Утром Витька, как и было ему обещано, получил кружку горячего сладкого чая и ломтик хлеба. У землянки уже ждали две грузовые автомашины. Он оказался во второй, среди легко раненных.

Поехали. Медленно светлело. Долго тянулись пригороды; длинные, заледеневшие, засыпанные снегом корпуса, молчаливые, безжизненные высокие трубы без единого дымка, железнодорожные пути, опустелые, брошенные новостройки.

Начался город. На каком-то повороте обогнали небольшой обоз из четырех саней. Громадные, костлявые, отощавшие лошади медленно тянули по снегу непонятный груз. Сначала показалось, — какие-то трухлявые бревна. Уже только вплотную проезжая мимо, Витька разглядел: на широких помостах грузовых саней в несколько рядов, друг на друге — были сложены человеческие тела. Пока не скрылись позади, Витька все глядел, глядел…

Подъехали к большому пятиэтажному дому. Здесь, в подвале, был медсанбат. Машины остановились. Навстречу вышли медсестры, санитары. Стали снимать носилки с ранеными. Витька слез сам. Медленно пошел по лестнице вниз.

Потом их по очереди отвели дальше. Подвал медсанбата был большой, теплый, с комнатами и переходами. По стенам кое-где коптилки. Пол деревянный, чистый. Здесь можно было снять шинель, шапку. Каждому указали место.

Витьке достались носилки у стены. Стена была недавно беленная, пахла известкой. Перед самым носом его по стене проходила тонкая затейливая трещина — хоть и замазанная известкой, а хорошо видная. За те дни, что Витька провел в подвале, он — в слабом красноватом свете коптилок — досконально изучил ее. То представлялась ему эта трещина насмешливым стариковским профилем, то обрывистым горным склоном, то затейливым росчерком пера, то лесным ручьем, то струйкой дыма над снежной равниной. И все это развлекало его, уводило в какой-то другой, неведомый мир.

Продержали Витьку в медсанбате больше недели. Несколько раз его осматривал врач. Каждый день меняли повязку, делали уколы. Кости руки, к счастью, оказались целы, осколок лишь немного задел их.

Однажды ночью Витька увидел во сне зеленую равнину, залитую лучами заходящего солнца. Воздух был напоен медом. Проселочная дорога шла вдоль опушки березового леса. Большие красивые лошади легко тянули по дороге огромный воз свежего сена. Рядом шли загорелые сильные люди, они разговаривали и смеялись. Витька сразу узнал их — ну, да, это были они! — те лошади и те мертвые, которых он видел, когда машины въезжали в город. Но теперь они были совсем другие: они были живыми, и лица их выражали довольство и веселье, и ни одной тени не было на них из прошлого. И лошади были крепкими, здоровыми, и их упругая кожа лоснилась, их большие, как черные сливы, глаза смотрели на Витьку таинственно и ласково.

— Ведь это вы, это вы? — спрашивал он, задыхаясь от радости. — Правда, правда? Вы живы, и счастливы?

— Да, — отвечали люди, — да, это мы.

— Но зачем же было все то, тогда? Зачем была смерть? Зачем были боль и страдание?

— Нет, — отвечали ему, — этого никогда не было. Был только сон. Ни боли, ни смерти не было никогда. И не будет.

— Правда, правда? — уверялся Витька и целовал шелковистую шею лошади, и смотрелся в ее глубокие темные глаза, и плакал от счастья.

— Правда, — кивала она ему, — правда…

Когда рука почти совсем зажила, его выписали с направлением в резерв среднего комсостава.

— Но почему не обратно в дивизию, в свой полк? — спросил Витька.

— Такова инструкция, — коротко ответил военврач. — Распоряжение такое.

Наутро ему предстояло идти в город на улицу Каляева, где помещался комсоставский резерв. Ночью он долго не мог заснуть. В полумраке слышались шорохи, вздохи, поскрипывание носилок, приглушенные стоны. Иногда, мягко ступая, проходила медсестра. Порой то один, то другой раненый подымался, шел в туалет, возвращался. Витькин сосед, сержант с пулевым касательным ранением головы, тоже кое-как встал — пошел. Долго не возвращался. Вернувшись, кряхтел, ворочался, укладывался и тихо, рассудительно жаловался, бормотал про себя:

— Еле справился… Да разве же это хлеб? Это не хлеб — камень… Сколько в нем всего… Сядешь по большой нужде — и хоть плачь. Ребята у нас в роте недаром говорят — у всех, мол, у нас теперь понос в оглоблю. А все от жмыхов, от дуранды… Самая это злая примесь… Все внутри дерет…

Витька сквозь сон слушал — улыбался: «понос в оглоблю»… И придумали же! А ведь верно…

Утром он ушел из медсанбата. Было рано, над городом висела лиловая морозная мгла, которую медленно разгоняло солнце. Из улицы в улицу шел он и слышал все время тихое щелканье, которое то ослабевало, то усиливалось. Что за черт? Наконец понял: в репродукторах, мимо которых проходил, — качался метроном, чтоб граждане знали — радио бдит. Если воздушная тревога будет, или что другое, — граждане услышат.

Он шел через город, заваленный снегами, замерзший, заледенелый, и ему вспоминался «вид Петербурга с птичьего полета», который попался ему на глаза как-то раз в библиотеке, до войны. С птичьего полета… Порой ему казалось если закрыть глаза — он тоже сейчас как птица парит. Во всем теле слабость, легкость. Парит — и город видит. В снегу. И ни дыма над ним от жилья. Одни снега. Да лишь кое-где пожары клоками. Да вокруг — петля огненная. Ледяная. Она такая — и ледяная, и огненная. А еще дале — вокруг — леса, болота, немереные, с вьюгами, с метелями. Вот так-то лучше его оглядывать — с высоты — поймешь тогда хоть слегка — что за сила, что за порыв всего народа вызвали его к жизни из этих чащоб, из лесной тьмы.

Теперь, — соображал Витька, — шагая, — раз в резерв послали, то, видно, потом ему на другой какой участок фронта топать. От города подальше. Увезут.

И тут ему вдруг захотелось на памятник Петра взглянуть. Когда еще потом придется! Конечно, крюк большой выходит… Но — ничего! Он зашагал быстрее. И шел долго. И выходя уже к Неве из-за собора, увидел прежде всего зенитную батарею — орудия, задранные вверх — метрах в ста друг от друга, треугольником, окруженные валами из земли и снега. А дальше к реке, где полагалось быть памятнику — Витька сначала не понял — торчал какой-то холм, весь в снегу.

Ну, как же, — балда! — на памятник любоваться пришел! Да все ведь они, памятники — с лета еще! — песком засыпаны, досками обшиты для сохранности, на период войны — как сказано было! Ах, забыл, забыл…

А вокруг тихо, пустынно, прохожих почти не видать. Витька приблизился, пошел по нетронутому снегу вокруг ограды. Остановился. Он все смотрел на дощатый короб, засыпанный снегом, где в песке, во тьме таился всадник. Странно как-то все выходило… Витька щурил глаза в каком-то забытьи. Здесь ведь уже стоял когда-то один. Про которого вот даже поэма написана. Давно, конечно. Очень давно. Стоял, сжимал кулаки, говорил недоброе, а сам боялся… Ну, да, точь-в-точь — вдруг всплыло в памяти.

В лучах рассвета, бело-бледный, Стоял в веках Евгений бедный…

Чьи слова? Витька поразился. Где он их встречал? Он не мог вспомнить. Только это не Пушкина слова, это уж верно.

Ну, а сам-то он, вот сейчас здесь стоит, он, что — не бедный? Витька только подумал это — и злобно усмехнулся: ну, уж нет!.. Шалишь, черт подери! Тот-то, давний, тот и верно был бедный — спасался. Бегством спасался в страхе от всадника! По потрясенной мостовой, как сказано. А уж Витька — наоборот — всадника, спрятанного в песке — спасать будет. И спасет! Как вот эти ребята-артиллеристы, что возле зениток дежурят.

Он-то, что на вздыбленном коне там в коробе таится, — он, других не спрося, кашу заварил, а мы расхлебывай. Основал, паразит! Город ему, видишь, тут понадобился, а мы теперь отстаивай. От тех, что — будь они трижды прокляты — вокруг, в траншеях засели, пушки навели, обстреливают, бомбят, петлю накинули, блокадой, голодом душат — зубы скалят. Нет, милые, обождите, рано скалитесь… Пусть он там в песке молчит, ждет, но пусть же знает: отстоим, чертушко, такой-сякой. И город отстоим, и тебя заодно.

Витька вдруг заторопился. Кинул еще взгляд на громаду дощатого короба, повернулся, быстро пошел прочь.

С час, наверно, а то и больше добирался до места. На улице Каляева, у ворот, что вели во двор, стоял часовой. Витька показал предписание из медсанбата. Часовой кивнул:

— Проходи.

— А кого тут искать? К кому являться? — спросил Витька.

— На второй этаж иди, к капитану. Он все скажет, как и что.

Витька вошел во двор и увидел длинный трехэтажный корпус. Здание было старое, основательное. По традиции — во все времена, что пролетели над ним — принадлежало военному ведомству. Он долго бродил по сумрачным коридорам второго этажа. Наконец нашел комнату, в которой за столом сидел человек с морщинистым лицом. В петлицах — капитанские шпалы. Глаза его были закрыты.

Витька подошел поближе к столу, поднес правую руку к шапке и бодрым голосом доложил о своем прибытии в резерв среднего комсостава. Капитан открыл глаза.

— Предписание, — тихо сказал он.

Витька подал бумагу. Капитан взял, положил перед собой на стол и долго рассматривал ее. Потом опять взглянул на Витьку и сказал:

— Хорошо. Зачисляешься в седьмую роту, в одиннадцатое отделение. Первый этаж, девятнадцатая комната, в южной части здания, то есть, справа от входа. Понял?

— Понял, товарищ капитан.

— Устраивайся. Коек у нас хватает и матрацев тоже. Ну, а чего остального, — извини, — нет. На довольствие поставим тебя с завтрашнего дня.

— Понял, товарищ капитан, — повторил Витька и пошел к двери. Но капитан окликнул его, вернул к столу.

— Вот что, младший лейтенант, — сказал он, пристально глядя на Витьку черными, странно блестящими глазами, — назначаешься командиром одиннадцатого отделения.

«В жару он, что ли?» — подумал Витька, а вслух сказал:

— Как же так, товарищ капитан? Я ведь только прибыл, ничего не знаю. А там, наверно, кто-нибудь и постарше меня по званию есть. Ничего не получится.

— Молчи, молчи, младший лейтенант, — отмахнулся капитан от Витькиных возражений. — Я тебя утром отделению сам представлю, всех узнаешь. А раз будешь командиром, все тебя будут слушаться, не бойся. Да не в том дело! Главное, что ты молодой, да? А раз молодой, значит — честный, — непонятно заключил капитан. — Иди, давай, устраивайся.

Витька вышел. Он спустился на первый этаж, нашел девятнадцатую комнату. Она почему-то оказалась запертой. Витька стучать не стал. Пошел по коридору искать себе места — где бы пристроиться на ночь до утра. В здании было очень холодно. Комнаты были какие заперты, какие нет. В коридоре становилось все темнее — сквозь стекла над дверьми проникало совсем мало света — день кончался.

Витька медленно брел по коридору, открывал двери, заглядывал. Одна комната была совсем пустая. В другой — голые железные койки, табуреты, столы, стулья — все в беспорядке. В углу кто-то спал на матраце, брошенном на пол. Сильно хрипел. Витька все шагал по коридору, которому, казалось, и конца не будет. Наконец попалось помещение как будто поуютнее. Комната не очень большая, несколько коек стоят аккуратно у стен, да не голые! — с матрацами! Слева — спят двое в шинелях, с наставленными воротниками, сунув руки в рукава, надвинув шапки на нос. И сразу видно — народ толковый, опрятный: ноги байковыми портянками замотаны, а сапоги сняты, бережно под головы положены вместе с вещмешками, как положено. Витька проникся уважением, решил тоже здесь остаться.

Со вздохом облегчения сел в правом углу на койку. Матрац толстый, мягкий. Снял сначала сапоги, положил в головах, потом снял, положил поверх сапог вещмешок, лег. Распустил немного ремень, надвинул на лицо шапку, всунул руки в рукава шинели. Затих. Перед закрытыми глазами его поплыли улицы, которыми шел сегодня. Опять сверкал, искрился снег, и с ясного голубого неба солнце во всю силу посылало яркие лучи на замерзший город. Витька заснул.