Однажды вечером, когда я встретился с Йорном в «Выдохе кита», меня встревожил его вид, непривычно печальный и сумрачный. Я спросил о здоровье Силде, которая была еще слабовата после пережитого испытания. Но не она оказалась причиной этой внезапной меланхолии, ей-то было день ото дня все лучше. Пытаясь приободрить его, я стал выкладывать подробности о моих пациентах, но глаза его не блестели, как прежде, когда я рассказывал об их причудах, мыслями он был далеко, а когда вернулся ко мне, я как будто прочел в его взгляде вопрос, который слов не хватало высказать. Я растерялся. Быть может, он больше не нуждался в этих сплетнях, чтобы укрепить свою власть. Или занят теперь другими вещами. Поди его пойми.

– В конечном счете, – сказал он мне со вздохом, – чума оказала тебе услугу…

Меня это задело, но я попытался обратить все в шутку.

– Не мне одному, Йорн. Тряпичники тоже изрядно поживились во всех этих пустых домах. Грех было бы не воспользоваться.

– Вспомни, сколько тряпичников полегло в мор…

– Чума ведь не выбирает, косит всех подряд. Мог и я отдать концы…

– Все равно ты мне больше нравился прежним, Гвен. Когда был боязливее и совестливее.

Он тяжело поднялся. Надел пальто и навалился на край стола всем своим весом, чтобы сказать мне последние слова, – так сбрасывают ношу с плеч. Казалось, он принес из неведомых краев, где витал его рассудок, бесконечную печаль и усталость, и я узнал пометы чумы, словно след ее жестокого явления к нам, живым.

– Приходи, когда у тебя и вправду будет что мне сказать интересного, Гвен. А то пока вся эта дребедень, прямо скажем, выглядит жалко…

Я ушел озадаченный.

Перед глазами стоял жест, которым он сопроводил последнюю фразу: как бы отмахнувшись, рука повисла в воздухе, и было в этом глубокое разочарование. Почему же он вдруг изменил правила игры?

Чума увечила не только тела, она всех нас вывернула наизнанку. Вот о чем я размышлял, когда начал обход на следующее утро и шел вдоль канала, машинально отвечая на приветствия горожан, вежливо обращавшихся ко мне: «Здравствуйте, господин доктор». Да, всех, кроме, быть может, немногих, пришедших к этому испытанию во всеоружии, с закаленным характером и холодной головой. Абрахам Стернис, например, не изменился ни на йоту. Столкнувшись с хаосом самых низменных страстей человеческих, поднятых, как муть со дна, эпидемией, он сохранил всегда отличавшую его нерушимую доброту. Пусть он теперь задыхался, поднимаясь по лестнице, его взгляд и его ум, не утратившие своей остроты, были по-прежнему щедро открыты окружающему миру. Кожаный Нос, самоотверженный хирург, тоже, наверно, не изменился бы, переживи он мор. Я долго считал его неспособным на сострадание, но в эту страшную годину он показал всю широту своей души и приносил куда большие жертвы, чем можно ожидать от врача, облегчающего страдания ближних, пока и его не подкосила болезнь. И даже тогда он боролся до конца, держался, уступая пядь за пядью, до последнего своего атома…

Стоило мне вспомнить об этом, как поднялось из груди рыдание, немыслимой силы спазм сотряс меня с ног до головы, и я, пошатнувшись, прислонился к стене на грани обморока. Стая диких гусей, гогоча, пролетела в небе. Длинный клин закрывал собой изрядную часть облаков. Туда ли уходят те, кто покинул нас, в эту нависшую над нами огромную пустоту, что без устали задает ритм нашим жизням, сменяя день ночью? Так говорил кюре нашей деревни, а я в это не верил. Но чего бы я только не дал, лишь бы взмахнуть крыльями и не чувствовать больше этой тяжести, что прижимает нас к земле и дает видеть звезды только в насмешку над нашим бессилием до них добраться.

Я навестил Силде. Ей тоже досталось от чумы, но подлая болезнь не смогла сладить с веселым нравом, оставшимся красной нитью ее дней. Теперь она не жалела сил для вновь прибывших в город семей, и прием Силде оказывала всем одинаковый, будь то щеголь или оборванец, доктор или знахарь, буржуа или Заблудший.

Весь город обновился, методично стирая следы бедствия, едва не погубившего его. Люди – они из плоти, их раны затягиваются дольше, а у иных не заживают никогда.

Теперь, будучи доктором со средствами, я мог буквально следовать предписаниям, запечатленным в книгах по медицине из библиотеки Абрахама Стерниса. Я имел возможность заказывать сколько угодно всяческих ингредиентов, и одной из самых больших моих радостей было ходить на травяной рынок, где я уже знал всех аптекарей, травников и москательщиков. Подножным материалом занимался Игнас – щавель и дикий чеснок растут повсюду. Я же имел дело с веществами благородными: амброй и камфарой, лилейным маслом и розовой эссенцией, редчайшим безоаровым камнем и порошком мумиё, который ценится вдвое дороже золота…

На первом этаже дома Абрахама Стерниса была устроена моя лаборатория: перегонный куб, спиртовка, стеклянные реторты – я ничего не забыл. По моим указаниям Игнас варил и кипятил, толок в ступе, процеживал, смешивал, взбалтывал, в то время как я отмерял крошечные количества на весах, сделанных из самой легкой меди, то и дело поглядывая в открытые передо мной книги. На стене висели неизбежные астрологические таблицы, ибо в книгах сказано, что те или иные операции требуют той или иной фазы луны или освещенности неба для достижения наилучших результатов. Даер к этим опытам остался равнодушен и предпочитал спать в корзинке у печи, просыпаясь, только когда начинал бурлить перегонный куб…

И за все это я теперь мог платить благодаря многочисленной клиентуре – это было одно из последствий эпидемии, люди стали буквально одержимы болезнями, зараза виделась им везде: в воздухе, который они вдыхали, и в воде, которую они пили, в тварях ползучих, и в тварях летучих, и даже в чужом взгляде, когда на них смотрели. Они посылали своих слуг стучаться в мою дверь при первом чихе. Мошна моя все тяжелела, но тяжелы были и эти заботы, у меня ввалились глаза и впали щеки, сбивалось дыхание, напоминал о себе кусочек свинца между ребрами. И потом, все эти экскурсы на границы магии и алхимии, когда я до поздней ночи искал чудодейственные снадобья, это жгучее желание знать, трепет, охватывающий впотьмах от близости всех этих веществ, способных вызвать на выбор мгновенную смерть или медленную агонию, пагубное безумие или тлетворную меланхолию, – все это тоже сказывалось на моем настроении.

Яд от лекарства зачастую отделяет лишь крошечная, едва измеримая разница в весе, меньше скрупула: каждый скажет вам, что дигиталис может и убить, и исцелить, это только вопрос пропорции. Изготовляя сложные лекарства, я мог лишь следовать советам моих предшественников, то есть испытывать их на животных, лучше всего на щенках. Много я их видел, корчившихся на полу, пока мое бесстрастное око фиксировало действие вещества на их нутро. Если, по счастью, щенок поднимался и улепетывал, я делал вывод, что формула верная, и записывал ее в свою тетрадь.

Я знал, что Абрахам Стернис эти опыты не одобряет, но даже не догадывался, до какой степени. Однажды он ворвался в лабораторию и осыпал меня тягчайшими обвинениями. Потрясенный, я вышел ему навстречу и попытался успокоить – но какое там, напрасный труд! Гнев им овладел немыслимый, невероятный для человека столь преклонных лет и обычно такого сдержанного. Он перебил тростью бутылочки с реактивами, вырвал трубку из перегонного куба, разорвал на мелкие кусочки мои записи и бросил их в печь, превратил мое рабочее место в поле битвы, и остановить его было невозможно.

Я вдруг увидел его другими глазами. Я был как-никак практикующим врачом и задался вопросом, какая болезнь печени или разлитие желчи приводит в движение это беснующееся тело, какие преобразования вывели из шаткого равновесия этот мозг, вскормленный столькими книгами, какие грозы сотрясли механизм этого мудрого сердца под давлением вскипевшей от гнева крови. Интересно было бы найти таблетку или эликсир, чтобы умерить буйство флюидов и запустить всю эту машинерию в обратную сторону. Мне было жаль его, моего старого учителя. Я ошибся в нем. Он, не дрогнувший в годину эпидемии, вдруг выходит из себя из-за каких-то трехмесячных щенков.

Быть может, я, сам того не зная, пересек некую грань. Стал хладнокровным, бесчувственным существом, равнодушным к боли, способным вскрывать тела лишь ради изучения анатомии страстей.

Я не собирался отступать перед тростью Абрахама Стерниса. Апеллируя к его разуму, я излагал свои доводы самым миролюбивым тоном, но это лишь усиливало его гнев, он отметал их, точно сбрасывал фигуры с шахматной доски, и слезы катились у него из глаз.

– То, что вы делаете, недостойно врача, это недостойно даже последнего знахаря! – кричал он срывающимся от возмущения голосом.

– Но вы же сами учили меня, что назначение природы – приносить пользу человеку, помните? Много ли потянет один убитый щенок, если на другой чаше весов – лечение людей? Да нисколько, ровным счетом ничего.

– Вы! Вы зверь, а не человек!

– А что, если жизнь этой собачонки позже позволит мне спасти младенца?

– Полноте! Вы сами себе лжете! Вы даже не знаете, чему это послужит! Вы запутались в собственных вымыслах со всеми этими опытами. Берегитесь. Оттуда, куда они вас приведут, не возвращаются!

Наш спор был прерван появлением одного из тряпичников.

Запыхавшийся мальчишка сообщил мне, что Одноглазый тяжело ранен. Оставив старого Абрахама с его оскорбленной добродетелью, я схватил за рукав Игнаса, сбежал по лестнице и прыгнул в лодку, привязанную у наших дверей.

Во Вшивой крепости Одноглазый лежал под вертикальным небом подвешенных шкур, которые принимал в бреду за огромную стаю рыжих облаков. Он упал с высоты. Из левой ноги торчал обломок кости. Я дал ему выпить три драхмы опиума, растворив их в меду, и поднес к его ноздрям раствор камфары, чтобы умерить боль, после чего мы перенесли его в лодку, чтобы отвезти в дом Абрахама. Все тряпичники бежали следом по берегу канала. Саския держала за руку Арно.

Одноглазый был моим ровесником, но сложением куда крепче. Я знал, какое место он занимал в этой артели охотников на ласок. Он лучше всех ставил ловушки, был прирожденным вожаком, а в драках не имел себе равных. Отчасти из бравады, отчасти убеждая самого себя, я поклялся перед всеми, что к весне он будет бегать на двух ногах. Тряпичники, выслушав мое пророчество, серьезно закивали. Ни один из них не позволил бы себе усомниться в моих словах.

Раненого уложили на большой стол в лаборатории. Игнас крепко привязал его кожаными ремнями и заткнул рот кляпом. Из раны на голове вытекло много крови, но она меня не беспокоила. Шесть стежков – и готово дело. С ногой все обстояло куда хуже. Открытая рана и двойной перелом. Большая берцовая кость, сломавшись, пробила кожу у бедра. Кожаный Нос в таких случаях приступал к ампутации не раздумывая. Я же хотел использовать другой метод. Я прочел о нем в одной книге, которую раздобыл на рынке у аптекарей. Абрахам Стернис не был докой в хирургии, к тому же еще не отошел от нашей ссоры. Но он был нужен мне во что бы то ни стало. Теперь речь шла не о домыслах и опытах, а именно о спасении жизни. Он согласился мне ассистировать. Игнас же был счастлив вспомнить жесты, сотни раз повторенные в лазарете Железных садов. Чтобы вправить большую и малую берцовые кости, мне предстояло вскрыть и расширить рану.

Я хорошенько вымыл руки с дистиллятом розовой воды. Первым делом очистил рану от сгустков, промыл спиртом и, осматривая ее, увидел два крошечных осколка кости, один из которых засел глубоко и грозил артерии. Добраться до него было очень трудно, но мне все же удалось его извлечь. Далее – вправить сломанную кость. Остановить кровь. Сшить кожу, оставив дренаж, чтобы кровь не скапливалась в ране. Зафиксировать ногу в неподвижности. Перевязать рану и обложить ногу теплыми кирпичами.

Одноглазый несколько раз терял сознание, его пульс слабел, он был далеко за гранью боли, там, где тело становится одним обнаженным нервом, там, где никому никогда не захочется быть. Операция продолжалась два часа. Все, однако, указывало на то, что она удалась. Мой учитель, думаю, гордился бы мной. Абрахам Стернис мне улыбнулся, Игнас хлопнул меня по плечу и принялся мыть руки, весело насвистывая. Я просидел около больного всю ночь, не смыкая глаз. Утром, измученный, так и уснул у его постели.

Одноглазый не выжил. Рана воспалилась, и гангрена унесла его в считаные дни в ужасных мучениях. Саския навестила его перед самым концом. Она ушла, не сказав ни слова. Я знал, что больше никогда не смогу явиться во Вшивую крепость. Не давши слово – крепись, а давши – держись, так заведено у тряпичников, а я свое слово, как ни крути, нарушил…

Зима принесла по обыкновению в избытке сопливых носов, лихорадок и катаров всех мастей. Однако, как и в прошлом году, установившийся в Антвалсе лютый и сухой мороз больным не благоприятствовал: в принципе, они или выживали, или умирали, а от врача мало что зависело. Окутавший город белый плащ отражался в зеркале замерзших каналов, я обзавелся новыми коньками с настоящими стальными лезвиями, передвигаться из квартала в квартал стало проще. Я любил делать это ночью, с единственной целью двигаться, покрывать расстояния, и тихо скользил вдоль фасадов, глядя, как вился дымок над трубами спящих домов, словно улетали с дыханием сны их обитателей. Иногда я встречал выходивших на промысел тряпичников. Они проверяли ловушки бесшумно, с кошачьей ловкостью, добыча висела на поясе. Мы замирали, глядя друг на друга, точно звери на границах своей территории, и шли дальше каждый своей дорогой.

В одну из таких ночей я рискнул добраться до квартала корзинщиков. Мне хотелось посмотреть, стоит ли еще хижина Матиаса. Матиас, подобно многим другим, не пережил эпидемии – я узнал об этом только в самом конце лета.

Я снял коньки, чтобы пробраться через камыши, – замерзнув, их стебли стали хрупкими как стекло. Снег, покрытый коркой льда, хрустел под ногами и проседал, я увязал в нем по колено. Хижина стояла брошенная, навес обвалился под тяжестью снега. Я толкнул дверь плечом. Внутри ничего не изменилось, только опустела стена, с которой я украл карту. Я сам толком не знал, зачем пришел сюда. Воспоминание о черноволосой девушке, думаю, сыграло тут свою роль, но искал я другое. Я сел на лавку по другую сторону стола, напротив окна – именно там я застал за серьезным разговором Йера и Матиаса. Задумавшись, я вновь переживал неуспех операции Одноглазого, гнев Абрахама Стерниса, череду бед и сомнений, с которыми мне еще предстояло столкнуться. Мне вспомнились старый Браз и моя деревня в Бретани. Потом я долго сидел в потемках, оцепенев от холода, в какой-то прострации, не в силах больше думать ни о чем, и только пар от моего дыхания говорил о том, что здесь, в этой точке мира, есть кто-то живой. Я почти готов был увидеть, как замаячит мой призрак по ту сторону окна. Или толкнет дверь рыжей мордой лиса. Но вместо этого я услышал прозвучавший в тишине вопрос, от которого у меня защемило сердце: где ты, маленький знахарь?

Нигде…

В холоде, во мраке…

Ничего больше не было здесь, в пустом доме под снегом, лишь пустая оболочка, согретая бьющейся в ней теплой кровью с ворохом таких же пустых грез внутри…

Назавтра я пошел в таможню. Йорн просматривал кипы бумаг: ведомости о пошлинах с торговых кораблей, налогах на рынки, на соль, на скотину; всю экономику города он зорко отслеживал, держа ее в своих больших узловатых руках. Он жестом пригласил меня сесть, досмотрел колонки цифр и списки товаров, уселся поудобнее, опершись локтями на стол, положив свою тяжелую голову на сжатые кулаки, и поднял бровь, безмолвно спрашивая, что меня привело.

Я молчал, и он с удовлетворенным видом указал на кучу бумаг.

– Дела налаживаются, как видишь. Три рынка едва справляются с наплывом, деньги от налогов текут рекой. Антвалс никогда так хорошо не жил, казна полнехонька. Каким ветром тебя занесло в такую рань?

– Помнишь, Йорн, бумагу, которую ты показывал мне в Варме?

– Какую такую бумагу?

– Сумму, которую я тебе должен. Как слуга, ты говорил…

– Ах да… выкинь это из головы, Гвен. Для нас с тобой это дело прошлое.

– Сколько в точности?

– Выкинь из головы, говорю, и думать забудь.

– Нет, я как раз об этом думаю. Ты был прав, я твой должник, просто скажи, сколько с меня причитается. Уроки старого Абрахама, атлас Кожаного Носа, расходы на мое бегство прошлой зимой – за все это я с тобой уже расплатился…

– Не пойму я тебя. Мы ведь друзья, не так ли?

– Это ничего не меняет. Я хочу уехать, Йорн.

– Куда это?

– Домой. Скажи мне, сколько я тебе должен. Я понял: если не рассчитаюсь с тобой, не видать мне свободы.

Он откинулся назад, прикрыл глаза, глубоко вдохнул, сцепив руки на затылке. Потом вновь наклонился и вперил в меня взгляд.

– Гвен, ты – Заблудший. Твой дом здесь, в Антвалсе.

– А кто, как не ты, рассказывал мне о других городах… Брюгелюде, например.

– Забудь об этом. Здесь мы с тобой короли. На тебя весь город не надышится. И ты вправду полезен, я только третьего дня говорил об этом бургомистру. Ты здесь на своем месте. Так куда тебя несет?

– Я не могу остаться, вот и все. Я не сбежал во время чумы, это она мной погнушалась. Теперь у меня есть деньги, я могу заплатить тебе долг, и с лихвой.

Йорн развел руками.

– Что же, собственно, мешает тебе уехать?

– Сам не знаю. У нас с тобой был пакт. Я не хочу оставаться в долгу. Думаю, это такое условие. И потом, надо же пройти через таможню, тебе это известно лучше меня. Она повсюду, от ее глаз не скрыться, уж я-то знаю. Выправи мне охранную грамоту, за нее я тебе тоже заплачу.

– Дай мне подумать, Гвен.

– Когда же ты сможешь мне ответить?

– Завтра, дома.

Весь день и следующую ночь я подсчитывал нажитое добро. В конечном счете, Йорн был прав, с моим ремеслом можно озолотиться, хоть с пибилом, хоть без. Даже чума меня обогатила. Не напрямую, нет, но все выздоровевшие, которых я лечил, да и другие рекомендованные пациенты были не из бедных кварталов. И потом, все время учебы у Абрахама Стерниса за мной сохранялась негласная, но прибыльная клиентура. Если продать лабораторию, накопившиеся ингредиенты, книги, которые я покупал на свои средства, выйдет целое состояние. Игнас сможет остаться на службе у Абрахама. Спокойнее будет на душе, знай я, что мой старый учитель не один.

С утра я обошел больных. Потом отправился на суконный рынок купить ткани, которые хотел подарить Силде.

Она и Йорн ждали меня.

Йорн закурил трубку. Он усадил меня напротив, а Силде села между нами.

Я подвинул к Йорну заранее приготовленную бумагу. Сумму я вписал, намного превосходившую ту, которую он требовал с меня в Варме. Он оставил ее лежать на столе, не разворачивая, положив свои большие ладони плашмя по обе стороны.

Силде повернулась ко мне. Она чуть не плакала.

– Мы не хотим этих денег. Правда, Йорн?

– Да, – выдохнул он. – Не хотим…

– Это значит, что я не свободен?

– Тебе самому решать, Гвен. Я говорил об этом с бургомистром и эшевенами. Ты еще некоторое время будешь нужен нам как врач. Они наперечет, сам знаешь, с тех пор как чума выкосила их по всей стране.

– Что? Я вам еще нужен? Сколько времени, Йорн, сколько? Два месяца?

Он покачал своей большой головой.

– Скажи, сколько, Йорн? Три месяца? Еще целых три месяца?

– Четыре. Есть кое-кто на примете, он приедет будущей весной.

– А если я откажусь, что тогда?

– Ничего, ровным счетом ничего. Уедешь, вот и все, когда захочешь. Сегодня. Завтра. Воля твоя.

– Я не понимаю.

– Это не пакт. Мы просим тебя об услуге.

– Хорошо. Четыре месяца. А потом ты дашь мне разрешение со всеми подписями и печатями.

Я пожал ему руку. Вышел из дома. Ярко светило солнце, люди на коньках сновали по каналу во все стороны, я тоже спустился на лед, заскользил от группы к группе. Торговцы продавали копченых угрей, жареные каштаны и вафли, мальчишки гоняли клюшками мяч, прогуливались семьи, катили, звеня бубенчиками, сани. Мне легко дышалось, и даже кусочек свинца, засевший у меня под лопаткой, давно уже привычный, я принимал как частицу этого мирка, скользящего по белым жилам из конца в конец города, и он толкал меня в спину как сгусток чистого счастья.