– Ну конечно, его убила собственная мать.

Я посмотрела на рот парня, с которым Джоди хотела меня познакомить. У него были пухлые розовые губы и детское личико, выглядывавшее из-под пышных выгоревших белокурых волос. Звали его Каль, и мне показалось, что это сокращение от чего-то, но я не могла сообразить, от чего именно, разве что от Калифорнии.

– А почему ты так уверен, что именно она его убила? – спросила я.

Каль выставлял себя этаким умником, и Джоди сказала мне по телефону, что он очень классный и мне понравится. Мне стало интересно, понравился бы он мне, будь я той, прежней Эстер. Определить это было невозможно.

– Ну, сначала она говорит: «Нет-нет-нет», – а потом: «Да».

– Но ведь затем она снова утверждает «Нет-нет».

Мы с Калем лежали рядышком на полотенце в оранжево-зеленую полоску на грязном пляже по другую сторону болот в Линне. Джоди и Марк, парень, с которым она встречалась, купались в море. Каль не хотел купаться, ему хотелось поговорить, и мы спорили о пьесе, в которой один молодой человек узнает, что у него болезнь мозга, и получил он ее потому, что его отец крутит романы с разными вертихвостками. В самом конце его мозг, который медленно размягчался, полностью деградирует, а его мать мучается, решая, убить его или нет.

Я подозревала, что мама сама позвонила Джоди и упросила ее вывести меня куда-нибудь, чтобы я целыми днями не сидела у себя в комнате с задернутыми шторами. Сначала я не хотела никуда идти, поскольку думала, что Джоди заметит, как я изменилась, и любой, кто хоть чуть-чуть соображает, решит, что у меня в голове совсем не осталось мозгов. Но пока мы ехали на север, а потом на восток, Джоди не переставая шутила, смеялась и болтала. Казалось, ей было все равно, что я отвечала лишь «Ух ты», «Вот как» и «Да ладно тебе».

Мы жарили хот-доги на стоявших на пляже бесплатных рашперах, и, очень внимательно наблюдая за Джоди, Марком и Калем, мне удалось как раз вовремя подрумянить свой хот-дог, а не сжечь его или не уронить в огонь, чего я очень боялась. А потом, когда никто не видел, я тайком закопала его в песок.

После того, как мы перекусили, Джоди и Марк, взявшись за руки, побежали к воде, я улеглась на спину, глядя в небо, а Каль все распространялся о пьесе.

Я запомнила эту пьесу только потому, что там присутствовал сумасшедший персонаж: все, что я читала о сумасшедших, оседало у меня в голове, остальное же улетучивалось.

– Но главное-то и есть в этом «Да», – говорил Каль. – К этому «Да» она вернется в самом конце.

Я подняла голову и, прищурившись, посмотрела на море, похожее на ярко-синее блюдо – ярко-синее блюдо с грязной каймой. Примерно в километре от каменистого берега из моря торчала большая округлая серая скала, словно остроконечная половинка яйца.

– А чем она его собиралась убить? Я что-то забыла.

Я не забыла. Я все прекрасно помнила, но мне хотелось услышать, что ответит Каль.

– Морфием.

– А ты думаешь, что в Америке можно найти морфий?

Каль на мгновение задумался. Потом произнес:

– Наверное, нет. Это звучит как-то очень старомодно.

Я перевернулась на живот и сощурилась, глядя в другую сторону, на Линн. Над огнем в рашперах и над раскаленным шоссе поднималось дрожащее прозрачное марево, и сквозь это марево, как через завесу чистой воды, я разглядела на горизонте смазанные очертания бензохранилищ, фабричных складов, подъемных кранов и мостов. Зрелище открывалось просто отвратительное. Я снова перевернулась на спину и спросила как можно более непринужденным тоном:

– А вот если бы ты захотел покончить с собой, как бы ты это сделал?

Вопрос Калю явно понравился.

– Я часто об этом думал. Я бы вышиб себе мозги из ружья.

Меня охватило разочарование. Как же это по-мужски – из ружья. Мне едва ли удастся раздобыть ружье. А если и удастся, то придется долго гадать, в какую часть тела выстрелить.

Я уже читала в газетах о людях, пытавшихся застрелиться. Вот только кончалось все тем, что они простреливали себе важные нервы и делались паралитиками или же сносили себе пол-лица, но их от мгновенной смерти каким-то чудом спасали хирурги. Ружье – это, наверное, слишком рискованно.

– А из какого ружья?

– Из отцовского дробовика. Он у него всегда заряжен. Когда-нибудь мне все всего-то и надо будет, что зайти к нему в кабинет и… – Каль поднес палец к виску и скорчил рожицу. – Щелк! – Он выпучил бледно-серые глаза и уставился на меня.

– А твой отец, случайно, не живет рядом с Бостоном? – лениво спросила я.

– Не-а, он обитает в Клактоне. Он англичанин.

Джоди и Марк, держась за руки, подбежали к нам. С них стекала вода, и они принялись стряхивать с себя капли, словно два влюбленных щенка. Мне показалось, что наш разговор услышат слишком много свидетелей, поэтому я встала и притворно зевнула.

– Пойду-ка я поплаваю.

Общество Джоди, Марка и Каля начинало давить мне на нервы, словно тяжелая деревянная колода на рояльные струны. Я боялась в какой-то момент не выдержать и начать рассказывать, что я не могу читать и писать и что я, наверное, единственный человек, который целый месяц не сомкнул глаз и до сих пор не умер от истощения.

Казалось, нервы мои дымились, как горящие рашперы и раскаленное солнцем шоссе. Все вокруг – пляж, мыс, море и скала – колыхалось у меня перед глазами, словно театральный занавес. Мне стало интересно, в какой точке пространства глупая бутафорская синева неба сменяется чернотой.

– Ты тоже поплавай, Каль. – Джоди игриво подтолкнула его.

– Ой, нет, – Каль зарылся лицом в полотенце. – Слишком холодно.

Я зашагала к воде. Под яркими, отвесно падающими полуденными солнечными лучами море казалось милым и приветливым.

Я подумала, что безболезненнее всего – это утопиться, а вот сгореть заживо – хуже некуда. Некоторые зародыши в банках, которых мне показывал Бадди Уиллард, по его словам, были с жабрами. Они находились на той стадии развития, когда напоминали рыб.

Мою ногу окатила мелкая, грязная волна с обильно плававшими в ней конфетными фантиками, апельсиновыми шкурками и водорослями. Позади я услышала глухие удары по песку: ко мне подбежал Каль.

– Поплыли вон к той скале, – показала я рукой.

– Ты что, спятила? До нее же целый километр.

– А тебе что, слабо? – спросила я.

Каль взял меня за локоть и потащил к воде. Когда мы зашли по пояс, он толкнул меня вниз. Я вынырнула, расплескивая воду, глаза у меня щипало от соли. Внизу вода была зеленой и полупрозрачной, как кусок кварца.

Я поплыла по-собачьи, не отводя взгляда от скалы. Каль медленно плыл кролем. Через какое-то время он высунул голову и заплескался на месте.

– Не могу больше, – тяжело пропыхтел он.

– Ладно, возвращайся.

Я подумала, что продолжу плыть прочь от берега, пока у меня не останется сил, чтобы вернуться. Когда я гребла вперед, сердце бухало у меня в ушах, как глухое постукивание двигателя.

Я есть, я есть, я есть.

В то утро я попыталась повеситься.

Как только мама ушла на работу, я взяла шелковый пояс от ее желтого халата и в янтарном полумраке спальни соорудила из него петлю с узлом, затягивавшимся от движения вверх и вниз. На это у меня ушла масса времени, потому что узлы вязать я не умела и понятия не имела, как сделать такой, который не подведет. Потом я стала лихорадочно искать место, куда прицепить конец пояса.

Беда в том, что в нашем доме были какие-то неправильные потолки. Низкие, белые и ровно оштукатуренные, без бросавшихся в глаза крюков для светильников или деревянных балок. Я с тоской подумала о доме, где жила бабушка, прежде чем продала его и переехала жить к нам, а потом к тете Либби.

Бабушкин дом был построен в изящном стиле девятнадцатого века – с высокими потолками, массивными люстрами, уходящими ввысь стенными шкафами с прочными рейками для вешалок и чердаком, куда никто никогда не заходил, забитым сундуками, клетками для попугаев и портновскими манекенами, с несущими балками, толстыми, как корабельные мачты. Но это был старый дом, и она его продала, а я не знала никого, кто бы жил в похожем доме.

После долгого унылого разгуливания с поясом на шее, болтавшимся, как желтый кошачий хвост, я так и не нашла, куда его привязать, села на краешек маминой кровати и попыталась туго затянуть петлю руками.

Но всякий раз, когда я затягивала пояс так туго, что у меня шумело в ушах и кровь бросалась в лицо, мои руки слабели, отпускали петлю, и я снова приходила в себя.

И тут я поняла, что у моего тела имелась масса всяких уверток, например, что мои руки бессильно обвисали в решающий момент, вновь и вновь спасая меня. Вот если бы я могла полностью распоряжаться своим телом, я бы умерла в одну секунду. Мне оставалось лишь просто заманить его в западню, используя весь свой разум, иначе оно бессмысленно запрет меня в своей дурацкой клетке еще лет на пятьдесят. А когда люди узнают, что я окончательно спятила – а это рано или поздно случится, несмотря на то что мама держит язык за зубами, – они уговорят ее отправить меня в сумасшедший дом, где меня смогут вылечить. Вот только мой случай лечению не поддавался.

В свое время я купила в аптеке несколько популярных книжек по психопатологии и сравнила свои симптомы с описанными в них. Само собой разумеется, мои симптомы полностью совпадали с самыми безнадежными случаями.

Единственное, что я могла читать кроме желтых газеток, – это книги по психопатологии. Благодаря им словно оставалась открытой какая-то узенькая дверца, так что я могла узнать о своей болезни все, что надо, и покончить с ней надлежащим способом.

После фиаско с повешением я долго раздумывала, не бросить ли мне все и сдаться врачам. И тут вспомнила доктора Гордона и устройство для шоковой терапии в его частной клинике. Как только меня упрячут в психушку, меня станут постоянно подключать к этой машинке.

Потом я представила, как день ото дня меня станут навещать мама, брат и друзья, надеясь, что я поправлюсь. Потом их посещения сделаются все реже, и они оставят всякую надежду. Они постареют. И забудут меня.

К тому же они обеднеют. Сперва они захотят, чтобы за мной был самый лучший уход, и потратят все деньги на частную клинику вроде той, что у доктора Гордона. Наконец, когда деньги иссякнут, меня переведут в бесплатную больницу, где сотни людей вроде меня содержатся в огромной клетке в подвале.

Чем безнадежнее у тебя болезнь, тем дальше тебя упрятывают.

Каль развернулся и плыл к берегу.

Я наблюдала, как он медленно выбирается из доходившей ему до шеи воды. На стыке грязно-зеленого песка и бьющихся о берег светло-зеленых волн на мгновение показалось, что его тело разрезано пополам, как у белого морского червя. Затем оно полностью выползло из зелени моря на серо-зеленый берег и затерялось среди многих десятков других червей, которые извивались или просто валялись между морем и небом.

Я погребла руками по воде и постучала ногой о ногу. Похожая на остроконечную половинку яйца скала вроде бы не стала ближе, чем когда мы с Калем смотрели на нее с берега.

И тут я поняла, что плыть до самой скалы бессмысленно, поскольку мое тело воспользуется этим поводом, чтобы вылезти на сушу и полежать на солнце, собираясь с силами для обратного пути. Оставалось одно – утопиться здесь и сейчас. Поэтому я остановилась.

Я прижала руки к груди, резко пригнула голову и нырнула, раздвигая воду локтями. Вода давила мне на барабанные перепонки и на сердце. Я крутилась, чтобы погрузиться глубже, но не успела понять, где нахожусь, как вода буквально выплюнула меня под солнечные лучи, и мир ослепительно засверкал вокруг меня, словно россыпи синих, зеленых и желтых самоцветов.

Я терла глаза и тяжело дышала, как после сильного напряжения, но без усилий держалась на воде.

Я ныряла снова и снова, и всякий раз выскакивала на поверхность как пробка. Серая скала издевалась надо мной, качаясь на волнах легко, как спасательный круг. Я поняла, что потерпела поражение.

И повернула назад.

Цветы кивали мне, словно ярко одетые умненькие дети, когда я катила их по коридору. В своем серовато-зеленом волонтерском наряде я чувствовала себя никому не нужной дурой, в отличие от одетых в белые халаты врачей и сестер или даже уборщиц в коричневом со швабрами и ведрами с грязной водой, безмолвно проходивших мимо меня.

Если бы мне платили, неважно сколько, я, по крайней мере, считала бы это нормальной работой. Но все, что я получала за то, что целое утро развозила журналы, конфеты и цветы, – это бесплатный обед.

Мама сказала, что вылечиться от избыточных мыслей о себе можно, лишь помогая тем, кому хуже, чем тебе, так что Тереза пристроила меня волонтером в местную больницу. Это оказалось не очень легко, потому что волонтерством хотели заниматься все состоявшие в союзе домохозяек женщины, но мне повезло, поскольку многие из них уехали отдыхать. Я надеялась, что меня отправят в палаты с действительно тяжелыми больными, которые сквозь мое застывшее и онемевшее лицо разглядят, что я желаю им добра, и будут за это благодарны. Но возглавлявшая волонтеров светская дама из нашей церкви бегло посмотрела на меня и заявила:

– Вас – в родильное отделение.

Поэтому я поднялась в лифте на третий этаж в родильное отделение и доложилась старшей сестре. Она выдала мне тележку с цветами. Мне надо было поставить именно те вазы именно у тех кроватей именно в тех палатах и не ошибиться.

Но не успела я доехать до двери первой палаты, как заметила, что многие цветы уже обвисли и побурели по краям. Я подумала, какое же уныние охватит только что родившую ребенка женщину, когда она увидит, что кто-то плюхнул ей под нос огромный букет увядших цветов. Поэтому я подкатила тележку к висевшей в коридорной нише раковине и начала вынимать все увядшие цветы. Затем я вытащила все начинавшие увядать цветы.

Мусорной корзины поблизости я не увидела, так что смяла цветы и засунула их в глубокую белую раковину. На ощупь она оказалась холодной, как могила. Я улыбнулась. Вот так, наверное, складывают трупы в больничном морге. Мои движения в миниатюре повторяли действия врачей и сестер.

Я распахнула дверь первой палаты и зашла, таща за собой тележку. Две медсестры вскочили мне навстречу, и я с удивлением заметила полки и шкафчики с лекарствами.

– Что вам нужно? – строго спросила одна из них. Я не смогла их различить, все они казались на одно лицо.

– Я развожу цветы.

Заговорившая со мной сестра положила мне руку на плечо и вывела меня из комнаты, умело выкатив тележку свободной рукой. Распахнув двустворчатую дверь в соседнюю палату, она с поклоном пропустила меня вперед, после чего исчезла. Чуть вдалеке я расслышала хихиканье, пока дверь не захлопнулась и все смолкло.

В палате стояли шесть кроватей, и все были заняты женщинами. Они сидели, вязали, листали журналы или накручивали волосы на бигуди, при этом непрерывно болтая, словно попугаи в зоомагазине.

Я-то думала, что они будут спать или лежать, бледные и усталые, так что я быстренько обойду всех на цыпочках и расставлю вазы с написанными на лейкопластыре номерами на тумбочки у соответствующих кроватей. Но не успела я начать свой обход, как меня поманила пальцем яркая блондинка с узким вытянутым лицом.

Я подошла к ней, оставив тележку посреди палаты, но по ее нетерпеливому жесту поняла, что она хочет, чтобы я подкатила ее к ней. Что я и сделала с участливой улыбкой.

– Эй, а где мой дельфиниум? – Крупная, обрюзгшая женщина смерила меня орлиным взглядом с другого конца палаты.

Узколицая блондинка нагнулась над тележкой.

– Вот мои желтые розы, – сказала она, – но они все перемешаны с какими-то страшными ирисами.

К двум женщинам присоединились остальные. В их громких голосах слышались недовольство и упрек.

Я было открыла рот, чтобы объяснить, что выбросила букет увядших дельфиниумов в раковину и что вазы, которые я «почистила», смотрелись жалко, потому что там оставалось всего несколько цветочков, поэтому я перебрала букеты, чтобы их заполнить, как двустворчатая дверь распахнулась настежь и в палату влетела сестра, чтобы узнать, что за шум.

– Послушайте, сестра, у меня был большой букет дельфиниумов, который Ларри принес вчера вечером.

– Она испортила мои желтые розы.

Расстегнув на бегу зеленый халат, я сунула его в раковину с увядшими цветами. Потом домчалась до пустынной запасной лестницы, выходящей на улицу, и ринулась вниз через две ступеньки, не встретив ни одной живой души.

– Как пройти к кладбищу?

Итальянец в черной кожаной куртке остановился и показал на аллею позади белого здания методистской церкви. Я помню методистскую церковь. Я была методисткой первые девять лет своей жизни до того, как умер отец, после чего мы переехали и сделались унитаристами.

Прежде чем стать методисткой, моя мама была католичкой. Бабушка, дедушка и тетя Либби являлись ревностными католиками. Тетя Либби отошла от католицизма тогда же, когда и мама, но потом влюбилась в итальянца-католика, так что вернулась в лоно папской церкви.

В последнее время я подумывала о том, не перейти ли мне в католичество. Я знала, что католики считают самоубийство смертным грехом. Но если так, то у них, возможно, найдутся хорошие способы отговорить меня от этого.

Разумеется, я не верила в жизнь после смерти, в непорочное зачатие, в инквизицию, в непогрешимость этого низкорослого папы с обезьяньим личиком или во что-то еще, но мне не требовалось выставлять это напоказ перед священником, я могла бы сосредоточиться на своем грехе, и он помог бы мне покаяться.

Единственная беда заключалась в том, что церковь, даже католическая, не занимает всю твою жизнь. Как бы долго ты ни стоял на коленях и ни молился, все равно надо было есть три раза в день, иметь работу и жить в реальном мире.

Я подумала, что, может, разузнаю, сколько нужно пробыть католичкой, прежде чем стать монахиней, и спросила маму, полагая, что она-то уж должна знать. Мама рассмеялась мне в лицо.

– Думаешь, они вот так сразу возьмут кого-нибудь вроде тебя? Так вот, нужно назубок знать катехизис, символ веры и еще много чего и безоговорочно верить в это. А девушку с твоим характером…

И все же я представляла себе, как поеду к священнику в Бостон. Обязательно в Бостон, поскольку не хотела, чтобы кто-то из священников в моем родном городе знал, что я думала о самоубийстве. Священники – ужасные сплетники.

Я надену все черное и с мертвенно-бледным лицом брошусь на колени перед священником и скажу:

– Святой отец, помогите мне.

Но все это было до того, как люди начали странно на меня смотреть, как медсестры в больнице.

Я была почти уверена, что католики не берут в монахини сумасшедших. Муж тети Либби однажды пошутил насчет того, как к Терезе на обследование прислали монахиню из монастыря. Монахине слышались звуки арфы и голос, беспрестанно повторявший: «Аллилуйя!» Вот только после подробных расспросов она не могла с уверенностью сказать, говорил голос «Аллилуйя» или «Аризона». Монахиня была родом из Аризоны. Кажется, потом ее упекли в сумасшедший дом.

Я опустила черную вуаль до подбородка и прошла в ворота из кованого железа. Я подумала: как странно, что с тех пор, как отца похоронили на этом кладбище, никто из нас ни разу не пришел к нему на могилу. Мама не разрешила нам пойти на его похороны, потому что мы были еще совсем детьми, а он умер в больнице, так что кладбище и даже его смерть всегда казались мне чем-то нереальным.

В последнее время меня одолевало сильное желание каким-от образом возместить отцу все эти годы забвения и начать ухаживать за его могилой. Я всегда была любимицей отца, и казалось вполне уместным, что я надену траур, о котором мама ни разу не задумалась.

Я подумала, что если бы отец не умер, то он рассказал бы мне все-все о насекомых, ведь он преподавал энтомологию в университете. А еще он научил бы меня немецкому, греческому и латыни, которые знал, и тогда я, возможно, стала бы лютеранкой. Отец был лютеранином, когда жил в Висконсине, но в Новой Англии к ним не очень-то хорошо относились, поэтому он сделался неправоверным лютеранином, а потом, как рассказывала мама, суровым атеистом.

Кладбище разочаровало меня. Оно находилось на окраине города, в низине, как какая-нибудь свалка, и когда я шла по посыпанным гравием дорожкам, я чувствовала запах лежавших вдали соляных болот.

Старая часть кладбища оказалась такой, какой ей и следовало быть: с потертыми плоскими надгробиями и заросшими лишайником памятниками. Но скоро я поняла, что отца, наверное, похоронили в новой части кладбища с датами смерти, относящимися к 1940-м годам.

Надгробия в новой части были простыми и дешевыми, то и дело виднелись могилы, выложенные мрамором, похожие на прямоугольные ванны, заполненные землей, и ржавые металлические вазы, полные искусственных цветов, торчавшие там, где приблизительно располагался пупок покойного. Из низко нависших серых туч начал накрапывать мелкий дождик, и мне стало очень тоскливо. Я никак не могла отыскать могилу отца.

Низкие косматые тучи неслись со стороны моря над коттеджными поселками и болотами, и капли дождя оставляли темные пятна на черном дождевике, который я купила утром. Холодная сырость пробирала меня до костей.

Я спросила у продавщицы:

– А он водоотталкивающий?

И она ответила:

– Дождевики не бывают водоотталкивающими. Они водонепроницаемые.

А когда я поинтересовалась, что такое «водонепроницаемые», она сказала, что мне лучше купить зонтик.

Но на зонтик у меня денег не хватило. Со всеми этими поездками на автобусе в Бостон и обратно, орешками, газетами, книжками по психопатологии и путешествиями в свой родной город у моря от моих нью-йоркских накоплений почти ничего не осталось. Я решила, что когда мой банковский счет истощится, вот тогда я и сделаю это, и в то утро потратила все остатки на черный дождевик.

И тут я увидела отцовское надгробие. Оно стояло вплотную к другому надгробному камню, голова к голове, как люди лежат в благотворительной больнице, когда совсем не хватает места. Надгробие было из пятнистого розового мрамора, цвета консервированного лосося, и на нем читалось лишь имя отца и чуть пониже – две даты, разделенные черточкой.

У подножия камня я разложила охапку сбрызнутых дождем азалий, которые нарвала с куста у ворот кладбища. Тут у меня подкосились ноги, и я бессильно уселась на мокрую траву. Я не могла понять, почему так горько плачу.

Я вдруг вспомнила, что, когда отец умер, я ни разу не заплакала. Мама тоже не плакала. Она просто улыбнулась, сказав, что судьба сжалилась над ним и он отмучился, ведь если бы он остался жить, то до конца дней пробыл бы калекой-инвалидом. Он бы этого не вытерпел, он бы лучше умер, чем допустил такое.

Я прижалась лицом к гладко облицованному мрамору и с ревом выплакала горечь утраты холодным соленым дождем.

Теперь я знала, как все это проделать.

В то же мгновение, когда вдали стих визг автомобильных шин и смолк рев мотора, я выскочила из постели и быстро натянула белую блузку, зеленую юбку в обтяжку и черный дождевик. Дождевик еще не просох со вчерашнего дня, но скоро это перестанет вообще что-то значить.

Я спустилась вниз, взяла в столовой светло-синий конверт и на его обороте написала крупными разборчивыми буквами: «Ушла гулять, вернусь не скоро».

Я поставила записку туда, где мама сразу же ее заметит, как только войдет в дом. И тут я рассмеялась. Я же забыла самое главное.

Я бросилась наверх и подвинула стул к маминому стенному шкафу. Потом залезла на стул и дотянулась до стоявшего на верхней полке маленького зеленого сейфа. Я могла бы голыми руками отодрать металлическую дверцу с хилым замком, но мне хотелось сделать все спокойно и по порядку.

Я выдвинула верхний правый ящик маминого стола и вытащила коробку с украшениями, спрятанную под надушенными льняными носовыми платками. Я отцепила пришпиленный к темному бархату ключ, затем открыла сейф и вынула пузырек с новыми таблетками. Их оказалось больше, чем я надеялась. По меньшей мере – полсотни.

Если бы я ждала, пока мама будет выдавать их мне по одной на ночь, у меня ушло бы пятьдесят ночей, чтобы накопить достаточно пилюль. А за эти пятьдесят ночей начались бы занятия в колледже, брат вернулся бы из Германии, и стало бы слишком поздно.

Я пришпилила ключ обратно к обивке коробочки с украшениями, со звоном отодвинув дешевые цепочки и кольца, положила ее на место под платки, водворила сейф на полку шкафа и поставила стул на ковер в том же месте, откуда его взяла.

Потом я спустилась вниз и прошла на кухню. Открыла кран и налила себе большой стакан воды. Взяла стакан, пузырек с таблетками и пошла в подвал.

Через узенькие подвальные оконца струился тусклый, какой-то подводный свет. За старой керосинкой примерно на уровне плеча виднелся темный проем в стене, уходящий куда-то под проходом между домом и гаражом. Проход пристроили к дому уже после того, как вырыли подвал, и в результате появилась эта никому не известная расщелина, внизу которой лежала земля.

Дыру загораживали несколько старых полусгнивших поленьев для камина. Я поставила стакан с водой и пузырек на ровную поверхность обтесанного бревна и начала подтягиваться.

У меня ушло много времени, чтобы протиснуться в проем, но в конечном итоге после многих попыток мне это удалось, и я скорчилась у ворот тьмы, словно тролль.

Стоять на земле босыми ногами было приятно, но холодно. Я вдруг подумала: как же давно этот клочок почвы не видел солнца.

Затем я одно за другим подтащила тяжелые, пыльные поленья и закрыла дыру. Тьма была плотной, как бархат. Я нащупала стакан и пузырек, а потом осторожно, на коленях, пригнув голову, поползла к дальней стене.

По моему лицу мягко, как прикосновение мотылька, скользила паутина. Покрепче завернувшись в дождевик, как в свою родную собственную тень, я открыла пузырек с таблетками и начала быстро глотать их – раз-два-три – торопливо запивая водой.

Сначала ничего не происходило, но ближе ко дну пузырька у меня перед глазами замелькали красные и синие огоньки. Пузырек выпал у меня из руки, и я легла.

Безмолвие текло, обнажая камни, ракушки и прочие невзрачные обломки моей жизни. Затем, на самом краю зрения, оно собралось воедино и сильной штормовой волной унесло меня в сон.