мне была очень интересна их эстетика. И когда Сельянов дал мне почитать сценарий Эверта Паязатяна и спросил: «Как ты думаешь, кто может снять этот фильм?» – я сказал: «Я». Поехали в Якутию, провели огромную этнографическую работу и сняли кино. Но… кино не сняли. Если бы сняли все целиком, ты бы, Андрей, стоял ровно где-нибудь в Венеции.
– «Война» снята полностью, но ровного отношения не вызывает. Она и «Река» как-то связаны или они растут из разных корней?
– Нет, не связаны. Но так нельзя спрашивать. У фильмов корней нет. Они возникают – и все. Если это не говно, не конъюнктура. Когда мы разбились на машине очень сильно, я хотел быстро снять какой-то другой фильм. Синопсис «Войны» был уже готов, и я быстро написал сценарий. Это была энергия этой аварии, энергия этой реки.
– Значит, фильмы все-таки связаны? Самый сильный образ в «Войне» – это горная река, такая русская Ниагара. А лучшая сцена – с Ингеборгой Дапкунайте, которую купают на веревке…
– Ингеборга – профи, она сделает все, что скажешь. Но я люблю других актрис, не буржуйских.
– Расскажи о погибшей…
– Это удивительная была артистка. Она такая… сильная. Играла в театре, но ее там не любили. Потому что она такая, как в кино: на всех наезжает. У нас был странный контакт. В общем, это мистическая история.
– Что такое «Река» по жанру – этнографическая драма?
– Просто драма. На якутском языке. Под музыку Вагнера. Я не гнался за экзотикой. Отправной точкой стала книга «Предел скорби» Вацлава Серошевского – поляка, сосланного в Сибирь и ставшего богом для якутов.
– А как ты определяешь жанр «Войны»? Можно ли ее рассматривать как боевик?
– Нет.
– А «Брата-2»?
– Можно. Это жанровое кино. В «Войне» есть только элемент жанра.
– За что ты так не любишь буржуев?
– За то, что они буржуи. Люди, которые живут для денег, – неправильные люди. Лучше водку пить, чем деньги зарабатывать. Не пиши этого, а то все будут так делать.
Жан Пьер и Люк Дарденны
Братская любовь
Братья Дарденны входят теперь в элитный клуб режиссеров, живущих под сенью сразу двух «Золотых пальмовых ветвей». Правда, их и самих двое, и все же каждую из завоеванных в Канне высших наград можно назвать пальмой с двумя стволами. Еще десять лет назад никто не смог бы предречь такого успеха скромных бельгийских кинематографистов. Поворотным стал 1999 год.
Каннский конкурс последнего фестиваля XX века был одним из самых сильных за всю историю. Не только себя, но и остальных превзошел Педро Альмодовар с картиной «Все о моей матери». Клеймом виртуозного мастерства были отмечены новейшие фильмы Дэвида Линча, Такеси Китано, Джима Джармуша и Атома Эгояна. Но никто из них не увез из Канна наград. Лишь Альмодовар был удостоен скромного приза за режиссуру. Который он, артистично скрыв обиду, предложил разделить с Джармушем, Эгояном, Линчем – теми, кто остался вообще ни с чем и кого даже не было в зале на церемонии закрытия.
Именитые режиссеры представили высокопрофессиональные и чрезвычайно политкорректные опусы, но кроме них в каннской программе присутствовали как будто бы периферийные, провокативные, и тем не менее весьма значимые работы. «Человечность» француза Бруно Дюмона. И «Розетта» бельгийцев Люка и Жан-Пьера Дарденнов. Первая получила Гран-при жюри, вторая, что и вовсе сенсационно, «Золотую пальмовую ветвь». Журналисты нервничали: «Розетту» показали под занавес фестиваля, и некоторые, утомленные впечатлениями мощного конкурса, пропустили работу малоизвестных бельгийских авторов. Те же, кто посмотрел, оценили актуальность сюжета и виртуозную работу оператора Алена Маркуэна с его сверхподвижной ручной камерой, некоторые даже почуяли в фильме привкус кафкианской притчи. Тем не менее надо было обладать безумной прозорливостью и смелостью, чтобы предречь этой камерной ленте награду в столь престижном конкурсе. Да еще и не одну.
Когда приз за женскую роль, презрев сонм кинозвезд и когорту отъявленных профессионалок, разделили между Северин Каньель из «Человечности» и сыгравшей безработную парию Розетту бельгийкой Эмиль Декуэн, стал очевиден высокий градус концептуальности в вердикте жюри под председательством Дэвида Кроненберга. Одна из исполнительниц – простая «фабричная девчонка», расфасовывает консервы на холодильном заводе, другая делает первые робкие шаги в актерской профессии.
Когда «Розетте» вручали «Золотую пальмовую ветвь», и вовсе разразился настоящий скандал, в зале стоял свист небывалой силы. Подобный шок фестиваль испытал в 1960 году, когда награждали феллиниевскую «Сладкую жизнь», чересчур по тем временам смелую. Но то была грандиозная фреска общества, здесь – крошечный ее фрагмент. И все же маленькая «Розетта» оказалась в художественном авангарде своей эпохи. Канн в очередной раз подтвердил репутацию фестиваля, который делает возможной конфронтацию самых радикальных и консервативных представлений о том, что есть кино.
Каждый день Розетта борется за работу, которую она находит, теряет, находит снова… Которую у нее отнимают и которую она невероятными усилиями возвращает. Она хочет нормальной жизни, с людьми, среди людей. Но ее постоянно преследует страх исчезновения и какой-то липкий стыд, который шепчет ей: ты – пария, ты – хуже всех, ты никому никогда не будешь нужна. Чтобы доказать себе и другим, что она реально существует, Розетта идет на предательство единственного мужчины, который разглядел в ней женщину и человека…
«Розетта»
Эффект «Розетты», однако, заключен не в сюжете, а в новой мере реализма, к которой приходит европейское кино. Этот реализм, выступающий то с приставкой «гипер-», то с приставкой «соц-», то с приставкой «порно-», маскирующийся доктриной датской «Догмы», здесь дается в новом, освобожденном от приставок изводе. Постмодернистский виртуальный опыт к концу 90-х годов явно исчерпал себя. В конце века понадобился прорыв в новую социальную, экзистенциальную, эстетическую и физическую реальность, как был он необходим в 50-х, когда родился неореализм. В «реабилитации физической реальности» (программный слоган историка и теоретика кино Зигмунда Кракауэра) на новом витке и был смысл награждения «Розетты», которое стало напоминанием о том, что кинематограф не сводится к красотам и спецэффектам. Время от времени он испытывает потребность возвращаться к грубой реальности и искать новый киноязык.
Косноязычная «Розетта», став ключевым фильмом конца века, заставила обратиться к истокам творчества Дарденнов. В их жизни все началось с театра и с фильмов, снятых для видео и рассказывавших о жизни маленьких рабочих городков в Валлонии. Другая волновавшая братьев тема – темные пятна Второй мировой. Их первый документальный фильм «Le chant du rossignol» (1978, тогда братьям еще не было тридцати) рассказывал об антинацистском сопротивлении. Первый игровой («Фальшь», 1986) – о еврейской семье, уничтоженной немцами.
Жан-Пьер был театральным актером. Вместе с братом они сделали фильм «Я думаю о вас» (1992), в основе которого лежал театральный сценарий. Эту работу раскритиковали со всех сторон, а ее создатели понесли финансовые убытки. После этого они сняли картину «Обещание» (1996) – первую принесшую им успех и международные премии – о бельгийском подростке, чей отец эксплуатирует нелегальных иммигрантов. Игорь (так зовут подростка) дает обещание погибшему африканскому рабочему позаботиться о его вдове и ребенке. Он разрывается между пробудившейся человечностью и лояльностью отцу, который пытается скрыть от властей гибель нелегала. Съемки проходили в индустриальном районе недалеко от Льежа. Грязноватая фактура кадра и использование ручной камеры свидетельствуют о документальной закваске, но типичная для документалиста подвижность сочетается со сжатым фокусом, создающим эффект клаустрофобии. Характерно, что, говоря об этом фильме, Дарденны называли в качестве исходного импульса не жизненные факты, а диалог о вине из «Братьев Карамазовых».
Решающим моментом биографии Дарденнов стала их встреча с режиссером и писателем Арманом Гатти и оператором Недом Буржессом. Гатти пришел к ним в театр с камерой на плече. Когда он уехал, братья, никогда не помышлявшие о кинокарьере, вдруг подумали: а почему бы нам не делать так же, как он. Они отправились в деревню снимать простых людей. У них не было никаких монтажных столов, никаких специальных приспособлений, они еще не думали, что будут производить кино для публики и завоевывать премии на фестивалях.
Награду, присужденную «Розетте», некоторые рассматривали как счастливую случайность, попадание в тренд, не более. Дарденнов подозревали в подражании «Догме», хотя было очевидно, что, если бельгийцы и используют формальный метод, похожий на тот, что придуман датчанами, их цель – не просто обновление языка кино, а нечто иное. «Догма» боролась с формализмом современного кино формальными средствами. Дарденнам и их постоянному оператору Алену Маркуэну были ближе этические традиции неореализма, гуманизм Кена Лоуча и британской школы. Кто-то не принимал их открытой социальности. Не каждый стремится влезть в кожу девушки со дна общества, готовой на любую подлость, даже на преступление всего лишь ради… работы. Особенно недовольны были эстеты в России, для которых победа над утонченным Альмодоваром бельгийского «соцреализма» была прямо-таки личным оскорблением.
Только когда появился следующий фильм Дарденнов «Сын» (2002), без всяких скидок на «тенденции» стало ясно, что перед нами большие режиссеры, пришедшие в кино надолго. «Сын» естественным образом стал одним из основных фаворитов очередного каннского конкурса, а исполнитель главной роли Оливье Гурме был награжден актерским призом. Кинокритики включили новую работу Дарденнов в десятку лучших фильмов года.
Бельгия не Франция и даже не Дания: там нет большой киноиндустрии, нет бурных волн и течений. Если чем страна в последние годы и заметна, так этническими распрями, педофильскими скандалами и зверскими преступлениями. Все это упрятано Дарденнами за кадр: в «Сыне» об убийстве только говорится, но в течение всего фильма по коже бегают мурашки и ожидаешь худшего. «Сын» – это как если бы Хичкоку заказали кино про жизнь пролетариата или Кена Лоуча заставили снять триллер, не вылезая из своей любимой рабочей среды.
Фокус в том, что весь фильм разыгрывается на складе и в столярной мастерской. И хотя в ней не делают гробов, сама мастерская подобна гробу, который сколотил Оливье, похоронив в нем свои чувства к убитому сыну-подростку. И теперь он, лысый подслеповатый столяр-перфекционист, приставлен профессиональным наставником к мальчишке-убийце. Месть кажется неотвратимой. На пятачке дровяного склада одновременно разыгрываются производственная, криминальная и психологическая драмы. Встречаются, чтобы отойти в сторону, уступив место притаившейся за ними притче.
«Сын»
Библейский Иосиф не по простому совпадению был плотником. Дерево и все, что из него мастерит человек, несомненно обладает душой; эта душа страдает и хранит память о прежней жизни. В фильме Дарденнов люди подобны изувеченным, обрубленным деревьям или впивающимся в них железным гвоздям. Именно так впиваются друг в друга Оливье и его новый подмастерье: разорвать их можно только клещами.
Поразительно, но Дарденны ни одного слова не говорят о Боге и морали, сохраняя пугающую верность прозаической столярной фактуре. Камера с маниакальностью вуайера движется за героями, как будто намерена их поймать, застукав на горячем. Но чем дальше, тем больше сквозь реалистическую эстетику просвечивает силуэт метафизической Троицы: Отец, Сын, Святой Дух.
Триумф «Сына» в Канне был тихим: после того как три года назад братьев-режиссеров скандально увенчали «Золотой пальмовой ветвью», шанса на главный приз у них не было. Однако если в качестве их «Розетты», где режиссеры скрестили «Догму» с Кафкой и Горьким, еще могли быть сомнения, то «Сын» убедил всех: Дарденны – мастера высочайшего класса. «Розетта» была сделана в нервной, дерганной эстетике пост-«Догмы». В новой ленте и ситуация, и язык универсальны. Дарденны держат зрителя в напряжении и ведут его к той самой эмоциональной развязке, которую когда-то называли катарсисом.
«Дитя»
«Розетта»
«Молчание Лорны»
«Сын»
Давно возникло впечатление, что кинематографу как-то особенно, хотя и не вполне ясно почему, для движения вперед нужны братские творческие союзы. К братьям Люмьерам, Тавиани, Каурисмяки, Коэнам теперь с полным основанием мы должны причислить братьев-гуманистов Дарденнов, преисполненных братской любовью к несовершенному человеку и человечеству. Вдвоем одни смотрятся как-то особенно просветленно: их лица не «аристократичны» и даже не «интеллектуальны», а полны благородства, лишенного всякого намека на тщеславие. Приятно думать, что таким людям, демократам по природе, а не только по убеждениям, тоже могут сопутствовать триумфы.
Следующим в их карьере стал фильм «Дитя» (2005). Опять Каннский фестиваль – и опять победа, значение которой выходит далеко за пределы личной биографии режиссеров, вновь сигнализируя о глобальной моде. Авторы погружают нас в жизнь и проблемы нового поколения люмпенов, избегая в своем взгляде на них обычных грехов такого рода фильмов.
Когда у вора и его подружки рождается ребенок, первая мысль папаши – как бы его продать и на нем заработать. От мысли до дела – один шаг. Когда мать хватается малыша, дружок утешает: ерунда, через год родим другого. Однако цепь последовавших за продажей событий опутывает героя-балбеса и в конце концов приводит к тому, что в нем просыпается душа – орган, о существовании которого он не подозревал.
«Дитя»
Тема случайных и плохих отцов отыгрывалась во многих фильмах Каннского фестиваля того года – и у Вима Вендерса в мелодраме «Не входи без стука», и у Джима Джармуша в полукомедийных «Сломанных цветах». Но те картины были украшены актерами-звездами, а их создатели больше всего на свете боялись сойти с утоптанной жанровой дорожки. В отличие от их картин, фильм Дарденнов снят в манере синема-верите, «потока жизни». «Дитя» вроде бы не открывает неведомых территорий. Это снова кино о маргиналах общества: они растут подобно сорной траве; лишенные детства, но уже вполне половозрелые, они ведут себя как пятилетние несмышленыши. Впрочем, интонация здесь другая: если «Розетту» уличали в соцреализме, то в дальнейшем своем творчестве Дарденны все больше движутся в сторону христианского гуманизма. Недаром после присуждения фильму «Золотой пальмовой ветви», французские газеты вышли с несколькими вариантами одного и того же заголовка – «Моральная пальма». Впрочем, и «Розетту» наградили во многом по моральным соображениям, возведя на пьедестал почета не изощренность и режиссерский блеск, а искренность, человечность и простоту.
В новом фильме искренность осталась, но простота скорее лишь видимость. За прошедшие годы Дарденны нарастили режиссерские мускулы и научились решать чрезвычайно сложные художественные задачи, свидетельством чему стали «Сын» и «Дитя». В них блестяще воссоздана среда обитания персонажей, безукоризненно играют актеры, хотя среди них по-прежнему есть непрофессионалы, а в действии, даже самом пустяковом, всегда ощутим саспенс. Главное же – их фильмы, в отличие от опытов усталых классиков, абсолютно живые. Вот почему несмышленое «Дитя» победило зрелых искушенных мужей.
В 2008 году Дарденны опять в Канне с фильмом «Молчание Лорны». Это еще один физиологический очерк о современном мультикультурном мире. Сюжет взят из жизни иммигрантов и маргиналов города Льежа. Режиссеры продолжают анализ мироустройства, в котором одни преуспевают за счет других, а разорвать этот порочный круг может только одна нематериальная вещь – совесть.
В центре картины – судьба молодой албанки по имени Лорна (отличная актриса Арта Доброши), которая выходит замуж на наркомана Клауди с целью заполучить бельгийское гражданство. Клауди играет тот самый Джереми Ренье, что четырнадцатилетним дебютировал у Дарденнов в «Обещании», а потом сыграл непутевого отца в картине «Дитя». Вместе со своим албанским бойфрендом Соколом Лорна мечтает открыть бар, и оба копят на него деньги, нелегально заработанные под контролем мафии. Пружина конфликта распрямляется в тот момент, когда выясняется, что мафиози решают убрать полудохлого «джанки», чтобы Лорна могла тут же вступить в другое фиктивное замужество – на сей раз с подозрительным русским бизнесменом, в свою очередь продав ему бельгийский паспорт.
Начавшись как социальная драма, фильм мутирует в шизофренический триллер: героиня бунтует против мафиозных правил и понимает, что обречена стать очередной жертвой негодяев. К тому же, даже вопреки выводам врачей, она убеждена, что беременна от Клауди и должна во что бы то ни стало сохранить ребенка. Сцены ее бегства от преследователей через лес, где она прячется в заброшенной хижине, достойны того, чтобы занять место в хрестоматии режиссуры как образец саспенса. В финале нет привычного для Дарденнов сюжетного катарсиса, зато они нарушают свой принцип «минимум слов и ни одной музыкальной ноты» и дают на титрах Бетховена.
«Молчание Лорны»
«Молчание Лорны» было награждено в Канне – на сей раз за сценарий. Хотя как раз он не самое сильное место картины. Все предыдущие фильмы Дарденнов были сняты в Серейне, индустриальном городке, среду обитания которого режиссеры досконально изучили. Льеж – более крупный город, и проникнуть в сложные механизмы его подпольной жизни оказалось труднее, что привело, с одной стороны, к некоторым предсказуемым и клишированным ходам, с другой – к сомнительным деталям. А ведь в деталях, как известно, прячется дьявол. Например, не слишком четко прописаны финансовые схемы фиктивных браков. Многие были удивлены: могли ли итало-албанские мафиози потребовать с русского бизнесмена за фиктивный брак и натурализацию в ЕС столь ничтожную сумму, как 10 тысяч евро? Ведь это просто оскорбительно для нашей национальной гордости, особенно если учесть, что половину из этих денег пришлось бы отдать за молчание Лорне. Другие, правда, поняли, что это лишь часть общего гонорара, но все равно ощущение недодуманности «русской линии» остается.
И все же то, с чем ни за что не смирился бы в картине другого режиссера, Дарденнам прощаешь за их невероятную настойчивость и абсолютную искренность в разработке сюжетов, которые большинству кинематографистов кажутся либо скучными и рутинными, либо привлекательными в сугубо конъюнктурном смысле.
«Искусство не должно дружить с властью»
Жан-Пьер и Люк Дарденны приехали в Москву в связи с премьерой фильма «Дитя». Но наш разговор мы начинаем с «Розетты».
– Это первый фильм, принесший вам славу. О чем вы думали, делая его?
Л.: Начиная фильм, мы думали о герое К. из «Замка» Кафки. Он никогда не мог достичь своей цели – замка, был полностью игнорирован окружающими жителями и спрашивал себя, существует ли он на самом деле. Наша героиня тоже стремится достичь чего-то, что поможет ей влиться в общество, но ее все время отталкивают, подвергают остракизму. Мы решили, что она должна быть одержима одной, но пламенной идеей: найти работу, чтобы быть как все и жить нормальной жизнью. И точно так же она теряет уверенность в том, что существует.
Ж.-П.: Безработица и борьба за право работать – это война, которую люди ведут сегодня. Быть безработным для человека, который хочет работать, – значит быть выброшенным из общества, утратить всякие индивидуальные приметы, потерять свою внутреннюю структуру, свое «я», свое место в мире. Если у тебя нет работы, у тебя больше нет прав. Работа дефицитна. Получить работу – значит занять чье-то место. И ты уже готов на все, чтобы это сделать.
– А как зародилась мысль снять картину «Дитя»?
Л.: Мы работали над фильмом «Сын» и во время уличных съемок обратили внимание на молодую женщину, которая качала коляску с ребенком. Она не просто качала, но делала это очень нервно и раздраженно, с агрессией – как будто бы это был какой-то враждебный ребенок. Мы начали думать об этой женщине и сочинили про нее историю. Ее образ и натолкнул нас на мысль снять современную драму. Мы долго обсуждали сюжет картины и часто думали о человеке, который должен был бы стоять рядом с ней, об отце ребенка. Он так ни разу и не появился.
– Что послужило основой для ваших достижений в кино? Как складывалось ваше кинематографическое мировоззрение и чем объяснить ваш интерес к социальной, человеческой, экзистенциальной проблематике?
Ж.-П.: Мы хотим, чтобы наши фильмы были отражением современной реальности современными средствами. Мы стремимся самыми простыми техническими способами раскрыть суть того или иного явления, как говорится по-французски, «дотронуться до кости». Мы пытаемся найти идею, которая отражала бы жизнь и в то же время обладала бы определенной энергией, диктующей стилевое решение фильма.
– Вы всегда работаете вдвоем как сорежиссеры. Некоторые даже считают вас близнецами, хотя Жан-Пьер на три года старше. Есть ли у вас старший на площадке и вообще – как распределены ваши функции?
Ж.-П.: Значит, мы напоминаем близнецов? Что ж, первое впечатление иногда самое верное, и, если вы так решили, было бы правильно продолжать так думать. Как мы работаем? Много говорим, обсуждаем идеи будущих фильмов. Когда какая-то из этих идей созреет и нам интуитивно кажется, что мы видим фильм, Люк садится за сценарий.
– Значит, он больше литератор, а вы отвечаете за постановочную часть?
Ж.-П.: Нет, просто Люк пишет первый вариант сценария, потом мы его снова обсуждаем и корректируем.
– А как вы это технически делаете? Говорят ведь, что вы живете в разных городах. Это правда?
Л.: Правда. Я живу в Брюсселе, а Жан-Пьер – в Льеже. Раньше мы обитали в одном доме, но женщины, с которыми мы живем…
– Не поладили?
Ж.-П.: Нет, они поладили, но обе пришли в ужас от нашего с Люком образа жизни и решили разъехаться. К счастью, наши города находятся очень близко друг от друга, к тому же у нас есть офис в Льеже, там мы регулярно встречаемся.
– И как протекает творческий процесс?
Л.: Я пишу первую версию сценария. Потом отсылаю ее Жан-Пьеру, который корректирует, добавляет что-то свое. Все это время мы непрерывно общаемся. А на съемочной площадке есть камера и есть монитор. Ни у одного из нас нет определенной роли: один стоит у камеры, другой у экрана, потом меняемся. Таким образом нам удается контролировать весь процесс.
– Как вы работаете с актерами? У вас даже непрофессионалы играют на высочайшем уровне.
Ж.-П.: Мы стараемся создать иллюзию реальности, впечатление спонтанности, почти документальности. Никогда не размечаем мизансцены, не диктуем на площадке, где должны стоять актеры и куда двигаться, – это оказывало бы на них ненужное давление. Зато мы делаем много дублей, и когда актеры устают, они вдруг начинают играть по-живому.
– «Розетта» стала сенсацией Каннского фестиваля 1999 года и получила там главный приз. Многие характеризовали этот фильм как зады соцреализма. Как вы относитесь к этому методу?
Л.: Искусство не должно дружить с властью. Когда оно становится пропагандой даже очень высокого класса, это значит, что оно перестает быть искусством. Что касается «Розетты», она не имеет ничего общего с соцреализмом. И была воспринята властями крайне отрицательно – как клевета на наш регион. Но нас интересовали не какие-то показательные выводы, а сам персонаж – девушка Розетта, о которой и был снят фильм.
– А как тогда быть с «Броненосцем „Потемкин“»? Из него ведь не выкинешь пропагандистских задач.
Ж.-П.: Конечно, на Эйзенштейна влияла идеология, но она не была еще напрямую или насильно навязана правительством. Были в истории искусства и великие произведения, заказанные правителями. Они стали великими, потому что их создатели сумели ответить требованиям заказчиков, но сделали нечто выходящее за их рамки, отвечающее ожиданиям не только заказчиков, но и общества.
– Кто еще из режиссеров кажется вам великим, кто вдохновляет вас? И кого еще вы знаете из русских?
Л.: Нас вдохновляют Роберто Росселлини, Робер Брессон и Морис Пиала. Мы уважаем Андрея Тарковского, а из последних русских картин нас восхитило «Возвращение» Андрея Звягинцева.
– Приехав в Москву, вы сразу же поехали на митинг в защиту Музея кино. Какие у вас остались ощущения?
Ж.-П.: Нам понравились лица москвичей. Они очень разные, очень похожи на те, что у нас, и в то же время совсем другие. Очень хорошо, что на защиту музея пришли молодые люди, значит, они ценят историю и хотят сохранить ее. Мне трудно представить, чтобы в Бельгии произошло нечто подобное. Хотя похожая ситуация с Музеем кино была и у нас, но ее разрешили путем переговоров с правительством.
– По вашему мнению, в искусстве есть запретные темы?
Л.: Понятия о том, что такое табу, меняются с ходом времени. Когда-то фильм Нагисы Осимы «Империя чувств», нарушивший многие сексуальные запреты, был шоком, сейчас он воспринимается как шедевр. Так что для каждого табу – свое время.
– Что для вас важнее – язык кино или моральное послание?
Ж.-П.: «Как» и «что», несомненно, связаны, одно не существует без другого. Мы ищем для каждого фильма идею, которая вытекает из жизни и при этом обладает собственной энергией стиля. Мы пытаемся сделать такой фильм, который был бы сродни документальному кино: чтобы он не демонстрировал придуманные картинки миру, а как бы вбирал их из него.
Джим Джармуш
Дым отечества
На рубеже веков трудно было назвать более культового автора, чем Джим Джармуш. Даже сегодня на премьеры его картин специально съезжаются президенты (последний такой случай зафиксирован в Чехии). В Нью-Йорке он давно считается local hero — местным героем. «Планетой Джармуша» называют Нижний Ист-Сайд: там расположены дом, офис, любимые бары режиссера и местные достопримечательности вроде школы, в которой учился другой певец Нью-Йорка, Мартин Скорсезе.
«Кофе и сигареты» (2003), по словам самого Джармуша, – это сборник коротких историй (всего одиннадцать), который притворяется полнометражным фильмом, или наоборот. Новеллы сняты в разное время: самая давняя – чуть ли не двадцать лет назад, но собраны вместе сравнительно недавно. В фильме есть относительное единство места: дело происходит как раз в тех самых барах Нижнего Ист-Сайда. В них собираются заядлые курильщики и кофеманы, чтобы за разговорами предаться двум невинным и одновременно опасным занятиям – или чтобы за этими занятиями предаться разговорам. Треп идет обо всем и ни о чем: о музыкальных новинках, о ловушках технического прогресса, о том, не стал ли Элвис Пресли жертвой заговора, о Париже 20-х годов, о пользе и вреде здорового образа жизни, об использовании никотина для борьбы с насекомыми и о правилах приготовления английского чая.
Это – полуигровое кино. В нем есть актеры, причем очень даже известные: Роберто Бениньи, Билл Мюррей, Альфред Молина, Кейт Бланшетт (последняя в клубах табачного дыма раздваивается на блондинку и брюнетку). Но актеры эти практически не играют: они импровизируют и слегка мистифицируют зрителя, следуя табачно-кофейному настроению, которое задает Джармуш. Он собирает на естественной съемочной площадке своих друзей и приятелей, в основном из богемно-художественной среды, известных музыкантов (Игги Поп, Том Уэйте, брат и сестра Уайт), рэпперов (Wu Tang Clan), маргинальных артистов и девушек неопределенных занятий, ведущих «таинственную жизнь в Нью-Йорке и за его пределами». Их снимают лучшие джармушевские операторы – Робби Мюллер, Том Дичилло, Фредерик Элмс в двухцветной гамме: кофе символизирует черное, табачный дым – белое.
«Кофе и сигареты»
Тему дыма Джим Джармуш отработал еще в «Мертвеце» (1995). Именно там была проведена параллель между кислотной культурой Ист-Сайда и традициями бладов и блэкфутов – индейских племен, некогда заселявших Великие Равнины и истребленных промышленной цивилизацией. Обе культуры легко находят общий язык на почве smoke — культа курения и сопутствующих галлюцинаций. Вот почему, отправляя в последний путь героя этого фильма Уильяма Блейка, режиссер снабжает его табаком. А появляясь в картине Уэйна Вонга «Дым» в роли самого себя, Джармуш говорит: «Сигареты напоминают о смерти».
Ясное дело, существуют кокаин, героин и много других приятных веществ, напоминающих о ней куда больше. Но Джармуш – не экстремал, а философ-минималист, в мире которого стремление к смерти уравновешено тихой радостью, получаемой от жизни. В сегодняшнем Нью-Йорке нет большей радости, чем в компании друзей затянуться почти запретным никотином и приложиться к чашечке кофе – разумеется, с кофеином. Между прочим, это культовый напиток в Венгрии, на родине предков Джармуша.
Он, как и выступающий в нью-йоркских джаз-клубах Вуди Аллен, считается воплощением духа города, своеобразным genius loci. Но, в противоположность Аллену, Джармуш видит Нью-Йорк глазами маргинала-иммигранта. Родился он в Огайо, а в жилах его течет с десяток кровей, включая французскую и венгерскую. И на «планете Джармуша» наблюдается невероятная концентрация меньшинств. Экзотический, в иероглифах и желто-красных вывесках «Чайна-таун» соседствует с «маленькой Италией», где пахнет пиццей, а на висящих в витринах майках написано «Итальянские парни – самые клевые». Перейдешь улицу – начинается венгерский квартал, а рядом с ним украинский, где в ресторанах дают борщ и галушки. В двух шагах от богемного, напоминающего парижский Латинский квартал пятачка Сент-Маркс-плейс – небезопасный «алфавитный город» с мрачными домами, заселенными «латиносами», улицы там тупо обозначены «А, В, С…».
Джармуш, кстати, не так уж часто делал кино на своей «планете». Только его первый фильм «Вечные каникулы» (1980) целиком снят в Нью-Йорке и может рассматриваться как лирический дневник 27-летнего режиссера, который объясняется в любви к небезопасным дворам и эксцентричным обитателям ставшего родным города. Неудивительно: здесь Джармуш учился в университете. «Вечными каникулами» он защитил диплом.
В финале герой картины садится на корабль и покидает Нью-Йорк, чья ностальгическая панорама застывает в вендерсовско-антониониевской заторможенной перспективе. Тоже немудрено: Джармуш стажировался в Парижской синематеке, проработал ассистентом у Вендерса и его американского кумира Николаса Рэя. Вендерс в это время снимал «Положение вещей», у него остался неиспользованный запас пленки, который был передан Джармушу: на этой пленке снят короткометражный этюд «Новый свет», впоследствии расширенный до полнометражной картины.
Именно эта картина – «Страннее рая» (1984) – принесла Джармушу европейскую славу, «Золотую камеру» в Канне и «Золотого леопарда» в Локарно. Действие грустной современной сказки начинается в Нижнем Манхэттене, но вскоре выруливает на большую дорогу и превращается в совершенно нетрадиционный road movie. «Вне закона» (1986) и «Таинственный поезд» (1989) вообще разворачиваются на мифологическом Юге Соединенных Штатов. Тем не менее есть все основания говорить об отличительно нью-йоркском характере и почерке режиссера. Он проявляется в настойчиво культивируемом взгляде горожанина-иммигранта, в пристрастии к урбанистическим пейзажам, в поэзии случайных уличных встреч, в том вкусе, который питает Джармуш к чудесам и тайнам большого города.
Со временем выясняется, что этим городом не обязательно должен быть Нью-Йорк. Финал «Вечных каникул», где на место покидающего город героя прибывает мечтательный провинциал из Франции, оказался пророческим. Успех фильмов Джармуша в Европе заставил самого режиссера все чаще удаляться от Нью-Йорка, обзаводясь контактами и привязанностями в других городах. К моменту, когда возник замысел фильма «Ночь на Земле» (1991), Джармуш уже был своего рода гуру для целой плеяды кинематографистов обоих полушарий.
Эта картина, состоящая из пяти новелл, может произвести на зрителя впечатление некоторого космизма. В начале мы видим, как вращается земной шар, а связками между новеллами служит крупный план часов, которые синхронизируют время по часовым поясам. Когда в Лос-Анджелесе семь вечера, в Нью-Йорке уже отбивает десять, ночной Париж и Рим догуливают свое в четыре утра, а в Хельсинки тем временем пять и пора начинать новый трудный день. Географически рассредоточенное единство времени дополняется столь же модернизированным единством места: этим «местом» оказывается в каждом городе вечернее или ночное такси.
«Ночь на земле»
Джармуш счастливо избегает ловушки, в которую попался его учитель Вендерс, в то же самое время снявший «интеллектуальную глобалку» под названием «До самого конца света». Вероятно, получив мощную прививку от голливудской гигантомании, Джармуш и в этой своей работе остается минималистом, мастером миниатюры. Остается мастером почти бессюжетного повествования. Джармуш любит декларировать, что не снимает «кино»: он просто выходит на улицу и наблюдает жизнь. Тот же тезис положен в основу эстетики Энди Уорхола, превратившего голливудских божеств в элемент бытового дизайна, часами наблюдавшего телодвижения безымянных статистов. Джармуш развивает принципы американского поп-арта на ином фундаменте: его вселенная населена персонажами богемы, которые мимикрируют под «простых людей». Сергей Добротворский писал: «Бродяг, беглых зэков, натурализованных эмигрантов и скучающих ночных портье у него играют рокеры, джазмены и тусовщики… То есть те, чей аутсайдерский имидж принадлежит совершенно иному культурному слою и открывается в стиле богемного кабаре. А может быть, только подчеркивает, что, по сути, нет никакой разницы между элитной рок-сценой и тоскливой пустошью Среднего Запада».
В «Ночи на земле» Джармуш экстраполирует свой опыт на европейские города. И населяет их опять же культовыми фигурами, преимущественно из сферы арт-кино. В Париже это Беатрис Даль, героиня «Бетти Блю» Жан-Жака Бенекса. В Риме – Роберто Бениньи, уже сыгравший до того у Джармуша в фильме «Вне закона». В Хельсинки – это Матти Пелонпяа, героя которого зовут Мика, а его пассажира – Аки, как братьев Каурисмяки. С последними у Джармуша существует особенно близкая родственность, а сам он со своим огромным серебристым чубом – этим «символом постмодернистской невинности» – напоминает «ленинградского ковбоя», только из штата Огайо, случайным образом поселившегося в Нью-Йорке. В нью-йоркском эпизоде «Ночи на земле» появляется актер из бывшей ГДР Армии Мюллер-Шталь, привычно играющий иммигранта, и пара негритянских персонажей – Джанкарло Эспозито и Роза Перес, пришедших из фильмов Спайка Ли. Наконец, в Лос-Анджелесе в такси, управляемое Вайноной Райдер, садится Джина Роулэнде – вдова Джона Кассаветиса. Так каждый из героев несет в «Ночь» Джармуша свой кинематографический шлейф.
Это ночное путешествие по родственным кинематографическим вселенным можно было бы продолжать до бесконечности. Было бы занятно посмотреть, как, например, Джармуш увидел бы ночной Мадрид глазами Педро Альмодовара: вероятно, меланхолично-джазовая монотонность «такси-блюза» была бы нарушена парочкой типично испанских высоких каблуков и леопардовых шкур.
Принцип иронического внедрения культурных стереотипов иногда оборачивается той же стереотипностью. Финны в этом фильме – чересчур финны, и если кто-то из них напивается, то вследствие того, что одновременно потерял работу, жену и машину, а его дочь забеременела. Итальянец-таксист исповедуется пассажиру-священнику в трех своих запретных страстях – к тыкве, овце и невестке. Миниатюры лишаются присущей стилю Джармуша элегантной необязательности и грозят превратиться в плоские анекдоты. Но удивительным образом все же не превращаются.
Герои ранних фильмов режиссера живут иллюзорной жизнью случайных путешественников и неполноценных иммигрантов. Джима Джармуша сравнивали с Фрэнком Капрой – самым оптимистичным американским режиссером 30-х годов, создателем добрых комедий о простых людях, которых рано или поздно вознаграждает судьба, так же как она карает алчность и порок. Но герои Джармуша вознаграждаются не браком с юной миллионершей и не «грин-картой», а всего лишь авторским сочувствием, грустной понимающей улыбкой. Кроме того, немаловажно, что эти герои живут в свободной стране, могут не спеша и бесцельно передвигаться по ней, наблюдая ее гримасы и причуды. В этих путешествиях они могут даже встретить родственную душу. Неприкаянность, неукорененность не означают более, как это было в американском кино 60-х, протеста против системы. Скорее это свойство человеческой экзистенции в постиндустриальном обществе, лишенном больших надежд, зато приручившем свои страхи.
Надежда возникает у Джармуша в фильме «Таинственный поезд» (1989), но это надежда, обращенная вспять, в мифологизированное прошлое, в волшебную сказку американского масскульта. Японская пара фанатов Элвиса Пресли приезжает в Мемфис, штат Теннесси, на родину кумира, чтобы посетить его мемориальный музей. Собираются здесь волей свободного перемещения в пространстве и другие персонажи, заполняющие собой микросюжеты трех новелл, а в финале соединяющиеся в комнатах местного отеля, чтобы услышать один и тот же выстрел. Их судьбы остаются несводимыми, как разные стороны ленты Мебиуса. Важно лишь символическое сближение, которое происходит на почве блуждания по свету со стандартными опознавательными знаками. Элвис Пресли – один из них, и здесь Джармуш максимально приближается, с одной стороны, к Уорхолу, с другой – к Тарантино, предвосхищая торжество pulp fiction.
После появления в середине 90-х «Мертвеца» заговорили о том, о чем давно говорить боятся, – о шедевре. «Мертвец» – метафизический вестерн. Действие его, которое вряд ли кто-то возьмется достоверно пересказать, происходит в прошлом веке, а главного героя зовут, как знаменитого поэта, Уильямом Блейком. Этот герой в сопровождении довольно свирепого вида индейца совершает путешествие по странной местности, а перед этим, в самом начале пути, его убивают в дурацкой постельной ссоре. Тем не менее путь продолжается – вероятно, в другой жизни. Дальнейшее можно трактовать почти произвольно, а можно не трактовать никак, рассуждая о реинкарнации, мистике американского пейзажа и о других столь же утонченных вещах, которые хоть и окажутся очень кстати, но мало что объяснят.
«Таинственный поезд»
Если добавить, что главную роль в фильме играет голливудский секс-символ Джонни Депп, а в эпизодической выступает легендарный Игги Поп, возникает полное ощущение того, что мы имеем дело с продуктом тусовки, вполне совместимой с тарантиновской. Джармуш действительно принадлежит к некому «тайному» обществу. Впрочем, существует ли оно на самом деле, трудно утверждать наверняка. Ибо все, что окружает этого человека, приобретает характер какой-то зыбкой парадоксальности. Фаны Джармуша утверждают, что ему достаточно поселиться в каком-то месте, чтобы весь этот район приобрел мистические и трансцендентальные свойства. На фоне явной стереотипизации «независимого кино» опыт Джармуша выглядит совершенно отдельным, исключительным. Именно он эстетически оформил само это понятие и считается на международной арене самым ярким и востребованным (то, что американцы называют hottest) представителем «независимого» кинематографа. Этот статус подтверждает и тот факт, что Джармуш единственный из американских независимых режиссеров игрового кино, кто владеет негативами всех своих фильмов.
«Страннее рая»
«Пес-призрак: путь самурая»
«Вне закона»
«Кофе и сигареты»
«Мертвец»
«Мертвец» – фильм, принципиально удаленный от поверхностного потока жизни и столь же принципиально связанный с американской жанровой мифологией и стоящей за ней философией. По этому пути идут и некоторые последователи Джармуша – как, скажем, его бывший оператор Том Дичилло. Сам же Джармуш открывает в «Мертвеце» путь рискованный и неожиданный. От имитации жизненных фактур и звуков – к суггестивной образности пространства и музыкальной психоделике. От иммиграции как социально-психологического статуса к внутренней иммиграции в иное закодированное пространство, в иную культуру, иную жизнь.
В нашумевшей книге Алена Финкелькро «Поражение мысли» утверждается, что постмодернизм кое-что черпает из опыта русского популизма XIX века. Нигилистический лозунг «пара сапог стоит дороже Шекспира» лишь заменяется на более универсальный. Пара сапог стоит Шекспира – если на обуви стоит клеймо знаменитого фирмача. Хороший комикс стоит повести Набокова, классный рекламный трюк – стихотворения Аполлинера, красивый футбольный гол – балета Пины Бауш, великий портной – полотен Пикассо и Мане. Большая культура оказалась десакрализована, выхвачена из рук «проклятых поэтов», сведена к повседневным жестам повседневных людей. И наоборот: спорт, мода и развлечение вторглись в сферу большой культуры. Кодекс политкорректности отрицает понятие «культурного человека» и предлагает новый образец: человека мультикультурного.
Джармуш оказывается мудрее этих красивых, но поверхностных теорий. Герои «Мертвеца» иммигрируют через завесу дыма и зеркало воды в другой, более гармоничный мир, в свое настоящее отечество, где нет надобности изобретать политкорректность, а пара сапог (мокасин) индейца стоит Уильяма Шекспира (Уильяма Блейка). И даже больше.
Сменив оптику, решительно вырулив из реальности в «метареальность», Джармуш, как ни странно, вернулся к самому себе. Десятилетие между «Страннее рая» и «Мертвецом» стало испытанием Джармуша на прочность. Он не хотел делать уныло-описательные, вяло-поэтические – пусть даже талантливые – фильмы, как большинство его невольных сообщников по «независимому кино». Последнее все больше коммерциализировалось, став объектом моды, купли-продажи, арт-политики. «Мертвец» на ином уровне глубины возвращает нас к атмосфере «Страннее рая»: не случайно и сам Джармуш усматривает между этими столь разными картинами нечто общее – специфический ритм, не навязанный извне, не заданный коммерческими задачами, а как бы реинкарнированный из классических японских фильмов.
Совсем не случайно следующая его игровая картина получила название «Пес-призрак: путь самурая» (1999). И нет вины Джармуша в том, что этот фильм поспособствовал внедрению самурайской моды в головы юных клерков. Он-то имел в виду еще одну невероятную параллель – между рэпом и дзеном, между хип-хопом и самурайской культурой. Форест Уитакер (которого Алла Боссарт назвала «молодым Орсоном Уэллсом в негативном варианте и Буддой в окружении ангелов») играет киллера в этом гангстерском комедийном балете. И никакого тарантиновского цинизма, ни тени демонизации насилия. Джармуш – настоящий американец: он помнит, что его страна выращена геноцидом, и всегда носит при себе пистолет. Однако же в «Мертвеце» всякий, кто хватается за оружие, выглядит отнюдь не героем. А вынужденный выступать в этом криминальном цирке чернокожий «пес-самурай» – вообще несчастнейший человек на земле.
После очередной паузы Джармуш возвращается в кино в нехарактерном для него розовом цвете. «Сломанные цветы» (2005) – первый его фильм, в котором звезды рассыпаны гроздьями, а критики употребляют по отношению к нему слово charming. Приходится вспомнить диагноз солидного американского критика Джонатана Розенбаума, который давно напророчил режиссеру метаморфозу, сказав, что тот делает «легкое развлекательное кино, пусть и с серьезным подтекстом».
Впору пожалеть о Джармуше той поры, когда он не был столь мил и общедоступен. Билл Мюррей играет стареющего мужчину, за плечами которого успешная карьера и много покоренных женских сердец. Персонажа зовут Дон Джонстон: буква «т» отличает его от известного артиста-сердцееда, а имя и фрагмент идущего по телевизору фильма устанавливают прямую связь его образа с образом Дон Жуана. Сексуальная энергия Джонстона идет на убыль, а оставшаяся жизнь грозит быть просиженной перед телевизором, но герой вдруг получает анонимное письмо в розовом конверте, сообщающее, что у него где-то растет взрослый сын. Как раз перед этим его бросает очередная подружка (Жюли Дельпи), и он начинает страдать от одиночества. С помощью многодетного соседа-афроамериканца Дон (Жуан, он же Джонстон) составляет маршрут и отправляется в турне по городам и весям Америки, навещая одну за другой своих прежних возлюбленных, каждая из которых могла быть сочинительницей письма.
«Сломанные цветы»
Первая встреча не приближает его к цели путешествия, зато задает высокий критерий качества женского контингента. Его ех (бывшая) – ни много ни мало Шерон Стоун, сильно похудевшая и совершенно неотразимая. Ее сексапильность лишь подчеркивает конкуренция ее экранной дочери по имени Лолита, предпочитающей щеголять перед нежданным визитером голышом. Но Лаура – Шерон Стоун все равно лучше, даром что крутит руль грузовика и разъезжает по богатым домам с актуальной услугой – разложить одежду в шкафах по цвету.
Дальше больше, в полку прекрасных дам прибывает: вкрадчиво-ускользающая Джессика Ланг, воинственная, озверевшая в окружении провинциальных байкеров Тильда Суинтон… От последней Дон уходит с синяком под глазом и стойким желанием найти сына вопреки всему. Ни одна из бывших подруг не колется. Пока катится road movie, Джармушу удается нарисовать несколько метких шаржей на вступивших в определенный возраст феминисток, лесбиянок и любительниц домашних животных.
Как раз в то время, когда Дон Джонстон крутил многочисленные романы (надо полагать, в фильме представлены только избранные), Джим Джармуш начинал свой путь самурая независимого кино. За истекшие двадцать с лишним лет почти все, что казалось таким свежим и неожиданным в его ранних картинах, стало раскрученным брендом: жанр меланхоличного road movie, шутки-малютки типа «Ice-cream – You scream», образы грустных клоунов и недотеп, новый тип сюжета и саспенса, задействованного Джармушем в «Таинственном поезде». Я уж не говорю о культовой мистике «Мертвеца» и кодексе самурая, который теперь имеют обыкновение вывешивать над своими компьютерами сотрудники рекламных агентств.
Прекрасно понимая, что все в этом мире огламурилось и опошлилось, включая идеологию независимого кино, Джармуш беззастенчиво вставляет в свой фильм все возможные клише из собственных и чужих картин – включая фирменные отработанные Биллом Мюрреем в «Трудностях перевода» ужимки. Не случайно и Джессика Ланг получает роль, аналогичную той, что она сыграла в фильме Вима Вендерса (бывшего кумира и покровителя Джармуша) «Не входите без стука». Это не кража, не заимствование, не подражание, не родство душ, а просто отражение того факта, что реальность сложена из одних и тех же кирпичиков, и творчески преобразовать ее уже практически невозможно. Поэтому здравомыслящими людьми скептически был воспринят скандал с якобы украденным сценарием, который долго гулял по голливудским студиям и агентам кинозвезд, прежде чем попасть к Джармушу. Хотя податель иска и утверждал, что точно такая история приключилась в его жизни, это лишнее свидетельство самотипизации реальности. Сам же режиссер утверждает, что главного героя он списал с Билла Мюррея и его же пригласил на роль.
Джим Джармуш смиряется с фактом тотальной банальности бытия. И чтобы нам было понятно, что ему это понятно, пропускает через весь фильм одну чудесную шутку, которая делает картину одновременно идеальной для презентации журнала «Vogue» и для изысканий структуралистов. В самом деле: почему бы не написать научную работу про эволюцию роз или вообще цветов в мировом кинематографе – от «Цветка в пыли» и «Цветка кактуса» через «Розовый бутон» и «Розы Вашингтон-сквера» к «Сломанной лилии» Гриффита, которая и вдохновила Джармуша?
Картина начинается с огромного почтового конвейера, сортирующего разномастные конверты с письмами, среди сотен и тысяч которых есть один-единственный розовый конверт. По ходу путешествия Дон ищет именно этот провоцирующий розовый цвет, который один способен привести к разгадке тайны его отцовства. Розовая оберточная бумага, розовые визитки, розовые платья, кофточки, сумочки буквально преследуют героя, то и дело сбивая со следа, наводя на ложный. Мало того, он сам несет каждой из подруг розы или нечто подобное – как цветовой сигнал, код, как позывные надежды. И когда уже почти в финале мы видим юношу с розовой ленточкой на рюкзаке, трудно сдержать удовлетворенный смех: даже если бы парень оказался искомым сыном и все кончилось банальным хеппиэндом, мы бы простили это режиссеру за остроумие.
В этом розовом свете оказываются значимы и бывшие хиппи («дети цветов»), и раскладывание одежды по цвету – все это составные части драматургической цветовой игры. Режиссер едко обыгрывает пронесшееся по женскому миру розовое поветрие – и при этом хранит верность своим эстетическим пристрастиям, лаконичным и емким образам. Получается странный микс: по аналогии с «розовым неореализмом» (когда-то чуть не убившим великое итальянское кино) назовем его «розовым минимализмом».
Каждый режиссер, даже такой уникальный, как Джармуш, имеет право сделать не великое, а просто хорошее развлекательное кино и увеличить свой ограниченный зрительский контингент. Беспокоят два обстоятельства. Во-первых, Джармуш рассказывает, что писал этот сценарий по какому-то чуть ли не божественному наитию и все время у него на столе стояла фотография Жана Эсташа – французского режиссера из плеяды «проклятых поэтов», покончившего с собой. Если честно, верится с трудом: уж слишком очевиден коммерческий прицел «Сломанных цветов». А во-вторых, следующий фильм Джармуша, криминальный триллер «Границы контроля» также не обойдется без россыпи звезд: знакомые нам Мюррей и Суинтон, а вдобавок к ним Гаэль Гарсиа Берналь.
«Красоту можно найти где угодно»
На фестивале в Буэнос-Айресе о нем никто не мог дать точной информации. В списках гостей фигурировал Джеймс Джармуш, а я вычислил его только потому, что в тех же списках была его гражданская жена Сара Драйвер, тоже режиссер. Ни он, ни она не привезли новой картины, и повод их приезда был неясен. Все разъяснилось, когда наконец Джармуш материализовался в холле гостиницы «Holiday Inn» – подтянутый, с огромным, некогда рыжим чубом.
– Вы остаетесь гуру независимого кино. Но за двадцать лет смысл этого понятия, вероятно, изменился?
– Я не очень аналитический человек: делаю то, что делаю, и бываю счастлив, когда люди принимают мои фильмы. Возможно, потому, что у многих людей плохой вкус. Быть независимым – значит идти не тем путем, который диктует инвестор. Но в последнее время понятие Independents стало в Голливуде коммерческим штампом.
– Меккой независимого кино считается фестиваль в Санденсе…
– Я был однажды в Санденсе, и впечатление осталось не очень. Там бизнесмены из Голливуда играют в покер независимого кино. В результате они считают картину провальной только потому, что вложили в нее слишком много денег. Не надо сотен миллионов долларов, чтобы достигнуть чистоты экспрессии. Достаточно сослаться на опыт Карла Дрейера и Робера Брессона.
– Эти классики вдохновлялись идеями католицизма. Что вдохновляет вас?
– Я вдохновляюсь всем, что вокруг, и никогда не могу предсказать, что станет источником следующего фильма. Это может быть японская самурайская философия или нью-йоркский хип-хоп.
– «Пес-призрак: путь самурая» называют черной комедией, а вас самого зачислили в необитники…
– Все эти классификации мне смешны. Если говорить о комедии, мое отношение к юмору лучше всего выразил Оскар Уайльд: жизнь слишком важна, чтобы принимать ее всерьез. Что касается битников и прочего… Я не люблю движений, не признаю «волн» в культуре. Культура – это океан, где одна волна переходит в другую, и абсурдно придумывать название для каждой.
– Вы работали со многими актерами, известными и неизвестными, а также снимались сами. Что вы думаете об этой профессии?
– У меня нет особого способа работы с актерами. Я люблю репетировать, но не те сцены, которые войдут в фильм. Эти как раз лучше снимать сразу, одним дублем. Сам я играл в эпизодах у Пола Остера, Уэйна Вонга, Аки Каурисмяки, Рауля Руиса – то есть всегда исключительно у друзей, и нетрудно заметить, что я не актер. Как режиссер я предпочитаю актеров импульсивных – таких, например, как Том Уэйте. Пускай у него нет разработанной актерской техники, но он инстинктивен и, кроме того, замечательный певец и поэт. Он – как растущий в лесу одинокий гриб.
– В начале карьеры вы были связаны со многими известными кинематографистами – Сэмом Фуллером, Николасом Рэем, Вимом Вендерсом, Роберто Бениньи. Как вы теперь к ним относитесь?
– Я пошел в Нью-Йоркский университет на трехлетнюю программу по кино и был не очень хорошим студентом. Когда после второго года у меня кончились деньги на учебу, меня взяли ассистентом к Николасу Рэю, который пришел преподавать на третий год. Я ассистировал ему и на фильме «Nick’s Movie», там же познакомился с Вендерсом, который снимал «Положение вещей». Я с большим уважением отношусь к этому режиссеру, но скажу честно: после «Положения вещей» его фильмы потеряли меня как зрителя. Роберто Бениньи, который снимался у меня в фильме «Вне закона», я узнал задолго до того, как он стал «феноменом». Это удивительный персонаж, его даже трудно описать. Как и Сэма Фуллера, который не входит ни в какую категорию. Правые считали его левым, и наоборот. Он работал в жесткой студийной системе, но в словаре за понятием Independents первой должна стоять его фамилия. Он делал фильмы «категории В», и они мне нравятся, как никакие другие.
– Вы против Голливуда?
– Красота кинематографической формы очень разнообразна. Ее можно найти в больших коммерческих фильмах, в арт-фильмах, в порнофильмах – в чем угодно. Я не против Голливуда. Просто сам предпочитаю быть вне этой ситуации. Продюсер, который прежде всего думает о бизнесе, со мной или сошел бы с ума, или угодил в тюрьму. Есть столько способов снимать фильмы, сколько людей их снимает.
– Вы находитесь на позиции маргинала, существующего на обочине мейнстрима?
– Это субъективно, но для меня всегда были важны в культуре те, кто вне мейнстрима: маргиналы, изгнанники в физическом или философском смысле. Именно они оставили самые сильные художественные высказывания. Я сам себя чувствую изгнанником в мире, где можно так обращаться с деревьями, камнями, с животными. Этот мейнстримовский способ мышления мне чужд. Я не люблю границы, страны, флаги – любые системы контроля над людьми.
Аки Каурисмяки
Свет окраины
Минималист, вернувший звуковому кино чистоту и невинность Великого немого: так определяют творческую личность Аки Каурисмяки. Его называют «Бергманом сегодня», «пролетарским метафизиком», «лучшим примитивистом после Фассбиндера».
Из режиссеров-современников ему близок Джим Джармуш и, по контрасту, Педро Альмодовар. В отличие от знаменитого испанца, Каурисмяки не позволяет своим героям разъезжать в автомобилях новейших марок, они не выращивают марихуану и не попадают в реалити-шоу. Однако, как и Альмодовар, Каурисмяки – полпред новейшей культуры своей страны, творец ее художественного имиджа. Он стал живописателем флоры и фауны Финляндии, ее физиологии и антропологии, ее рефлексов и нравов.
Сам режиссер – ипохондрик и меланхолик – вытесняет депрессию работой, которой он, по его уверениям, всячески стремится избежать. Именно поэтому частенько обращается к литературе, чтобы не корпеть над сценариями и сэкономить время для бара. В баре он якобы впервые прочел «Гамлета». А лучшие из всех баров, по убеждению Аки, находятся в Хельсинки, называются «Москва» и «Корона» и принадлежат ему самому на пару с его братом Микой Каурисмяки, тоже известным режиссером. Русским именем названа и кинокомпания «Спутник Ой». Братья придумали и реализовали еще один проект – проходящий на языческий Иванов день кинофестиваль в местечке Соданкюля: там никогда не заходит солнце и не кончается водка, а найти желанную темноту можно только в кинозале.
Каурисмяки пользуется репутацией маргинала и антиглобалиста, хотя на самом деле ворочает глыбами современных мифов и создает глобальное зрелище уходящей цивилизации, не только финской. В этом ему помогает особое положение Финляндии на карте мира и Европы. Он – человек окраины. В его фильмах отыгрывается география и история страны, примыкающей к России и имеющей с ней много точек пересечения. Далеко не единственная из них – то, что чубастая пародийная рок-группа, с которой режиссер сотрудничал и сформировал свой имидж, близкий нашему соцарту и стебу, называется «Ленинградские ковбои». Именно Каурисмяки использовал и обыграл клише западных представлений о России. Именно он создал привлекательный образ северного изгоя-алкоголика, бедного, но гордого, наделенного загадочной, почти славянской душой. Немаловажно и то, что предки Каурисмяки носили фамилию Кузьмины и были выходцами из Карелии.
Образ Финляндии в фильмах режиссера не приобрел бы такой универсальности, если бы он не вобрал в себя гораздо более широкое историческое, географическое, природное и культурное пространство – примерно равное бывшей Российской империи. В этом смысле Каурисмяки пошире Бергмана, в зону которого входит в основном Скандинавия и – как восточный форпост – бывшая советская Прибалтика. Вот вам и «маргинал» Аки Каурисмяки.
В 1982 году, когда появился фильм Мики Каурисмяки «Никчемные», Аки, написавшему сценарий для брата, стукнуло двадцать три. Он собирался стать писателем, учился в университете, поддерживал свой бюджет доставкой писем, укладкой кирпича и мытьем посуды. Старший на два года Мика к тому времени закончил киношколу в Мюнхене, Аки же проявлял свой интерес к кино главным образом тем, что пописывал рецензии на фильмы в студенческую газету, потом в более солидный киножурнал (как он сам говорит не без иронии, типа «Кайе дю синема»).
Посудомойщик Манне из «Никчемных», легко впадающий в криминальные аферы, предвещает персонажей будущей «пролетарской трилогии» Аки Каурисмяки. Второй важный персонаж фильма зовется Вилле Альфа, его играет сам Аки. Хотя имя Вилле распространено в Финляндии, в сочетании с фамилией оно звучит как перевертыш от «Альфавилля» – названия знаменитого фильма Жан-Люка Годара. «Никчемные» – омаж французской «новой волне», проникнутый характерным для нее фатализмом. Не только Годару, но и Трюффо, поскольку юный Аки, еще не отяжелевший и не раздавшийся, имеет явное, хотя и гротескное сходство с Жан-Пьером Лео. В конце 80-х годов пути братьев Каурисмяки явно расходятся. Аки остается гением места и поэтом финской провинции, находя ее хоть в Лондоне, хоть в Париже, хоть в Хьюстоне, Мика – певцом космополитического бегства. Даже увлечения молодости – старый Голливуд и французская «новая волна» – их больше не сближают, а отдаляют.
«Преступление и наказание»
В 1983 году Аки сам дебютирует в режиссуре фильмом «Преступление и наказание». Роман Достоевского стал сюжетным поводом для драмы молодого маргинала, не находящего себе места в Финляндии – стране «экономического чуда» – и бросающего ей дерзкий вызов. Фильм начинается на скотобойне. Так – знаком рационального, поставленного на поток, привычного и не афишируемого насилия – Аки Каурисмяки входит в кинематограф. Снятая в густом синем колорите сцена разделки туш идет под медленный сентиментальный рок, аранжировку «Песни» Шуберта на стихи Гейне: «Песнь моя, лети с мольбою тихо в час ночной». На этом музыкальном фоне эффектно выглядит казнь таракана, рвавшегося к говяжьей косточке и попавшего под нож мясника.
Главный герой, Антти Рахикайнен (в его фамилии столько же слогов, как в Раскольникове), совершает преступление без видимого криминального мотива. Он, бывший студент-юрист, ныне рабочий мясокомбината, убивает бизнесмена, промышлявшего импортом кухонного оборудования (современный аналог старухи-процентщицы), в котором видит воплощение всей мерзости жизни. Правда, в процессе расследования выясняется, что убийца имел серьезный личный мотив: три года назад нетрезвый бизнесмен сбил девушку Рахикайнена, но на суде вышел сухим из воды. Однако герой категорически отрицает прямую связь двух преступлений: он выбрал жертву не из мести, а из принципа, убил не человека, а идею.
В финале Антти, после того как уже перешел границу страны и оказался в безопасности, возвращается обратно и отдает себя в руки закона. Он демонстрирует полное интеллектуальное превосходство над своими судьями и наказывает себя сам – абсолютно добровольно. В отличие от Раскольникова, он не хочет сострадания, предлагаемого его подругой Ээвой, и не испытывает раскаяния: тюремное одиночество и есть обретенное им наказание. Его слова звучат как приговор, не подлежащий обжалованию: «Человек, которого я убил, был вошью. Я убил вошь и сам стал вошью. Число вшей осталось прежним…»
В столь же мрачном, но более гротескном ключе разыграны фильмы «Союз Каламари» (1985) и «Гамлет идет в бизнес» (1987). В «Союзе Каламари» – финской пародии на film noir — эксперты и критики ощутили тотальный микс всего со всем: упоминались Брехт «Трехгрошовой оперы», Карл Маркс, Эйзенштейн с монтажом аттракционов, Ксенофонт, Вендерс, ФрэнкТэшлин и, разумеется, Годар. А по словам французского радикального кинематографиста (и сподвижника Годара) Жан-Пьера Горена, «Союз Каламари» – это «Маменькины сынки» Феллини, только поставленные Карлом-Теодором Дрейером, принявшим «коскенкорвы» – 38-градусной финской водки». По свидетельству самого Каурисмяки, он снял «Союз Каламари», практически не выходя из запоя. Возможно, это объясняет особенности фильма, который демонстрирует холодную красивость в стиле – пока не начинает рассыпаться на серию хаотичных зарисовок.
«Девушка со спичечной фабрики»
Жанр следующего опуса Каурисмяки – «Гамлет идет в бизнес» – залихватски определяется самим режиссером как «черно-белая-андерграунд-би-муви-классическая драма», а ее главный герой – как «юноша с сердцем, теплым, как холодильник». Помощником, порой сомнительным, в работе над новым фильмом стал Шекспир. Поскольку в Финляндии нет двора, все перенеслось в мир королей бизнеса. Монологом «Быть или не быть» пришлось пожертвовать как лишенным смысла для современных Гамлетов, у которых нет времени на экзистенциальные вопросы.
Свой индивидуальный стиль Каурисмяки окончательно обретает в первой «пролетарской трилогии», которая включает фильмы «Тени в раю» (1986), «Ариэль» (1988), «Девушка со спичечной фабрики» (1990). Каурисмяки – певец «страны, которой больше нет»: имеется в виду Финляндия дотелевизинной эры. Певец городских предместий и ненавистник красивых ландшафтов, которые он готов запечатлеть лишь мимоходом, из мчащейся машины. Мир режиссера пронизан инстинктом саморазрушения, клаустрофобией длинных белых ночей и ощущением задворок Европы. Маргиналы в маргинальной стране – центральная тема его фильмов. Их населяют официантки и продавщицы, мусоросборщики и шахтеры, водители трамваев и трайлеров, проклинающие свою работу, когда она есть, и проклинающие жизнь, когда эту работу теряют.
Серая как мышка, затравленная «девушка со спичечной фабрики» мстит этому миру с артистизмом и изяществом, достойным великих преступниц и магических кинодив. Не меняя кроткого выражения лица, она отправляет на тот свет маму, отчима, отца своего будущего ребенка и случайного приставалу в баре. Это новое радикальное воплощение андерсоновской «маленькой спичечной девочки» (Кати Оутинен) – воплощение, полное тихого ужаса перед жизнью и вместе с тем дарящее катарсис, от которого, как утверждают знатоки, сладко затрещали бы кости Аристотеля.
Протагонист «Теней в раю» – мрачный усатый тип по имени Никандер. По профессии – мусорщик, «дерьмосборщик»; плохие зубы и желудок, больная печень. Холост. Обычное времяпровождение вечером после работы: кино, потом бар, пока не упьется и не вляпается в историю. Утром рискует обнаружить себя то ли в тюремной камере, то ли на мусорной свалке с разбитой головой. На вопрос своей подружки «Чего ты хочешь от меня?» – Никандер отвечает: «Я ничего ни от кого не хочу». Он не хочет даже выигрывать, когда играет в карты. Он – прирожденный и убежденный аутсайдер. Сколько бы ни ходил на курсы и ни зубрил чужие слова, ему никогда не одолеть английский. И внешне актер Матти Пеллонпяа – излюбленный исполнитель режиссера – никак не отвечает имиджу высокого спортивного скандинава. Под стать ему и подружка (та же Оутинен), которая то появляется, то исчезает из жизни Никандера. Такое же забитое, тщедушное существо с хронической безнадегой во взоре.
Из, казалось бы, зеленой тоски Каурисмяки высекает пронзительный спектр состояний финской души. Оказывается, она на многое способна. И на веселое безумство, и на нежность, и на хладнокровное убийство. И на полный мрачной решимости вызов судьбе. И на истинное наслаждение музыкой со старой пластинки, найденной на той же свалке. Илона (так зовут подружку) бросает к чёрту опостылевшую работу в супермаркете и уносит с собой… кассу, которую Никандер без затей вскрывает ломом. И оба балдеют на прохладном морском пляже: их улыбка счастья полна такой же мрачной решимости, как и навык переносить невзгоды.
А потом двое авантюристов-изгоев отправляются – куда же еще? – в круиз в Таллин, тогда еще с одним «н», на шикарном белом теплоходе, тогда еще под гордым советским флагом. Что может быть романтичнее? Разве что выбор, сделанный другой любовной парой, которая, ограбив банк, смывается в Мексику. Тоже на белом судне, что поэтично зовется «Ариэль» и, в свою очередь, дает название еще одному фильму Каурисмяки. Еще одному социологическому эссе из финской реальности. Здесь герой – бывший шахтер из Лапландии – оказавшись безработным, перебирается в Хельсинки, познает быт тюрем, ночлежек, с головой окунается в тени капиталистического рая и выныривает оттуда заправским гангстером, попутно прихватывая в новую жизнь сторожиху банка и ее сообразительного сынишку.
«Невыносимая легкость бытия» запросто превращает обывателя в анархиста, а неудачника – в гангстера и преступника. Столь же легко трансформируется жанр: от социальной драмы – через черную комедию – в криминальную сказку-утопию. А за кадром тянется сладкая и печальная песня о том, как свет фар разгоняет ночные тени и уносит путника туда, где безумствует мечта. Фильмы Каурисмяки, «мрачные и прекрасные, как сентябрьский вечер», то и дело озаряются вспышкой чуда, северного сияния. Не делая из своих героев монстров, а из монстров героев, режиссер открывает в финском характере скрытый темперамент, спонтанность, юмор.
Вы не забудете двух работяг за обедом: угощаясь сыром, один обещает вернуть долг паштетом. Вы поймете папашу-пьяницу, который, не найдя в доме денег, прихватывает детскую копилку. Вы оцените ироничное целомудрие любовных сцен – даже в самых извращенных, невротических коллизиях. Аки считает, что американцы вполне обеспечивают сексуальную часть кинематографа, так что ему нет резона заниматься этим. Затраханные жизнью одинокие герои, найдя друг друга, ложатся в постель и без всяких движений впадают в полную умиротворенность. «Ты исчезнешь утром?» – спрашивает женщина. «Нет, мы будем вместе всегда», – отвечает мужчина.
«Ленинградские ковбои встречают Моисея»
Следующая серия фильмов Каурисмяки конца 80-х – середины 90-х годов целиком завязана на рок-группу «Ленинградские ковбои». Ей посвящены три фильма: «Ленинградские ковбои едут в Америку», «Total Balalaika Show» и «Ленинградские ковбои встречают Моисея». Для того чтобы снять «Ковбоев» и спустя пять лет их сиквел, финскому режиссеру, совсем не склонному к дальним перелетам и странствиям, пришлось совершить героическое путешествие в Америку вплоть до мексиканской границы, а затем прочесать Европу от Бретани и Нормандии до Чехии. Что, надо сказать, добавило в это сюрреалистическое путешествие не так уж много реализма. А некоторые территории вообще не потребовали географического присутствия: Россия, в частности, фигурирует в фильме как глобальный миф, идеологический фарс и пародия на соцреализм.
Действие этой рок-сказки начинается «где-то в тундре», якобы в Сибири. Счастливая тоска. Красные трактора. «Ленинградские ковбои», третьесортная группа фольклорной музыки, исполняет «Полюшко-поле», на барабане нарисованы звезды. Музыканты участвуют в прослушивании: чиновник из Минкульта не видит для них больших перспектив на советской эстраде, зато называет имя своего двоюродного брата в Нью-Йорке и советует музыкантам попытать счастья в Америке, где, как известно, «скушают всякое дерьмо». Самовластный, хитрый, невероятно смешной и немного демонический менеджер группы Владимир Кузьмин (тот же Матти Пеллонпяа) звонит в Нью-Йорк: «Da, I mean: yes». Каурисмяки дал русскую фамилию своего деда этому «кулаку» и «вертухаю».
Фильм «Total Balalaika Show» снят во время совместного концерта «Ковбоев» с ансамблем Александрова. Это немыслимое зрелище собрало 50 тысяч человек перед самой большой открытой сценой, когда-либо выстроенной в Финляндии. А в течение всего Каннского фестиваля 1994 года длился хит-парад двух музыкальных коллективов в баре «Маленький Карлтон», сопровождаясь потреблением немереного количества пива. «Ковбои», кстати, дали свой логотип и одному из сортов пива, и серии сотовых телефонов, и еще всяким приятным мелочам жизни.
«Ленинградские ковбои» в гротескных чубастых париках и полуметровых остроносых ботинках поют «Дубинушку» и «Дилайлу», обняв своих русских братьев в мундирах. А в ответ на восторги публики в очередной раз демонстрируют свой фирменно-кошмарный английский: «Сэнк ю вери мэни!» Репертуар кантри-мьюзик они обогащают лирическими напевами о колхозных полях и фермах. Заметим, что веточка стеба на древе соцреализма расцвела в творчестве Каурисмяки задолго до появления «старых песен о главном».
Действие большинства картин Аки происходит словно бы в одном из наших захолустий. Русское влияние, зачастую эстонски опосредованное, проникает в Финляндию через воздух и быт, историю и географию. И если Каурисмяки экранизирует «Преступление и наказание», если в его фильмах то и дело звучит музыка Шостаковича и Чайковского, это свидетельство близости русской культуры – близости не только духовной, но и физической, что, как известно, укрепляет любой союз.
«Береги свою косынку, Татьяна»
Близость проявляется и в глубоких соитиях, и в случайных, мимолетных касаниях. То вдруг в фонограмме фильма послышится обрывок русской речи – из телевизора, что без труда принимает нашу программу. То зазвучит голос Георга Отса, то песня «Не спеши» (Бабаджанян – Евтушенко – Магомаев), памятная тем, кому за тридцать. И хотя поют по-фински, есть какое-то отчужденное языком ностальгическое напоминание о нашей душевной родственности. Критик Джуди Блох находит ей определение: «Дуализм его родной Финляндии – пускай и самой американизированной скандинавской страны, но обладающей русской душой – вдохновляет фильмы Аки Каурисмяки, словно неуклюжая муза с головой двуликого Януса».
В фильме «Береги свою косынку, Татьяна» (1994) трогательные отношения двух финнов, эстонки и гостьи из Алма-Аты с блистательным лаконизмом характеризуют менталитет финских мужчин и советских женщин, каким он был до сексуальной революции и распада Союза. Два финских неудачника чувствуют себя рядом с девушками настоящими капиталистами. Не в состоянии разобраться со своей убогой, никому не нужной жизнью, обнаруживают, что стали покровителями чужой. Буквально по Аки Каурисмяки: «Человеческая жизнь слишком короткая и жалкая, так выжмем же из нее максимум». К постоянным актерам Каурисмяки в этом фильме добавляется Кирси Тюккюляйнен, известная также как успешный промоутер нового финского кино.
«Огни городской окраины»
«Гамлет идет в бизнес»
«Я нанял убийцу»
«Тени в раю»
Фильм под названием «Я нанял убийцу» (1990) Аки сделал в Англии с Жан-Пьером Лео в главной роли. А «Жизнь богемы» (1992) – конечно, в Париже. Но – удивительная вещь – картины эти остались несомненно финскими. Только они еще больше сдвинулись в сторону универсальных проблем большого города, где всегда полно безработных, маргиналов, эмигрантов и просто неприкаянных личностей. Герой Лео до того отчаялся, что не в состоянии даже покончить с собой и потому нанимает по контракту убийцу. Но, впервые на своем веку глотнув виски и сняв женщину, он обнаруживает, что жизнь не такая плохая штука. Остается расторгнуть контракт, однако именно это невозможно. Очень даже по-фински.
В фильме «Жизнь богемы» ощущение маргинальности еще больше обостряется, хотя иллюзии и надежда на бегство уступают место устойчивости легенды. Легенды, где Париж признан столицей мира, где еще до belle epoque и Пуччини персонажей богемы мифологизировали Дюма-сын и Мюрже. Здесь живут художник, поэт и композитор, поддерживая друг друга в любовных смутах. Они совершенно по-русски соображают на троих, но стоит хоть чуть-чуть разжиться, как дают волю своим капризам: ездят на дорогих лошадях, пьют благородные вина и швыряются деньгами прямо из окон. Они проявляют чудеса изобретательности в том, как раздобыть пятифранковую монету, и ухитряются заказать в ресторане форель с двумя головами, которую можно поделить по-братски. Они говорят на особом языке, смешивая уличный и театральный арго с высокопарными оборотами классицизма. Словом, это отъявленная богема, на которой пробы ставить негде. А к финалу картины, где умирает от чахотки Мими, возлюбленная одного из друзей, авторы советуют зрительницам запастись носовыми платками, ибо финал этот самый печальный и душераздирающий после «Моста Ватерлоо».
В этой меланхоличной комедии, которая совершенно случайно оказывается мелодрамой, Каурисмяки цитирует и чаплиновскую «Парижанку», и «Загородную прогулку» Ренуара, и «Ночи Кабирии» Феллини, и ленты Рене Клера. Заметим, самых больших мудрецов и оптимистов кинематографа. Разумеется, и в оптимизме, и в мелодраматической надрывности немало иронии. Каурисмяки и впрямь открыл вдохновляющий пример для малых стран и культур, напомнив, что все мы, в сущности, из одной деревни.
Фильм «Юха» (1999) оказался не только черно-белым, но и немым. Фермер Юха и его жена Мария едут на мотоциклах торговать капустой. Потом обмывают выручку, танцуют, обнимаются под бравурную мелодию: она в свитере, он в клетчатой рубахе. Они счастливы, как дети: мы узнаем это из специального титра. Они пьют пиво и засыпают одетые. Рядом лежат два мотоциклетных шлема и верный пес. Идиллию разрушает городской соблазнитель Шемейкка. Гость ночует в доме и уговаривает Марию уехать с ним, иначе она скоро состарится в нищете. Деревенская скромница на глазах превращается в похотливую самку: она красит губы и полирует ногти, курит, вешает на уши серьги и принимается рассматривать «развратные» городские журналы. Когда Шемейкка снова приезжает и дарит Марии косынку, та уже готова идти за ним на край света.
«Юха»
Край света оказывается довольно близко – в хельсинкском борделе, где героиня рожает от Шемейкки ребенка. Проходит осень, наступает зима. Юха, медленный на раскачку, но горячий финский парень, созревает для мести. Он едет в город и точит топор. Расправившись со своим обидчиком, но получив несколько пуль в грудь, Юха вызволяет из притона Марию с ребенком, а сам подыхает на городской свалке.
Конечно, это не ортодоксально немой фильм. «Юха», по словам Каурисмяки, могла возникнуть году в 1928-м, когда кино уже готово было заговорить. Прелестны два-три момента драматургического внедрения звука: вдруг в немой тишине хлопнула дверь или заработал мотор автомобиля. В основе картины – культовый финский роман начала XX века, который вызвал к жизни две оперы и три экранизации. Первая киноверсия была осуществлена в 1919-м шведским режиссером Морицем Стиллером. Вторая – в 1937-м, третья – в 1956 году.
В середине 90-х Каурисмяки задумывает фильм об экономической рецессии и ее прямом следствии – безработице. Он получил название «Вдаль уплывают облака» (1996) и положил начало второй «пролетарской» (как ее еще называют, «финской» трилогии, или «трилогии стоиков»). Длинные белые ночи летом и короткие дни зимой, редкие проблески солнца и синие остовы кораблей в сумеречном порту пьянят, кружат голову даже без алкоголя. Опять безработные, тени в раю, лузеры, пытающиеся жить достойно. Однако драматизм внешней ситуации (финское общество не стало более гуманным, а его экономика более здоровой) усугубляется внутренним драматизмом, с которым герои Каурисмяки переживают предательство, крах надежд, одиночество.
Пеллонпяа, актер-талисман Каурисмяки, солировавший еще в «Никчемных» и «Тенях в раю», должен был играть в «Облаках» главного героя – официанта или метрдотеля. Он скоропостижно умер 44-летним за две недели до съемок. Фильм посвящен его памяти. Фотография ребенка, на которую долго печально смотрит главная героиня, – это фото маленького Матти, хотя зритель имеет полное право думать, что несчастная мать вспоминает умершего сына. После смерти Пеллонпяа пришлось менять не просто исполнителя (равноценной замены своему альтер эго Каурисмяки так и не нашел – ни тогда, ни в дальнейшем), а всю концепцию и структуру фильма. Метрдотель стал женщиной, ее зовут Илона, и играет ее Кати Оутинен. Она – единственная, кто может считаться конгениальной великому минималисту-меланхолику Пеллонпяа. Обоим, по словам режиссера, не приходилось, как другим актерам, отрубать руки за то, что они ими слишком размахивают.
Поменять мужчину на женщину без потерь для идеи и структуры фильма Каурисмяки помог его принцип изображения характеров. Равнодушный к эротике, он показывает женщин также, как изображал мужчин, – прежде всего людьми, переживающими те же экзистенциальные проблемы, существами нелепыми и трогательными, внешне, быть может, не самыми красивыми, но внутренне прекрасными.
Илона работает в ресторане «Дубровник», который хранит добрые старые традиции и ностальгический дух. Фильм напоминает о том, что это хоть и печальная, но комедия, почти что с первых кадров. Илона стоит перед дверью ресторана с невозмутимым и уверенным в себе лицом хозяйки, принимающей гостей. В это время разражается скандал на кухне: впавший в бешенство алкоголик-повар хватает бутылку горького дижестива и пьет из горла, ранит ножом пытающегося его усмирить охранника, и только Илона без единого слова решительным наступлением ухитряется усмирить его.
Возвращаясь домой, Илона садится в пустой трамвай, за рулем которого ее верный муж Лаури, вагоновожатый. От сентиментальности эту идиллию спасает аскетизм, а также легкое безумие ситуаций: например, герои-пролетарии разъезжают на огромных, как корабли, американских лимузинах, и вообще в воздухе разлито некое количество сюра. Илона с Лаури, притулившиеся на маленьком диванчике, выглядят слишком большими для окружающих их предметов и начинают напоминать анимационных персонажей.
И вдруг на ясное небо надвигаются даже не облака, а самые что ни на есть черные тучи. Хозяйка «Дубровника» вынуждена продать ресторан, который отныне войдет в глобальную сеть фастфуда. В этот же день Илона обнаруживает, что ее муж тоже потерял работу.
«Вдаль уплывают облака»
Фильм воспроизводит несколько стадий отчаяния, пройдя через которое, герои осознают, что единственный шанс для них – открыть собственное предприятие. Илона снова становится у дверей в позе хозяйки. В первый вечер кажется, что никто не придет: ресторан пугающе пуст. Но все образуется. Облака уплывут вдаль, небо очистится, заведение начнет приносить доход, пара главных героев вновь ощутит любовь и нежность.
Каурисмяки уверяет, что у всех его фильмов счастливые концы, особенно в «Гамлете», где все умирают. Им повезло: а вдруг они попадут в рай, да и ад, наверное, не так страшен после земных испытаний. В «Облаках» мы наблюдаем счастливый финал без кавычек и черного юмора, без условного романтизма кораблей, уходящих в Мексику или Эстонию, – хеппи-энд в прямом и буквальном смысле, здесь, сейчас, в охваченной безработицей Финляндии.
Самый знаменитый фильм Каурисмяки «Человек без прошлого» – первый, снятый режиссером в новом веке (2002), – начинается там, где для реалиста все кончается. Безымянного героя, приехавшего в столицу из провинции, избивают в привокзальном сквере и доставляют в больницу, откуда ему прямая дорога в морг. Но Каурисмяки никогда не был исправным реалистом. Он признается, что этот замысел появился у него еще в молодости во время одного из запойных провалов в памяти. Действие алкоголя он сравнивает с ударом по голове. Однако Каурисмяки не любит подробно живописать ни пьянство, ни насилие. Нападение привокзальных отморозков на героя показано как рутинная вещь: налетели, поколотили и бросили.
Потеря памяти и, как следствие, утрата идентичности – избитый прием коммерческого кино, но Каурисмяки делает его основой почти библейской истории. Тени звериного капитализма остались в первых кадрах, а дальнейшая жизнь героя разворачивается в раю для бездомных, пьющих и неудачников. Это жизнь с нуля, жизнь после смерти. В новой жизни не исчезли беды и проблемы, но невесть откуда появились тепло и нежность, изгоям вдруг улыбнулось счастье, финский ад обернулся столь же невозмутимым финским раем. Для человека без прошлого даже забрезжила новая любовь в образе женщины по имени Ирма, носящей форму офицера Армии спасения.
Патриарх финской кинокитики Питер фон Багх назвал этот фильм оптимистической трагедией. На Каннском фестивале он формально уступил победу «Пианисту» Романа Поланского, заняв в конкурсе второе место, однако, по мнению большинства экспертов, с точки зрения искусства оказался лучшим. Многие считают его лучшим и в творчестве Аки Каурисмяки. Он сам кажется человеком без прошлого – за ним не стоит в финском кино великих предшественников, он не учился в киношколах и до всего дошел сам. Но его корни – в той почве, которая не дает спиться и опуститься его героям и ему самому.
Помимо режиссера награду за женскую роль в Канне получила «финская Чурикова» – Кати Оутинен. Как острили рецензенты, ей было позволено четыре улыбки за семь фильмов, и когда в «Человеке без прошлого» на ее лице появилось выражение не только счастья, но и чего-то похожего на похоть, жюри было так шокировано, что тут же признало ее лучшей актрисой фестиваля. Наконец-то – после стольких лет панегириков в прессе, которая не забывала при этом назвать ее лицо «крысиным», – заметили, что она женщина, притом вполне привлекательная. Впрочем, и ее бывшего партнера Матти Пеллонпяа (что для мужчины, может быть, не так обидно) сам Каурисмяки называл «грустной крысой», и именно таких героев, живущих в норах капиталистического рая, актер и актриса великолепно изображали. В новом фильме партнером Оутинен стал исполнитель главной роли Марку Пелтола.
В «Человеке без прошлого» доведен до высшей кондиции принцип минимализма, который Каурисмяки начал разрабатывать почти двадцать лет назад. Зато в фильме щедро звучит музыка, комментируя сюжет, чувства и мысли героев, ничуть не стесняясь сентиментальности. А ближе к финалу королева финской песни Анникки Тяхти, играющая хозяйку блошиного рынка, поет вальс «Монрепо» – о чудесном парке в городе Выборге. Этому вальсу Каурисмяки обязан своим появлением на свет, ибо чуть больше чем полвека назад его отец с матерью танцевали на балу под эту мелодию, а через девять месяцев родился Аки.
Другие режиссеры снимают в кино своих жен и детей, Аки отдает предпочтение собакам: без этого верного четвероногого существа трудно представить «Человека без прошлого» и другие фильмы Каурисмяки, где всегда присутствует кто-то из потомства принадлежащих ему собак. Режиссер и сам выглядит как умная и грустная собака, и его герои похожи на собак, а собаки на его героев – такие же суровые и нежные, умеющие даже без использования лицевых мышц, одними глазами выразить всю гамму человеческих и собачьих переживаний. Последнюю из потомства собак Каурисмяки зовут Паю, она играет одну из главных ролей в «Огнях городской окраины» – завершающей части второй трилогии.
Этот фильм, снятый в 2006-м, – парафраз чаплиновских «Огней большого города». Каурисмяки говорит, что первый фильм «финской трилогии» рассказывает о безработице, второй – о бездомности, третий – об одиночестве. Что неожиданно – картина перестает быть комедией, даже в координатах Каурисмяки, и в определенном смысле возвращает нас к саркастическому трагизму «Девушки со спичечной фабрики» и к аскетизму «Преступления и наказания». Однако тип героя здесь совсем другой: он бросает вызов обществу не преступлением, не местью, а смирением и любовью, верностью и стоицизмом. Впервые Каурисмяки выводит в центр сюжета не свое поколение, а молодых – тридцатилетних. Это тоже возвращает режиссера на двадцать лет назад, когда он сам был молод и снимал своих сверстников и про них. Возвращение оказывается болезненным: сегодня молодые сталкиваются с еще более жесткими социальными и моральными вызовами, нежели поколение их отцов.
«Человек без прошлого»
…Звучит танго Луиса Гарделя «Volver» («Вернуться»), которое дало название фильму Педро Альмодовара «Возвращение», снятому в том же году и ставшему соперником «Огней городской окраины» в конкурсе Канна. Нет сомнений, что перед нами образ современной Финляндии, выталкивающей всех, кто не готов к жесткой конкуренции. Вместе с тем на экране не буквальное «сегодня», а опять сдвинутая в мифологическое безвременье Каурисмякиленд, ну, разве что, в виде уступки прогрессу, с мобильными телефонами.
В этой стране очень много от России XIX века. Фильм начинается с прогулки подвыпивших русских мужиков и примерно такого текста: «В детстве жизнь Горького была очень тяжелой. Чайковский страдал и хотел утопиться. Чехов болел туберкулезом. Толстой тоже был несчастен. А Пушкин едва успел родиться – и уже умер». А потом в этой пролетарской мелодраме прозвучит «Огонек» на слова Исаковского. «На позиции девушка провожала бойца, темной ночью простилася на ступеньках крыльца… Парня встретила дружная фронтовая семья… На окошке на девичьем все горел огонек».
…Залитые синим неоновым вечерним светом модерновые здания городской окраины Руохолахти – вовсе не трущобы, а образцовые новостройки из стекла и металла, что не делает их более человечными. Молодой мужчина по имени Койстинен работает охранником в большом моле, ходит на курсы бизнесменов, однако потерянный взгляд выдает глубокую неуверенность – то, что на казенном языке принято называть социальной незащищенностью. Койстинен – паршивая овца и объект для тихой травли даже в стаде таких, как он, охранников. Он не ходит в бары и не снимает девочек, он абсолютный одиночка. Вряд ли решится приударить даже за невзрачной Айлой, продавщицей сосисок в гриль-вагончике. Но в первый же раз, когда Койстинен изменяет своему правилу и заходит в ночной бар, его ждет встреча с соблазнительной Мийрой, которая резко повернет его жизненный маршрут.
На первом же свидании Койстинен предлагает ей пожениться – то ли в шутку, то ли всерьез, но она отвечает, что неплохо бы сначала узнать друг друга получше. И узнает: без особого труда выведывает код системы охраны, выманивает Койстинена со службы и подсыпает ему снотворного, а в это время стоящие за ее спиной мафиози с помощью бомжей – знатоков русской литературе – грабят ювелирный магазин. Дурак получает срок в два года, отсидев который, пытается начать новую жизнь. Но вездесущие мафиози и тут не заставят себя долго ждать…
«Огни» снимал постоянный оператор Каурисмяки – Тимо Салминен. Как нигде раньше в этом фильме, стилизованном в духе композиций Эдварда Хоппера, активно работают цветовые коды. Ночная бабочка Мийра выныривает из синих городских сумерек и сама сначала облачена в синее, потом она появляется в синем платье с красным воротником, потом – в черном и, наконец, в пурпурном. Ее встречи с мафиозным злодеем оформлены в декадентском розовом дизайне. На этом фоне резко выделяется Айла – девушка в желтом, продающая сосиски, но на суд она приходит уже в бордовом. В тюрьме Койстинен носит синюю пижаму в красную полоску, но цвета вылинявшие, словно обескровленные. Когда Айла наведывается к нему в общежитие, оба сидят в красном на фоне синих стен. В баре на столах стоят красные гвоздики. Синий – цвет портового неприкаянного быта и ночной жизни. Красный – цвет влечения, иллюзий и крови.
«Огни городской окраины» – самый бескомпромиссный фильм Каурисмяки со времен «Преступления и наказания» и «Гамлета». Картину отличает классическая, поистине брессоновская строгость – и в моральном, и в эстетическом смысле. И хотя Каурисмяки крайне далек от католического императива Брессона, его герою присущ почти религиозный стоицизм.
Собака на привязи, жертва дурных хозяев, недаром появилась в первых кадрах фильма – как и такой же голодный, заброшенный мальчик-негритенок. Над роковой страстью к профессиональной красавице возвышается родство одиноких, отчаявшихся душ. В финале они собираются вместе на городской свалке – интернациональная семья, новый Ноев ковчег после потопа: Койстинен, его верная подруга Айла, негритенок, собака. Вдали гудит пароход, но бежать больше некуда, есть только одна жизнь – здесь и сейчас. Последний романтик, Каурисмяки знает, что все проиграно, но даже в этот момент его не покидает надежда. Как в любовной драме Годара со скрытой политической метафорой, мужчина и женщина тянут друг к другу руки. Изо рта полумертвого Койстинена сочится кровь. Рукопожатие пролетариев, а красный – это еще и цвет солидарности.
Вопреки сгущающемуся трагизму, Каурисмяки позволяет своим героям пережить счастье за гранью всех разочарований и даже физической смерти. Его стоицизм не фанатичный, не судорожный, не героический. Его оптимизм не революционный, не религиозный и не масскультовый. Наверное, его можно по-старомодному назвать гуманизмом и страстным желанием справедливости – настолько сильным, что мечта о ней материализуется.
«Я буду спать и плакать»
В 1999 году в Берлине на премьере фильма «Юха» в холле отеля «Савой» Аки Каурисмяки встречает меня единственной фразой, которую он выучил по-русски: «В юности жизнь Максима Горького была очень тяжелой». Заказывает двойной виски, медленно пьет и не спешит отвечать на вопросы. Мы давно не виделись, подзабыли опыт Глазго и автоматически перешли на «вы»: по-английски это выражено не в словах, а в интонации. Но образовавшийся тонкий лед быстро тает.
– Ты славянин, и я тоже немного славянин. Так что не будем спешить. Зачем русским и финнам, таким близким, пользоваться языком империалистов?
– Правда, что в тебе течет русская кровь?
– Что ж, это вполне возможно. Мой дед в тридцатые годы продавал лошадей в Выборге и Ленинграде. А моего прадеда-карела звали Михаил Кузьмин.
– В России был хороший поэт с таким именем.
– Мне говорили, но это явно не мой прадед. Он жил в те далекие времена, когда русские, подобно Шемейкке из «Юхи», ходили с сумой на плечах по всей Карелии и торговали.
Мы слушаем, как Сакари Куосманен, играющий Юху, поет за стойкой бара арию из одноименнной оперы хорошо поставленным драматическим баритоном. Потом начинаем разговаривать.
– В романе роковой соблазнитель Шемейкка, который уводит Марию, приезжает из Карелии. Это образ того, как Финляндия была присоединена к России?
– В романе об этом не говорится. И неизвестно, когда происходит действие – скорее всего, в XVII веке, когда границы были прозрачными. Сначала я думал сделать так, чтобы соблазнитель приезжал из Петербурга. Но потом решил не трогать эту деликатную тему. Об этом надо говорить очень точно или не говорить вообще.
– Ты сказал как-то, что твои фильмы рассказывают о старой Финляндии дотелевизионной эры – о стране, которой больше не существует.
– Но Финляндия существует. А кино, где бы оно ни делалось, искусство интернациональное. Речь всегда идет об одном и том же. Мужчины везде «бастарды» (Аки просил подыскать русский эквивалент этому слову, но я ничего не придумал. – А. П.), а женщин всегда уводят. Некоторые из мужчин большие «бастарды», чем остальные.
– Все равно в твоих фильмах всегда ощутима ностальгия по прошлому.
– На этот раз мне хотелось вернуться в дни немого кино. И я заново выучил историю кинематографа, которую когда-то пропустил из-за своей лени. Посмотрев более ста немых фильмов, я открыл целый мир, который теперь находится внутри меня. Тогда режиссер общался со зрителем глазами, а не с помощью «бла-бла-бла».
– Какие фильмы тебя больше всего вдохновили?
– «Восход» Мурнау. «Сломанная лилия» Гриффита. «Нанук с Севера» Флаэрти. Братья Маркс, Ренуар и ранний Бунюэль. Но также Годар: его фильмы ближе всего к чистому кино. Еще я назову Тулио – великого финского мастера мелодрамы. И шведа Шёстрома.
– Есть другой швед – Мориц Стиллер, который сначала открыл Грету Гарбо, а потом экранизировал «Юху».
– Этот фильм меня разочаровал.
– Когда твоя героиня Мария в финале уходит с ребенком, это выглядит цитатой из «Безрадостного переулка» с Гретой Гарбо.
– Я не видел этой картины. Но вообще с удовольствием играл в историю кино. Есть у меня и цитаты из русских фильмов – например, из Довженко, ты наверняка заметил. Недавно я показывал в Финляндии серию ваших картин – «Броненосец „Потемкин“», «Летят журавли», «Калину красную». Зал был полон, хотя в те дни стоял двадцатиградусный мороз.
– Чем отличается работа над немым фильмом?
– Монтажные стыки в немом кино часто диктуются тем, что надо суметь разместить титры с диалогами. И актеров я готовил к не вполне обычной системе работы. Хотя сначала я не давал им слишком много информации и для видимости записывал звук. Через три дня они поняли, что слова не важны, даже французский актер Андре Вилме, вынужденный заучивать непонятные финские слова. «Забудь язык, только притворяйся, что говоришь», – напутствовал я его с самого начала.
– Каков будет твой следующий фильм?
– Цветной и полный болтовни.
– Когда будут съемки?
– В мае. А в июне буду спать и плакать. Я снимаю быстро и одновременно выполняю множество других функций, например продюсера. После пережитого стресса ничего другого не остается.
«Только русский поймет чухонца»
Этот разговор происходит через шесть лет в Хельсинки.
– Ты родился четвертого апреля – в один день с Андреем Тарковским. Что ты о нем думаешь?
– Я вообще не художник, не Тарковский. В его фильмах я вижу одни знаки и тотальное отсутствие чувства юмора, самоиронии. Главная задача мессианца и миссионера – формулировать свою миссию четко. После трех кадров Тарковского я уже понимаю, что свеча погаснет в бассейне. Зачем тогда нужен четвертый?
– А есть русские фильмы, которые близки сердцу финна?
– Я построил кинотеатр в городке, где живет восемь тысяч жителей. Пять-шесть лет назад под Рождество организовал там неделю советского кино. Было минус двадцать. Показывали три фильма – «Броненосец „Потемкин“», «Летят журавли», «Калина красная». Молодые люди, зашедшие погреться, на немом «Броненосце» сначала смеялись, но к концу замолчали: их пробило.
– А если отвлечься от кино, как вообще финны относятся к России?
– Согласно опросам, шестьдесят процентов – отрицательно. Раньше большевики говорили, что самое важное кино, потом – электрификация, теперь самое важное – уничтожить Чечню. Господин Путин встречался с солдатами в Чечне и подарил каждому по финскому ножу.
– Значит, русско-финская дружба – блеф?
– Нет, не блеф. Русские – единственные, кто чухонцев понимает. Но надо откровенно говорить о наших отношениях. Много лет назад я был в делегации в вашем Союзе кинематографистов. Показывали мой фильм «Союз Каламари», говорили речи. Ни этот фильм, ни мои слова не могли продвинуть нашу дружбу. А что я сказал? Я сказал: а вы думаете возвращать Карелию? Ваши отцы и деды украли, вернете ли вы? Переводчик же что-то нес о традициях дружбы между финской и советской молодежью. Наша дружба, что тянется с 1809 года, – какова она? Дружим ли мы потому, что финны за эту дружбу платят? Или дружили бы сами по себе? Мы финансируем ремонт библиотеки в Выборге и очистку канализации в Петербурге. Петербуржец какает – я плачу. Но даже финн не так глуп, чтобы не понимать, какова пенсия у русской бабушки, он способен отделить государственную машину от человека. Мы могли бы быть псами, лающими на слона, но предпочли лояльность по своей воле, потому что мы – оппортунисты. Чем наглее государственная машина, тем больше уважаешь людей, которые сохраняют человечность и пытаются честно делать свое дело. Не они, а государственная машина – вот что раздражает демократа. Впрочем, кажется, это у вас теперь ругательное слово.
Конец интервью я записываю ручкой: села батарейка от магнитофона. Аки комментирует:
– В Финляндии уже все разучились писать от руки. У каждого с одной стороны компьютер, с другой – мобильный телефон.
Ким Ки Дук
Прекрасное насилие
Самым громким фильмом Венецианского фестиваля 2000 года, хотя он и не получил никаких призов, стал «Остров». Его поставил режиссер Ким Ки Дук родом из Южной Кореи. В середине просмотра раздался крик, в зале включили свет и вынесли потерявшую сознание молодую женщину. Циничная фестивальная аудитория известна своей чувствительностью. Но и более толстокожие были под впечатлением.
Посреди окутанного туманом озера расположились рыбачьи плоты с уютными, красиво раскрашенными домиками. Гармония, впрочем, обманчива. В домиках нет удобств, и справлять естественные нужды героям приходится прямо в воду – через отверстие, специально проделанное в плоту. В этих сценах присутствует своеобразный юмор: так, один из героев, занимаясь жизненно важным делом, вовсю трещит по мобильнику. Напрасно он теряет бдительность: иногда в таких ситуациях случается, что в самые деликатные мужские места из-под воды впивается шило. Это проделки живущей на одном из плотов молодой женщины, которая днем развозит рабочим еду, а ночью торгует своим телом. Она – женщина-рыба (почти до самого конца кажется, что немая), ненавидит мужчин и сживает их одного за другим со света.
Единственный, к кому благоволит жестокая русалка, – бывший полицейский, одержимый манией самоубийства. Некогда он отправил на тот свет свою неверную подругу и теперь мучается тотальным отвращением к жизни. Он заглатывает рыболовный крючок, харкая кровью и буквально наматывая кишки на спиннинг. От смерти его спасает русалка. Потом она, в свою очередь, засовывает целую горсть крючков в свое интимное место. В общем, скучать на просмотре не приходится, учитывая, что герои не только измываются над собой, но с не меньшей увлеченностью – над окружающими.
Когда на след преступников выходит полиция, женщина снимает мотор с лодки и устанавливает его на плот. Он уносит пару в открытое море, которое лишь казалось озером. Во всем этом есть не только эпатаж, но и определенная философия, и острая реакция на традиционные табу – социальные, политические, религиозные – корейской культуры.
После «Острова», испытав на себе удар «корейства», я немедленно включил свой компьютер и создал в директории «countries» новый файл – «korea». Раньше без него можно было запросто обходиться. После «Острова» корейские фильмы зашумели на весь мир своим брутальным садомазохизмом. Заговорили о «корейском киноренессансе», который идет на смену китайскому. Выяснилось, что после двух десятков лет кризиса, вызванного экспансией телевидения, корейская киноиндустрия ожила и наполнилась удивительной энергией. Что накоплен также немалый творческий импульс и страна обладает как минимум десятком режиссеров экстракласса.
С середины 90-х средний возраст кинематографистов (включая режиссеров и продюсеров) в Корее достиг самой низкой отметки в мире. Отсюда – молодой напор и витальность как главные черты «корейского стиля». На это отреагировал даже такой консервативный прокат, как российский. Поначалу корейские фильмы попадали на наши экраны лишь в виде экзотических курьезов. Поначалу у «нормальной» публики раскосые глаза, странные гортанные звуки азиатов и их шокирующая телесность никакого отклика не вызывали. Народ знал, что action должен быть американский, l'amour в крайнем случае французский; и никакой Корее – Южной ли, Северной – в кинотеатре места не было. Между тем новые корейские фильмы успешно доказывают обратное, и даже в России на них обнаружился спрос.
Решающий фактор: корейцы осознали себя органичной частью переживающей подъем азиатской культуры. Еще недавно этому мешали раскол страны, политические и региональные антагонизмы и – как следствие – изоляционизм и провинциализм. Достаточно сказать, что еще несколько лет назад в Корее было запрещено прокатывать японские фильмы, и посмотреть их можно было только на фестивалях или нелегальном видео. Официальным поводом было жестокое обращение японцев во время Второй мировой войны с корейскими женщинами, которые использовались как comfort women, то есть, по сути, как проститутки. С европейской точки зрения это довольно странно: при таком подходе, скажем, немецкие фильмы должны быть запрещены по всей Европе. Но восточная психология иная, и культура вынуждена была страдать за давние военные преступления. В конце концов конфликт был преодолен – и вот результат: еще недавно японская кинематография была в Азии номер один, теперь на это место претендует корейская.
Внутри корейского кино, где есть свой артхаус и свои блокбастеры, существует отдельный художественный феномен – Ким Ки Дук. До последнего времени он работал ударными темпами: одиннадцать фильмов за семь лет, – его картины были в программах самых крупных международных фестивалей. Один из них – «Реальный вымысел» (2000) – попал и в конкурс ММКФ. Главной героиней этой картины стала видеокамера, которая вела героя – уличного художника – в мир его другого «я». При помощи камеры он без труда обнаруживал в себе убийцу, готового расквитаться с девушкой, недолюбившей его, с офицером, оскорбившим его в армии, с унизившим его полицаем… да мало ли еще с кем. Его способы расквитаться с обидчиками всегда изобретательны: например, голову одного из них мститель засовывает в мешок со змеями. Но главный фокус картины в том, что снята она практически в режиме реального времени – в течение трех часов десятком обычных камер и двумя цифровыми.
Вскоре Ким Ки Дук привез в Венецию картину «Адрес неизвестен» (2001), по сравнению с которой «Остров» казался увеселительной прогулкой в парке. Действие происходит в городке неподалеку от американской военной базы, практически все жители городка – жертвы полувековой давности гражданской войны и американского военного присутствия в стране. Неполные семьи, дети-полукровки, чернокожие с раскосыми глазами.
«Остров»
Корейская история служит ключом к современности, первоисточником индивидуальных психозов. Одна из героинь, живя в заплеванном вагоне, всю жизнь пишет письма афроамериканцу, отцу своего ребенка, но письма возвращаются с военным штампом «Адрес неизвестен». В другой семье, едва сводящей концы с концами на пенсию погибшего отца-ветерана, брат выбивает сестре глаз. Одноглазая девушка крутит роман с американским солдатом, который помогает ей вернуть зрение и красоту с помощью хирургов. Но когда у влюбленных происходит конфликт, кореянка вновь выкалывает себе «чужой» глаз.
Фильм даже не пытается приблизиться к какому-то жизнеподобию, но предлагает зрителю целую философию насилия. Фоном для нее служит изысканный осенний пейзаж, который как бы изнасилован вторжением иноземной военной базы. Насилие тотально, оно распространяется и на макро-, и на микроуровнях. Двое изгоев занимаются отловом окрестных собак, не только бродячих. Много раз повторяется сцена, когда собаку подвешивают и забивают палкой, а потом отправляют на мясо. Собак используют в качестве пищи и сексуальных объектов, точно так же поступают и с человеческим телом: в финале мать, оплакивая своего погибшего сына, поедает его труп. Эти сцены запредельны, но содержат определенную долю черного юмора. В них можно усмотреть праисторические, фольклорные корни насилия, однако прежде всего – отблеск современной истории Востока, зомбированного западной цивилизацией.
В финале фильма мы видим, как осенний пейзаж превращается в зимний. По заснеженному полю ползут американские солдаты, а ветер гонит по земле конверт с письмом прямо в руки к одному из них, чернокожему. Этот тот самый, чей адрес неизвестен. Другой символический кадр: трое героев бредут по полю друг за другом, и каждый держится за свой поврежденный глаз. Брейгелевские «Слепые» в современном дальневосточном варианте.
«Адрес неизвестен» доведен до крайней точки гротеска. Это особенно заметно в последние пятнадцать минут фильма: картина начинает напоминать перенасыщенный раствор, где густая горькая соль выпадает в осадок. Но умеренность и забота об артистическом балансе чужды экстремальной натуре режиссера, которого надо принимать или не принимать целиком. Он напрочь игнорирует такие мелочи, как терпимость, нервы зрителя и чувства любителей животных, не говоря про уважение к великой американской демократии. Может, она и великая, и корейцам принесла побольше дивидендов, чем учение чучхе, но любви так и не снискала.
«Береговая охрана» (2002) – не менее жесткое кино. С военной базы действие переносится на пограничный морской берег: его стерильность блюдет южнокорейский взвод. Психоз людей в униформе, противостояние военных и гражданского населения, природа, опоганенная человеческим присутствием, – эти мотивы уже в совершенстве отработаны режиссером. Однако политическая и моральная бескомпромиссность все равно изумляет. Вряд ли кто-нибудь отважился бы посадить девушку – героиню фильма – после аборта (который ей коллективно делает взвод) в аквариум с рыбами; девушка флегматично откусывает им головы, и вода становится красной.
Показать своих пограничников как банду охваченных паранойей насильников и головорезов в наши дни не решился бы ни один из европейцев или американцев, не говоря уж про россиян. А ведь южные корейцы живут бок о бок с государством, которое может не только диверсанта заслать, но и пригрозить ядерной кнопкой. Ким Ки Дук в разоблачении милитаризма доходит почти до абсурда, режиссеру плевать на то, что по ту сторону нейтральной полосы, в Северной Корее, военный психоз еще круче.
Ким Ки Дук родился в горной деревне. Он был трудным подростком, который мог в драке сломать сверстнику руку и в то же время удивить взрослых каким-нибудь самодельным электронным устройством. Когда родители переехали в город, Кима отдали в сельскохозяйственную школу, которую он скоро бросил; подростком он работал на фабрике, затем двадцатилетним парнем завербовался во флот и отслужил там пять лет. Чуть не стал проповедником в церкви для незрячих, начал рисовать, без копейки денег отправился учиться живописи в Париж в полной уверенности, что ценность представляет только ручной труд, а культура в интеллектуальном понимании – это роскошь для богатых. Говорят, там он увидел первый фильм и поклялся сделать корейское кино лучшим в мире.
Он никогда не болел киноманией (обычная норма просмотров – один-два фильма в год) и вообще вел образ жизни, резко отличающий его от большинства кинематографистов. Он считает даже самых радикальных своих коллег слугами мейнстрима, а их радикализм – интеллектуальной придурью. Его же числят в корейском кино маргиналом, поскольку он не учился в киношколах, не считается с правилами построения фильма и не входит в местный кинематографический истеблишмент. Сам он называет себя партизаном (однажды послал в газету факс с заявлением «Я ненавижу журналистов») и постоянно подвергается нападкам со стороны феминистской критики, которая приклеила ему клеймо психопата и садиста.
Свою первую картину под названием «Крокодил» Ким снял в 1996-м, когда ему уже исполнилось 35. Ее действие происходит на берегу реки Ханган, которая для Кореи все равно что для Франции Эйфелева башня. Ким использует эту туристическую декорацию как площадку для самоубийц. Бандит по имени Крокодил поджидает здесь потенциальных утопленников. Однажды он спасает девушку, брошенную возлюбленным, принуждает ее остаться с ним, насилует и оскорбляет. В финале девушка все-таки бросается в реку, а за ней следует Крокодил. Он хоронит себя в подводном гроте, который давно присмотрел, оборудовал и обжил. Уже этот, первый фильм стал предметом культа и сформировал вокруг Кима небольшую, но преданную группу поклонников.
Две следующие картины режиссера были посвящены феномену жестокой мужской и женской дружбы. В «Диких зверях» (1997) жизнь сталкивает южнокорейского художника и северокорейского солдата. В «Отеле „Птичья клетка“» (1998) странная дружба связывает дочь хозяйки гостиницы с проституткой. «Мои персонажи живут как будто в клетке. Но ведь жизнь – это и есть клетка, из которой можно вырваться только со смертью», – утверждает корейский режиссер.
«Плохой парень»
Сразу обозначилась главная тема, которой неизменно предан Ким Ки Дук, – тема «прекрасного насилия». Подобно апологету «театра жестокости» Антонену Арто, он заново открывает через кинематограф природу насилия как глобального и неизбежного способа человеческой коммуникации, который неистребим и в нашу вроде бы гуманную эру. Другое дело, что фильмы «Адрес неизвестен» и «Береговая охрана» если не закрыли, то замкнули эту тему. Она не кончилась, просто параллельно ее развитию начался новый лирический Ким Ки Дук в стиле эмо.
Премьера «Плохого парня» прошла на Берлинале-2002. Мелодраму о проститутке и сутенере Ким снял, как обычно, перейдя все границы хорошего тона. Это первый фильм режиссера, который можно назвать относительно коммерческим и высокобюджетным: ни один из прежних не стоил больше пятисот тысяч долларов, а «Плохой парень» потянул на целый миллион.
«Время»
«Остров»
«Натянутая тетива»
«Красавица»
«Вздох»
Это городской романс о невозможной любви. Сутенер, неравнодушный к студентке, делает из нее проститутку и наблюдает через одностороннее стекло за ее падением и муками. В конце концов он открывает ей сердце, и она отвечает ему взаимностью. Пара покидает район красных фонарей и принимается колесить по дорогам в большом фургоне. Сутенер по-прежнему сдает возлюбленную любителям быстрого секса. Любовь в мире Кима осуществима только в форме унижения и насилия. Сутенера играет Чже Хен Че, памятный еще по «Крокодилу», – один из редких актеров, значащих для Кима больше, чем просто исполнитель.
Вот комментарий самого режиссера: «Каждый рождается с намерением жить честно и так же честно умереть. Но потом безо всякого предупреждения вокруг вас закручиваются события, в планы вмешиваются другие. Они втягивают вас в жизнь, которой вы не ждали, и против вашей воли вы с ней свыкаетесь. В 2001 году в своем безумном родном городе я изжил свои самые лучшие намерения и обнаружил, что веду себя как плохой парень. Это он, всегда облаченный в черное, от рождения до смерти излучает несчастье и несет беду женщинам. Как будто его поступками правит жестокая божественная воля».
Первым фильмом Кима, принесшим ему более широкую известность и вызволившим из фестивального гетто, стал «Весна, лето, осень, зима… и опять весна» (2003): фильм был выдвинут от Кореи на «Оскара», а в России стал рекордсменом артхаусного проката. Два десятилетия назад Южная Корея поразила кинематографический мир фильмом «Зачем Будда пошел на Восток?», воспроизводившим реликтовые формы авторского кино. Режиссер Юн Люн Бе снимал эту картину восемь лет, преодолевая бесконечные препятствия, в невероятно красивом зрелище он выразил буддистскую идею примирения человека с миром. Хотя эта идея мало общего имела с русским культом страдания, автора «Будды» прозвали корейским Тарковским.
Увы, больше мы о нем ничего не слышали. «Весна, осень…» философией и атмосферой напоминает об этой полузабытой ленте и не так уж много – о сюжетах прежнего Кима. Действие охватывает четыре времени года и соответствующие ему периоды жизни человека. Герои – монах, живущий в пагоде, и мальчик, его воспитанник, который превращается в мужчину, а затем в умудренного жизнью старца. Все события разыгрываются на озере. Пейзаж всегда играл в фильмах этого режиссера первостепенную роль. На сей раз Ким Ки Дук невероятными усилиями добился разрешения на съемки в национальном заповеднике и выстроил посреди волшебного озера плавучую пагоду.
«Весна, лето, осень, зима… и опять весна»
Медитативную красоту пейзажа, как всегда, нарушают люди. Герои фильма не выпускают себе подобным кишки наружу, как в «Острове», но мальчик, еще не начав говорить, уже издевается над змеями и лягушками. Старый монах воспитывает своего подопечного в духе буддизма, но не может воспрепятствовать пробуждению в нем жестоких желаний и сексуальности: по их зову мальчик уходит в мир. В его жизни появляется женщина, и ради ее жестоких чар он совершает убийство – правда, за кадром. Он возвращается, оставив за спиной мирские грехи, и занимает место совершившего самосожжение старого монаха. В монастырь приносят малыша – возможно, это сын главного героя. Сорокалетний Ким Ки Дук сам сыграл героя на закате жизни и сам тащил в гору камень со статуей Будды. Снятая почти что в режиме реального времени сцена символична: корейский режиссер – один из тружеников, движущих мировой кинематограф. Это и есть «авторское кино». Кино, в котором только один властелин – режиссер. Известный брутальными и шокирующими опытами, Ким Ки Дук сделал на сей раз совсем другую ленту – нежную и сдержанную. При этом насытил ее, как всегда, потрясающими задумками – вроде зимней феерии, когда плавучая пагода врастает в лед, или сцены, где старый монах пишет буддистскую мудрость, используя вместо кисти живую кошку и макая в черную краску ее белый пушистый хвост.
Следующий фильм Кима вышел в России под названием «Пустой дом» (2004) и под неофициальным, приводимым в скобках «3-Iron», что означает «Клюшка номер 3». И клюшка, и дом играют в сюжете фильма ключевые роли. Герой картины забавляется с клюшкой для гольфа. Иногда просто так, чтобы успокоить нервы, иногда – доставляя ощутимые неприятности своим врагам.
Герой с клюшкой бездомен и вскрывает чужие квартиры, хозяева которых временно отсутствуют. В одной из таких облюбованных им квартир он находит затравленную молодую женщину, которая готова идти за ним хоть на край света. Теперь влюбленные проникают в пустующие квартиры, чтобы немного пожить в комфорте. Но край света оказывается дальше, чем могла себе представить героиня: последняя треть фильма, по сути, разыгрывается в четвертом измерении, в мире духов. Впрочем, еще до оправки туда герои ведут себя словно призраки: они изъясняются жестами, не произнося ни слова на человеческом языке.
До самого финала герои немы как рыбы. Слово «рыбы» сразу напоминает об «Острове». Там тоже была бессловесная женщина-рыба, женщина-убийца. Здесь наоборот: бессловесные страдают, а те, кто их мучает и преследует, без устали сорят словами и произносят пошлости. Насилие, которое Ким Ки Дук в такой концентрации ввел в корейское кино, превратилось в «Пустом доме» в нечто комическое: герой расправляется с недругами при помощи клюшки. Расправы, которые он учиняет, скорее символичны и пародийны: никакого хруста костей, привычного для кинематографа восточных единоборств, скорее чаплиновская эксцентрика. Важна моральная победа, так сказать, пир духов. Это ирония, но не метафора – точно так же, как в самом фильме. Опять же – рискованный переход в метафизику протекает без обычных штампов и дежурной условности, которая обычно сопровождает дальневосточный жанр ghost stories. Если это и загробный мир, то слишком уж призраки очеловечены, им можно сочувствовать, с ними вместе смеяться и плакать – и все без лишних слов.
«Пустой дом»
В «Пустом доме» торжествует минимализм формы. Так воспринимали мир еще до возникновения кинематографа. Или когда кинематограф только родился, встал на ноги и назывался Великим немым. Теперь он лишь изредка возвращается в то блаженное и невинное состояние в фильмах Аки Каурисмяки, Такеси Китано, Цая Минляна. Фильм нежен и лишен даже намека на жестокость – что вовсе не делает его сентиментальным. Но самое привлекательное – Ким Ки Дук очищает язык кино от чрезмерной болтливости и возвращает его к корням, к наивной чистоте былых времен. «Пустой дом» можно воспринимать и без всякой метафизики – как простую историю любви, в которой естественно переплавлены лирика, мистика и юмор.
Когда-то Ким Ки Дук, вошедший в кино с манифестом «нового насилия», казался слишком радикальным, потом Европа приняла его, а сегодня она, кажется, разочарована в корейском режиссере. После «Самаритянки» (2004) – притчи о малолетних проститутках – режиссера обвинили в педофильских наклонностях. Поклонники забеспокоились: в самом деле, не признак ли это преждевременного старения? Когда Ким Ки Дук показал «Самаритянку» в Берлине и получил приз за режиссуру, это порадовало не всех. Прозвучало мнение, что Ким на этот раз «сляпал халтуру». Это неправда – хотя шедевром «Самаритянку» тоже не назовешь.
Героини картины – школьницы, одна из которых подрабатывает проституцией, находит в этом свое призвание, но скоро погибает при облаве. Другая возвращает клиентам деньги, чтобы очистить от скверны образ покойной подруги, и сама проходит те же круги зла, спит с теми же мужчинами. В дело вмешивается ее отец-полицейский, но становится ясно, что законным способом скверну не искоренить и попранную справедливость не восстановить, не говоря уже о нравственности. Герой учиняет самосуд. И он, и его дочь выполняют каждый свой трагический долг и расплачиваются за это.
Ким Ки Дук остается прожженным до костей лириком. Мир в его фильме безумен, люди, во всяком случае мужчины, порочны, а носительницами добра и чистоты оказываются малолетние проститутки. Обращаясь к теме скандальной и довольно-таки избитой, режиссер пытается перевести ее в более высокий философский масштаб. Он отталкивается от сугубо национальных, корейских проблем (детская проституция – одна из самых заметных), в то же время рассматривая их как часть проблем современного мира. И истории человечества. Все было уже в библейские времена. Все в мире меняется, но порядок его остается неизменным: этому учит буддизм. Предыдущий фильм Кима «Весна, лето, осень, зима… и опять весна» был посвящен осмыслению жизни в буддистских терминах. В новом фильме три части. Первая называется «Васумитра» – по имени героини индийской легенды, благородной проститутки. Это – буддистский мотив. Вторая часть – «Самаритянка» – апеллирует к библейской мифологии. Третья – «Соната» – к общечеловеческим ценностям.
«Самаритянка»
В «Самаритянке» режиссер вроде бы возвращается к прежним темам и персонажам, но мифологическое начало, раньше ощущавшееся зрителями лишь подспудно, теперь определяет и структуру фильма, и даже его название. Меняется и стиль Кима (который, кстати, никогда не зависел от смены операторов). Раньше он предпочитал крупные планы, теперь все чаще смотрит на героев и события с дистанции. Теперь меньше диалогов и больше – языка тела. Одно из несомненных достоинств картины – потрясающе свежие лица девочек, спонтанность их мимики и движений, невероятная киногеничность юных существ, еще не приобретших социальных защитных рефлексов. Ким признается, что участие в таком фильме не могло не травмировать девочек, но считает это нормальным: даже взрослые актеры с трудом восстанавливались после изнурительной, «выматывающей кишки» работы с ним.
При всей узнаваемости художественной системы режиссера на этот раз фильму не хватило чего-то важного и, может быть, главного – эмоционального объема и баланса. Он то срывается в истерику, то в умствования. Ким Ки Дук всегда раздираем двумя трудносовместимыми установками – художественным перфекционизмом и моральной (политической) бескомпромиссностью. «Самаритянка» – пример того, как, балансируя между эстетизмом и радикализмом, режиссер в итоге создает противоречивое, несовершенное произведение. Однако говорить, что он «халтурит», могут только люди, лишенные способности тонко чувствовать.
А вот «Натянутая тетива» (2005) и «Время» (2006) заставили усомниться в своем герое даже его горячих поклонников. В истории про старика, держащего в плену девушку, которую он готовит себе в жены, нет жизни. Драма женщины, делающей пластическую операцию, чтобы остановить время и удержать любовника, не трогает. Ким Ки Дук, даже перейдя сорокалетний рубеж, все еще считался вундеркиндом азиатского и мирового кино. Но повзрослеет ли этот выглядящий как мальчик и точно так же себя ведущий режиссер? Его творческая активность (иногда до трех фильмов за год) тоже сугубо юношеская: такую всю жизнь демонстрировал Фассбиндер, но великого немца, истощенного работой и наркотиками, в этом возрасте уже не было в живых. Возрастной кризис явно настигает «корейского Фассбиндера»: теперь он работает не так быстро, ступает по жизни более осторожно.
Если не считать включения в сюжет проблемы правомерности смертной казни, «Вздох» (2007) – последний на сегодняшний день фильм Кима – не содержит ничего особенно нового в сравнении с прежними его работами. Сходство наблюдается и по типу героя, и по характеру героини. Он – укокошивший жену и двоих детей, приговоренный к смерти, молчаливый и харизматичный «крокодил». Она – фрустрированная молодая женщина-скульптор, несчастливая в браке с мужем-композитором. Ей до того осточертел унылый быт, что она готова устремиться за тем, кто обещает ей вместо тоски настоящее страдание.
«Время»
Узнав о том, что муж ей изменяет, героиня погружается в телевизионный сюжет об одном из обитателей камеры смертников, который пытался вогнать себе в горло заточенную зубную щетку, и наносит ему визиты в тюрьму. Не столько романтические, сколько тематические: женщина обклеивает камеру сезонными фотообоями, одевается в соответствующий наряд и исполняет перед изумленным преступником музыкальные шлягеры «Весна», «Лето», «Осень», «Зима». Этот сюжет, естественно, отсылает к самому знаменитому фильму Кима «Весна, лето, осень, зима… и опять весна». Но если раньше одним из ключевых компонентов режиссерского мира был пейзаж, то теперь действие замыкается в стенах тюремной камеры, где заключенные предаются суррогатным мужским утехам, или в квартире, которая для героини все равно что тюрьма.
Связь между двумя этими замкнутыми, аскетичными пространствами осуществляется через комнату свиданий – тоже пустую и безликую. Вместо живого пейзажа – его жалкий слепок на фотообоях, а общение героев заменяет музыкальный перформанс. Впервые сделав что-то вроде мюзикла, Ким Ки Дук добавляет к своей обычной мере условности еще одну порцию. И обычно-то его герои неразговорчивы, а в данном случае он вообще лишает мужчину диалогов, благо играющий его тайваньский супермен Чан Чхен не говорит по-корейски, заменяя слова пронзительным «сексуальным» взглядом. Правда, женщине все же разрешено немного поплакаться, рассказав о своем детстве.
Этот мир похож на сказку с ее вечными и вечно повторяющимися сюжетами. Но каждый раз они рассказываются по-другому. Фильмы Кима – современные мифы, связанные один с другим, как у античных греков или ваятелей телевизионных сериалов. Не в том смысле, что одни и те же герои переходят из картины в картину, но повторяются темы и типы персонажей. Всегда есть пара – мужчина и женщина, связанные роковой, мистической связью. Всегда есть искушение и искупление. Есть и наблюдающий за человеческой трагикомедией Бог: в данном случае он принимает облик начальника тюрьмы, со сладострастием вуайера следящего за тюремным романом по монитору.
«Вздох»
От творчества корейского маргинала и бунтаря, каждый вздох которого еще недавно вызывал скандал или сенсацию, все больше веет примиряющим экуменизмом. Некоторые подозревают, что это лишь декорация, прикрывающая конформизм. Другие – как британский критик и эксперт Тони Рэйнс – вообще шьют ему плагиат и всячески травят, не в силах простить того, что этот восточный режиссер добился успеха сам и не заискивает перед фестивальными кураторами. Иногда даже дразнит их заявлениями, будто делает свое кино в расчете на Запад, причем расчет производит сам – разве не обидно это слышать? Так что влиятельных недругов у этого режиссера в Европе теперь не меньше, чем в Корее.
Да, Ким Ки Дук повторяется – как повторяются Кустурица, Джармуш, Вонг Кар Вай и даже Каурисмяки. Но будьте спокойны, ему пока еще есть что повторять.
«В моих фильмах есть земля, вода, огонь, но не хватает воздуха»
Ким утверждает, что когда-то в жизни был очень похож на Крокодила и героя фильма «Адрес неизвестен» – того самого, что занимается уничтожением собак. А его продюсер Ли Сюн-чже, напротив, говорит, что Ким Ки Дук способен очаровать любого своей детской и нежной душой и экстремальность его воображения проистекает из полнейшей невинности.
Я почти поверил в это, увидев Кима лежащим в джинсах и майке на венецианском пляже Лидо среди почти голых фигур в прозрачных бикини. Лицо его было скрыто под кепкой. Так режиссер пролежал в своих никому не ведомых мыслях несколько часов, прежде чем мне удалось подкараулить момент его возвращения в реальность и договориться об интервью. Ким явился на встречу в той же самой майке защитного цвета, на которой большими буквами выведено: «Unsurpassed for Comfort and Durability» – «Непревзойденная по удобству и прочности». Возможно, надпись относится не только к предмету туалета, но и к его владельцу.
– Итак, насилие – в центре вашей кинематографической вселенной..
– Не просто насилие. Это важный источник жизни и энергии. Я не защищаю насилие, я просто интерпретирую его по-своему. Насилие – это диалог двух тел, в результате которого рождается что-то новое. Я заражен насилием: меня бил отец, били полицейские, били в армии. С какого-то момента я понял, что насилие – это взаимодействие. Так и для подростков из фильма «Адрес неизвестен» насилие – один из способов жизни, который оказывается им единственно доступен. Крайняя форма насилия – это война, это присутствие войск США в Корее.
– Есть ли специфика в корейском насилии?
– Корея в давние времена была светлой страной, в которой почитались интеллект и благородство. Потом нас колонизировали японцы, а вслед за тем – американцы. Все смешалось, традиционная часть корейской души оказалась утрачена. Возможно, самая жестокая сцена в фильме «Адрес неизвестен» – когда ветеран гражданской войны вырывает закопанное ружье и расстреливает курицу. Насилие, навязчиво повторяющееся из поколения в поколение, – вот это стало спецификой корейского насилия.
– Ваш фильм политически явно ангажирован…
– Политика присутствует во всех моих фильмах. С другой стороны, «Адрес неизвестен» возник из детских воспоминаний. Я рос в деревне и помню множество писем, написанных на неизвестные адреса, выпавших из почтовых ящиков и разбросанных на земле. Часто я не мог удержаться от соблазна вскрыть их и прочитать таящиеся в них печальные истории. Герои моего фильма – это потерянные письма моего детства, несущиеся по ветру, как сорняки в поле.
– Какую роль играет в ваших фильмах пейзаж?
– Пространство действия для меня всегда приоритетно. Я обычно выбираю замкнутые, влажные пейзажи. Они несколько депрессивны, ибо таков мир, если заглянуть под его поверхность. Они могут показаться абстрактными, но на самом деле очень похожи на те, что нас окружают в повседневной жизни. Еще я люблю, чтобы рядом была вода, это придает мне чувство покоя и в то же время тревоги, волнения. В фильме «Адрес неизвестен» доминирует осеннее поле. Осень – самое красивое время в Корее, время сбора урожая и меланхолии. Но эта красота изуродована присутствием американской базы.
– Можно ли назвать картину антиамериканской? Правы ли итальянские критики, которые сравнивают ее с «Пайзой» Росселлини, где речь идет об американском десанте в Италии во время Второй мировой?
– Возможно. Когда я писал сценарий, он был более критичен по отношению к американской армии. Но во время поисков натуры я стал представлять жизнь этих солдат в экстерриториальном вакууме, где единственным развлечением становятся вылазки в бар с русскими или филиппинскими проститутками. Эти парни сжигают свою юность в чужой стране. И тон фильма по отношению к ним оказался более мягким.
– Как вы прокомментируете свое отношение к собакам? Есть ли в этом что-то специфически корейское?
– Обычно собаки в моих фильмах играют роль своеобразных метафор. Он могут символизировать и сексуальные отношения, и даже отношения между нациями, например между Кореей и США. В Корее некоторые едят собак, но это очень небольшой процент людей, поэтому в сценах, связанных с собаками, присутствует определенная культурная ирония. Как-то актриса, игравшая в фильме «Остров», спросила, действительно ли для меня человеческие персонажи менее важны, чем собака, фигурирующая в картине. Я ответил, что люди для меня значат столько же, сколько собака, если не меньше. Лодка важнее героини, а плавающий желтый домик может конкурировать с героем. Даже пойдя на компромисс, самое большее, что я смогу сделать, – это рассматривать их как одинаково важные объекты.
– В «Острове» влюбленные красят свой домик на плоту в желтый цвет, и их кисточки гладят друг друга. Говорят, в корейской традиции желтый цвет символизирует любовь?
– Это также цвет сюрреалистической чувствительности. И цвет безумия.
– В «Острове» насилие осуществляется через садомазохистский секс. Есть ли в этом корейская специфика?
– Поскольку в Корее меня сильно критикуют, особенно феминистки, я не нахожу в этом ничего специфически национального. Я выражаю то, что чувствую, своим уникальным способом. Меня объявляют врагом народа – в то время как я являюсь, возможно, еще одной жертвой окружающей нас среды. Да, в моем подходе есть что-то садистское. Но именно так, через воспроизводящий сам себя садомазохизм, я воспринимаю отношения между мужчиной и женщиной в нашем обществе, да и сам механизм функционирования этого общества. Ключевой образ фильма – это два рыболовных крючка, которые сцепились в форме сердца.
– Вашу образность часто определяют как гротескную. Например, сцена гибели одного из героев фильма «Адрес неизвестен», который вылетает из мотоцикла, врезается и зарывается головой в землю, из которой остаются торчать ноги и полтуловища…
– Называйте это гротеском, но именно так умер один мой друг. Это ирония жизни. Смерть можно показать очень по-разному. И еще – в этом эпизоде выражена мысль о том, что лишь половина нации живет на своей земле, а другая не может быть в ней даже похоронена.
– В ваших фильмах сильно чувство клаустрофобии…
– Пространство моих фильмов очень ограничено. В них есть земля, вода, огонь, но не хватает воздуха. Это как самолет – он куда-то летит, но люди остаются неподвижными. Персонажи моих картин, как дикие звери, возвращаются в то же самое место, где они пьют, едят, совокупляются. Присутствие американской армии усиливает это чувство клаустрофобии. За последние полвека Корея ушла далеко вперед – и в то же время осталась прежней, с теми же болями и травмами.
– «Реальный вымысел» – это скорее технический эксперимент, чем высказывание?
– Я согласен с тем, что фильм мог бы быть лучше, если бы у него был более солидный бюджет. Но парадоксальным образом меня захватила идея снять кино за три часа и смонтировать за полтора месяца, игнорируя многие правила драматургии и режиссуры. Не важно, успех это или неудача, это нечто другое, что мог себе позволить режиссер Ким Ки Дук по сравнению со ста другими режиссерами, работающими в Корее.
– Кто-то из них вам близок? Или у вас есть творческие родственники за рубежом?
– Внутри корейского кино я чувствую себя униженным и одиноким. Я не делаю коммерческих фильмов, не снимаю звезд. Но если посмотреть на окружающий мир, там найдутся парни еще покруче меня. Манчевский, Кустурица, Жулавский, Ходоровски, Ангелопулос. Способ, которым они выражают свои эмоции, серьезно на меня повлиял.
– Между вашими фильмами есть какая-то более сильная связь, чем стиль или сквозные темы, не так ли?
– Если я буду в состоянии снять с десяток картин, вы сможете обнаружить в них структуру, подобную «Криминальному чтиву» Тарантино. «Остров» и «Крокодил» будут частями одной и той же истории, а «Реальный вымысел» окажется рекламным роликом для обоих.
– И все же вы меняетесь?
– Как и все в этом мире. Раньше я делал, так сказать, крупный план, теперь смотрю на героев и события с дистанции. Стараюсь вобрать в поле зрения не только конкретного человека, но мир и людей в целом, в том числе самого себя. Все это происходит начиная с фильма «Весна, лето, осень зима… и опять весна».
– Расскажите о построенной вами декорации: пагода посреди озера и двери без стен…
– Именно она и выражает идею фильма. Это искусственное озеро было вырыто двести лет назад и считается национальным заповедником. Стоящая над ним статуя Будды – тоже национальное достояние. Я полгода добивался разрешения построить посреди озера пагоду. Она плывет, но ограничена берегами: это говорит о том, что в мире нет ничего фиксированного, но тем не менее свобода всегда ограничена. Проницаемость невидимых стен меняется для героев с возрастом: то, что легко в детстве и юности, оказывается невозможным в зрелости. К сожалению, декорацию после съемок разрушили, и в мире больше нет плавучей пагоды.
– В ваших фильмах символичны цвета, времена года или, скажем, животные…
– Отчасти я следую традиции буддизма. Осень в моем фильме символизирует кот, а зиму – змея. Змея после смерти старого монаха держит место в храме для его преемника. Животные и времена года – это то, что в фильме наиболее подлинно. В Корее настоящее лето и настоящая зима, так что это уже не декорация. Цвета для меня носят фундаментальный характер. Раньше я любил зеленый, потом желтый, красный, а теперь хочу объять все цвета жизни.
– Почему вы сами, чего не было раньше, сыграли в своем фильме?
– Сначала просто подменил актера, который из-за съемок в другой картине не мог побриться наголо. Спросил у съемочной группы, кто бы мог сыграть героя в старости. Все указали на меня.
– Но вам же было всего сорок…
– Тем не менее. Потом, когда я взбирался на гору с привязанным камнем, думал о своей жизни и работе. Это был хороший повод помедитировать.
– И как вы ощущаете себя в своей карьере – какое у вас сейчас время года?
– Я уже пережил весну, лето и, возможно, осень. Дело идет к зиме.
Кен Лоуч
Король соцреализма
Феномен семидесятидвухлетнего Кена Лоуча по разным причинам знаменателен и для Европы, и для России. Европейского успеха Лоуч достиг на фоне повсеместного кризиса авторской режиссуры. В то время, когда Фолькер Шлендорф, Ален Таннер и другие лидеры национальных европейских киношкол снимали в лучшем случае академичные, а то и дышавшие старческим бессилием ленты, Кен Лоуч от картины к картине набирал энергию, а его авторитет в киномире неуклонно рос.
Лоуч – любимец британских, европейских и многих американских критиков. В свое время режиссер искренне удивился, получив приз международной критики (ФИПРЕССИ) за социальную ленту без всяких стилистических изысков, а теперь у него таких наград целая коллекция. За фильм «Рифф-Рафф» (1991) он был награжден европейским «Феликсом». В 1994 году в Венеции получил почетную награду за творчество в целом. Доказав картиной «Земля и свобода» (1995), что умеет делать крупномасштабное постановочное кино, Лоуч получил приглашение в Голливуд, но, в отличие от других своих коллег-соотечественников, так им и не воспользовался.
Формальным апофеозом признания для Кена Лоуча стала победа в Канне в 2006 году. Удивительно и в то же время закономерно, что главную награду классику британского социального кино присудило жюри под председательством Вонга Кар Вая. Все считали, что восточный эстет будет искать в конкурсе нечто близкое его пристрастиям. Забыли о том, что крупные режиссеры, если они искренни, больше всего ценят то, чего не умеют сами.
«Ветер, который качает вереск»
Осененный «Золотой пальмовой ветвью» фильм Лоуча «Ветер, который качает вереск» – революционно-семейный кинороман, действие которого разыгрывается в 20-е годы прошлого века, когда Ирландия освобождалась из-под британского владычества, а война с англичанами плавно перетекала в гражданскую и антикапиталистическую. Актер Силлиан Мерфи (совсем недавно наряжавшийся в «Завтраке на Плутоне» обаятельным трансвеститом) предстает здесь в не менее парадоксальном обличье. Волей судьбы молодой утонченный интеллигент обречен сыграть роль беспощадного партизанского лидера, фанатика борьбы не на жизнь, а на смерть.
Лоуч давно принадлежит к числу фаворитов Каннского фестиваля, для его фильмов, как правило, всегда находится вакантное место в конкурсе. Но обычно ему здесь доставался лишь второстепенный приз жюри. И вот в преддверии своего 70-летия, когда уже казалось, поезд ушел, Лоуч получает самую желанную награду кинематографистов мира. Видимо, сыграло свою роль то, что, при всей левизне, фильм недвусмысленно показывает: любая революция, любая война, пускай даже освободительная, сеет террор. Кровавую кашу заваривают харизматики, а страдают так называемые простые люди.
Как пророка или поп-звезду встречали этого пожилого человека с внешностью «рабочего интеллигента» на фестивале в Локарно. Фильм Лоуча «Меня зовут Джо» (1998) показывали в открытом кинотеатре на Пьяцца Гранде, где собралось почти десять тысяч зрителей. После премьеры Лоуч, растроганный бурной реакцией публики, пригласил, к ужасу организаторов фестиваля, всех (!) присутствующих на прием в Гранд-отель. На лужайке этого великолепного старого здания разместилась тьма народу, и до утра режиссер-демократ общался с ним, отвечая на любые вопросы. Например, в чем смысл жизни и легко ли быть молодым в капиталистической Великобритании.
Герой Лоуча, которого зовут Джо, – бывший алкоголик, помогает товарищам по несчастью (включая наркоманов) вернуться к жизни. Лоуча называли певцом пролетарской морали, но в последнее время он все больше склоняется к христианским ценностям. И недаром на следующий день, выступая на экуменическом приеме в Локарно, богословы и священники признавались, что фильмы Лоуча некогда изменили их жизнь. О нем говорили как о великом гуманисте нашего времени. Его цитировали с не меньшим почтением, чем высказывания о кино папы римского, которые, в свою очередь, подавались в стиле ленинских установок.
Лоуч – единственный человек в Великобритании, чья репутация столь же безупречна, как у королевы. И это при том, что все его фильмы направлены против правящего режима островного государства.
Ничто не предвещало столь внушительной репутации. Кен Лоуч родился в семье фабричного рабочего и швеи. После юридических штудий в Оксфорде два года работал актером, потом стал режиссером в театре и на ВВС. Первый свой фильм – «Дневник молодого человека» – Лоуч поставил еще в 1964 году. Это была небольшая телевизионная работа из цикла «Wednesday Play». Как и несколько последовавших за ней: только в 1966 году Лоуч выпустил три телефильма, а общее их число в его послужном списке, включая игровые и документальные, приближается к двадцати.
«Меня зовут Джо»
Время дебютов Лоуча совпало с пиком британской социальной волны «рассерженных молодых людей», которая частично коммерциализировалась, а частично переродилась в экзистенциальную. Рядом с яркими фигурами уже не очень рассерженных и не очень молодых Тони Ричардсона, Линдсея Андерсона, Джона Шлезингера – скромный тщедушный Лоуч казался годным только на роль второго плана. И долго играл ее, занимаясь из фильма в фильм одним лишь социологическим бытописательством, дотошно исследуя нравы провинции и проблемы рабочих окраин. Никто не думал, что эта бытописательская жила окажется золотой, а телевизионный английский неореализм породит нечто весьма значительное.
В 70-е британское большое кино, сдавшись на милость Голливуда, оказалось в загоне, чтобы возродиться через десятилетие в барочных изысках Гринуэя и других поставангардистов. Но именно тогда, в 1970-м, только-только перебравшийся с телевидения в кино Лоуч громко заявил о себе фильмом «Кес». Гран-при на фестивале в Карловых Варах, уже очищенном от ревизионистской скверны, засвидетельствовало благонадежность Лоуча как «прогрессивного художника», занятого не сомнительными философствованиями, а реальными заботами простых людей. Должно было пройти время, чтобы благонадежность под псевдонимом political correctness утвердилась в качестве критерия и на Западе, а различные категории «простых людей» оформились в группы «меньшинств». Вот тогда-то, уже в 90-е годы, и настало время Кена Лоуча.
«Кес»
Лоуч не одинок в британском кино, у него есть свой младший идейный брат. Речь идет о Майке Ли, который благодаря скромной, почти телевизионной ленте «Секреты и обманы», был причислен к пантеону больших имен мировой кинорежиссуры. Как и Лоуч, Ли с юности начал работать в театре и на телевидении, в кино пришел при поддержке одного из лидеров английских «рассерженных» актера Альберта Финни. Плакатом к фильму Ли «Большие надежды» послужил кадр: два главных героя на фоне памятника Марксу. К ностальгическим визитам на кладбище, где похоронен бородатый классик, свелись теперь «большие надежды», которые питала в юности пара лондонских пролетариев, изображенных в картине с теплым, а порой и язвительным юмором. Лоуч вполне мог бы поставить такой фильм, хотя в отличие от Майка Ли, ему совершенно чужды сатирические и гротескные краски, а потому режиссеры с полным основанием отрицают эстетическое сходство друг с другом.
Трудно представить, чтобы Лоуч последовал примеру Ли, который смог неожиданно сменить тематический ракурс и снять фильм на сюжет из истории британской оперетты. Если за большое постановочное – скажем, как «Земля и свобода», – кино берется Лоуч, оно все равно оказывается неисправимо социальным. Формула Лоуча – суровый, парадокументальный реализм с укрупненной, почти телевизионной оптикой, которой блестяще владеет оператор Барри Экройд, постоянно сотрудничающий с режиссером. Что не исключает в необходимых случаях примеси романтики, лирики и мелодрамы. Лоуч не отрицает влияния на себя неореалистической комедии, раннего Милоша Формана и чешской «новой волны», особенно это касается работы с непрофессиональными актерами. Его камера никогда не устремляется к самоценным красивым объектам и никогда не ищет сугубо эстетических решений человеческих конфликтов. Лоуч, как бывший юрист, судит эти конфликты по совести, согласно нравственной интуиции.
Даже когда за камерой у Лоуча в виде исключения стоит Крис Менгес, результат не имеет ничего общего с тем визуальным маньеризмом, который этот изысканный оператор демонстрирует на съемках у других режиссеров. Почти одновременно появляются «Миссия» Ролана Жоффе и «Отечество» Кена Лоуча (1986), оба снятые Менгесом. Если не знать, то и не скажешь, что работал один человек. Для Лоуча картина принципиальная: это рассказ о берлинском певце-диссиденте и о том, что сталинизм не есть социализм, а капитализм не тождествен свободе.
Точно так же «Спрятанный дневник» (1990) – жесткий анализ тэтчеровской политики расправы с ирландским сепаратизмом – не похож на приправленные декадансом «ирландские сказки» типа «Игры с плачем». Точно так «Кукушка, кукушка» (1994) – обвинение судебной системы, лишающей материнских прав многодетную маргиналку и ее мужа-иммигранта – не укладывается в рамки политкорректных голливудских аналогий. Натуральный, вырастающий на жизненной почве драматизм, откровенность симпатий и антипатий, отсутствие формального «хеппи-энда», а также благородный, обращенный к каждому интимный тон делают фильмы Лоуча уникальными в современном кино, которое в большей части Европы явно преждевременно списало в архив всякую социальность, а вместе с ней и мотив морального беспокойства.
«Только поцелуи»
«Сладкие шестнадцать»
«Навигаторы»
«Гравий»
«Гравий» (1993) – на этой социальной комедии стоит остановиться подробнее, ибо она, никого не разоблачая и не обвиняя впрямую, наиболее наглядно иллюстрирует жизненные и художественные установки режиссера. Герой картины Боб Уильямс – безработный. Дочь Боба готовится к конфирмации, для которой ей нужно белое платье, туфли, вуаль и перчатки. Можно, конечно, взять их напрокат, но для убежденного католика Боба это звучит дико – арендовать то, что касается столь интимного ритуала. Деньги взять неоткуда. Боб пытается подработать с приятелем с помощью своего фургона, но именно в этот момент его угоняют. Отчаявшийся Боб крадет овцу, с горем пополам забивает ее, но продать мясо не удается. Он классический неудачник, которому общество не сулит даже в отдаленном будущем никаких перспектив.
И все же герой хранит то главное, что отделяет неудачника от опустившегося люмпена – веру в Бога и человеческое достоинство. Эти качества закрывают ему и тот путь к «процветанию», который выбрала для себя дочь его приятеля, торгующая наркотиками и говорящая родителям, будто продает косметику. Она уже «на другой стороне»; Боб же делает все, чтобы остаться «на этой». По словам самого режиссера, «когда мир вокруг тебя рушится, важно сохранить хоть толику самоуважения. Пускай отключен телефон и холодильник пуст, но если в тебе живо достоинство, не все потеряно!» Платье для конфирмации (в конце концов Боб покупает его, влезая в долги) становится зримым символом человеческого достоинства, которое важно сохранить. Во что бы то ни стало. Из последних сил.
В «Гравии» левая идеология сближается с христианством, как сближается она и в реальности конца XX века, покончившего с коммунизмом в пользу либерального консерватизма («Труд важнее капитала», – сказано в одной из папских энциклик этого периода). Лоуч считает абсурдным убеждение либералов в том, что достаточно быть инициативным, чтобы преуспевать, потому что из него следует, что неудачники сами виноваты в своих несчастьях. Для героев Лоуча в тэтчеровской и посттэтчеровской Англии ничто не меняется на протяжении десятилетий. А герои эти – не примитивные «хомо советикус», это нормальные британцы, пусть и не хватающие звезд с неба, но готовые честно работать. Общество делает из них аутсайдеров, инвалидов, психически больных. Солидарность с теми, кто слабее, для Лоуча не вопрос политики или партийной принадлежности, а естественное проявление духовного благородства.
Безработный – пария современного мира: отброшенный на обочину общества, все более отчужденный, нечистый, наказанный неизвестно за что. Взывая к справедливости, Лоуч возвращает сознание современного мира к раннехристианскому евангелизму. Неслучайно чуткие к таким вещам поляки прощают ему почти социалистическую ориентацию и сравнивают с Кшиштофом Кесьлевским, с которым они схожи даже внешне. Правда, Кесьлевский, переживший несколько мутаций социализма, разочаровался в политических методах воздействия на действительность и предпочел маршрутам материального мира духовную вертикаль. Лоуч верен земной горизонтали, «ползучему реализму» и моральный урок сочетает с политическим посылом.
Снимая «Гравий» в рабочем пригороде Манчестера, Лоуч сначала провел документальные пробы и нашел для фильма непрофессиональных исполнителей из местной среды, знакомых с бедностью не понаслышке. «В течение пяти недель мы хохотали как сумасшедшие, – вспоминает Лоуч. – Это нормально, юмор – единственное средство, которым располагает человек, чтобы сделать невыносимое приемлемым».
Во всех своих фильмах Кен Лоуч обращается к эмоциональному опыту и чувствам людей, ежедневно поставленных в ситуацию морального выбора. Режиссер показывает, что от этих рутинных решений зависят не только личные судьбы, но и то, куда движется человечество.
«Земля и свобода» – первая картина Лоуча, в которой он поворачивается лицом к событиям большой истории. Гражданскую войну в Испании («которая забыта, почти как Троянская») он рассматривает как грандиозный европейский миф, «последний крестовый поход», как стычку всех идеологий XX века – фашизма, коммунизма, социализма, национализма и анархизма – при слабом противодействии демократии. Сегодня, когда одни из этих идеологий переживают упадок, а другие снова пытаются подняться, опыт прошлого высвечивается по-новому. Он вдохновляет Лоуча на создание романтической легенды об идеалистах-революционерах, объявленных троцкистами и преданных как Сталиным, так и Западом.
Трезвость аналитика принуждает Лоуча признать, что «социализм в действии», о котором мечтают его герои, мало чем отличается от фашизма, а все радикальные идеологии ведут к насилию и предательству. С другой стороны, режиссер оставляет своим героям революцию в качестве романтической мечты. И здесь, в этой почти классицистической трагедии, и в своих современных фильмах Лоуч избегает диктуемой их предметом сухости, предпочитая ей избыток сентиментальных эмоций. Политкорректность, пробуждая чувства добрые к маленьким слабым людям, именно на это и опирается. Они выглядят трогательными и симпатичными ровно до тех пор, пока составляют угнетенное меньшинство.
«Земля и свобода»
Фестивальный успех картин Лоуча всегда вызывал кривую усмешку у нашей кинопрессы: мол, развели у себя соцреализм, дурью маются. А вот если в один прекрасный день кто был никем вдруг станет всем… Памятен один газетный репортаж с Венецианского фестиваля о фильме Лоуча «Песня Карлы» (1996). Каждая строчка дышала сарказмом в адрес создателя картины, который имел наглость – или глупость – романтизировать сандинистов. Репортер строго отчитала Лоуча – кумира западных интеллектуалов от кино – и заметила, что хорошо ему, сидя в Лондоне, рваться в Никарагуа и воспевать революцию. А вот пожил бы, да еще в годы оны, в Москве, постоял в очередях, помучился на партсобраниях – и, глядишь, бросил бы сии благоглупости.
Да, работы Лоуча действительно порой напоминают незабвенные образцы советских фильмов на «военно-патриотическую», «производственную» или «морально-этическую» тему. С той только разницей, что Лоуч не стоит на учете в райкоме партии и сделаны эти фильмы не по заказу и не по канону, а с искренней личной убежденностью. Что в них нет ханжеской двойной морали советского кино. Что у Лоуча во всем блеске британской исполнительской школы играют потрясающие, нередко непрофессиональные актеры. Что ренессанс социального кино стал естественной реакцией на засилье маньеризма.
«Песня Карлы»
Раньше контраст оценок в отечественной и мировой кинопрессе был предопределен идеологически. В наши дни он не только не исчез, но стал еще более кричащим, хотя вроде бы носит характер чисто эстетических разногласий. Отечественные эстеты захлебывались от любви к Гринуэю – в то время как западная критика называла каждый новый его опус «горой из пуха». Кульминация моды на Линча пришлась у нас как раз на тот момент, когда весь мир уже констатировал кризис создателя «Твин Пикса». Примерно то же самое с Тарантино, и почти противоположное – с Джармушем, ранние «простенькие» ленты которого, принесшие ему мировую славу, российские интеллектуалы открыли сквозь метафизическую призму «Мертвеца». Победа в Канне «спекулятивного» Майкла Мура или иранского фильма способна вызвать лишь ухмылку: опять на Западе оригинальничают. Также в России реагируют и на Кена Лоуча.
В 1997 году на международном симпозиуме в Сочи кинокритики специально занялись обсуждением ситуации вокруг британского режиссера. Один молодой российский журналист, пытающийся одновременно делать кинокритическую и политическую карьеру, обозвал его зажравшимся искателем экзотики и приключений. На что тогдашний президент ФИПРЕССИ англичанин Дерек Мальколм, страстный фанат Лоуча, воскликнул в изумлении: «Миссис Тэтчер еще жива! Она живет в России!»
Судьба Лоуча в нашей стране и впрямь поучительна. Поднимаемые им и, казалось бы, давно отыгранные у нас проблемы вновь обрели реальные контуры по мере того, как российская демократия, упразднив защитные редуты двойной социалистической морали, все более дегенерировала в сторону национализма. Упомянутый молодой критик был близок к либералам и СПС, чья амбициозность и отрыв от реальности привели к полной сдаче позиций и открыли путь к власти настоящим правым – консерваторам-националистам.
В «Песне Карлы» Кен Лоуч разоблачает политические интриги ЦРУ, и именно за это его так нахваливали американские участники симпозиума. Наши, выслушивая эти похвалы, криво ухмылялись, еще не зная, как к ним относиться. Теперь, десять лет спустя, неясностей не осталось. Вслед за политикой и экономикой культура и кинематограф в России неуклонно правеют – в то время как в Европе идут обратные процессы.
Творческая интеллигенция на Западе тем более критически относится к своим правительствам и тем более тяготеет к левым, чем более она творческая. Она не идет, как в 1968 году, на баррикады, но выдвигает таких искренних радикалов-романтиков, как Кен Лоуч, противовесом монополии консерватизма.
Кино в понимании Лоуча – один из инструментов реальной демократии. Впрочем, в последнее время он чувствует, что серьезной альтернативой кинозрелищу для его героев и зрителей становится футбол. В новелле, снятой Лоучем для альманаха «У каждого свое кино», отец и сын, так и не купив билетов, уходят от касс кинотеатра на стадион. А следующий большой проект режиссера посвящен футбольной легенде Эрику Кантоне.
«Тогда у людей был класс»
С классиком британского социального кино я пообщался после каннской премьеры фильма «Ветер, который качает вереск».
– Почему вы, англичанин, уже не первый раз обращаетесь к теме ирландской борьбы за независимость?
– В семидесятые я участвовал в проекте телесериала об истории Ирландии. Писатель и драматург Пол Лаверти всегда был внутри этого материала. И вот пришел день: мы договорились и вместе сделали фильм.
– Почему вы, обычно верный современности, обратились к истории вопроса – двадцатым годам прошлого века?
– Потому что это был поворотный момент в ирландской многовековой драме. В течение семисот лет ирландцы были под Британией, но, как только они получили независимость, британцы сделали все, чтобы расколоть страну. Более того, на Ирландии Британская империя проработала модель, которую впоследствии использовала во всех своих колониях – в Индии, Египте, Африке. По этой же модели – раскол страны, создание марионеточных правительств – строят свою политику современные колонизаторы во всех уголках мира.
– Как относятся к картине соотечественники у вас на родине?
– Британцы очень чувствительны к этой теме. Они предпочитают не углубляться в суть вопроса; журналисты говорят о том, что я все показываю правильно, но мы это уже видели, уже знаем. Ситуация в британской прессе – это, так сказать, репрессивная толерантность.
– Герои фильма – два брата, которые оказываются в непримиримом конфликте. Вы сами на чьей стороне?
– Драматизм этого конфликта в том и состоит, что, когда было заключено перемирие, в ирландских семьях даже братья не могли прийти к общим выводам, как дальше себя вести. С точки зрения старшего, надо было воспользоваться моментом перемирия, чтобы перехватить инициативу и взять ситуацию под контроль. Младший же считал, что само перемирие привело нацию к катастрофе.
– Ваш фильм – это рефлексия на тему террора и экстремизма…
– История развивается по известной схеме: шаг вперед, шаг назад, иногда два. Всегда существует некий баланс классовой борьбы, всегда есть опасность чрезмерного фанатизма в осуществлении самых благородных целей. С другой стороны, если бы, скажем, палестинцам дали возможность создать свое государство, может быть, они смогли бы жить в мире с соседями. Но никто ведь не захотел это проверить.
– Какие эстетические задачи вы ставили в своей картине?
– Критики любят часами говорить о жанре, о стиле, а я как британец стесняюсь слишком заострять внимание на эстетике. Мы просто хотели создать доверие к изображаемой реальности, вызвать к ней уважение. Нужно понимать: то, что перед камерой, важнее тех, кто стоит за ней. В этом – сила чешского кино шестидесятых годов, которое всегда остается для меня источником вдохновения.
– Чем работа над историческим фильмом – и новым, и картиной «Земля и свобода» о гражданской войне в Испании – отличается от того, что вы обычно делаете на современном материале?
– История и современность – это в принципе одно и то же, и я их не разделяю. Но, конечно, сценарий исторической ленты пишется несколько иначе. Надо учитывать, что у людей, живших в первой половине прошлого века, было другое сознание, не такое плоское и приземленное, как сегодня в так называемых благополучных странах. И в Ирландии, и в Испании люди были в ту пору очень политизированы, они ощущали себя внутри истории, ощущали себя ее частью, ее героями. Они верили в солидарность, протест, братство, в возможность что-то изменить. Самых пассионарных личностей тогда бросали в тюрьмы, и тюрьмы становились университетами для их сокамерников. Тогда у людей был класс. А теперь в Британии боятся активных героев прошлого, которых я показываю. Предпочитают современных люмпенов, которые тоже нередко появляются в моих фильмах: их можно рассматривать как жертв, сочувствовать как бы сверху, ни капельки с ними не отождествляясь.
Нанни Моретти
Красный нарцисс
В сорокалетием возрасте Нанни Моретти перенес болезнь, которую врачи считали смертельной, и потому словно ощутил себя заново родившимся. Но даже если бы исход был иным, Моретти все равно остался едва ли не единственным полноценным итальянским режиссером своего поколения. Все, кто младше Бертолуччи, существуют в этой кинематографии словно без собственного лица, в какой-то странной обезличенной совокупности. Даже международный успех фильмов Джузеппе Торнаторе («Новый кинотеатр „Парадизо“», «Малена») и Джанни Амелио («Украденные дети») лишь подчеркивает власть ностальгических мотивов, легенд неореализма. Лицо не то чтобы неразличимо, но как будто несущественно в групповом портрете, где сами имена, стоящие за фигурами, похожи (Никетти, Лукетти, Авати), а фоном служит поблекший интерьер «Голливуда на Тибре» или опустевшего кинотеатра, мало напоминающего рай. «Звезда кино – во всяком случае, какой она видится с планеты Италия – это комета, посетившая нас лишь на время. Кино или то, что мы обозначаем этим словом, не перешагнет порог двадцатого века», – сетовал незадолго до смерти знаменитый критик Лино Мичике. Хотя он, конечно, не дожил до появления фильмов Паоло Соррентино и Маттео Гарроне, с которыми сегодня связывают надежды на обновление итальянского кино – да и то небезусловные.
Причин глобального кризиса «киноцивилизации» множество. Причина изоляции и инфантилизма новой итальянской режиссуры конкретна. Она оказалась «ударена» 1968 годом в том нежном возрасте, когда еще не выработалась самозащита. Многие оклемались от шока и заговорили только в конце 70-х. Их мучил комплекс безотцовщины. «Мною владел страх, как болезнь, – признается Джанни Амелио. – Годар, фигурально выражаясь, покончил с собой, оставив сыновей на произвол судьбы. Мы действовали, как зомби, пытающиеся выжить».
Если немецкое «молодое кино» зародилось благодаря постнацистскому культурному вакууму, для «новых итальянцев» питательной средой стал кризис марксизма, который переживали как личную травму. Но лишь один Моретти сумел облечь состояние аутсайдера, опоздавшего на поезд истории, в общечеловеческую драму, в тихий апокалипсис свершившейся катастрофы.
Такова интонация его ранних картин «Я авторитарен» (1976) и «Ессе Bombo» (1978), название которой следует читать как анархистский парафраз библейского «Ессе Homo» – бессмысленный возглас растерянности героя-выкидыша 1968-го. С меланхоличной самоиронией камера фиксирует тусовки молодых интеллектуалов, томящихся в кафе и перекидывающихся загадочными жаргонизмами. Периодически кто-то восклицает: «Ну, я пошел», и порывается куда-то двинуться, но тут же оседает на месте. В основе «действия» – безнадежная рутинная путаница понятий, слов, настроений. Здесь не ждут не то что мессианского гула революции или неба в алмазах, а даже Годо.
Бездействие здесь может трансформироваться только в псевдодействие. Группа актеров, готовя никому не нужную авангардистскую постановку, предпринимает изнурительную вылазку в горы. Или: борцы с истеблишментом намерены оккупировать местную школу и сорвать занятия; но пока суть да дело, наступают каникулы. Бунт приобретает метафизический характер, а фильм – характер глобальной пародии, объектом которой становится все: от анархистской дури до тоталитарного местного «вождизма».
В первых же своих фильмах Моретти предложил свежую насмешливую интерпретацию вечной проблемы поколений. Сразу сформировался и центральный персонаж кинематографа Моретти. Это сыгранный самим режиссером Микеле – его альтер эго, целлулоидный брат, эксцентричная, утрированная маска. В этом снайперски придуманном и воплощенном типе ярче всего запечатлелись импотенция, анемия и внутренняя истерика поколения невротиков, к которым принадлежит сам Моретти. Красивый, высокого роста и хорошего сложения мужчина, Микеле всегда одинок и несчастлив в личной жизни; его тихий мелодичный голос то и дело сбивается на нервный фальцет, а лицо, особенно в диалогах с женщинами, искажается дурашливыми, порой монструозными гримасами.
«Ecce Bombo»
Когда на фестивале в Торонто была организована кинопрограмма с обязывающим названием «Итальянский Ренессанс», Моретти оказался единственным его зримым представителем. Инициатор программы Пирс Хэндлинг связал маску Моретти с традицией Чаплина и Бастера Китона. С последним его сближает флегматичная статика, анархистский же юмор отсылает к братьям Маркс. Есть черты общности с Вуди Алленом и Джерри Льюисом: недаром киноафиши с изображением кого-нибудь из американских комиков нередко мелькают в фильмах Моретти. С Алленом итальянского режиссера сближает художественная эксплуатация собственных неврозов; впрочем, если оба и изживают их через кинематограф, то делают это по-разному: Моретти, в отличие от своего американского коллеги, чрезвычайно политизирован.
Поначалу его воспринимали как еще одного из генерации комиков-меланхоликов, обновивших знакомый жанр «комедии по-итальянски»; ставили рядом с импульсивным клоуном Роберто Бениньи и «неаполитанским Обломовым» Массимо Троизи. Лишь постепенно стало выявляться особое место Моретти, его чуждость комедии как национальному жанру. Равно как и другим – опере, мелодраме, вообще итальянскому как чему-то специфическому.
В фильмах Моретти не уплетают, причмокивая, спагетти и моцареллу; здесь не увидишь Везувий и Софи Лорен; в них никто не включает телевизор в тот момент, когда диктор сообщает об убийстве бескомпромиссного судьи или очередном визите Папы Римского. Связь с реальностью опосредована, углублена, метафоризирована. «Персонажи моих картин как будто живут в аквариуме», – говорит Моретти.
Согласуясь с фактами биографии, его следует признать добровольным маргиналом итальянского кино. Моретти гордится тем, что не учился в киношколе, не был ничьим ассистентом на съемочной площадке, а свой полнометражный дебют снял любительской камерой «Super-8», которую купил у туристов на площади Святого Петра, продав коллекцию марок и добавив кое-что из актерских гонораров.
Один из них был получен за небольшую роль в «Отце-хозяине» братьев Тавиани, к которым Моретти испытывал слабость. В основном же старшая кинематографическая братия вызывала у него, мягко говоря, аллергию. В фильме «Я авторитарен» (1976) Микеле, услышав, что Лину Вертмюллер позвали преподавать в Беркли, уточняет: «Это та самая, что поставила…» – следует пара названий фильмов, и вдруг изо рта героя начинает исторгаться обильная синяя пена. В другой раз Микеле притворно сетует: «Вот ежели б мне голос, как у Джана Марии Волонте…»
«Золотые сны» (1981) целиком замкнуты в микромире кинематографа. Микеле теперь – режиссер, снимающий эпохальную киноленту «Мать Фрейда». Разумеется, фрейдизм подвергается такому же осмеянию, как и все остальное, недаром Альберто Моравиа процитировал в своей рецензии на этот фильм крылатую фразу о том, что наряду с Октябрьской революцией эдипов комплекс стал величайшим провалом нашего века. Моретти не жалеет сарказма в изображении киношного быта и нравов и не упускает случая представить публике свои характерные гэги. Однако соль этого фильма, который тут же представили мореттиевским эквивалентом «81/2», в ином. Она – в самом типе постхудожника, посткинематографиста, которым является Микеле, которым является Моретти. У Феллини кризис означал временное состояние, которое может и должно быть преодолено. У Моретти, поднявшего своего героя на новую ступень интравертности, кризис не имеет исхода. Его невротичность вырастает до припадков эпилепсии, авторитарные замашки переходят в чистый садизм, самоирония – в мазохизм. Но все это – не что иное, как защитная реакция. Микеле даже не пытается обратить неудовольствие на себя: для этого он слишком большой нарцисс.
Моретти и сам один из отъявленнейших нарциссов современного кино. В каждом фильме он любуется своим физическим и социальным телом, воинственно отторгая его от системы коммуникаций, подвергая «шизоанализу» и «параноидальной критике», но при этом холя, лелея и заботясь о его комфорте. Переживая тихий апокалипсис, Моретти находит возможность истеричного согласия с миром. Тем самым он разрушает и остатки жанровых структур: его гэги и парадоксы носят скорее идеологический характер; его трагедии лишены катарсиса; его сардонический юмор почти перестает быть смешным.
В «Бьянке» (1984) Микеле становится учителем математики в либеральном колледже имени Мэрилин Монро: ученики здесь пользуются абсолютной свободой, а затравленные учителя подвергаются осмотрам психиатров. Впрочем, неспроста: у Микеле, по крайней, мере, явно не все дома. Он часами разглядывает из окна туфли прохожих, пытаясь таким образом проникнуть в их души. Попадая в новую квартиру, опрыскивает ванну алкоголем и поджигает. Движется крадучись, выполняя завет Хичкока, который учил «очень осторожно передвигаться в этом небезопасном мире» (признание Роберто Бениньи). В конечном счете тихий и робкий Микеле начинает совершать преступления, призванные «навести порядок».
«Бьянка»
«Бьянка» осталась в биографии Моретти редкой попыткой снять love story. Попыткой, обреченной на неудачу – не для режиссера, для его героя. Не только роман с реальной Бьянкой, но и жалкий суррогат любви – слежка за соседской парой – приводит к разочарованию и конфузу. Микеле становится жертвой своего идеализма: для него действительность – не то, что есть, а что «должно быть». Моретти вспоминает по этому поводу, как в юности он с группой единомышленников разочаровался в политике и сосредоточился на философии личных отношений. Но, рассуждая о любви и женщинах, они были столь же догматичны и привержены идеологическим клише. Шоры спали лишь с появлением у кого-то из компании первого ребенка: вся идеология предстала чушью по сравнению с чудом явления в мир нового человека.
«Кайман»
«Комната сына»
«Ecce Bombo»
«Паломбелла росса»
В «Бьянке» герой Моретти слегка сдвигает с лица маску элитарности и обнаруживает качество «эвримена» – среднего, пусть и изрядно чудаковатого человека, не чуждого простым радостям. Заодно выясняется, что у воинствующего анархиста есть свои моральные принципы – увы, чересчур схематичные.
«Месса окончена» (1985) знаменует еще одно усилие Моретти по изъятию своего персонажа из «аквариума», усилие в поисках нормальности и порядка в мире. Главного героя, которого снова играет сам режиссер, зовут уже не Микеле. Он получает новую экспериментальную площадку – церковный приход на окраине Рима. Сталкиваясь здесь с человеческими драмами, выступает в роли наставника, посредника, утешителя, а иногда – участника и судьи.
Отец Джулио, облаченный в сутану, остается все тем же альтер эго режиссера, правда, умудренного более длительным и горьким опытом. Вместе со своими сверстниками он пережил эпоху революционных утопий и стал свидетелем того, как разветвились судьбы его друзей. Одни отсиживают в тюрьме за терроризм, другие предпочли карьеру в официальных институциях, третьи погрязли в эгоизме и мизантропии (запись на автоответчике: «Я дома, но не хочу ни с кем говорить»).
Согласно Моретти, один из бичей нового времени – «сентиментальный терроризм», миф о любовной свободе, культивируемый массмедиа. Отец героя на склоне лет бросает жену, доводя ее до самоубийства, и уходит к девчонке, с которой изъясняется на языке поп-шлягеров. Моретти жаждет хотя бы в воображении воссоединить «идеальные пары» в символическом танце; он выступает как моралист-неоромантик, готовый чуть ли не силой осчастливить род людской.
В фильме «Месса окончена» окончательно сложился изобразительный стиль режиссера и его верного партнера оператора Джузеппе Ланчи – с преобладанием статичных долгих планов, «кадров-клеток», что подчеркивает замкнутую самодостаточность пространства и неловкость, дискомфорт, испытываемые в нем героем. Облаченный в сутану, он готов в любой момент послать подальше подобающий сану этикет и взорваться непредсказуемым движением или словом. Он бесстрашно осаждает хама, рискуя быть утопленным в фонтане; отвешивает оплеуху сестре, намеренной делать аборт, и, не выдержав занудства одного из подопечных, бросается на футбольное поле и яростно бьет по мячу. В финале, отслужив последнюю мессу, отец Джулио объявляет о том, что покидает приход, не чувствуя себя более способным нести мир в души.
Сдержанный пессимизм и пронзительная грусть этой концовки характерны для Моретти. С годами он все более дистанцируется от каннибальских форм левачества, но при этом с ностальгией вспоминает о временах, когда люди верили во что-то кроме кредитной карточки. Теперь ностальгию вызывает все, что возвращает аромат прошлого: снятая с производства марка леденцов, Рождество, пахнущее апельсинами, и появление первой клубники – не искусственной, доступной круглый год, а настоящей, с запахом и вкусом. Ностальгию, не более, вызывают увлечения юности – рок, революция и футбол.
Об исчерпавших себя формах коллективной общности Моретти поведал в 1989 году в фильме «Паломбелла росса». Название, буквально переводимое как «красная голубка», означает по сути «красный гол», или даже не гол, а специальный прием в ватерполо, который позволяет обмануть вратаря и забить мяч в ворота. В этом фильме роль «аквариума» играет столь же реальный, сколь и метафорический бассейн. Микеле-Моретти возвращается в образе функционера Итальянской компартии и члена ватерпольной команды, страдающего от амнезии после автомобильной аварии. Задавшись вопросом, что значит быть коммунистом в наши дни (год спустя Моретти вернулся к нему в документальной ленте «Предмет»), отъявленный нарцисс сидит у кромки бассейна и видит в нем отражение всей Италии, ее социального тела.
Он вспоминает, как ребенком отказывался лезть в воду, предпочитая «другой спорт», но его насильно тянули на глубину. Как он в ужасе кричал: «Слишком много хлорки!» Как товарищи остужали его пыл:
«Паломбелла росса»
«Игра окончена, ты проиграл». Какой бунтовал против канцелярского «деревянного языка» коммунистов, самым поэтичным образом которого были «негативные тенденции». Только человеку, некогда отравленному идеологией и сумевшему вернуть свой организм в естественное состояние, могла привидеться блестящая метафора идеологии-воды – обволакивающей, засасывающей и абсолютно прозрачной в своем бесплотном существе. В качестве контрапункта политико-спортивным играм в фильме использованы кадры из «Доктора Живаго»: тоже привычный для режиссера саркастический ход.
Моретти не пошел одной дорогой со своими кинематографическими ровесниками, чей стиль определяют как неонеореализм. Скорее его можно назвать радикалом-минималистом. В итальянском кино, все больше страдающем от провинциальности, Моретти остается единственным автором в европейском, можно сказать, французском смысле: его экранные высказывания отчетливы и ответственны; они могли бы показаться чересчур рациональными, если бы не оттенок легкого безумия, если бы не настроение, воссоздаваемое в кадре с чуткостью, которая побуждает вспомнить Отара Иоселиани. Так что и в смысле метода Моретти – наследник идеалистического кино 60-х годов, однако давно прошедший этап негативизма и свободно оперирующий багажом прошлого.
Пройдя положенный молодости путь производственных мытарств, Нанни Моретти как черт ладана сторонится студии «Чинечитта» и традиционного клана продюсеров. Он предпочитает работать «для удовольствия» с группой друзей-единомышленников, хотя среди них есть и профессионалы высшей пробы. Он сам хозяин своих фильмов, а заодно и некоторых чужих – из числа близких ему по духу кинематографистов. Он продюсировал и сам сыграл в «Прислужнике» Даниэле Лукетти, превратив прямолинейную политическую сатиру в зрелище двусмысленное и утонченное. Такая же метафизическая двусмысленность окрасила другой фильм – «Второй раз» Мимо Калопрести. Моретти выступил здесь в роли технаря-интеллектуала, которого судьба вновь сводит с террористкой, несколько лет назад покусившейся на его жизнь. Прошли годы – и уже ни фанатики борьбы с режимом, ни без вины виноватые жертвы не в состоянии понять, ради чего когда-то накалялись и кипели страсти. Италия словно проснулась от кошмарного сна и не может найти в нем даже подобия логики. А совсем недавно скандал вызвал фильм Пьетро Паладини «Тихий хаос», где полностью одетый Моретти задействован в сексуальной сцене.
Он опровергает любой навязанный ему образ. Этот рефлексирующий недотепа проявил себя отличным организатором, и ему даже стали прочить пост директора Венецианского фестиваля, а в итоге он возглавил фестиваль Туринский. Как типичный невротик он любит сладости: его наваждениями стали крем «Nutella» и шоколадный торт «Sacher». Последний дал название созданной режиссером кинокомпании и кинотеатру, который Моретти открыл в Трастевере, единственному в Риме, где можно смотреть качественные фильмы на языке оригинала с субтитрами.
«Комната сына»
Впрочем, не только в нем, но и на многих других экранах Италии прошумел «Дорогой дневник» (1993), награжденный призом за режиссуру в Канне. В этом практически бессюжетном, свободно скомпонованном из трех новелл и построенном на музыкальных созвучиях фильме (постоянный композитор Моретти – Никола Пьовани, сегодня лучший в Италии) двойной источник художественной энергии. Он, как и прежние ленты Моретти, апеллирует к глубоко личным фобиям (впрочем, пережитый рак с химиотерапией, нервной чесоткой и прочими прелестями к фобиям уже не очень-то отнесешь). Кроме того, картина обращена и к политической ситуации, состоянию итальянского кино и памяти Пазолини. Восхитительно пластичный и раскованный, «Дорогой дневник» демонстрирует Мореттти во всех его ипостасях и во всем блеске его странностей и чудачеств.
Сочетание нарциссизма и критической рефлексии оказалось идеальным для того, чтобы Моретти взял на себя в последние годы роль интеллектуального лидера левых. Он с равной убедительностью говорит о кризисе коммунистического движения («La cosa», 1990 и «Апрель», 1998) и объединяет левые силы в противостоянии Сильвио Берлускони. Фильм «Кайман» (2006), где бывшего телемагната сравнивают с хищным аллигатором, а одну из его ипостасей воплощает сам Моретти, не стал аналогом «Гражданина Кейна», как предвещали близкие к режиссеру критики, зато сыграл заметную роль в предвыборной кампании и сильно ударил по лагерю правых.
Тем не менее художественной вершиной Моретти пока остается награжденная каннской «Золотой пальмовой ветвью» картина «Комната сына» (2001). Именно она сделала режиссера национальным героем и в какой-то степени примирила его с ненавистным мейнстримом. Многие и впрямь восприняли фильм как мелодраму, некоторые даже усмотрели в нем связь с традициями Феллини и Висконти. На самом же деле «Комната сына» – совсем из другой оперы.
В чудесной семье врача-психоаналитика Джованни погибает Андреа, младший из двоих детей. В тот выходной отца срочно вызвал придурок-пациент, и парень вместо утренней пробежки с папой пошел с друзьями нырять и захлебнулся в подводной пещере. Родители и старшая сестра обвиняют себя, друг друга, семья оказывается на грани развала. Дело спасает подружка погибшего мальчика, которая не знает о трагедии и, появившись, поворачивает его близких от распрей по поводу мертвых к заботе о живых. Открыто воздействуя на чувства зрителей, Моретти тем не менее далек от дидактики, мелодраматизма и пафоса Большого Стиля. Он локализует историю в очень конкретном социуме, подает ее с благородной прямотой, психологической точностью и, как всегда, с утонченной самоиронией. Прежде всего это касается образа психоаналитика, которого играет сам режиссер: пришло время, и он действительно (не в золотых снах) снял кино на тему фрейдизма, над которым по-прежнему подсмеивается, но теперь усмешка получается отчего-то совсем печальной. Отличной помощницей Моретти оказывается Лаура Моранте в роли жены героя – единственная статусная итальянская актриса, для которой режиссер делает исключение, уже в третий раз снимая ее у себя в фильме.
Моретти – режиссер, актер, продюсер, прокатчик, культовая фигура в одном лице. Тотальный кинематографист. Его персонаж, да можно сказать, и он сам, стал нарицательным – как мечтатель Достоевского или «человек без свойств» Музиля. Он развивается, взрослеет, оставаясь в чем-то инфантильным – как и итальянское общество. Его месса, его игра продолжается.
«Я никогда не оглядывался назад»
Монолог Нанни Моретти перед публикой Лондонского кинофестиваля на премьере «Комнаты сына».
Я окончил школу двадцать девять лет назад и помню, как в октябре 1972-го мой друг спрашивал, чем я собираюсь заняться. Немного смущаясь, я ответил, что хотел бы работать в кино. А он спросил, режиссером или актером. Я еще больше засмущался и сказал, что хотел бы делать и то и другое. Почему-то именно такое сочетание казалось мне особенно постыдным. Но я ничего не мог с собой поделать, ведь это было мое подлинное желание. И перед режиссерами, к которым я приходил, предлагая себя в качестве их ассистента, я тоже чувствовал неловкость, говоря: «Я не против также сняться у вас в небольшой роли». Не знаю, чем бы я занялся, если бы не пришел в кино. Я никогда не оглядывался назад: это, пожалуй, единственное наваждение, которое мне не присуще.
Почему-то в самом начале режиссерской карьеры я выбрал для героя своих фильмов имя Микеле. Потом у него появилась фамилия – в сущности, девичья фамилия моей матери, Аричелла. Этот персонаж жил и развивался, у него проявились некие устойчивые свойства: наваждение по поводу обуви, пристрастие к игре с теннисным мячом или любовь к сладостям. Он был довольно агрессивен и нетерпим. В фильме «Паломбелла росса», в самом начале, мой герой становится жертвой амнезии и забывает, кто он такой. Я тоже в тот момент пережил амнезию, ибо уже находился в поисках нового персонажа.
Я сделал несколько фильмов в формате дневника, где я сам выступал на первом плане. Но это не был собственно я, а скорее интерпретация меня. И наконец, я стал придумывать нового фиктивного героя – уже не того, что был в ранних фильмах. Не знаю, что это – моя добродетель или мой дефект, но когда я делаю фильм, я не думаю, сколько людей его посмотрят и как его воспримут. У меня просто есть история, которую я хочу рассказать. Часто на предварительных частных показах мне сулят провал, а фильм оказывается успешен у публики. Это не значит, что я делаю кино не для зрителей. Просто я считаю, что уважать публику не значит подлаживаться под ее вкусы и ожидания.
Мои последние картины называют политическими. Люди, которые видели «Апрель», определяют его как мой самый личный и одновременно самый политический фильм. Возможно, это правда. Это единственный мой фильм, где показана непосредственно политика. Ведь «Паломбелла росса» была политической метафорой: я показывал кризис компартии через игру в ватерполо.
Пятнадцать лет назад мы с продюсером Анджело Барбагалло основали кинокомпанию. Хотя я и до этого не испытывал недостатка свободы. Но в собственной компании я смог сам стать продюсером, работать с другими режиссерами или самостоятельно делать самые неожиданные проекты – как, например, картину «La Cosa» о конце компартии или документальные и короткометражные ленты.
В традиционных отношениях с продюсерами все делится на стадии – написание сценария, подготовительный период, съемки, монтаж. В некоторых сделанных мною за последние годы фильмах эти стадии размыты, не имеют четких границ. Возможно это только в собственной производственной компании. Кроме того, сейчас мы ухитряемся еще содержать в Риме свой кинотеатр. Сейчас в нем показывают фильм Франсуа Озона «Капли дождя на раскаленных скалах». Час назад я туда позвонил, чтобы узнать, как дела: первые два сеанса прошли успешно. Это единственный независимый кинотеатр в Риме, не принадлежащий двум основным группам прокатчиков. Его открытие изменило ситуацию в городе. Мы открылись картиной Кена Лоуча «Рифф-рафф», и теперь, после успешного старта, фильм, который вряд ли нашел бы себе место в старой системе проката, показывают в пяти кинотеатрах.
Первоначальным импульсом для появления «Комнаты сына» было желание написать и сыграть роль психоаналитика. Причем не так, как людей этой профессии показывают в комедиях, да и в серьезных фильмах тоже. Позднее я подумал, что было бы интересно поставить человека, имеющего дело с чужими драмами, перед лицом собственной ужасной трагедии. Я решил по некоторым личным причинам снимать фильм не в Риме, а в маленьком курортном городке у моря. В таких местах еще существует дух провинциального коллективизма, семья, которая переживает утрату сына, оказывается частью городской общины, и люди разделяют их боль. Если фильм работает в аудитории, то потому, что он не навязывает ей эмоции, а пытается погрузить в ситуацию, побуждая разделить тот горький опыт, что выпал на долю героев.
Франсуа Озон
Глоток озона
Как в фильме Озона «5×2» (2004), мы расскажем эту историю с конца. В том, что Франсуа Озон остается любимцем московской культурной элиты, можно было легко убедиться на гала-показе фильма «Ангел» (2007) на прошлогоднем ММКФ. Режиссер волновался и переживал из-за того, что просмотр поставили на одиннадцать вечера: для Парижа мертвое время. То ли дело Москва: зал на полторы тысячи мест был полон, гостя встречали бурно, словно поп-звезду.
Вообще это довольно странная история: Озона признали и полюбили в России чуть ли не раньше и точно уж больше, чем на родине. Его ранние маргинальные фильмы, начиная с короткометражек и кончая «Криминальными любовниками» (1999) и «Каплями дождя на раскаленных скалах» (2000), с обязательными бисексуальными мотивами, стали культовыми для московских киноманов. Потом Озон сменил ориентацию, подавшись в арт-мейнстрим, и стал «французским Альмодоваром» – куртуазным поэтом женской экстравагантности и покровителем парижских актрис, которым он дарил самые выигрышные роли независимо от статуса и возраста. Его считают ловким и успешным стилистом. Хотя, если разобраться, только «8 женщин» (2002) имели реальный коммерческий успех, а на фестивалях Франсуа Озона обычно обносят призами, негласно полагая, что у этого баловня судьбы «и так все есть».
«Ангел»
Московские поклонники и поклонницы забросали гостя почти интимными вопросами: например, влюбляется ли он в своих актеров и актрис? Или: почему, будучи таким красавцем, сам не снимается в кино («Я вуайерист, а не эксгибиционист», – прозвучало в ответ). Кто-то процитировал высказывание режиссера о том, что фестивальные призы, как геморрой, могут приклеиться к любой заднице. Озон добавил, что самое страшное – собрать все награды и впасть в эйфорию, тогда человек перестает развиваться. Вот почему после попсовых «8 женщин» режиссер делает два камерных фильма, а сейчас задумал «маленький проект со спецэффектами».
«Ангел» – явное свидетельство того, что развитие сорокалетнего режиссера не закончено и что происходит оно довольно драматично. Ведь этот дорогой костюмный фильм, события которого разворачиваются в эдвардианскую эпоху, – не что иное, как желчная, самоироничная рефлексия о природе массового успеха и о его жестокой изнанке. В основе картины полувековой давности роман Элизабет Тейлор (даже совпадение имен кажется символичным, хотя голливудская звезда тут ни при чем). В центре романа – писательница-беллетристка, сочинительница популярных книжек. Героиню зовут Энджел, этот ангел масскульта грызет ногти, носит безвкусные платья и совершенно невыносим в бытовой и личной жизни. Она (в исполнении молодой английской актрисы Ромолы Гараи) эгоцентрично занимает все пространство фильма, вытесняя из него и своего любовного партнера (Михаэль Фассбиндер), и жену своего издателя (как всегда безупречная Шарлотта Рэмплинг), и вообще любого, кто попадается ей на пути. Она вампир. Но вампир этот тоже страдает оттого, что ощущает мир крутящимся вокруг своей персоны, а жизнь – космической драмой, разыгранной на огромной сцене.
Энджел – настоящая женщина декаданса и модерна – переживает муки творчества, раннюю славу и ее спад так интенсивно, что ухитряется почти не заметить мировую войну, не говоря о таких мелочах, как отчуждение самого близкого человека. Эти события в фильме увидены и запечатлены глазами героини – с экспрессивными крупными планами, экзотическим буйством цветов, преувеличенными эмоциями, словно в немом кино. В этой забытой, навсегда унесенной ветром жизни, в этой эпохе, полной сентиментальности и высокопарности, есть какая-то магическая привлекательность, обезоруживающая искренность. Именно этим она близка Озону и тем, кто исповедует жизненный стиль эмо. Энджел умирает молодой, потому что эпоха экстремальных фигур и «проклятых поэтов» кончилась, в массовой культуре заработали другие механизмы, на место личностей пришла индустрия.
Уже вышедший в 2003 году «Бассейн» тоже с Шарлоттой Рэмплинг и тоже с героиней-писательницей, был процентов на семьдесят англоязычным. Однако именно «Ангел» – первая картина французского режиссера, целиком и полностью снятая на английском языке, в Англии, по английскому роману, с английским кастингом. Но успеха она не имела ни в Англии, ни во Франции, в Америку вообще осталась не продана – видимо, потому, что ее барочная избыточность показалась слишком радикальной.
Некоммерческим получился и фильм «Время прощания» (2005); правда, там не было и большого бюджета. В этом коротком, минималистском фильме о смерти Франсуа Озон предстает перед своей публикой без маски. Не старается показаться больше, чем он есть, не прячется за харизматичных актрис. Даже позвав Жанну Моро на роль богемной бабки героя, Озон дает ей всего один короткий эпизод.
«Время прощания»
Герой картины Ромен, тридцатилетний фотограф, живет с другом-любовником и терпеть не может детей, особенно детей своей сестры. В один прекрасный день он узнает о том, что у него скоротечный рак и жить осталось всего несколько месяцев. За оставшееся до смерти время он расстается с любовником, успевает зачать ребенка со случайно встреченной женщиной при пассивном участии ее бесплодного мужа и к финалу фильма прийти в грустное согласие с самим собой, с жизнью и с природой. Финал разыгрывается на пляже, на берегу моря – излюбленный пейзаж Озона. Не боясь упреков в сентиментальности, режиссер вводит в действие Ромена-ребенка, красавчика с кудряшками, который сопровождает взрослого героя в последний путь.
Ромена играет Мельвиль Пупо – артист мужественный и глубокий. Первая реакция его героя на медицинский факт – жестокость: он унижает родителей и сестру, выгоняет бойфренда, замыкается в своей агонии. Но за жестокостью следуют приступы благородства и нежности: Ромен помогает бывшему другу найти работу, мирится с сестрой, даже сближается с будущими родителями своего ребенка.
Но главный смысл фильма – не теория добрых дел, не бездны предсмертной жизни. Смысл в том, что жизнь современного человека банальна – настолько, что эту банальность не может изменить никакая трагедия. Банальностью стало все: модельные фотосессии (под которые стилизована вся картина), семейные обеды – осколки французских патриархальных традиций, гейские союзы, столь же фарисейские, как буржуазный брак, кокаин и отрывы в голубых барах. Ничто не восхищает, не ужасает, не шокирует, не провоцирует. Озон, вошедший в кинематограф как искуситель и лирический хулиган, прошел полный круг жанровых ухищрений, чтобы убежать от скуки. Но она настигла его – даже объявленная смерть не добавляет в жизнь героя саспенса. Он быстро расправляется с земными долгами, чтобы остаться наедине со своим единственным любимым ребенком – самим собой, еще не ставшим частью этого скучного общества.
«Время прощания» – довольно редкий для Озона фильм, посвященный мужчине. Гораздо чаще его темой становится ускользающая женственность – как в картине «5×2». Арифметика названия означает, что в фильме пять эпизодов из жизни двоих – Марион и Жиля. Эпизоды для отношений супружеской пары ключевые: знакомство на морском курорте, сближение, свадьба и неудачная первая брачная ночь, рождение ребенка, взаимное отчуждение, развод…
«5×2» – самый французский фильм Озона, ибо сделан в традиции рационалистического любовного романа. В кино этот жанр развивали многие, в данном случае уместно вспомнить «Супружескую жизнь» Андре Кайята, которую можно было бы назвать «2×2»: режиссер предлагал две версии семейного конфликта, одну – с точки зрения мужа, другую – с позиции жены. И это тоже странно: провокатор и стилист Озон вдруг предстает в облике психологического реалиста. Более того, фильм откровенно бергмановский. Он начинается с буквальной цитаты: как в «Сценах из супружеской жизни», герой с героиней со сладострастным отчаяньем, словно Адам и Ева после грехопадения, занимаются любовью сразу после развода. И наконец, чтобы уж покончить с разговорами про цитаты, нужно вспомнить «Необратимость» Гаспара Ноэ, поскольку эпизоды смонтированы Озоном в обратном хронологии порядке и между ними – существенные временные перерывы. Впрочем, именно этот принцип проводит границу между методом Озона и традицией психологического кино.
«5×2»
«5×2» продолжает тему, начатую фильмом «Под песком» (2000), ведь именно там впервые появляется привкус тайны. Причем не детективной, не игровой, а экзистенциальной. Речь в том фильме шла об исчезновении человека, мужчины. Но тайна была связана не с ним, а с женщиной, с природой женственности, которую великолепно воплотила на экране Шарлотта Рэмплинг.
В «5×2» тайну «ускользающей женственности» режиссер доверил Валерии Бруни-Тедески, известной актрисе и сестре Карлы Бруни. Когда Озон впервые с ней встретился, он сказал: «Я хочу предложить вам роль, но вынужден спросить, согласны ли вы выглядеть красивой? Таково условие». Французские актрисы – за исключением особой категории див – стесняются быть красивыми: это считается буржуазным и почти неприличным. Тедески в ее прежних ролях угнетенных невротичек приходилось сутулиться при ходьбе, да и от природы она была довольно грузной. Ей пришлось сбросить изрядное количество килограммов, и не факт, что это удалось бы, если бы в силу обстоятельств съемки не прервались на целых пять месяцев.
Это очень соответствовало ритму фильма, новеллы которого разделены большими промежутками времени. И Валерия пришла на очередные съемки уже совсем другой: она сияла. Однажды актриса обмолвилась, что в фильме Озона она чувствует себя как на портрете в раме. Раньше такие «рамы» умел создавать для своих любимых актрис только Трюффо, и не случайно героиню Озона зовут Марион – как героинь Денев в «Сирене с „Миссисипи“» и «Последнем метро». Но тот же Трюффо после неудачного дуэта Денев-Бельмондо в «Сирене с „Миссисипи“» говорил, что в хорошем фильме должно быть нечетное число персонажей. Озон знает это, но постоянно нарушает правило, отсюда в его фильмах цифры 8 и 2. Хотя, конечно, в новой картине есть и другие персонажи, но они тоже в основном разбиты по парам.
Одна такая пара – родители Марион: самый что ни есть банальный союз, моногамный брак, прочность которого строится на взаимных оскорблениях и словесном садомазохизме. Мать Марион играет Франсуаза Фабиан – актриса второго ряда «новой волны», почти забытая современной публикой, но все равно протягивающая нить к тому времени, которое считается началом революции нравов. Мы видим, что в нравах этого поколения ничего не изменилось: супруги живут по привычке, терпят друг друга, выпускают наружу свою агрессию и вовсе не думают расходиться.
Вторая «фоновая» пара – однополая: стареющий брат героя и его молодой любовник. Казалось бы, вот уж свободный союз, но нет, он точно так же отдает рутиной. Та же унизительная зависимость от партнера (в том числе материальная), те же обиды, то же неравенство. Озон дает понять: свобода не гарантирует счастья.
На этом фоне Жиль и Марион, как некогда герои «Жюля и Джима» Трюффо, пытаются что-то противопоставить рутине. Часто выходом из тупика становится любовный треугольник. В его возможность верил Трюффо, но не верит Озон. И потому даже не пытается его завязать. Некоторые простодушные зрители (среди них есть и критики) хватаются за эпизод брачной ночи, чтобы объяснить – и тем самым уничтожить – фильм Озона. Мол, парень на свадьбе напился и захрапел, девушка вышла в лунную ночь и переспала со случайным гостем – заезжим американцем, вот где она, трещина в брачном союзе. Но Озон достаточно умен, чтобы иметь основания сказать: а вы видели, что она изменила мужу? Держали свечку? Измена в фильме не показана, а значит, не факт, что была. Не в ней дело. Ведь и намеки бывают ложными.
В последнем эпизоде Марион и Жиль, только что сблизившиеся, плывут в открытое море навстречу заходящему солнцу. Это можно было бы трактовать как «море жизни» или отсылку к средиземноморской ментальности режиссера (море и вода задействованы почти в каждом его фильме), если бы он настойчиво не напоминал нам об условности этой сцены. Ведь мы отлично знаем, к какому берегу приплывут герои.
Этот ложный оптимизм проявляется и на стилистическом уровне: начиная кино цитатой из Бергмана, Озон делает несколько реверансов в сторону Эрика Ромера, а завершает фильм совсем «постыдно» – в эстетике фоторомана и Клода Лелуша. Сначала он даже думал назвать картину «The Two of Us» («Мы с тобой»), почти с таким же названием был в свое время фильм у Лелуша, к тому же есть такой французский журнал, обложки которого Озон собирался использовать в начальных кадрах. Потом пришла идея вместо глянцевых обложек пустить между эпизодами исполняемые мужскими голосами сентиментальные итальянские песни: они прошивают ткань картины нежными, немного слащавыми рефренами о любовных страданиях. Конденсация масскультовой «пошлости» оказывается к финалу столь сильной, что даже кадр с морским закатом не выглядит штампом: здесь мы наконец узнаем прежнего Озона – не реалиста и психолога, а игривого ловца стереотипов. Настроение фильма – это тоска по счастью, которое было так возможно и так реально, но которого больше нет, потому что право на него утратили сами герои. Чем дальше в прошлое, тем ощутимее фантомная боль.
Подарив роль Валерии Бруни-Тедески, сделав ее бесконечно трогательной и забавной, режиссер заодно пополнил блестящую женскую «галерею Озона». Однако главным лицом в этой галерее по-прежнему остается Шарлота Рэмплинг. В «Бассейне» она играет английскую писательницу-детективщицу, оказавшуюся во французском загородном доме с великолепным манящим бассейном. Там, среди божественных провансальских пейзажей, ей пришлось пережить – скорее всего в воображении – драму отношений с юной дочерью своего издателя, стать соучастницей преступления и даже, чтобы скрыть его следы, соблазнить престарелого садовника. Кстати, и молодая партнерша Рэмплинг – Людивин Санье (одна из «8 женщин») показала недюжинную актерскую хватку.
«Бассейн»
«Бассейн» Озона тут же вызвал в памяти другой «Бассейн», снятый в 1969 году Жаком Дере. Характерно, что названиями для обоих французских фильмов служили иностранные слова – первый назывался по-итальянски («La Piscine»), второй – по-английски («Swimming Pool»). Действие обоих разыгрывается в Провансе, на красивой вилле с бассейном. Перекличка заметна и в персонажах: Ален Делон в старом фильме играл писателя, подавшегося в рекламу; в новом Шарлотта Рэмплинг предстает в образе детективщицы, в которой что-то есть от Агаты Кристи, что-то от Патрисии Хайсмит. Обе картины построены на психологическом поединке, в обоих происходит убийство.
В старом «Бассейне» Делон выяснял отношения со своей отвергнутой невестой Роми Шнайдер и со своим поверженным соперником Морисом Роне – последние не без привкуса «голубизны». В фильме Озона героиня Рэмплинг сталкивается с девчонкой-оторвой (Людивин Санье), к которой испытывает сложную гамму чувств: ревность, раздражение, тоску по молодости. И – неожиданное влечение.
От «Бассейна» до «Бассейна» – дистанция огромного размера. Фильм Дере выразил дух 60-х годов, когда кинематограф made in France утверждал новый стиль и дизайн в моделях яхт, спортивных машин и в убранстве летних резиденций в окрестностях Сен-Тропе. Элементом дизайна становились и загорелые девицы – вроде той, что изображает Джейн Биркин. Прически «бабетта», пластмассовые шезлонги, бокалы с солнечно-золотистым виски и музыка Мишеля Леграна (композитора «Шербурских зонтиков» и «Бассейна») – вот атрибуты стиля и образа жизни, идеальным воплощением которого становился бассейновый рай ультрамодерна.
«Время прощания»
«Крысятник»
«Под песком»
«5×2»
В картине Озона нет особых примет времени, но именно в этом проявляется эпоха тотальной игры со стилями – от классического до китча. Англичанка Рэмплинг (в свое время вместе с Биркин принесшая новый тип сексуальности в европейское кино) пытается сидеть на овсянке, но постепенно все чаще прикладывается к местным винам, закусывая их фуа-гра. Сцена на балконе, когда героиня обнажает свою грудь перед стариком садовником, – прямая цитата из «Тристаны» Луиса Бунюэля, где то же самое делала Катрин Денев, но будучи на тридцать лет моложе. А в финале Рэмплинг и Санье смотрят друг на друга, почти сливаясь воедино – как в «Персоне» Бергмана.
Но главный фокус состоит в том, что новый «Бассейн», в отличие от старого, – это комедия. Он лишь притворяется криминальной психодрамой. Изменился и антураж. Возвращение классических ценностей, которые отвергались в 60-е годы, происходит на фоне засилья попсы – не только музыкальной. Все цитаты из киноклассики Озон, как истинный синефил, пропитывает глубокой иронией. Ностальгируя по 60-м, он, как и все человечество, смеясь, расстается с прошлым.
И вот наконец, двигаясь от конца к началу, мы пришли к середине пути, на котором Озон выступил автором «8 женщин». Потом все не без зависти кричали, что это с самого начала был просчитанный коммерческий проект. На самом деле Франсуа Озон шел на огромный риск. Как режиссер, широко известный в узких кругах, он был уличен в том, что предал свою публику и ушел в мейнстрим. Где ему удачи никто не гарантировал.
Сюжет взят из рутинной пьесы Робера Тома: восемь женщин и один труп мужчины в замкнутом пространстве богатого дома, взаимные подозрения, интриги и скелеты в шкафу у каждой из героинь; натужная помесь фарса и детектива. Восемь актрис, пять из которых – живые легенды, дивы, амбициозные соперницы. На выходе получилась живая энциклопедия всего мирового кинематографа середины прошлого века. Вспоминаются как самые классические фильмы («Двенадцать разгневанных мужчин» с выдержанным единством времени, места и действия), так и самые новаторские: ведь «8 женщин» для Озона столь же откровенное авторское высказывание, как «81/2» для Феллини.
История этого проекта витиевата, как и сама картина. Сначала Озон задумал снять ремейк классического фильма Джорджа Кьюкора «Женщины», но права оказались выкуплены Джулией Робертс и Мэг Райан. Тогда он взялся за старую пьесу Тома, финал к которой дописал не кто-нибудь, а Жан Ануй. Режиссер пригласил двух женщин – своего постоянного оператора Жанну Лапуари и художницу по костюмам Паскалин Шаванн, придумавшую яркие платья в косую клеточку и маленькие шляпки, леопардовые накидки, кокетливые туфельки со шнурочками. За основу был взят стиль new look, с помощью которого в 1947 году Кристиан Диор революционизировал моду, вытащив из забытья высокий корсет и вернув послевоенным женщинам ощущение волнующего эротизма.
Таким образом, высказаться о себе Озону помогают костюмы и декорации. А также актрисы. Мать убитого – 85-летняя Даниэль Дарье, некогда блиставшая в мелодрамах и детективах; один из них под названием «Мари-Октябрь» также разыгрывался в одном помещении. В роли вдовы – Катрин Денев, которая во многом унаследовала меланхоличный романтизм Дарье и уже в четвертый раз за свою карьеру выступает в роли ее экранной дочери. Сестру вдовы, старую деву, играет Изабель Юппер, а богемную сестру убитого, паршивую овцу в семейном стаде, – Фанни Ардан. Эмманюэль Беар появляется в роли опасной горничной.
Все эти знаменитые актрисы входили в «список А». У Озона был еще «список Б» – на случай, если первые не согласятся. Но согласились все – как только сказала «да» Денев! Ее явно задел успех фильма «Под песком» – драматичная история немолодой женщины, потерявшей мужа и не желающей верить в его смерть. Полушизофреничную героиню блестяще сыграла Шарлотта Рэмплинг, после десятилетий неудач вновь заставившая всех о себе вспомнить. Об Озоне заговорили как о знатоке тайн женской души. И французские актрисы всех поколений, сетующие на дефицит выигрышных женских ролей, обратили свои взоры в его сторону. Катрин Денев спросила Озона, когда он предложил ей сниматься: «Почему же в фильм „Под песком“ вы пригласили Шарлотту, а не меня?» Взаимная женская и профессиональная ревность актрис, даже очень знаменитых, – вот конек, на котором сыграл хитрый Озон. Он заставил всех героинь фильма любить одного и того же мужчину, который на экране так и не появляется (может, это сам Озон?). Он собрал на одной съемочной площадке самых великолепных женщин Франции и предоставил им коллективно выяснять, кто на свете всех милее, всех румяней и белее. Кто лучше сыграет, звонче споет и темпераментнее станцует. Юппер или Беар? Ардан или Денев? А может, 85-летняя Дарье?
Кроме них, в фильме участвуют Вирджини Ледуайен и Людивин Санье (обе играют дочерей героини Денев), а также Фирмин Ришар, играющая чернокожую домоправительницу мадам Шанель. В группе было установлено полное равноправие: у каждой из восьми свой «альфа-ромео», свой шофер, свое кресло для гримировки. В паузах между съемками «девушки» обменивались кулинарными рецептами.
Своего рода идиллия царит и на экране. Озон превращает пьесу в «стихотворение в музыке и цвете», как назвали в свое время не менее рутинные по сюжету и столь же смелые по существу «Шербурские зонтики». У каждой из героинь – свой цвет и фирменный наряд, свой символический цветок (от орхидеи до подсолнуха), свой песенно-танцевальный номер и свой «звездный код» в истории кино. Например, вызывающе эротический танец Фанни Ардан имитирует образ Риты Хейуорт в «Джильде». Эммануэль Беар затянута в корсет и облачена в «скромное» платье горничной, которое, однако, наводит на самые нескромные мысли. Привет от Жанны Моро из бунюэлевского «Дневника горничной». Кстати, это единственная французская актриса-легенда, не попавшая в фильм Озона. Зато Эммануэль Беар прячет в тайнике фотографию Роми Шнайдер. По словам Озона, Денев и Шнайдер были в детстве его любимыми актрисами, а Беар унаследовала «народный» тип героинь Шнайдер – тип демократичной и обаятельной парижанки.
«8 женщин»
Еще сильнее работают в фильме ссылки на фильмы, которыми прославилась каждая из актрис. Изабель Юппер в гротескной роли стареющей дурнушки уморительно пародирует свою скандальную «пианистку» из одноименного фильма, играя ее в стиле Луи де Фюнеса. Молодящаяся Катрин Денев с комичной искренностью интересуется, не стала ли она выглядеть старше через час после известия о гибели мужа. Но самую острую киноманскую штучку Озон приготовил в эпизоде, где Денев выясняет отношения с Фанни Ардан. Дело доходит до драки и валяния на полу, которые неожиданно завершаются страстными поцелуями. Здесь Озон потревожил тень другого Франсуа – Трюффо. Денев в свое время жила с ним, а Ардан родила от него ребенка. Считалось, что эти актрисы антагонистичны. И вот теперь Ардан уверяет репортеров, что боготворила Денев, будучи «еще девочкой», и теперь целовала ее, как икону. Как говорит Озон, если бы Трюффо увидел эту рискованную сцену, он перевернулся бы в гробу, но при этом точно бы возбудился.
Когда-то тот же Трюффо рассказал об острой и пряной кухне кинематографа в «Американской ночи». Но он не предпринимал таких далеких путешествий в прошлое, как Озон, который задумал воскресить полувековой давности «саммит гламура»: костюмы под Диора, голливудский цвет Technicolor из фильмов Дугласа Серка, декорации, освещение и музыкальный ряд тех лет. Озон сделал фильм, полный любви и нежности к кинематографу, к его живым легендам и не менее интригующим теням прошлого.
Опыт работы Озона с легендарными актрисами оказался полезен для обеих сторон. Партнеры оценили друг друга. Все восемь актрис наперебой говорят, как тщательно был организован съемочный процесс, подготовлены костюмы и декорации, как энергичен, решителен и по-своему хитер Озон на съемочной площадке. Озон, сыгравший в этом суперженском проекте роль отсутствующего мужчины. Озон, переставший быть мальчиком и превратившийся в зрелого мужа французского кино. Через десять лет он обещает написать про съемки «8 женщин» в мемуарах, «как все было на самом деле».
Но теперь – к началу истории, к 90-м годам, когда Франсуа Озон был известен как автор довольно радикальных короткометражек, фривольно изображающих молодежные нравы. Вот, к примеру, сюжет под названием «Девственники»: двое парней, лежа в постели, признаются, что один никогда не спал с мужчиной, а другой – с женщиной… В конце 90-х Озона словно прорвало. Сразу четыре его полнометражных фильма прогремели в Канне, Венеции, Берлине и Сан-Себастьяне. Не будет большим преувеличением сказать, что 2000 год прошел под знаком Озона. 33-летнего режиссера стали сравнивать с Бунюэлем и Годаром, а после фильма «Под песком» – с Антониони. Ему удалось поставить сценарий Фассбиндера «Капли дождя на раскаленных скалах», что породило еще одно лестное сравнение. Заговорили про особую «зону Озона», которую он успел обжить.
Столь же стремительно прошло вторжение Озона в Россию. В модных барах и клубах Москвы (не без творческих усилий российских прокатчиков) на столах появились спички с надписью «Другое кино» и кадрами из трех фильмов француза. Еще на этикетках были эпитеты: «дерзкий», «скандальный», «провокационный», «сексистский». Народ заинтересовался. Озон тем временем посетил фестиваль в Петербурге и заявился в Москву.
Все три представленные им картины очень разные, но есть и общий мотив. Одним из поворотных пунктов «Крысятника» (оригинальное название «Sitcom» – «Комедия положений», 1998) становится сцена, когда юный отпрыск добропорядочного семейства объявляет, что он гомосексуалист. Любовный мужской альянс образует завязку «Капель дождя». Латентное тяготение к сильному полу открывает в себе и один из «Криминальных любовников» – даром что совершил зверское убийство ради прелестей своей одноклассницы.
Но хотя Озон – участник и лауреат нескольких гей-лесбийских фестивалей, на самом деле не только сексуальная ориентация его героев определяет его место в современном кино. После широко разрекламированной (и прежде всего во Франции, стране cinema d'auteur) Смерти Автора остались единичные, рассеянные по киномиру «проклятые поэты» – экстремальные персонажи, выбивающиеся из ряда вон своим анархизмом, мессианизмом и (или) гомосексуализмом. Они были всегда и во Франции, породившей Верлена и Рембо, но чаще в менее картезианских странах. Таким был Пазолини, таким был Фассбиндер, таким был Джармен. Озон – воспитанный интеллигентный молодой человек с благополучной биографией – внешне никак не напоминает этих монстров. И все же он чем-то близок к этим «цветам зла». В отличие от датских и других «догматиков», Озон не играет в художественное целомудрие и, если прикрывает наготу чьими-то одежками, это, как правило, благородные туники классического авангарда – того же Бунюэля, того же Годара, того же Фассбиндера. Это – рудименты преданного проклятьям модернизма, который еще не обзавелся спасительной приставкой «пост». Фильмы Озона отличаются давно забытым качеством – кричащей искренностью, которая пробивается сквозь стилизаторский холодок, сквозь радикализм и минимализм. Каждый такой фильм – это крик души и содрогание тела, это вопль юношеского одиночества в мире закоснелых стереотипов. Время Озона наступает в эпоху виртуального отчуждения, когда эмоции снова становятся востребованы и даже преувеличены. Когда становится насущно необходим глоток Озона.
«Я монстр, убивший маму и папу»
Франсуа Озон не очень похож на свои картины. Почему? Именно это я пытался выяснить, когда мы познакомились с режиссером в Канне, когда мы встречались в Москве и пересекались в Париже – в офисе кинокомпании «Fidélité», что по-русски означает «Верность». Рабочий стол Озона был завален кассетами со старыми французскими фильмами: узнаю на обложках лица Жана Габена, Мишель Морган, Даниэль Дарье и других звезд 50-х годов.
– Неужели это и есть тайная страсть авангардиста Озона? Откуда такая любовь к национальной традиции?
– Просто я готовлюсь к новой картине. Ее действие происходит полвека назад, и я смотрю много фильмов того периода. Сценарий написан по пьесе Робера Тома, популярной в те годы, это комедия с криминальным отливом, она много раз ставилась во Франции и, кажется, даже в вашей стране.
– И называлась «Восемь влюбленных женщин». А подругой пьесе того же драматурга режиссером Аллой Суриковой был поставлен телефильм «Ищите женщину». Итак, первый исторический фильм в твоем послужном списке?
– Не забывай, «Капли дождя» – это Германия 70-х годов. Но в принципе да: на сей раз я забрался совсем далеко в историю.
– Ты тогда еще не родился. А все фильмы, что лежат на твоем столе, были очень популярны не только во Франции, но и в России. Потом пришли режиссеры «новой волны» и похерили «папино кино». Неужели ты решил его воскресить?
– Да, деятели «новой волны» заклеймили предков – это считалось хорошим тоном. Они научили, как снимать на улицах, в толпе, использовать непрофессиональных или неизвестных актеров, отображать «поток жизни». Но пришло новое поколение, свободное от диктата и этих установок. Теперь мы можем выбирать, для нас нет никаких табу. Например, свой новый фильм я буду снимать целиком в интерьере. В нем будет восемь женщин разного возраста и, представь, ни одного мужчины. (Смеется.) Я потерял интерес к мужчинам. Теперь я люблю женщин.
– Восемь (или восемь с половиной) – хорошее число для кинематографиста.
– Достаточно восьми. Они соберутся в одном помещении и станут, словно в детективе Агаты Кристи, выяснять, кто из них убийца. Так что единственный мужчина присутствует в картине в виде покойника. В таком фильме обязательно должны играть звезды.
– Например?
– Пока я не готов назвать всех исполнительниц, но, так и быть, открою один секрет. Вчера я обедал с Катрин Денев, она прочла сценарий, он ей понравился, и теперь я жду от нее окончательного согласия.
– Но ты же критиковал ее за то, как она сыграла в фильме «Танцующая в темноте». Сказал, что тебе как французу невозможно поверить, чтобы Катрин Денев изображала работницу завода.
– Но ведь я и приглашаю ее совсем на другую роль. Да и фильм будет не как у Ларса фон Триера, хотя в нем тоже есть что-то от мюзикла. Нечто среднее между старым французским (в основном черно-белым) и цветным голливудским кино, немного в стиле Джорджа Кьюкора и Винсента Миннелли. История будет чисто французской, изображение и цвет – американскими.
– В фильме «Крысятник» с убийственным сарказмом изображена буржуазная семья. Похожа ли она на твою собственную и чувствовал ли ты себя белой овцой в стаде?
– Разумеется, я тот монстр, который убил папу и маму. Еще учась в киношколе, – сам не знаю почему – сделал короткий фильм о мальчике, который убил своих родителей. Мальчика играл мой брат, а родителей – папа и мама. Мои родители – такие интеллектуалы среднего класса, учителя, преподавали биологию и французский язык. Папа синефил, любит классические вестерны Джона Форда.
– Как они относятся к твоему творчеству?
– Оба не очень верили в меня как в кинематографиста, но и не мешали. Сегодня родители радостно удивляются, когда слышат о моих профессиональных успехах. Они не очень понимают тот тип кино, который я делаю, но принимают как должное. А когда папа читает отрицательную рецензию на какой-нибудь мой фильм, то не на шутку сердится.
– Тем не менее ты сломал семейную традицию.
– Выбор профессии был для меня своеобразным протестом. В школе нам задали тему «Портрет моего друга». Я воспринял это с юмором и изобразил учительницу – довольно уродливое существо. Меня, восьмилетнего, обозвали извращенцем. Позднее посредством кино я научился преодолевать свою замкнутость, выражать свое отвращение к уродству окружающего мира. То, что я не мог выразить никаким другим способом. Я научился делать и переживать в кино вещи, запретные в реальной жизни.
– В кино тебя поначалу восприняли как представителя гомосексуальной субкультуры. И все-таки ты заметно меняешься в более традиционную, классическую сторону – даже если это разочарует некоторых поклонников. Разве молодой публике интересно смотреть про шестидесятилетних? И разве ты не перестал быть культовой фигурой гей-кино, перемещая свой интерес в сторону женщин?
– Я никогда не занимался чисто гомосексуальными темами, всегда – бисексуальными. Женщины меня интересуют не меньше, чем мужчины, – смотря какие.
– А считаешь ли ты себя частью французской кинематографической «семьи»? У тебя есть близкие друзья-кинематографисты? Ходите ли вы друг к другу в гости, часто ли встречаетесь?
– Нет, мы, французы, индивидуалисты, у нас это не принято. Кроме того, если говорить о молодежи, она была парализована успехами «новой волны». Только сейчас можно сказать, что новое поколение расправилось с «папой» Годаром. Особенно много во французском кино талантливых женщин-режиссеров. Правда, иногда они делают чересчур политизированное феминистское кино и готовы вместе с «папой» уничтожить всех остальных мужчин.
– Как ты достаешь деньги на свои проекты?
– Я делаю по фильму в год – и многие во Франции не понимают, как мне это удается. Завидуют, считая меня баловнем судьбы. На самом деле я собираю деньги в Канаде или Японии, где мои фильмы гораздо более широко прокатываются. Во Франции же их не очень понимают. Здешние финансисты чрезвычайно консервативны. И когда я предлагаю сценарий типа «Под песком», они говорят: нет, это не фильм Озона.
– Их консерватизм в том, что они ждут от тебя чего-то более авангардного и радикального?
– Парадоксально, но это так.
– Что ты делаешь, когда не работаешь? Или такого не бывает?
– У меня довольно странный образ жизни. Каждый месяц в какой-то стране происходит премьера моей очередной картины, и я еду туда для рекламной кампании. Например, в прошлом году я был в Токио, Монреале, Нью-Йорке, Сан-Франциско, Мадриде, Лондоне, Вене, Мехико, Петербурге и Москве (дважды). Но это не значит, что я работаю двадцать четыре часа в сутки. Ездил отдыхать в деревню во Франции, летал в Кению. Больше всего люблю лежать на диване и ничего не делать. Но если бы позволяли средства, снимал бы даже по два фильма в год.
«Я устал от французских актрис»
Вот еще несколько фрагментов встреч с Франсуа Озоном. Каждый раз я обнаруживал его все более взрослым, грустным, менее ироничным. И каждый раз мы касались семьи и брака, любви и французских актрис.
– Есть ли ключ к теме фильма «Бассейн»?
– Я не даю никакого ключа зрителю. Каждый сам решает, что именно он увидел. Я же лично вижу последний кадр: Шарлотта и Людивин издалека смотрят друг на друга и машут рукой. Они почти сливаются, как в «Персоне» Бергмана. В этом заключен образ всей картины, в которой встречаются молодость и опыт, растерянность и стабильность, страх перед жизнью и страх перед смертью.
– Выходит, это прежде всего драма отношений, слегка лесбийски окрашенных, а уже потом комедия или детектив?
– Это не лесбийский фильм. Героиня Шарлотты испытывает к девочке-француженке смешанные чувства: ревность, раздражение… Она тоскует по молодости, по «свингующему Лондону». Эти эмоции отражаются на ее лице. Для меня ключ к фильму – лицо Шарлотты.
– Какую сцену было труднее всего снимать?
– Сцену убийства. Я уже рассказывал тебе в прошлый раз, что в каждом моем фильме есть убийство. Только, может быть, к следующей картине я стану взрослым настолько, что помилую всех своих героев. Когда Людивин убивает любовника тяжелым камнем, это воспринимается как реальность. Нужно было, чтобы, несмотря на гротескность ситуации, зритель все-таки почувствовал тяжесть этого камня, и потому пришлось даже заменить бутафорский камень, приготовленный для съемок, настоящим.
– А я думал, самой рискованной и трудной была сцена на балконе, когда Шарлотта Рэмплинг обнажает свою грудь перед стариком садовником, чтобы скрыть следы преступления. Это ведь прямая цитата из «Тристаны» Луиса Бунюэля?
– Да, и было бы еще интереснее, если бы на месте Шарлотты оказалась Катрин Денев, которая тридцать лет назад играла Тристану. Но боюсь, сейчас бы она не смогла повторить эту сцену.
– Довольно жестоко требовать это от актрисы в определенном возрасте.
– Но Шарлотта сыграла ее блистательно – хотя она того же возраста, что и Катрин.
– Все же года на три моложе.
– Кто знает настоящий возраст этих женщин…
– Раз уже зашла речь о Бунюэле, не от него ли идет еще один мотив фильма: крест, который висит на стене и который каждый раз снимает Сара Мортон, заходя в комнату. В знаменитом бунюэлевском фильме «Виридиана» героиня, наоборот, вешала на стену крест, оказываясь в новом месте.
– В этом случае ничего общего с Бунюэлем. Это я снимаю крест, въезжая в гостиницу или квартиру.
– Ты атеист?
– Вовсе нет, я католик, но молюсь, только оказавшись в самолете.
– Ты сказал еще в период фильма «Под песком», что Шарлотта Рэмплинг стала твоей музой, альтер эго.
– Да, с Шарлоттой у меня с самого начала установилась тесная связь – настолько, что я могу с ней идентифицироваться. В картине «Под песком» она играла практически саму себя, женщину на нее очень похожую, и у меня было ощущение, что я снимаю документальный фильм про Шарлотту Рэмплинг. «Бассейн» – совсем другое дело. Здесь Шарлотта играет то, что называют «синим чулком», но под ним обнаруживается нечто совсем неожиданное. Однако и в этом случае я отождествляюсь с ее героиней, тем более что Сара Мортон, как и я, творческий человек.
– А что ты скажешь по поводу Людивин Санье, которую снимаешь уже в третий раз и в артистической жизни которой сыграл роль крестного отца? Кто-то из журналистов сказал, что в образе ее героини ты спародировал некоторых персонажей популярных реалити-шоу…
– В этом не было необходимости. Таких девчонок, как та, что сыграла Людивин, пруд пруди на улицах Канна. Но актриса она не простая. Очень умна, и хотя я ее действительно «сделал», она больше во мне не нуждается, поскольку я дал ей возможность без страха смотреть в лицо судьбе. В «8 женщинах» она не была такой гламурной, как остальные партнерши, все время бегала в штанах и напоминала мальчишку. Между прочим, в «Бассейне» сначала предполагалось, что партнером Шарлотты будет парень, но потом я понял, что это клише французского кино (женщина в возрасте и молодой объект ее желания) меня не интересует. И я решил дать Людивин роль сексуальной и загадочной женщины – настоящей «героини».
– В общем, это настоящий фильм-дуэт?
– Да, и эта конструкция позволяет мне соединить две стороны моего кинематографического мира – театральную и гротескную (это Людивин) и интимную (Шарлотта).
* * *
– Главная любовная история в фильме «5×2» оттеняется двумя другими, отражается в них, как в боковых зеркалах. С одной стороны – родители героини, традиционная рутинная семья. С другой – брат героя и его молодой любовник. В чем смысл этих противопоставлений? В том, что институт супружества себя исчерпал?
– Я ничего не имею против супружества, если кому-то оно подходит. Старшее поколение жило в атмосфере несвободы, даже развестись тогда было не так-то просто. Родители моей героини притерлись, живя в моногамном браке, часто ссорятся, оскорбляют друг друга, выпускают наружу свою агрессию, но все же не расстаются. Молодые не хотят так жить – неважно, геи это или гетеросексуалы. Они считают себя свободными, но это не значит, что они более счастливы. Вопреки рассказам о прелести свободных отношений мы видим в фильме, что его герои страдают и в такой форме союза.
– А ты сам предпочитаешь традиционный или свободный союз?
– Предпочитаю прожить не одну, а несколько любовных историй. Я бы определил любовь как работу. Нужно избавиться от иллюзий, перестать идеализировать друг друга и при этом сохранить чувство.
– Почему среди «8 женщин» не оказалось Жанны Моро?
– Не знаю, так получилось, и она была этим огорчена, тем более что мы друзья. Для меня она как бабушка: я восхищаюсь ее внутренней силой, она все еще полна желаний. Когда я позвонил ей и предложил небольшую роль в фильме «Время прощания», она спросила: «Надеюсь, это не роль бабушки?» И согласилась «только ради меня».
– Почему ты, молодой человек, делаешь фильмы о старости и о смерти? Почему тебя так интригуют старые актрисы?
– Во-первых, я сам не так уж молод. Я пережил смерть близкого друга. Смерть – мое давнее наваждение. Уже ребенком я был заворожен мыслью о смерти. Потом узнал, что об этом много думали французские философы, в частности Монтень. Именно знание того, что ты умрешь, дает тебе энергию для жизни. Есть глубокая связь между смертью и сексуальностью. Недаром у французов есть выражение «маленькая смерть», что означает оргазм. А что касается старых актрис, я учусь у них философии жизни, хотя многие и считают их монстрами.
– Ты говорил о том, что снимешь трилогию о смерти, первым фильмом которой был «Под песком», а вторым – «Время прощания».
– Возможно, я сделаю третий фильм о смерти – об утрате ребенка. Но не сейчас. Сейчас хочу заняться чем-то другим – может быть, сделать комедию или жанровый фильм.
– Какую из французских актрис, которую еще не успел снять, ты туда пригласишь?
– Я устал от французских актрис. Может, позвать русскую?
* * *
– В последнее время ты снимал маленькие камерные фильмы. «Ангел», даже вспоминая бравурные «8 женщин», – самый амбициозный из твоих кинопроектов. Что это – вызов?
– Каждый фильм режиссера – вызов, но «Ангел» – это еще и самый большой мой бюджет.
– Можно рассматривать твой первый целиком англоязычный фильм как путь в Голливуд?
– Это не голливудский, а английский фильм, и у нас даже нет пока американского дистрибьютора. Если бы картина снималась в Голливуде, меня заставили бы год переписывать сценарий, а на главную роль назначили бы звезду по своему пониманию. Снимая на европейские деньги, мы могли себе позволить избежать компромиссов.
– В основе фильма – роман писательницы о писательнице. Почему ты обратился к книге Элизабет Тейлор и почему уже второй раз (после «Бассейна») героиня твоих фильмов – писательница? У нее были реальные прототипы?
– Прототипом героини книги была Мари Корелли, любимая писательница королевы Елизаветы, сочинявшая дамские романы, познавшая раннюю славу, а ныне забытая. Меня удивил и вдохновил роман Тейлор, но героиня фильма Энджел сильно отличается от той, что в книге. Та была некрасивая, невысокая, несексуальная – настоящий монстр. Она пережила Вторую мировую войну, превратилась в вегетарианку, что-то вроде Брижит Бардо. Я не считал правильным в двухчасовом костюмном фильме держать в фокусе внимания такую героиню. Поэтому я убил Энджел молодой.
– Поражает изобразительное решение фильма. Чем ты вдохновлялся, работая над ним?
– С самого начала мы решили, что история должна быть рассказана не только через сюжет, но и через все остальные элементы фильма – прежде всего через драматургию цвета. Работая над костюмами, смотрели «Эпоху невинности» Мартина Скорсезе, «Далеко от рая» Тодда Хэйнса, американские фильмы 40-х годов. У англичан неважный бытовой вкус, а поскольку наша героиня в своем роде безумица, мы могли как угодно фантазировать, одевая ее: это сумасшедшее зеленое платье в сцене в театре, шоковые смеси ярких и пастельных тонов.
– Ты работал с великими французскими актрисами – от Жанны Моро до Катрин Денев, от Даниэль Дарье до Фанни Ардан. Что скажешь об английских?
– Британские актрисы более профессиональны благодаря театральному опыту, но по этой же причине иногда переигрывают, не всегда могут изобразить подлинное чувство и даже иногда оставляют впечатление фригидности. К счастью, после длительных проб мы нашли Ромолу Гараи – несомненно, лучшую из молодых британских актрис.
Ларс фон Триер
Идеальное преступление
Странно, но факт: датчанин Ларе фон Триер, ставший знаменосцем смелых инноваций, вошел в кино скорее как консерватор, нежели авангардист. В 1991 году в Канне тяжеловесный состав датско-шведско-франко-немецкой «Европы» (так назывался участвовавший в конкурсе фильм Триера) врезался в легкий фургончик братьев Коэнов, на котором было написано «Бартон Финк». И «Европа» оказалась посрамленной: жюри под председательством Романа Поланского предпочло насмешливый почерк хулиганистых американцев витиеватой старосветской каллиграфии.
Претензии на Большой Стиль мы встречаем уже в короткометражных фильмах Триера начала 80-х годов («Картины освобождения», «Ноктюрн»). В них сильно немецкое влияние. Триер называет могущественную соседку Дании своим наваждением, символическим средоточием Европы. Германия – страна экстремальных отношений с другими странами, родина экспрессионизма, отблеск которого очевиден в ранних работах Триера.
Видны и другие источники вдохновения. Полнометражный дебют режиссера, стилизованный детектив «Элемент преступления» (1984) – смесь Хэммета и Роб-Грийе, Орсона Уэллса и Тарковского. По схожему рецепту была произведена «Эпидемия» (1987). Вместе с «Европой» они образовали трилогию, к каждой части которой Триером был написан манифест. В «3-м манифесте» он называет себя «мастурбатором серебряного экрана», алхимиком, творящим из целлулоида богоподобный мир, который никогда, однако, не будет равен божественному.
Тогда манифест не был понят, а «Европа» воспринята как пафосная акция по конструированию «европейского триллера». Фон Триллер – окрестили режиссера ехидные журналисты, расписавшие в красках, как самолюбивый датчанин чуть не подрался с братьями Коэнами, наплевательски-невозмутимо принимавшими «Золотую пальмовую ветвь», тогда как Триеру достались только второстепенные награды типа приза технической комиссии.
Датского режиссера критиковали за формализм, увлечение технической стороной съемочного процесса и отсутствие интересных характеров. В лучшем случае в нем видели экзотический «цветок зла», а визуальную красоту его фильмов связывали с атмосферой упадка и декаданса. Так, уже в «Элементе преступления» заявлен поэтический лейтмотив всей трилогии – зона бедствия или катастрофы, гниющее пространство, залитое водой, всемирный потоп, своего рода «смерть в Венеции».
Сталкерообразный образ Зоны переходит и в «Европу», будучи поднят на оперные котурны чуть ли не в масштабе «Гибели богов» Висконти. Провалившуюся в хаос Германию 1945-го снимали в Польше 1990-го. Молодой интеллигентный американец немецкого происхождения полон доброй воли и желания открыть страну своих предков. Заокеанская непосредственность и добропорядочность сталкиваются с инфернальными духами Европы в ее больном сердце, на железной дороге, которая служит кровеносной системой континента. Архаичные паровозы и вагоны, мрачные прокопченные тоннели, полуразгромленные станции становятся декорацией для интриги с участием забившихся в подполье фашистов. В «Европе», оснащенной сильными акустическими эффектами, достиг высшей точки и изобразительный стиль раннего Триера – с широкоугольными деформациями, с наложением кадров, снятых разными линзами, с многократными зеркальными отражениями, с цветом, как бы расщепленным на составляющие, с выцветшим монохромным изображением.
«Королевство»
Еще один вариант Зоны – королевство больных и болезней, управляемое мистическими духами. Впервые появившись в фильме «Эпидемия», этот образ с некоторыми вариациями перекочевал в сериал, так и названный – «Королевство» (1994) и ставший поворотным пунктом в творческой жизни Триера. После тяжело пережитой каннской неудачи произошло неожиданное раскрепощение. В мини-сериале, признанном «европейским ответом на «Твин Пике»», Триер с блеском разыграл пространство огромной копенгагенской больницы. Сам же выступил посредником между реальным и потусторонним миром, не теряя при этом чувства юмора, в отсутствии которого его раньше упрекали.
В «Королевстве» впервые столь явно присутствует скандинавский дух. И выражается он в очень земном и конкретном «предчувствии смерти». Незабываем образ хирурга-шведа, всеми фибрами души ненавидящего Данию: только настоящий эстет способен с таким мазохистским удовольствием изобразить этот тип. Картину сравнивали с шедеврами Кубрика и Олтмена, а Триера, одного из немногих европейцев, тут же занесли в список 50 режиссеров мира с максимальным коммерческим потенциалом.
Триер ответил на этот намек проектом съемок в Сибири (по сценарию Фридриха Горенштейна о бароне Унгерне) и обнародовал свою фобию (страх перелетов и путешествий). Он может путешествовать только в специально оборудованном трейлере, да и его однажды развернул на полдороге в Канн и вернулся в Данию. Триер боится болезни и смерти и охотно делится этими страхами, периодически уверяя окружающих в том, что у него рак мошонки или еще что-нибудь в этом роде.
Он потратил много сил, чтобы убедить общественность в том, какой он чудак и мистификатор. Однажды признался, что отец его наполовину еврей, а аристократическое «фон» добавлено к имени в память о Джозефе фон Штернберге. Упоминался в этой связи и страдавший приступами высокомерия Стриндберг; кроме того, сказалась старая любовь Триера к Германии. Что касается его реального происхождения, оно действительно было мистифицировано: мать на смертном одре открыла сыну имя его биологического отца «с художественными генами»; впрочем, после нескольких встреч этот 90-летний старик сообщил, что готов общаться с Триером только через адвоката. От родителей, реальных или приемных, режиссер унаследовал и левые, квазикоммунистические взгляды.
Фильм «Рассекая волны» (1996) режиссер, преодолев страх и сев на корабль, снял в Шотландии, а сам снялся для каннского буклета в клетчатой юбке. После этой работы, ключевой в его биографии, Триер был возведен на пьедестал, признан новым Дрейером, новым Бергманом. Журналистские клише имели основания: только сейчас Триер впрямую заговорил о Боге и сам достиг божественной творческой свободы.
Действие фильма происходит в начале 70-х годов в заброшенной шотландской деревне, жители которой исповедуют особенно строгую форму протестантства. Юная Бесс глубоко религиозна и верит в свою способность напрямую общаться с Богом. Избранником ее сердца становится Ян – мужчина могучего здоровья, «гражданин мира», работающий на морской буровой. Вскоре после свадьбы в результате несчастного случая он оказывается парализован.
«Рассекая волны»
Общаясь с фанатично преданной ему женой, Ян видит, что она полностью отрезала себя от нормальной жизни, превратилась в сиделку. Он убеждает Бесс, что она поможет его исцелению, если заведет другого мужчину и будет посвящать ему, Яну, свои любовные акты, а потом подробно рассказывать о них. Что молодая женщина и пытается сделать – сначала безуспешно, а затем мучительно преодолевая себя. Она отдается не по любви или хотя бы симпатии, а как последняя шлюха – первым встречным и отпетым подонкам.
Естественно, такое поведение навлекает гнев местной общины. Пройдя через мучения и позор и в итоге приняв смерть, святая блудница Бесс вызывает к жизни чудо: Ян становится на ноги. Саму же ее хоронят как грешницу, но друзья Яна помогают выкрасть тело. В момент погребения Бесс в морской пучине в небе виден силуэт колокола и слышен звон.
Триер следует традиции своего великого соотечественника Карла Теодора Дрейера, сценарий которого («Медея» по Еврипиду) он в свое время экранизировал на телевидении. Сходство не отменяет коренного отличия: Триер делает современную мелодраму с элементами поп-арта. Большинство сцен снято оператором Робби Мюллером ручной камерой, которая буквально танцует вокруг актеров, что на широком экране производит головокружительное впечатление. Как и прежде, Триер экспериментирует с цветом, но добивается совсем новых гиперреальных эффектов в аранжировке пейзажей и мизансцен. Изображение было подвергнуто компьютерной обработке, а потом возвращено на пленку с помощью новейших технологий, которые в середине 90-х еще мало кто использовал.
Не менее прихотливой была работа режиссера со звуком и с актерами. Сюжет пронизан популярной музыкой начала 70-х – мелодиями Боба Дилана и Элтона Джона. Режиссер открыл новую звезду в лице Эмили Уотсон, не побоявшейся жестких, прежде всего в психологическом смысле, эротических сцен и крупных планов (другие кандидатки на это не решились и выбыли из игры). В результате возник фильм эмоциональный и мощный, в равной степени прельщающий интеллектуалов и «раскалывающий» широкую публику, вызывающий острые богословские дискуссии и просто зрительские споры.
Католик по вероисповеданию, Триер в начале своей «не слишком долгой религиозной карьеры» предпочитал сюжеты с предпосылкой «зло существует». В новой картине эту точку зрения представляют религиозные фундаменталисты: за ними стоит традиция крестовых походов и инквизиций. Бесс же олицетворяет простую, детскую, почти языческую веру в Бога – и Триер оказывается на ее стороне. Теперь для режиссера важно, что «добро существует», а «детская» вера Бесс трактуется в сущности как более зрелая. В ситуации кризиса конца века Триер сделал настоящий творческий рывок в завтрашний кинематограф. Не только религия становится у него материалом для кино, но само кино оказывается чем-то вроде религиозного ритуала.
Спустя два года после «Рассекая волны» Триер опять появился в Канне. Правда, он не пришел на собственную пресс-конференцию и укрывался от сторонних глаз в соседнем Антибе, куда пригнал свой трейлер. Когда синий микроавтобус с надписью «Идиоты» (точно на таком же ездят герои одноименного, представленного в конкурсе фильма) подрулил к лестнице фестивального дворца, свершилось невероятное: величественный и неприступный Жиль Жакоб, художественный директор фестиваля, самолично спустился с лестницы, чтобы приветствовать Ларса фон Триера. Жакоб не снисходил до этого даже ради самых ярких голливудских звезд.
В противоположность киношлягеру «Рассекая волны», «Идиоты» лишены масскультовых и мелодраматических подпорок, а коллективный эксперимент, который проводят герои, каждый «в поисках внутреннего идиота», разрушает все мыслимые табу, демонстрируют крайнюю степень психологической агрессии. Чтобы раскрепостить своих исполнителей и вдохновить их на сеанс группового секса, Триер в первый же день явился на съемочную площадку голым. Резко отличаясь по форме от предыдущего, новый фильм связан с ним общей темой женской жертвенности: «Идиоты» образуют сердцевину новой трилогии режиссера под названием «Золотое сердце».
В середине 90-х в качестве лидера «нового левого», «радикального», «идиосинкразического», «антибуржуазного» кино Триер создал кинокомпанию по производству порнофильмов, а также возглавил коллектив киноавторов под названием «Догма 95». Они подписали манифест кинематографического целомудрия, диктующий правила, по которым намерены теперь делать кино. Манифест полон сознательных ограничений и запретов. Кинематограф не должен быть индивидуальным! – утверждают авторы «Догмы» с восклицательным знаком. Сегодняшнее кино должно использовать «технологический ураган», делаться в цвете и на широком формате, но при этом не быть жанровым (никаких перестрелок), не уходить от актуальной жизни ни исторически, ни географически, воспроизводить реальность «здесь и сейчас» на натуре, без фальшивых декораций и светофильтров, с помощью подвижной ручной камеры, и даже фамилии режиссера не должно стоять в титрах. Все это явно идет вразрез с опытом и характером личности самого Триера, требует подчинения автора коллективистскому, почти военному уставу.
Вторым «подписантом» манифеста стал Томас Винтерберг, младший соратник Триера: его семейный гротеск «Торжество» получил приз в Канне. «Догма» стала невероятно модной, всюду печатались списки ее новых проектов. Плодились сенсации: классик американского авангарда Пол Морриси присоединился к «Догме»! В рамках «Догмы» экранизирует стриндберговскую «Фрекен Юлию» американец Майк Фиггис! В Венеции была показана «Догма-6» под названием «Джульен-осленок» режиссера Хармони Корина – американский аналог «Идиотов».
«Идиоты»
Авторы «новой волны» бунтовали в середине века против буржуазно-клерикального «папиного кино», инициаторы «Догмы» попытались вернуть в конце столетия религиозную чистоту и ритуальность эмоций. Но и те и другие обращают кинематограф к реальности, отвергают отрепетированную условность. Первым это сделал неореализм, потом «новая волна». «Догма» уже в наше время сыграла аналогичную роль, став реакцией на засилье коммерческого и на чрезмерный эгоцентризм авторского кино. Это был выход из тупика постмодернизма, оккупировавшего мозги кинематографистов. Это было возвращение кинематографа к своим онтологическим истокам. И если бы не было Триера и «Догмы», их следовало бы придумать.
В те годы в копенгагенском офисе Триера посетителей встречала секретарша-трансвестит. И если «Догма» действительно означала возврат к реальности и естественности, то это уже была новая реальность и новая естественность, которые имеют мало общего с прежними. Это была также мощная и чрезвычайно успешная художественная провокация. Она показала молодым кинематографистам всего мира, что талант и выдумка важнее бюджета. Она принесла провинциальному датскому кино международное признание, вдохнув новую энергию даже в ремесленников старшего поколения и дав шанс проявить себя задыхавшимся от рутины актерам. Она раскачала лодку в застоявшейся воде. И быстро стала сдавать свои позиции. Коллективное движение увяло, а его основоположник Триер остался, как, в сущности, и был, одиноким гением. Неважно, выдумал он «Догму» из тщеславия, ревности к призам и голливудским бюджетам, эстетического чутья или хулиганского личного каприза. «Догма» родилась. И стала жить без Триера. А он без нее.
«Танцующая в темноте» (2000) – фильм, принесший Триеру самую большую славу и долгожданную «Золотую пальмовую ветвь» – засвидетельствовал его статус как главного режиссера рубежа веков. В этой картине Триер ставит довольно безжалостный эксперимент не только на «Догме», не только на жанре мюзикла, но прежде всего на живых людях. На женщине, чье имя Бьорк, и на миллионах мужчин и женщин, которые смотрят кино и видео. Многие уходили разочарованными: опыт не удался, вызвал недоумение или протест. Консервативные американские критики возмущались: Триер стал манипулятором, к тому же он в плохом свете показал Америку. Но было немалое количество людей, кого энергия картины прошибла, заставила пережить чувства, которых не бывает в реальной жизни, но которые делают жизнь полнее. Для этого Триеру пришлось придумать конструкцию за гранью хорошего и плохого вкуса – так сказать, по ту сторону добра и зла.
Легче всего подумать, что зло в картине – это Америка. Датский режиссер и впрямь недолюбливает ее, хотя никогда в ней не был и, судя по всему, не будет. Не только в силу широко разрекламированной фобии – страха путешествий, но и потому, что он представитель маленькой европейской страны, всячески противящейся глобализации. Такова же и Сельма – героиня Бьорк и Триера. Она беженка из социалистической Чехословакии. По словам одного из юристов на процессе, где Сельме выносят смертный приговор, она «предпочла Голливуд Владивостоку», но все равно осталась в маргинальном меньшинстве. Ларе фон Триер, даже если бы ему пришлось бежать из социалистической Дании, не стал бы голливудским режиссером.
«Танцующая в темноте»
Американцы в принципе хорошо относятся к иммигрантам: у каждого за плечами или в родословной тот же опыт. Так и показано в фильме: полуслепую Сельму, мать-одиночку со слепнущим ребенком, всячески поддерживают «товарищи по цеху» (героиня трудится на заводе), соседи, у нее есть даже свой верный ухажер. Правда, сосед-полицейский крадет у Сельмы деньги, скопленные на операцию сыну, но и он делает это по слабости, забитости, а не по инфернальной воле. Зло не рационально, не социально, не национально, оно просто существует в природе, прячется всюду и иногда вылезает наружу.
«Пять препятствий»
«Элемент преступления»
«Эпидемия»
«Европа»
Сельма – тоже отнюдь не воплощение добра в чистом виде. Хотя бы потому, что ее доброкачественность гипертрофирована – до полного неправдоподобия. Тяжелые нависающие очки, сутулые плечи и снятое дергающейся камерой узкоглазое лицо создают образ юродивой. Такие фанатики, зацикленные на чем-то одном (Сельма хочет во что бы то ни стало сделать сыну операцию на глаза) могут быть опасны, в чем зритель имеет возможность убедиться в кульминационной сцене убийства. Эта сцена вызывает наибольшие споры и наибольшее отторжение. Сельма убивает полицейского в состоянии аффекта, но с воинствующей жестокостью: похоже, протест и агрессия скопились в этом тщедушном существе. Но еще больше шокирует переход от убийства к пению и танцу: поет не только Сельма, которая вовсе не думает предаваться мукам совести, но и мгновенно оживший полицейский: он, кажется, только рад, что его лишили никчемной, бессмысленной жизни.
Фильм начинает двигаться по законам, только для него писанным. Убийство оказывается благом, смерть влечет за собой радость и подъем, тяжеловесная «американская трагедия» переходит в легковесный водевиль, опера в оперетту, и все это вместе называется экспериментом, или манипуляцией. Отсюда уже недалеко до шокового финала, где Бьорк буквально танцует и поет в петле. Фильм завершает – и выводит на новый эмоциональный градус – трилогию «Золотое сердце», начатую картиной «Рассекая волны» и продолженную «Идиотами». В каждой выведен образ современной «святой грешницы» (в «Идиотах» грех героини не назван, однако он угадывается).
Итак, по-прежнему «добро существует», хотя оно может выглядеть некрасиво, даже уродливо – как выглядит Сельма. Режиссер признается, что причиной такого внутреннего поворота от демонизации зла к прославлению добра стали для него не только возраст, жизненный опыт, но прежде всего его дети. «Имея детей, ты приговорен к добру. И в то же время ради детей ты готов на все, даже на убийство, – говорит Триер. – Любовь между детьми и их родителями в миллион раз сильнее любви взрослых». Как всегда в чем-то противореча себе, а в чем-то оставаясь верным, незадолго до этого режиссер бросает беременную жену и уходит к более молодой няне своих детей. Теперь их у него четверо, но, по некоторым сведениям, среди домочадцев он больше всего ценит свору собак.
Каннский фестиваль исторического 2000 года навсегда запомнился тем, кто на нем побывал. Бьорк в полосатом розовом платье, смешных туфельках и искусственных цветах появилась на сцене и произнесла фразу благодарности: «I am so graceful, thank you very much». Триер, сидевший в зале, снисходительно улыбнулся. Уже пошли слухи, что режиссер и певица рассорились, что их связывала «садомазохистская любовь». Но если даже нет дыма без огня, то финал помирил всех. А фею этой рождественской сказки с хорошим концом сыграла Катрин Денев. Представ в фильме Триера в роли работницы в косынке (французская дива последняя, кого ожидаешь увидеть в этом фабричном интерьере), она сама попросилась на эту роль. И благословила «Танцующую в темноте» на успех от имени классического мюзикла; впрочем, «Шербурские зонтики» когда-то тоже казались дерзким нарушением всех законов жанра.
Денев сама вручала «Золотую пальмовую ветвь» – не впервые в ее карьере, но впервые фильму, где она сама участвует. В этом был вызов, но была и остроумная символика. За всем угадывалась, как всегда, умелая закадровая режиссура Жиля Жакоба, который на пороге нового века вывел под лучи юпитеров новое радикальное кино и его лидера – Ларса фон Триера. Он долго шел к этой награде, рассекая волны, его не остановила осечка с «Европой», и было ясно, что рано или поздно он дойдет до цели.
Кажется, теперь, когда все достигнуто, Триеру уже некуда спешить, но он не из тех, кто останавливается. Именно в это время режиссер начинает свой самый амбициозный проект – новую «антиамериканскую» трилогию «U.S. of А». Самым ярким впечатлением Каннского фестиваля 2003 года оказывается первый фильм трилогии – «Догвиль» с Николь Кидман. Голливудская звезда предстала в роли прекрасной блондинки с двойным дном. Она сбегает от своего отца-гангстера и его подручных (действие происходит предположительно в 30-е годы прошлого века) и находит убежище в городке, затерянном в Скалистых горах, с населением всего в 15 человек.
«Догвиль»
Проявляя поначалу христианский гуманизм, жители города постепенно превращают беглянку в рабу, сажают на цепь, используют как наложницу.
Расплата оказывается страшной, но «Догвиль» ничего общего не имеет с голливудскими кинопритчами о мести. Триер разыгрывает сюжет об американских ценностях с точки зрения европейского радикала, для которого форма столь же революционна, сколь и сюжет. Он отказывается от всякого подобия реализма (прощай, «Догма») и разворачивает свою конструкцию на макете, почти на топографической карте, где нарисованы и подписаны городские улицы, отсутствуют стены (стук в дверь актеры изображают как мимы), а вместо собаки – надпись на асфальте «The dog». Только в финале собака оживает, а на титрах, идущих под песню Дэвида Боуи «Молодые американцы», появляется фотохроника времен Великой депрессии с настоящими людьми из плоти и крови. Триер оживляет, казалось бы, умерший метод брехтовского минимализма и делает его пригодным для современного кино. Режиссеру удается сделать настоящим стопроцентно условный мир и вызвать среди публики бурю страстей, особенно в связи с безжалостным финалом, в котором худшее побеждает плохое.
Первая буря разыгралась прямо в Канне. Газета «Variety» – голос американского кинобизнеса – устами критика с символичной фамилией Маккарти обвинила Триера ни много ни мало в том, что он сеет национальную рознь и призывает аннигилировать Америку – «страну, которая дала людям больше возможностей, чем какая-либо другая в истории человечества». И раз уж прагматичная «Variety» заговорила таким возвышенным тоном, значит, Триер задел за живое. На упреки в том, что он делает кино про страну, в которой ни разу не был и в которую отказывается ехать, он отвечает: американцы ведь сняли «Касабланку», не побывав в Марокко.
Кидман наступает на горло собственной актерской песне, чтобы стать частью нарисованного Триером комикса. Как становятся его составными элементами Бен Газзара, Лоран Бэкол, Харриэт Андерсон – актеры-легенды, безвозмездно отдающие режиссеру частичку своего мифа. «Догвиль» – вызов Америке не как стране, а как системе. Вызов Голливуду как звездной системе и тотальной декорации, заместившей жизнь. Именно по этой причине режиссеру оказалась нужна главная голливудская невеста – Николь Кидман, чтобы пережить с ней еще одну садомазохистскую любовь.
В «Догвиле» Триер достигает пика провокативности. Отец-основоположник «Догмы» перевернул с ног на голову представление о том, как надо снимать кино. А потом, когда весь мир стоял на ушах с дергающейся камерой, перевернулся, как ванька-встанька. Объявил, что движение выполнило свои задачи и распускается. Вопреки приказу, Догма не умерла и овладела кинематографическим миром. А где Триер? Его и след простыл: он теперь, видите ли, реформирует мюзикл. И без видимых мук совести предает выдуманные им же принципы. Но вот в чем фокус – он оказывается на километры впереди: самый дерзкий или, как говорят добросовестные завистники, самый циничный. Живет не по понятиям. Работает не по правилам. Плюет на зрителей, манипулирует. Только что не выкрикивает: «Ай да Триер, ай да сукин сын!»
«Догвиль» в Канне призов не получил, вызвав при этом очередной прилив гнева в Голливуде. Режиссер на пресс-конференции вырвал у Николь Кидман публичное обещание сняться во всех трех фильмах трилогии. Но вскоре актриса пошла на попятный и с перепугу подписала несколько голливудских контрактов один другого позорнее. Пришлось искать другую актрису. Грейс в «Мандерлее» (2005), второй части трилогии, приняла облик молодой и не столь харизматичной Брайс Даллас Ховард, дочери оскароносного режиссера Рона Ховарда. Возможно, из-за отсутствия звезд в главных ролях, картина вызвала куда меньший резонанс, чем прежние.
Действие опять происходит в вымышленном американском городке, только на юге, в глубинке Алабамы. Грейс обнаруживает, что, хотя на дворе 1933 год, в поместье Мандерлей все еще живут по законам эпохи работорговли. А освободившись, вчерашние рабы не очень-то рады, предпочитая видеть в белой женщине суровую хозяйку. Грейс приходится не только просвещать, но и судить, и приводить в действие смертные приговоры. Ночами ее мучают эротические сны, которые приводят девушку в объятия мускулистого чернокожего Тимоти. На финальных титрах фильма – опять под песню Боуи – монтаж хроники новой истории США: бесчинства ку-клукс-клана, американские солдаты во Вьетнаме и в Персидском заливе, убийство Мартина Лютера Кинга, горящие «башни-близнецы»…
Съемкам «Мандерлея» сопутствовал скандал с убийством ослицы. Режиссеру припомнили его коммунистическую родословную и то, что его идеалом с самого начала был Андрей Тарковский, радикально поступивший с коровой в «Андрее Рублеве». Также как Тарковский, хотя и по другим причинам, фон Триер эпизод с убийством вырезал.
«Мандерлей» – очередной пункт остановки режиссера на карте Америки: эта карта возникает на экране в начале и в конце фильма, и мы видим, как по ней передвигается кортеж машин с Грейс и ее спутниками. Следующей остановкой на этом крутом маршруте обещал стать Wasington – именно так, без одной буквы, должна была именоваться третья часть трилогии «U.S. of А». Но она пока не состоялась. Триер, разочарованный охлаждением своих поклонников, прервал работу над трилогией и сделал демонстративный шаг в сторону.
«Мандерлей»
Он расстался со своей правой рукой продюсершей Вибеке Виндело и обратился к прессе с декларацией «Гений в кризисе». Он сообщил о решении отказаться от премьер «на престижных, экзотических фестивалях» типа Каннского и заявил, что намерен ограничить масштаб и амбиции проектов, чтобы вновь обрести утерянное вдохновение.
В итоге Триер снял офисную комедию «Самый главный босс» (2006). Сюжет фильма о фиктивном начальнике фирмы актуален для самого режиссера, много лет в несколько мистическом стиле руководящего кинокомпанией «Zentropa», кроме того, он проливает свет на не менее двусмысленные отношения Триера с Богом. Однако это не притча, а пародия на нее. Хитрый датчанин издевается над зрителями, которые ждут откровений и скрытых смыслов. Так и видишь фанатку режиссера, бегущую в библиотеку, чтобы узнать, кто такой Гамбини – выдуманный драматург, на котором помешан наемный актер. Так и представляешь, как навострил уши преданный критик, чтобы расслышать фонограмму фильма, который смотрят герои (но не видят зрители) – да-да, там бормочут по-русски, сначала кажется, что-то из области порно, потом опознаются стихи Тарковского из «Зеркала». Особенно гордится Триер сентенцией «Ибсен – это жопа» и тем, что стащил идею съемки в реальном офисе из «Ночи» Антониони.
«Самый главный босс»
Стеб, но не только. Триер, будучи в сфере радикального кино «самым главным боссом», лечит себя самого от комплексов и фрустраций. От того факта, что зашла в тупик американская трилогия и что прыгнуть выше, чем в «Танцующей в темноте» и «Догвиле», явно невозможно. Может, радикальное кино вообще никому больше не нужно? Остается единственный выход – так называемая шутка гения. Так уже было в свое время, когда в Канне провалилась «Европа»: после публичной истерики на набережной Круазетт режиссер быстро зализал раны и снял телесериал «Королевство» – кстати, свою первую комедию, причем тоже в некотором роде служебную. Доказав, что умеет посмеяться над собой и над своим народом, а заодно над соседями. И вот опять он предпринимает обманный маневр: в «Королевстве» комически обыгрывалась историческая неприязнь датчан и шведов, здесь место шведов заняли исландцы.
Триер не был бы собой, если бы и на сей раз не поморочил голову просвещенной публике – не только в самом фильме, но и в пиаровской компании. Он не поленился издать еще один манифест, в котором место «Догмы» теперь заняла доктрина «Automavision». Новая система ограничений: при съемке нельзя менять оптические и звуковые параметры – разве что выключив камеру и потом настроив ее заново. Запрещены также цветокорректировка и монтаж звука. Опрощение и эстетическое целомудрие, уход от власти технологий сочетаются с минималистским хайтековским дизайном, в котором уже мало общего с бытовыми «догматическими» интерьерами.
Фокус удался: фильм, обреченный на равнодушие за пределами Дании, сними его кто другой, привлек внимание мировой элиты. Но вместе с тем это явно истерический жест. Ореол славы и собственное честолюбие загнали датского режиссера почти так же, как в свое время его польского коллегу Кшиштофа Кесьлевского. Став международной знаменитостью из «экзотической страны», он начал делать пан-европейские проекты, поставляя части своих трилогий регулярно то к Каннскому фестивалю, то к Венецианскому. Это напоминало плановую сдачу гигантской плотины: одну очередь к Первомаю, другую – к Октябрю. Сердце Кесьлевского не выдержало этой гонки, фестивальный молох загнал его в могилу. Триер вовремя остановился и снизил планку или, как он сам выразился, вместо того чтобы ее перепрыгнуть, проскочил под ней.
Когда-то в фильме «Элемент преступления» полицейский инспектор приходил к выводу, что раскрыть преступление можно, лишь идентифицировавшись с убийцей. Глубокая ирония определяет и метод работы фон Триера, для которого акт творчества – идеальное преступление. И – идеальное наказание. Уже было объявлено, что свой новый фильм «Антихрист» Триер будет снимать в Германии. Земля Северный Рейн-Вестфалия субсидировала режиссера 900 тысячами евро. В центе сюжета – пара, которая после смерти ребенка уезжает жить в уединенный дом в лесах. Англоязычная картина должна исследовать предположение, что мир создал Сатана, а не Бог. Однако повторилась история с проектом оперных постановок Вагнера. Триер впал в очередную депрессию, и пока съемки прерваны до лучших времен. Что будет завтра и куда выведет режиссера его уникальная творческая стезя, не знает, вероятно, даже он сам.
«В „Догме“ есть что-то милитаристское»
Под эгидой «Zentropa» на окраине Копенгагена, в районе бывших казарм, построен «датский Голливуд». Именно там произошла наша встреча с Ларсом фон Триером. Он пришел прямо от зубного врача – немного всклокоченный, с красным лицом и насморком. Но никаких ожидаемых капризов не последовало. Только теперь у меня появилась возможность проверить множество легенд, которые его окружают.
– Говорят о вашей замкнутости, о том, что вам присуща клаустрофобия. В то же время вы все время окружены людьми – будь то коллеги по «Zentropa», братья по «Догме» или ваши близкие, дети. Кажется, у вас много собак…
– Собак? Теперь уже нет. Их заменили четверо моих детей.
– Но я сам видел фотографию, где вы изображены на фоне стаи французских бульдогов.
– Это слишком большая ответственность – держать собак и детей. Поэтому дети победили.
– А как вы ощущаете свою профессиональную ответственность?
– Художники так устроены, что они могут вести за собой других людей. Человек боится заходить в лес – но кто-то берет его за руку и ведет.
– А вы сами чувствуете себя в роли ведущего или ведомого какой-то силой в своем творчестве?
– (Долго молчит.) Пока не знаю. Моя техника, способ моей работы в определенной степени коллективизировались. И сейчас я бы хотел, чтобы вклад людей, которые меня окружают, был больше. Но, должен признаться, я по-прежнему верю в действенность, так сказать, диктаторской формы творчества. И всегда стараюсь избежать столпотворения на съемочной площадке: когда гуляет слишком много разных мнений.
– То есть вы согласны с Фрэнсисом Копполой, когда он говорит, что кинорежиссер – это последний диктатор в современном мире?
– (Смеется.) Да, можно и так сказать. Но то, что он диктатор, совсем не означает, что он не может сотрудничать с другими диктаторами.
– Многие восприняли «Догму» как современную аналогию французской «новой волны». Ее деятели, в частности Франсуа Трюффо, в свое время настаивали на том, что кино – это нечто очень личное, своего рода акт любви. Считалось, что режиссер обязательно должен быть в романе со своей актрисой.
– Я знаю об этом от Катрин Денев, которая дважды снималась у Трюффо. Она подтвердила, что он действительно очень последовательно влюблялся в каждую из своих актрис.
– У вас ведь все иначе? «Танцующую в темноте», которую вы сделали вместе с Бьорк, вряд ли назовешь актом любви. Скорее это напоминает акт борьбы…
– (Смеется довольно горьким смехом). Садомазохистская любовь!
– В «Идиотах» в сцену групповой оргии вы вмонтировали эпизод из профессионального порнофильма. Что такое для вас порно?
– Все зависит от того, как вы смотрите на само это понятие. Для многих оно негативно окрашено. В чистом виде порно годится только для того, чтобы вызвать сексуальное возбуждение. Поскольку единственная цель таких фильмов – возбудить народ, я называю их фильмами пропаганды. С другой стороны, эротика – это очень важная часть нашей жизни. И было бы жаль, если бы на эту тему делалось только пропагандистское кино. Считаю, что это направление, этот жанр заслуживает самого серьезного отношения.
– Теперь вопрос, связанный с Россией. В свое время у вас был проект фильма из времен Гражданской войны, в центре которого должна была быть фигура барона Унгерна. Что произошло с этим замыслом?
– Вообще-то эта идея родилась в голове одного местного продюсера. Мы разрабатывали ее вместе сжившим в Германии русским писателем Фридрихом Горенштейном. На самом деле мы говорили с ним не столько о фильме, сколько о кошках, на которых Горенштейн просто помешан. Очень жаль, что до фильма дело так и не дошло: проект был безумно интересным.
– А если бы все же фильм состоялся: готовы ли вы поехать на съемки в Сибирь или другую удаленную точку?
Ответ Триера меня просто потряс, но я не ослышался:
– С удовольствием. Я бы очень, очень этого хотел.
– А как вы себе представляете Россию? Я слышал о том впечатлении, которое на вас произвел Тарковский и некоторые другие российские фильмы.
– Да, Тарковский… Сцена в «Зеркале», где мы видим отражение маленького домика, для меня одна из самых сильных в мировом кино.
– Говорят, Россия – страна коллективного сознания. В противоположность Западу, где развит культ индивидуализма…
– Приведу такую иллюстрацию. Вот я нарисовал большую яичницу-глазунью на сковородке. Это – коллективное бессознательное. А вот эти небольшие яичницы по краям сковородки – то, что называют произведениями искусства. Мне кажется, самое интересное – это там и тогда, где кино соприкасается с коллективным бессознательным. Оно способно вывести людей туда, куда они сами не вышли бы без посторонней помощи.
– Насколько ваша идея кино как дорожки в мир народного бессознательного связана с тем, что вы датчанин? С датской традицией демократии, которая породила, например, культурные сквоты типа Христиании – живого музея хиппизма?
– Это разные вещи: тот метод, которым я работаю, и мой взгляд на общество – как я воспринимаю его социальные проблемы. Чем более люди искусства индивидуальны, даже безумны, тем лучше, и в конечном счете все от этого получают радость. Поэтому, руководя коллективом своих сотрудников, я оставляю за собой последнее слово. Но в отношении к социальной действительности я гораздо более демократичен. И тут я настоящий датчанин – представитель страны, где много лет правила социал-демократия.
– Вас многие не любят и критикуют. Считаете ли вы свой путь в кино тяжелым? Или все же легким? Как-то вы сказали, что делать кино очень просто.
– Нет, я никогда не имел в виду, что творческая работа – дело простое, что она дается без борьбы и усилий. Я утверждаю только, что с технической точки зрения съемка фильма не так уж сложна – во всяком случае, по сравнению со многими другими видами труда. Это очень важное обстоятельство, которое открылось мне не сразу. Ведь когда я начинал кинокарьеру, считалось, что стать режиссером настолько сложно, что лучше вообще за это не браться. У меня уже тогда было подозрение, что так специально говорят те, кто обладает властью в кинематографе, исключительно с целью эту власть удержать. Но развитие новых технологий – интернета, телевидения – само разрешило этот спор. Режиссером может теперь быть обезьяна средних способностей.
– В каких отношениях вы находитесь с великими скандинавами: Стриндбергом, Бергманом или с вашим соотечественником Дрейером?
– Если говорить о Стриндберге, то его влияние очень существенно. Там, где Стриндберг, я больше всего ощущаю себя дома. Обычно, когда я читаю литературу, то словно бы иду в гости к писателю. А вот со Стриндбергом я никуда не ухожу, чувствую себя членом его семьи. Если же вернуться к кинематографу, то Бергман – да, влиял, но с моей стороны это скорее была форма протеста. А вот Дрейер, конечно, для всех, и для меня в том числе, великий пример. Но я все равно не член его семьи.
– Многие из ваших фильмов напоминают религиозные ритуалы. Например, «Рассекая волны» или «Танцующая в темноте»…
– Потому что они строятся на клише. Эти клише существовали еще до Библии, а потом оформились в знакомые всем библейские истории. Вообще же отношения религии и кино – это все вещи, трудные для определения. Для меня всегда было важно, чтобы в фильме ощущалась какая-то вызвавшая его к жизни фундаментальная причина. Я сам в точности не знаю, как обстоит дело с моей собственной религией. Скорее всего, мне близок элемент уничижения моего «я». Поэтому, наверное, я плохой католик. Но, так или иначе, фильм отражает твою личную мораль.
– Вас обвиняют в манипуляции реальностью…
– Если бы. Любой фильм – это манипуляция реальностью. Но в случае «Танцующей» мне вменяют в вину манипуляцию публикой. Что правда в том (совершенно противоположном) смысле, что когда я работаю, то совершенно плюю на публику. Я делаю кино как бы для себя, но в последних фильмах получилось так, что мои взгляды и подходы совпали с тем, что испытывают другие.
– Как вы относитесь к мюзиклам?
– Ребенком я много их смотрел. И очень любил. Но никогда не связывал с теми фильмами, которые хотел бы делать. Затрудняюсь определить жанр «Танцующей». Но мне хотелось использовать эмоциональную силу музыки, пения. И в то же время развернуть драматическое действие. Как в «Шербурских зонтиках». Я большой поклонник этого фильма, его чистейшей формы. И очень рад, что у меня сыграла Катрин Денев – хотя это и получилось случайно. Я чувствую также, что близок восточно-европейским мюзиклам, хотя и не видел самих этих фильмов. Мне хотелось наложить структуру американского мюзикла на совсем другую социальную группу. Что было только раз – в «Вестайдской истории».
– В свое время Госдепартамент США запретил продавать этот фильм в соцстраны как антиамериканский. Таким же прилагательным некоторые характеризуют и вашу картину…
– Не считаю себя вправе критиковать американское общество. Но и не думаю, что я как-то особенно раскритиковал его. Во всяком случае, моей целью это не было. Я делал фильм только на основании собственных представлений об Америке. Собираюсь снять еще один фильм, действие которого как будто бы будет происходить в Америке. Меня занимает эта нация, которая словно бы существует для всего мира не в реальности, а в кино. Ну не странно ли, что страна с такой мощью природных и этнических ландшафтов так резко реагирует на критику?
– «Догвиль» был трагедией идеализма. Как бы вы определили жанр «Мандерлея»?
– Наверное, его можно назвать моральной комедией. И именно потому, что это комедия, в ней есть изрядная доза двусмысленности и цинизма. Фильтр цинизма необходим для того, чтобы выжить и жить в обществе. Те, у кого этот фильтр ослаблен, становятся жертвами.
– Вы говорите о неграх или о Грейс?
– В этом и есть двусмысленность. Жертв и палачей в чистом виде не существует. Вы знаете, что я думаю о Джордже Буше? Однако скорее всего он считает, что поступает правильно и творит добрые дела. Гитлер тоже наверняка так считал. История повторяется снова и снова, и мои истории, которые я рассказываю, это одна и та же сказка. Особенность «Мандерлея» – в том, что здесь сталкиваются разные расы. Этого не было в моей стране во времена моего детства, потому что не было представителей других рас, кроме нескольких экстравагантных музыкантов. Сегодня «Мандерлей» можно было бы запросто снять и в Дании. Собственно говоря, там он и был снят.
– Но все же сюжет фильма прикидывается американским. Зачем и почему?
– Уже много лет, почти с детства, я чувствую себя американцем. Именно поэтому не надо ездить в Америку, даже если, в отличие от меня, вы любите летать на самолетах. Америка сама пришла к нам и уходить не собирается, она распространяет свое влияние и обволакивает нас своими мифологическим щупальцами. Какова настоящая Америка – уже не важно, важен миф. Настоящей истории не знает никто. То, что показано в фильме – это имидж Америки, который уже существует в моей европейской голове.
– Какую роль играет в вашей трилогии тема секса?
– Это все то же мое больное воображение. (Смеется.) Секс в фильме, как бы унизительный для женщины, присутствует потому, что он соединяется с политическими идеями. Эротические фантазии Грейс по поводу негров в высшей степени неполиткорректны. Я ненавижу это слово и стоящий за ним лицемерный смысл. От того, что мы не называем предметы своими именами, они не перестают существовать…
– Нередко иронизируют по поводу вашего проекта фильма с Удо Киром, который увеличивается ежегодно на 3 минуты и появится в 2024 году. Как обстоят с ним дела?
– Успокойте, кого сможете. Фильм наверняка появится вовремя.
Михаэль Ханеке
Нечистая совесть
Дискуссия о насилии подчинила себе все остальные темы и сюжеты 50-го Каннского фестиваля, который остался в истории как самый жестокий и агрессивный. Где опаснее: в Париже, в Лондоне, в Лос-Анджелесе или в Сараево? Или в самом Канне, где после премьеры фильма «Конец насилия» его режиссера Вима Вендерса, ехавшего ночью в машине, атаковали бандиты? Юбилейный фестиваль 1997 года оказался рекордным по числу краж, нападений и прочих уголовных эксцессов: казалось, еще немного, и экран спровоцирует настоящее убийство.
Выяснилось, однако, что самое опасное место на планете вовсе не набережная Круазетт, а комфортабельный загородный дом на берегу австрийского озера. Зрителей фильма «Забавные игры» Михаэля Ханеке предупреждали о наличии в картине почти непереносимых сцен. Последний раз подобные предупреждения в Канне печатались на билетах перед «Бешеными псами» Тарантино. И впрямь: даже некоторые закаленные профессионалы, не выдержав, покинули просмотр за четверть часа до финала, спасаясь от экранного ужаса в баре за стаканом виски. Между тем Ханеке – по всем статьям анти-Тарантино: насилие у него мотивировано не жанром, не мифологией, а человеческой природой и образом жизни. Более того, «Забавные игры» были восприняты как европейский ответ Тарантино с его комиксовой жестокостью – артистичной и оборачивающейся смехом.
«Забавные игры» начинаются с соседей, явившихся одолжить четыре яйца для омлета, этот визит оборачивается тотальным истреблением – без всяких видимых резонов – целого семейства. Милые гости оказываются садистами и головорезами, о чем пару часов назад не подозревали, кажется, они сами: настолько спонтанны их реакции, лишь постепенно переходящие из области бытовой ссоры в профессиональный садизм. Даже если убийцы действовали по дьявольскому сценарию, он выполнен с полным ощущением импровизации и пылким вдохновением зла. Постепенно проницательный зритель начинает прочитывать совсем другой сюжет. Догадывается, что не случайно хозяева соседской виллы, находящиеся в двух шагах, никак не проявляют себя: просто-напросто их уже нет в живых. Завтра утром вошедшие во вкус «гости» будут жарить свой омлет еще у одной семьи по соседству.
«Делать кино, переполненное насилием, с целью разоблачить его, все равно что снимать фильмы о вреде порнофильмов с большими иллюстративными фрагментами. Надо быть честным и просто снимать порно», – так сформулировали свои аргументы противники картины. Их оказалось немало и в каннском жюри, которое демонстративно проигнорировало фильм Ханеке. И тем не менее именно эта, шрамом врезающаяся в сознание картина осталась эмблемой юбилейного фестиваля.
Кровавая коррида разыгрывается на фоне окультуренной природы и одичавшей культуры, которая рвется из постоянно включенного в доме телевизора. Кино, телевидение и видео (интернет к тому времени еще не стал родным) воспринимаются как злые гении. Присущие всем разновидностям камеры наркотические эффекты, целлулоидный вампиризм и опасности новых технологий – все эти мотивы сливаются в единый мотив провокации насилия. Когда одна из жертв хватает ружье и расправляется с негодяем, зал ликует. Но это всего лишь всплеск шаловливого воображения; пленка отматывается назад, действительное вытесняет желаемое, и мы опять видим безнаказанную оргию изощренных зверств. И фортуна, и сакральные фетиши современного мира (типа промокшего и разрядившегося мобильника) всегда на стороне убийц, а не жертв.
«Забавные игры»
«Забавные игры», по словам Ханеке, не триллер, а «фильм о триллере». Десять лет спустя режиссер снял англоязычный римейк «Забавных игр» – проект, из-за которого он два года назад кинул Московский фестиваль, где должен был возглавить жюри. В оригинальной версии играли почти неизвестные миру австрийские и немецкие актеры (только впоследствии Ульрих Мюэ, звезда театра ГДР, прославился в фильме «Жизнь других» ролью офицера Штази, перековавшегося в диссидента). Фильм был пропитан священной ненавистью Ханеке к своей родине, истеричке-мазохистке и лицемерной жертве, беременной нацизмом. От картины исходил трупный запах австро-венгерского декаданса и венского акционизма полувековой давности с его тошнотворными хеппенингами и членовредительством.
Ничего подобного в американском варианте того же сюжета нет, хотя это почти покадровая реконструкция и смотреть ее, особенно без подготовки, все равно страшновато. Ханеке воспроизводит себя со скрупулезностью и перфекционизмом маньяка, способного дважды войти в одну и туже воду. Рецензенты этой картины увидели разницу между оригиналом и репликой разве что в уменьшившемся (прогресс неостановим!) размере мобильного телефона. Однако внутреннее отличие огромно, а акценты спустя десять лет расставлены гораздо жестче и определеннее.
Роли хозяев дома исполнили Тим Рот и Наоми Уоттс, а одного из негодяев в зловеще белой теннисной форме и столь же белых перчатках играет Майкл Питт, что сообщает фильму привкус Голливуда. Но ненавидящий его режиссер этим, кажется, нисколько не смущен. Он пользуется языком вражеского мейнстрима, чтобы закамуфлировать свой холодный конструктивизм. А чтобы «фильм о триллере» не превратился просто в триллер, Ханеке заставляет своих героев пародировать те объяснения насилия, которые давно его бесят: «Он стал убийцей, потому что его недолюбила мама». Насилие в фильмах этого режиссера интригует и парализует загадочностью, ускользающей от оценок иррациональной природой – при внешней сухости и конкретности изложения «истории». Ужас многократно усугубляется тем, что ханекевские «триллеры» статичны, внежанровы и бессюжетны; их герои убивают просто так, не из мести или корысти. Чаще всего даже не получая от этого процесса никакого удовольствия. Это – настоящие поэты насилия, ангелы истребления, столь же мифологичные, как террористы-самоубийцы «Аль-Каиды», но при этом еще и блистательно очищенные от идеологии.
В американском ремейке Ханеке договаривает то, чего не договорил в первой версии «Забавных игр», которая в силу своей иноязычности не имела шансов дойти до США. Новая – дошла, хотя большого коммерческого успеха не имела. «Новое насилие», прущее из телевизора, стало после 11 сентября старым и привычным. Этот ремейк – своего рода ночной кошмар: когда-то вас изнасиловали в особо извращенной форме, а теперь вам снится, что кодла насильников состояла сплошь из голливудских звезд.
Михаэль Ханеке, рожденный в 1942-м в Мюнхене, после нескольких лет философских и психологических штудий увлекся театром, писал пьесы для радио и телевидения, ставил спектакли на германоязычных сценах – от Гамбурга до Вены. Сегодня, когда фестивали посвящают творчеству Ханеке специальные развернутые ретроспективы, интересно смотреть эти телевизионные фильмы, в которых постепенно формируются проблематика и стиль режиссера. Насилие никогда не становится в них главной темой, но тем не менее в самых невинных сюжетах всегда есть привкус чего-то неприятного и как бы зловещего, что готово вот-вот прорваться сквозь вязкую оболочку быта. Поначалу и не поймешь, с чем связано это ощущение: с какой-то австрийской спецификой или с глобальной философией и авторским мироощущением.
«Видеопленки Бенни»
Международная карьера режиссера началась с приза «Бронзовый леопард», которым был награжден в Локарно фильм-дебют Ханеке «Седьмой континент» (1989). Речь шла о потаенном континенте желаний, которые в один прекрасный день взрывают изнутри рутинную жизнь благополучной семьи. На поверхность выходят мощные накопления подавленных эмоций. Чувство потери смысла и одиночества, жажда бегства (куда? хотя бы в Австралию), протест, паранойя, агрессия…
Немного пошумев тогда, про Ханеке тут же опять забыли, предоставив ему вернуться к телепостановкам местного значения. Только в 1992-м о его новом фильме «Видеопленки Бенни» заговорили как о сенсации Каннского фестиваля – хотя и промелькнувшей вне конкурса. Ханеке, говорящий, что «нельзя снять антифашистское кино в фашистской эстетике», спровоцировал и сам себя, и каннскую публику. «Видеопленки» стали суровым испытанием для всех, кто ценит скромное обаяние буржуазии и капитализма с человеческим лицом. Молодой парнишка, сын добропорядочных родителей, балуется с видео – то наедине, то в компании сверстников. Гогочут над страшилками и порнушками – всего-то. Так думают мама с папой, занятые извлечением доходов с загородной свинофермы. А парнишка тем временем изучил технику убийства с помощью электрошока (так забивают на ферме скот) и решил опробовать ее на подружке. Зачем? «Хотел посмотреть». Это единственное, что он потом может пролепетать отцу – без всякого, впрочем, раскаяния.
Убийство совершено, ошарашенные родители поставлены перед фактом. Сына надо срочно спасать – и мама увозит его в Египет, к пирамидам (в школе уведомлены, что на похороны кого-то из родственников). Там с мамой происходит нервический срыв, зато сын по-прежнему спокоен. А папа тем временем, борясь с рвотным рефлексом, расчленяет труп и хоронит концы. Гадкий эпизод вычеркнут из реальности, стабильный быт восстановлен, будущее юного отпрыска вновь безоблачно и полно перспектив. Однако Бенни поистине поганый мальчишка: он тащится в полицию и предъявляет там видеопленку с записью убийства (ради этого шедевра документальной режиссуры, возможно, все и затевалось). Спрашивается: на кой? Тут герой и вовсе не может ничего ответить. Инстинкт деструкции? Сидеть всей семейке за решеткой.
Хотя в фильме напрямик говорится о тлетворном влиянии киноужасов, а семейный портрет в «свином» буржуазном интерьере полон сарказма, Ханеке удается убить дидактику. Тоже чем-то вроде электрошока. В пространстве картины витает нечто настолько монструозное, что ее холодный протокольный стиль становится физически непереносимым.
В этом эффекте – ядро той концепции кинематографа, которую предложил Ханеке. Исследуя синдром насилия в современном мире, режиссер отказывается от любых его трактовок, которые услужливо подсовывает мейнстрим с постмодернистской начинкой. Всегда, как только заходит речь о немотивированных и серийных убийствах, в ход идут заезженные схемы. Либо ключом становится «мистическая изнанка обыденности», либо интеллектуально-сексуальные извращения, либо тяжелый социопсихический казус, нередко с фрейдовско-инцестуальной и массмедийной подоплекой.
Когда-то зловредность массмедиа заявлялась в виде мрачных футурологических предчувствий или моральных разоблачений. Например, если кино– или телерепортер демонстрировал какую-то гадость, то виной и причиной тому была его личная непорядочность либо требования алчных до наживы и падких на сенсацию информационных империй. Первая половина 90-х прошла под гипнозом линчевского неоварварства и молчания ягнят, подавленных непостижимым совершенством серийных убийц. У пришедшего им вослед Тарантино насилие лишается романтической инфернальности, превращаясь в чистую жанровую игру: оно становится интересным, лишь оформляясь в цитату из какого-нибудь фильма или сериала. Как и сам Тарантино, его персонажи – либо явные, либо латентные киноманы, зараженные экранной поп-культурой и впитавшие с молоком матери вкус «запекшейся крови» (gore). Также как доге заменяет традиционную blood, безличное насилие в новом западном кино вытесняет нечуждую психологии и чаще всего замешанную на психоанализе жестокость классического триллера.
Противовесом импотенции и старческому вуайеризму изжитой культуры («старое» насилие) может служить лишь одно – насилие «новое». Сегодняшний герой не играет в прятки с реальностью и не взрывает в мечтах буржуазный мир. Он запросто переходит от виртуального насилия к практическому, почти не замечая границы. «Новое» насилие парадоксальным образом лишено элемента жестокости – так же как «новая эротика» совершенно неэротична. Ханеке отказывается вместе с другими идти по этому кругу. Его бесит, что при всех новациях суть и характер контекста в современном «кино преступлений» почти не изменились по сравнению с литературой прошлого века – с пронизывающим ее рационализмом и поиском разумных ответов.
Еще один из «триллеров» Ханеке появился на фестивальных экранах в 1994 году, замкнув трилогию, начатую «Седьмым континентом». Фильм называется «71 фрагмент хронологии случайности» и действительно состоит из 71 кадра разной длительности – от нескольких секунд до нескольких минут. При переходе от кадра к кадру экран гаснет и на мгновенье воцаряется мрак.
«71 фрагмент хронологии случайности»
Один из последних в этой дискретной череде кадров фиксирует убийство, реконструированное по венской уголовной хронике. На Рождество 1993 года 19-летний студент расстрелял в банке нескольких незнакомых людей, не преследуя при этом никаких вразумительных целей. Предшествующие кадры знакомят зрителей с теми, чьи жизни сойдутся в роковой точке в момент катастрофы. Среди них работница банка, ненавидящая своего престарелого отца и наказывающая его одиночеством; тупо влачащая совместную жизнь супружеская пара; сам студент, спасающийся от депрессии нескончаемым пинг-понгом с игровым автоматом. Картину дегуманизированного общества дополняют сюжеты телехроники: этнические чистки в Боснии, скандал с Майклом Джексоном и прочее, занимавшее умы человечества в 1993-м.
В орбиту ТВ попадает и 13-летний румынский мальчик-беженец, роющийся в помойках. На вопрос полицейских, почему он бежал именно в Вену, звучит ответ: слышал, что здесь люди добрые и любят детей («Кто это такое сказал?» – искренне недоумевает телерепортер). Передачу меж тем смотрит бездетная женщина и решает усыновить мальчика. Вместе они подъедут к банку как раз в тот момент, когда студент уже нащупает в кармане револьвер…
Ханеке описывает постиндустриальное общество, проникнутое подсознательным аффектом вины и агрессии (одно неотделимо от другого), мучимое нечистой совестью. Режиссера не устраивает игра в поддавки, когда кино дает легкие ответы на неправильно поставленные вопросы. Но не намного лучше, с точки зрения Ханеке, отсутствие ответов, отсутствие вопросов. Он ставит вопросы в правильный контекст – а ответ предлагает искать зрителю.
Михаэля Ханеке хочется упрекнуть в излишней серьезности, с которой мы научились бороться, а он нет. Даже его юмор напоминает судорогу. При этом каждый фильм и трилогия в целом впечатляют своей продуманной конструктивностью. Это – сознательная контрмодель голливудского кино, построенного на логических и эмоциональных стереотипах. Это также – полемика с европейскими «новыми волнами», девизом которых была фраза Годара «Кино – это правда 24 кадра в секунду». Ханеке лишен этих иллюзий и парирует: «Кино – это ложь 24 кадра в секунду». Он скептически относится к «новой искренности» и не скрывает того, что, разоблачая манипуляции, сам является концептуалистом-манипулятором.
За жестокость фильмов Ханеке многие считают его маньяком или больным. В качестве опор своих конструкций режиссер предлагает не мгновенно проглатываемые публикой кинематографические клише, а сухие «знаки»; сами по себе они ничего не значат, а лишь провоцируют воображение. Нет у Ханеке и характеров в американском смысле; их, во всяком случае в ранних фильмах, заменяют спонтанные реакции и социальные маски.
Ханеке ищет свой путь к публике, учитывая ее опыт и привычки. После первого шока, который вызвали в Европе телерепортажи о балканской войне, наступила полоса отчуждения, даже раздражения. Повторение притупляет чувствительность, но именно на этом Ханеке удается сыграть. В сцене с пинг-понгом камера абсолютно неподвижна, и бесконечно длится один и тот же кадр. Зритель начинает скучать, потом сердиться, и наконец – по-настоящему смотреть и вникать в то, что, собственно, представляет эта сцена. Принципу максимального отчуждения и концентрации подчинены и изображение (Ханеке обычно работает с оператором Кристианом Бергером), и звук (музыка часто программно отсутствует в его фильмах), и монтаж.
Ханеке называет себя рыбаком, который ловит зрителя на крючок и не дает уйти. Телевидение, реклама, видеоклипы формируют определенный тип и ритм изображения, которые рассчитаны на абсолютное потребление. В этом производстве нет отходов: оно стерильно и гигиенично в плане эмоций. Ханеке разрушает механизм этой виртуальной реальности чуждыми ей звуками, паузами и столкновениями. При этом он имеет нахальство утверждать, что делает не менее развлекательное кино, чем другие. Только он развлекает с помощью концентрации внимания, к которой побуждает свою публику.
Режиссер настаивает на иррациональной, непостижимой природе насилия (именно потому завораживает феномен серийных убийц), и вместе с тем показывает, что корни его – в образе жизни общества, и потому оно может быть описано вполне рационально. Не в виде реалистической картины, а в виде чертежа, на который зритель может проецировать свои страхи, фантазии и желания. Эта модель открыта во все стороны, но обращена не к общественным институциям, не к идеологам, а персонально к каждому человеку.
Ханеке определяет ситуацию, в которой обитает современный цивилизованный европеец, как развернутую гражданскую войну. Но австрийский режиссер не эсхатолог и не моралист. Он – человек, тихо помешанный на этой войне. Для него насилие не игра, а гипноз, непреходящий шок, поэтическое проклятие.
Сказав в трилогии «все об Австрии», Ханеке, как и многие интеллектуалы, покинул родину после прихода к власти ультраправого Йорга Хайдера. Он заявил: «Наш народ стар, потаскан и устал от самого себя. Австрия – лицемерная страна, вовремя прикинувшаяся жертвой Гитлера, хотя была его сообщницей. Впрочем, этот декаданс возник задолго до мировой войны и нацистов. Отнюдь не сегодня Австрия стала европейской чемпионкой по числу самоубийств».
«Скрытое»
«Видеопленки Бенни»
«Забавные игры»
«Время волков»
Уехав, Ханеке сначала снял фильм «Код неизвестен» (2000), где впервые попытался проникнуть в зашифрованную структуру французского общества. А потом появилась «Пианистка» (2001). Сделанная с позиций политэмигранта, она утвердила репутацию Михаэля Ханеке как режиссера, диктующего и разрушающего правила. Он принес Изабель Юппер титул великой актрисы. Но всего этого могло не случиться, если бы не состоялась встреча Ханеке с его соотечественницей, австрийской писательницей Эльфридой Елинек. Это была встреча двух миров.
Ханеке во всех своих фильмах хронометрирует ничтожные события и едва заметные движения человеческих тел, которые в итоге приводят к страшным последствиям. Он жестко расставляет фигуры на шахматной доске, играя по шекспировским правилам, пренебрегая женственной традицией психологической литературы. В этом его сила, но в этом и его слабость: прежние фильмы Ханеке были лишены нюансов, которые режиссер сознательно искоренял вместе с женским началом. Сегодня он думает иначе, говорит, что женщины интересуют его гораздо больше, а мужчины, по-прежнему стремящиеся выглядеть победителями, кажутся скучными.
Елинек близка Ханеке во многом. Она тоже антипсихолог, чувства ее героев отчуждены и заморожены, эти персонажи напоминают насекомых или членистоногих (героиню «Пианистки» сравнивают даже с экскрементами). Она, как и Ханеке, порождение родины Кафки, и ее оружие – не реализм, а гротеск. Оба исследуют мифы не высокой культуры, а обыденного сознания, не «реалистическую» реальность, а ее виртуальные симулякры.
Отличие в том, что ее зовут Эльфрида, а не Михаэль. И как раз это обстоятельство стало для «Пианистки» основополагающим, мужское и женское соединились здесь в противоестественной гармонии.
Елинек не любит, когда ее называют феминисткой. Даже завзятые фанатки этого движения признают, что ее талант мощнее, а художественный кругозор шире, чем допускают рамки феминистской доктрины. Исследуя механизмы власти, писательница отнюдь не обязательно обнаруживает в них мужскую доминанту. Даже в раннем романе Елинек «Любовницы» героини-пролетарки жаждут заполучить мужиков не столько исходя из мещанского идеала семьи, сколько наоборот – желая вырваться из-под деспотичной опеки родителей.
В «Пианистке» – другой социальный круг. Но и здесь отношения Эрики Кохут, старой девы и учительницы музыки, с полубезумной матерью, с которой она вот уже лет сорок спит в одной постели, полны рудиментов матриархата. Из этой структуры мужчина вообще исключен как социальный элемент (отца Эрики заживо схоронили в сумасшедшем доме), а властные функции охотно берут на себя женщины.
Это и роман «о вреде фортепьянства»: оборотной стороной австрийского музыкального мужского гения оказываются судьбы безымянных учительниц, находящихся не в ладу со своим либидо. «Пианистка» во многом автобиографична: в детстве писательницу, как это принято в хороших австрийских семьях, отдали учиться музыке, нанеся сокрушительный удар по психике, сравнимый по силе с тем ударом, что Эрика наносит своей бездарной ученице, подкладывая ей в карман битое стекло. Возможно, поменяй бездарность на гениальность, а Австрию на Грецию, получился бы роман про Марию Каллас, ненавидевшую мать, которая в нее «все вложила» и которая посоветовала ей выброситься из окна. «Австрия для Ханеке – это пианистка из его самого известного фильма, истеричка-садомазохистка, боготворящая классическую музыку, не способная любить, отродье безумной матери» (цитирую Михаила Трофименкова).
То, что называют «миром высокой утонченной культуры», на самом деле скрывает сектантскую замкнутость, жестокость и бесчувственность, по сути мало чем отличаясь от мира обывательских стереотипов. Елинек изображает героев, которыми правит недоброе музыкальное начало, с холодным сарказмом. Высокое (музыка) не выпрямляет, не возвышает, оно только камуфлирует низость и подлость. Эрика исподтишка щиплет за икры пассажирок в трамвае, выставляя напоказ скрипку как культурную индульгенцию. Она не испытывает ни страданий, ни чувств, ни боли: чтобы ощутить себя живой, делает надрезы бритвой на тыльной стороне ладони.
Так – у Елинек, но не совсем так у Ханеке. Тут намечается еще одно различие между ними. Елинек – писательница, неоавангардистка, работающая не с живыми характерами, а со структурами языка, которые соответствуют структурам массового сознания. Ханеке – кинематографист, который чем дальше, тем больше тяготеет к использованию актерских мифологий. Он делает главной героиней Изабель Юппер, а на роль матери берет такую сильную актрису, как Анни Жирардо, чтобы уже в первых нескольких сценах ее открытых стычек с дочерью достичь пика нетерпимости.
«Пианистка»
Дальше режиссер мягко поворачивает эту конструкцию в темную и еще более рискованную область, куда он раньше не наведывался. Эрика ходит в сексшопы с репертуаром садо-мазо, шокируя клиентов-завсегдатаев, принюхивается к следам их физиологических отправлений, как заправский вуайер, подглядывает за парочками в машинах (соответствия этому есть в романе, но в картине мотив существенно усилен). А когда ее начинает напористо преследовать Вальтер, ученик из консерватории, героиня преподносит ему урок эмансипации и женского высокомерия. Прочитав список ее ценных указаний – своеобразный договор в стиле Захер-Мазоха – и увидев ящик с наручниками и хлыстами под кроватью Эрики, бедный парень теряет дар речи. А когда он все же пытается овладеть женщиной традиционным мужским способом, это вызывает в ней приступ отвращения и чисто физиологической рвоты.
Эрика наследует черты двух шокирующих женских образов европейского кино 60-х годов. Она такая же не в меру чувствительная психопатка, как Кароль – Катрин Денев из «Отвращения» Романа Поланского (в романе говорится о том, как отвратительны Эрике человеческие запахи и выделения). И она такая же злостная вредительница и человеконенавистница, как героиня Жанны Моро в фильме Тони Ричардсона «Мадемуазель», отравившая воду в деревенском колодце.
Вместе с тем Ханеке и Юппер все же оставляют зрителю возможность отождествления с героиней, сочувствия к ней. Вопреки впечатлению, которое может сложиться, пианистка в фильме – не мазохистка. Если бы дело было в этом, скорее всего она нашла бы партнера для забавных игр. Эрика отнюдь не выглядит удовлетворенной, когда Вальтер прикладывается к ее лицу увесистым кулаком. Пресловутые хлысты – неумелая попытка, наивная иллюзия спастись от одиночества, заглушить жажду любви. Здесь чем ближе к финалу фильма, тем дальше Ханеке и Юппер уходят от тотально негативистских концептов Елинек. И прежде всего потому, что в действие вступает подавленное, изуродованное, но все же неубитое «женское начало». Это оно заставляет Эрику броситься ночью на мегеру-мать с криками «я тебя люблю» и едва не задушить ее в объятьях. Любовь пришла, а человека, способного ответить на такую любовь, нет.
Впервые в кинематографе австрийского режиссера столь много сарказма, а душераздирающие страсти создают трагикомический эффект. Зрителю с нормальной, как он ошибочно полагает, психикой трудно поверить в реальность многих гротескных сцен. Например, той, где героиня, закрывшись в ванной, режет себе бритвой плоть в самом чувствительном месте. Судя по всему, она просто достигает оргазма через кровопускание. Но можно считать это ритуально-церемониальной абстракцией. Сцена открыта для интерпретаций – и таковой останется, как остался знаменитый эпизод в «Дневной красавице» Бунюэля: никто так и не знает, что было заключено в загадочной и страшной коробке, которую демонстрировал проституткам «ужасный клиент».
При ближайшем рассмотрении многие обнаруживают, что этот полусумасшедший фильм все же имеет почву в действительности. Мамы замужних дочерей признают некую правду в том, как Ханеке разыграл сюжет «дочки-матери», а после московской премьеры фильма несколько интеллектуалок решились заявить о том, что это «кино про меня».
Подобных заявлений не было слышно по поводу «Романса X» Катрин Брейя – фильма, которому «Пианистка» служит противовесом. Героиня «Романса» проводит серию рациональных феминистских опытов, в том числе и садомазохистских. Эрика, хоть и кажется бесчувственной, даже монструозной, на самом деле следует зову своей природы – девичьей, инфантильной, понимающей секс как опасную игру. Ящик под кроватью – это ее коробочка с игрушками. Инструкция для любовника – тоже элемент детского ритуала. И сама она в исполнении Юппер похожа на так и не повзрослевшую девочку, только лишь играющую взрослую, сухую и строгую даму.
Жанр фильма Ханеке – трагический гротеск, не без пафоса и с оттенком фарса. Эрика не только жертва мазохизма, но и воительница против канонов мужской цивилизации. Она отвоевывает себе мужское право вуайера, пытается доминировать над своим партнером и в итоге расплачивается за это. Юппер с ее актерской мощью заставляет видеть в своей почти карикатурной антигероине чуть ли не Федру или Жанну д'Арк.
Меж тем фильм не только о самой пианистке, но и о ее матери и ее любовном партнере: в рамках этого треугольника кипит беспощадная борьба за власть. Мать – макабрическая мегера – воплощение мании многих матерей владеть своим девичьим чадом до его седых волос и принюхиваться к его постельному белью. В дочке, выращенной без отца, властолюбивая мать видит несостоявшуюся звезду музыкальной сцены и мстит ей за эту несостоятельность.
Третий угол треугольника – юноша-холерик Вальтер, абитуриент, который разглядел женщину в сухой консерваторской училке, годящейся ему в матери. Развитие их отношений – гротескный парафраз стриндберговской борьбы полов, в которой каждая сторона стремится подавить другую, причем теперь обе пользуются типично мужскими методами. Если у Эрики такие методы продиктованы культурной перверсией, Вальтер – это ничем не тронутая «природа», девственная мужественность. Чтобы достичь ее, стильного и умненького Бенуа Мажимеля выкрасили в «арийского» блондина, заметно оглупили и вдобавок сделали хоккеистом (в романе Елинек он тоже спортсмен, только байдарочник). Правда, по ходу дела ему приходится сыграть несколько музыкальных фраз Шуберта, но чего не сделаешь ради обладания желанным сексуальным объектом.
В декорациях псевдолюбовной драмы Ханеке демифологизирует европейскую цивилизацию и культуру, данную в обобщенном образе венского Большого Стиля. Финальная сцена, когда Эрика удаляется от ритуального здания Консерватории с ножом в плече (но не в сердце, как хотелось бы думать) – последний аккорд крещендо, в котором схлестнулись темы Пианистки и Хоккеиста. Ее мнимая девственность, украденная Шубертом, так и не будет нарушена его неумелыми телодвижениями, скованными хоккейными доспехами, годными для ледового, но не любовного побоища.
После «Пианистки» Ханеке приступил к своему давнему замыслу – футурологической драме «Время волков» (2003). Время от времени он обращается к необычным для себя проектам: один раз экранизировал «Замок» Кафки (1997, сразу после «Забавных игр»), другой раз поставил в театре «Дон Жуана» Моцарта (2006), хотя классика вроде бы не входит в круг его прямых интересов. На сей раз режиссер предлагает нам поприсутствовать при конце света в одной отдельно взятой стране. Страна называется Франция, а словосочетание «конец света» надо понимать в самом буквальном смысле: прекращает поступать электричество, и значительная часть действия происходит в полном мраке. Первые пятнадцать минут мы становимся свидетелями того, как парижанка Анна с мужем и детьми пытается спастись в своем загородном доме, но он уже занят мародерами, которые тут же расправляются с мужем.
«Время волков»
Быстро исчезают запасы еды и питьевой воды. Беглым горожанам ничего не остается делать, как сбиваться в отряды, или стада, выбирать себе вожаков и вести почти первобытное существование. Тем особенно любопытным зрителям, кто досидит до конца, предстоит насладиться также сценой, где расстреливают коня и протыкают ему горло, из которого хлещет черная кровь. В общем, тотальный апокалипсис, или «время волков», как оно названо в исполненных мрачной поэзии германских мифах.
Во «Времени волков» Ханеке возвращается в стихию своих ранних фильмов, где индивидуальность нивелирована и подчинена общей идее. Даже Изабель Юппер здесь почти ничего особенного не удается сыграть: режиссер втягивает ее в любимое занятие по исследованию структур и синдромов. В финале он все-таки внедряет в тотальный морок луч света: мальчик, словно пришедший из фильмов Тарковского, готов войти в жертвенный огонь ради спасения человечества (любопытно, что Ханеке называет «Зеркало» среди своих любимых фильмов, рядом с «Психозом» Хичкока и «Сало» Пазолини).
Но мессианская жертва не потребуется, и люди должны будут справиться со своей бедой сами. Включается свет, начинают ходить поезда, и все случившееся могло бы показаться страшным сном, если бы именно такие сны не имели свойства сбываться. Правда, пророков такого рода не любят, что было видно по реакции фестивалей, критики и публики. Правда и то, что «Время волков» – единственный фильм Ханеке, в котором пробивается мессианский пафос, а его сила как аналитика сходит на нет.
Новый виток исследовательской работы режиссера знаменует «Скрытое» (2005), на котором опять пробуждается его художественная мощь. Почувствовав прохладный прием, который встретило «Время волков» в Канне, Ханеке в следующей своей работе отказывается от философского глобализма. Он опять, как во времена молодости, делает локальный фильм без литературной и мифологической основы, с вызывающе долгими планами и притушенными, но взрывоопасными эмоциями. Единственная уступка традиции «большого кино» – на главные роли выбраны статусные французские звезды. Даниэль Отой играет успешного телеведущего, Жюльетт Бинош (она уже работала с Ханеке в фильме «Код неизвестен» – прелюдии «Скрытого») – его жену, сотрудницу издательства, Анни Жирардо – его живущую в деревне мать. Некий неизвестный подбрасывает в благополучный парижский дом героев видеопленки (ах, эти видеопленки), из содержания которых следует, что за семьей следят. Следят непрестанно, подобно камерам скрытого наблюдения, установленным ныне во многих общественных местах.
Постепенно выходят из тени призраки прошлого и скелеты, хранящиеся в шкафу больного подсознания героев. Однако ничего сексуального! Жорж, хозяин дома, в детстве предал алжирского мальчика Маджида, родителей которого расстреляли во время колониальных волнений. Семья Жоржа собиралась усыновить его. Но ему самому не хотелось делиться детской комнатой, положением любимого сыночка – и он с детской жестокой изобретательностью, не чураясь лжи и навета, сделал все, чтобы арапчонка сплавили в детдом. Теперь прошлое настигает главного героя: Маджид вырос без образования, чувствует себя изгоем и считает виновным в жизненном крахе не кого-нибудь, а Жоржа.
В «Скрытом» еще больше, чем в прежних фильмах режиссера, страха и саспенса: здесь уже впору сопоставлять Ханеке не с Тарантино, а с Хичкоком. Он погружает свой скальпель в тело XXI века, которое лишено спокойных снов и содрогается от призраков шахидов, террористов и просто лиц некоренной национальности. Это тело чувствует себя под прицелом невидимого ока, которое фиксирует каждое движение, каждую судорогу. То может быть око террористов или спецслужб – не важно. Страх – питательная среда тоталитаризма и сбывающихся предсказаний Оруэлла. В 1984 году казалось, что они остались в прошлом, теперь ясно, что именно тогда, на излете коммунизма, все только началось.
«Скрытое»
Кино как часть системы Global Media провоцирует вуайеризм и эксгибиционизм. О частной жизни, где существует нечто «скрытое», отныне можно только мечтать. В какой-то момент в «Скрытом» вообще стирается грань между тем, что происходит реально, и тем, что отобразилось на загадочных кассетах. Все тайное давно стало явным – но тем самым еще более загадочным. Наше воображение не идет дальше примитивных теорий заговора либо представлений о том, что за нами, ловя кайф, наблюдают боги или инопланетяне.
Австриец Ханеке выступает как практически французский режиссер. Действие фильма происходит в Париже, в центре сюжета – французский «алжирский комплекс», в главных ролях – те, кто олицетворяет «средних французов» – даже Бинош, похожая здесь не на диву, а на обывательницу-гусыню. Один из самых ярких эпизодов картины сыгран Анни Жирардо, героиня которой доживает одинокую старость, сознательно вытеснив из памяти позорный эпизод своей биографии – предательство мальчика-сироты. Другой кульминационный момент картины – когда отвергнутый алжирец Маджид режет себе горло бритвой на глазах у Жоржа и незримой видеокамеры.
Конечно, не все, особенно во Франции, восприняли столь резкий тон. Можно ли винить шестилетнего мальчишку в том, что он из эгоизма отверг соперника? Правомерно ли шить ему ответственность за судьбу Алжира, а возможно, и Ирака, и всего третьего мира? Оппоненты говорили, что Ханеке, выпуская левацкие стрелы в общество потребления, предлагает ему билет в один конец на «тур тотальной вины». Однако стоит вспомнить, что французское кино – даже в горько-сладких «Шербурских зонтиках» – традиционно использовало Алжир как код, чтобы обозначить столкновение конформизма с нечистой совестью. И Ханеке успешно пользуется тем же самым известным кодом, чтобы приоткрыть дверь в сегодняшний глобальный мир.
Квинтэссенцией смысла фильма становится его финальная сцена. Мы видим молодежь, толпящуюся у дверей колледжа. Ничего не происходит, камера бесстрастно фиксирует «реальность как она есть» – примерно как она зафиксировала исполнителей лондонского теракта, когда они садились в поезд, нагруженные рюкзаками со взрывчаткой. На втором плане внимательный глаз замечает арабского юношу и подростка-француза, которые о чем-то беседуют. Всматриваемся: это сыновья антагонистов – Маджида и Жоржа.
Финал допускает как минимум три толкования. Первое: пока родители изживают застарелые конфликты прошлого, дети уже нашли общий язык и ощущают себя частью интегрированного общества. Второе: дети, сговорившись, и организовали видеокассетный террор. Третье: это просто ложный код, а истины мы никогда не узнаем.
«Когда вырубают свет, происходит убийство»
Мы говорили с Михаэлем Ханеке в Канне на премьере «Времени волков». Даже после «Занятных игр» и «Пианистки» этот фильм поразил своей мрачностью. Сам же режиссер, с аккуратной бородой и в очках, не похож на мистика и пророка. Он не сгущает мрак, а вырубает свет.
– Вас вдохновили на этот сюжет какие-то конкретные события? Или это фантастическая антиутопия?
– Ну уж не в том смысле, в каком делают свои футуристические страшилки американцы.
– «Забавные игры» критики называли европейским ответом Тарантино…
– Назовите, если хотите, «Время волков» ответом Ридли Скотту.
– Кажется, фильм был задуман давно?
– Задолго до «Пианистки». Но только сейчас удалось собрать деньги на этот проект.
– Вы намеренно не объясняете, что, собственно, за катастрофа случилась?
– Чем дальше, тем очевиднее было, что объяснять ничего не надо, а после одиннадцатого сентября это просто уже стало реалистическое кино. Поезжайте в Латинскую Америку – и вы найдете там районы, где одичавшие люди живут под полицейской протекцией.
– Ваш фильм – обвинение человечеству?
– Не человечеству, а обществу и системе. Дело не в том, что вырубается свет, а в том, что первым же действием в темноте становится убийство.
«Это скорее философский пессимизм»
В этом разговоре приняла участие исполнительница главной роли в фильмах «Пианистка» и «Время волков» Изабель Юппер.
– В отличие от «Пианистки», во «Времени волков» у вас не очень большая по объему роль…
– Ханеке сегодня – главный режиссер в Европе. Когда он пригласил меня, я не спрашивала, какого размера будет роль, и согласилась не раздумывая. Ведь это история выживания: надо пить, есть любой ценой. В этом суть фильма: больше нет индивидуальностей, а значит, главных ролей, все утоплены в кровавой массе.
– Вы разделяете этот мрачный взгляд режиссера?
– Не обязательно разделять его на сто процентов, но я преклоняюсь перед талантом Ханеке, который умеет показывать ситуацию как она есть, без всяких компромиссов. Сама я люблю игру света и мрака, одно не бывает без другого, но здесь исключение: публика окунается в настоящую тьму. И это не фантазия режиссера – просто другой вид реализма. Ханеке создает напряжение из ничего: он режиссер, который находится где-то между Брессоном и Хичкоком.
– И как вам удалось во время съемок проникнуться этим ощущением? Режиссер не заставлял вас голодать и сидеть без света?
– В течение двух месяцев мы были отделены от цивилизации. Правда, у нас все же был ужин, но изоляция действовала довольно угнетающе.
– Особенно после фильма «8 женщин», где вы жили в коллективе знаменитых актрис, кажется, не всегда дружных?
– У нас друг с другом не было проблем.
– Значит, все вы приятельницы, подруги?
– Подруги? Нет. Мы просто цивилизованные люди.
– А если бы вы – они – оказались в ситуации фильма Ханеке?
– Послушайте, оттого что я снялась во «Времени волков», я не стала большей пессимисткой, чем была. Это скорее теоретический пессимизм, философский. Все равно мы все привилегированные люди, занимаемся интересным, творческим делом. Иногда мы немного стыдимся своего благополучия, но не бежим помогать бедным и несчастным и веревку тоже не мылим.
Цай Минлян
Все течет
Цай Минлян заставил заговорить о себе в 1992 году, когда дебютировал фильмом «Повстанцы неонового бога». Агрессивность и растерянность молодежи, выросшей в лишенном идеалов и духовных перспектив обществе потребления – так на социологическом жаргоне можно определить сюжет картины. Но было в ней и нечто другое, метафизическое, что, собственно, и заставило говорить об авторе как о небанальном и многообещающем режиссере.
Он не замедлил оправдать эти надежды уже спустя два года картиной «Да здравствует любовь» (1994), снятой за пять копеек в замкнутом пространстве одной квартиры с участием трех персонажей, которым с помощью виртуозной режиссуры удается свести к минимуму вербальное общение. Их отношения, отдаленно напоминающие любовный треугольник, почти обходятся без прямых касаний и физических контактов, они построены на подглядывании, подслушивании и «поднюхивании».
До Цая самым известным тайваньским кинематографистом был Хоу Сяосьен, который ввел в дальневосточное кино мотив экзистенциального отчуждения. Однако его фильмы, хотя и по-восточному медитативные, были прежде всего остро социальны, по жанру некоторые из них тяготели к соцреалистическому эпосу горьковского извода. Цай Минлян оказался первым режиссером своей страны, глубоко прочувствовавшим проблематику и стилистику западного кино – от Антониони до Трюффо, чьи «400 ударов» и по сей день остаются любимым фильмом тайванца.
Запад ответил ему взаимностью. Картина «Да здравствует любовь» была награждена «Золотым львом» на Венецианском фестивале 1994 года. А в 1997-м в Берлине чуть не победила следующая работа Цая – «Река»; на сей раз дело ограничилось «Серебряным медведем». В этих двух фильмах ощутима не просто преемственность, а единая нить развития.
Молодой герой «Реки» столь же нелюдим и бессловесен, как персонажи предыдущей ленты Цая. Но к экзистенциальному мотиву добавляется новый – экологический. Герой заболевает непонятной болезнью после того, как искупался в грязной реке, изображая для киносъемок тело утопленника. В обобщенном виде тема фильма – экология человеческих отношений, загрязненных фальшью и равнодушием.
Еще один мотив отныне обязателен для Цая: во всех его фильмах журчит вода. Она льется с неба в виде нескончаемых тропических ливней, протекает сквозь крышу, несется в русле реки, сочится из ржавого крана и человеческих мочеточников – круговорот воды в природе. В «Реке» натуральный акт мочеиспускания героя длился добрых три минуты, хотя кажется, их по меньшей мере тридцать, к концу зрительный зал заходится в истерике. В доме, где живет герой, течет крыша, и никакие ухищрения водопроводчиков не могут поправить дело. А обитатели дома не в состоянии преодолеть течь взаимного отчуждения. Муж, он же отец, не общается с женой и сыном, а ищет анонимной любви в гомосексуальных саунах, пока в один прекрасный день не встречает там собственного смертельно больного отпрыска. В финале «Реки» происходит чудо: юный герой, проснувшись, вдруг впервые за долгие дни разгибает шею. А за окном прекращается ненавистный дождь.
Страшная болезнь и чудесное исцеление случились на самом деле, в реальной жизни с исполнителем главной роли Ли Каншэном, который для Цая актер-талисман, актер-фетиш, его экранное альтер эго. Он никогда не «играет», а физически существует, проживая экранное время. А режиссер, нимало не заботясь о динамике действия, увлеченно фиксирует, как его фаворит «ходит, пьет, ест, спит, мочится, срыгивает, принимает душ, убивает тараканов, пытается покончить с собой, мастурбирует под чужими кроватями…» Цай находит все, что делает Ли Каншэн, эстетичным, увлекательным и красивым. Их союз существует вот уже больше пятнадцати лет.
В фильмах Цая как будто бы ничего не происходит, и даже то немногое, что все же случается, снято замедленными, застывшими планами, создающими ощущение, будто реальность распадается на фрагменты. Отношения персонажей в этой внешне стерильной, а на деле болезнетворной среде тоже мучительно нездоровы, из их порочного круга не дано вырваться. Помимо текущей воды, фильмы Цая объединяют проблемные лейтмотивы – кризис человеческой коммуникации в современном городе, ностальгия по старому кино и старым музыкальным шлягерам, вуайеристская природа кинематографа и порнография как наваждение современной культуры.
Действие фильма «Дыра» (1998) происходит в буквальном смысле на рубеже веков – за неделю до пресловутого миллениума. Загадочная болезнь достигла масштаба эпидемии, в стране объявлен карантин, и к тому же, разумеется, не прекращается ливень. Но некоторые упрямые жители отказываются эвакуироваться – несмотря на предупреждение властей о том, что скоро отключат воду и перестанут вывозить мусор.
Все начинается с визита водопроводчика в квартиру главного героя, который как раз таки и принадлежит к таким несознательным упрямцам. Мастера вызвала соседка снизу, у которой потекло с потолка: это тоже весьма странная особа, которая копит у себя дома горы всякой рухляди и рулоны туалетной бумаги. Водопроводчик оставляет в полу верхней квартиры значительного размера дыру, которая в дальнейшем служит единственным каналом общения между мужчиной и женщиной. В том числе и того, что можно уподобить общению сексуальному. В действие вторгаются воображаемые музыкальные сцены: невзрачная соседка, преображенная ярким макияжем и облаченная в звездные наряды из мюзиклов 50-х годов, исполняет сексапильные песни и танцы прямо в подъезде полуразвалившегося дома. Внедрение такой открытой эксцентрики – неожиданный для Цая ход. Обычно в его фильмах звуки жизни заменяют музыку, а если она и звучит, то как цитата из фильма или со старой пластинки.
«А у вас который час?»
В фильме «А у вас который час?» (2001) Цай Минлян сохраняет верность теме одиночества и отчуждения в городских джунглях. Но пространство действия расширяется по сравнению с одной-единственной квартирой («Да здравствует любовь»), одним домом («Дыра») и одним городом («Река»). Героиня новой картины добирается аж до Парижа, а герой остается на Тайване, и они больше так и не встречаются. Но между ними устанавливается связь другого порядка. Сюжет раздваивается и сходится только в мистической перспективе – когда девушка живьем видит в Париже умершего отца парня, который помогает ей с помощью зонтика подцепить и спасти чемодан, упавший в фонтан.
Несмотря на почти планетарный географический масштаб, в этом фильме сохраняется основополагающее для Цая ощущение клаустрофобии. Сначала кажется, что оно связано со страхом героя перед темнотой: это качество произросло в нем с момента смерти отца. Ему и впавшей в траурный анабиоз матери видится в доме призрак покойного. Кажется, что он вселился в часы или превратился в таракана. Сын боится выйти ночью в туалет и мочится в разнообразной формы пластиковые емкости.
Затем мы становимся свидетелями встречи юного героя, работающего уличным продавцом часов, с девушкой-китаянкой, которая уезжает в Париж, где она некогда родилась. Девушка хочет во что бы то ни стало купить именно те часы с двумя циферблатами, что продавец носит на руке. Парень отказывается продать их, поскольку китайский обычай диктует воздерживаться от продажи личных вещей тем, кто находится в трауре: это может принести несчастье покупателю. Тем не менее он продает часы девушке, и та уезжает в Париж, неся с собой на запястье «два времени». Парень не находит себе места от неясной тоски и переводит все часы, включая домашние, на парижское время. Мать героя думает, что это проделки отца-призрака, попавшего в другую временную зону. Между тем героиня, увезшая часы, тоскует в своей гостинице и слышит странные звуки из соседней комнаты.
Цай считается наследником (или восточным представителем) минималистского стиля Антониони и Вендерса. Тайбэй и Париж в общем-то не очень разнятся, если смотреть на современную цивилизацию как на что-то грязное и декадентское. Но если нельзя спастись географическим перемещением, то можно нырнуть в другую временную зону – «убить время». Мы, как и герои Цая Минляна, в реальной жизни часто именно этим и занимаемся.
Убийство времени может быть связано с физической смертью. Смерть отца становится драматургической завязкой всех дальнейших событий. Даже девушке, надевшей «мистические» часы, уже никуда не деться от «темы смерти». Характерный для Цая мотив отчуждения между отцом и сыном здесь словно бы заявлен «от противного», дан в потустороннем ракурсе. Только утратив самого близкого человека, сын на инстинктивном уровне осознает значимость связывающих их уз. Видимо, этот мотив важен для самого режиссера, посвятившего картину собственному отцу и отцу Ли Каншэна.
«А у вас который час?» появился год спустя после «Любовного настроения». Вонг Кар Вай и Цай Минлян практически ровесники и одновременно вошли в число культовых дальневосточных режиссеров. У обоих, хотя и в разной пропорции, заметно движение от сравнительно динамичных сюжетов к фильмам чистого настроения. Их картины особенно похожи, если их рассматривать на схематическом уровне: все они по сути – истории неосуществленной любви, которая как раз в силу своей «неполноценности» становится неоспоримым фактом бытия.
У Вонга мужчина и женщина, живущие в соседних квартирах, слишком скромны и нерешительны, чтобы перейти от совместного поедания лапши к более решительным действиям: их длящийся не один год роман остается платоническим. А потом они и вовсе разбегаются по разным странам, сохраняя «любовное настроение» и нереализованную мечту.
Цаю нужен лишь один символический момент встречи, чтобы между героем и героиней, находящимися на разных концах планеты, установилась связь, которая никогда, ни при каких обстоятельствах не приведет к физической близости даже на уровне пребывания в одном помещении. Страх перед сексом и даже перед платоническим общением сближает Вонга и Цая, обнаруживая новейший комплекс дальневосточной культуры, которая становится все более виртуальной.
Ей не нужен для показа «нового отчуждения» никакой компьютер. Достаточно старинного и проверенного механизма часов. Вонг Кар Вай признается, что помещает в кадре циферблат всякий раз, когда ему нужно создать иллюзию action — именно иллюзию, поскольку действие даже в его наиболее зрительских фильмах носит отчетливо виртуальный характер. Цай Минлян с помощью часов добивается интеграции (тоже, разумеется, иллюзорной) кинематографического пространства.
Как это ни странно звучит, Вонг гораздо более земной и даже социальный, чем Цай, хотя последний считает себя закоренелым реалистом. В «Любовном настроении» косвенно выражен опыт шанхайских переселенцев из КНР. Цай же отрицает свой интерес к судьбам разделенной родины, хотя экзистенциальная тоска его героев из небогатых тайваньских семей тоже имеет скрытый бэкграунд.
Что явственно отличает структуры Цая – это присутствие в его фильмах не только откровенных кинематографических цитат, но специально встроенных киноманских сюжетных блоков. В данном случае речь идет о перекличке с «400 ударами». Герой картины Цая покупает пиратскую кассету и смотрит ее, тем самым приближаясь к Парижу и вместе с тем погружаясь во временную зону пятидесятилетней давности. Также в середину прошлого века проваливались герои «Дыры» в музыкальных сценах. Цай любит это время, считая его немного мещанским, но гораздо более оптимистичным и гуманным.
Героя фильма зовут Сяо Кан (Маленький Кан); также называют близкие Ли Каншэна, который, играя в фильмах Цая по сути одну и ту же роль, фактически слился с ней, как Жан-Пьер Лео у Трюффо слился с Антуаном Дуанелем. Каждое, самое незначительное движение Маленького Кана фиксируется Цаем на пленку с любовью и нежностью, которую вряд ли можно объяснить только лишь «стремлением к максимальному реализму».
Вот почему знаковый характер носит визит героини-китаянки на кладбище Монпарнас, где у могилы Симоны де Бовуар она встречает живого (чудовищно постаревшего в отсутствие ментора Трюффо) Лео, который играет самого себя в остроумном камео. Это еще одно сближение героини с героем: ведь он тоже встретился с Лео, только молодым и на кинопленке. В финале Цай дает на титрах главную музыкальную тему из «400 ударов».
Впрочем, это не только знак киномании Цая, но и общекультурное приближение к Франции, финансировавшей фильм. Французский след просматривается и в изобразительном решении, найденном оператором Бенуа Деломом. А вот художником картины стал Тимми Йип, работавший с Джоном By и на картине Энга Ли «Крадущийся тигр, невидимый дракон». Благодаря ему каждый персонаж в фильме Цая имеет свой уникальный цветовой код и даже свою цветовую ауру, которая окрашивает окружающий его участок среды. Одним словом, в изысканности Цай ничем не уступит Вонгу, хотя он и не меняет в каждой сцене платья героини, превращая фильм в модный журнал.
«Прощай, отель „Дракон“» (2003) – еще одна картина Цая, развивающая его уникальный метод. Она замечательна с двух точек зрения. Во-первых, как шедевр построения мизансцен на трудном, затемненном пространстве. Во-вторых, как воплощенный феномен киномании. Мы и до Цая видели немало фильмов, действие которых происходит в кинотеатре; были и такие, где персонажи снисходили с экрана прямо в зал – как у Вуди Аллена в «Пурпурной розе Каира», и такие, где речь шла о закате старого кино («Новый кинотеатр „Парадизо“ Джузеппе Торнаторе). Но только Цай увидел кинотеатр как совершенный и законченный в себе универсум, подобный отелю или трансатлантическому лайнеру, казино или танцплощадке. Увидел его как параболу-идею, которая воплощается в жизнь благодаря присутствию людей.
«Прощай, отель „Дракон“»
Кто эти люди? Молодой киномеханик и хромая кассирша, она же уборщица. Кассирша влюблена в механика и преследует его в нескончаемом лабиринте кинотеатра, а он ее всячески избегает. Ничего нового в его поведении лет: ведь механика играет Ли Каншэн, отношения его героя с женщинами осложнены, возможно, он предпочитает мужчин. Тем не менее эта тупиковая сюжетная линия становится для Цая поводом, чтобы выстроить целую кинематографическую симфонию жестов и отношений. Девушка в течение нескольких минут ковыляет в кабину механика, чтобы принести ему вырезанную в форме сердца половинку марципана, но так и не встречает предмет своей страсти. Киномеханик, в свою очередь, заинтригован ее электроприбором для варки риса, что дает основания еще для одной долгой, но бесконечно изобретательной сцены в чреве кинотеатра – этого огромного дракона, изнутри освещенного мертвенным светом.
«Не люблю спать одна»
«Прощай, отель „Дракон“»
«Капризное облако»
«А у вас который час?»
Кроме работников, в кинотеатре есть посетители, но их немного. В основном мужского пола, хотя заглядывает и одна соблазнительная девица, словно залетевшая сюда из фильма «Дыра». Некоторые спасаются здесь от проливного дождя, который, как обычно у Цая, хлещет не переставая в течение всего фильма. Забредший японец ищет гомосексуальных контактов и неустанно фланирует по залу. Печально-юмористическая кульминация этой темы – встреча нескольких мужчин в туалете, где, опять же не впервые у Цая, идет бесконечный акт коллективного мочеиспускания в унисон льющемуся дождю.
Все течет в мире режиссера, но все остается неизменным. Люди совершают в темноте или полусвете хаотичное броуновское движение, ищут спасения от одиночества и в то же время бегут от встреч, ухитряясь фатально расходиться даже в узком «коммунальном» пространстве. Порнография и анонимный секс всегда были альтернативой секса «здорового» и «реального». Для Цая в этом открытии не так уже много нового: он совершил его еще лет десять назад.
Но новое все же есть. Новое – это призраки, появившиеся уже в предыдущем фильме Цая «А у вас который час?». Актер Мао Тэн, игравший призрака отца Ли Каншэна, появляется и в этой ghost story, действие которой от начала до конца разыгрывается в кинотеатре.
Режиссер решил, что на экране будут показывать культовый фильм 60-х годов «Отель „Дракон“» (режиссер Кинг Ху), где Мао Тэн сыграл свою первую роль, а его партнером и соперником стал другой прославившийся впоследствии актер – Ши Чун. Мы видим, как луч проектора оставляет на экране изображение смертельных поединков, сверкающих мечей и благородных лиц. Оживает эпоха цельных чувств и страстей. А в зале – фрустрированные, потерявшие себя люди. И вдруг «голубой» японец обнаруживает прямо рядом с собой человека, страшно похожего на героя фильма. Так и есть, это Мао Тэн собственной персоной, только постаревший. Он и Ши Чун – живые призраки – пришли в последний раз посмотреть фильм, где оба блистали в молодости.
Но почему в последний? Цай, снимая свою предыдущую картину, случайно обнаружил кинотеатр «Фу-Хо», напомнивший ему кинотеатры его детства. Выяснилось, что «Фу-Хо» скоро закрывается, и он словно молил режиссера: «Приди сними меня!» Цай уговорил своего продюсера выкупить кинотеатр и целиком отснял в нем кино. Попутно он узнал, что последние месяцы «Фу-Хо» существовал на пожертвования местного гей-комьюнити, и эта деталь подтвердила верность концепции фильма: закрывающийся кинотеатр не нужен обществу, но остается приютом для аутсайдеров – хромых, старых и гомосексуальных.
К теме киномании, к ностальгии полупустого кинотеатра Цай обращается и в новелле, сделанной для каннского альманаха «У каждого свое кино» (2007), и в киноинсталляции для Венецианской биеннале (2007): там лица сидящих в кинозале героев медленно, но неуклонно дематериализуются, растворяясь в пространстве.
Цай Минлян не был бы собой, если бы не ввел в картину «Прощай, отель „Дракон“» всегда волновавшую его тему отцовства. Цай видит себя метафорическим сыном старых мастеров «золотого века» китайского кино. Возникает вопрос: почему режиссер, чьи фильмы считаются эстетскими, воспринимает себя наследником коммерческих и развлекательных традиций? Этот парадокс уже исследовался в связи с французской «новой волной». Как известно, сам Трюффо обожал Николаса Рэя, не говоря уже о Хичкоке, и немало способствовал тому, что их творчество было изъято из «низменного» жанрового контекста и помещено в «высокий» синефильский. Но Трюффо и сам стремился делать жанровое кино, хотя и авторски окрашенное. О Цае этого никак не скажешь – и тем не менее он отдает должное лихим фильмам боевых искусств, предельно далеким от создаваемого им герметичного мира и оккупировавшим его киноманское сердце еще в детстве.
Влечение интеллектуалов к масскульту – явление, которое сродни садомазохизму, отношениям жертвы и палача. Их невозможно объяснить рационально. Но очевидно: и изысканный Цай Минлян, и не менее изысканный Вонг Кар Вай тянутся к старым попсовым мелодиям и фильмам, находя в них, как и Альмодовар, неиссякаемый источник вдохновения. У Цая мы впервые почувствовали эту страсть в «Дыре», где есть элементы ретромюзикла с поющей и танцующей красоткой. «Отель „Дракон“» – еще один ностальгический атрибут наивной поп-культуры, которая, отдаляясь во времени, покрывается патиной и приобретает благородную ауру.
«Капризное облако» (2005) – самый радикальный из всех фильмов Цая: поставив в центр сюжета порносъемки, режиссер практически перекрыл картине дорогу на широкие экраны. У нас она парадоксальным образом была анонсирована как «порно-эротический мюзикл» под маркой «Playboy»: это и есть лаз, сквозь который фильм проник к российским зрителям. Что ж, лучше так, чем вообще никак.
Молодая женщина Шьян-Чи (она была героиней фильма «А у вас который час?») возвращается в Тайбэй из Парижа с тем же самым загадочным чемоданом. Она встречает своего знакомого Сяо Кана, который вместо торговли часами подрядился в качестве порноактера. И здесь Цай Минлян верен себе и теме воды: из кувшина поливают пару, трахающуюся в ванной перед камерой.
Вода означает и что-то гораздо большее. Действие этой самой невероятной в истории кино love story разыгрывается на фоне глобального водного кризиса. Заменой дефицитной жидкости становятся арбузы: арбуз же, зажатый между ног женщины, заменяет влагалище в первом половом акте. Всего таких актов в фильме не меньше десятка, а самый последний, начинаясь как совокупление с трупом, завершается бурным оральным сексом с семяизвержением через решетку: своего рода пародия на тюремное гей-порно – хотя акт гетеросексуальный, а действие происходит не в тюрьме, а в офисе с рекламой «China Airlines».
Из уже сказанного можно представить, насколько экстравагантно это зрелище, но сказанное – далеко не все. Сексуальная кульминация фильма происходит у «священного» мемориала Чан Кайши, что придает «Капризному облаку» характер политического высказывания, особенно учитывая, что вышел он во время коррупционных скандалов на Тайване. Цай Минлян, кстати, не примыкает ни к одной из тайваньских киногруппировок. Он держится особняком и потому не слишком любим в местном киносообществе (в отличие от «крестного отца» Хоу Сяосьена). Он и дебютировавший в качестве режиссера Ли Каншэн – совершенно отдельная «мафия», столь же отчужденная от своей среды, как герои их фильмов отчуждены от общества.
«Капризное облако»
Помимо всего прочего, «Капризное облако» – это мюзикл, чуть ли не с «шербурскими зонтиками», женщинами в ярком макияже, с танцами у писсуаров, хореографическими атрибутами в виде вантусов и с головным убором в виде пениса. Цай Минлян, как и Вонг Кар Вай, ностальгирует по мелодиям и модам середины прошлого века. Но если Вонг статичен и декоративен, Цай обнаруживает и неиссякаемую режиссерскую мощь, и неожиданное для него, остраняющее трагизм чувство юмора.
Самой идиосинкразической из картин Цая стала последняя. Ни одна из прежних не содержит такого концентрата раздражающих веществ, как «Не хочу спать одна» (2006), – именно этим она особенно прекрасна.
Сяо Кан (у героя все то же имя) на сей раз – бездомный китаец, мыкающийся в малайзийской столице Куала-Лумпуре. Ограбленного, его приютили рабочие из Бангладеша. Один из них, Раван, укладывает Сяо на старый матрас, чтобы лечь рядом. Затем нежные чувства к нему, помимо Равана, начинают испытывать официантка Чи и ее начальница. Обеим бомж напоминает парализованного молодого мужчину, сына начальницы, за которым ухаживает Чи. Бомжа и паралитика играет один и тот же актер – разумеется, Ли Каншэн.
Фильм был подвергнут цензуре в Малайзии, а в России вышел под не вполне корректным названием «Не хочу спать одна». Англоязычный вариант – «I Don’t Want to Sleep Alone» – лишен указания на пол. Возможно, правильней всего было бы назвать картину «Не хочу спать одно». Ибо герой ее – человеческое тело, которое становится объектом самой изощренной заботы: его моют, холят, заворачивают в простыни и одеяла, заполняют им пустующее место в постели, его продолжают пестовать даже тогда, когда из него выходит дух.
Если в прежнем фильме фоном был дефицит воды, то теперь опять наблюдается ее избыток – в виде всемирного потопа, глобальной экологической катастрофы, разрушающей жилища и среду обитания героев. Одержимые заботой о теле, они как будто этого не замечают. Тело – оболочка невидимой и трудно опознаваемой души, и потому на него обрушивается та потребность в любви, которая сидит в человеке и рвется наружу. Телесные страдания – то, к чему человек приговорен от рождения, но из этого же источника он ищет радости и счастья, порой в самой дикой, гротескной форме. Цай Минлян, быть может, самый крупный по философскому масштабу режиссер современного кино, от фильма усложняющий свои художественные задачи и не боящийся ставить вопросы о жизни и смерти ребром.
В последней картине есть все знакомые мотивы Цая присутствуют, но есть сравнительно новый и один новый безусловно. Как и предыдущая лента режиссера «Капризное облако», «Не хочу спать одна» – в некотором роде комедия или даже комедия-пантомима. Смешно смотреть на бесконечные манипуляции с кочующими по влажному туманному городу телами и матрасами. Это мюзикл со сладкими мюзик-холльными ариями: форма, впервые опробованная Цаем в «Дыре». Но вот чего никогда не было, так это запаха мультикультурного города: ради этого пряного аромата Цай Минлян выехал из стерильного Тайбэя, где сейчас проживает, в злачный Куала-Лумпур. Что неудивительно, ведь Малайзия числится местом его рождения.
В фильме есть сцена, когда на плечо к Сяо Кану садится большой мотылек. По словам режиссера, и его герой, и крылатое насекомое олицетворяют идею свободы, которая, вероятно, неосуществима в реальном мире. Именно в силу неосуществимости свободы, а также любви в ее идеальной форме Цай Минлян предлагает взамен моменты абсолютной красоты.
Недавно я осуществил свою давнюю мечту, пригласив Цая в Москву и устроив его ретроспективу на ММКФ. С ним приехал и Ли Каншэн. Программа их фильмов называлась «Азиатский экстрим»; кто-то из журналистов раскритиковал это название, но сам Цай Минлян был от него в восторге. Именно в творчестве этого режиссера прослеживается связь между радикальным экстримом и минимализмом – связь, скрепившая героев этой книги. Достижение полной свободы требует ограничений, и наоборот. Аскетизм – оборотная сторона свободного полета вдохновения. Не потому ли Цай Минлян неожиданно оказался поклонником такого далекого от его мира фильма, как «Летят журавли»?
Следующая остановка Цая на карте кино – снова Париж. Здесь он собирается снять фильм с Фанни Ардан и Жан-Пьером Лео, а также короткометражную ленту к юбилею Джакомо Пуччини.
«Вода приносит мне чувство покоя»
Цай в очках с толстенными стеклами совершенно не похож на «певца экзистенциальной тоски»: скорее он производит впечатление смешливого мальчугана-переростка. Контрастом к нему смотрится Ли Каншэн: он-то уж совсем законсервированный мальчишка, хотя и заметно постаревший, но такой же мрачный и бесстрастный, каким мы привыкли его видеть на экране (режиссер считает его лицо совершенным воплощением меланхолии). Зато Цай охотно дарит собеседника то иронической улыбкой, то ехидным смешком.
– Расскажите о своих актерах, которым вы храните редкое постоянство от фильма к фильму.
– Это моя кинематографическая семья. А мое кино – это их семья. Они нигде не учились и в этом смысле могут считаться непрофессионалами, но я не знаю никого красивее, естественнее и талантливее их. Мои отношения с Ли Каншэном похожи на те, что связывали Трюффо с Жан-Пьером Лео, вот почему мне захотелось соединить этих двух актеров в фильме «А у вас который час?». В этом же фильме снимаются еще два члена моей «семьи». Мать героя играет владелица кофейни Лу Ичинь (это только одно из ее имен, ибо она имеет обыкновение в поисках благосклонности богов менять имена), а отца – Мао Тэн, человек, родившийся в один год с моим отцом и никогда не расстающийся с сигаретой. Только мой отец умер и не смог увидеть ни одной из моих картин. А пять лет спустя покончил с собой смертельно больной отец Ли Каншэна.
– Кто из западных авторов помимо Трюффо оказал на вас влияние?
– Вы, конечно, хотите, чтобы я назвал Антониони. Да, но подлинным примером для меня служит Робер Брессон. Мне нравятся его упрямство и самоограничение. Я, как и он, снимаю только то, что мне нравится, предоставляя заботу о коммерческой окупаемости своим продюсерам. Мои фильмы обращены только к тем, у кого хватает терпения и любознательности последовать за мной в интеллектуальные приключения и дискомфортные ситуации. Этим зрителям не нужно ничего разъяснять, они готовы к тому, чтобы просто разделить мой опыт – пускай в воображении.
– Откуда идет ваше настойчивое пристрастие к потокам воды?
– Во всяком случае, не от Тарковского. Хотя вода у меня тоже может символизировать любовь, гармонию, и когда я посмотрел его фильмы, то ощутил родственность с его миром. Но сроднился я с этой стихией гораздо раньше. Вода приносит мне чувство физического и внутреннего покоя. Лучшие идеи приходят мне в голову, когда я погружаюсь в ванну. Если нет дождя или наводнения, вода все равно появляется: это может быть аквариум или бассейн в Тюильри.
– Но в непрекращающемся дожде, который нередко обрушивается на героев ваших фильмов, есть и экологическая тревога…
– Это правда: вода одновременно вызывает чувство непостижимой тревоги, это стихия, с которой невозможно совладать. Когда я думаю о будущем, меня охватывает глубокий пессимизм. Я родился в Малайзии, вырос на Тайване, и все эти годы природная среда вокруг меня разрушалась по мере того, как в Азии свершалось так называемое экономическое чудо. За комфорт и экономическое процветание заплачено слишком дорогой ценой: загрязнена природа, деградировала культура, люди ощущают отчужденность и депрессию.
– Но ведь вы часто улыбаетесь, и даже в ваших фильмах заметен своеобразный юмор. Что вас поддерживает в жизни?
– Вы сами ответили на свой вопрос. Не забывайте и о том, что в обществе человек всегда надевает маску. А мое кино стремится постичь подлинную природу человека, которая открывается, когда он один: например, в туалете или в ванной.
Атом Эгоян
Мирный атом
Его трудно причислить к радикалам. Да и минималистом можно назвать лишь условно, имея в виду камерность и малонаселенность некоторых его картин: попытки работать в более крупных формах были для него не вполне органичны, а эпос «Арарата» наповерку оказался лирикой. Тем не менее канадский режиссер законно замыкает эту книгу – прежде всего потому, что у него есть уникальный опыт двух культур плюс знание соблазнов глобализации, которую он не отрицает, но которой своим творчеством противостоит.
Атом Эгоян, войдя в профессиональный киномир в 80-е годы (самый известный фильм – «Семейный просмотр», 1987), приобрел репутацию «Вендерса сегодня» – подобно тому, как сам Вим Вендерс 70-х воспринимался последователем Микеланджело Антониони. Неразрывность этой цепочки был призван подтвердить и неосуществленный кинопроект парализованного итальянского мэтра, в котором его ассистентом (грубо говоря – «костылем») должен был выступить Эгоян. Подобно тому, как в фильме «За облаками» аналогичную роль исполнил Вендерс. После того как Антониони официально признали предтечей постмодернизма, а Вендерса – одним из его зачинателей, Эгоян стал восприниматься как «эпигон эпигонов» – выразитель усталого и вторичного мироощущения «конца века» и «конца кино».
Действительно, за канадским режиссером тянется шлейф экзистенциального кинематографа 60-х и 70-х, который невозможно тянуть дальше без иронии. С Антониони и Вендерсом Эгояна сближает его постоянный маршрут, проходящий по территории, которую Майя Туровская некогда обозвала «красной пустыней эротизма»: тупики сексуальных фрустраций и невостребованных желаний, образы той же «пустыни», «затмения» или – любимой Эгояном душевно-телесной «экзотики». В картине, которая так и называлась – «Экзотика» (1994), Эгоян проявил себя особенно тонким стилистом и эстетом, предложив сугубо чувственный образ мира, при катастрофическом отчуждении и дефиците чувств.
А потом был фильм «The Sweet Hereafter» (официальный русский перевод – «Славное будущее», 1997) – неожиданный всплеск оптимизма, слегка подкрашенного богоискательством. Два десятка детских жизней, унесенных на тот свет в разбившемся автобусе, конечно, трагедия, но богоугодная. В отличие от взрослых, дети не успели нагрешить, запутаться в моральных дилеммах, соблазниться наркотиками или еще чем похуже.
Все это есть у Эгояна, включая даже черный юмор – настолько, впрочем, тонкий, что его почти незаметно. Однако в центре художественного мира канадского режиссера лежит нечто иное, что побуждает предложить другой, пусть даже несколько неуклюжий вариант названия фильма – «Светлые последствия». Ведь hereafter означает не просто ближайшее будущее, а некую временную последовательность и обусловленность; в лингвистических категориях – «совершенное будущее». Именно на этом и заостряется в картине внимание – на последствиях происшедшего на заснеженной дороге для родственников и близких погибших, для всей деревенской общины, откуда дети родом. Сектантская замкнутость, характерная для канадской провинции, исследуется Эгояном как особый социопсихологический феномен. В то же время речь идет об универсальном механизме, о вселенской связи времен: «как в прошедшем грядущее зреет, так в грядущем прошедшее тлеет».
Последствия в данном случае могут быть юридические, материальные и моральные. Следователь-чужак, который пытается докопаться до сути случившегося, очень скоро бросает эти попытки. Не все ли равно, было или нет превышение скорости со стороны женщины-шофера, имеется ли в произошедшем состав преступления или это всего лишь несчастный случай. Юридические последствия вряд ли существенно изменят жребий этих людей, живущих в постоянном внутреннем конфликте с цивилизацией. Следователь начинает склоняться к тому, чтобы просто-напросто помочь общине слупить штраф с автокомпании: для этого надо признать водителя невиновным, а автобус неисправным. Исходит он из того, что детей уже не вернешь (и, может быть, они на том свете счастливее, чем на этом – его дочь-наркоманка). Но не случайно Эгоян и играющий следователя актер Иэн Холм толкуют своего героя как «квинтэссенцию зла». Для режиссера, как и для обитателей деревни, важны в первую очередь моральные последствия трагедии. Над релятивизмом сюжетной конструкции возвышается нравственный императив: только он и способен излечить современного человека от присущих ему неврозов. Вот почему Эгоян наводит фокус на оставшуюся в живых девочку-калеку: истероидная противоречивость ее свидетельств есть не что иное, как отчаянная попытка осознать и понять то, что понять невозможно. Этот сугубо экзистенциальный дискурс и отличает мораль Эгояна как от нравоучений религиозных ортодоксов, так и от кодекса строителей коммунизма.
«Светлые последствия»
«Светлые последствия» выводят стиль режиссера и его оператора Пола Саросси на еще более высокий, чем в его ранних работах, виток маньеризма. На уровне сюжетных связей и мотиваций Эгоян, как всегда, туманен и невнятен. Но в его мироощущении впервые появляется некое если не подобие, то замена классической ясности. Вот почему слово «светлый» (а не «славный») кажется уместным и правильным.
Душный вуайеристский мир «Экзотики» был населен мужчинами и женщинами, вожделеющими друг друга под томную музыку в торонтских ночных клубах, но не смеющими прикоснуться друг к другу. Чувства тоски и одиночества разлиты и в пространстве фильма про разбившихся детей, но здесь они носят скорее метафизический характер. Сцены с движущимся по горной дороге автобусом исполнены той божественной красоты и светлой печали, что запечатлелась, по крайней мере для русского слуха, в пушкинских стихах «На холмах Грузии». Визуальный строй, великолепное акустическое решение, рифмы человеческих лиц, монтажная ритмика создают эффект высокой поэзии. И хотя Грузия здесь, разумеется, ни при чем, соседняя Армения вполне имеет право быть в этом контексте упомянутой. Даже в тех чисто канадских фильмах, где отсутствуют армянские мотивы, национальный генетический код Эгояна дает о себе знать скорбной возвышенностью, духовной сосредоточенностью и какой-то едва угадываемой связью с космосом: имя Атом словно дополнительно указывает на это. Сегодня Эгоян официально признан самым знаменитым режиссером армянского происхождения после Сергея Параджанова, которого он высоко чтит. И хотя на первый взгляд кажется, что между ними мало общего, оба – фанаты интенсивной изобразительности: в одном случае коллажно-живописной, в другом – построенной на эффектах современных съемочных технологий.
Когда Эгояну было всего тридцать лет, его – как молодое дарование – представили на ММКФ фильмом «Страховой агент» (1991). Тогда Московский фестиваль, стараясь поднять свой престиж, начал платить призерам – и Эгоян вместе со спецпризом жюри получил некую сумму денег. Именно эта скромная сумма позволила родившемуся в Египте и выросшему в Канаде режиссеру впервые поехать в Армению, снять там фильм «Календарь» и задумать «проект жизни» – картину о трагедии народа, ставшего жертвой геноцида, – «Арарат». Проект осуществился только в новом веке – в 2002-м году, но оказался не исторической постановкой, а очень современным по форме «фильмом в фильме»: его снимает некий вымышленный режиссер со знаковой фамилией Сароян, которого играет полпред армянского духа на Западе – певец и актер Шарль Азнавур. Современность врастает здесь в историю, а главной в фильме становится мысль о том, что генетические травмы могут откликаться даже через сотню лет на другом конце света.
«Арарат»
Из «Арарата» пытались сделать политический скандал, Турция выражала всяческие недовольства. Эгоян сам призвал изъять фильм из каннского конкурса, дабы не нагнетать страстей. Зато он охотно откликнулся на предложение одного из турецких кинокритиков показать картину на открытии Стамбульского фестиваля и самому на него приехать. Для Эгояна это глубоко личный фильм – фильм-фантазия, фильм-видение. Это история армянского художника, спасшегося от геноцида, жившего в Америке под псевдонимом Горки и утверждавшего, что он кузен Максима Горького. Вязь судеб, перепутанных во времени и пространстве, образует замысловатый восточный узор, в котором закодирован некий тайный шифр. В конструкцию фильма вовлечены и участники трагедии, и их потомки-эмигранты, и турки, и даже случайно затесавшиеся коренные канадцы – как, скажем, пожилой таможенник, заподозривший молодого парня-армянина в делишках с наркотиками и вынужденный прослушать от него целую лекцию об армянском геноциде.
Ничего случайного на самом деле не бывает. Все связано со всем невидимой нитью, тянущейся от Арарата через всю планету, глубоко личные комплексы превращаются в мифологические архетипы, а фильм, который снимает вымышленный режиссер Сароян, – это проекция попыток самого Эгояна выразить невыразимое и высказать несказанное. Переполняющее его фильмы чувство одиночества находит совсем другое объяснение, когда понимаешь, что Атом Эгоян – «отмороженный» канадец по жизни, по опыту, но в глубине его пылает другой темперамент и теплится другая жизнь.
Тень божественной горы упала на следующий кинопроект Эгояна, и, наверно, для послужного списка режиссера было бы лучше, если бы она закрыла его целиком. Фильм «Где скрывается правда» (2005) – путешествие сразу в две эпохи. Да какие: 50-е и 70-е годы, десятилетия, между которыми случился главный культурный перелом прошлого века – индустриализация моды и стиля, сращивание в новую систему звезд всех отраслей шоу-бизнеса. Так же как в свое время Антониони и Вендерс, Эгоян сегодня владеет патентом на интеллектуальность, однако он старается не быть чересчур заумным и оставаться ближе к народу. «Где скрывается правда» – самая завлекательная и остросюжетная вещь из всего made by Egoyan. Ближе к народу означает: ближе к телу. Мертвое тело девушки, развлекавшей пару успешных комедиантов, найдено в ванной дорогого отеля – в то время как сами они отпускают искрометные шутки на пресс-конференции. Случилось это в конце 50-х, и поскольку труп красотки некоторое время хранился во льду с лобстерами, один из комедиантов отказывается употреблять в пищу данный вид морепродуктов даже в 70-х. Именно тогда в тайну пятнадцатилетней давности пытается проникнуть дотошная журналистка, представительница второй древнейшей профессии, с внешностью, вполне годящейся и для первой (Элисон Ломан).
«Арарат»
«Экзотика»
«Поклонение»
Комедиантов зовут Ленни Моррис и Винс Коллинз, их отлично играют Кевин Бейкон и Колин Ферт. Для меньшинства американцев, помнящих то далекое время, эта пара ассоциируется с дуэтом Дина Мартина и Джерри Льюиса, эстрадников, популярных не меньше, чем у нас в те годы Тарапунька и Штепсель. Дуэт внезапно распался, в жизни для этого были свои причины, а в фильме (до этого в романе Руперта Холмса) главной причиной становится сексуальный скандал с убийством. Эгоян не был бы собой, если бы сделал из этого апокрифического сюжета просто очерк нравов шоу-бизнеса или даже политически ангажированное кино – вроде «Спокойной ночи и удачи» Джорджа Клуни. Следуя своей излюбленной манере, режиссер предлагает цепь обманок, камуфлирующих реальные события и переводящих их в плоскость интроспекции: вместо фактов – намеки, догадки, гипотезы, вместо изъявительного наклонения – сослагательное.
На поверхность выходят ключевые темы Эгояна. Прошлое преследует героев и настигает их в лице настырной журналистки, отдаленно похожей на замурованную во льдах горничную. С героями, вовсе не отказывающими себе в плотских утехах, шутит свои шутки нереализованная сексуальность или даже бисексуальность. Как всегда, режиссера волнует утекание реальности через таинственные каналы массмедиа: ведь герои фильма – чемпионы первых телевизионных марафонов. Ленни и Винс собирают деньги на борьбу с полиомиелитом: благими намерениями оказывается вымощена дорога в ад.
Стоит заметить, что Эгоян бросается на территорию, где он не так уж силен. В искусстве реконструкции прошлого наибольшим достижением оказывается сцена в салоне первого класса самолета «Pan Am», где крутящиеся стулья позволяют четверке пассажиров вести беседу за коктейлем лицом к лицу: непозволительная по нашим временам и архаичная роскошь. Усилий на воспроизведение ретроэкзотики уходит много, и в результате слегка запущенной оказывается основная поляна: сюжет запутан на один узелок меньше, чем в других фильмах режиссера.
«Где скрывается правда»
Впрочем, если не брать в расчет самых преданных апостолов Эгояна, публика скорее оказалась ему благодарна. Она получила удовольствие от пикантных сцен amour de trois, а в финале – внятные ответы на все основные вопросы, поставленные сюжетом. Поэтому и к попытке придать названию фильма некоторую двусмысленность («Where the Truth Lies» можно перевести и «Где истина лжет») стоит отнестись скорее как к способу защитить собственную репутацию интеллектуального художника, не способного сказать слова в простоте, а не как к желанию докопаться до сути, которая и с первым переводом вполне ясна.
В 2008-м Эгоян вроде бы реабилитировал себя, представив в Канне картину «Поклонение». Уже не в первый и не во второй раз его наградили на фестивале призом экуменического жюри за чрезвычайно мирный, поистине экуменический посыл. Сюжет закручивается в крутую спираль, когда учительница колледжа (ее играет Арсине Ханджян, жена Эгояна и постоянная участница его кинопроектов) предлагает ученикам заметку из газетной хроники о террористе, который заложил бомбу в багаж своей беременной подруги, направлявшейся в Израиль. Один из учеников, Саймон, воображает, что он и есть тот самый ребенок, который чуть было не погиб в материнском чреве по вине отца, принесшего его в жертву. И тогда парень помещает историю своих (ныне покойных) родителей в видеочат. Взяв актуальный после трагедии 11 сентября мотив самолетного терроризма и не менее злободневную тему интернетовских форумов, режиссер выстроил причудливую конструкцию из библейских трактовок, семейных мифов и страхов коллективного подсознания. Мальчик, которого дед по матери и дядя воспитали в убеждении, что его отец убийца, продвигается к истине, и она оказывается совсем не такой, как ему внушали.
Возможности и опасности новых технологий в создании альтернативной реальности – лейтмотив фильма, который виртуозно выстроен на этих самых технологиях. Увы, его немыслимая красота в какой-то момент оказывается неспособна скрыть изъяны рациональной конструкции. Вот почему самым достойным завершением главы про Атома Эгояна мне видится не его последняя большая работа, а фильм-коротышка из альманаха «У каждого свое кино», о котором уже упомянуто в предисловии к первому тому, но который настолько чудесен, что не грех и повториться в конце второго. Тем более что маленький фильм Эгояна прекрасно отражает внутренний сюжет этой внезапно разросшейся книги.
В альманахе, снятом к юбилею Каннского фестиваля, преобладают две темы – режиссерский нарциссизм (Лелуш, Триер, Шахин, Моретти) и ностальгия по старому кино (Цай Минлян, Кончаловский). И тот и другой мотивы присутствуют в новелле Эгояна «Арто: двойной счет», но при этом она отличается от остальных поэтическим оптимизмом и верой в будущее киноискусства.
«Поклонение»
Две подруги сговорились пойти вместе в кино, но потерялись и оказались в разных залах одного мультиплекса. Одна шлет SMS другой: «Извини, я попала не на тот фильм». Ответ: «А что ты смотришь?» В одном зале идет «Жить своей жизнью» Годара, где героиня-проститутка Анны Карины, роняя слезу, смотрит немой шедевр Дрейера «Страсти Жанны д'Арк» и уподобляется святой. Любимая «новой волной» ситуация зеркальных отражений – «кино в кино». Идут как раз фрагменты дрейеровской картины с крупными планами Марии Фальконетти и Антонена Арто. В другом зале – «Страховой агент» самого Эгояна, который содержит эпизод, когда работающая в цензурной комиссии героиня оказывается в кинозале на просмотре эротического фильма. Ситуация «кино в кино» иронически снижается, но одновременно возводится в квадрат или даже в куб. Девушка открывает свой роскошный мобильник, инкрустированный чуть ли не бриллиантами, и пишет: «Арто прекрасен». Получает ответ: «Как прекрасен?» Тогда она снимает портрет героя на телефон и посылает подруге. То есть даже если в кинозале сидят один негр и, образно выражаясь, три калеки-киномана, повода для пессимизма все равно нет. Кино не умирает, оно вписывается в систему новых медиа и технологий – так же как Дрейер вписан в Годара, Годар – в Эгояна, высокая классика – в мобильный телефон, и так будет всегда, до скончания веков.
«В диаспоре нет пространства, а территорией становится культура»
Атом Эгоян снова был в Москве – ради премьеры «Арарата». Но разговор мы записали в Канне как раз перед этим визитом.
– Почему именно сейчас вы сняли фильм об армянском геноциде?
– Я давно намеревался это сделать. Мои дед и бабушка остались сиротами во время геноцида и были воспитаны в Египте. Родители переехали в Канаду, ассимилировались, но сохранили память о трагедии своей родины. В детстве я слышал историю покушения на турецкого дипломата, которое совершил армянский террорист: эта история в измененном виде вошла в картину. Почему именно сейчас? Я почувствовал себя достаточно сильным, чтобы сделать свой самый личный фильм.
– Почему вы не стали снимать историческое кино, а обратились к сложной структуре, соединяя настоящее с прошлым?
– Я быстро понял, что невозможно снять просто исторический фильм. Если о холокосте сохранилось множество документов и до сих пор продолжают поступать все новые свидетельства, то о резне, произошедшей почти столетие назад в Анатолии, очень мало достоверно известно. Я не хотел показывать, что там случилось. Я говорил о подозрениях. Я представил себя восемнадцатилетним парнем, который, как герой моего фильма, несет в себе комплекс семейных преданий и память о древней, как миф, трагедии. Поэтому я решил снять «фильм в фильме» и рассказать о людях, которые делают кино на эту болезненную тему.
– Сюжет «фильма в фильме» связан с судьбой армянского художника Арчила Горки…
– Он принял этот псевдоним уже в Америке. Горки – величайший художник, ребенком переживший геноцид и создавший полотна, в которых заключен секретный код всей армянской культуры.
– Что для армянской культуры значила эмиграция?
– Язык и культура обычно связаны с территорией. Но в диаспоре нет пространства. У зарубежных армян нет своей земли, но именно поэтому территорией для них становится культура. То, что показано в фильме, – это своего рода инсталляция Арарата, миф, опровергающий историю, которая, как известно, пишется завоевателями. Победителями же в духовном смысле нередко оказываются проигравшие. Армянская диаспора вызвала к жизни такие мощные фигуры, как Уильям Сароян и Шарль Азнавур.
– Последний играет в вашем фильме режиссера по фамилии Сароян.
– Азнавур – самый известный армянин в мире. И я хотел дать ему знаковую роль. Это был еще один довод, чтобы не снимать чисто исторический фильм: я плохо представляю Азнавура в роли анатолийского крестьянина.
– Но ведь есть и реальная Армения, со своей территорией и населением…
– Бесспорно. Россия с самого начала признала факт геноцида, и армяне, связанные с Россией, оказались в совершенно иной ситуации. И там есть выдающиеся мастера культуры: хотя бы Параджанов. Но это, повторяю, совсем другая ситуация, чем та, о которой идет речь в фильме.
– Ваш фильм вызвал протесты турецких властей…
– Я бы хотел показать его в Стамбуле. Ведь в фильме представлена и турецкая точка зрения на давнюю трагедию. Молодых турок трудно осуждать и требовать от них извинений за прошлое, ибо они ничего об этом не знают, так их учили в школе. Турецкая версия событий такова: никакого геноцида не было, это, мол, пропаганда, а были лишь неизбежные жертвы мировой войны. То есть неизвестно, куда за короткое время исчезли больше миллиона армян, принужденных к депортации. Ложью является и то, что причиной геноцида стал конфликт христианства с исламом. Ведь армянских беженцев приняли в арабских странах.
– Все ваши фильмы говорят об отчуждении в современном западном обществе. В «Арарате» герои менее отчуждены. Связано ли это с тем, что их поддерживает национальная идея?
– Еще в свою раннюю картину «Семейный просмотр» я ввел армянскую тему. Вы правы: фантомная боль, поиск национальной идентичности может поддержать человека. Труднее тем, у кого нет опоры. В других моих фильмах люди скрывают свои проблемы, прячутся от одиночества. Здесь они говорят об этих проблемах, а это способ освободиться от них.