1
Омокнул белоснежное перо в чернильницу, стряхнул, приготовился писать, да задумался. Чернильница из розовой морской раковины стояла в серебряном начищенном ободе на столе. Стол — дубовый, темный, чистый без пылинки — придвинут был к широкому окну. Сквозь разноцветные стекла приотворенной рамы синие, красные, желтые лучи падали на стол. В окно смотрел кипарис, и тянуло снизу, со склона, цветущими олеандрами.
Начал писать:
«Если нужным в конце концов сочтено будет послать в Московию еще одного доверенного человека по делам святого престола, то лучше, чтобы человек этот был итальянец по происхождению. Следует выбрать для этой цели мужа скорее пожилого, чем молодого, богобоязненного, серьезного и вместе с тем благодушного.
Предварительно ему следует, если он не бывал в той стране, хорошо изучить характер, нравы, основные законы и требования московитов с помощью людей сведущих.
Вся свита его должна состоять из людей благонравных, благочестивых и приветливых. Особенно важно этому человеку иметь при себе товарищем какого-нибудь очень набожного славянина — католика, дабы не пришлось ему во всем доверяться только переводчикам.
В разговорах с московитами следует избегать надменного и презрительного тона. Не должно также ни в коем случае высказывать желания узнать их тайны и не слишком любопытствовать о делах государственных, которые сейчас, вследствие раздоров, называемых самими русскими смутою, пришли несколько в упадок…»
Отложил перо в сторону, и мгновенно вдруг застлался взор его как бы пеленою. И не видел он некоторое время ни широкого окна, ни кипариса, ни неба Перуджии, но почувствовал себя вновь под русским небом, вдыхая сырой, талый апрельский ветер. Ветер дул над разъезженной дорогой, задирал перья сидевшим на обочинах воронам, отворачивал полы кафтанов всадникам. Конные не торопясь, переговариваясь и поглядывая с любопытством на крепкие, в темной коже, с железными шипами возки, стоявшие на дороге, ехали мимо. Сытые кони тянули ноздрями напоенный весной воздух, ржали, били сильно копытами, поднимая брызги талого снега и воды.
Всадники отъехали немного и остановились. Затем от них отделился один, вернулся и попросил всех путников из возков. Те повиновались и, осторожно, с оглядкой ступая, приблизились к верховым, среди которых выделялся молодой человек в красном кафтане. У него было круглое лицо со светлыми глазами. На длинных кудрях с медным отливом — шафранного сукна шапочка с собольей оторочкой.
— Господа едут в Москву? — громко спросил он по-латыни.
Ширококостый приземистый немец с красным мужицким лицом, в черном берете при этом крякнул.
— Черт меня побери, — пробормотал он, — если я смогу объясняться на этой папистской тарабарщине.
Тогда итальянец выступил вперед и сказал, что господа действительно едут в Москву и что среди них есть весьма искусные и знающие свое дело ювелиры, оружейники, аптекари. Некоторые едут по приглашению самого царя и великого князя Бориса и очень хотели бы знать, с кем сейчас имеют честь говорить.
В свите захохотали, но молодой круглолицый поднял руку и, когда смех прекратился, сказал:
— Царь Борис умер четыре дня назад.
По круглому лицу говорившего прошла судорога. Окружающие молчали и смотрели насмешливо. Один только, с краю, в черной бороде, бледный, с хрящеватым носом, крикнул по-русски, зло:
— А на башках-то шапки держать, с царем и великим князем Дмитрием Ивановичем беседуя, негоже!
Путники низко поклонились. Круглолицый улыбнулся.
— Старания, говорят, соразмерны силам, но желания выше сил, — сказал он. — Бог милосердный и справедливый сделал так, что силы мои возвысились вровень с желаниями, а силы недругов моих умалились. Хочу, чтобы знали вы: взойдя на отеческий престол, буду добросердечен и благосклонен более узурпатора Бориса ко всем, кто желает ехать к нам торговать и промышлять своим ремеслом. Уверен, что и мои добрые русские будут к вам приветливы.
Он кивнул, дернул поводьями и поехал вперед. Свита, теснясь, последовала за ним. Копыта лошадей зачавкали в талой снежной каше. Последним тронулся чернобородый. Он долго бешено смотрел на иноземцев, так и не снявших шапки, стегнул плетью, почти повалился на спину коня, выдохнул тоскливо «Эх-ма!» и пустился догонять отъехавших.
Путники постояли еще и вернулись по своим местам в задумчивости. Кучера закричали, защелкали кнутами, понукая лошадей, и весь поезд возков потащился по дороге. Из-за пригорка выглянула колокольня православной церкви…
Человек с усилием оторвался мыслью от далекой Московии. Он продолжал писать, изредка потирая в раздумье лоб.
«Ибо тут, как на войне, нельзя два раза ошибаться. В Московии пусть посланцы будут скупы на слова, а помыслы их сокрыты, и выражение лиц сурово, даже при оказании милостей.
На Москве есть Немецкая слобода, где живут обычно иноземцы, но нашим людям лучше не жить там, а поселиться в доме у какого-нибудь благомыслящего русского, дабы основательнее изучить нравы и обычаи страны.
Самый удобный путь в Московию из Италии лежит через Каринтию, Австрию, Моравию, Силезию, Польшу, Пруссию, Курляндию и Ливонию. Из Риги можно зимой добраться на санях до Пскова, в котором следует дождаться разрешения ехать дальше.
Смею добавить, что было бы весьма полезно для знакомства с Московией пригласить молодых русских благородного происхождения в Рим для изучения богословия, истории, латинского языка, стихосложения, риторики и прочих наук, а также выписать русские книги…»
Пишущий умел хорошо скрывать свои переживания. Потому и сейчас, когда выводил он эти слова, на лице его не отражалось ничего. Оно все также оставалось слегка сумрачно и замкнуто. Но рассуждение о молодых русских вызвало в нем далекое воспоминание, и вновь на мгновение мысленно покинул он прохладный покой монастыря святого Лоренцо…
В городе, куда прибыли они через несколько дней после встречи на лесной талой дороге, было шумно, по улицам валом валил народ. День был солнечный, какой-то умытый, с редкими на небе облаками, со свежим ветром. На углах кричали горласто, а что кричали — не разобрать. Скакали верховые, и много было малиновых и изумрудных ярких польских платьев, и кое-где проезжали не торопясь черные, в панцирях, польские же рейтары. Русские провожали их непонятными взглядами. Смотрели внимательно, молча и более как будто с любопытством.
На подворье, где остановились путники, было тоже шумно. В ожидании, пока сменят лошадей, итальянец вышел из избы и стал у ворот. Рядом стоял кудрявый юноша, видный собою. Он смотрел на спешащих куда-то людей, и на губах его играла тихая улыбка.
— Царь Федор, — заговорил он без всякого предисловия, поглядев итальянцу в глаза, — нравом был кроток, незлобив, жизни святой. Разумом не блистал, а земля под ним отдохнула. А теперь?
Итальянец понимал русскую речь и слушал не прерывая.
— Ты немец? — сказал юноша. — Откуда?
— Из Рима.
— Знаю, слышал. — Он тряхнул головой. — Ну, что ж, смотри, римский немец, на нашу беду. А беде быть.
— Отчего ж? При царе Борисе…
— Царя Бориса нет, — зло оборвал его юноша, — и говорить о нем не след. Батюшка мой, плача, сказал, что придется теперь московским бунтовать. А за ними и ярославцам, и суздальцам, и новгородцам.
— Зачем же бунтовать?
— А как же? Без этого нельзя. Да ты думаешь, по своей воле? Нет. По своей воле нам нельзя. Бунтовать — не сладко. А нужно.
Итальянец не понимал.
— Не понимаешь? — ласкова улыбнулся кудрявый. — Да, я тоже. А батюшка говорит — непременно бунтам быть. Сироты ж ведь. А как сиротам не воровать?
Итальянец знал уже, что русское слово «воровать» означает всякое бесчестие и преступные дела. Непонятно только было, почему русские упорно называли себя теперь сиротами.
— У вас же был царь? — добивался он от юноши. — Царь Борис?
— Какой он царь! — презрительно скривился тот. — Царь нужен природный.
— А царь Дмитрий Иванович, что идет теперь на Москву и город ваш взял, он — природный?
— Хоть бы бог дал, чтоб был природный, — непонятно ответил кудрявый и на том замолчал и не хотел больше ничего сказать, как итальянец ни выспрашивал.
Пахло талым снегом, навозом. Прошли двое молчаливых забрызганных грязью ратников с алебардами, закинутыми на плечо. Проехал в санях православный священнослужитель, то есть поп, как называют русские. Потом потянулся длинный обоз, и на каждых санях большая, плотная кладь была укутана рогожами, а рядом с лошадьми шагали крепкие чернобородые мужики.
Итальянец покачал головой. Рядом — рукой подать — билась потревоженная чужая жизнь, но проникнуть в смысл ее, чувствовал он, было ему невозможно…
С усилием отогнал от себя и это видение. Заставил себя внимательно всмотреться в кипарис за окном, и вновь, который раз, теплая волна поднялась в нем при виде этой божьей красоты, заключенной в столь совершенную форму.
Решительно взялся за перо, чтоб непременно уж закончить писать о московских делах, но тут раздались шаги, и он понял, что это кардинал.
2
Когда кардинал вошел, писавший встал, склонив голову и ожидая благословения. Кардинал благословил его, окинул быстрым взглядом комнату, пододвинул к столу темный, из гнутого ореха стул, уселся и кивнул ему, чтобы садился тоже.
Он сел и, повернувшись, смотрел на кардинала, ожидая.
Кардинал был для своего сана молод, склонен к полноте, в движениях быстр, ум имел живой. Он интересовался чрезвычайно всем, что касалось Московии, и выспрашивал иногда с настойчивостью о вещах как будто мелких и ничтожных.
— Является ли, по вашему мнению, сын мой, — начал он наконец, — разрушение Московского государства делом нужным для святого престола? Говорите, как всегда, по своему убеждению, даже если вам трудно подыскать доказательства.
— Такое разрушение, ваше преосвященство, не может отвечать интересам святого престола.
— Почему?
— Московское государство является ныне определенной величиной, которую нельзя отвергать во имя интересов Рима и церкви. Если Московия исчезнет, то на всем востоке Европы возникнет хаос, ибо в настоящее время в мире, отец мой, я не вижу иной силы, способной поддерживать порядок там, где в настоящее время его поддерживает Москва.
Кардинал наклонил розовое ухо, словно ему необычайно приятно было слушать то, что говорил его собеседник.
— Так! — он кивнул большой головой, покрытой пурпурной шапочкой, и поглядел черными своими блестящими глазами на говорившего. — А что вы думаете, сын мой, о царе Дмитрии?
— Царя Дмитрия нет в живых, ваше преосвященство.
— Мы знаем, — кивнул опять кардинал. — Нам, однако интересно ваше мнение об этом царе и о причинах его смерти.
— Осмелюсь еще напомнить, что святой престол получил донесение об этих делах от своего доверенного лица, бывшего официально при московском дворе.
— Не упорствуйте, сын мой, и не таитесь, — с нетерпением сказал кардинал. — Донесения упомянутого вами лица воспроизводят события при взгляде как бы из одного пункта, расположенного внутри. Вы же смотрели на них со стороны.
— При взгляде со стороны, ваше преосвященство, составилось у меня мнение, что царь Дмитрий пал жертвою заговора высших, то есть тех, кого называют в России боярами, а также недовольства русских надменностью и бесчинствами польских друзей царя. Опасаясь, перестали в конце концов московские купцы продавать на рынках огнестрельные припасы и оружие польским пришельцам. Не заметил я, однако, среди московских простолюдинов и жителей среднего состояния явственной вражды к царю Дмитрию.
— А какие слухи, сын мой, ходили про царя Дмитрия?
— В предместье Москвы, в одной из тратторий, которые русские называют кабаками, пришлось мне однажды вечером уловить нечто из разговора двух ландскнехтов, то есть немецких наемников, принадлежавших к личной охране царя Дмитрия еще при жизни последнего.
— Что же говорили наемники?
— Один из них объяснял другому, что царь Дмитрий есть истинный сын царя Иоанна. И что если это даже и не так, то сам Дмитрий был убежден, что он Иоаннов сын. Ибо только человек, уверенный в своем царском происхождении, говорил солдат, может допускать те глупости, что он делал. А ловкий пройдоха никогда бы их не совершал, но весьма искусно притворялся и не раздражал бы русских нарушением обычаев.
— Каких же именно, сын мой?
— Некоторые из этих нарушений казались русским весьма предосудительными.
— Гм. Очень интересно, очень интересно.
— Да. Он не почивал, например, после полуденной трапезы по три часа, как прилично исстари считается для русского царя, и не ходил в специальную, излюбленную русскими по причине суровости их климата, парную баню, наполненную удушающим жаром от раскаленных изразцов печей. Весьма возможно, впрочем, что царевич, проведя немало лет в чужих землях, отвык от принятого у себя на родине. Во всяком случае, это весьма возмущало русских.
Кардинал затряс головой.
— Так всегда, сын мой, так всегда, — сказал он. — Самое малое и даже простейшее вызывает при расхождении наибольшее отвращение и даже ярость не только в простонародье, но и в людях образованных. Вы знаете, что жизнь блаженного Августина представляет нам много прискорбных примеров этого.
Оба замолкли, а кардинал, достав из красных складок просторного своего одеяния темные пахучие четки на длинной желтой шелковой нити, долго перебирал их, шепча что-то неслышно.
— Хочу спросить вас еще нечто, сын мой, — сказал он наконец. — Сообщите мне с присущей вам обстоятельностью все, что известно в настоящее время о бедной супруге царя Дмитрия.
— Вы говорите о царице Марине, дочери Сандомирского наместника в Польше Георгия Мнишека?
— Да, именно о ней.
— Покидая три месяца тому назад Московию, я слышал, что царица Марина в Ярославле. Это город на север от Москвы.
— Она в заточении?
— Отнюдь нет, ваше преосвященство. Русские поступили с ней, я бы сказал, великодушно. После переворота и смерти мужа ей лишь указано жить в этом городе, не выезжая никуда. Внутри же его стен в свободе она не стеснена. Я слышал даже, что русские согласны, чтобы она уехала к себе на родину, предварительно отрекшись от всяких притязаний на русскую корону.
Кардинал заметил, что при этих словах говоривший усмехнулся.
— Каким мыслям вы усмехаетесь, сын мой? — спросил он.
— Я подумал, что царица Марина скорее умрет, чем сделает это.
— Почему же вы так думаете?
— Я видел ее въезд в Москву, ваше преосвященство, второго мая 1606 года. Я видел ее лицо в эти минуты и понял, что она согласится взойти на костер, но ни за что не откажется от сана, дарованного ей судьбой. На ее голове, ваше преосвященство, была корона царицы всея Руси.
Кардинал долго молчал, кивая головой, потом сказал:
— Угрожала ли ей опасность во время переворота?
— Передавали, что заговорщики в Кремле, убив царя Дмитрия, ворвались на ее половину и искали ее. Она спаслась будто бы под одеждами одной из своих приближенных дам. Потом опасность миновала.
— Вы называете ее царицей?
— Она пробыла в Москве до переворота всего две недели. Одну неделю — невестой великого князя и царя русского, другую — законной супругой его и царицей Руси. Именовать ее царицей Мариной, ваше преосвященство, кажется мне возможным, хотя бы из сострадания к женщине, вознесенной внезапно на вершину власти почти божеской и столь же внезапно низвергнутой оттуда.
— Благодарю вас, сын мой. — Кардинал поднялся. — Можете быть уверены, что труды ваши, имеющие целью служение вящей славе божьей и святого престола, не останутся незамеченными. Продолжайте свои занятия. Заносите на бумагу замечания и мысли, касающиеся Московии…
— Мне вскоре опять предстоит направиться туда, ваше преосвященство?
— Не думаю, сын мой, не думаю. Мне показалось, что вы… больны этой Московией, а? Заинтересованность в делах московитов, не спорю, помогла вам проникнуть в бытие их глубже других. Но в дальнейшем это может оказаться весьма опасным для вас. Отдыхайте. Трудитесь во славу божью. И постарайтесь вылечиться от своей болезни. Думаю, что строгий монашеский устав ордена кармелитов был бы вам в этом смысле полезен. Хотя бы на время.
Кардинал благословил его и ушел.
Собеседник же кардинала, оставшись один, тяжело опустился на стул и опять обратил взгляд в окно, на кипарис. Он почувствовал себя вдруг старым и больным.
И в этот день ничего уже больше не писал.