В той самой горнице, куда в первый вечер привел их Иона, сидели раз утром за столом Ждан Медведь и Ворон. Женщина в заячьей душегрейке принесла, поставила медный кувшин с кипятком, заправленным лесными травами. Разлила по чашкам душистый отвар, улыбнулась и вышла. Голова ее, — заметил Ворон, — была повязана пестрым платком, черные живые глаза смотрели спокойно, ласково.
— Ну, что скажешь, Ворон? — Ждан Медведь отпил отвару, поставил чашку, взглянул. — Как вы здесь очутились: искали или бежали?
— Хочешь сказать — чего искали или от чего бежали?
— Ну.
— Бог его знает. По долгой дороге далеко вперед не видно. Сначала просто бежали. А потом решили место искать, где человеку по-доброму жить в труде можно.
— А бежали от чего?
Ворон молча пожал плечами.
— Можешь не говорить, — Ждан Медведь трудно вздохнул. — И так знаю. Бежали от того, в чем участвовать не хотели. Не могли.
— Не хотели, — кивнул Ворон. — В казнях ни живыми, ни мертвыми, в грабеже — ни богатыми, ни бедными. В опалах — ни гонителями, ни изгнанниками. На пирах — ни пирующими, ни подносчиками…
Ждан Медведь сощурился:
— Местами меняться не хотелось?
— Как это?
— А так. У царя ж, у Ивана Васильевича, милому другу, сам знаешь, век короток. Сегодня ближний, завтра дальний, сегодня могутный, а наутро опальный. Все равно, как у мужика, что лешего отвадить хочет, да орет в лесу во весь голос: «приходи вчера!» Вот у него, у царя Ивана, одно только и есть: «приходи вчера», — никто ему угодить не может.
— А нам все едино, — спокойно поглядел Ворон в глаза хозяину, — что вчера, что сегодня.
— Не сердись, — сказал Ждан Медведь, — знаю, путь у вас был трудный. Хорошо, что теперь здесь. Иона говорил, — разное у вас позади, из разных мест человеки…
Тут Ворон и спросил:
— А ты сам, хозяин, откуда человек?
— А я отовсюду человек. Я, Ворон, везде был. И сюда пришел.
— Тоже бежал? Тоже искал?
— Истомился… Истомился я, Ворон.
— От чего истомился? От душегубства?
Ждан Медведь криво усмехнулся:
— Не шевели этого. Что ты про это знать можешь?
— Не знаю.
— Веришь, Ворон, что человека иной раз на душегубство толкнуть можно насильно?
— Верю. Выпей еще своего отвару, хозяин. Выпей. И не кричи.
— В какую пору и покричать. А то молчи. И под Казанью я бился, и под Астраханью, и в монастырях был тихих, и в лесах темных. И в ватаге ходил у Ермака Тимофеевича на Волге. И ту ватагу оставил…
— А с чего?
— Шалили. А Москва, дело известное, за те шалости когда и гладит, а когда и скребет. Не разберешь. Раз ногайского языка взяли, отослали с казаком к царю. И что ты скажешь! Языку на Москве руки развязали, казаку голову отрубили на глазах у того же у ногайского татарина. Знатен ногаец оказался, не надо было его в полон брать, царя с ногайской ордой ссорить. Не в масть ударили. А попробуй ее угадай — масть. Отряс я прах и ушел. И не жалею. Ермак-то Тимофеевич, слышно, Сибирь воевать ходил…
— А ты б не хотел Сибирь воевать?
— Нет, Ворон, нет. Землица мужикам нужна, кто этого не знает. Да земли новые сохой добывать нужно, не мечом. Пришел, сел на землю — паши, сей. Ворог придет — берись за меч, отбивайся. А первый — не смей.
— Добро, Ждан Медведь. Ермака Тимофеевича, стало быть, ты знаешь. А Кудеяра видел?
— Это какого Кудеяра? С большой дороги добытчика?
— Да.
— Имя его, конечно, слышал. А свидеться не пришлось. Да про Кудеяра многое говорят. Про него и про клады его, что заговорены и закляты, и не взять их никакой силой.
— А ты откуда это знаешь? — Ворон так и впился глазами в хозяина.
— От знающих людей знаю, что сами у того клада были и ушли ни с чем.
— Вот как!
— Да. Желаешь послушать?
— Желаю.
— У края леса, где Кудеяр стан свой держал, на реке Угре, деревня есть. С той деревни три мужика раз в пасхальную ночь пошли в чащу. Стан разбойничий к тому времени давно уж запустел, никого в нем не было, одни развалины, вал, пещера каменная. Ночь темная была, но дошли. У самого вала уж оказались. Вдруг оттуда на них высокий старик с пылающей головней вылез, в белой рубахе до пят, кудлатый, встрепанный, а сам босой. Глаза дикие. Усмехнулся зло. Посмотрел на них, говорит: что ж это вы, мужики-невежи, без всякого яичка в такую ночь пожаловали? Прогнал. Но мужики упорные были. Через год, опять на пасху, опять ночью туда же отправились. С яичком. И опять дошли, и уж через вал перелезли, да у пещеры медведь оказался — цепью прикован. Великан медведь — одна башка с котел на цельную артель. Как он на задние лапы встал, как заревел — в беспамятстве мужики от страха сбежали без оглядки. Ладно. И в третий раз, через год, на светлое христово воскресенье, ночью опять пошли. Запаслись хорошо — и свяченое яичко взяли, и рогатину — на медведя. Но не тут-то было. Еще только к валу подходить стали — вихрь по лесу пошел — все загудело, кусты к земле пригнулись, а меж деревьями верховые замелькали, с посвистом. Обомлели мужики. А тут на них опять тот старик, теперь уже на коне, выскакал, а в руке — пудовый кистень, так и водит им, так и размахивает. Еле ноги унесли. И с того, третьего раза, — закаялись ходить, клад Кудеяров искать.
Посмеялся Ворон, сказал:
— Горазд ты, Ждан Медведь, были и небыли плести. Теперь-то я вижу, в самом деле ты человек отовсюду. А пришел сюда и как жил?
— Пришел по весне. Давно это было. Пять горстей ячменю в сумке принес. Поляну открытую нашел. Чеканом землю пахал. Добро, что у чекана лезвие закалено — острое, с клевцом, и обух тяжел. Спутник со мной был, и Лебедушка мне помогала. Она тогда совсем еще мала была, а все ж старалась. Посеяли ячмень. Жду. Страх меня обуял: а ну, как не выколосится полюшко мое малое лесное? Взошло, заколосилось, — да как! Зерно литое, тяжелое. Земля нетронута, хороша. Тем временем рыбу ловил, на зверей ловушки, силки ставил, земляное жилище на взгорке вырыл, сухое, теплое, жердями его внутри обшил. Осенью деревья валить начали. Зиму они, бывало, перебудут, подсохнут, весной я их запалю — и по гари, по палу опять пашем, сеем. Так и стали мы с зерном. Из беличьих шкур Лебедушке одежу теплую шил, и себе тоже — шапки, рукавицы, тулупчик меховой. Любо! Оно, конечно, тягости великие были. Трудились с зари и до зари. Да зато — ни государя, ни бояр, ни помещиков, ни тиунов, ни переписчиков, ни дьяков — одни мы полные хозяева. Потом и другие человеки беглые сюда прибиваться стали. Легче дело пошло. Соху завели, с железным оконечником, пару коней купили, привели. Теперь их у нас два десятка по дворам стоят… Лебедушка подросла, девка ладная, да теперь забота о ней душу сушит.
— А чего ж она сушит?
Ждан Медведь посмотрел на него, посмеялся невесело.
— С бабами у нас тут плохо, Ворон. Сорок дворов с лишком теперь в Долу стоят, а в половине, почитай, баб нет. Мужик, знаешь, легче с места снимается, бежит, когда он один. И в дороге один — все ничего. А когда он куда добежит, да сядет, да избу построит, да спокойно заживет — без бабы ему невмоготу. Вот и ходят здешние жители из Дола в мир — туда, где люди живут, — жен себе ищут. Иной раз далеко ходить приходится, да не по разу — по два, а то и по три раза ходят, пока не найдут девку, да уговорят, да по лесам сюда приведут. Не всякая девка соглашается, не всякую отец с матерью отпускают. Вдовы безмужние, те легче на подъем, да не везде ее, вдову молодую да пригожую, сыщешь. Вот и приходится порой уговаривать, умыканьем, чтоб убегом, тайно ото всех. А иным еще и венчание подай, с попом, с образом святым, со свечами.
— А у вас в Долу поп есть?
— Есть у нас старенький. Был он поп безместный, от прихода отставленный, мы его к себе привели, чинно по согласию. Венчает молодых, а мертвых отпевает, напутствует. Поп хороший, человечный, голос у него душевный, да очень уж стар. Половину молитв забыл, а книг божественных мало. Одно евангелие, страницы иные в нем выдраны, требник есть и псалтырь ветхая. Зато свечи у нас хороши, воск вместе с медом по дуплам лесным берем, пчелы здесь ведутся.
— А что же Лебедушка? — напомнил ему Ворон.
— Лебедушкой с малых лет привык я ее называть. А имя ей — Анна. Всюду со мной была, всегда мне помочь старалась. И сейчас тоже. Трудолюбива, разумна. Но — в возраст вошла. Замуж ей пора. А каков муж окажется? Есть здесь молодцы, смущают ее. А что поделаешь? Вот и думаешь думу — куда кривая вывезет…
— Смущают?
— Смущают! Ходят, песни поют. Запрещать ей? Боюсь. От запрета хуже будет. Пусть все открыто, просто, чтоб я знал.
— Да. От запрета — хуже. А сам-то ты как?
— Мне жаловаться — грех. Видел же: отвар душистый лесной женскими руками сготовлен, женскими руками подан — так он слаще. Это все сударушка моя Евдокия. Тому уж лет пять, как привел ее. Хороша, покладиста. И нравом тиха, да все с улыбкой. Утешенье, радость.
— А поп ваш где обитает?
— Отсюда, от меня — с полверсты по дороге — избу большую видел?
— Видел. Не изба — хоромы!
— Да. Хоромы. Андрей Выксун строил. Три года ворочал. Из леса вековые стволы возил. Все под одной крышей сделано — и жилье, и рига, и скотный двор. Два года назад дед Андрей помер. Теперь там его сын Василий хозяйничает. В избе комнат десять. В одной поп наш живет. И моленную там же устроили.
— Как же он у вас очутился?
— Говорю, без места оказался поп. От прихода его отставили, заподозрили в ереси. Будто он нестяжательские словеса говорил, что-де священникам, иереям богатство не к лицу, и жизни они должны быть простой, мирной. Правду про него говорили или нет — не знаю. А сам поп Иван — человек душевный.
— Исповедует тоже?
— Нет, Ворон. Исповедовать он, конечно, не исповедует. Боится. В нутро человеческое руками, говорит, лезть не хочу. Если кто сам по душе поговорить желает — это он может.
— По душе?
— Ну, да. Утешение если кому требуется, — Ждан Медведь прищурился. — А может, оно и тебе, Ворон, требуется?
— Не знаю. Может, и утешение. А может — разъяснение.
— Чего тебе разъяснять?
— Не знаю. Как шли сюда, задумываться я начал. Зачем идем? А дальше и того больше: зачем живем?
— Во как!
— Да. Ты вот, Ждан Медведь, знаешь, зачем живешь!
— Знаю, — быстро ответил тот, — знаю. Чтоб Лебедушке моей хорошо было и чтоб хозяюшке моей Евдокии тоже. Для того живу. Их счастье — мое счастье.
— А больше ничего?
Ждан Медведь молча отхлебнул душистого отвара.
— Молчишь? — сказал Ворон. — Молчи, молчи. Да не отмолчишься. Как один проходящий говорил: настанет час — и каждому, кто по белу свету странствует, сказать придется — тебе, телу, в земле лежать, а тебе, душе, на ответ идти.
— На ответ идти боишься?
— Не то, что боюсь. А так — скушно. От безвестности. Хоть бы знать. Потому и разъяснения взыскую. В тоске. Ты вот, Ждан Медведь, в господа веруешь?
— Хочу веровать.
— А ведь я знаю, Медведюшко, почему ты веровать хочешь.
— Ну, почему?
— Игрушкой ты в лапах у сатаны быть не хочешь. Потому тебе и хочется в господа верить. Хочется верить, что жизнь твоя, душа твоя кому-то нужны, кому-то дороги. И страшно тебе, если не нужны никому. Как пузыри на воде — лопнули и пропали.
— Может, и так. Это хорошо — если нужны.
— И еще тебе, Медведюшко, страшно вспомнить, что ты видел и слышал в жизни сей — стон человеческий и крик, и изнурение, и голод, и боль. И исполнилась той боли душа твоя, и возжаждала, и отрясла прах, и бежала в дебри. Да. Бежать-то бежала, а забыть-то не может. Вот потому тебе и смутно, и печально, и страшно.
— Славно ты, Ворон, говоришь. Прямо, как поп наш Иван. Да одно только ты пропустил.
— Чего это я пропустил?
— А то. Боль эту, и тоску человек одним только задавить может.
— Чем?
— Работой. Землю пахать. В ту землю зерно бросать, хлеб растить. Лес валить, избы строить. Жизнь устраивать, себе и другим украшать.
— А надолго ли?
— Навсегда.
— Шутить ты любишь, Медведюшко. Хотелось бы, конечно, навсегда. А на деле — покуда сюда царские доглядчики не придут. А они все ж когда-нибудь придут. Тогда вся краса эта дымом пойдет, а народушко еще дале побежит.
— Хочешь ты, значит, сказать, Ворон, что везде сатана правит. А где ж господь пребывает? И почему он врагу рода человеческого такое попущение дает?
— Не знаю.
— А есть такие, что знают.
— Скажи, Медведюшко, скажи, пожалуй меня, кто знает? Кто эту великую тайну ведает?
— Далеко отсюда жил в давние времена возле земли греческой, человек святой жизни — поп Богомил. Тот поп Богомил написал Тайную книгу. В ней все сказано. Сказано, что был в предвечные времена у господа еще один сын, старший. А Иисус — младший. А старший сын — имя ему было Сатанаил — по правую руку от отца сидел, тот же образ имел, ту же одежду носил, и в доме бога нашего правил. Но возгордился и восстал. И стал сеять в мире зло, и боль, и страдание, и ненависть. И он же, Сатанаил, соблазнил Еву и был ее первым мужем до Адама, и от него пошли по земле носители тьмы, злобы, стяжания и смерти. И все это разлилось неискоренимо. Тогда по воле отца Иисус сковал Сатанаила, отнял у него конец имени — ил — что одним ангелам прилично, и бросил Сатану в бездну. Но даже в бездне пребывая, царит Сатана в мире рассеянным злом. И ждет срока.
— Какого?
— Чтоб выйти ему из бездны и еще раз пойти войной на господа со всем своим сатанинским воинством. И будет то последняя битва тьмы и света, и свет восторжествует. А Сатана будет уничтожен. Навсегда.
— Хорошо бы — навсегда. А что ж человек?
— А человек к тому сроку должен быть готов, за Иисусом идти, в битве святой ему помогать, за добро стоять и все свои силы положить…
— Хорошо поп Богомил учил, царство ему небесное. Но ты мне, Медведюшко, лучше скажи прямо: деньги у вас тут в Долу есть?
— А на что они в Долу, деньги, сатанинское порождение, человеков пагуба? У нас тут деньгами ничего не купишь. Только трудом все добывается. Деньги, бывает, конечно, нужны, если в мир ходить приходится.
— А откуда ж они у вас берутся?
— Каждый, у кого бывают деньги, кто их с собой приносит, в общую мошну кладет. Если ж кто в мир от нас идет, чтоб нужное достать или если кто по бабу желает выйти, — берет из мошны. Сколько мужики приговорят, столько такому и дают.
— Славно это вы придумали.
— А ты, Ворон, чего беспокоишься?
— А как же? Раз вместе жить — хочется все знать. Хорошо у вас. Да не все понятно. Потому и спрашиваю.
— Ну, что еще?
— Да, вот, сейчас прямо подумалось — дурачишь ты меня, что ли, Ждан Медведь?
— Как?
— А вот, смотри. Говоришь же, — лошади у вас есть. А по иным дворам и коровы мычат, это я сам слышал. Да еще и баб из мира мужики ваши беглые сюда потом привозят. А много ли у тех же беглых в кармане денег оказывается, когда они сюда добегут? Алтын — и все. А если у кого полтина — так это хорошо! По себе знаю. У нас у всех четырех, если рубль наскребешь — так с трудом. Значит — гроши. А расходы у вас выходят большие. Откуда ж деньги?
Ждан Медведь распустил губы в улыбке:
— Во все ты, Ворон, вникаешь. Глаз у тебя востер. Да и мы тоже не блаженные. На вьючных лошадях через дебри в мир мед возим, воск, меха куньи, горностаевы, лисьи. Продаем. Хорошо за них платят. Чем дальше отвезешь, тем больше получишь. Это мы тоже в мошну кладем.
Послышались шаги. В горницу вошли Серафима и Лебедушка. Они были обе в заячьих тулупчиках, мехом внутрь, без рукавов, в долгих темных юбках, головы повязаны платочком, в руках плетеные корзинки.
Поздоровались.
— Куда собрались? — Ждан Медведь сдвинул брови. — В лес?
— Ну да, — певуче сказала Лебедушка. — По грибы.
— Смотрите. Дождя не будет?
— А нам нипочем.
Тут Ворон получше рассмотрел Лебедушку. Росту она была невысокого, но статная, ладная. За мохнатыми ресницами — серые глаза, не то испуганные, не то удивленные. Тиха, приветлива, и губы улыбаются, но что-то в ней Ворону почудилось затаенное. Какое-то ожидание? Бог весть! А так — мила, хороша. Уж на что Серафима приятна, глаз радует, а Лебедушка ей не уступит.
Они вышли. Напоследок заметил Ворон, что у дочери Ждан Медведя по спине из-под платочка длинная русая коса змеится — заплетена толсто.
Ждан Медведь запустил пальцы в бороду, спросил:
— Ну, как?
— Хороша у тебя дочка, Медведюшко, ах, хороша. Анной зовут?
— Анной, — Ждан Медведь вздохнул сокрушенно. — То-то и оно, что хороша. Да. Беда.
Вошла Евдокия, взяла кувшин, принесла еще свежего, горячего отвару.
Так они сидели, разговаривали и запивали беседу настоем душистых трав. Видел Ворон — хорошо, истово и мирно житье человечье в Долу Заповедном, но догадывался, однако, что хоть и особые у них тут заботы, — а все ж заботы…