От медведя пошли за стол и ели всяких яств и пили вин множество. Кроме князя Романа и Петра Андреевича сидели за трапезой еще трое: худой поп из домовой князя Романа церкви, да князев сын Гаврила, в завитом парике, надушенный, молчаливый, да сотоварищ его, молодой кавалер.

Благословив пищу, поп махнул в рот чарку анисовой, промолвил:

— Ее же и государь наш, говорят, приемлет, — усмехнулся скорбно, занялся лапшой с куриными потрохами.

Гаврила и молодой кавалер пощипывали хлеб, пересмеивались между собой, кидали слова про какую-то княжну Наталью, естеством чистую-де богиню, налегали на данцигскую с пряностями водку. Кавалер улыбался, подрагивал ногой. Тонко звенела шпора.

— Вот, — кивнул князь на Гаврилу и его приятеля, обмахнулся платочком. — Вот. И горя красавцам мало. Богинь им подавай. Да еще, поди, разные мысли думают. А какие? Неведомо. Ты вот, если прямо сказать, Петр Андреевич, знаешь ли, о чем про себя чадо твое думать может?

— Это Иван-то? — Петр Андреевич прищурился, сделал глоток, отставил бокал. — А ничего он про себя думать еще не может. Не дорос. А занятие у него, как и у этих чад, одно: пей да гуляй.

Князь Роман захохотал, еще пуще замахал платочком.

— Умен, Петр Андреевич, — проговорил сквозь смех. — Самую что ни есть подноготную видишь. Ну да ты это умеешь.

Слова показались Толстому зловещими. И хоть говорил он по-прежнему спокойно и поглядывал окрест себя лениво и с благоволением, внутри у него все напряглось. Спрошено все это было, конечно, как бы ненароком, но смысл имело другой, и он пока ускользал от Петра Андреевича.

Поп, наевшись лапши, вздыхал. Умиленно смотрел на пузатый, помятый кое-где с боков серебряный стаканчик. Наконец, решившись, протянул бледную руку, взял, отпил вина, поставил, посмотрел на Петра Андреевича:

— К зелену вину, — тонким голосом сказал, — что на святой Руси сами гоним, привыкли, будто и не грех. А заморское вино — дьяволово лобзание, хоть сладко…

Князь Роман управлялся с громадным куском вареной ревельской ветчины, обильно политой белым соусом. Скосил глаза на попа, ничего не сказал, усмехнулся.

Петр Андреевич улыбнулся одними глазами. Взял большой бокал, пил, смотрел на попа поверх края, чувствовал, как растет в нем раздражение.

— Там, в Европах, не дураки, — смеялся поп. — Что в руки ни возьмут, все до капли выжмут. Мы — где надо, где не надо — бревно суем. Они — доски пилют…

— Оттого что бревен мало, — сказал кавалер, скривил губы.

— Мало, — кивнул поп. — У себя леса извели, теперь к нам ездют.

— Ну и что? — сказал Петр Андреевич.

— А ничего, — быстро ответил поп, — ничего. Что ездют, ладно. Как государь велел.

— Так и быть должно, — медленно проговорил князь Роман, утерся.

— Государь знает, что делает, — сказал кавалер, обвел всех черными глазами, будто чего ожидая…

— Верно-верно, — заторопился поп. — Я разве что другое говорю? Я то ж, что все. Как наш, таких государей в целом свете нет. Он да папа римский такие, кому ж еще…

— Ну! — рявкнул князь Роман, — чего кутья понесла?

Поп сконфузился, замолчал. Гаврила и кавалер смеялись. Кавалер трогал усики, оправлял мелкими движениями белый воротник, обшлага. Петр Андреевич молча тянул кипрское. Оно было терпко, пряно, густого старого настоя, духовито, а без сивухи. Откуда и почему показались ему будто знакомы слова попа про царя да папу римского? Слышаны были когда-то, что ль?

Князь Роман ударил в ладони.

— Гаврила, — сказал он, — голубь, прикажи, чтоб песельницы взошли, потешили.

Повернулся, посмотрел на Петра Андреевича ясным взглядом.

— Верно я говорю?

— Верно, князь Роман, — в тон ему весело сказал Петр Андреевич. — Поглядим, каковы у тебя песельницы.

Девки взошли гурьбой, стали у стены, отмахнули поклон, замерли, помолчали. Девки были сыты, круглолицы, в длинных, до полу, малиновых рубахах, глаза опущены. Поп коротко вздохнул. Кавалер прищелкнул пальцами. Гаврила с хохотком повернулся, заскрипел под ним резной стул. Князь Роман провел по лицу шелковым платочком, сказал:

— Начинайте, чего там…

Девки все стояли, не поднимая глаз. Потом из дальнего угла поднялся голос, тонкий, хватающий за сердце.

Нельзя было сначала разобрать, кто из девок пел. Долгое время голос был одинок, и тем, кто его слушал, было за него будто и боязно, а хотелось все ж, чтоб дрожал он и вздымался подольше.

Вступил хор. Пели про серу утушку, что плыла по синему морю.

Петр Андреевич смотрел на песельниц, сжав губы. Теперь глаза их были подняты, широко раскрыты. Девки глядели прямо перед собой, словно окаменев, не мигая и никого в горнице не видя, а песня лилась будто сама собой, вовсе без их участия, а они так просто только стояли.

Вспомнилось ясно вдруг в эту минуту Петру Андреевичу, что поповские дерзкие давешние слова про государя, подобного римскому папе, читаны им были в свое время в допросных с пытками при страшном розыске по делу царевича Алексея. Комнатный царевичев человек — не Федор ли именем? — сказал, что те слова сам говорил царевич с насмешкой при бегстве у римского цесаря, под Неаполем, в замке Сент-Эльмо.

А на белом острове Да сизый селезень, —

разливался опять одинокий голос, и Петр Андреевич увидел наконец ту, которая пела. Лицо было спокойно и без всякого движения, а глаза смотрели будто на него. То ли потому, что можно было так им, девкам-песельницам, смотреть, прямо уставившись, то ли она и впрямь на него именно глядела и его видела…

Темные ее серые глаза были очень хороши. Смотрясь в них, Петр Андреевич как бы позабыл на время о важном своем воспоминании касательно воровских поповских слов, и даже другие заботы и дела показались ему ничтожными. Он отдыхал, глядя на нее. И князь Роман все это заметил.