– Как же хорошо, что их казнят.

Хильда по-кошачьи потянулась, зевнула, опустила голову на лежавшие на большом столе руки и снова заснула. Небольшой пучок желчно-зеленой соломки приютился у нее на лбу, словно тропическая птичка.

Желчно-зеленый цвет. Его продвигали как основной на осенний сезон, но Хильда, как всегда, на полгода опережала время. Желчно-зеленый с черным, с белым, с зелено-голубым – его близкой родней.

Рекламные слоганы, серебристые и пустопорожние, всплывали у меня в голове мыльными пузырями и лопались с глухими хлопками.

Как же хорошо, что их казнят.

Я проклинала судьбу, по капризу которой мое появление в гостиничной закусочной совпало с приходом туда Хильды. После почти бессонной ночи я слишком плохо соображала, чтобы придумать предлог вернуться к себе в номер – за забытой перчаткой, платком, зонтом или блокнотом. Наказанием за это стала долгая и до смерти скучная прогулка от дверей «Амазона» с дымчатыми стеклами до ступенек из розового мрамора у входа в нашу редакцию на Мэдисон-авеню.

Все дорогу Хильда шла, словно манекенщица на подиуме.

– Какая милая шляпка, ты ее сама сделала?

Я почему-то ожидала, что Хильда обернется ко мне и скажет: «У тебя какой-то больной голос», – но она лишь вытянула свою лебединую шею и вновь нагнула ее.

– Да.

Прошлым вечером я смотрела пьесу, где героиня была одержима злым духом, и когда тот говорил ее устами, голос его звучал так глухо и глубоко, что было невозможно определить, женский он или мужской. Так вот, голос Хильды звучал очень похоже на голос того духа.

Она пристально смотрела на свое отражение в витринах, словно каждую секунду желая убедиться, что все еще существует. Между нами воцарилось гробовое молчание, и я подумала, что это отчасти происходит и по моей вине.

Чтобы нарушить его, я сказала:

– Ужасная эта история с Розенбергами, правда?

Розенбергов должны были посадить на электрический стул поздно вечером.

– Да! – ответила Хильда, и я наконец почувствовала, что затронула человеческую струнку в кошачьем комочке ее сердца. Хильда с чувством произнесла это свое «да», когда мы уже ждали остальных в утреннем полумраке похожего на склеп конференц-зала. – Просто ужасно оставлять таких людей в живых. – Она снова зевнула, и внутри ее бледно-оранжевых губ открылась непроглядная тьма.

Я, как зачарованная, глядела в эту темную пещеру на ее лице, пока ее губы не сомкнулись, не зашевелились и злой дух не провозгласил из своего логова:

– Как же хорошо, что их казнят.

– Ну-ка, сделай-ка нам улыбочку.

Я сидела в кабинете Джей Си на обитом розовым бархатом канапе, держа в руке бумажную розу, и смотрела на фотографа из журнала. Я была последней из двенадцати на фотосессии. Я попыталась спрятаться в дамской комнате, но ничего не вышло. Бетси заметила мои ноги под дверью кабинки.

Мне не хотелось фотографироваться, потому что я была готова расплакаться. Сама не знала отчего, но была уверена, что если кто-то со мной заговорит или слишком пристально на меня посмотрит, из глаз у меня брызнут слезы, из горла вырвутся рыдания, и я прореву целую неделю. Я чувствовала, что на меня накатывают слезы, что они вот-вот вырвутся наружу, как выливается вода из доверху налитого стакана.

Это была последняя фотосессия перед тем, как журнал отправится в печать, а мы вернемся в Талсу, Билокси, Тинек, Кус-Бей или откуда мы там прибыли, и мы должны были сняться с реквизитом, указывающим на то, кем мы хотим стать.

Бетси снялась с кукурузным початком, чтобы показать, что хочет стать женой фермера, Хильда – с безволосой и безликой головой манекена, чтобы показать, что хочет делать шляпки, а Дорин – с вышитым золотом сари, чтобы показать, что хочет отправиться волонтером в Индию (чего она, по ее словам, не хотела, ей лишь хотелось заполучить сари).

Когда меня спросили, кем я хочу стать, я ответила, что не знаю.

– Нет, ты знаешь, – настаивал фотограф.

– Ей хочется, – остроумно заметила Джей Си, – стать всем на свете.

Я сказала, что хочу стать поэтессой.

Тут все принялись искать, что бы дать мне в руки.

Джей Си предложила мне томик стихов, но фотограф категорически отверг это – слишком уж очевидно. Нужно было что-то такое, что вдохновляет на поэзию. Наконец Джей Си вытащила из своей очередной шляпки одинокую бумажную розу на длинном стебле. Фотограф принялся возиться со своими ослепительно-белыми софитами.

– Покажи-ка, как ты счастлива оттого, что пишешь стихи.

Я уставилась сквозь изгородь из листьев гевеи на подоконнике Джей Си на синее небо за окном. Там справа налево плыли какие-то бутафорски аккуратные облачка. Я впилась глазами в одно из них, словно, когда оно скроется из виду, могла бы скрыться вместе с ним. Я чувствовала, что очень важно держать линию рта ровной.

– Улыбочку.

Наконец послушно, словно губы чревовещателя, мои собственные губы начали загибаться вверх.

– Эй, – запротестовал фотограф, внезапно почувствовав неладное, – похоже, ты вот-вот расплачешься.

Сдерживаться у меня не осталось сил. Я уткнулась лицом в розовую бархатную спинку канапе Джей Си, и в комнату с огромным облегчением хлынули соленые слезы и жалкие рыдания, копившиеся во мне все утро.

Когда я подняла голову, фотограф исчез. Джей Си тоже испарилась. Я чувствовала себя бессильной и преданной, словно шкура, сброшенная каким-то ужасным зверем. Было облегчением избавиться от зверя, но он, похоже, забрал с собой мой дух и все остальное, что смог утащить.

Я полезла в сумочку за позолоченной косметичкой с тушью, тенями для век, тремя оттенками помады и зеркальцем. Оттуда на меня смотрело лицо, как из-за решетки тюремной камеры. Похоже, по нему долго били. Оно опухло, было все в подтеках, а уж о цвете и говорить нечего. Это лицо нуждалось в воде, мыле и христианском милосердии. С упавшим сердцем я стала приводить его в порядок.

Выдержав достойную паузу, в кабинет впорхнула Джей Си с охапкой рукописей.

– Это тебя позабавит, – сказала она. – Читай на здоровье.

Каждое утро снежная лавина рукописей обрушивалась на пыльно-серые сугробы в кабинете редактора отдела художественной литературы. Люди, очевидно, тайком писали в кабинетах, на чердаках и в школьных классах по всей Америке. Скажем, каждую минуту кто-то заканчивал рукопись. За пять минут на столе редактора появится пять творений. За час – шестьдесят, устроившись уже на полу. А за год…

Я улыбнулась, представив плывущую в воздухе воображаемую новенькую рукопись с отпечатанными на машинке словами «Эстер Гринвуд» в верхнем правом углу. После месяца стажировки в журнале я подала заявление на участие в летнем семинаре и мастер-классе одного известного писателя. Ты посылаешь туда рукопись рассказа, он ее прочитывает и решает, можно ли принять тебя в его мастер-класс.

Конечно, это очень маленький мастер-класс. Я отослала свой рассказ давным-давно и до сих пор не получила от писателя никакого ответа. Но была уверена, что обнаружу приглашение на почтовом столике у себя дома.

Я решила, что сделаю Джей Си сюрприз и пошлю ей пару рассказов, написанных на мастер-классе под псевдонимом. А потом однажды к Джей Си лично явится редактор отдела художественной литературы, шлепнет ей на стол мои рассказы со словами: «Вот в этом что-то есть». А Джей Си согласится, примет их и пригласит автора на обед, а автором окажусь я.

– Честное слово, – уверяла меня Дорин. – Этот совсем другой.

– Расскажи-ка мне о нем, – холодно процедила я.

– Он из Перу.

– Они там все коротышки, – отмахнулась я. – И страшные, как ацтекские маски.

– Нет-нет-нет, дорогая, я с ним уже встречалась.

Мы сидели на моей кровати посреди кучи грязных ситцевых платьев, нейлоновых чулок со спущенными петлями и серого нижнего белья. Целых десять минут Дорин пыталась уговорить меня поехать на танцы в загородный клуб с другом какого-то знакомого Ленни, который, как она настаивала, очень отличался от других друзей Ленни. Но я собиралась успеть на утренний восьмичасовой поезд домой и чувствовала, что должна заставить себя собрать вещи.

У меня в голове также витала смутная мысль о том, что если я отправлюсь на всю ночь в одиночестве бродить по улицам Нью-Йорка, то мне наконец откроются какие-то тайны большого города и он озарит меня своим величием. Но я отбросила эту идею.

В те последние дни в Нью-Йорке мне становилось все труднее и труднее решиться сделать что-то. И если я в конечном итоге действительно решала что-то сделать, например собрать чемодан, то лишь вытаскивала свое грязное дорогое барахло из шкафа и комода, раскладывала его на полу, на стульях и на кровати, после чего сидела и таращилась на него в полнейшем недоумении. Казалось, оно обладает собственным упрямым характером и противится тому, чтобы его стирали, сворачивали и упаковывали.

– Это все из-за шмоток, – призналась я Дорин. – Представить себе не могу, что вернусь, а они тут валяются.

– Нет ничего проще. – И со свойственной ей изящной решимостью Дорин начала хватать трусики, чулки, изысканный лифчик без бретелек со стальными косточками – подарок производящей корсеты фирмы, который у меня не хватило духу надеть, – и, наконец, печальную вереницу платьев необычного покроя по сорок долларов за каждое…

– Эй, вот это оставь. Я его надену.

Дорин вытащила из кучи черный кусок материи и бросила мне на колени. Затем, скатав остатки барахла в один мягкий пестрый шар, засунула его под кровать с глаз долой.

Дорин постучала в зеленую дверь с позолоченной ручкой.

Изнутри послышалось шарканье ног и мужской смех, сразу же смолкнувший. Затем дверь приоткрылась, и из нее выглянул высокий парень в рубашке с короткими рукавами и коротко стриженными светлыми волосами.

– Дорогая! – заревел он.

Дорин исчезла в его объятиях. Я подумала, что это, наверное, знакомый Ленни.

Я тихонько стояла на пороге в своем узком черном платье и черной накидке с бахромой, труся больше обычного, но ожидая еще меньшего. «Я лишь наблюдатель», – твердила я себе, глядя, как блондин под руку подводит Дорин к другому мужчине, тоже высокому, но с темными, чуть длиннее, волосами. На том был безупречный белый костюм, светло-голубая рубашка и желтый атласный галстук с ярко сверкавшей булавкой.

Я не могла глаз отвести от этой булавки. Казалось, она излучала яркий белый свет, заливавший комнату. Затем свет втягивался в свой источник, оставляя капельку росы на золотом поле. Я нерешительно выставила вперед ногу.

– Это бриллиант, – произнес кто-то, и вся большая компания рассмеялась.

Я постучала ногтем по стеклянной грани.

– Ее первый бриллиант.

– Дай его ей, Марко.

Марко поклонился и положил булавку мне на ладонь.

Бриллиант ослеплял пляшущими бликами света, словно сошедший с небес кубик льда. Я быстро сунула булавку в свою сумочку с отделкой под черный янтарь и огляделась. На меня смотрели пустые, как тарелки, лица, и, казалось, никто не дышал.

– К счастью, – на моем предплечье сомкнулась сухая и цепкая рука, – я сопровождаю эту даму весь вечер. Возможно, – искорка в глазах Марко погасла, и они сделались черными, – я окажу некую небольшую услугу… – Кто-то рассмеялся. – Стоимостью в бриллиант. – Он еще сильнее сжал мою руку.

– Ой!

Марко убрал ладонь. Я посмотрела на свою руку. На ней багровел след от большого пальца. Марко пристально наблюдал за мной. Потом указал на другую сторону моей руки.

– Глянь туда.

Я опустила взгляд и заметила еще четыре отпечатка.

– Вот видишь, я совершенно серьезно.

Неширокая и то появляющаяся, то исчезающая улыбка Марко напомнила мне змею, которую я дразнила в зоопарке в Бронксе. Когда я постукивала пальцем по прочному стеклу клетки, змея раскрывала свои похожие на половинки циферблата челюсти и, казалось, улыбалась. Затем она упрямо бросалась на невидимую преграду, пока я не убирала руку.

Раньше я никогда не встречала женоненавистника. Я определила, что Марко – женоненавистник, потому что, несмотря на находившихся в комнате манекенщиц и старлеток с телевидения, он обращал все внимание только на меня. Не по доброте и даже не из любопытства, а только оттого, что меня ему случайно «сдали», словно карту из колоды одинаковых карт.

Музыкант из оркестра загородного клуба подошел к микрофону и начал ритмично трясти маракасами, что подразумевало латиноамериканскую музыку.

Марко протянул мне руку, но я вцепилась в свой четвертый дайкири и не двигалась с места. Раньше я никогда не пила дайкири. А пила я его потому, что этот коктейль заказал для меня Марко и я была благодарна ему за это, поскольку он не спросил, что я буду пить, а я промолчала и теперь пила один дайкири за другим.

Марко взглянул на меня.

– Нет, – сказала я.

– Что значит «нет»?

– Я не могу танцевать под такую музыку.

– Не дури.

– Я хочу посидеть и допить свой бокал.

С еле заметной улыбкой Марко наклонился ко мне, и в одно мгновение мой бокал описал полукруг и оказался зажатым в его ладони. Затем он схватил меня за руку с такой силой, что мне пришлось выбирать – идти с ним танцевать или остаться без руки.

– Это танго. – Марко искусно лавировал вместе со мной между танцующими. – Обожаю танго.

– Я не умею танцевать.

– Тебе и не надо. Танцевать буду я. – Марко обвил рукой мою талию и рывком прижал меня к своему ослепительно-белому костюму. Потом сказал: – Представь, что ты тонешь.

Я закрыла глаза, и музыка обрушилась на меня, словно ливень. Нога Марко скользнула вперед, коснувшись меня, а моя плавно двинулась назад, и мне показалось, что я приклеилась к нему всеми конечностями, двигаясь так же, как он, без всяких усилий. Через какое-то время я подумала: «Для танца не нужны двое, достаточно одного», – и позволила себе клониться и изгибаться, как дерево под порывами ветра.

– Ну, что я тебе говорил? – Дыхание Марко обожгло мне ухо. – Ты просто прекрасно танцуешь.

Я начала понимать, почему женоненавистникам удается выставлять женщин такими дурами. Женоненавистники похожи на богов: такие же неуязвимые и исполненные могущества. Они спускаются на землю, а потом исчезают. Поймать их невозможно.

После латиноамериканской музыки объявили перерыв. Сквозь створчатые двери Марко вывел меня в сад. Из окна танцевального зала лился свет и доносились голоса, но через несколько метров воздвигнутая тьмой стена гасила и глушила их. Под неярким светом далеких звезд деревья и цветы испускали прохладные ароматы. Луна куда-то скрылась.

Калитка в ограде закрылась за нами. Пустынная площадка для гольфа простиралась среди густо поросших деревьями холмов, и я с грустью припомнила знакомую мне обстановку: загородный клуб, танцы и лужайку с одиноким сверчком.

Я не знала, где именно нахожусь, скорее всего, где-то в богатом пригороде Нью-Йорка.

Марко достал тонкую сигару и серебряную зажигалку в форме пули. Сунув сигару в рот, он нагнулся над маленьким огоньком. Его лицо с резко высвеченными переходами света и тени казалось чужим и искаженным болью, словно у беглеца. Я пристально смотрела на него.

– В кого ты влюблен? – спросила я.

Несколько мгновений Марко молчал, лишь открыл рот и выпустил синее колечко дыма.

– Чудесно! – рассмеялся он.

Колечко расширялось и таяло по краям, мертвенно-бледное во мраке ночи.

Потом он произнес:

– Я влюблен в свою двоюродную сестру.

Я ничуть не удивилась.

– Почему ты на ней не женишься?

– Это невозможно.

– Почему?

Марко пожал плечами.

– Она же моя двоюродная сестра. Она собирается стать монахиней.

– Она красивая?

– Ее никто не коснется.

– А она знает, что ты любишь ее?

– Конечно.

Я умолкла. Преграда казалась мне совершенно нереальной.

– Если ты любишь ее, – произнесла я, – то когда-нибудь полюбишь кого-то еще.

Марко швырнул сигару себе под ноги. Земля стремительно наплыла на меня и встретила легким ударом. Между пальцами проступила грязь. Марко ждал, пока я приподнимусь, потом он обеими руками схватил меня за плечи и швырнул обратно на землю.

– Мое платье…

– Твое платье!

Грязь растеклась и прилипла к моим лопаткам.

– Твое платье! – Словно в тумане, лицо Марко наклонилось над моим. Капли его слюны попали мне на губы. – Оно черное, и грязь тоже черная. – Он бросился на меня, словно хотел продраться своим телом сквозь меня прямо в грязь.

«Вот оно, – подумала я. – Вот оно, началось. Если я буду вот так лежать без движения, это случится».

Марко вцепился зубами в бретельку у меня на плече и разорвал платье до самого пояса. Я увидела, как мелькнула голая кожа, словно бледная завеса, разделяющая двух смертельных врагов.

– Шлюха! – с шипением ворвалось мне в уши. – Шлюха!

Пыль рассеялась, и я увидела поле битвы целиком. Я начала вырываться и кусаться. Марко прижимал меня к земле.

– Шлюха!

Я врезала ему по ноге острым каблуком туфли. Он чуть повернулся, ощупывая место удара. Потом я сжала пальцы в кулак и врезала ему по носу. Это походило на удар по бронированному поясу линкора. Марко сел. Я начала плакать. Он вытащил белый платок и промокнул им нос. На светлой ткани расплылось темное пятно, как от чернил.

Я облизала соленые костяшки пальцев.

– Где Дорин?

Марко пристально смотрел куда-то за площадку для гольфа.

– Где Дорин? Я хочу домой.

– Шлюхи, все шлюхи, – говорил Марко, казалось, самому себе. – Да или нет – одно и то же.

Я толкнула его в плечо.

– Где Дорин?

Марко фыркнул:

– Валяй на стоянку и поищи на задних сиденьях всех машин. – Он вдруг резко обернулся. – Мой бриллиант.

Я поднялась на ноги и откуда-то из темноты вытащила свою накидку. Потом пошла прочь. Марко вскочил на ноги и преградил мне путь. Затем он нарочито медленно утер пальцем расквашенный нос и двумя мазками измазал мне щеки кровью.

– Я своей кровью заработал этот бриллиант. Верни его.

– Я не знаю, где он.

Но я прекрасно знала, что бриллиант лежал у меня в сумочке и, когда Марко повалил меня на землю, она улетела, словно ночная птица, в непроглядную тьму. Я начала подумывать, как бы увести его подальше, а потом вернуться одной и разыскать ее.

Я понятия не имела, сколько может стоить бриллиант такого размера, но, как бы то ни было, я знала, что немало. Марко обеими руками схватил меня за плечи.

– Говори! – приказал он, чеканя каждый слог. – Говори, или я тебе шею сверну.

Мне вдруг стало все равно.

– Он в моей сумочке, – ответила я. – Где-то в грязи.

Я ушла, а Марко остался ползать на четвереньках, ища в темноте еще один маленький кусочек тьмы, скрывавший сияние бриллианта от его бешеного взгляда.

Дорин не оказалось ни в танцевальном зале, ни на стоянке. Я старалась держаться в тени, чтобы никто не заметил прилипшую к моему платью и туфлям траву, а черной накидкой укрыла плечи и голую грудь.

К счастью для меня, танцы почти закончились, и группки людей начали выходить из клуба и направляться к припаркованным машинам. Я шла от машины к машине с просьбой подвезти меня, пока в одном из авто не нашлось для меня место, после чего меня высадили в центре Манхэттена.

В бледно-серый предрассветный час между тьмой и зарей на крыше солярия «Амазона» не было ни души. Тихо, словно грабитель, накинув халат с васильками, я подкралась к краю парапета. Ограждение доходило мне почти до плеч, поэтому я подтащила один из стоявших у стены шезлонгов, раскрыла его и встала на шатавшееся под ногами сиденье.

Сильный порыв ветра растрепал мне волосы. Спящий у моих ног город притушил огни и затемнил здания, словно перед похоронами. Это была моя последняя ночь в Нью-Йорке.

Я схватила принесенную с собой охапку и потянула за бледный хвостик. У меня в руке оказалась эластичная комбинация без бретелек, в процессе носки потерявшая эластичность. Я взмахнула ею, словно белым флагом капитуляции, раз, другой… Ветер подхватил ее, и я разжала пальцы. Белым пятном она уплыла в ночь и начала медленно опускаться на землю. Я подумала, на какой же улице или крыше она обретет покой.

Я снова потянулась к охапке. Ветер налетел, но вдруг стих, и похожая на летучую мышь тень опустилась в сад на крыше пентхауса напротив.

Предмет за предметом я скармливала свой гардероб ночному ветру, и, покачиваясь на его волнах, словно пепел любимого человека, серые клочки уносились прочь, чтобы осесть тут и там, неизвестно где в темном сердце Нью-Йорка.