Медведь

Плашевский Юрий Павлович

 

I

Медведь был громаден, масти бурой, темной почти до черноты.

Петр Андреевич Толстой смотрел на медведя через низкие перильца из крытой галереи, что шла по дому внутри двора. Медведь, покачивая башкой, бродил в загоне, нюхал бревна, изредка глухо рычал. Подходя ближе, поворачивался боком, скреб когтями землю, искоса, вверх посматривал на Петра Андреевича и на князя Романа, что стоял рядом, посмеивался…

Петр Андреевич трогал завитки парика, покачивал головой, молча улыбался.

У князя Романа принимали его, как коммерции президента и ближнюю к царю Петру персону, с честью и весьма любезно. В его комнату, через день после приезда, внесен был ларец, крытый рыбьим зубом, с узорами, с затейливым замочком. Насыпаны доверху были в ларце червонцы.

Посмеялся беззвучно, глядя на те червонцы: благосклонность Петра Андреевича обрести было не просто, хоть от подарков он никогда не уклонялся. Как и сейчас. Но что от него здесь хотят?

Невольно возникали сомнение и настороженность: явственно ничего не просили, но улыбались со значением.

Нападала на него в эти дни, еще даже как ехал только сюда, в Москву, из Петербурга, томительная задумчивость. Будто кто вопрошал Петра Андреевича о содеянном и прожитом, представляя при том видения, картины из прошлого и предлагал о них судить.

Зачем, думалось, например, нужно было царю Петру в юности предаваться непотребству, скаканию и великому распутству?

Возникали в памяти образы свирепые, странные, лезли в ум, пугая, как встарь, машкерадные рожи, вывороченные овчины, кубки, трубки с табаком, штофы — сани с орущими людьми…

Врывались с царем в боярские хоромы, пили, ели, творили над хозяевами несусветно и пропадали, воя и стеная, будто грешные души в аду, оставляя темный ужас и отупелое недоумение. Страшно, может, более всего было оттого, что непонятно.

Петр Андреевич улыбнулся сумрачно, покачал головой, вздыхая. А потом? А потом буйство молодой крови прошло, да ума прибавилось, но власть осталась, и ею именно и были совершены дела воистину великие.

Его французского королевского величества полномочный в Петербурге посол господин Кампредон сам однажды, тонко и ожидающе улыбаясь, ему одно свое донесение в Париж давал читать, а Петр Андреевич, притворяясь равнодушным и небрежным, читал. Было в донесении с французской краткостью твердо сказано, что Россия нынешняя прежней не в пример и что это неусыпных трудов нынешнего царя результат. А пехота у него лучшая в мире.

Так, покашливал Толстой, лучшая в мире. И из кого ж? А из тех русских детин самых, которые некогда на Москве несмело посмеивались, на машкерадные рожи глядя.

Петр Андреевич шевелил пальцами, смотрел на перстни. Потом встряхивал головой, брал со стола серебряный, на тонкой ножке кубок, наливал кипрского, медленно пил. Отрезал тонкий ломтик пармезанского сыра, раздумчиво жевал, наслаждаясь благородной его остротой.

Приятнее всего, конечно, было бы думать о Лауре, хотя, мысль о ней была связана с печалью.

 

II

От медведя пошли за стол и ели всяких яств и пили вин множество. Кроме князя Романа и Петра Андреевича сидели за трапезой еще трое: худой поп из домовой князя Романа церкви, да князев сын Гаврила, в завитом парике, надушенный, молчаливый, да сотоварищ его, молодой кавалер.

Благословив пищу, поп махнул в рот чарку анисовой, промолвил:

— Ее же и государь наш, говорят, приемлет, — усмехнулся скорбно, занялся лапшой с куриными потрохами.

Гаврила и молодой кавалер пощипывали хлеб, пересмеивались между собой, кидали слова про какую-то княжну Наталью, естеством чистую-де богиню, налегали на данцигскую с пряностями водку. Кавалер улыбался, подрагивал ногой. Тонко звенела шпора.

— Вот, — кивнул князь на Гаврилу и его приятеля, обмахнулся платочком. — Вот. И горя красавцам мало. Богинь им подавай. Да еще, поди, разные мысли думают. А какие? Неведомо. Ты вот, если прямо сказать, Петр Андреевич, знаешь ли, о чем про себя чадо твое думать может?

— Это Иван-то? — Петр Андреевич прищурился, сделал глоток, отставил бокал. — А ничего он про себя думать еще не может. Не дорос. А занятие у него, как и у этих чад, одно: пей да гуляй.

Князь Роман захохотал, еще пуще замахал платочком.

— Умен, Петр Андреевич, — проговорил сквозь смех. — Самую что ни есть подноготную видишь. Ну да ты это умеешь.

Слова показались Толстому зловещими. И хоть говорил он по-прежнему спокойно и поглядывал окрест себя лениво и с благоволением, внутри у него все напряглось. Спрошено все это было, конечно, как бы ненароком, но смысл имело другой, и он пока ускользал от Петра Андреевича.

Поп, наевшись лапши, вздыхал. Умиленно смотрел на пузатый, помятый кое-где с боков серебряный стаканчик. Наконец, решившись, протянул бледную руку, взял, отпил вина, поставил, посмотрел на Петра Андреевича:

— К зелену вину, — тонким голосом сказал, — что на святой Руси сами гоним, привыкли, будто и не грех. А заморское вино — дьяволово лобзание, хоть сладко…

Князь Роман управлялся с громадным куском вареной ревельской ветчины, обильно политой белым соусом. Скосил глаза на попа, ничего не сказал, усмехнулся.

Петр Андреевич улыбнулся одними глазами. Взял большой бокал, пил, смотрел на попа поверх края, чувствовал, как растет в нем раздражение.

— Там, в Европах, не дураки, — смеялся поп. — Что в руки ни возьмут, все до капли выжмут. Мы — где надо, где не надо — бревно суем. Они — доски пилют…

— Оттого что бревен мало, — сказал кавалер, скривил губы.

— Мало, — кивнул поп. — У себя леса извели, теперь к нам ездют.

— Ну и что? — сказал Петр Андреевич.

— А ничего, — быстро ответил поп, — ничего. Что ездют, ладно. Как государь велел.

— Так и быть должно, — медленно проговорил князь Роман, утерся.

— Государь знает, что делает, — сказал кавалер, обвел всех черными глазами, будто чего ожидая…

— Верно-верно, — заторопился поп. — Я разве что другое говорю? Я то ж, что все. Как наш, таких государей в целом свете нет. Он да папа римский такие, кому ж еще…

— Ну! — рявкнул князь Роман, — чего кутья понесла?

Поп сконфузился, замолчал. Гаврила и кавалер смеялись. Кавалер трогал усики, оправлял мелкими движениями белый воротник, обшлага. Петр Андреевич молча тянул кипрское. Оно было терпко, пряно, густого старого настоя, духовито, а без сивухи. Откуда и почему показались ему будто знакомы слова попа про царя да папу римского? Слышаны были когда-то, что ль?

Князь Роман ударил в ладони.

— Гаврила, — сказал он, — голубь, прикажи, чтоб песельницы взошли, потешили.

Повернулся, посмотрел на Петра Андреевича ясным взглядом.

— Верно я говорю?

— Верно, князь Роман, — в тон ему весело сказал Петр Андреевич. — Поглядим, каковы у тебя песельницы.

Девки взошли гурьбой, стали у стены, отмахнули поклон, замерли, помолчали. Девки были сыты, круглолицы, в длинных, до полу, малиновых рубахах, глаза опущены. Поп коротко вздохнул. Кавалер прищелкнул пальцами. Гаврила с хохотком повернулся, заскрипел под ним резной стул. Князь Роман провел по лицу шелковым платочком, сказал:

— Начинайте, чего там…

Девки все стояли, не поднимая глаз. Потом из дальнего угла поднялся голос, тонкий, хватающий за сердце.

Нельзя было сначала разобрать, кто из девок пел. Долгое время голос был одинок, и тем, кто его слушал, было за него будто и боязно, а хотелось все ж, чтоб дрожал он и вздымался подольше.

Вступил хор. Пели про серу утушку, что плыла по синему морю.

Петр Андреевич смотрел на песельниц, сжав губы. Теперь глаза их были подняты, широко раскрыты. Девки глядели прямо перед собой, словно окаменев, не мигая и никого в горнице не видя, а песня лилась будто сама собой, вовсе без их участия, а они так просто только стояли.

Вспомнилось ясно вдруг в эту минуту Петру Андреевичу, что поповские дерзкие давешние слова про государя, подобного римскому папе, читаны им были в свое время в допросных с пытками при страшном розыске по делу царевича Алексея. Комнатный царевичев человек — не Федор ли именем? — сказал, что те слова сам говорил царевич с насмешкой при бегстве у римского цесаря, под Неаполем, в замке Сент-Эльмо.

А на белом острове Да сизый селезень, —

разливался опять одинокий голос, и Петр Андреевич увидел наконец ту, которая пела. Лицо было спокойно и без всякого движения, а глаза смотрели будто на него. То ли потому, что можно было так им, девкам-песельницам, смотреть, прямо уставившись, то ли она и впрямь на него именно глядела и его видела…

Темные ее серые глаза были очень хороши. Смотрясь в них, Петр Андреевич как бы позабыл на время о важном своем воспоминании касательно воровских поповских слов, и даже другие заботы и дела показались ему ничтожными. Он отдыхал, глядя на нее. И князь Роман все это заметил.

 

III

Петр Андреевич потихоньку скучал. Ездили днем по дороге кататься, были в роще, завернули к озеру. На берегу сидели на коврах, глядели на воду. Озеро дремало в зное.

Без привычных дел было пусто, время тянулось медленно.

За ужином сидели долго. Окна были раскрыты. За окнами лежал сад. Было там тихо и темно, изредка шелест долетал от ветвей деревьев, иногда ворочался, глухо вздыхая, медведь. Языки свечей в комнате слабо колебались.

Уже ночью Петр Андреевич пошел к себе. Впереди шел князь Роман с подсвечником. Остановился. У двери заметил Петр Андреевич женскую фигуру в долгом белом платье и в белом же платочке, завязанном не у подбородка, а поверх, на ночной манер. Князь Роман передал ей подсвечник, обернулся:

— Прости, Петр Андреевич, — сказал без улыбки, просто, — велел, чтоб посветила тебе. Час поздний, а девка весела, послушна, здорова и нраву кроткого…

Петр Андреевич молча кивнул. Он узнал песельницу с темно-серыми глазами. Сейчас они казались черными. Князь Роман ушел. Она наклонила голову, держа подсвечник в вытянутой руке, первой вошла в спальню.

Он сел в кресло. Она заперла дверь на ключ, поставила на стол подсвечник и, двигаясь все так же неслышно, не торопясь, начала стелить постель.

Он сидел облокотившись, подперев голову рукой, смотрел на нее. В голове у него слегка шумело от кипрского. Он снял парик, бросил его в угол.

— Как звать? — спросил хрипло.

— Настасьей, — ответила она.

Она уже постелила постель, подошла к столу, дунула, две свечки из трех погасли.

— Оставь, — сказал он. — Подожди.

Она посмотрела на него, непонятная улыбка тронула ее губы.

— Посмотреть хотите? — сказала она, подошла.

— Сядь, — сказал он.

Она подвинула стул, села рядом. Он взял ее руку, погладил.

— Не обижает князь Роман, Настасья?

— Нет…

— А что он, как, князь-то Роман?

— Барин он, а мы в его воле…

— Давно поешь?

— С год уж. Князь Роман заметил. Услышал меня в людской, как я пела, велел петь.

Он смотрел на нее. Она опустила глаза. Свободной рукой взялась за платок, потянула, сдернула. Выгнув шею, тряхнула головой, волосы посыпались, окутали плечи.

Лицо ее было бледно, под бровями лежали тени. Петр Андреевич вздохнул. Отчего все сие так? А она ведь Лауре не уступит, Настасья. Захотела б, обожгла б, наверно, пуще той. Да та весела, вольна. Итальяночка. А здесь зубы стиснув, русская крепостная… По барской, князя Романа, воле…

— Не слышала ты, Настасья, здесь, в доме, от князя Романа или от кого еще слов каких про царя Петра?.. Недобрых слов?..

Вскинула глаза, удивилась чуть.

— Нам слова слушать, замечать, — сказала тихо, внятно, — досуга нет. Мы барские.

Верно сказала. Другого ничего и не ожидал Петр Андреевич. Он все гладил Настасьину руку, а та уже расстегивала на груди платье. Ну, что ж…

— Гаси, — приказал. — Гаси свечу.

Она встала, подошла к столу, дунула. Последний язык пламени погас. Наступила тьма. Обозначились окна. Петр Андреевич сидел в креслах, слушал, как спадали с Настасьи одежды. Желание пробудилось в нем, но все ж оставался в груди странный холод. Он подумал, что совсем зря, по привычке только, спросил ее про князя Романа, не говорил ли тот чего-де о царе. Петр Андреевич обо всем уж сам теперь догадался и князя Романа видел насквозь. Он знал, чего тот от него хочет и о чем с ним рано ль, поздно ль говорить будет.

Он услышал, как Настасья, сбросив с себя все, улеглась в постель. Встал, начал раздеваться. Потом подошел, откинул простыню, наклонился и впился губами в обнаженную, прохладную грудь. Настасья не охнула, не вздохнула даже.

 

IV

Мужики покоряться привыкли только до ближнего бунта, что затеют. Уж это известно.

Петр Андреевич, проснувшись, возлежал на постели, смотрел в окно. Там ширилось, расцветало утро. Далеко нежно играла пастушья дудка.

Он был один. Настасья ушла час назад. И после ночи сей осталась горечь. Он лежал и думал. Он странно и сильно ощущал в себе высоту и надменность. Казалось, все просто, но по-прежнему сознание всего сделанного руками царя Петра на Руси, — было как твердый камень, на который полагалась вся опора.

Кто был к нему близок, знали его руку. Но без них и царю бы Петру не вытянуть. Умрет царь Петр, умрут они — пойдут тогда люди судить их. Скопом. И копать, и рыть, и доискиваться, поди, станут: а что ближние, те самые, которых он золотом осыпал и властью облек, любили ль царя Петра иль нет? Петр Андреевич покачал головой: наверно, нет. Боялись? Пожалуй. А что еще? А чувствовали еще силу его и что он их всех выше. Отчего же? Оттого что понимал — служит России. А они только ему. Поздно пришло предчувствие: не только, кажется, ему. А что сделано — сделано. Или только упрямство сие?

В душе его как бы росла злоба. На что? На то, может, что посреди многолюдства порой будто подымался резкий холодный ветер одиночества. Он встал, накинул халат.

Стукнув тихо в дверь, вошел князь Роман в шелковом персидском халате, большой, белолицый, умно и ласково улыбающийся.

— Как почивали, батюшка Петр Андреевич? — заботливо обратился к гостю. — Хорошо ли?

— Отменно, отец мой, — ответил Петр Андреевич, с новым каким-то интересом окидывая взглядом князя Романа и отмечая про себя с едким злорадством: «А не глуп, ох, не глуп и то сам знает, и в том уверен. И в том ему будет погибель. Ну да поглядим…»

— Из Петербурга отъезжая, государя в добром здравии оставить изволили? — еще заботливее и несколько умеряя ясную улыбку, осведомился князь Роман.

«Ага, торопишься», — быстро отметил про себя Петр Андреевич.

— Государь здоров, бодр, — ответил он кратко и замолчал, ожидая. И дождался.

— Сердцеведцы иные, — широко все по-прежнему улыбаясь, проговорил князь Роман, — мудры, как змии, бывали, а подле себя многого, случалось, не замечали, что другим простым открывалось. И в писании сказано…

— Сказано, князь Роман, сказано, — вздохнул Петр Андреевич и принял вид серьезный. — А про сына моего Ивана тебе что открылось?

— Да боже ж мой! — взмахнул князь Роман руками. — Да и чему открываться…

— Не так, — остановил его Петр Андреевич. — Негоже нам так меж собой, князь Роман. Особенно если в рассуждение взять то, о чем беседовать предстоит. Или не так?

Петр Андреевич взглянул на него тяжело, потянул из кармана табакерку, принялся по ней перстами еле слышно постукивать.

Князь Роман, осекшись, забыл улыбаться и краткое время глядел на него молча, видно что-то соображая. Потом тряхнул головой.

— Верно, Петр Андреевич, — сказал, заскорбел. — А сын твой Иван с месяц тому назад мне на Царицыном лугу на гулянии встретился. Весел был, но в меру, хоть и с Бахусовым участием. И провожать меня увязался. И на том провожании многие мне слова говорил.

— Какие?

Пальцы Толстого вели по-прежнему свой танец по лаковой черной крышке табакерки. Князь Роман задышал тяжело, сказал запинаясь:

— Ты ж не расспросные мои речи слушаешь, и не в застенке мы еще, Петр Андреевич… Просто по любви и приязни уведомить тебя хочу, что воровские речи сын твой Иван говорил, и государя осуждал, и смерть ему предрекал.

Пальцы не дрогнули, и бег их по лаку был все так же равномерен. Князь Роман взглянул на табакерку, усмехнулся:

— И про те слова твоего сына Ивана знаю пока один я.

Он поглядел Толстому в лицо, чтоб тот в сказанном убедился, и тот глаза не отвел и все понял.

— А в остальном все божья воля, конечно, — вздохнул князь Роман, — но и я, грешник, мыслю: земным путем царю Петру Алексеевичу осталось шествовать недолго.

Тут Петр Андреевич счел за благо, опять не отвечая, обратить на князя Романа слегка как бы оцепенелый и даже отсутствующий взгляд и помолчать, как умели молчать одни только, наверно, петровские вельможи, хорошо прошедшие царскую науку. В молчании было некоторое приглашение к дальнейшему.

— Да, — прямо в глаза Петру Андреевичу глядя и оцепенелостью его, кажется, нисколько не обманываясь, продолжил князь Роман, — да, воля. Божья. Если кто, например, захочет укоротить земной путь, царю Петру отмеренный…

— А ты часом, — осипнув вдруг в ту же секунду, сказал Петр Андреевич запинаясь, — а ты, князь Роман, не забыл, с кем говоришь? А то я ведь, — усмехнулся, — я ведь не только коммерц-коллегии президент, а и тайной канцелярии вместе с Ушаковым начальник.

Лицо князя Романа исказилось, но он тут же быстро привел его в порядок.

— А и с кем другим, — по-прежнему ласково и вполне, кажется, собой владея, отвечал, — как не с тайной канцелярии главным начальником и говорить.

— Ну? — проявил Петр Андреевич интерес.

— Вот то-то, что «ну». Скажи лучше, Петр Андреевич, что будешь делать, как умрет царь Петр? А сроки его отхождения в места, где нет ни печали ни воздыхания, — самосильно, с чужой ли помощью, — уже невелики.

— Что ж, — ответствовал опять без определенности Толстой.

— И ты, Петр Андреевич, столь долго царя Петра цепным псом был, что самое теперь тебе время на него кинуться, другим помочь…

— Чтоб к ним на службу перейти?

— На службу иль просто на сторону, чего так…

— Но живот свой спасая?

— Да. И не только свой…

— А тебе, князь, часом тот человек с ножом, которого в Летнем саду, у государева дома, изловили, неведом?

— И чтоб ты того, Петр Андреевич, часом не забыл, что было.

— А что?

— Будто не знаешь. А как ты царевича Алексея Петровича из земель иностранных, куда он бежал, выманил. И его и многих других тем погубил. И прилепили тебе за то имя Июда… Ась?

Петр Андреевич прошелся, понюхал табак, рассыпая крошки на пол, чихнул.

— Да вот, — тихо засмеялся, — слава человеческая.

— О божьей думай, — внушительно сказал князь Роман. Сузил глаза. — Ты, Петр Андреевич, не тяни. Сегодня ж нам надо с тобой обо всем…

— Торопишься?

Князь Роман молча кивнул. Почувствовалось, что уверенность в нем возросла. Он, видно, решил, что Толстой согласен.

— А что? — Петр Андреевич подошел к окну, побарабанил по стеклу пальцами, рассеянно глядя в сад. Обернулся.

— Что? — голос князя Романа пресекся, будто ему сдавило горло. Лицо опять исказилось. — Твой сотоварищ Федька Ушаков, из тайной канцелярии пес, на след напал. Неделя, месяц, всех переловит. Оттого надо поспешить. Всем. И мне тоже. И тебе, Петр Андреевич, чтоб до меня не добрался. Потому что через меня он и до Ивана Петровича, сына твоего, дотянется…

— Ужо, — Петр Андреевич повернулся к окну, будто не расслышав последнее. У него вырвался не то короткий сдавленный смешок, не то всхлип. — Мужика-то опять только с ножом подсылать к Петру Алексеевичу не вздумайте. Дурачье…

— Не бойсь, — князь Роман осклабился, совсем осмелев. — Я разве не вижу. Без меня ироды начудили. Я понимаю: поумнее придумаешь. Без тебя ничего. Потому к тебе…

— Поди, князь Роман, негоже нам много шептаться. Вечером потолкуем. А ты будь как был…

— Господи, да я ж…

Повернувшись, вышел.

 

V

Если Ушаков на след напал, то беспременно всех умышляющих переймет и до князя Романа тоже доберется.

Петр Андреевич отрезал еще пармезану, положил в рот.

Лаура. С ней была отрада, и неотвязные мысли уходили. А теперь? Уехала себе Лаура. Опять, конечно, в Неаполь, откуда тогда ее взял. В тратториях, наверно, опять сидит, пьет вино, танцует, вскидывая тяжелую юбку. И, когда взметывается красный шелк, из-под него резко и тревожно бьет в глаза над краем черного чулка лунный свет тела.

Но чтобы Ушаков до князя Романа доискался и его в крепость упрятал? Нет. То следует отвратить и никоим образом не допустить. Придумал князь Роман про сына Ивана или и впрямь затянуть им его удалось?

Толстой, тихо и легко ступая, беспрестанно ходил по комнате, прикладывался к вину, тонкими ломтями резал сыр, ел. Не спеша подходил к окошкам, поглядывал. Медведя было почти не слышно, только изредка глухо доносились переступание, да тяжкое дыхание, да звяканье цепи.

Хорошо совсем бы было, если б князь Роман вдруг исчез. Растаял, как дым. А про сына Ивана, наверно, он все ж наврал. А если нет? Озноб прошел у Петра Андреевича по плечам, пропал в кончиках пальцев. В памяти мелькнуло страшное лицо Петра, освещенное снизу свечой, в последний день пытки царевича Алексея Петровича. И в последний же день земной его жизни.

Злоба затуманила вдруг Толстому голову. Багровый свет на миг застлал глаза. Кровожаждущая саранча! И все умышляют и умышляют. Царя извести. И ближних его всех тож. И чтоб Петр Андреевич им в том помогал!

Хотел вздохнуть, поперхнулся, закашлялся. И во сне и наяву такие, как князь Роман, видят, чтоб Петербургу быть пусту. Мужиков с ножами подсылают…

Он вспомнил, как в Вене и Неаполе, Амстердаме и Берлине, в иных столицах и прочих городах за границей подымались и поворачивались ему навстречу сановные головы в париках. И в залах с зеркалами и с огнями свечей. И в кабинетах с секретерами, пузатыми лакированными шкафами, гнутыми стульями, за карточными столами. Поворачивались, как входил он, российский посол, и значительные, и заискивающие, и нахмуренные, и просто любопытствующие мины отпечатывались на холеных, глубокомысленных европейских лицах при взгляде на него. И чувствовал, и знал он, Толстой, — оттого это так, что за плечами у него балтийский флот и пехота, которой, по словам Кампредона, равной в свете нет… И сам царь Петр…

И все то князь Роман с сотоварищи в ничтожество привести хотят…

И неужели ж Иван, сын его, с ними? Но если так, то как же случилось, что просмотрел? Оттого что далек сын и все сам, а Петр Андреевич все тоже сам, и по все дни, как говорит царь Петр, в трудах. Но спасти, все равно спасти! Ведь сын! А как спасти, если князь Роман знает, а на князя Романа тайная канцелярия сыск ведет?

Петр Андреевич сел в кресла, закрыл глаза. Отчего не докладывали ему? Сие тоже сомнительно и тревожно. Он почувствовал вдруг усталость. Оглянуться — сколько крови на дороге. И не только холопьей. И царской тоже. Спасти, спасти, твердишь, сына Ивана спасти. Но царь сына своего не спасал, а казни предал. А ты?

Но пусть кровь. Но позади? Или впереди тоже? И отчего так им идти через застенок? История хитра. Истома томит. Петр Андреевич чувствовал, что не только его томит. Может, Петра Алексеевича самого тоже. Но до последнего издыхания, чтоб ни томило, горло каждому перегрызть, кто руку на славу их поднять умыслит.

Во дворе побежали с хохотом, затопали ногами, крикнули: «А медведь — во!»

Петр Андреевич приспустил веки. В Сибири-то, говорят, медведя хозяином кличут. Интересно весьма.

 

VI

Ввечеру опять сидели все и пили.

И Петр Андреевич тоже со всеми сидел, ел, и пил, и смеялся.

И так ловко и открыто смеялся, что никому из глядевших на него и в голову отнюдь даже прийти не могло, что в самое это время мысли его, весьма не веселые, мчались лихорадочно.

Может, притомился? Оттого и исчезновения князя Романа жаждешь. Чего уж там. Просто злоба, наверно, слаба стала, и крови страшишься. Но как сие устроить, чтоб исчез? Даже если и врет он про Ивана… Все равно опасен… Ведь оговорить может…

— Отведайте, Петр Андреевич, вот этого, — наклонился к нему с пузатой зеленой бутылью князя Романа сынок.

Лицо его оказалось совсем близко. Струя вина, искрясь, лилась в чару. Пар душистый поднимался от кушаний, заполнявших стол. Свечей было в комнате много, и горели они ярко. Говор пиршественный весело раздавался вокруг.

Петр Андреевич поднял взор от вина, посмотрел в близкое румяное лицо молодого человека, в выпуклые его красивые глаза. Они ему показались теперь не столь дерзки, как давеча.

— Благодарствую, — он принял чару, отпил. — Благодарствую.

Обожатель прелестей Венериных, конечно, этот князя Романа сынок. А что? На то и создан. Обожай, обожай. А батюшка тебя, смотри, под топор подведет.

Двери распахнулись с шумом. В комнату вкатились кубарем шуты и шутихи. Блеяли по-овечьи, кукарекали, орали. Размалеванные рожи были диковинны и страшны. У одной тощей шутихи по черному платью пятнами шли желтые с красным бубновые тузы, остроносое лицо выкрашено в клюквенный цвет, вокруг тонких губ змеилась белая полоса. Шутиха то плясала, высоко вскидывая голые ноги, то садилась верхом на метлу и с гиканьем носилась вокруг стола. Тьфу, бесовское наваждение, чистая яга… Один глаз у нее был зажмурен, другой раскаленным медным пятаком впивался Петру Андреевичу прямо в душу, соблазнял…

Князь Роман лил в широко открытый рот пахучее огненное вино. Осушив кубок, с треском, весело поставил его на стол, воззрился на шутов, захохотал, указывая пальцем. Те в это время, выстроившись в ряд, перебрасывали друг другу то вверх, то вниз головой маленького карлу. Карла пищал, размахивая ручонками, на сморщенном личике его быстро раскрывался и закрывался зубастый рот. Каждый миг, казалось, он умирал от страха.

Петра Андреевича передернуло. Он отвел глаза от пищавшего, перелетающего с рук на руки карлы и тут же опять наткнулся взглядом на клюквенную образину яги. Закрытый глаз ее еще больше зажмурился. Другим глазом она явственно подмигнула. Это было похоже на сатанинское подталкивание: что делаешь если, так делай, мол, скорее…

Руки у Петра Андреевича вдруг вспотели. Смотреть стало невмоготу. Он тяжело поднялся. Князь Роман сразу тоже вскочил, неверными ногами быстро последовал за Толстым. Нес заплетающимся языком какую-то чепуху, лебезил, поддерживал под локти.

Оба вышли на галерею, отошли от двери, остановились. Вечерний ветерок приятно овевал разгоряченные лица. В комнате продолжались крики, смех. Шуты, кажется, расходились вовсю. Отлучки Петра Андреевича и князя Романа никто и не заметил.

Толстой вытер кружевным платком лицо, глянул вниз. Там, в слабых сумерках, он увидел два красных тлеющих угля. «Ведьмины пятаки», — подумалось кратко.

«Но ведьма ж в комнате осталась, — медленно потянулась мысль. — Да и у нее же один глаз только как раскаленный пятак, а другой закрыт».

Тут же снизу донесся глубокий вздох, будто качнули мехи, и чавканье, и Толстой понял, что медведь стоит вплотную к загородке, как раз под ними.

Он медленно поднял голову. Князь Роман, смежив веки, сладко улыбался, будто в предвкушении чего, шарил рукой в кармане камзола, ища, видно, табакерку. Коленки сего долговязого мужа приходились чуть повыше низеньких перилец галереи…

Толстой оглянулся, медленно передвинулся к князю Роману за спину и изо всей силы толкнул его вниз. Еле слышный взметнулся сдавленный испуганный крик, тотчас же покрытый тяжелым ударом и хрустом ломающихся костей. Медведь заревел, сотрясая окрестность.

Толстой бросился назад. Замирая от натурального ужаса, белый как стена, предстал в раме распахнутых дверей, закричал:

— Упал! Князь Роман упал! Спасите! Огня! К медведю хмельной свалился!

Губы его тряслись. Веселье в комнате вмиг оборвалось. Шуты замерли. Скорбные складки легли у губ краснорожей шутихи. Лик ее сделался простым и старым. Зажмуренный глаз раскрылся. Сын князя Романа, посерев лицом, схватил подсвечник, метнулся к Толстому. Все повалили к дверям. Брошенный впопыхах, тонко пищал карла, силился встать с пола.

…В ту ночь долго Петр Андреевич не мог заснуть. Да и мудрено было. Переполох в доме стоял изрядный. Насилу прогнав, приперев остервеневшего медведя в углу рогатинами, вытащили из загородки останки князя Романа. Изломан был неузнаваемо, но терзаем был уже мертвый — в первый же миг убил его медведь ударом лапы, размозжив голову.

Петр Андреевич скорбел со всеми и снискал от всех домашних, пуще же всего от сына погибшего князя, благодарение за участливость. Посреди всеобщей растерянности показал мудрую распорядительность и весьма уместные подавал советы. Притомившись, однако, в конце, взволнованный и потрясенный печальным сим событием, удалился к себе. Улегся, но долго сон бежал от него. Наконец стал уже забываться, как вдруг послышалось ему за запертой дверью тихое царапанье.

Он встал, отворил. В комнату неслышно скользнула Настасья.

— Пусти к себе, барин, — прошептала, — отблагодарить тебя хочу.

Он молчал. Она прижалась к нему. Он почувствовал ее груди. Наклонилась и, вздрагивая, еле слышно прошелестела в самое ухо:

— За то, что убил его, утомлю тебя слаще всех. Узнаешь Настасью.

Подавленные слезы слышались в голосе ее, отчаяние, решимость и злая радость.

Он все молчал, но она уже обожгла его.

— Я видела, я одна видела, батюшка Петр Андреевич, — лепетала она, — как ты июду-кровопийцу смерти предал, куда и дорога ему…

Напоследок, уже теряя голову под нахлынувшей бешеной страстью, Петр Андреевич с трудом выдавил из себя:

— А не боишься, что видела?

— А не боюсь, батюшка, потому что мы, дворовые, знаешь, упорные, нас хоть режь, хоть на огне жги, молчать будем до смерти… Ну, иди же, — она скользнула на постель.

 

VII

Лошади весело бежали по мягкой дороге. Петр Андреевич возлежал, откинувшись на подушки кареты, и покойно следил, как проходили мимо тронутые осенним золотом подмосковные леса.

Березы желтели, казалось, с какой-то радостью, и даже шелест их был теперь покоен. Зеленые, слегка только потемнев, высились дубы. Начинал рдеть подлесок. Соломенными ломкими стрелами, поблекшая, выгоревшая выбивалась из-под кустарника трава. Небо, глубокое и чистое, тоже дышало покоем.

Дорога пошла наизволок, взбежала на возвышенность. Оттуда открылась даль. Справа стальной синью мелькнуло озерцо. Косяк гусей, набирая высоту, летел навстречу. Чем выше уходили птицы в небо, тем, казалось, летели легче, будто сбрасывали с себя тяжесть земную.

Петр Алексеевич, конечно, царь, но и человек! И жесток бывал и неправеден. Но самоотвержения, и силы, и всежизненного служения России единой, как им понята сия Россия была, изъять не сможет у него никогда и никто. И за то одно с десяток князей Романов в пасть звериную кинуть можно.

Вниз карета пошла быстрее. Солнце светило ярко, вовсю, но жары не было, и от всего вокруг веяло миром. И летели нити паутины. А редкие вскрики птичьи, доносившиеся иногда то из одного, то из другого перелеска, были глуше и прощальнее.

И ехал так Петр Андреевич Толстой посреди ясного осеннего дня, и выросла вскоре перед ним Москва, и оттого перешел он наконец от успокоения к некоторому оживлению. Малый роздых в подмосковной княжеской вотчине остался позади, и привычные дела и заботы государственные готовы были обступить его снова. И был он, кажется, этому рад.

А медведя, порешившего безвременно князя Романа, пристрелил из пистолета молодой кавалер, сына княжеского приятель.