А дальше только океан

Платонычев Юрий Федорович

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

#img_6.jpeg

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Весна наступала. Ноздреватый снег стал оседать, расслаиваться, нехотя освобождал из своего плена дома, деревья, кусты, скамейки. Но белые хлопья еще кружились в воздухе, хотя все реже и реже. Потом низкие свинцовые тучи, стремительно проносившиеся над головой, стали проливаться злыми косыми дождями, голые кусты и деревья сиротливо плакали частыми крупными слезами. Наконец талая вода мутными ручьями и ручейками устремилась к океану. Дороги превратились в липкое грязное месиво, в котором пешеходы увязали по колено, а машины не могли разъехаться, снова и снова застревали. Вечерами жижа застывала, дороги покрывались скользкой коркой, и тогда пешеходам приходилось совсем туго.

Парадная форма в Первомай — это тоже признак весны. Ветров старался глубже натянуть белую фуражку, но она никак не слушалась, ползла кверху. Конечно, немного странно надевать ее вместе с тяжелой шинелью, но форма есть форма. К тому же приходится скользить с горки, покрепче придерживать кортик, чтобы не звякал.

Проснулся Ветров в половине шестого, в голову сразу полезли первомайские заботы, без малого час прокручивал он в воображении, каким быть празднику.

Две недели готовились к этим двум дням. Теперь все позади. Теперь надо осуществить то, что задумали. Главное, чтобы «чистых» зрителей не было — каждый должен включиться в какой-нибудь конкурс, викторину, игру…

Сегодня в гости пожалует Карелин с группой своих спортсменов, а это для Ветрова дело новое: раньше сами ходили к Карелину, там состязания устраивали. А теперь Терехов предупредил: мол, хватит по чужим домам расхаживать, покажите себя в роли хозяев.

А вот и Павлов. Тоже в полном параде скользит по склону.

— С праздником! — Командир отряхивает с фуражки свалившиеся откуда-то комья снега.

— С весенним! — смеясь, уточняет Ветров.

— Только снег-то зачем?..

— Что вы, Виктор Федорович, какой же это май без снега!

Оба продолжают катиться по наезженному склону, придерживая друг друга. Но вот склон кончился, и они зашагали вдоль берега, осторожно обходя камни: падать в парадном одеянии нельзя.

Тихо. Океан одаривает легким приятным ветерком, доносящим с лодок дружные матросские приветствия да величавую мелодию, льющуюся широко и привольно. На плацу, что прямо над бухтой, застыли моряки. За кабельтов видно, как они начищены, наглажены, побриты.

Многоголосое троекратное «ура» в ответ на поздравления командира, в снова тихо. Моряки уважительно уставились на шелковистое бело-голубое полотнище, поднятое в честь торжественного случая на мачту. Флаг на ветерке полощется, будто волны катятся: снизу синь густая, выше пена белая, в пене звезда красная с серпом и молотом, еще выше — одно только небо.

— Слушай приказ! — Металл в голосе Рыбчевского заставил строй моряков замереть. Зазвучали точные, выверенные, проникающие в сердце слова праздничного приказа Министра обороны. Уверенность в силах Родины, предостережение ее врагам чередовались в нем с отеческим теплом поздравлений.

Немало таких приказов слышал Ветров на своем веку, но не может к ним привыкнуть. Каждый раз они звучат по-новому, говорят о днях сегодняшних, зовут в дни завтрашние, каждый раз трогают за живое. Емкие, торжественные слова возвышают душу, рождают мысли об Отчизне, о ее великих чаяниях, заставляют взвесить, кто ты, зачем ты, и где твое место…

Праздник набирал силу.

У ворот прогукали два автобуса: приехали карелинцы. Вообще-то, соседи могли бы прогуляться и пешочком, но надо знать Карелина — он не позволит, чтобы выходная форма его моряков пострадала от грязи. Вместе с ними приехал Терехов. Вчера он звонил, сказал, что готов сам стать главным судьей, но с условием, чтобы борьба была настоящей, а не как при Николаенко. Сегодня Иван Васильевич был в праздничном настроении, с видимым удовольствием пожимал руки всем, с кем встречался.

— Итак, — он заговорщицки кивнул на светлый крученый канат, разложенный по бетону и словно ждавший, когда за него возьмутся матросские руки, — начнем традиционно с перетягивания!

Многие отпускают шуточки насчет каната, уверяют, что по «умственности» он на втором месте после шахмат. На втором или на двадцатом — неважно. Важно, что все моряки его почитают.

На площадку с обеих сторон вышло по десятку крепких, широкогрудых парней в просторных робах. Они не спеша располагались в затылок, подзадоривая друг друга.

Наумов, первый номер павловской команды, стоял лицом к лицу с первым номером соперников, таким же рослым матросом. В их переглядах без труда читалось этакое взаимное снисхождение, — мол, можно было выставить противника и посильнее. Мичман Молоканов занял место в конце ряда, дважды обернул себя канатом, будто всерьез задумал стать опорным столбом команды. Такую же операцию проделал и замыкающий команды соперников.

Терехов выложил перед собой на судейском столике какой-то сверток, обтянутый шпагатом, и круглую коробку, повязанную крест-накрест алой лентой.

Судить вызвался Ветров. Игнатенко, замполит Карелина, не возражал, и Терехов утвердил «назначение».

— Канат на руки! — Голос Ветрова прозвучал подчеркнуто строго и спокойно.

Зато истошные крики болельщиков буквально заглушили судейскую трель.

Канат дрожит, разрываемый в обе стороны. Прочность его велика, он только трясется, а красная метка, обозначающая середину, лишь ненамного подается то туда, то сюда. Так проходит минута, другая, потом еще мгновение — и метка медленно, по сантиметру, начинает двигаться в сторону команды гостей. Но Ветров еще надеется на силу Наумова, на воздействие призывных кличей Молоканова. И верно — канат остановился, целую минуту метка не двигалась, а потом неуклонно стала смещаться к хозяевам. Еще усилие, еще рывок и — победа!

— Фу-у!.. — Карелин отдувается, словно сам тянул за трос. — Объегорил, Виктор Федорович!

— Не горюй, Михаил Сергеевич, — успокаивает его Павлов, — у вас есть шанс отыграться!

Вторую попытку как-то уж слишком легко выиграли гости — зрители не успели толком поболеть, а красная метка пересекла границу.

Ветров дал канатчикам передышку — от них буквально валил пар. Еще больше нуждались в передышке болельщики, накричавшиеся вдосталь.

— Канат на руки! — в третий раз скомандовал Ветров.

Сначала было долгое равновесие, даже болельщики замерли. Но вот метка вдруг как-то дернулась, отошла от середины и окончательно двинулась к карелинцам.

Ветров, кисло улыбнувшись, вынужден был дать свисток: борьба окончена.

— Сильны!.. — воскликнул неожиданно Карелин. — Надо же, три раза сопротивлялись! Бывало, и двух хватало.

— Ничего, Михаил Сергеевич, — Павлов попытался скрыть досаду от неудачи. — Помни, нас еще ждет гирька!

— Валентин Петрович, — Игнатенко старается зацепить Ветрова: — Скажи, мила душа, чем вы кормили своих матросов? Овсянку им давали? Нет? Тогда и выходить не надо было!

Терехов наградил победителей тортом, а павловскую команду свертком, в котором оказалась буханка ржаного хлеба, что вызвало взрыв веселья и у победителей, и у побежденных.

Компенсацию принесли вести о встрече шахматистов: Малышев на первой доске поставил сопернику мат в пятнадцать ходов, выиграны еще четыре партии, а три закончились вничью.

Теперь все ждали, когда начнут поднимать тяжести.

И в этой, железной, игре особые надежды возлагались на Николая Наумова: если он «побалуется» сегодня, как на тренировках, команде соперников несдобровать. Недаром Ветров заставлял его тренироваться с гирей дважды в день, а вечерами не забывал справиться о результатах тренировок.

Деревянный помост был собран там же, где состязались «канатчики», чтобы болельщикам не менять места.

По показателям двух первых силачей впереди оказались карелинцы. Теперь от них на помосте играет мускулами лидер команды старшина Орлов, светловолосый, ясноглазый атлет, который, говорят, шутя гвозди загибает, из толстой проволоки галстуки вяжет, а гирю кидает сколько захочет. Вот он широко расставил ноги, взялся за двухпудовую тяжесть, резко взметнул гирю кверху, тут же бросил между ног, сопроводив бросок шумным «кхы». Потом опять вверх, опять вниз, опять «кхы» — железная забава началась…

Судили Винокуров и мичман от Карелина, громко отсчитывавший подъемы.

— Десять… пятнадцать… двадцать… — повторяли за ним зрители.

Орлов уже побил свой прошлогодний рекорд, побил рекорд флотской спартакиады, его силы должны быть на исходе, а он все еще сохранял непринужденную улыбку и бросал, бросал…

— Ну? — Игнатенко толкал плечом Ветрова. — По-моему, после Орлова выходить не стоит!

— Вижу, твой парень шустрый, но, Гриша, потерпи малость, — отбивался Ветров. — Игра продолжается.

Орлов кончил кидать гирю, шумно дышал, обводя зрителей веселыми глазами. Восторги болельщиков не давали ему сойти с помоста, да он и не спешил сходить, нежился в лучах славы — воздевал кверху руки, выставлял вперед то одну, то другую ногу… Но вот рукоплескания пошли на убыль, и Винокуров объявил:

— Матрос Наумов!

У гири стал высокий ладный парень, который застенчиво улыбался и слегка краснел. Перед соперником он выглядел явно скромнее, поклонники Орлова отпустили в его адрес несколько снисходительных шуток. Но уже в первом подбросе Николай удивительно легко справился с металлом. Пошел неумолимый счет, шутки затихали, а Наумов все не поднимал глаз и, казалось, сам считал взмахи. Пройдены местные рекорды, близок орловский рубеж, а признаков усталости не было, не было даже «кхы». Когда болельщики хором отметили, что показатель соперника превзойден, Наумов поднял свои томные, с лукавинкой, глаза, отыскал Орлова и мигнул ему. А счет продолжался и продолжался…

— Ну, Гриша, — теперь уже Ветров толкнул Игнатенко, — может, хватит?

— Кончайте! — всерьез запросил Игнатенко. — Как машина работает.

То ли Наумов услышал эти слова, то ли пощадил самолюбие противника, но он сразу перестал бросать гирю и аккуратно установил ее на досках. Долгие аплодисменты были наградой за настойчивость, а Терехов добавил к ним переходящий приз — бронзовую фигурку штангиста да еще коробку конфет «Мишка косолапый».

Потом соревновались в разборке и сборке автомата, в одевании защитной одежды. И тут страсти накалялись не меньше, чем раньше. Когда подсчитали общие баллы, оказалось, что все же гости вышли вперед. Совсем ненамного, всего на десять очков, но первенство было за ними.

— Отмечаю равенство, — объявил Терехов, — и все же… И все же победила команда капитана второго ранга Карелина. На стручок, на ноготок, но все же победила. Надеюсь, в День флота увидим реванш.

— Постараемся! — пообещали Павлов и Ветров.

Вскоре они проводили Терехова, направившегося к подводникам, а вслед за ним и Карелина с его командой.

На очереди был праздничный обед.

Павлова с Ветровым встретил дежурный по камбузу мичман Щипа. Без запинки отрапортовав, что готовится на обед и на ужин, Щипа предложил командиру и замполиту такие же, как на нем, белые накрахмаленные куртки и проводил начальство в варочную.

— А ну, черпните из серединки, — попросил Павлов, когда они подошли к коку.

И щи, и гуляш с гречкой, как и селедка, на вид и на вкус были хороши, а компот с лимонной цедрой — сладок и ароматен.

— Что поставим кашеварам?.. — Павлов старался напустить на себя суровость, но, взглянув на Ветрова, сиявшего, подобно Щипе, с одобрением сказал: — Выходит, пятерку. Обед-то хорош!

— Разве ж только обед! — Щипу распирало от командирской похвалы. — А завтрак какой был?! Праздник желудка!

— Не хвались, Щипа, — Ветров остановил разошедшегося мичмана. — Лучше послушай, что говорят об обеде матросы…

Веселый солнечный свет мягко проникал в столовую сквозь золотистые занавески, играл на сизо-зеленых листьях традесканции, на белых с голубой каемкой тарелках, на округлых, тоже с голубой каемкой, супницах. В простенках между окнами согревали глаз репродукции с пейзажами центральных мест России. Вот ранний прозрачный вечер над тихой рекой. В ее зеркале кудрявятся пожелтевшие березки, неясно белеют редкие облака; небо уже засинело вечером, воздух напоен лесной прохладой, неслышно плывет паромчик с крестьянами, возвращающимися с покоса, а по речной шири мерно разливается вечерний звон. Глядишь на это чудо, и дышится легко, и на душе светлее.

Ветров прошел к столам, где обедала команда Винокурова. Павлов и Рыбчевский тоже ушли к морякам. По знаменательным дням все офицеры в обед оставляли насиженные места в кают-компании и садились вместе с матросами. Это правило не было новым, однако при Николаенко от него как-то отошли, а Павлов возродил вновь.

Молодые матросы пережили тут первую зиму, еще полны впечатлений от ее тяжких испытаний, но зима позади, кое над чем теперь можно и посмеяться.

— Все хорошо! — говорит Чахлазян, у которого стриженая голова уже обросла густым ежиком. — Все хорошо, но когда-нибудь бывает здесь тепло?

— Зачем бывает? Зачем тепло? Погода отличная! — Басеитов смотрит на Чахлазяна быстрыми узкими глазами и представляет себе свою морозную Якутию. — Какая в жару работа? Лень одна!

— А у нас на Украине, — Перетуленко размечтался и сладко сощурился, — сейчас вишня цветет… Басеитов, ты видел, как вишня цветет?

— Видел, на картинке… А ты знаешь, на что похожа спелая кедровая шишка? — тянет на свое Басеитов.

Перетуленко не видел не только спелую, но и вообще кедровую шишку, но твердо уверен, что с вишней не сравнятся никакие шишки.

— А я вспоминаю дворик… — задумчиво произнес Ветров, намазывая горчицей хлеб. — Задами наш дворик выходил на Волгу, у откоса стояла скамейка, и мы, мальчишки, любили вечерами сиживать и по гудкам узнавать пароходы. Бывало, парохода еще не видно, вдали только неясная точка, а гудок уже слышен. У каждого парохода, как и у каждого петуха, свой голос. «У-у-у-ы-ы, у-у-у-ы-ы…» Ясно — «Минин и Пожарский» на подходе… Выходит, хлопцы, когда думаешь о доме, всяк свое видит. Чахлазяну Севан мерещится — самый красивый в мире, Перетуленко — наикращая ягода вишня, Басеитову — кедры, что роскошнее всяких пальм, мне, волжанину, — дворик над Волгой и пароходные гудки. Это и есть самое нам близкое, самое в нас вечное, а сложи все вместе, и получится то, что мы зовем Родиной…

Моряки замолчали, и долго еще молчали, боясь случайными словами порушить хрупкое очарование памяти.

— Товарищ капитан третьего ранга, — после паузы заговорил Мухин, который за всю свою жизнь дальше пятидесяти километров от Москвы не уезжал, очень этим гордился и все московское почитал за эталон. — А как «Спартак» разделал горьковское «Торпедо»!

— Мухин, Мухин! — Ветров укоризненно покачал головой. — Тогда уж давай расскажем, как армейцы воспитывали «Спартак»…

— Всего шесть-пять. Почти на равных. — Такое поражение «Спартака» ершистый Мухин считал допустимым.

— Скажите спасибо вратарю, что спас от двузначной цифры… — подначивал Ветров.

— Так то армейцы! — не успокаивался Мухин. — А вот «Торпедо»…

— Ладно, москвич! — Ветров добродушно улыбался. — Мое «Торпедо» еще доберется до твоего «Спартака». А как вам третья серия?..

Оказалось, что во вчерашнем фильме больше всех понравился непутевый парень, терпевший в сердечных делах сплошные неудачи, хотя сам был бескорыстным, отзывчивым, верным. Ему сочувствовали почти все винокуровцы, один Чахлазян крестил героя «верным размазней».

— Не будем спешить, поглядим, как он дальше себя покажет…

Обед подходил к концу. Никому вставать из-за стола не хотелось, но Ветрову еще надо было поспеть в госпиталь. Он пожелал матросам всех благ и заторопился к выходу.

Поездка в госпиталь всегда занимала около часу, но сегодня полуденное, в самом деле праздничное, солнце внесло поправку: вконец растопило лед и разлило из него настоящее море.

Газик прыгал козлом, поднимая фонтаны мутных брызг, то и дело кособочился, буксовал. Ветров морщился, чертыхался про себя, но не просил сбавлять скорость.

Владислав притормозил у длинного трехэтажного корпуса в глубине парка. И хотя дул слабый ветер и от корпуса не близко, но уже чувствовался стойкий, дурманящий запах лекарств. На каждом шагу встречались офицеры или мичмана в наброшенных на плечи халатах, непременно с пакетами в руках. В этом строгом заведении сегодня тоже было по-своему празднично: на тумбочках в палатах кое-где синели букетики кокетливых фиалок, разносился мелодичный звон медалей на парадных тужурках посетителей, молоденькие сестры улыбались по-особому приветливо.

Первым делом Ветров заглянул к Власенко. Он лежал в одиночной палате и очень обрадовался замполиту.

— Как здоровье, Николай Захарович? — Ветров подтянул сползший халат, присел к кровати и положил руку на вялую кисть, торчавшую из-под одеяла.

Власенко исхудал, кожа на лице казалась пергаментной, а сам он бесплотным. Ему было трудно дышать — врощенная в грудь резиновая трубка уходила под кровать и спускалась в банку.

— Здоровье? — Он грустно покачал головой. — Сам хотел спросить, как мое здоровье. Врачи воду мутят, скрывают что-то…

— А чего им скрывать? — Ветров говорил так, словно знал одно хорошее. — Третьего будет консилиум. Главврач утверждает, что дело пошло на поправку.

— Спасибо, Валентин Петрович, — Власенко улыбался одними глазами. — Только я сам что-то поправки не чувствую…

Конечно, и Ветров ничего обнадеживающего от главврача не слышал, но что он мог сказать больному?

— Николай Захарович, многое от тебя зависит. От твоего мужества, от твоего духа. Да… могу порадовать. — Ветров хотел сменить тему разговора. Актер он был никудышный, а на душе кошки скребли. — Представляешь, сегодня Наумов победил карелинского силача Орлова… Вообще, твои орлы к маю вышли на первое место, обогнали торпедистов Городкова.

— Наконец-то! — Власенко задумчиво смотрел в потолок и все улыбался глазами. — Хороший парень этот Наумов… А Юра-то, Юра Городков признал себя побежденным? А еще торжественно заявлял, что позволит обогнать себя не раньше следующего века.

— Торпедист похвалиться любит, — поддакнул Ветров, видя, что больной веселеет.

На лице у Власенко появилось довольное выражение, глаза потеплели, губы дрогнули в слабой улыбке. Николай Захарович долго бился, чтобы его моряки заняли высокое место, и вот теперь, когда он оторван, когда всем заправляет Рогов, высокое место наконец завоевано. Было радостно и грустно. Радостно за своих, грустно, что он, командир, в стороне, что не может вместе со всеми отмечать приятное событие.

В госпитале лежало еще трое своих матросов, но их уже причислили к ходячим, и они смотрели очередной фильм. На вызов Ветрова все трое прибежали почти одновременно, с радостью выслушали новости, с еще большей радостью читали письма и получали пакеты с гостинцами. Вливать в них заряд бодрости для борьбы с хворью нужды не было: все трое выглядели вполне здоровыми, после праздника должны были выписываться и сейчас дружно корили врачей-перестраховщиков, что не захотели отпустить их до праздника. Короткий разговор с матросами оставил у Ветрова приятное чувство: парни рвались из госпиталя как в родной дом!

После госпиталя Валентин Петрович заехал в клуб, где вовсю крутили дневные кинокартины, потом вместе с Игнатенко провел жаркое сражение «веселых и находчивых», потом две викторины — морскую и литературную. Состязания опять получились интересными, вот только потребовалось много сил, чтобы переспорить Игнатенко в главном вопросе — кто победил, хотя жюри присудило выигрыш павловской команде.

Домой удалось заскочить около девяти вечера. Ветров любил устраиваться с газетой или журналом у окна, под большим желтым торшером, но сегодня что-то не читалось, сегодня он просто сидел, прикрыв глаза рукой, и молчал. Минут через десять он почувствовал, что силы восстановились и снова можно было двигаться.

— Валя, уходишь? — Анастасия Кононовна выглянула в коридор, услышав, что муж одевается. — Отдохнул бы подольше…

— Ничего, Кононовна, — Ветров с трудом втискивал руки в шинель, — я уже в форме. Скоро обходить дежурную службу. Проверю, вот тогда и отдохну.

— Ты сегодня какой-то… — По глазам, по голосу мужа Ветрова угадывала озабоченность. — Что случилось?

— Понимаешь… — Ветров запнулся, словно не решался говорить о чем-то трудном. — Заезжал в госпиталь. Власенко…

— Неужели так плохо?

Ветров промолчал.

— Но ведь и врачи не боги, — Анастасия Кононовна умела хорошо успокаивать. — И они могут ошибаться…

Ветров тяжело вздохнул и тут же, будто стряхнув с себя что-то давящее, сказал ровным голосом:

— Меня не жди, если задержусь.

— По «Медведю» пойдешь? — так Анастасия называла кратчайшую дорогу через сопку, издали очень похожую на Аю-Даг в Крыму. — Смотри, сегодня там скользко!

— А ты откуда знаешь?

— Ходила смотреть канат. Боялась опоздать…

— Значит, и ты была? — Ветров задержался в коридоре и ласково глядел на жену. — Понравилось?

— Очень! Особенно болельщики!

— За кого же ты болела?

— За всех!

Ветров рассмеялся, поцеловал жену и исчез за дверью.

Анастасия знала, что в такие дни муж раньше утра не вернется, но все равно заснуть не могла. Вроде спала, а сама прислушивалась к машинам, то и дело вскакивала, подбегала к окну: «Нет, опять мимо…» Она привыкла ждать, очень привыкла. Теперь что! Теперь пустяки. А раньше — уйдет Валя в автономку, сердце в кулак сожмется и не отпускает. Чем ближе к возвращению, тем больше сжималось. Чего только не рисовало воображение! А когда встречала мужа живого и невредимого, статного и веселого, с широкой и доброй улыбкой, даже не хватало сил радоваться.

Так она и не уснула в этот раз. Яркий луч осветил сопку, ослепил комнату.

«На нашу улицу завернула… — Анастасия прислушалась к шуму автомашины. — Точно, к нашему подъезду».

Ветров устало выкарабкался из кабины, тихо, чтобы не разбудить спящий дом, прикрыл дверцу, посмотрел наверх: «Спит? Нет, наверное…»

Анастасия набросила пальто поверх ночной рубашки и выбежала на лестницу.

— Опять ждешь? Простудиться хочешь?.. — спрашивал Ветров с напускной строгостью, торопливо подымаясь по лестнице. Стоило Анастасии увидеть его, как она тут же успокаивалась. Значит, все хорошо, все в порядке.

А Ветров еще долго чистился, умывался, как всегда заглядывал на кухню, где под клетчатой салфеткой его ждал «перехват»: толстая белая чашка с кефиром и маленькие бутербродики со всякой всячиной, а сегодня, по случаю праздника, еще очищенные орехи и яблоки в вазе. И хотя есть не хотелось — какая еда ночью! — он отправил в рот несколько орехов и запил их кефиром.

Стараясь не разбудить Анастасию — излишняя предосторожность: ее сейчас не разбудили бы все громы и молнии, — Валентин Петрович лег на свою кровать.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Новая торпеда появилась месяц назад. Еще предстояла встреча со специалистами из центра, которые будут проводить занятия с торпедистами, учить их, как новое оружие готовить и использовать в боевых условиях, как его хранить.

Но Павлов потребовал от Городкова и всех его расчетов, не ожидая приезда инженеров и конструкторов, ознакомиться с торпедой, ее тактико-техническими характеристиками.

Торпеду установили в учебном классе, и все, кто имел к ней прямое касательство, под руководством Городкова провели здесь немало часов. Рыбчевский тоже не отходил от торпеды, пока коротко с ней не освоился. Ему, как и Павлову, хотелось, чтобы на занятиях со специалистами разговор шел не об азах, а о самом сложном, о тонкостях, до которых трудно добираться самостоятельно.

А торпеда понравилась.

Городкова особенно удивляла глубина ее хода:

— От этой акулы можно спрятаться разве что только в Марианской впадине!

Рыбчевский восхищался чувствительностью аппаратуры. Даже ему, специалисту, не верилось, что на таких неправдоподобно больших расстояниях торпеда сама может наводиться на цель.

— Что вы хотите, — комментировал он свои же восторженные оценки, — тончайшая электроника, кибернетика, сверхмощная энергетика! Как же ей, голубушке, не отыскивать недругов!

Словом, пришли к единодушному мнению, что сделан новый и крупный шаг в отечественном торпедостроении.

Рыбчевский внес Павлову предложение устроить Городкову и его офицерам предварительный экзамен, пока специалисты еще не приехали. Павлов его поддержал, но решил, что достаточно будет проэкзаменовать одного Городкова, зато основательно — «от» и «до».

— Пусть он потом сам проверит знания своих офицеров, а те — мичманов и матросов, — добавил Павлов. — Кстати, такая проверочная беседа с Городковым и для экзаменаторов будет полезна: он человек головастый, наверное, увидел в торпеде то, что не всякий подметит…

После монтажа «стенда обстановки» и показательного занятия, о котором не раз с похвалой вспоминал капитан первого ранга Волков, Павлов стал несколько по-другому смотреть на своего старпома. Оказывается, Рыбчевский может быть и инициативным, и увлеченным, особенно когда дело касается всякой «электрики». Вот и сейчас Вениамин Ефимович даже просветлел, как только Павлов сказал, что он и будет главным экзаменатором Городкова.

— Потрясите его по-дружески, — говорил Павлов. — Пригласим Жилина, еще кого-нибудь из штаба. Пусть знают, как наши торпедисты новое оружие осваивают.

Упоминание о начальниках несколько ослабило энтузиазм Вениамина Ефимовича, но командир успокоил его, — мол, новую торпеду и они не успели еще познать и диалог Рыбчевский — Городков будут слушать с удовольствием.

Перед торпедой собрались Павлов, Ветров, Рыбчевский, еще несколько офицеров. Из штаба приехал капитан третьего ранга Мосолов, обещался и Жилин, но вот что-то задерживается.

Пришлось пока что полюбоваться учебным классом Городкова, выглядевшим из-за обилия всякой зелени чуть ли не оранжереей. В иных местах это показалось бы в строгом служебном помещении излишеством, но на севере любому зеленому листочку или цветку рады-радешеньки.

Мосолов не утерпел и, подойдя к незнакомому растению, стал осторожно расправлять шершавые, будто из толстой шерстяной ткани, листья.

— «Бегония рекс», — многозначительно произнес Ветров ученое название растения.

«Рекс» или не «рекс» — кто знает, но листья и в самом деле очень красивые: крупные, с волнистым овалом, с серебристым отливом, с красной узорчатой опушкой. Рядом, на длинных стеблях, грациозно изогнувшись, двоятся, отражаются в полировке стола хрупкие цикламены, сразу за ними по тоненьким рейкам взлетают зубчатые ушки комнатного клена.

И все это оказалось здесь благодаря стараниям мичмана Серова и его супруги Натальи Сергеевны. Иван Фомич проявил незаурядную фантазию в сотворении всевозможных подставок под горшки — и настенных, и оконных, и чтобы с потолка свешивались, а Наталья Сергеевна позаботилась насчет того, что посадить. Да и Анастасия Ветрова, такая же почитательница цветов, приложила здесь руки и умение. Это ее капризный олеандр, дитя знойного юга, удивлял посетителей учебного класса, густо распустив кокетливые нежно-розовые цветы с горьковато-пряным, каким-то грустным запахом, напоминавшим, что есть в мире теплые моря, есть полуденные страны с золотыми песками, где под лазурным небом, не в кадке, а прямо в земле, растет вот такая прелесть, радующая здесь, на Севере, глаз моряка.

Городков как-то шутливо жаловался Ветрову, дескать, у торпедистов понизилась успеваемость, поскольку от таких красок и ароматов они теряют техническую деловитость, делаются мечтателями. Шутки шутками, но замполит слышал, как торпедисты-«мечтатели» добрым словом поминали и чету Серовых, и его Анастасию, и самого Городкова за такой цветник, тянувший их в учебный класс.

— Начнем, пожалуй, — сказал Павлов, посоветовавшись с Мосоловым. — Петр Савельевич, очевидно, будет позже.

— Юрий Владимирович, расскажите-ка нам… — Рыбчевский, казалось, намеренно задержался, чтобы дать Городкову возможность взбодриться, припомнить что нужно.

Городков же истолковал паузу по-своему, думая, что Вениамин Ефимович нацеливается на какой-нибудь заковыристый вопрос из области интегральных схем, потому натурально заволновался, хотя и сам разбирался в «интегральщине» неплохо. Экзаменатор на это, конечно, и рассчитывал, но, насладившись смятением торпедиста, подкинул, казалось, самое простейшее:

— Расскажите о впускном клапане.

Городков был ошарашен. Он только что лихорадочно вспоминал режимы транзисторов по постоянному току, размышлял о резисторах, о дырочной проводимости, и вдруг такое. Уж лучше бы спросил, как устроена лопата. Что такое впускной клапан?.. Гнездо, клапан с пружиной и пробка. Да еще прокладка. Вот и вся конструкция. Что, экзамен начинается с шутки?

Но Рыбчевский как никогда был серьезен и терпеливо ждал.

Городков, не заглянувший в устройство клапана новой торпеды, пытался отделаться общими фразами, но они не удовлетворили Рыбчевского.

«А ведь неспроста швырнул вопросик! — начал беспокоиться торпедист. — Наверняка в клапане есть какая-то закавыка, которую надо было взять на заметку…»

Рыбчевский прямо-таки недоумевал: они же вместе с Городковым «грызли» торпеду, а теперь тот не знает элементарных вещей…

— Вы здоровы? — осведомился Павлов.

— Здоров, — грустно усмехнулся Городков, — только на клапан не смотрел.

— Так посмотрите! Чего вы теряетесь как школьник?

Городков взялся за ключ и сразу понял, что злополучный клапан совсем не отличался от своих предшественников, выглядел точь-в-точь таким же, как у старых торпед.

Рыбчевский с удивлением развел руками, как бы говоря: «Бывают же выверты».

Конфуз распалил самолюбие Городкова, о других узлах он говорил с такими подробностями и обоснованиями, что Рыбчевскому не к чему было придраться. Он сравнивал механизмы новой торпеды с похожими устройствами старых, высказывал суждения о преимуществах, а иногда и о неудачных решениях, залезал в такие дебри физики, что сам удивлялся.

— Вот окошечко… — Городков тщетно пытался сквозь узкую горловину подсоединить штуцер к прибору. Его рука упиралась в острые края, пальцы задевали колючие выступы, гайка еле-еле поддавалась. — Это окошечко мне совсем не нравится. Всего бы на два сантиметра шире — и можно крутить свободно. Хочу посмотреть, как сами конструкторы будут управляться…

— Вениамин Ефимович, — Павлов склонился к Рыбчевскому, — надо бы завести журнал да записывать такие соображения. Глядишь, и мы поможем конструкторам. Мы же — флот. К нам прислушиваются.

— Уже завел, — отозвался Рыбчевский, показывая карандашом на красную тетрадь. — Есть и у меня кое-что…

В последние годы на флот поступало много новинок. Конструкторы радовали образцами, о которых моряки совсем недавно только мечтали. И дальность, и скорость, и глубоководность морского оружия казались просто фантастическими, опережали самые смелые желания. Однако флотские оружейники всегда хотели еще большего, еще лучшего, потому всегда имели свои замечания, главным образом по удобству в приготовлении. Как бы ни хороша была торпеда или мина, всегда одна горловина оказывалась слишком узкой, другая — слишком широкой, в какой-то пробке сделали очень мелкое углубление под ключ, какая-то резьба была чересчур длинной… Такие недостатки замечаются не сразу, требуется опыт и время, чтобы их фиксировать. И чем строже, принципиальнее принимали на флоте новую технику, тем скорее устранялись недоделки, тем скорее достигалось большее совершенство.

Дверь в класс распахнулась, на пороге показался Жилин. Он извинился, что по дороге был вынужден заскочить на подводную лодку. Показывая, чего ему стоила спешка, Жилин отдувался, пыхтел, вытирал лицо большим — с добрую салфетку — носовым платком. Видно, крутой оказалась сопка, что вела к учебному классу.

— Стоило ли вам здесь целый день одного Городкова мучить? — выслушав доклад Павлова, Жилин привычно замыкал руководство на себя. — Задали бы ему пяток «подкожных» вопросов, и сразу бы все было ясно.

— Лотерея вопросов здесь не подходит, — пояснил Павлов. — Можно блестяще ответить на пять и даже на десять вопросов, совсем не разбираясь в остальных. А Городков должен знать в торпеде все.

Жилин сложил платок вдвое, потом вчетверо, потом перегнул пополам и приложил к подбородку.

— Сколько же времени уйдет на зачеты?.. Еще опрашивать и опрашивать.

— Офицеров Городков опросит сам, те проверят мичманов, а мичмана — матросов. К приезду инженеров наши люди подготовятся.

— Ну-ну, пробуйте. — Жилин соглашался, однако суету с предварительными зачетами считал лишней.

Городков так интересно рассказывал о приборном отсеке, что присутствующие офицеры подошли к торпеде, чтобы ближе все видеть. Жилин сначала слушал, потом заскучал, снял часы и начал останавливать и запускать секундную стрелку, определяя, сколько может жить человек, затаив дыхание.

— А вот эту кишку, — Городков дергал за толстый кабель, высовывавшийся из горловины, — я бы укоротил вдвое — только мешает!

— Что-что? — оживился Жилин. — Я вам укорочу! Образец принят на вооружение, его хорошо испытали, значит, все «кишки» нужной длины и действуют наилучшим образом. Ваше дело — знать. Познаете — честь вам и хвала. А в чужое не лезьте!

Павлов не хотел начинать спор при подчиненных и нашел выход:

— Петр Савельевич, разрешите сделать перерыв?

— Разрешаю! — отрывисто буркнул Жилин, еще не остывший от закипавшего возмущения.

Через открытую форточку вливалась прохлада. Жилин отошел к окну, глядел на бухту. Павлов с Ветровым остановились рядом с ним.

— Петр Савельевич, — заговорил Павлов, — Городков — не молодой матрос…

— Ну и что с того? — Жилин не поворачивал головы.

— Он имеет опыт и немалые знания.

— Большой опыт, — подтвердил Ветров. — К его предложениям мы всегда прислушиваемся.

— Ага, — Жилин резко повернулся. — Значит, и вы с тем же. Теперь понятно: каков поп, таков и приход! Как вы не можете понять, что приедут учить нас, а не мы будем давать уроки.

— Учиться готовы, — спокойно продолжал Павлов, — но если мы выскажем свое мнение, неужто на нас обидятся?

— Как же, обрадуются! — Жилин недобро усмехнулся. — Потом доложат: нашлись, мол, на Тихом умники, вместо освоения нового — ударились в критику…

— Речь-то ведь идет о разумных предложениях, как сделать торпеду сподручнее в обращении. Где тут крамола? — Павлов вынужден был сдерживать себя, подавлять протест. — Новая техника должна нравиться прежде всего приготовителям. А еще больше — корабельщикам. Нам готовить, им стрелять. Не верю, чтобы конструкторы не интересовались нашим мнением.

— Во-о-от! — Жилин поднял руку, словно поймал птицу, которую долго ловил. — Когда спросят, тогда выкладывайте. Да и то поосторожнее.

— Петр Савельевич, чего вам бояться? Ваша воля вписать в акт любые замечания.

— Ну уж, избавьте! — Жилин отпрянул, будто ожегся. — Учить ученых не собираюсь, вам не советую и подписывать акт с надуманными мнениями не буду.

Наступила пауза — тягостное молчание людей, не понявших друг друга.

— Разрешите?.. — В класс возвратился с улицы Городков, за ним Рыбчевский с Мосоловым. Судя по их раскрасневшимся лицам, они совсем неплохо надышались весенним воздухом.

«Экзамен» продолжался. Рыбчевский в своей роли оказался на высоте, был внимателен, где надо помог Городкову глубже постичь новое оружие, поддержал ценные замечания.

— У вас есть вопросы? — обратился Павлов к Жилину.

— Есть совет, — раздельно проговорил Петр Савельевич, наводя на Городкова свой «прицел». — Не забегайте поперед батьки. То бишь не суйтесь с вашими мнениями. Учите матросов и готовьте оружие, чтоб оно не тонуло. Остальное — не ваша забота. Понятно?

— Не совсем, — сквозь зубы ответил Городков. — Хочу сразу вам доложить, что я не робот и считаю своим долгом довести до конструкторов наши предложения. Готовить оружие нам! Да и свои партийные обязанности я знаю.

— Эк, куда хватил! — Жилин с удивлением разглядывал упрямого торпедиста. — Будто мы руководствуемся чем-то другим, а не партийными обязанностями. На флоте есть порядок: заметили что — дайте знать своему командиру, а уж он просеет и выдаст наверх то, что нужно. Слышали такое?

— Слышал, — хмуро ответил Городков.

Сам того не замечая, Жилин все время обрывал листья клена, морщась, подносил их к носу, сворачивал в тугие трубочки и складывал какую-то фигуру, походившую на ромб. Ветров, спасая растение, незаметно отодвигал его от увлекшегося разговором начальника, пока тот не наткнулся на пустоту. Петр Савельевич покосился на Ветрова, а Городкову отрывисто бросил:

— А оценка вам — «удовлетворительно». Пусть командир это учтет.

— Товарищ Городков, — Павлов как бы обрадовался оценке Жилина, — поработали вы на совесть. Однако знания надо углублять, чтобы при встрече с создателями оружия быть на высоте. Так что считайте данную вам оценку предварительной. Уяснили?

— Уяснил. — Городков блеснул понятливыми глазами. — Думаю, лицом в грязь не ударю.

— Слова красивые, — проскрипел Жилин. — Посмотрим, какие будут дела…

Оставшись вдвоем, Павлов и Ветров порядочное время молчали. Тот и другой думал о том, что найти общий язык с Жилиным они и в этот раз не сумели.

— Понимаете, Валентин Петрович, — заговорил Павлов, — это меня мало-помалу начинает возмущать.

— Меня тоже. Даже в изучении нового приходится Жилина убеждать, преодолевать. Я слушал, слушал и, знаете… — Ветров запнулся. — Без начальника политотдела не обойтись.

— Пожалуй, рано… — Павлов устало облокотился о стол. — Надеюсь, Жилин сам нас поймет… Жаловаться не хочу.

— Но он-то выводы не делает! — в сердцах воскликнул Ветров, отбрасывая со лба седую прядь. — И стиль не меняет!

— Похоже, и не изменит. Во всяком случае, будем делать так, как считаем правильным. Все это не ново… Давайте договоримся, — Павлов встал и положил руку на плечо Ветрова. — Удастся самим уладить — слава богу. Не удастся — тогда вместе к Терехову и пойдем.

— Хорошо. Только бы не опоздать.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

— Все! Хватит с меня! Уезжай и больше не возвращайся!.. — выпалил Городков одним духом и тут же ужаснулся, будто не он произнес эти слова, а кто-то посторонний.

Несколько минут они молчали, с недоумением уставясь друг на друга. Молчали, словно два чужих человека, неизвестно почему оказавшиеся под одной крышей. Глаза Лили расширились от испуга, подбородок дрожал.

Опомнившись, Городков клял себя, горько раскаивался, что не сдержался, однако просить прощения не стал.

«Проявлю слабость, еще раз уступлю, тогда все. Тогда моя песенка слета!» — убеждал он себя и, чтобы не передумать, опрометью выскочил на улицу, с силой хлопнув дверью. Сердце бешено колотилось, отдаваясь учащенными толчками в висках, в перехваченном спазмой горле.

Весь вечер бродил Городков по роще, что за Нижней улицей, и не сводил глаз со своих окон. Он здорово проголодался и ждал, пока погаснет свет и можно будет незамеченным прошмыгнуть в кухню. Да и вечер, как назло, был прохладный, с дождичком. Но больше всего донимало, что нет курева. А свет в окнах все не гас.

Набравшись храбрости, Городков в двенадцатом часу направился к дому, решительно рванул дверь. Квартира оказалась пустой. Ни Лили, ни Вероники не было. Прибрав раскиданные в беспорядке вещи и продукты, привезенные Лилей из города, и погасив свет, он прилег на диване.

Проснулся, будто от толчка. Первой мыслью было: что-то случилось. Что-то очень плохое. Он был разут, накрыт одеялом, под головой подушка, хотя отлично помнил, что ботинок не снимал и одеялом не накрывался.

«Лиля! Конечно, она! — Городков почувствовал, как горячая волна прилила к сердцу. — Глупо получилось. Ужасно глупо. И началось-то все из-за пустяка».

Накануне по телевизору Лиля смотрела моды. На экране мелькали манекенщицы с приклеенными улыбками, делая ловкие подкрутки вокруг собственной оси.

— Какая прелесть! — восторгалась Лиля рукавами-крыльями. — Иди, посмотри на вечернее платье!

— Балахон. — Городков пожал плечами. — Сшито специально для нищей братии, как их там… Капуцинских монахов. Удобно прятать подаяния и брюкву с чужих огородов.

— Что ты мелешь, отсталый человек?!

Вспыхнула перепалка, но тут на экран выплыло нечто, вызвавшее где-то там, в Москве, дружные аплодисменты. Светловолосая девушка, подбоченясь и плавно покачиваясь, демонстрировала модель под названием «Русь», о чем оповестил женский голос за кадром. Мягко и свободно падавшее платье с округлой вышивкой в виде щита дополняли атласные туфли и маленький шлем, расшитые бисером. Городкову наряд понравился, а это случалось не часто.

— Знаешь, Лиля, тебе бы такое подошло…

— Ты так считаешь?

— Еще бы! К твоим-то синим глазам! — Городков бережно поправил выбившуюся прядь на виске у жены. — Жалко, что оно для выставки, что в жизни такое не носят.

— Завтра поеду в город и подберу себе точно такого же шелку, — не то в шутку, не то всерьез сказала Лиля.

— У нас в магазине ткани не хуже, чем в городе. Охота убивать день на поездку…

— Ничего ты не понимаешь!

— Да уж куда мне, темному!

Сегодня утром у Лили было и вовсе хорошее настроение. Она и в самом деле надумала ехать с Вероникой в город, а для нее это всегда праздник. До чего надоели эти три так называемые улицы!

Едва открыв глаза, Лиля с радостью представила шум, толкотню в магазинах, на улице. «Город, город…» — напевала она, вихрем носясь по квартире.

— Сейчас, Вероника, мы поедем далеко-далеко… Ты будешь умницей и быстренько скушаешь все, что мама приготовила. А какие мы разноцветные шарики купим!.. Обедать будем в ресторане. Потом… В общем, будет весело-весело.

Вероника молчала. Она совсем не надеялась, что будет весело, как обещает мама. Вот если бы папа с ними поехал. Папа всегда покупает ей красивые игрушки, именно те, какие ей нравятся, а мама только и знает свои флажки или шарики. Опять мама будет ужасно долго простаивать у высоких прилавков, подбирать какие-то флакончики, коробочки… А ей, Веронике, это так неинтересно. Стоишь и видишь чужие ноги. А там, где интересно, где куклы, зайцы, клоуны, там мама начинает вдруг торопиться, дергать за руку, уверять, что времени в обрез…

Лиля не догадывалась о переживаниях девочки. Она нарядилась в кремовое с черными полосками — Вероника называла его тигром — летнее пальто, облачила дочь в присланное бабушкой из Ленинграда красное, в белый крупный горох, вельветовое пальтишко и, повертевшись самую малость перед зеркалом, почти бегом направилась к остановке. В числе первых мать с дочерью вскочили в автобус и заняли место у окна, к которому тут же, расплющив нос, прилипла Вероника.

Лиля краешком глаз подметила, какие взгляды нет-нет да и бросали на нее сидящие рядом женщины. Она чувствовала себя прекрасно, таинственно, полускрытно улыбалась.

— Только дуры скалят зубы, — когда-то ее учила мать, Маргарита Яковлевна. — Красивая женщина, знающая себе цену, должна улыбаться чуть заметно. Вспомни Мону Лизу.

А вот Лиза Малышева не Мона Лиза. Она улыбается широко, выставляя напоказ свои белые зубы, и так заразительно, что, глядя на нее, все вокруг тоже начинают улыбаться. И дурой ее никто не считает, наоборот, называют умницей. А как дети к ней в садике льнут! Со всех сторон: «Здравствуйте, Елизавета Терентьевна! Лизаве-е-та Терен-н-тина, здра-а-асьте!..» Даже Городков на Лизу Малышеву смотрит по-особому. Недавно в кино, перед сеансом, Лиля перехватила его взгляд — открытый, радостный. Это больно кольнуло. На нее, на Лилю, он смотрит совсем иначе, настороженно. Почему так? Может, верны наставления матери? Лиля их хорошо помнит: нельзя показывать мужу, что любишь его, иначе тут же сядет на голову…

Набегавшись по магазинам и купив Веронике разноцветные — синий, красный и зеленый — шары, мать с дочерью пообедали в ресторане, начав с окрошки и завершив мороженым. Не какой-нибудь окаменелостью в стаканчике, а настоящим мороженым, благоухавшим то клубникой, то лимоном, то миндалем. В парикмахерской Лиле сделали такую прическу, что Вероника, сидевшая в скверике и охранявшая сумку, сразу маму и не признала. Себе же самой в этой прическе Лиля казалась похожей на одну французскую певицу, чей концерт недавно передавали по телевизору. Для пущего сходства она то и дело трясла шелковистой челкой, откидывая ее назад. В зеркальном окне городского «икаруса» Лиля любовалась собой. Ах, как было хорошо!

На рейсовый катер они опоздали. С трудом удалось втиснуться в маленький автобус. Пристроив дочь на коленях у какой-то доброй бабуси, сама Лиля стояла на одной ноге, прижимая тяжелую сумку. Сумка оттягивала руку, пальцы немели — еще немного, и разожмутся.

«Ну и пусть! Все равно падать некуда…» — утешала себя Лиля.

К великой досаде, дорожная мука кончилась раньше срока: на полпути раздался оглушительный выстрел, мотор заглох, и автобус замер, сильно скособочившись.

— Автобус неисправен, дальше не поедет. Прошу освободить салон! — объявил скуластый водитель.

Пассажиры, вдохнув полной грудью живительного воздуха, с растерянной жалостью поглядывали на осевший автобус. Хоть в тесноте и в духоте, но он катил их вперед. А теперь оставалось одно — шагать пешком.

— Вероника, умница, потерпи. Ну не спи, доченька… — Лиля уговаривала спотыкавшуюся Веронику и чуть не плакала. — Скоро домой придем. Дома поспишь. Слышишь меня?! Не спи!

Сон окончательно сморил девочку, пришлось взять ее на руки. А тут еще эти новые лакировки. Ноги горели, будто она ступала по раскаленным углям, шаги отдавались в висках, Лиля попыталась снять туфли, но стало еще хуже — острые камни, перекатываясь и сухо шурша в пыли, сразу будто ощетинились. Ничего не оставалось, как снова влезть в свои шаткие лодочки.

Лиля отставала от пассажиров все больше и больше, а за поворотом, на крутом подъеме, и вовсе потеряла их из виду. Оказалось, к счастью. Она уже еле плелась, когда рядом визгливо притормозил голубой грузовичок:

— Садись, мамаша, подвезу!

Устало поблагодарив пожилого шофера, Лиля с его помощью кое-как вскарабкалась в кабину.

— Мне в карьер. По пути?..

— Да, да, — закивала Лиля. — Я скажу, когда остановиться.

Грузовик подвез их к развилке. До дома отсюда, кажется, рукой подать. Но ноги отекли и не хотят повиноваться, а Вероника с сумкой непомерно тяжелы. Как дошла — Лиля не помнит. Помнит только удивленно расширенные глаза мужа, когда предстала перед ним со спящей дочерью на руках, вконец измученная, пропыленная, с потными, липкими космами вместо чудо-прически. Как она ненавидела его в ту минуту! Все ее страдания из-за него! И Лиля, конечно, не преминула выплеснуть все свое негодование…

Муж ответил, да еще как! Никогда она не видела его таким злым и чужим. Голос резкий, срывающийся, противный. Неужели это ее Городков? Всегда выдержанный, предупредительный, чуть насмешливый. Не сразу до нее дошел смысл его слов. Все что угодно, но такое!.. Нет, такого она не ждала. Ей предлагают убираться и больше не возвращаться? Ей! Сложившийся мир рушился. Страх охватил Лилю.

«Нет, Городков, так тебе это не пройдет! — Она схватила Веронику и выбежала вслед за мужем. — К кому пойти — к командиру, к замполиту? К командиру ближе…»

Лиля вскинула голову: светится кухонное окно, женский силуэт скользит туда-сюда. Значит, его еще нет. Лиля бросилась на Верхнюю улицу. У Ветровых во всех окнах свет. Она постучала — никто не открывает, постучала громче, еще громче, уже собралась уходить, и прямо перед глазами обнаружила кнопку звонка.

«Господи, совсем рехнулась…»

— Лилия Ивановна? Милости прошу, — радушно встретила ее Ветрова. — Как раз самовар поспевает, и Валентин Петрович с минуты на минуту появится… — Анастасия Кононовна помогла Лиле снять пальто. — Да что с вами? На вас лица нет!

Если бы Лилю встретили официально-вежливо, она сдержалась бы, но участливый, материнский тон Ветровой так всколыхнул, так расслабил, что Лиля громко разрыдалась, размазывая кружевным манжетом слезы на грязном лице.

— Лиля, миленькая, успокойтесь. Садитесь и рассказывайте, что случилось… Валя, — обернулась Ветрова к вошедшему мужу, — ну что ты стоишь?! Поговори с ней, а я накормлю ребенка.

— Какая беда? Почему слезы? — пожимая Лиле руку, будто врач, спрашивал Ветров, хотя и догадывался о причине столь позднего визита.

— Разводиться хочет…

— Так уж и разводиться?! Постойте… Кому это ваш благоверный сегодня покупал духи «Каменный цветок»? Вам или не вам?..

— Не знаю. Ничего не знаю… — всхлипывала Лиля.

— Как — «не знаю»! Еще говорил: «Любимые духи моей жены». Ваши любимые?

Продолжая всхлипывать, Лиля утвердительно кивала.

— Вот видите, а вы — «не знаю».

— Меня целый день дома не было.

— Так-так… Из-за чего же сыр-бор? То «Каменный цветок», то с бухты-барахты развод… Не может этого быть! Давайте-ка, Лилия Ивановна, спокойно разберемся.

Лиля приподняла плечи, несколько раз судорожно вздохнула, но с чего начать — не знала. Только теперь до нее дошло, что обвинять муза, в сущности, не в чем. Она молча теребила кружева на манжете, не смея поднять глаз.

— Понимаю, вам трудно. Не все женщины врачи и педагоги, а другим здесь не находится работы по специальности. Мне Юрий Владимирович говорил, что вы сильно переживаете…

— Говорил? — удивилась Лиля.

— А как же. Обидно, конечно, но что поделаешь? Надо мириться. Русские женщины всегда шли на самопожертвование. Моя жена решительно против этого слова, а мне оно нравится. Можно и по-другому сказать. Можно сказать: чувство долга, преданность, любовь… И примеров тому много.

— Только, пожалуйста, не говорите о княгине Волконской. Он мне о ней все уши прожужжал.

— Зачем о княгине Волконской? Я о своей княгине расскажу. Об Анастасии Кононовне. Идет?..

— Идет. — Лиля чуть повеселела.

Ветров, мягко ступая, подошел к двери, прислушался, закрыл ее плотнее и, приложив палец к губам, сказал:

— Не любит Кононовна, чтобы о ней распространялись. Но вам, Лилия Ивановна, по секрету расскажу… Она ведь у меня ленинградка. Как и вы. Кораблестроительный с отличием окончила. Большие надежды подавала. Да вот связала судьбу с вашим покорным слугой и не вышло заняться любимой работой. Хорошо хоть физик в старшие классы потребовался, сейчас преподает да еще кружок ведет… Как вы думаете, не тоскует она по своему делу?

Лиля пожала плечами, мол, вам виднее.

— То-то. Конечно, тоскует, но вида не подает: ни единым словом, ни единым взглядом. Во всяком случае, я не замечал. Двух учеников подготовила в свой институт. Как прошли они по конкурсу, знаете, счастливее человека не было. Да… Лилия Ивановна, мне Юрий Владимирович говорил, что вы хорошо играете…

— Он вам так и сказал, что «хорошо»?

— Да. Почему вас удивляет?

— Мне он никогда не говорил.

— Видите, не все любят в глаза хвалить. Лилия Ивановна, у меня к вам большая просьба…

— Слушаю, Валентин Петрович.

— Знаю, у вас ребенок, много забот по дому, но, может, поучаствуете в нашей самодеятельности?.. Очень нужна классика…

— Я… Я охотно.

— Совсем отлично! Ма-а-ать, как насчет чайку? — весело потирая руки, Ветров заглянул на кухню. — Долго нас будешь голодом морить?

Уже после полуночи, оставив Веронику у Ветровых, Лиля пошла домой. Хозяин на прощание крепко жал руку и говорил:

— Не только ваша сестра Галина защитила диссертацию, мы здесь тоже защищаем диссертации. Каждый день защищаем. На право называться человеком… А муж у вас — дай бог каждой! Хотя мозги я ему все равно вправлю. Если не возражаете, разумеется…

— Лучше я сама, — потупившись, тихо вымолвила Лиля.

— Честно говоря, именно это я и ожидал услышать.

«Глупый, какой ты у меня глупый. — Лиля с жалостью смотрела на осунувшиеся щеки мужа, на скорбную складку у носа, особенно резко выделявшуюся в неверном свете луны, которая украдкой заглядывала в окно. Луна освещала стол, где тускло поблескивал сложенными лепестками «Каменный цветок». — Почему мы с тобой такие глупые: думаем одно — говорим другое, будто в прятки играем?»

Он не проснулся, когда она стягивала ботинки и накрывала одеялом, лишь сдавленно простонал, когда подкладывала под голову подушку.

Лиля плотно задернула гардины и на цыпочках вышла из комнаты.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Причину этой семейной неурядицы Ветров видел в том, что Городков устал, как и другие офицеры. Недавно они уже толковали с Павловым, как устроить морякам хороший отдых.

«Очень тревожный знак: уж если Городков — эталон выносливости — сорвался, что говорить о других?» — размышлял он, ворочаясь с боку на бок.

У Городкова по службе, на первый взгляд, все шло нормально, но это на первый взгляд. Появились ошибки в регулировке приборов, особенно сложных, требующих повышенного внимания, больше обычного офицеры и мичманы сетовали на трудности, вызванные непрерывным приготовлением оружия. Напряжение сказывалось, что и говорить.

Приборист Дотылев, невыспавшийся из-за зубной боли, включил не тот тумблер и сжег пульт.

— Эх-ка, муха сонная!.. Да еще навозная! — взорвался тогда Городков, с таким трудом получивший пульт с далекого завода.

В такой «критике» Дотылев справедливо усмотрел оскорбительное начало, и Ветрову пришлось долго разбираться, пока Городков принес извинения.

«Устал, конечно…»

На офицерском совещании в первый же четверг сам Городков заговорил о том же:

— Что-то у нас в опале поездки на лоно природы! Дома какой отдых? Одни заботы. Копошимся, копошимся, эдак и окуркулиться недолго.

Офицеры дружно поддержали предложение Малышева организовать рыбалку, их не остановило напоминание Павлова, что рыбалки не должны превращаться в пикники. Большинство охотно заявило, что в этом они единомышленники с командиром и сами знают вред пикников и пользу «чистых» рыбалок.

Накануне выходного легли пораньше. Решили поспеть на зорьку, к четырем уже сидели в автобусе. Предпоследним на подножку тяжело ступил Малышев, снаряженный не хуже Тартарена из Тараскона. Дремавший Городков сразу встрепенулся, подметив сходство Малышева с этим известным литературным героем. Ему хотелось позубоскалить, но еще больше хотелось спать, он лишь пробормотал:

— Досплю немного, тогда скажу:

— Спи, спи… — откликнулся Малышев. — Человечество ничего не потеряет, если ты помолчишь.

— «Человечество» — это, разумеется, ты?

— Хотя бы…

— Всем тебя природа наделила, а вот скромностью…

— Скромность она для тебя приберегла, — отшучивался Малышев, рассовывая под сиденья рыбацкие принадлежности. — В природе, дружище, все рассчитано. Так сказать, постоянство поддерживается. Чего-то тебе перепало, чего-то мне…

Городков сладко зевнул, сложился кренделем и, уже засыпая, вяло промолвил:

— Ладно, говорю, дай сон досмотреть…

Поспели в самый раз. К зорьке.

— Юра, проснись! — тряс Малышев Городкова, ронявшего голову то в одну, то в другую сторону.

— А! Тар… Тар… — промелькнуло у того смутное воспоминание. — Чего тебе?

— Проснись, всю рыбу проспишь!

Бухта напоминала озеро. Отгороженная от океана скалистым островом, окаймленная лесистым крутогорьем, она казалась глубокой чашей, на дне которой переливалась темная, почти черная вода. Узкой подковой серел пляж; слева, почти у самого выхода, в бухту впадала говорливая речка, густо заросшая плакун-травой. У правого мыса вкривь и вкось торчали два полуразрушенных причала, где когда-то швартовались рыбацкие кунгасы. Сразу за пляжем, светло и радостно зеленея, взлетали на откосы низкорослые, скривобоченные пургами березки вперемежку с шиповником, рябинником, с островками кедрового стланика. Тут и там щетинилась сизыми листиками жимолость, изумрудными ручейками расползалась низкорослая шикша, а молодой шеломайник уже раскинул свои лопушиные листья. Пройдет всего ничего, и разрастутся они величиной в слоновьи уши. Странно было, откуда что взялось — давно ли снег сошел!.. Природа явно спешила наверстать упущенное. А воздух!.. Он был напоен ароматами разнотравья, настоян йодистым духом морской капусты, выплеснувшей свои бурые гирлянды на песок, на старые причалы, на обрушившуюся вместе со скалой да так и росшую у самого всплеска одинокую березку.

«Грл-грлы, кш-ш-шу-у-у… Грл-грлы, кш-ш-шу-у-у…» — ворковала речка, не печалясь, что ее воркование остается безответным.

Офицеры притихли, наблюдая за рождением дня. Солнце было еще где-то за горизонтом, а может, над горизонтом, но здесь, за сопками, его еще не видно. Чувствовалось только, что оно близко, что оно хочет разогнать мрак и одарить все сущее на земле животворным теплом и лаской. Кое-где туман еще цеплялся клочьями за воду, льнул к ней, но та не желала его близости, отталкивала его, и сырые белесые клубы обиженно уплывали кверху, чтобы вскоре совсем исчезнуть.

— Как? — Малышев с сияющим лицом обратился к Павлову. — Прав я, что обещал привезти вас в райский уголок?

— Прав, Василий Егорович, — весело соглашается Павлов. — Прав на все сто!

Для рыбаков тут и впрямь земной рай. Тихо, уютно, не нужно никаких лодок. Лови себе в бухте прямо с причалов, а в речке есть смысл попытать счастья и на сетку.

Павлов с Винокуровым и Малышев с Городковым, не долго думая, стали выбирать себе «исходные точки» на сваях. Нашлись охотники во главе с Роговым расставить сеть. Недаром они захватили сюда болотные сапоги.

Вообще-то, по классификации Малышева, рыбаки делятся на три группы. Одних улов не волнует. Они рады, что вокруг красота, что воздух — сплошной озон, что можно посудачить о том, о сем в свое удовольствие. Другие считают своей главной целью — поймать больше рыбы, не очень-то воспринимая окружающее. Такие всегда охочи до орудий массового лова, то бишь до сетей. И наконец, золотая середина — самое многочисленное племя рыболовов-любителей, к которым Малышев причислял и себя; эти видят утеху и в рыбацком братстве, и в «философических» беседах, однако не чураются и промысловой стороны. Наговорившись, они неотвратимо — особенно, когда хороший лов, — впадают в азарт. Тут уж разговорчики в сторону. Тут уж подавай улов!

В теории Малышев был силен. Что же до практики, то его постоянно преследовал злой рок.

Растресканная, вконец измочаленная свая наклонно уходит в воду, там преломляется, утолщается и, плотно укутанная темно-зеленой шубой, вонзается в песчаное дно. Шуба украшена звездами-прилипалами, черными пятаками мидий. На дне рядом со сваей чуть колышутся вставшие в рост пышные водоросли да застыли, словно прислушиваясь, крабы-лепешки. По песку раскиданы камни — белые, серые, пестрые, большие и малые. Песок то мелкий, как манка, то вдруг крупнеет, смешивается с кремешками…

«Ну и вода!.. — Павлов удивляется ее прозрачности. — Как в Байкале!» Ему вспомнилось байкальское зеркалье. Холодное, вкусное, такое же прозрачное. Как-то еще юношей, проезжая те места, он на пари искупался в озере. Пари он выиграл, но от пари — эскимо на палочке — тут же отказался в пользу проигравшего милиционера. Не хотелось к насморку, который сразу схватил, добавлять еще и ангину.

Чуть поводит плавниками-перьями гордая красноперка, мельтешит полосатый, как зебра, с черным хвостиком-кисточкой окунек-терпужок, грациозно изгибается темная спинка хитрой наваги, а между травинками туда-сюда мечутся, словно не зная, куда податься, пучеглазые бычки, да почти по самому дну серыми пятнами двигается осторожная камбала. Поражает обилие рыбы. И косяками, и в одиночку, она резво носится у причальных свай.

Примостившись на расколотом бревне в конце причала, Павлов забросил свои снасти. Хороша все же ловля на удочку! Только подержав в руке удочку, поймешь всю прелесть рыболовства.

Особенно хороша донка. Тут прямо на ощупь все чувствуешь: вот она, милая, червяка потрогала, потолкала, вот его хапнула, потянула… Леска уже дрожит, можно выбирать.

От поплавочной удочки иное удовольствие: тут в такой вот хрустальности видишь саму виновницу, что тянет за крючок, наблюдаешь ее повадки. Пучеглазые бычки, завидев наживку, широко раскрывают свои рты-черпаки и, еще больше «надув» глаза, прямо кидаются к лакомству. Навага и красноперка ведут себя по-другому. Обнаружив приманку, они равнодушно, не глядя, проплывают мимо раз, другой, потом не выдерживают, рывком бросаются на червяка и в тот же миг попадают на крючок, так и не поняв, что же случилось.

Клев был отличный. Рыбаки едва успевали таскать трофеи, сопровождая их громкими восклицаниями. Более удачливыми оказались владельцы донок. На них довольно часто попадались сразу по две рыбины, о чем незамедлительно возвещали ликующие возгласы. Азарт захватывал будто клещами, однако настоящие рыбаки, делая свое дело, не забывали приглядеться к товарищам, обменяться с ними веселым словом.

На соседнем от Павлова причале высилась приметная фигура Малышева. В черной, блестевшей от влаги штормовке, в высоких, загнутых сверху, резиновых бахилах, в широченной зюйдвестке с полями, поднятыми спереди и опущенными сзади, он выглядел весьма внушительно. Непомерно длинное бамбуковое удилище, на конце которого светлела тонкая леска с маленьким поплавком, он держал обеими руками. Так, наперехват, когда-то солдаты держали винтовки, готовясь к штыковому приему. В снаряжении удочки, видимо, имелись какие-то дефекты, и Малышев и на этот раз реже других познавал радость удачи. Но это его не огорчало. Наоборот, позволяло больше внимания уделять пикировке с разместившимся рядом на свае Городковым.

— Василь Егорыч, — спрашивал Городков, отделяя от крючка трепыхавшуюся красноперку. — Где ты приобрел эту спецовку?

— Нравится? — Малышев незаметно окинул взглядом свое одеяние.

— Потому и спрашиваю… — бесстрастным голосом отвечал Городков.

— Что же тебе в ней нравится?

— Не «что», а «кто», — вносил Городков поправку. — Ты в ней нравишься. Совсем она твою фигуру изменила!

— Не льсти, — догадывался Малышев, — говори прямо — червяков не хватает?

— Хвата-ает… — Городков не спеша подходил к главному: — Скажи, Василь Егорыч, зачем ты на них плюешь?

— Дилетантский вопрос! Все равно ты не поймешь. Тем более что это пока и для знатоков вещь в себе. А результат отличный!

— По твоему ведру что-то не дюже заметно.

— Так ведь лучшие места я вам уступил. Дай, думаю, помогу ребятам опыта набраться, поучиться…

— Ты считаешь, мое место лучше?

— Несомненно. И глубже, и травка погуще…

— Давай меняться!

— Меняться я не буду, а вот кое-что расскажу… — Малышев сделал упор на другую ногу, но по-прежнему оставался со своим бамбуком в положении «на изготовку», — Было это однажды зимой на Балтике. Между прочим, там рыбалка тоже знатная… Приехал к нам большой начальник и решил после трудов праведных хорошенько отдохнуть на льду озера. Меня, как специалиста, командир послал все организовать. А что организовывать?.. Нарубил я лунок во льду и дал рыбе подкормку… — Малышев отвлекся: запрыгал красный поплавок, но тревога оказалась ложной. — На чем я остановился?.. Да. Нарубил, значит, лунки неподалеку друг от друга, чтоб поговорить могли, но и не мешали один другому. В среднюю лунку, где начальник будет ловить, бросил я целое ведро хлебных крошек. В общем, начали… Сначала, как водится, одни разговоры, то да се, а рыба не клюет. Смотрю, мой командир втихомолку семафорит, мол, в чем дело? Я его, конечно, успокоил, и, в самом деле, рыба скоро понемногу начала брать. Но что такое?.. Все таскают, а начальник мерзнет — ни одной поклевки! Мой командир уже волком смотрит, реплики тихонько отпускает, дескать, горе-консультант, это я, значит, да и начальник стал раздражаться, колкости говорить. Ну, думаю, надо что-то предпринимать. Иначе не сносить мне головы… — Малышев умолк и радостно засуетился: на сей раз удача улыбнулась ему в виде окунька. Василий Егорович долго им любовался, прикидывал, на бечевку нанизать или в ведро пустить. Бросил в ведро. — На уху пойдет!

— Дальше-то что было? — вопрошал нетерпеливый Городков.

— Сейчас… — Малышев отвернулся, но от приятеля не ускользнуло, как он целился и плевал на жирного червяка.

— На такого толстяка да такие окуньки? — Городков изобразил крайнее изумление. — Расточительство!

Малышев, однако, не удостоил реплику вниманием и продолжил воспоминания:

— Тут меня осенило: предложил гостю поменяться местами. Сначала тот артачился, потом согласился. У меня на его месте клев начался, братцы, не передать! Еле успеваю вытягивать, аж потом прошибло. Оглядываюсь на гостя нашего — он снова скучает. «Что за дьявольщина, — думаю. — Хоть бы ему одна-одинешенька попалась!» Постоял он еще немного, померз, рассердился окончательно и пошел к машине, выговаривая моему командиру: «Ну и рыбалка!» — Малышев тяжело вздохнул. — Уехали вконец расстроенные, даже улов на льду оставили… Стал я анализировать, соображать и понял: на его удочке был слишком большой крючок. Рыбешка в том озере водилась плюгавенькая, ей бы крючок поменьше… А ты говоришь — меняться местами!

— Теперь, Василь Егорыч, нам ясно, отчего ты до сих пор не флотоводец, — Городков сокрушенно покачал головой.

Пропустив и эту реплику мимо ушей и явно войдя во вкус, неутомимый Малышев перешел к следующей истории.

— А какие у нас в Сибири таймени водятся! Честное слово, иной раз не знаю, кто кого тащит — я его или он, стервец, меня! Один такой тащил, тащил, хорошо, я штанами зацепился…

— Выходит, — на полном серьезе рассуждал Городков, укрощая верткую, неистово бьющуюся навагу, — выходит, ты у нас рыбак пуганый. Извини за нескромный вопрос: сколько же таймень весил?

— Будь здоров! — Малышев оглянулся по сторонам, прикидывая, с чем бы сравнить. — Если троих, как ты, Юра, сложить — в самый раз будет. Полбочки засолили, свежинки поели, а уж расстегаев Лиза наготовила!..

— Слушай, Малышев, ну-ка прекрати о расстегаях! — Городков туже затянул ремень и, высоко вздернув подбородок, стал к чему-то принюхиваться.

Рыбачили пятый час, и, как это обычно бывает, азарт начал пропадать. Рыболовы чаще выходили на берег, бродили по пляжу, чаще переводили взгляд с воды на лес, на сопки, на небо, где огненным, слепящим шаром повисло солнце, и лишь наиболее стойкие продолжали отдаваться лову, но уже без прежнего интереса.

А вот и дымком потянуло. Костра не видно, дымка тоже не видно, но ошибки быть не могло. Так пахнут брошенные в огонь березовые поленья, когда только-только собираются загореться. Рыбацкие носы, как флюгеры, поворачивались к берегу и наводились точно на дюнку, за которой — все об этом хорошо знали — готовилась уха.

К суковатым треногам был подвешен котел, а в нем крупными пузырями уже клокотало душистое варево. Ветров изредка брал пробу, часто шевеля губами и закатывая глаза, а напоследок так причмокнул, что те, кто сгрудился у костра, начали глотать слюнки. Валентин Петрович слыл крупным знатоком рыбацкой ухи. По его просвещенному мнению, еще минут пятнадцать — и можно трубить сбор. Вспомогательные компоненты: лук, соль, перец, лавровый лист и кой-какие травки — секрет ветровской «фирмы» — заложены, картошка тоже заложена. Теперь не упустить бы момент — дать юшке напитаться ароматами и в то же время не дать развариться рыбе. Ветров засек время по часам. Его старший помощник по подготовке обеда Винокуров уже растянул на траве белую в шашечках клеенку, нарезал крупными ломтями хлеб, промыл в студеной воде черемшу и уложил ее двумя пышными горками. Силища — эта черемша! Крупные, как у ландыша, листья и мясистый, сочный стебель отдают чесноком, к любому блюду лучшей приправы не найти. На любителя, разумеется. Местный кок Паша Куриленко из черемши вытворял такие чудеса, что даже шеф-повар из столичного «Метрополя» мог бы ему позавидовать… Хлеб к ухе тоже надо готовить умеючи: ломти нарезать так, чтобы у корки они были шире, у мякоти — тоньше, по-крестьянски нарезать, по-другому к ухе не подходит. Ветров и за этим следит. А как же! Недоглядишь, и будет удовольствия, как от жиденького супца из столовки.

У костра собрались дружно. Пришли не только с причалов, пришли с речки, хотя речка совсем не рядом, а сигнал не подавался; рассаживались прямо на траве, с шумом разбирали миски, хлеб, черемшу, а Малышев вытащил из-за голенища деревянную ложку в целлофановом пакете.

— Ого! — не удержался от комментария Городков, заметив подготовительную операцию друга, подувшего сначала на пакет, потом, столь же усердно, на ложку хохломской росписи. — Синтез старины с современностью.

— А вы собрались хлебать алюминиевой? — Малышев с жалостью посмотрел на него, подчеркнув свое неодобрение презрительным «вы». — Кощунство! Вы и вкуса настоящего не узнаете! Учил, учил, и нате…

— Хочу внести предложение. — Городков, как на собрании, вскинул руку. — Распределять уху по справедливости — по улову.

— Ну уж нет! — воспротивился Ветров. — Сегодня так не пойдет. Ухи много, каждый получит по потребности.

— А ты чего плошку подставляешь? — буркнул Малышев, видя, как Городков тянется к котлу. — Подставляй ведро. По справедливости…

— У меня нет аппетита, — парировал Городков, с трудом удерживая горячую, наполненную до краев миску.

— Скромные рыбаки бывают только в сказках. — Василий Егорович хотел последнее слово оставить за собой.

— Будет языками чесать! — Ветров сноровисто орудовал черпаком. — Спешите отдать должное ухе, она сегодня — диво!

— Тем более, Валентин Петрович, — нашелся с ответом замполиту Малышев, поднося ко рту свою огненную «хохлому». — Дайте хоть напоследок почесать. А то проглотим языки вместе с вашим дивом. Я уже чувствую — проглотим.

Миски моряки опорожнили с быстротой необыкновенной и сразу пошли по второму кругу, в том числе и Городков, намекавший на отсутствие аппетита. То ли здорово проголодались, то ли уха и в самом деле была вкусной, скорее всего, то и другое, но восторженные отзывы продолжались, пока котел не вычерпали до дна. Потом настало время самых разухабистых рыбацких баек. Громоподобное эхо катило по сопкам и возвращало бумерангом такие взрывы смеха, что рыбаки, слыша их, сами вздрагивали.

Вернулись домой посвежевшими, довольными, разумеется не позабыв щедро поделиться уловом с товарищами, остававшимися на службе.

Завтра у всех будет много дел.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Проверка, как обычно, начиналась с заслушивания командира.

Павлов медленно, как бы подчеркивая, водил указкой по графам таблицы, а сам все не заканчивал доклад, давая в заключение возможность начальникам обстоятельнее прочитать таблицу, в которой ясно и понятно значилось: что у него имеется, что полагается и чего не хватает.

Цепкие, с желтыми крапинками, глаза Панкратова, светлые доброжелательные лучики Терехова, колючий, с едва заметной ехидинкой, взгляд-прищур Волкова внимательно скользили по таблице, изучали ее. Лишь Жилин, полуприкрывшись портьерой, хмурился, морщился и тем торопил Павлова кончать доклад, предупреждал, что начальству неприятны напоминания о данных им обещаниях.

Грех говорить, что у Павлова многого не хватало, но, как и всякому командиру, кое-что обновить ему хотелось. Взять тот же газик. Давно уже, бедняга, пыхтит да кашляет…

Забота об исполнении обещанного лежала в первую очередь на начальнике штаба Волкове, и он с недовольным видом что-то записывал себе в блокнот. Поскучнел и Терехов. Панкратов внешне оставался непроницаемым. Только задор в его взгляде исчез, взгляд потемнел, потерял присущую ему насмешливость. Адмирал строго смотрел из-под своих взъерошенных бровей то на Павлова, то на таблицу, то в свой блокнот. Сюда он привез офицеров, способных глубоко вникнуть в любые вопросы, и сейчас не собирался расставлять точки над «i».

Павлов был доволен, что проверка пойдет сразу по всем направлениям, как теперь говорили, комплексно.

Кто много служил, знает, что такое инспекция. Как бы ни шли дела, комиссия всегда найдет слабины, укажет, где хорошее можно сделать лучше, а сильное еще усилить. Зачастую командиры не замечают чего-то отжившего, присмотрелись, свыклись с ним, либо появилось что-то новое, но еще не внедрено или, того хуже, о нем даже не знают. Комиссия — это всегда свежий глаз.

Тогда почему же командиры, узнав о предстоящей проверке, радости особой не проявляют?

Павлов на опыте убедился, что это всегда порождает большую дополнительную нагрузку, а у командира дел и без того невпроворот. Он в таких случаях вспоминал одного своего старого начальника, и на душе у него веселело. Тот начальник любил посылать комиссии, сам со штабом выезжать на проверки. «Контроль исполнения — залог здоровья», — утверждал он и стремился, чтобы корабли инспектировались без всяких перерывов, так что частенько одну комиссию провожали, а у трапа стояла следующая. Если же между проверками случались перерывы, то дотошный начальник упрекал штаб за необеспечение «непрерывности управления». Говорят, потом он понял свои заблуждения, круто изменил стиль, но Павлов, переведенный с кораблем на другой флот, тех перемен не видел.

Сейчас, в самом начале проверки, командование давало возможность Павлову высказать наболевшее, раскрыть фактическое состояние дел, чтобы потом сравнить его личные оценки со своими.

В оценках Павлов был осторожен, зато старался выделить проблемы, решение которых находилось в прямой зависимости от его внимательных слушателей. Но эту часть своего доклада он, видимо, слишком затянул: заерзал на стуле даже невозмутимый адмирал.

— Вот вы налегаете на то, какие наши обещания выполнены, какие нет, — наконец прервал Павлова адмирал. — В этом мы разберемся в ходе проверки. А сейчас хочу спросить, способны ли вы подать лодкам торпеды вот в этой бухточке? — Панкратов еле дотянулся до края карты.

Скоро на такой вопрос не ответишь, нужно поразмыслить. Павлов всмотрелся в карту. Бухточка как бухточка: глубины подходящие, камней вроде бы нет, мысы длинные, от ветра наверняка закроют. Что еще? От маяка недалеко, от дороги тоже. Хорошо. Неподалеку озеро, из него вытекает речка, впадающая в бухту. А вот что там есть на суше — лес, кустарник, чисто поле? — этого на морской карте не видно… Выходит, надо еще здесь самому потопать, померить, прикинуть, тогда и будет ясно, что можно, а что нельзя. Павлов к тому же хотел бы понять, зачем понадобилась эта глухая бухточка, когда ближе имелась просторная, удобная, обжитая. Тем не менее надо было отвечать адмиралу, как сподручнее доставлять торпеды именно сюда.

Жилин совсем отодвинулся в тень портьеры, но головой крутит отрицательно, дескать, говори «невозможно».

«Почему невозможно, Петр Савельевич? — мысленно возразил ему Павлов. — Очень даже возможно!» И он ответил:

— В этой бухте мы сможем заниматься торпедами, однако для полной уверенности надо еще там побывать.

— Та-а-ак, — протянул Панкратов, довольный ответом: сам-то он уж прикинул, что там можно принимать торпеды.

— Как вы оцениваете дисциплину? — спросил Волков, переводя взгляд с Павлова на Ветрова.

— Считаю ее вполне удовлетворительной, — твердо сказал Павлов. — Она позволяет выполнять все, что на нас возложено.

— Да-а?.. — Волков сузил глаза и оглянулся на Жилина. — А как прошла рыбалка?

— Начальнику политотдела мы уже докладывали, — сухо проговорил Павлов, начиная догадываться о подоплеке вопроса. — Офицеры рыбалкой довольны. Ваше беспокойство, товарищ капитан первого ранга, мне не совсем понятно.

— Чего тут не понимать? — Волков говорил, не поднимая глаз. — Есть сигналы, что нашлись любители заложить там хорошо за воротник…

От Павлова не ускользнуло, что при этих словах Терехов недоуменно уставился на Ветрова, как бы говоря: «Неужели, замполит, ты не все поведал, когда рассказывал о той рыбалке?»

— Могу повторить, что уже докладывалось, — не скрывая досады, сказал Павлов. — Выезд прошел без единого замечания.

— Ладно, — круто повернул на другое Панкратов. — Покажите ваши боевые документы.

Он внимательно прочитывал бумаги, водил карандашом по схемам, по таблицам, по рисункам, как истый ценитель штабной культуры, иногда отходил дальше, глядел на общий вид, обязательно удостоверялся, как оформлена секретность.

«Здорово вникает!» — отмечал про себя Павлов. Правда, росло число замечаний, сделанных адмиралом, но пока это не огорчало, так как касалось не существа, а только редакции или красоты отделки.

Рыбчевский — автор многих чертежей, как и Павлов, зорко следил за карандашом Панкратова, который неторопливо бегал по строчкам, и тоже пока не расстраивался. Зато Жилин хватал на лету и старательно записывал адмиральские слова. Он весь порозовел от натуги, после каждой реплики Панкратова укоризненно сверлил Павлова взглядом.

Испуганность Жилина казалась непонятной: ведь замечания Панкратова походили скорее на добрые советы.

«Кто он? — невольно переключался Павлов на Жилина. — Притворщик, что ли?..»

Некоторые пояснения Петра Савельевича показывали, что он не очень разобрался в этих бумагах, хотя на них и красовались его подписи. Потому, наверное, и принимал советы адмирала за укоры лично в свой адрес.

— Как вы организовали изучение личным составом новой торпеды? — Панкратов повернулся с этим вопросом к Рыбчевскому, даже ближе пододвинул свой блокнот. Похоже, там у него уже было что-то записано, но ему хотелось пополнить недостающие сведения.

Рыбчевский с присущей ему дотошностью перечислял и перечислял сделанное, но адмирал не прерывал его и все помечал в блокноте.

На перерыве Павлов спросил у Жилина:

— Петр Савельевич, отчего это у начальника штаба сложилось такое мнение о нашей рыбалке?

— А я почем знаю? Ничего конкретного я ему не говорил. — В словах Жилина послышались нотки оправдания. — Так… Высказал догадку, мол, какая рыбалка без выпивки. Еще посмеялись вместе…

— А теперь этот смех выдается за какой-то сигнал.

— Зачем сгущать? Ни в чем определенном Волков вас не обвинил. — Жилин дружески похлопал Павлова по локтю, словно ничего не произошло. — Давайте лучше о деле: готовы ли держать ответ перед комиссией?

— Не знаю, — холодно ответил Павлов, убедившись, кто автор «сигнала». — Проверка только начинается, в конце дня офицеры доложат мне, а я доложу вам.

Весь день штабисты и политотдельцы, как шахтеры, вгрызались в пласты, составлявшие учебу, труд и жизнь оружейников, пытались составить о них реальное представление. Конечно, с большим рвением старались добраться до плохого, устаревшего, негодного. Хорошее, оно и есть хорошее, его надо только сохранять, поддерживать, развивать, а вот плохое, даже не плохое, а зачатки плохого нужно рубить в самом начале, безжалостно отбрасывать.

Поздно вечером офицеры собрались у Рыбчевского. С утра все имели дела с проверяющими, сильно притомились, но выглядели бодро, а некоторые даже весело. Павлов с Ветровым тоже зашли сюда, чтобы послушать все из первых уст. Начал Городков:

— У моих торпедистов без существенных замечаний. Хотя… — Городков неожиданно потупился, — с Мосоловым, проверяющим нашим, я поругался…

— Как это «поругался»? — насторожился Павлов.

— Просто невозможно! Лезет, как уж, во все щели. Я ему и сказал…

— И «ужом» назвал?

— Если бы только так… Мы же с ним старые товарищи… — Городков смущенно опустил голову.

— Вот полюбуйтесь на него, Валентин Петрович, — всерьез негодуя, обратился Павлов к Ветрову.

— Если офицер проверяет придирчиво, — Ветров, по обыкновению, рубанул ладонью воздух, — значит, проверяет хорошо. Вы бы на его месте проверяли точно так же. Перед Мосоловым извинитесь.

— И еще, — добавил Павлов, — берите тетрадь потолще, карандаш подлиннее и записывайте все, что он говорит. А главное — старайтесь тут же что можно исправлять. Становиться перед проверяющими в позу — это показывать свою серость. Если не сказать больше…

— Трудно выдержать… — Городков поднял голову, собираясь продолжить объяснение.

— Трудно, но надо. Ваше взбрыкивание может нам дорого обойтись… Или вам это безразлично?

Затем командир задает такой вопрос? Разве Городкову когда-нибудь что-нибудь было безразлично? Только как объяснить, что нагрубил он Мосолову из-за того, что завелся, а завелся из-за того, что с утра повздорил с Лилей. Повздорил, как всегда, по пустякам и сразу пожалел. А тут еще… Эх, жизнь! Городкову нечем оправдаться, собственно, он и сам еще до этого разговора решил больше не пререкаться с Мосоловым.

— Ну, а прибористы чем порадуют?.. — спросил Павлов, заметив, что у Кубидзе исчезла с лица улыбка, усики опустились, во взгляде сквозила робость.

— Порадовать нечем, — виновато сказал Кубидзе. — У трех приборов плохая прокачка… Учет дисциплины признали плохим…

— Почему? — Павлов невольно подивился, какое у Кубидзе выразительное лицо: все его чувства отражались на нем, как в зеркале.

— Упустил, — с трудом выдавил Кубидзе. — Работун заел…

Ни Павлов, ни Ветров от досады даже не откликнулись на это объяснение.

— После комиссии возьмемся, приборы мигом исправим, — торопливо продолжил Кубидзе. — А учет дисциплины завтра же переделаем.

— Никаких «завтра»! — Павлов даже хлопнул по столу ладонью. — Если завтра у вас еще что найдут? Когда то будете переделывать?.. — И уже мягче спросил: — Помощь нужна?

— Сами справимся.

У других офицеров серьезных недоделок не нашли. Но и те, что обнаружились у Кубидзе, настроение Павлову испортили. Разумеется, тут была и его вина: уверовал в Отара Кубидзе, после выезда в лагерь меньше его проверял. Да и Рыбчевскому не поручал. Верить, конечно, надо, доверять тоже, а проверять все равно надо. Тогда и доверие будет крепче, и идти оно будет не от застарелых подвигов, а от сегодняшнего бытия. «Выходит, это твой прямой прохлоп, отец-командир!»

Задержав ближайших помощников, Павлов еще долго сидел с ними вокруг зеленого «огонька», слушая их размышления об итогах первого дня проверки. Старинная настольная лампа светила мягко, тепло, неназойливо. Она досталась Рыбчевскому от отца — известного в свое время терапевта. Он ею очень дорожил и всюду возил с собой. Глядя на эту лампу, невольно замечаешь, что и в старину люди умели кое-что делать, и вообще, хорошо думается, когда поздним вечером глядишь на такой свет.

Наконец обо всем переговорили, наметили, как сразу исправлять просчеты, и Павлов отсюда же, из комнаты Рыбчевского, позвонил Жилину.

— Так и знал, — донеслись из трубки слова, прерываемые вздохами. — Если бы этот, как его… Ну этот, ваш красавчик джигит, вместо рыбалок приборами занимался — такого бы не случилось…

— Петр Савельевич, — улыбнулся Павлов, — не надо рыбалку привязывать ко всему плохому. Между прочим, Кубидзе там не было — он дежурил.

Жилин все вздыхал и шумно сопел в трубку.

— Как будете выкручиваться? — спросил он немного погодя.

— Уже сейчас работаем. Утром покажем, что сделали.

— Здоровый подход! — В голосе Петра Савельевича послышалась усмешка. — Алло!.. Я говорю, здоровый подход, только от него не легче.

— А мне думается, — уверенно проговорил Павлов, — здоровый подход себя еще оправдает. Учтут, наверное, нашу оперативность…

— Оптимист! — Усмешка в жилинском баске зазвучала громче. — Учесть-то учтут, а вот оценка какая будет.

— Поживем — увидим.

«Гм-м, оптимист… — повторил про себя Павлов и опустил трубку на рычаг. — Еще с укором сказал. А ведь это комплимент! Да, да, Петр Савельевич, комплимент!»

Оптимисты, пессимисты. Кто же они такие в среде командиров?.. Павлов еще смолоду разобрался в той прописной истине, что, когда гладко, когда безмятежно, когда служба течет как по маслу, пессимиста трудно отличить от оптимиста. Но вот когда плохо, когда беда, когда надо отвечать, вот тогда люди проявляются, как на фотографии, и отличить их совсем нетрудно.

Павлов знал многих командиров, которые при неудачах не унывали, верили, что в труде все образуется, все перемелется и придут светлые времена. Эти командиры много правили живыми людьми, хорошо их знали, сплотили вокруг себя, заслужили их уважение и верили, что они не подведут, что непременно все поправят; эти командиры-трудяги, как правило, до тонкостей знали свое военное дело, были строги, но отзывчивы, у них можно было учиться, им можно было подражать, короче, они обладали тем, что зовется личным примером. Вот они в глазах Павлова и были оптимисты.

А пессимисты?.. С теми сложнее. Одни из них, раз споткнувшись, впадали в смертную тоску, ибо мало знали подчиненных, по существу, их не понимали, не надеялись на их силы и способности. Чаще это были те, кто мало управлял моряками, — молодые лейтенанты либо офицеры в высоких рангах, но долго трудившиеся в учреждениях, в управлениях, а потом — такое бывает — получившие под свое начало корабли, части. Однако у многих из них растерянность оказывалась временной. Человек толковый, решительный, душевный — откуда бы он ни пришел — быстро вливается в военную семью, завоевывает ее признание, воины начинают верить ему, и он, чувствуя это, сам проникается верой в них. А вот другие… «Другие», бывает, и служат много, и всю жизнь матросами командуют, и все равно остаются пессимистами, потому что сами в своей профессии слабоваты, строги, да не справедливы, усвоили привычку свысока смотреть на младших. Уважать их не за что, учиться у них нечему, подражать им никому не хочется — они пожинают то, что сами посеяли.

«Оптимист! — Павлов возвращался к словам Жилина. — Нашел чем упрекать!..»

Ни второй, ни последующие дни работы комиссии особой радости не доставили: вскрывались просчеты, недоделки, упущения, но и повода к унынию тоже не было — недочеты никто не называл серьезными, большей частью их исправляли скоро, на месте.

Но вот Мосолов столкнулся с ошибкой иного рода. Взрыватели, взрывчатые вещества, святая святых оружейников, всегда на особом учете: сколько хранилось на корабле, сколько на берегу, когда их надо осматривать, когда делать химический анализ, когда их выбраковывать — все это оружейники фиксируют с максимальной точностью. А тут мичман Чулькин взял да и записал эти сведения не туда, куда следует. По смыслу записал правильно, перепутал только строчку — опустился на одну ниже. Однако, порядок есть порядок, и, несмотря на объяснение Павлова, Жилин посчитал ошибку грубой.

В пятницу в клубе комиссия подводила итоги.

На сцене Панкратов, Терехов, Волков, Жилин.

— Товарищ Жилин, вам слово насчет общей оценки, — сказал Панкратов.

Петр Савельевич долго прилаживал очки.

— Товарищ контр-адмирал, товарищи офицеры… — Павлову даже показалось, что он отвесил легкий поклон адмиралу. — Мы проверили торпедное оружие. Скажу сразу: не все благополучно. Возьмем учет. Сам черт ногу сломает! Разумеется, меры приняты и порядок наведен, но сам факт!..

«Сразу разошелся Петр Савельевич. — Павлов открывал у своего начальника новые грани. — Вылепить такого могучего слона да из такой дохлой мухи? Гигант!»

— А дисциплина? — Жилин распалялся пуще. — Ни в какие рамки! Уж если офицер Городков пререкался с проверяющим, что говорить о матросах? В общем, моя оценка — «удовлетворительно». И то с натяжкой.

— Понятно, — бесстрастно отозвался Панкратов, негромко постукивая согнутым пальцем по записной книжке. — Однако вы ничего не сказали о самом оружии.

— Само оружие в порядке. Только учет… — начал было Жилин.

— Постойте! — прервал адмирал. — А что-нибудь новое у них внедрено?

— Кое-что есть, конечно. — Жилин, казалось, не понял, о чем его спрашивают. — Но не такое уж заметное, чтоб отмечать.

— Ошибаетесь! — Панкратов недобро косился из-под колючих, кустистых бровей на Жилина, продолжая постукивать пальцем. — Я видел перевозку торпед по снегу, видел их подачу. А стенд обстановки, а планшет, а фургоны? И об этом следовало сказать. У вас же только один учет… Садитесь! — Он отложил записную книжку и строго взглянул на Павлова. — Какие меры приняты к Городкову?

— Поступок разобран перед офицерами. Городков извинился перед Мосоловым. Я ограничился внушением…

— Поня-а-тно, — по своей привычке протянул Панкратов, хотя было не очень понятно, чего больше в его слове — одобрения или порицания. — Пожалуйста, Иван Васильевич…

Терехов был немногословен, говорил лишь о существенном, не касаясь мелочей, а уж если их затрагивал, то вскоре становилось ясно, что это никакие не мелочи, что эти самые «мелочи» могут привести к тяжелому и крупному.

— Нас радует, — начальник политотдела, заканчивая, повысил голос и закрыл тетрадь, — что вы принимаете облик сколоченного, крепкого воинского коллектива. Отмечаю дружную работу офицеров и хочу пожелать вам работать в том же духе!

— Итак… — Панкратов встал и неторопливо оглядел присутствующих. — Хорошо, что большинство слабин выбрано, пока мы тут проверяли. — Он слегка улыбнулся. — Значит, критику понимаете здраво. Если учесть все оценки, то выходит общий балл хороший. Однако… — Панкратов согнал с лица улыбку и снова внимательно посмотрел на слушателей, как бы готовя их к не очень приятному. Павлов весь напрягся. — Возьмем пример у школы: раз по основному предмету, по состоянию дисциплины, у вас тройка, выходит, и общая оценка — тройка. Впредь будете аккуратнее и вежливее… Надеюсь, к концу года подойдете с лучшим баллом. Очень на это надеюсь! — твердо повторил адмирал. — Желаю успеха!

Офицеры были обескуражены. Уж больно неожиданной казалась общая оценка. Опять троечники! Правда, по мнению Панкратова, троечники перспективные, от которых уверенно можно ждать улучшений. Но это не утешало. Павлов и сам считал оценку заниженной. С другой стороны, надо понять и адмирала. Проверка была не итоговой, промежуточной, «рабочей». Значит, цель ее — подтянуть их выше, а может, и вытянуть наверх. Только так стоило это понимать. Понимать по-другому — было бы большой ошибкой.

«Ничего — выдюжим… Впереди новая техника, впереди самое сложное. Но и самое интересное!»

— Пляшите! — Голос Жилина звучал многообещающе и неестественно громко. Видно, трубка была приставлена к самому рту. — Наука вылетает к вам на следующей неделе. Так что радуйтесь!

— Я и радуюсь, — ответил Павлов, сообразив, что речь идет о специалистах из центра, которые приедут помогать по новой торпеде. — Встретим, как положено.

— А где будете размещать?

— Комнаты найдем, — чуть подумав, сказал Павлов. — Комнаты у нас хорошие.

— Комнаты комнатами, но руководство, наверное, пожелает в гостинице…

— Неужто будут мотаться в такую даль? — удивился Павлов и вспомнил, что приезжающие специалисты всегда любили устраиваться с комфортом.

— Этим их не напугаешь. В гостинице цивилизация, у вас что? Флотский борщ… Им подавай что-нибудь столичное.

— Чего нет — того нет, — усмехнулся Павлов. — Как говорит у нас мичман Щипа: «Що маю — выкладаю!» Однако тишину, удобство и чистый воздух в придачу к флотскому борщу гарантируем.

— Эка невидаль — воздух! — скептически бросил Жилин. — В общем, я вас предупредил. С ними надо ласково, обходительно, все их желания выполнять только бегом.

— Это уж, наверное, слишком. — Павлов улыбнулся такому предупреждению. — Но надеюсь, останутся довольны. Я вот прикидываю, если им ездить из гостиницы, так весь день и проездят. А когда трудиться?

— У, них пропорция, — тоном мудрого наставника пояснил Петр Савельевич. — И на труд хватает, и об отдыхе не забывают.

— Как и у всех.

— Не скажи́те, — с необычной горячностью возразил Жилин. — О нас с вами такого не скажешь. У нас с вами работе — целый божий день, а отдыху — что кот наплакал.

— Живем, Петр Савельевич, по поговорке, — выразил согласие Павлов, — делу — время, потехе — час.

— Вот-вот. Боюсь, теперь нам будет не до потехи.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Наступило долгожданное лето северного Дальневосточья с его утренними туманами и частыми дождями, лето буйных трав, ярких цветов, ягод, грибов. Иногда выдавались по-настоящему теплые дни, но их можно было по пальцам пересчитать. Местные старожилы посмеивались: «Зимой у нас не замерзнешь, летом — не согреешься!»

Почти каждое утро городок тонул в густом молоке тумана. Люди осторожно двигались с фонариками в руках, машины с включенными фарами визгливо скрипели тормозами, надрывно сигналили, заглушая тоскливые завывания маяка.

К полудню туман начинал рассеиваться — проявлялись очертания домов, деревьев, сопок, становилось легче дышать; вскоре показывалось солнце, стоявшее уже почти над головой, оно быстро разгоняло последние клочья тумана, застрявшие в расщелинах скал, в низинах, в складках сопок. Улицы городка оживали, наполнялись беззаботным гомоном ребятни, пением, смехом; в зарослях ольхи и рябины, сразу за Нижней улицей, звонко перекликались птицы…

Велта настежь открывала окна. Из гостиной хорошо был виден чистенький, одетый в асфальт, утопающий в зелени и казавшийся умытым городок. На каждой травинке, на каждом листике алмазами сверкали холодные капли росы.

Весело разбегались с сопки мальчишки, запуская полосатого змея, за ними, высунув розовые языки, неслись их постоянные спутники — собаки. Те еще не забывали мимоходом метнуться в сторону и нахальным, задиристым лаем вспугнуть ленивых, толстых голубей.

Женщины в легких пестрых платьях — с высоты очень походившие на цветы — развешивали белье, спешили в магазин, на почту, в библиотеку, выкатывали на солнышко коляски с младенцами. Дети постарше, передвигавшиеся самостоятельно, старались оккупировать качели, горки, песочницы, заводили первые в своей жизни знакомства, подолгу, с любопытством, всматриваясь друг в друга.

Из кухонного окна виднелась бухта и выход в океан. В зеркальную гладь воды смотрелись изумрудные сопки и легкие, прозрачные облака, а океан, добродушный, спокойный, будто дремал в далекой белесой дымке.

Довольно часто невесть откуда налетавший ветер с дождем поднимал и кружил в воздухе клубы песка и земли, серым вихрем проносился по городку, лучше любого дворника подметал и промывал улицы, не обходился и без озорства: срывал с балконов и забрасывал на деревья плохо защепленное белье, оно запутывалось в цепком плену ветвей и еще долго трепыхалось разноцветными флагами.

Когда туман рассеивался, Велта с этюдником спешила в сопки или к океану. Она уже сделала много зарисовок, но здесь за каждым поворотом, за каждой сопкой открывалось вдруг такое, что она терялась, не знала, с чего начать… Волнистым шелком расстилались безбрежные голубые просторы, зелеными барашками курчавились сопки, дух захватывало от бесконечного раздолья и непостижимой красоты.

«Неужели не передам хоть малую их толику?..» У Велты щемило сердце, она нетерпеливо хваталась за кисть, вечно тревожилась: а вдруг найдут тучи и лягут непрошеные тени, а вдруг начнется дождь, а вдруг…

Как только поспели ягоды, Велта прихватывала с собой лукошко, которое всегда наполнялось очень быстро. Вместе со своей соседкой, Натальей Сергеевной Серовой, полной добродушной женщиной с певучим украинским говором, Велта исколесила все ближние сопки, все тихие бухточки, побывала на дальнем озере, возникавшем внезапно, как в сказке, сразу после головоломного спуска.

— Пойдемте, Велта Яновна, сегодня такое местечко покажу!..

— Что за местечко?

Наталья Сергеевна интригующе подняла ладонь и опустила голову, мол, подождите, скоро сами увидите.

Они долго шли берегом. Под ногами чавкали выброшенные волной медузы. Ржавые голубовато-розовые студенистые лепешки, величиной от пуговицы до зонтика, усеяли все прибрежье. Путь то и дело преграждали старые дырявые буи или рыбацкие лайбы, наполовину ушедшие в песок, — подарок штормового океана. На их белых, отполированных ветрами и водой каркасах черными изваяниями восседали вороны, нехотя взлетали, садились чуть поодаль и долго провожали Велту и Наталью Сергеевну иронически-загадочными глазами-бусинками, отпуская по адресу женщин картавые реплики.

— Ишь ты, — с удивлением заметила Наталья Сергеевна, придерживая шаг. На песке, образуя правильный круг и обратив острые клювы к середине, сидело восемь-девять крупных ворон. — Расселись, как в парламенте. Видно, кумекают, решают свои важные дела…

Велта старалась глядеть под ноги — боялась поскользнуться на медузе, напороться на камень, на ржавую железяку или наступить нечаянно на пугливого, семенящего боком крабчонка. Когда свернули за выдававшийся тупым клином мыс, Наталья Сергеевна остановилась и вполголоса проговорила:

— Теперь смотрите…

Велта подняла голову и отшатнулась. Прямо перед ней громоздились темно-серые скалы, смыкавшиеся сверху и напоминавшие ворота в рыцарских замках. Сквозь их тяжелый, давящий свод особенно сияющими и нежными казались голубое небо и голубая вода. Снизу скалы были сплошь усеяны колониями черных мидий, с неровных выступов свисали жирные бородатые водоросли, прилипшие к камням. Со стороны океана, словно преграда на пути к «воротам», торчали из воды хищные гранитные зубы.

Велта оглянулась. Против «ворот», загораживая собой все небо, угрюмо возвышался треснувший пополам утес. «Веселое местечко!..» Ею овладело странное чувство. Показалось, что не существует больше ничего, кроме этих, пахнувших вековой сыростью, замшелых ворот и этого вздыбленного, почерневшего от времени утеса… Стояла пронзительная тишина. Даже противное карканье ворон сюда не долетало. Океан тоже безмолвствовал. Лишь изредка раздавались какие-то непонятные звуки. То ли капала вода, то ли между камней с шуршанием осыпался песок… Велта долго вслушивалась, но никак не могла определить, откуда доносятся те звуки.

— «Дьявольские ворота»… — таинственно шепнула Наталья Сергеевна, давая спутнице проникнуться настроением.

— Почему «дьявольские»?..

— Если верить легенде, тут была обитель старичка-скитальца. — Наталья Сергеевна указала на глубокую расщелину в утесе. — Помыкался он, сердешный, по белу свету, по берегам-странам, а как пришла пора век доживать, тут и обосновался…

Велта, стараясь не шуметь, приникла к скале и заглянула в узкую трещину. Дальше трещина расширялась, стены уходили в стороны, образуя широкую пещеру. На какой-то миг Велте почудилось, что на нее из темноты уставились два ослепительно белых глаза.

«Мистика!..» Она поспешно отошла от трещины.

— Так о чем легенда?

— А вот слушайте… — Наталья Сергеевна вздохнула и, поджав пальцами подбородок, продолжала: — Жил себе скиталец тихо-мирно, рыбку ловил, вялил, ягоду морошку запасал. В общем, горюшка не ведал. Но однажды земля вздрогнула, загудела, затряслась. Утес пополам раскололся. А скиталец спросонья испугался, да и бежать. Бежал он, немощный, прямиком по скалам, по ущельям, по чащобам и взобрался напоследок вон на ту сопку. Взобраться-то взобрался, а спуститься уже не смог. Так навечно и застыл черным камнем.

На впечатлительную Велту и ворота с треснувшим утесом, и рассказ о скитальце подействовали удручающе. Ей хотелось одного — скорее отсюда уйти.

— Еще не все… — задержала ее Наталья Сергеевна. — Отшельник-то отсюда сбежал, а вместо него здесь поселилось страшилище. Если заглянете сюда в ясный полдень — увидите его глаза.

— Постойте! — Велта начала догадываться. — Только в ясный полдень?

— Да. Только в ясный…

— Все чудеса объяснимы. — Велта с облегчением рассмеялась.

— Точно! — подхватила Наталья Сергеевна. — Там в скале две дырки. Через них попадает свет. Он и отражается в воде.

«Вот тебе и вся мистика…»

— Ну как, Велта Яновна, понравилось местечко?

— Понравилось — не то слово…

— То-то. Не каждый сюда притопает еще разок.

— Я притопаю. Надо же мне Виктора напугать!

Возвращались они домой всегда усталые, довольные, с охапками цветов и черемши, с полными лукошками ягод.

Велта составляла букеты, перебирала ягоды, опускала в миску с водой черемшу, потом — только-только начинало темнеть — устраивалась с цветными карандашами у окна: хотела схватить тот миг, когда последний луч заката еще слегка розовит верхушки сопок, а внизу уже густеет темнота. Проходило несколько минут, и теплая подсветка меркла, сопки тускнели, расплывались, вскоре и вовсе сливались с вечерним небом.

К ночи вся бухта переливалась огнями с идущих мимо судов с высокого противоположного берега, с маяка, а океан… Океан без устали серебрился лунной дорожкой, манил, как и пароходные гудки, в свои дали, сладко волновал воображение. Впечатление волшебства усиливали негромкие звуки музыки, временами доносившиеся из матросского клуба, что примостился у подножия сопки в самом конце улицы. Сейчас там, видно, упорно заучивали вальс, повторяли то отдельные места, то целиком; расстояние скрадывало и смягчало все огрехи…

Умелая и рачительная Наталья Сергеевна научила Велту варить варенье из местных плодов и ягод. Из жимолости получалось нежное, с кислинкой, пришедшееся по вкусу Павлову; Велте больше нравилось из шиповника, оно напоминало цукаты, ну а варенье из морошки, пахнувшее земляникой, и есть было жалко, настолько красивым оно получалось. Велта припрятала его для особо торжественных случаев. Незаметно, шутя, она заготовила довольно большой, как ей казалось, запас: целых восемь банок варенья. Однако Наталья Сергеевна посмеивалась… Уж она-то заготавливала так заготавливала! Счет велся не скромным баночкам, а трехлитровым бутылям да бочонкам. Зато, если заглянете к ней зимой даже ненароком, без вкусного угощения не уйдете — грибы соленые и маринованные были чудом, слоеные пироги и просто пироги со всякими начинками таяли во рту, а чай с вареньем!.. Гостеприимнее и хлебосольнее Серовой в городке никого не было.

Велта диву давалась: «Когда она все успевает?», и в ее душе шевелилось нечто вроде зависти. Кроме хлопот по дому Наталья Сергеевна много времени уделяла школе, где работала секретарем-машинисткой и выращивала всякие диковинные цветы, щедро украшавшие школьные окна. Красовались ее цветы и в окнах соседей. А у самой Натальи Сергеевны — шутка ли сказать! — уже третий год махонькое лимонное деревцо приносило по пять, а то и по семь настоящих лимонов.

— Когда мы сюда приехали, Васильку и двух годочков не было, — вздыхала Серова. — Уж так трудно, так трудно приходилось… Верите, руки опускались. Сколько я слез пролила!.. Теперь рай земной. Сегодня редиски купила, луку зеленого, огурчиков… Дома вон понастроили, автобус до города пустили, летом катер ходит. Нет, теперь грех жаловаться. А раньше?.. Бидон молока привезут, и то радовались. Хоть детишкам малым доставалось. Да-а-а… Вот с тех пор и привыкла запасаться впрок. Вроде и нужды нет, а все равно боязно. — Она знобко поводила плечом. — Вдруг запуржит, да еще надолго. Что тогда?.. Потом, в работе время летит быстрее: туда-сюда, глянь, и день прошел. — Ее большие, с поволокою, немного мечтательные глаза то и дело подергивались грустью.

Наталья Сергеевна очень тосковала по своему единственному чаду. Василек, в прошлом один из лучших учеников Ветровой, уже второй год успешно взбирался по нелегким студенческим ступеням кораблестроительного института в далеком-предалеком Ленинграде.

Велта изредка встречала на лестнице приземистого, средних лет мичмана с медным от загара лицом, на котором грозно топорщились пшеничные усы. Мичман выглядел всегда отменно: то в ловко сидевшем на нем плаще, то в модно сшитой тужурке, всегда при галстуке, всегда в твердо накрахмаленных манжетах и воротничках, выделявших его загар, в щегольской фуражке с верхом из белой кожи, а уж о ботинках, о пуговицах и говорить не надо — в них отражался целый мир. В довершение ко всему, из-под пшеничных усов вечно торчала длинная изогнутая трубка с надраенным до золотого блеска колечком на мундштуке. Про себя Велта называла мичмана не иначе как «морским волком» и какое-то время не знала, что это муж Натальи Сергеевны.

Как-то в книжный магазин обещали привезти новинки. Там уже толпились покупатели: несколько женщин, школьники старших классов, «морской волк» и Наталья Сергеевна, которая, облокотившись о прилавок, неторопливо беседовала с продавщицей.

Вслед за Велтой в магазин заглянул розовощекий, с задорно поднятым носиком матрос, видно, из молодых. Он забыл отдать честь мичману, а скорее всего, подумал, что тот его не видит, листая томик стихов. Мичман, однако, увидел, спокойно повернулся, поманил матроса в сторонку и начал тихо, внушительно отчитывать. Из угла доносился его рокочущий голос — строгий, с металлом, нижайшего тембра. Матрос покраснел, извинился, схватил купленные конверты и пулей выскочил на улицу.

— У-у… Старый черт, — едва слышно пропела Наталья Сергеевна, обернувшись к мичману. — Ну чего прицепился? Не видишь — совсем еще дите!

— Не дите, а защитник Родины! И забывать об этом не должен и во сне!

В тот день Велта купила две хорошо иллюстрированные, потому довольно дорогие, книги. Пришлось даже перехватить пятерку у Серовой. А вечером, когда пришла отдавать долг, снова встретилась с мичманом. Тот сидел на кухне в одной майке, перебирал рыболовные крючки и попыхивал трубкой.

— Знакомьтесь, — представила Наталья Сергеевна, — мой старик.

«Ну и ну, — ахнула Велта, услышав их домашний разговор. — Где же металл?.. Где литавры и трубы?!» В голосе Ивана Фомича пели одни нежнейшие скрипки. И тоже, как у жены, с мягким украинским оттенком.

Не могла знать Велта, что «морской волк» грозным был только с виду. На самом деле это был добрейшей души человек, который пекся о своих торпедистах никак не меньше, чем о своем Васильке. Но и спуску им не давал. Служба такая!..

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

— Мир тесен!.. — Небольшого роста седоволосый капитан второго ранга улыбался в дверях широчайшей белозубой улыбкой. — Куда вас занесло, Виктор Федорович?!

— Здорово, Борис Михайлович! — Павлов долго тряс руку Бучинскому, невольно заражаясь его настроением. — Что, далеко?

— Куда же дальше?.. Дальше только океан!

— Да-а. Дальше только океан!.. — повторил Павлов, качая головой и думая, что только в океане вся их жизнь, что и на берегу они живут только для океана. — О-о-о! И Петр Мефодьевич здесь?! — Павлов заметил конструктора, стоявшего за Бучинским и не спешившего выходить из темноты на свет. — Ну-у, брат!

Павлов хорошо знал обоих. На Балтике им приходилось вместе заниматься новым оружием. Петр Мефодьевич Федотов, маститый конструктор, разработал с коллегами не одну торпеду. Федотовские торпеды отличались оригинальностью решения, очень высокими тактическими данными и в большинстве своем приходились по душе флотским оружейникам. Его считали конструктором от бога, относили к тем ученым, которые в самом прямом смысле двигают науку.

Бучинский, заведовавший лабораторией, был много моложе, не имел столь больших успехов, однако обладал, как принято говорить, «пробивной силой», считался незаменимым при всяких освоениях техники, когда требовалось стыковывать несколько ведомств с флотом. Если Федотов был самой наукой, то Бучинский, скорее, лишь находился при науке. Но и такие люди полезны, и науке без них не обойтись.

Борис Михайлович имел веселый нрав, знал несметное множество анекдотов и всегда создавал оживление, совсем не лишнее в работе. Ко всему, был вхож к высокому флотскому начальству, чем гордился, а иногда не прочь был и щегольнуть.

— Сколько мы не виделись? — спрашивал Бучинский, раздеваясь и усаживаясь к столу. — Год, два?.. Ну, как тут?.. — Он сыпал вопросами, но, похоже, совсем не интересовался ответами.

— Живем помаленьку, — отвечал Павлов, устраиваясь напротив. — А ка́к — скоро сами увидите.

— С вами я не встречался ровно три года, — уточнил Федотов, потирая покрасневшие руки. — Помню, тогда поработали на славу. У меня самые лучшие воспоминания…

— У меня тоже. — Павлов мечтательно улыбался. — Интересно было!

— Да, хорошо пошел тот образец. — Бучинский критически оглядывал кабинет. — Кстати, вы и теперь применяете его довольно широко.

— Это верно, — подтвердил Павлов, переходя от воспоминаний к сиюминутным заботам. — Так сколько, говорите, вас приехало?

— Как всегда, — повел бровями Бучинский. — А если точнее — нужно посчитать…

Пока он считал, Павлов успел его рассмотреть: три года назад у Бучинского серебрились только виски, сейчас его голова стала совсем белой, прическа на макушке потеряла пышность, а серый цвет лица выдавал, что застарелая язва никак не отпускает. Видно, бесконечные командировки, скитания по гостиницам и всегдашнее беспокойство вершили свое дело. И только веселые, чуть навыкате, глаза да вечная улыбка говорили, что капитан второго ранга годам не поддается и запал у него еще не иссяк.

Федотов, наоборот, за последние пять лет изменился мало. Держался петухом. Все та же поджарая фигура, прямая осанка, та же густая рыжеватая шевелюра над загорелым гладким, широким лбом. Уравновешенность, глубокое отвращение к сигарете и рюмке, стремление в любых случаях следовать здоровым привычкам, вроде утренней гимнастики, бега трусцой, прогулки перед сном с обязательным стаканом кефира, надежно защищали его от преждевременного старения.

За время работы с ними на Балтике всякое бывало. Образец, о котором только что напомнил Бучинский, тогда не только осваивали, но и доводили до «тютельки в тютельку». А в таких случаях, несмотря на общий успех испытаний, торпеды нет-нет да и «булькали», до цели не доходили. Не страшно, если такие неудачи случаются на специальных полигонах. Полигоны так напичканы всевидящими «глазами», что опытное оружие не теряют. Его тут же отыскивают, и неудачные выстрелы признаются полезными, позволяют быстрее узнавать изъяны и избавляться от них, пока идут испытания. Совсем другое дело, когда подобное происходит в море, тем паче в океане, где потопление торпеды равносильно ее потере. Океан не полигон, его не оборудуешь. На больших глубинах искать и поднимать что-либо неимоверно трудно. Однако вместе с потерянным оружием исчезает и возможность узнать причину, отчего оно очутилось на грунте. Вот тогда во всех смертных грехах конструкторы и обвиняют флотских. Павлов сам нахватал из-за этого столько «фитилей», сколько не имел за всю прежнюю службу.

Иногда торпеды все же отыскивали, и авторами «бульканья» не обязательно признавались моряки. Тогда Бучинский не мешкая садился за междугородный телефон, слал заводам телеграммы, и его стараниями недоделки исправлялись довольно скоро: к концу опытных стрельб промышленность уже выпускала улучшенные агрегаты.

В конце концов, образец прочно входил в арсенал корабельного оружия, но, как всегда, в неудачах узнавались люди. Федотов держался спокойно, охотно соглашался с разумными доводами моряков и вообще безболезненно принимал критику в адрес своего детища. Бучинский страстно защищал конструкторов и обвинял флотских, «так плохо подготовившихся к приему новой техники». Когда же «утопленницу», случалось, поднимали и убеждались, что моряки не виноваты, довольно искусно расточал любезные улыбки. Однако и он старался, чтобы все были друг другом довольны, и в этом преуспевал немало.

Бучинский, сверившись со списком, назвал число приехавших коллег. Оно оказалось немалым. Всех надо было устроить с жильем, питанием, создать хотя бы мало-мальские условия на рабочих местах, но возможностей Павлова это не превышало.

— Для всех членов комиссии мы можем прямо здесь обеспечить теплые, светлые комнаты, — начал было Павлов, но Бучинский прервал его с улыбкой на своем круглом лице.

— Премного благодарны за заботу, от комнат для наших людей не отказываемся, но мы с Петром Мефодьевичем предпочитаем гостиницу.

— Я вам не забронировал…

— Виктор Федорович! — воскликнул Бучинский, показывая все тридцать два зуба. — Или вы забыли?!

Павлов не забыл ни Бучинского, ни его способностей устраиваться в переполненных гостиницах. Требовалось только одно: администратором должна быть женщина. Борис Михайлович покупал цветок — не цветы, а именно цветок — поприглядней, непременно на длинном стебле; если купить негде, обходился ближайшей клумбой; если не было клумбы, годилась и липовая ветка, иногда с листочками, иногда только с почками. Изобразив улыбку, из-за которой его путали с киноактером, он протискивал в администраторское окошко голову вслед за цветком; что он там говорил, какие знал магические слова — оставалось тайной, ходили даже слухи, что пользовался гипнотическим действом, но через минуту-другую выныривал, сжимая в руке бланки анкет, какие заполняют при поселении в гостиницах. А по другую сторону окошка администраторша растроганно прижимала к груди цветок или ветку.

— Разве забудешь! — усмехнулся Павлов. — Будем считать, что вопрос с размещением комиссии утрясен. Спрошу вас, Петр Мефодьевич, о главном: работа над новой торпедой уже закончена или предстоит ее доводка в наших условиях?

— Не беспокойтесь, — ответил Федотов, с пониманием взглянув на Павлова поверх очков. — Госиспытания торпеда уже выдержала, никакой доводки не будет. Надо лишь научить вас обращаться с нею, пострелять вдоволь и на том распрощаться…

— К сведению, — дополнил Бучинский, — торпеда воплотила в себе самые последние достижения, и обращаться с нею нужно, я бы сказал, деликатно. — У Бучинского в слове «торпеда» слышалось густое украинское «э». — Конечно, везде нам здесь нужна идеальная чистота, свежие халаты, горячая вода — почти как у хирургов!

— Уяснил и это, — улыбнулся Павлов, подумав, что они уже давно привыкли к таким строгостям. — А зачеты по торпеде нам предстоят?

Федотов с Бучинским переглянулись, должно быть, вспомнили, как на Балтике они попервости многим павловским торпедистам поставили двойки, а после повторной подготовки к зачетам были немало удивлены, что всем без исключения приходилось исправлять двойки на пятерки.

— Вы-то сами проводили?.. — поинтересовался Бучинский и на утвердительный кивок Павлова добавил: — Тогда проверим только на практике.

Приемная командующего флотом.

Стульев много, но никто не садится. Похаживая, шуршат дорожкой, скрипят паркетом, говорят полушепотом, иные нервически позевывают. Худощавый капитан второго ранга из надводников второй раз у высоченного зеркала, с сомнением водит по шершавым щекам, морщится, словно щетина растет у него на глазах: охота ли нарваться на замечание командующего.

В отсутствующих взглядах напряженная мысль — еще и еще раз продумывают, как докладывать, что просить, как будет покороче, пояснее, по-военному.

Панкратов внешне спокоен, привык, должно быть; Павлов перекатывается с пяток на носки, разглядывает потолок; Жилин тянет за галстук — видно, воротничок тесен — и перекладывает ядовито-желтую папку из руки в руку; Бучинский учтиво улыбается, намекает, что с командующим он на короткой ноге; Федотов с некоторым удивлением поглядывает на публику, видимо, хочет понять, отчего это военные волнуются?

Благоговейное затишье нарушают разве что вольные разговорчики адъютанта. Все ходят, а он сидит, жалуется остановившемуся около него капитану первого ранга, как трудно нынче служить и что вообще последние годы не чета прошлому десятилетию.

Павлов слушал адъютантские разглагольствования, про себя думал, что такие разговорчики совсем не вредны, скорее, полезны — они снимают здесь лишнюю нервозность, настраивают на живой лад, хорошо подготавливают к трудной беседе.

«Бим-бом, бим-бом…» — часы музыкально отбили десятку. Из кабинета с довольным видом вышел пожилой контр-адмирал, говорили, из приезжей комиссии; адъютант высоко приподнял локоть, глянул на свои часы величиной с будильник, видно не очень-то доверял напольным, и пригласил войти.

Сразу за дверью серые, светлые, с колючими зрачками, строгие глаза командующего по очереди вцеплялись во входивших, какую-то секунду изучали, секунду приветствовали, секунду напутствовали: «Сосредоточься, отбрось мелкоту, здесь толкуют только о важном!»

Короткий, чуть заметный кивок в ответ на представление, сухое рукопожатие, и вот уже все за длинным-предлинным столом. За стулом адмирала — во всю стену — карта. Темно-синие, синие, голубые и совсем светлые воды, обрамленные горными полукружьями, разливались вширь до бесконечности, и казалось, что за стулом и впрямь сам Мировой океан.

— Итак, новая торпеда… — едва слышно, будто размышляя вслух, заговорил командующий. Так говорят очень большие начальники, знающие наперед: как бы тихо они ни говорили — их должны слышать. Его цепкий взгляд выхватил Бучинского и Федотова. — Что-то много лодок вы требуете!

— Товарищ командующий!.. — Бучинский резко поднялся и застыл в стойке, коей позавидовал бы любой строевик. — Программа опробована — вы не первые. Это минимум кораблей для полного внедрения торпеды. Поэтому желательно по программе…

— Так и быть, постараемся, — немного помедлив, сказал адмирал, вычеркивая какую-то строчку. — Ну, а что Павлов?..

«Разве я уже «что», а не «кто»?» — весело подумал Павлов и доложил:

— К стрельбам готовы, товарищ командующий!

Адмирал повернулся к Бучинскому:

— Договоримся так: координировать корабли и берег поручим товарищу Жилину. Через него и давайте задания. Жилину ясно?..

Петр Савельевич встал мгновенно, но с ответом замешкался, силясь сказать что-то для себя трудное. Наконец сказал:

— Общее руководство, надеюсь, будет за товарищами из центра?

Командующий пытливо воззрился на Жилина, не совсем понимая сути вопроса, и жестко проговорил:

— Стреляет флот, — значит, отвечает флот! А «товарищи из центра», — он слегка улыбнулся, — думаю, нам крепко помогут.

— Для того и пожаловали. — Федотов недоуменно приподнял очки.

Обсуждали, кто, где, когда и что будет делать. Федотов подробно рассказывал о торпеде, о том, как она вела себя на госиспытаниях, и на что нужно глядеть, чтобы все шло гладко. Выступавшие старались быть предельно краткими, да и командующий своими репликами помогал этому, посему деловой разговор надолго не затянулся, а когда закончился, слова попросил Бучинский.

— Мы с товарищем Федотовым, — он на мгновение обернулся в сторону конструктора и стал расцветать любезной улыбкой, — с удовлетворением отмечаем, как хорошо осваивается торпеда на вашем флоте. Очень надеемся, — Бучинский засиял во всю ширь, — что так пойдет и дальше. Судя по совместной с вами работе на Севере… — добавил он с почтением.

— Что-то не припоминаю… — улыбнулся командующий одними глазами. — Вот Петра Мефодьевича хорошо помню!

— Так я его и имею в виду, — ничуть не смущаясь, проговорил Бучинский.

— В таком разе, — командующий с живостью оглядел присутствующих, — за работу!

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

«Скажи-ка, два дня не было дождя, а пылищи!.. — удивлялся Ветров, глядя, как красноватая пыль легким облачком откликалась на каждый его шаг. Он досадливо отшвырнул угловатый камень. — Из-за вас, голубчики, и летят покрышки!» Ветров оглянулся: Владислав с газиком остался позади, шина лопнула почти при въезде в городок. Там притормозил грузовик, и его водитель теперь уже помогал Владиславу менять колесо.

Скверно на душе у Ветрова, как всякий раз, когда он уезжал от Власенко. После операции у того пошло на поправку, а потом опять все ухудшилось. Так и ползет кривая: то чуть вверх, то чуть вниз, а в общем — не радует. Врачи утешают: мол, это уже кое-что, это уже хорошо. Куда как хорошо! Человек в руках книгу не держит, так ослабел. А какой был крепкий мужик! Ему бы сейчас в Крым, к солнышку, к теплу. Но врачи знают свое: рано, окрепнуть надо. Путь, дескать, далекий, для здорового нелегкий.

Ветров как бы снова переживал встречу, вспоминал подробности. Обнадеживало, что у Николая Захаровича пропала безысходность, обреченность, в глазах затеплились живые огоньки, все им становилось интересно. Понравилось Ветрову, как Николай Захарович, безразлично посмотрев на печенье и на мед, обрадовался яблочному компоту и разрешению немного почитать.

Он с живостью взялся слабыми руками за журналы. «Крокодил» есть «Крокодил», а вот номера «Огонька» и «Смены» пришлось предварительно профильтровать, оставить только те, что могут повысить тонус, не содержат мрачного.

«Самому впору тонус повышать», — с горечью подумал Ветров, отбрасывая ногой еще один камень, и сошел на тропинку, диагонально пересекавшую рощу над Нижней улицей. Потом он стал взбираться на крутой пригорок, где за баней и библиотекой особняком стояло несколько домов. Подниматься трудно, спускаться еще труднее, и Ветров расстраивается: сколько тут еще надо прикладывать сил, чтобы люди ходили не боком, а прямехонько, как привыкли!

Он нарвал пучок полыни, как можно лучше стряхнул пыль с ботинок и направился к Молокановым, с которыми так не ко времени тоже случилась незадача. «Кактус», как выражается командир.

Мичман Молоканов захандрил, все из рук роняет, говорит: «Жена отбилась, где-то пропадает…» Только этого еще и не хватает! Вот-вот начнутся стрельбы новой торпедой, конструкторы приехали, работенка кипит — присесть некогда, а тут иди в чужую семью, разбирайся.

«Обожди, комиссар, чего-то не то балакаешь, — брали верх другие мысли. — Кто такой Молоканов? Запамятовал?.. Командир расчета, который и будет готовить новую торпеду. Здорово он наготовит с такой хандрой!.. Выходит, не идти, а бежать надо в эту, так сказать, «чужую» семью. Молоканов твой, значит, его семья твоя! Хочешь комиссарить, без этого не обойдешься… Нет, верно, что решил заглянуть к Молокановым!»

Ветрова впустила худенькая девочка с тонкими, загнутыми, как рогалики, косичками, с недетски серьезными глазами, одетая в серый свитер, поверх которого вместо фартука болтался пестрый не по росту большой обористый сарафан.

— Молокановы здесь живут? — спросил Ветров для пущей убедительности.

— Здесь… Только папа еще на работе.

— Не беда, встречусь с тобой и с твоим братцем, — сказал Ветров, не раз видевший мичмана с детьми.

Брат, в протертых на коленях колготках, не обращая ни малейшего внимания на гостя, упорно бил игрушечным автомобилем по кухонному столу, на котором сестра готовила нехитрый ужин — намазывала маслом хлеб. На замурзанном лице мальчика не просохли слезы.

— Кто тебя обидел, герой?

Молчание и стук, стук и молчание…

— Он мои тетради цветными карандашами разрисовал, — обиженно проговорила девочка.

— Какая же «награда» досталась ему за это? — поинтересовался Ветров, незаметно разглядывая кухню, коридор и угол комнаты, что виднелся за приоткрытой дверью. На полу бумажки, лоскуты, в комнате тоже лоскуты, на кухонном столе пирамида немытых тарелок, в миске почерневшая высохшая картошка.

— Какая? — Девочка, вытянув от чрезмерного старания губы, намазывала ломоть так, чтобы все масло с ножа оставалось на хлебе. — Поколотила его!

— Такого маленького? — Ветров укоризненно покачал головой.

— Да-а, ма-а-ленького! — протянула девочка. — Генка, знаете, какой сильный?.. Так меня ударил!

— Выходит, обменялись любезностями? — усмехнулся Ветров.

— Вот!.. — пробасил Генка, вскинув вверх сжатый кулачок, и исподлобья, с вызовом посмотрел на сестру: — Дуйя!.. Ка-ак дам!

— Это уж ни к чему. — Ветров строго погрозил пальцем. — Разве можно старшую сестренку так называть? Ее уважать надо.

— Ду-у-йя!

Видя, что упрямца не переубедишь, Ветров сменил тему:

— Где ваша мама?

— Умотала! — словно отрезал Генка грустным голосом и со всхлипом вздохнул.

— Как-как?..

— У-мо-та-ла! — по складам повторил Генка непонятливому дяде.

— Мама уехала в город к подруге, — пояснила девочка.

— Когда?

— Вчера вечером, — последовал равнодушный ответ, и тонкие покрасневшие пальчики, подхватив оборку сарафана, начали вытирать братишкин нос, что вызвало у того бурное недовольство: в ход немедленно был пущен автомобильчик, колотивший теперь по рукам сестры.

Ветров положил ладонь на теплую шелковистую головку мальчика. Тот сразу сжался и притих.

— Как тебе в садике, нравится?

— На него Зоя Александровна опять жаловалась! — кипятилась сестра.

— Что ж ты натворил?..

Нос захлюпал сильнее, на ручонках, которые его вытирали, потянулись мокрые следы.

— Он там всех по голове игрушками бьет! — продолжала безжалостно аттестовать брата девочка.

— Нехорошо! Ты ведь сильный, Генка, а сильные всегда добрые и справедливые, защищают слабых.

— А… А они пейвые!

— Вот оно что! — Ветров словно бы соглашался с Генкой. — Тогда надо разобраться. Для этого у вас воспитательница Зоя Александровна, ты к ней и обращайся. Ладно?..

— Я-а-дно! — важно протянул бутуз.

— Значит — по рукам!

…У Ветрова остался горький осадок от неухоженности детей и всего жилища.

«Прав мичман. Надо брать мамашу за шкварник да трясти, пока она не выйдет на истинный курс!»

Молоканова сидела напротив, подперев щеку, закинув ногу на ногу.

— Вызывали?..

Ветров, как ни старался, не мог побороть в себе возмущения. Видно, Молоканова это замечала, и ее лицо все больше принимало вызывающее и вместе с тем настороженное выражение.

— Приглашал. Догадываетесь, по какому поводу?..

— Откуда мне знать! — Она говорила с хрипотцой, с ворчливыми нотками. — Наверное, Лешка накапал!

— Лешка — это Алексей Иванович, ваш муж? — спросил Ветров, с трудом сдерживая себя.

— А кто ж еще?! — Женщина брезгливо наморщила нос. — Только он и может посторонних путать в нашу жизнь.

— Для меня ваш муж не посторонний. Он командир расчета, от него многое зависит.

— Видать, потому на работе днюет и ночует. — Молоканова отворачивала голову и косилась в сторону. — Дети его почти не видят.

— Еще больше они не видят вас, — холодно сказал Ветров, в упор глядя на собеседницу. — А Алексей Иванович на военной службе!

— Не скажи́те! — оживилась Молоканова. — Вон наш сосед Чулков — тоже на военной службе. В шесть часов склад на замок и тут как тут!

— А другой ваш сосед — Чулькин?

— Тот, как и Лешка, — непутевый! Тоже мне — службу выбрали!

— Службу не выбирают. — Ветрова не на шутку начинала раздражать эта женщина. — Однако мы отвлеклись. Речь не об этом…

На скулах Молокановой вспыхнул яркий румянец, в ее расширенных зрачках задрожал испуг.

— Почему вы не ночуете дома? — напрямик спросил Ветров, решивший, что пора переходить к главному.

— Я… Я тогда у подруги на свадьбе гуляла, — скороговоркой выпалила Молоканова, часто моргая.

— Но «тогда» был не единственный раз. Вас нередко видят в сомнительной компании.

— А-а, это Катька, зараза, нажаловалась! Сама святошей прикидывается, а может, хуже меня! Простых щей сготовить не умеет, в кафе обеды берет, все деньги на наряды пускает. Она… — с хриплым смехом Молоканова выпалила скабрезность.

— Хватит, Фаина Степановна! — прервал Ветров, отбрасывая со лба вечно мешавшую прядь, и отодвинул на край стола календарь на тяжелой подставке. — Разговор не о недостатках других, а о вас. И прошу выбирать слова. И не только для меня — ваши дети в таком возрасте, когда впитывают все как губка. Для Генки ваша ругань уже не прошла бесследно. Да и бить по голове чем попало он у вас научился.

— А чего особенного?.. — Густо накрашенные брови Молокановой с удивлением взметнулись кверху. — Иногда и стукну сгоряча. Нас самих так воспитывали, ничего — выросли!

— Вырасти-то выросли… — мрачно проговорил Ветров. — Но вот скажите откровенно, вы собой довольны?

— Уж какая есть! — горячилась Молоканова, ее лицо опять перекосила ухмылка. — Чему хорошему могла я научиться у отца-пьянчужки? А я к своим детям всей душой!..

— По ним что-то незаметно. По квартире тоже.

— Знаете, это наше личное дело!

— Нет, не так! — жестко возразил Ветров. — Судьба Алексея Ивановича нам не безразлична. Как я понимаю, только ради детей он и пытается сохранить семью.

— Неправда, меня он тоже любит!

— Любовь, не подкрепленная уважением, быстро гаснет, а вы сами ее просто-напросто убиваете.

Наклеенные ресницы вспорхнули, как потревоженные птицы, открывая круглые испуганные глаза.

«До чего на Генку похожа! — поразился Ветров. — Глаза — копия. Видно, запуталась по глупости. Теперь надо действовать решительно, вытягивать ее из болота, пока не поздно, пока она еще может глядеть вот такими глазами».

Он встал и сурово проговорил:

— В общем так: или вы образумитесь, или, заявляю с полной ответственностью, будете выдворены из городка в двадцать четыре часа!

— У вас нет такого права!

— Обратимся к командованию, — Ветров словно выносил приговор. — Наш городок закрытый, и разлагать молодежь вам не дадим. Этот разговор считайте предупреждением — первым и последним!

Откровенный испуг согнал с лица Молокановой остатки бравады.

— Валентин Петрович… Верьте мне… Я…

— Все! Разговор закончен. До свидания.

Хорошо идти по бетонке, да еще домой! Спуск к берегу длинный, пологий, широкий. Идешь, а перед глазами бухта, чуть правее — океан. Неоглядная синяя равнина ласкает взор и будто притягивает: вниз так и несет.

Павлов с Ветровым, как всегда, поначалу безмолвствуют: за полдня накомандовались, набеседовались, в общем, наруководились, надо с мыслями собраться.

С утра был туман, такого давно не было. Густой, холодный, непроглядный. Теперь туман отступил, его белесая стена уже далеко за входными мысами, а сверху солнце — яркое, слепящее, греющее. Земля просыхает, парит, одаряет грибными запахами, прелью…

За спиной послышались шаги. Торопливые, робкие, настигающие. Оглянулись — Самойленко.

Чего это он? Даже по дороге на обед нельзя от службы оторваться!

Павлов вспомнил, что он и сам нынче хотел вызвать капитан-лейтенанта. Выходит, на рыбака и рыбка…

— Что стряслось?

Командирский вопрос словно придержал Самойленко.

— Я насчет… — начал он несмело, спотыкаясь на ровном месте. — Насчет академии и насчет отпуска.

— Подловил-таки! — укоризненно сказал Ветров, хлестко щелкнув пальцами.

— Академия и отпуск… — медленно процедил Павлов, критически разглядывая Самойленко. — Мне вас тоже кое о чем надо спросить, но сначала послушаю. Так куда, когда?..

— В военно-морскую, этой осенью. — Самойленко оживился, довольный, что командир согласился выслушать его на ходу. — Еще отпуск дополнительный на подготовку…

— Все? — Павлов свернул с бетонки к берегу, за ним потянулись его попутчики. — Сколько же лет прошло после окончания училища?

Самойленко сразу сник, будто невесть когда, даже трудно вспомнить, закончил училище, щеки его закраснелись.

— Пять, шестой пошел…

— А здесь давно?

— Второй год пошел… — Самойленко выдавливал слова, видно, горло у него перехватило. — До того — в центральном управлении…

— Не маловато ли настоящей флотской жизни пришлось на вашу долю?

Самойленко зарделся пуще и чуть слышно произнес:

— Маловато, конечно, но годы идут…

— Годы! — в разговор включился Ветров. — Годы идут, а служба стоит! До академии вам еще стоило бы послужить… Интересно только, когда вы за службу возьметесь?

Самойленко отчужденно покосился на Ветрова и ничего не ответил. Да и что отвечать?.. Вспомнилось, как своими и чужими стараниями добивался назначения в управление, как добился, а потом пожалел, стал проситься на корабли, и чтоб в отдаленные районы — хотелось льготных годочков набрать; на корабль не попал, сюда попал, так целый год и мается.

Валуны сменились галькой, которая незаметно переходила в песок. Серый, темный, вовсе непохожий на песок Приморья или на дюны Рижского залива. На песке — сплошь чайки. Сонные, медлительные, гордые. Они нехотя ворочали головами, нежились на солнце, отогревались. Им тоже надоел туман. Офицеры проходили неподалеку от кромки воды, ступали осторожно, боясь потревожить притихших птиц.

— Так как вас проверял Бучинский?.. — Павлов возвращал Самойленко из плена воспоминаний к заботам сегодняшнего дня.

Несмотря на обещание обойтись без зачетов, дотошный Бучинский все-таки устроил торпедистам тщательную проверку, хотя и сделал это под видом беглого опроса, когда они готовили контрольные приспособления.

Самойленко насупился, ему не хотелось рассказывать о неприятной истории.

— Знаете, что ответил Бучинский на мой вопрос, можно ли допускать Самойленко к приготовлению торпед?.. — Павлов решил «помочь» капитан-лейтенанту. — Бучинский ответил: «Можно, если за спиной у Самойленко будет стоять Городков». Стыд для офицера!

Самойленко был уже не рад, что обратился к командиру с просьбой об учебе. Положа руку на сердце, он никак не связывал свои нынешние дела-делишки с академией, полагая, что их повседневная суета — одно, а учеба — совсем другое.

«Умник, сунулся к командиру до обеда!» — казнился он, что нарушил одну из «морских заповедей»: на голодный желудок не тревожить начальство.

— А что вы вчера ответили адмиралу? — Павлов смутил Самойленко еще одним вопросом.

Вот за это капитан-лейтенанту и в самом деле совестно. Адмирал проезжал мимо пирса, где Самойленко с матросами укладывали металлолом, и спросил, когда они закончат укладывать, мол, надоело созерцать беспорядок. Самойленко возьми да и ответь, что тут не он, а Городков отвечает.

Ну и рассердился адмирал: что это, мол, за капитан-лейтенанты пошли — ни за что не отвечают. Получилось даже хуже, чем с торпедой, когда перед Жилиным спасовал и за городковскую спину пытался юркнуть.

Самойленко не нашелся, как и объяснить Павлову эту свою промашку.

— Я не я и хата не моя… — не отступал Павлов. — Так дальше продолжаться не может, товарищ Самойленко!

Самойленко нелегко было это выслушивать, но что делать? Ведь все сущая правда!

— Как сейчас ехать в отпуск?.. — добавлял Ветров. — Конструкторы приехали учить, а Самойленко, что же, от них деру?..

— Товарищ капитан второго ранга! — Самойленко, обращаясь к Павлову, вынужден был дать отбой. — Знаете, я поторопился со своей просьбой…

— Никак, обиделись? — Павлов переступил через корягу, подаренную берегу приливом. — Еще послушаем, что завтра скажут офицеры и что вы им ответите.

При напоминании о завтрашнем офицерском совещании Самойленко стал мрачнее тучи. Когда зимой он попытался взвалить свою вину на Городкова, офицеры так ему выговорили, что он вымаливал прощение, а теперь вот снова предстояло объяснение…

— Насчет академии… — завершил разговор Павлов. — В академиях пополняют знания те, кому есть что пополнять. А вам надо еще твердо стать на ноги, крепко уразуметь, что такое офицерская честь, и уж тогда говорить об академии.

Из-за обрыва, весь в туманной мороси, показался городок. Тут и там битым стеклом блестели лужи, крыши еще не просохли, и только темные пятна на солнечной стороне домов, испаряясь, быстро исчезали.

— Советую, Олег Николаевич, носа не вешать, — заокал Ветров, — завтра принять все, что вам причитается, и помнить: ваш возраст еще позволяет и службу показать, и на учебу поспеть.

— Постараюсь… — глухо вымолвил Самойленко, понимая, что ничего другого, в сущности, ему и не остается.

Две торпеды разлеглись рядком, новейшие, нестреляные. Над одной Городков со своими трудится, над другой — специалисты из центра под началом инженера Савелова. Городков из уважения называет их профессорско-преподавательским составом. Одни учатся, другие учат, но каждые сами по себе готовят по торпеде. У Городкова расчет сборный — за первого номера выступает Самойленко, за второго — Молоканов, за третьего — Серов, за другие номера — тоже мичманы. Так наказал Рыбчевский. Говорит, пока офицеры и мичманы своими руками, своими головами не приготовят хотя бы одну торпеду, до тех пор не им учить тому матросов и старшин.

Ничего, покуда готовят не хуже учителей. По крайней мере, так сказал Савелов. Вот уж дотошный человек! И за своими «профессорами» следит, и Городкова не забывает. Сам трогает, сам измеряет, никому веры не дает. Такой Городкову нравится. Он и сам такой. Не нравится ему только, когда Савелов замечает какую-либо ошибку. Но это, к счастью, бывает редко: не зря же сами себе экзамен устраивали!

А вообще, чем отличается савеловский расчет от городковского?.. Отличие есть: «профессора» копаются в торпеде тихо, чинно, моряки Городкова докладывают, показывают, командуют…

Городков ощущает на себе чей-то взгляд. Будто кто стоит сзади и сверлит. Нет, не Савелов. Савелов в торпеде крутит, мерит. Тогда кто?.. Обернулся — никого. Неужто мерещится?.. Не может быть. Спал нормально, ел нормально, детектив на ночь не читал. А-а-а! Ясно!.. С цехового мостика на него глядит черное око Рыбчевского. Не очи, а именно око. Второе прикрыто. А это целится, как в оптическую трубу. Циклоп настоящий!.. Выходит, не один Савелов в него целится. Еще и Рыбчевский на контроле. Ладно. Пора привыкнуть.

У торпедной кормы вовсю пыхтит Самойленко — прибор курса устанавливает. Сложная задачка!.. Прибор тонкий, нежный, на него, кажется, и дышать опасно, к тому же горловина узкая, в кормушке тесно. Самойленко третью попытку делает, две первые были вхолостую. Лоб мокрый, на носу капля… Не сдается! Над ним Молоканов, вежливо улыбается, услуги предлагает. А Самойленко ни в какую, непременно сам желает. Сам так сам. У Городкова руки чешутся, так и подмывает кинуться на помощь, однако он помнит наказ замполита — «терпения набраться».

Самойленко содрал руку в кровь. Еще немного — и станет невмоготу. Тогда что — сдаваться?.. Ну уж нет! Олег тянется к кронштейну, куда прибор ставить, а он не нащупывается. Верхнюю половину приладишь — нижняя не совпадает, нижнюю совместишь — верхняя идет в сторону. Чистое наказание, да и только!.. Хорошо, Савелов не видит попыток, а то бы уже отстранил от прибора. Стоп!.. Кажется, сел. Олег еще не верит удаче. Но прибор и в самом деле на месте. Все. Крути винты!.. Самойленко победоносно смахивает очередную каплю, сползшую на нос, Молоканов сверкает зубом, Городкову радостно: хорошо, что «англичанин» Самойленко перестал витать в облаках, воспылал любовью к службе — от матросов и от торпед не оттащишь, его помощь уже чувствуется. Молоканов тоже воспрял духом, то и дело, как маяк, улыбкой блестит. Видно, дома все улеглось, с женой поладил. Городков и сам теперь идет домой, как на праздник. Сердце радуется. Хотя… Валентин Петрович предупреждал, дескать, рано до потолка прыгать. Нужно время и время. А главное, больше времени семье уделять.

За новой, еще не привычной работой время идет быстро. Надо торопиться — вот-вот пожалуют подводники торпеды принимать. Городков заученно вынимает из-под кителя карманную «луковицу», щелкает крышкой и в который раз любуется римской цифирью на перламутровом диске. Хороша «луковица»! Купил по случаю на Кавказе, выручил горемыку, собиравшего деньги на обратный путь. Куда там наручным! Если говорить строго, наручные часы не хуже карманных, но уж больно неловко в торпедах с ними орудовать. Зато карманные — красота!..

По старым меркам времени бы хватило, но Павлов завел новое правило — показывать подводникам не только окончательное приготовление, но и часть предварительного: мол, стратегия этого в том, что теперь подводники не кота в мешке принимают, а сами знают, что получают, уверенность имеют. Показывать-то, конечно, хорошо — и себя лишний раз проверяешь, и другим глаза открываешь на незнакомое, — но все же хлопот прибавляется — по цеху люди толкаются, мешают…

Правая рука Городкова на ключе, в левой — секундомер. У одной горловины — Самойленко, у другой — Молоканов. Савелов издали кивает, дескать, давай, начинай… Главную машину собрались проверять. Вообще-то, за ключ браться и машину включать — дело первого номера, а не командира расчета. Но уж больно хочется Городкову самому включить, да и Самойленко не возражает.

— Прочь от гребных винтов! — В голосе Городкова твердейшая сталь.

Специалисты усмехаются, слыша такую команду: у торпедного хвоста никого и так нет, можно смело вращать винты без всяких предупреждений. Но Городков и бровью не ведет — правило есть правило, береженого бог бережет.

Хрусткий щелчок — Городков откинул ключ, запустил секундомер, считает. Вдруг, как прорвало: бухнуло, зашуршало, загомонило. Шум нарастал с каждой секундой, по цеху понесся ветер, винты закружились, их уже не видно… Городков слушает. Закрыл глаза, как доктор, приникший к груди больного, ловит посторонние шумы: если такие обнаружит, враз забракует торпеду. Савелов тоже зажмурился, тоже прислушивается, впрочем, как и Рыбчевский, хотя тот не близко.

Все оказалось в ажуре. Городков уже положил ключ. Тихо. Лишь в ушах какой-то гул. Так всегда бывает.

— Как? — Городков спросил у Савелова, будто и сам не слышал, как.

Савелов развел руками, мол, чего спрашиваешь, конечно, здорово! Рыбчевский на верхотуре тоже доволен, тоже кивает, мол, хорошо.

Однако Городков попросил Савелова подойти поближе, посмотреть на ободранную руку Самойленко:

— Кровь наша вопиет, чтобы вы горловину эту расширили, а преобразователь сдвинули назад. Иначе с вашей торпедой без рук останешься!

— Не так это просто, — заартачился Савелов, заглядывая в ту самую горловину. — Легко рассуждать: взял и сдвинул! Тут, милый, граммы на учете…

— Подумаешь, граммы! — с нарочитым простодушием воскликнул Городков. — Вот этот груз на вершок вперед, а преобразователь на вершок назад…

— Слова, достойные мыслителя! А вы подумали, что образец пошел в серию?..

— Товарищ Городков, — Рыбчевский вырос, как из-под земли. — Для чего у вас журнал предложений?.. Туда и записывайте. А с конструкторами поговорим потом.

— Не удержался… — с досадой признался Городков. — Думаю, Савелов не будет на меня в обиде.

Откуда-то появился Федотов. Ни слова не говоря, он приложил линейку к горловине и что-то записывал на бумажке.

«Лед тронулся! — подумал Городков, с уважением следя за конструктором. — Земля богата не только «дубами»!»

Подводники пришли придирчиво строгими, неуступчивыми. Одним своим видом говорили: «Ну-ка, ну-ка, покажите, что вы наготовили. Только учтите, никакой потачки не будет. А то знаем мы вас!»

Городкову становится веселее, когда он вспоминает, что на кораблях в свое время и его так накручивали, велели береговикам спуску не давать. Теперь-то он знает, что береговики и сами себе не дают спуску!

Протяжно завыл кран. Торпеда приподнялась, грозно проплыла по воздуху и вот уже начала медленно оседать в огромной ванне.

Моряки притихли, хватко следят за последней манипуляцией, сильно хотят, чтобы все было в порядке. А торпеда окунулась, остановилась на миг, будто вода для нее холодна, и погрузилась, совсем притонула. Пузыри хлюпают крупные, мутные, но это ничего. Это архимедовский закон выполняется — тело вытесняет жидкость. Кончила вытеснять, вот теперь не дай бог увидеть пузыри. Эти пузыри уже будут другие. Из самой торпеды. И ничего, если травит крышка или пробка: поджал, сменил прокладку и порядок, а если травит по стыку или по шву?.. Тогда и впрямь дело швах!

Городков побледнел, Самойленко покраснел, Молоканов не показывает свой золотой зуб, одному Кукушкину — минеру лодочному — все нипочем, знай себе, стоит руки за спину, размышляет.

Тридцать секунд, сорок, шестьдесят… Вода — тишь да гладь. Укупорка полная.

— Вира!..

У второй торпеды сперва тоже было ничего, да вдруг пузырь выскочил. Судили, рядили, сошлись на том, что пузырь шальной, однако пришлось повторять все сызнова.

— Ну? — Городков с видом победителя взирает на Кукушкина. — Давай, Боря, подписывай, что принял.

Бориса Кукушкина на эмоцию не возьмешь, сначала он прочитал контрольные листы от «а» до «я», удостоверился, что все подписи, в том числе и городковская, на месте, и лишь тогда поставил свой автограф с вензелем.

— Смотри! — Он строго погрозил пальцем Городкову: — Беру тебя в первый отсек заложником. Коли что — зарядим в аппарат и выстрелим следом за твоей торпедой.

— Не грози, Боря, — парировал Городков, — ты расписался, и торпеды теперь твои. Коли что — адмирал выстрелит сперва тобой, а уж потом мной. Так что идем ужинать…

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Рубка мелко дрожит. Лодка сначала медленно, потом все быстрее пятится от причала.

На мостике, рядом с сигнальной приступкой, втиснулись Павлов с Бучинским, не хотят никому мешать. Адмирал Панкратов тоже здесь — на мостике отходящей лодки. Молчит, губы пожевывает, словно они вкусные, природу созерцает, а у самого косое зрение включено на полную. Ни на секунду не теряет из виду ни берегов, ни командира, ни его помощников. Его лохматые брови, как гусеницы, передвигаются своими частями то кверху, то книзу, а прищур густых ресниц как никогда зорок и строг. Мимо проплывают знакомые, изученные до малейшей складочки мысы, скалы, рифы. К ним все внимание. Они как дорожные знаки на бойкой улице. Взгляды командира и адмирала то и дело меряют расстояния, схватывают направления. Верный глаз не хуже любой техники. Особенно панкратовский глаз.

Павлов с Бучинским никуда не целятся, ничего не меряют, ничего не схватывают. Просто любуются. Им можно любоваться.

Поднявшийся к самому поднебесью утес белеет сверху маячной башенкой. Как она туда забралась?.. От башенки сбегают вниз почти к самой воде извилистые желто-серые нити. Это птичьи отметины. Птицы не обошли своим вниманием ни одну расщелину, ни один выступ, ни одну вмятину. Они взмывают, садятся, хлопают крыльями, голосят… Над башенкой тучка. На всем огромном небе всего две темные дождевые тучки: одна побольше, прячась за зубьями сопок, лениво наплывает на городок, а эта, совсем крохотная, будто непослушное дитя, побежала вперед да и застряла над башенкой, загляделась. А может, зацепилась?..

Но вот маячный утес уже позади, и Павлову с Бучинским не надо больше задирать головы, чтобы любоваться на него.

Адмирал прячет улыбку в перчатку, он хорошо знает, что величавый утес с его башенкой еще никого не оставлял равнодушным, а уж тех, кто не часто выходит в океан, и подавно.

— Эх, мать честная, как же так, а?.. Фотоаппарат не захватил! — Потрясенный красотой берегов, Бучинский никак не может успокоиться, все оборачивается.

Адмирал сочувственно кивает, отлично понимая Бучинского. Сколько раз он сам проходил утес и мысы, что врезаются в залив, а до сих пор им удивляется, только теперь незаметно для других.

— Восторгайтесь, восторгайтесь, — продолжая улыбаться, снисходительно цедит Панкратов. — В вашем распоряжении всего ничего…

Да, от пирса до точки за входными мысами и впрямь всего ничего. Остальное, в большинстве своем, будет внизу, под водой, а под водой ни мысов, ни солнышка, ни птичек, ни такой вот башенки с тучкой, внизу только служба, дело, моряцкая жизнь.

— По местам стоять, к погружению! — Голос у командира тихий, будничный.

Павлов с Бучинским нырнули в люк и нашли себе уголок в центральном посту, где могли все видеть и слышать, не стесняя подводников.

За стенками бунтовала вода, заполнявшая цистерны, пол чуть наклонился, лодка уходила в глубину. Павлов следил за стрелкой глубиномера, отсчитывающей деления, и представлял, какое дикое давление за бортом, если стрелка проскочила сотню и разменивает вторую. Но вот «поклон» уменьшается, пузырек дифферентомера ползет к середине, лодка выравнивается и теперь почти на ровном киле идет дальше.

Выравнивается и жизнь на лодке. Авральная взбудораженность от снятия со швартовов, выхода из гавани и погружения сменяется напряженным спокойствием, когда вахта все в том же напряжении, а ее сменам уже спокойнее, смены могут заняться всегдашними делами и даже малость отдохнуть.

Рядом с Павловым и Бучинским прохаживается вахтенный офицер. То к штурманской рубке, то к станции погружения, то туда, то обратно. Руки назад, шаг степенный, глазами нацелен на рулевых. Куда бы ни шел — все время следит за горизонтальщиком и вертикальщиком. Те чувствуют «знаки внимания» и так тонко орудуют рулями, что совсем отклонений не дают, держат лодку точно на нитке.

Моряки в центральном посту с головой ушли в свои приборы. Всматриваются, вслушиваются, вдумываются. Кажется, ничего не существует, кроме этих циферблатов, шкал, стрелок, отрешавших людей от всего мирского. Сколько Павлов ни бывал на подводных лодках, всякий раз удивлялся собранности подводников. На эсминце притомился от вахты — можно в иллюминатор глянуть. Вон чайка резвится, вон островок на горизонте, вон шквалистое облачко по небу ползает. Полюбовался чуток — какую-то разрядку получил. На лодке перед тобой только цифры, риски, кнопки, вентили. Куда головой ни верти — все они.

Павлов незаметно следил и за командиром лодки. До чего типичен! Среднего, какого-то удобного росточка, в пилотке с зазеленелым «крабом», в синем комбинезоне и кожаных перчатках, он держался властно, распоряжался, сообразуясь голосом с величиной отсека, однако в его словах звучала твердость. Павлов смотрел и невольно сравнивал его с надводниками. На крейсерах командиры с горделивой осанкой, с орлиным зрением, настроенным на океанские дали, в щеголеватой фуражке, в ловко сидящем реглане и непременно с биноклем на шее. Только посмотри на мостик, и сразу выделишь приметную фигуру. Ее не спутаешь ни с кем. Да и как иначе! Солидные размеры корабля, потребность быть видным из любой точки верхней палубы заставляют командира иметь такой приметный облик. На ракетных и торпедных катерах командиры почитают шлем с очками, штормовую куртку с теплыми штанами; они всегда поданы вперед, их цепко расставленные ноги готовы встречать любые подскоки, а зоркий прищур на задубелом, обработанном солеными ветрами лице быстро охватывает все вокруг. Стремительность — вот что отличает катерников. Ну, а подводники?.. Командир-подводник привык держаться за рукоятки перископа, оттого любит кожаные перчатки; он привык «складываться», ныряя в рубочный люк или переборочные двери, оттого чуть сутулится; он нетороплив, осмотрителен, говорит и даже командует, не повышая голоса, будто, повысив его, рискует утратить основное преимущество своей лодки — скрытность. Но самое примечательное у подводника — его взгляд. В нем и человечная строгость, и суровая душевность, и дружеская открытость. На лодке зависимость экипажа от каждого моряка и каждого моряка от всего экипажа заставляет командира днем и ночью сколачивать свою команду. Видно, это и оставляет такую неизгладимую печать на его внешности.

А как ловко переходил командир из отсека в отсек!.. Вот где сразу виден подводник! Плавным поворотом рукоятки он настежь открывал дверь, ловко проносил в нее сначала руки и одну ногу, потом упруго отталкивался и тут же скрывался в следующем отсеке.

В центральном посту росла настороженность. Еще не сыграна тревога, а командир все чаще покидал насиженный стул и навещал штурмана, механик чаще обзванивал свои посты, напоминая, что «вот-вот…», торпедный электрик отлаживал счетную машину, да и старпом не уходил из ЦП — верный признак, что «вот-вот…» наступает, ибо ему, старпому, по тревоге и менять вахтенного офицера.

Экипажу ведомо, что долгих поисков сегодня не предвидится, что очень скоро лодку-цель должны найти, знает он, что вся соль сегодняшней стрельбы — как можно скорей выпустить торпеду, не дожидаясь, когда машина сделает все расчеты, потому как торпеда в них и не нуждается.

Настороженность экипажа передалась Павлову, он в который раз успокаивал себя, что делалось все правильно и что теперь эта правильность должна себя показать. Пожалуй, один Бучинский не поддавался чувству настороженности и знай себе мурлыкал какой-то игривый мотивчик.

— Подводная лодка, пеленг девяносто! — прорезал тишину отсека взволнованный голос акустика.

— Торпедная атака! — тотчас бросил командир и стал отдавать короткие распоряжения рулевым, старпому, штурману.

Бучинский оборвал мотивчик.

Прошли какие-то мгновения, и динамик вновь заговорил:

— Торпедный аппарат номер один к выстрелу приготовить! — В командирском голосе звучало прежнее спокойствие и лишь добавилось немного торжественности.

— Пошли еще раз в первый отсек, что ли… — то ли спросил, то ли предложил Бучинский.

— Не надо мешать. — Павлов был уверен, что минер Кукушкин и Городков с полной надежностью проверят, как готовится аппарат, тем более что он и Бучинский уже дважды туда наведывались и убеждались — торпедисты свое дело знают, с торпедами обращаются аккуратно, как с куриными яйцами, а Кукушкин и Городков способны заметить любую случайность.

— Ладно, уломали, — согласился Бучинский, и сам знавший, что дерганье моряков к хорошему не приводит.

— Первый аппарат — товсь!

Воображение рисовало Павлову, что сейчас происходит в первом отсеке и куда должен глядеть там Городков, чтобы все прошло как полагается.

— Первый аппарат — пли! — Твердый командирский возглас прозвучал как заключительный аккорд.

Мягкий толчок. Лодка будто ткнулась в перину. Это вышла торпеда. Теперь взоры ЦП уже прикованы к экрану, на котором подрагивали три светлячка — лодка своя, лодка-цель и торпеда. Светлячок, что изображает торпеду, сперва как бы заблудился где-то в стороне, позабыл, куда надо двигаться, но вот повернул и жмет вернехонько к цели. Бучинский плечом толкает Павлова, — дескать, порядок!

«Здорово! — думает Павлов. — До чего дожили!..» Хотя светящиеся точки ничем не напоминают ни лодку, ни торпеду — все равно здорово!

Но вот светлячки цели и торпеды стали расходиться все больше и больше — первый катился влево, второй продолжал бежать прямо. Павлову казалось, что пора бы и окликнуть торпеду, указать, куда ей бежать.

Что это?.. Неужели торпеда не слушается, заупрямилась?

— Не бойтесь! — заметив волнение Павлова, успокаивал его Бучинский, хотя сам испугался не меньше. — Зазевалась немного.

Действительно, светлячки начали сближаться, торпеда уже сигналила, мол, вижу цель. Ура!.. Ни Бучинский, ни Павлов, ни подводники «ура», конечно, не кричали, но откровенно радовались, что торпеда схватила цель своим наведением и теперь не отпустит ее до самого конца, как мангуста змею.

На экране светляк цели стал, правда, отодвигаться вправо, стало быть, лодка «противника» стремилась уклониться, но теперь шалишь! Торпеда проскочит с ней рядом, и учебные взрыватели, имитирующие попадание, неминуемо сработают.

Однако торпеду надо было еще найти, вернуть.

— Боцман, всплывай! — Командир повел лодку наверх.

Почувствовалась качка. Не сильная, не тряская, а какая-то тягучая. Похоже, опять началась мертвая зыбь со своим тяжким дыханием.

Звонкий щелчок на потолке возвестил, что перископ и антенны подняты. Командир привычно опустил рукоятки, прильнул к окулярам перископа и долго — может, показалось, что долго, — взирал на небо, на горизонт, наконец остановился на чем-то для него интересном.

— Торпеду поднимают! — просигналил радист из своей рубки.

— Ну?! — Бучинский подбоченился и весело сверлил всех немым вопросом, дескать, почему это вокруг не падают от восхищения его торпедой.

— «Ну» будет потом, когда поднимут. Да по одному выстрелу и судить трудно, — откликнулся Панкратов. — Посмотрим, как пробежит вторая.

— Пробежит не хуже! — уверял Бучинский. — На госиспытаниях бегали отлично!

— Поживем — попробуем… — Адмирал, оборачиваясь к командиру, распорядился: — Давайте в исходную точку.

Снова погружение, выход на исходную позицию, снова поиск и атака. Но во второй раз задание усложнилось и многое было по-другому. Лодка погрузилась на значительно большую глубину, ринулась в атаку быстрее, чем прежде. И лодка-цель шла глубже, быстрее, а главное, выписывала такие немыслимые кружева, что трудно было понять, как торпеда могла ее настигнуть. Однако сомнения рассеялись, когда торпеда нашла вертлявую цель и волчьей хваткой в нее вцепилась.

После всплытия Павлов с Бучинским выскочили на мостик вслед за адмиралом. В лицо дунул колючий, не по-летнему холодный ветер, который сразу метнулся за ворот и мурашками прошелся по спине. Океан ходил ходуном, волны бухали в рубку, дробясь на тысячи брызг, и как из брандспойта обдавали моряков. В воздухе носилась водяная пыль, словно лил сильный дождь. Но дождя не было, это ветер с яростью срывал и бросал в небо верхушки волн.

«У-у-у-ух!.. У-у-у-ух!..» — дружным дуэтом стонали ветер и волны. Иногда на какие-то мгновения уханье прекращалось, чтобы оглушить тишиной, и тут же раздавалось с новой силой.

— Вот погодка! — Бучинский выглядел растерянным, его всегда улыбчивый рот краями загнулся книзу. — Как же теперь ловить торпеду?!

О том же беспокоились и моряки, хорошо знавшие, как трудно ловить на такой волне даже обнаруженную торпеду. Малейшая неточность при подходе к ней может обернуться пробоиной в борту или тем, что торпеда утонет, а то тем и другим вместе.

Вдали маячил противолодочный корабль, рядом бултыхались катера-торпедоловы; лодка в надводном положении медленно сближалась с ними. Волны, вспененные ее могучим корпусом, шипя расступались, стремительно обтекали выпуклости и так же стремительно уносились за корму, не забывая по пути врезаться в рубку и окатить моряков, посмевших тягаться с ними.

— Поймаем… — повторял Панкратов, пристально вглядываясь в исколотую брызгами мглу. Но по его тону чувствовалось, что он не очень уверен в своем утверждении, пока что ищет варианты получше и готов выслушать разумные советы других.

Но вот адмирал повеселел, по его улыбке было видно, что решение он нашел, однако спросил:

— Так что будем делать?

Павлов вспомнил торпедные стрельбы катеров, вспомнил, как длинные и высокие крейсера в штормовое ненастье прикрывали собой участки моря, где катера вылавливали торпеды. От командиров крейсеров такое прикрытие требовало немалого искусства; главное — надо было надежно загородить от ветра и ловца, и торпеду и в то же время не навалиться на них, не подмять под себя. Крейсера здесь не было, но противолодочный корабль вполне мог бы выполнить ту же роль.

Потому Павлов предложил адмиралу:

— Неплохо бы поручить противолодочникам стать на пяток минут хорошим забором…

— Подходяще. — Похоже, что адмирал сам пришел к такому мнению и был доволен, что его разделяют другие. — Даю команду…

Полосатая торпеда то замечалась на гребне волны или у ее подножия, то совсем пропадала из виду, посланный за ней катер взлетал и проваливался еще пуще. С севера к ним начал приближаться противолодочный корабль. Его острый форштевень, вздернутый ввысь, тоже отпускал поклоны в такт волне, но даже и в самом низком положении оставался высоко над водой. Еще немного, и серая ширма ПЛК загородила от ветра участок воды, где находились торпеда и катер. Простым глазом видно, как волна там уменьшалась, но не настолько, чтобы катер без хлопот мог подступиться к торпеде. Рулевому там приходится лихорадочно крутить штурвал, заставляя суденышко шаг за шагом приближаться к торпеде; матрос с длинным шестом еле удерживается на ногах, крепко вцепившись в поручни.

Пятнадцать метров, десять, пять… Вслед за взмахом шеста стальная удавка намертво опоясала головку торпеды. Из-под кормы катера тотчас забурунилась пена, и длинная полосатая сигара, как загарпуненный кит, послушно пошла к ловцам. Адмирал отпустил бинокль, одобрительно взглянул на Павлова, будто тот командовал катером, изловившим торпеду. Все. Можно идти домой!

— Фу-у! — невольно вырвалось у Бучинского.

— А вы как думали!.. — Привычный к этому адмирал шутил, ему было весело.

— И все же стоит намылить шею синоптикам! — возмущался Бучинский. — Никто не предупредил о плохой погоде…

— Океан-то голый: станций нет, суда ходят по проторенным дорожкам, — объяснял ему Павлов. — Ну, а спутники… Спутники еще не могут все прощупать.

— Виктор Федорович, не оправдывайте шалопаев. У ветродуев теперь такие возможности, что спрогнозировать микроклимат, если не лениться, — семечки!

— Только не в океане.

— А я все же убежден, — не остывал Бучинский, — что это грубый прохлоп.

— Прохлоп! — усмехнулся адмирал. — Поди-ка, уследи! В океане что ни точка — новый подарочек зарождается.

ПЛК и катера уже еле видны. У лодки в океане есть еще заботы, но и она сегодня долго не задержится.

— Когда будем дома? — тихо спросил Павлов у командира.

— А где мы сейчас? — улыбнулся тот и почему-то вздохнул.

— Ну хорошо, — принимая шутку, весело произнес Павлов. — В таком случае, когда придем в гости?

— По расчетам, в ноль тридцать.

— Добре…

В океане дело сделано. Мыслями Павлов был уже на берегу.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

После замкнутого пространства подводной лодки мир казался Павлову огромным и удивительным. Прохладная ночь сильно пахла водорослями, на закатной стороне неба, по его нежной синеве, вызубривались далекие горы, чуть правее, на склоне сопки, возвышавшейся правильным конусом, спал военный городок. Под круглой луной холодным серебром плавился угомонившийся океан. Даже не верилось, что совсем недавно он гневался и клокотал, ярился и швырял пену.

Из приоткрытой рубки корабля, стоявшего у соседнего причала, доносилась широкая, волнующая мелодия. Чарующие звуки музыки заполняли все вокруг. Чудилось, что океан не только прислушивается к ней, но и вполголоса подпевает, сверкая по горизонту мелкой чешуей.

Мягко пели скрипки. Проникновенная их исповедь звучала сдержанно, доверительно, словно то не струны пели, а открывалась просторами Русь необъятная, по бескрайним ковыльным степям шумел легкий ветерок, теплый, шаловливый, ласковый. Потом ветерок начал крепчать, разгонялся, буйно колыхался в травах, в пшеничных нивах, в березовых рощах, гнул камыши у широкой реки… А может, то сам батюшка Океан заговорил? Сначала он радовался ветерку, ластился к нему, угождал, а как запел ветер в снастях, заскрипел в мачтах, засвистел в полную силушку, тогда и океан разошелся… Но почему степь, почему океан?.. Может, то звуки — слова притчи туманной, слышанной в далекой юности, может, чья-то душа рвется в смятении? Да мало ли что всколыхнется, когда слышишь настоящую музыку…

В последние годы Павлова все больше привлекал волшебный мир звуков. А началось это давно. Еще мальчишкой, делая уроки за отцовским столом, иной раз он забывал выключать картонный, в виде тарелки, репродуктор и с удивлением замечал, что репродуктор совсем не мешает, даже помогает думать, когда приносит тихие, задушевные напевы. Что там передавалось, он не знал, но постепенно музыка начинала нравиться. Особенно хорошо было под музыку читать книги: отважный д’Артаньян казался еще отважнее, Соколиный Глаз еще благороднее… Потом, уже в военно-морском училище, старенький капельмейстер так складно рассказывал о Моцарте, Григе и, конечно, о Чайковском, так образно дополнял рассказанное своим духовым оркестром, что Павлов всерьез подумывал: не будь такой профессии — моряк, непременно сделался бы дирижером.

— Приобщайтесь, молодые люди, к музыке! — с дрожью в голосе призывал капельмейстер. — Море и музыка — самое прекрасное!.. Приобщайтесь к прекрасному, и оно одарит вас сторицей!

Позднее, в лейтенантах, когда служил на малых кораблях, бывало, на рейдах, коротая ночи, с удовольствием слушали Москву: симфонии, концерты, оперы…

Как-то за полночь Павлов перечитывал в «Войне и мире» место, где Наташа, готовясь встретить раненого князя Андрея, находилась в крайнем смятении; а тут как раз по радио передавали песню «Во поле березонька стояла». Так с тех пор и остались в глубине его памяти вместе — несчастная, растерянная Наташа Ростова и одинокая, озябшая березка. Тогда и дошло, что большие чувства всегда рядом с большой музыкой, вернее, в самой музыке. Сама музыка — это любовь и ненависть, это восторг и уныние, это тревога и раздумье, это взлет и падение, это всегда надежда…

«Что у нас завтра? — подходя к городку, Павлов переключался на береговые заботы. — Ах, да!.. Ведь должен быть гарнизонный смотр самодеятельности… Ветров давно напоминал».

Жюри обосновалось в пятом ряду — грузный майор Скоробогатов — худрук местного ансамбля, незнакомая Павлову женщина в очках, блондин с усиками — начальник клуба, еще офицер и мичман. Сидят важно, даже пыжатся. Все хлопают, а им не пристало. Только крестики ставят на программках, да еще прикрываются, когда их ставят. В переднем ряду сидит сам Терехов, по левую руку от него — Павлов с Ветровым, по правую — Карелин с Игнатенко. Они сегодня соперники.

Только что румяный мичман с якорьками на воротнике объявил следующий номер. Занавес распахнулся, обдав первые ряды холодом, и на сцене появилось пять матросов с гитарами на ремнях, с контрабасом у плеча, с аккордеоном, к которому склонился в томительном ожидании чернявый парень, словно впервые видел клавиши, а маленький и белобрысенький певец застыл рядом с микрофоном. Синие матросские воротники у музыкантов — скорее, не синие, а бледно-голубые, видно, не обошлось без перекиси — подняты кверху. Брюки у всех обтягивали втугую бедра, а внизу ширились без всякой меры и еще имели скос назад, из-под которого виднелись каблуки явно с лишними набойками. Прическа у артистов тоже особенная: сзади и на висках волосы были такой длины, за которую даже добрые патрули в гарнизоне не колеблясь препровождают в комендатуру, и в книге задержанных появляется запись — «не стрижен».

Терехов заелозил на стуле и поставил в программке жирную отметину, Павлов с Ветровым недоуменно переглянулись, а Карелин уставился на своего зама Игнатенко, молчаливо укоряя, что тот недосмотрел за своими «артистами» и пропустил на сцену пижонов.

Павлов взглянул в программку, где против номера значилось: «Вокально-инструментальный ансамбль. Солист м-с Колотухин».

Гитаристы затренькали в лад контрабасу, аккордеонист вздрагивал тоже в лад, все вместе сильно вихляли бедрами. Матрос Колотухин снял со стойки микрофон, взмахнул, как лассо, проводом и с улыбкой начал двигаться по сцене. Мотив разобрать было трудно. Вступление — несложный ритм на четыре счета — явно затягивалось, Колотухин, пританцовывая, прошелся в один край сцены, потом в другой, не спеша подвинулся к середине, а гитары все вытренькивали свой голый ритм. Но вот солист остановился против жюри и только теперь поднес микрофон к самому рту. Еле слышно, «доверительно», он забубнил: «Ты ко мне не подходи, я к тебе не подойду… — потом перехватил микрофон в левую руку и чуть повысил голос: — Я к тебе не подойду, ты ко мне не подходи…»

Меняя местами эти две фразы, Колотухин взял еще тоном выше (потому можно было наконец понять слова, которыми он одаривал зал), сделал глубокий вдох, расставил ноги, выпрямил колени, подтянул живот и вдруг истошно завопил:

— Не подходи-и-и-и!..

Пауза. Только тихо бренчали гитары да попискивал аккордеон.

— Не подойду-у-у-у!.. — Здесь Колотухин поднялся к высоте для его голоса наибольшей.

Потом все это повторилось, после чего ансамбль враз крутнулся на пол-оборота влево, артисты перенесли упор на другую ногу, но солист вел речь все о том же, только дальше пошли вариации за счет лаба-даба-да и лаба-даба-ду-у.

Колотухин игривой скороговоркой произносил эту абракадабру и выкладывался на припеве: «Не под-ход-ди-и-и!..»

На пятом его заходе у Павлова шевельнулось желание поколотить этого Колотухина, а у Ветрова заныло плечо, не тревожившее его без малого пять месяцев.

Но всему приходит конец. Еще раз тренькнули гитары, взвизгнул аккордеон, буркнул контрабас, и Колотухин молча выдохнул остаток воздуха. Продлись песня еще минуту, неизвестно, чем бы все кончилось. А сейчас парень был награжден аплодисментами, возможно, потому, что песня все-таки благополучно закончилась.

Занавес шевельнулся, выглянула округлая физиономия мичмана Щипы и тут же скрылась.

«Ну, Щипа, — заметив мичмана, думал Павлов, — на тебя вся надежда!»

Месяца два назад дежуривший по камбузу Щипа зашел проведать матросов, чистивших картошку. Картошка картошкой, но парни явно не скучали и промеж дела пели, играли ложками на мисках, на табуретках, — словом, в дело пускали все, что попадалось под руку. Можно было представить, как они музицировали, если даже всегда невозмутимый мичман Щипа зажал уши и скомандовал:

— Ко-о-нчай децибелу!

Щипа понимал толк в музыке и очень любил такие вот звучные слова. Когда слушал протяжные украинские песни, он долго потом вздыхал и тихо приговаривал: «Це ж тоби не децибела, цэ ж кныш с изюмом!..» Так или иначе, но, закруглив очередную «децибелу», Щипа присел к матросам и вполголоса затянул свои любимые «Карие очи». Это было настолько неожиданно и хорошо, что парни разом смолкли и, забыв о картошке, затаив дыхание, слушали мичмана. Подхватил один, потом второй, потом вся команда — получилось здорово. Попробовали другую песню, за ней еще. Искали, как лучше звучит, распределялись на голоса, меняли темп, рассаживались, пересаживались, спорили, горячились до тех пор, пока не добились, что понравились самим себе. Так и появилась своя «капелла», которую матросы сразу же прозвали «Щипачи». Чтобы «Щипачи» нравились не только себе, но и зрителям, Ветров собирал их по вечерам на репетиции, а на генеральную репетицию позвал Павлова. Теперь оба они крепко надеялись показать карелинцам, что такое «кныш с изюмом».

Тесно прижавшись друг к другу, на сцене стояли семь матросов с мичманом Щипой посередине. Их гладко причесанные головы отражали огни сцены и казались очень светлыми, а на щеках играл яркий румянец — «артисты» крепко смущались.

Щипа выступил немного вперед и, мечтательно глядя куда-то вдаль, негромко запел:

Дывлюсь я на нэбо та й думку гадаю…

Голос, где-то на грани тенора и баритона, звучал сочно, певец ничуть не напрягался, а каждая нотка была слышна в последних рядах. Примечательными были глаза Щипы: слегка прищуренные, задумчивые, они в самом деле гадали думку и приглашали думать вместе с ними.

Что виделось им в эти минуты?.. Тихие ставки с плакучими ивами, уютные хатки в вишневых садочках, широкий шлях с тополями или развесистый орех у крыльца?..

Никто не догадывался, что мичман песней сейчас рассказывал о своей нехитрой сельской жизни, начинавшейся в далекой отсюда Херсонщине. Глаза его видели старую виноградную лозу, густо обвивавшую веранду, а сквозь красноватую листву — мать с запотевшим глечиком квашеного молока. Мать собирает ужин, но жара разморила, ни на что не хочется смотреть, только на этот запотевший глечик. Даже корж с хрустящей корочкой не притягивает взора, а уж хлеб у мамани! Она тут хлебопеком и кормит односельчан духовитым, вобравшим в себя все запахи земли и солнца хлебом… Жучка, тоже разомлев от жары, на правах общей любимицы нахально развалилась на камнях у порога, и нужно обходить ее. Маленького Щипу это возмущает, но ничего не поделаешь. Жучка все равно не сдвинется с места, пока мать не поставит и ей макитрочку с тюрей.

Вечером жара спадала. И когда небо становилось чернильно-черным и высыпали на нем алмазные звезды с туманной дорожкой Млечного Пути, у самого большого ставка, где серебристые ивы гляделись на себя и от усердия мочили косы, собирались хлопцы с дивчатами «тай починалы спиваты». Нет, не тягались в силе голоса, а именно пели. Да еще как! Мать вслушивалась, ежилась, как от холода, и тихо, почти шепотом, удивлялась:

— Вот поють!.. Аж гусына кожа пишла!

А маленькому Щипе иногда хотелось плакать безо всякой причины. Плакать или смеяться — он твердо не знал, знал только, что песня за душу схватила.

Самого Щипу природа наделила чистым голосом, хорошим слухом и завидной музыкальностью. После девятого класса и он начал появляться «коло ставочку», даже бежал туда, не чуя ног, на ходу затягивая самовяз и приглаживая смоченный водой непокорный чуб; там ждали друзья, ждали дивчата, одна краше другой, такие же веселые и круглолицые, как сам Щипа, как подсолнухи, из которых они, сверкая в полумраке улыбками, вылущивали семечки.

— Це наш Сашко-о!.. — с гордостью говаривала бабушка.

Как она выделяла тенорок Сашка, оставалось тайной. Бабушка была туговата на уши, но твердо верила — именно ее внук задает тон, именно у него лучший голос на селе, а может, и во всей округе. Уверенность эта зиждилась на отменном аппетите внука, — по бабушкиному непоколебимому мнению, основе основ всяческих талантов.

— У здоровом теле — здоровый дух! — не уставала повторять она.

«Эх, бабаня, бабаня! Вышлю я тебе фото, как стою на сцене с товарищами и спиваю свои любимые песни», — думал Щипа, а может, ничего этого и не думал, сам завороженный песней.

Чому я нэ сокил, чому нэ литаю? Чому мэни, божэ, ты крылэць нэ дав? Я б зэмлю покынув и в нэбо злитав…

Стройно вступили матросы, поддерживая своего мичмана. Тенора уносились куда-то ввысь, казалось, им тесно, они рвутся к солнцу. Баритоны тоже уходили кверху, но знали свой предел. Лишь басы никуда не уносились, никуда не рвались, наоборот, сдерживали других, хотя и сами тосковали… Голоса, как реки, достигнув моря, сразу обрывались, словно и не было их вовсе, а был единый поток — голос Щипы.

Дальше пели раскованнее, голосистее. Видно, распелись, да и смущение поубавилось, а когда Щипа вернулся к своей думке, всплакнул напоследок и резко оборвал, в зале сперва было тихо, потом как взорвалось! Люди что-то выкрикивали, вскочил с места майор Скоробогатов, которому как члену жюри вскакивать не полагалось; даже Карелин, отдавая дань искусству соперников, стоя бил в ладони.

Жюри собралось у начальника клуба, Терехов тоже решил принять участие в обсуждении программы, пригласил с собой Ветрова и Игнатенко.

— Ну-с, — Терехов добродушно поглядывал на жюри поверх очков, сползших в ходе долгих дебатов на нос, — хоры, пляски, чтения вы уже рассмотрели. А что скажете о вокально-инструментальном ансамбле Колотухина и о капелле мичмана Щипы?

— Мне представляется, — многозначительно заговорил начальник клуба, явно намереваясь упредить чью-то критику, — ВИА, так для краткости будем называть вокально-инструментальный ансамбль, где солистом матрос Колотухин, бесспорно на высоте. Динамизм, экспрессия, современность… Вы посмотрите, сколько сил у Колотухина! Может, это грубо, но двадцатый век из него так и прет!.. А чувство ритма?! Конечно, никакого сравнения со всеми другими ВИА. Моя отметка — круглое пять.

Терехов рассматривал начальника клуба и с грустью думал, в чьих руках теперь вкусы молодых людей. А Скоробогатов весь напружинился, но сдержал, что прорывалось наружу.

Адель Аполлоновна, женщина в очках, ведавшая в Доме офицеров музыкальным кружком, высказалась осторожно:

— Мелодии не слышала. Ритм, безусловно, значился, но уж очень упрощенный.

— Разрешите, Иван Васильевич, — резко поднялся Игнатенко. — Хотя у меня и совещательный голос, но хочу возразить Адели Аполлоновне. Какое имеют значение ритм, мелодия, если матросам это нравится?.. У нас почти в каждой команде есть свой ВИА. Так что плохого, если парни потянулись к песне? А уж как они там!.. — Игнатенко махнул рукой. — Раз нравится громко да хлестко, пусть себе на здоровье. Лишь бы заняты были.

Скоробогатов часто задышал носом, но, видно, опять сдержал в себе какой-то порыв.

— Евгений Осипович, ваше просвещенное мнение? — обратился к нему Терехов.

Скоробогатов разыскал в карманах и разложил перед собой бумажки с пометками, но заговорил, совсем в них не заглядывая:

— Здесь мы слышали, что из «маэстро» Колотухина прет двадцатый век. Я утверждаю, что из него прет вульгарность и нахальство. Надо же! Орать в микрофон благим матом! Микрофон выдержал, а каково нам?.. — Скоробогатов с жалостью воззрился на начальника клуба, потом на Игнатенко.

— Евгений Осипович, — в реплике начклуба звучало неподдельное сочувствие. — Наше поколение поет другие песни, чем ваше, и вам трудно нас понять…

— При чем здесь поколение! — возмутился Ветров. — Каждое поколение имело своих певцов и свою пародию на певцов. А Колотухин даже не пародия. Колотухин — крикун с микрофоном.

— Валентин Петрович, не надо, — поморщился Игнатенко, поднимая ладонь. — Разбирают нас с тобой. Посему давай помолчим. — И тихо добавил: — Не по-джентльменски…

— Я еще не договорил. — Скоробогатов скомкал свои бумажки, сунул их в карман. — Если в других ансамблях был хоть намек на пение, то у «маэстро» Колотухина и намека не было. Моя оценка — двойка!

— А ваша?.. — Терехов опять пригласил женщину в очках сказать свое слово.

Адель Аполлоновна засмущалась, засуетилась, стала рыться в сумочке, наконец решилась:

— «Удочка», я думаю… — И покраснела до такой степени, что стал пунцовым даже ее нос.

— Ну вот. — Терехов подвел черту на своей программке. — Средний балл есть. По арифметике выходит тройка. Но разве это правильно?.. Трояк есть, а песни-то нема! Где песня, молодой человек? — Он строго покосился на начальника клуба, словно тот спрятал песню в карман и не желает ее выпускать на волю. — Вот вы ратуете за двадцатый век. А ну, пропойте хоть один куплет из того, что орал Колотухин. То-то!.. Разве что «ла-ла, ха-ха». Повторять противно!

Неожиданно в двери появилась щель: за нею кто-то явно нервничал, пришлось начальнику клуба выйти и успокоить не в меру любопытных.

— …И последнее. — Терехов близоруко всматривался в программку. — Вокальная группа мичмана Щипы. Слушаем, товарищ начальник клуба.

— Неплохо, конечно, — кашлянул тот в кулак, — но… Архаизм. Песня ходила где-то еще в прошлом веке, а так… В общем, ставлю четверку.

Адель Аполлоновна опять что-то забыла в сумочке, но тут же с вызовом глянула на начклуба:

— Я бы рискнула поставить высший балл…

— А я его ставлю безо всякого риска, — убежденно заявил Скоробогатов. — Широта дыхания, напевность, очень профессионально… Щипа, наверное, с музыкальным образованием?

— Школа механизаторов и мичманские курсы, — пояснил Ветров.

— Говорите, прошлый век?.. — Терехов снял очки и стал их протирать краем большого платка. — Это же замечательно, когда песню поют сто лет! А сколько проживет ваша «ла-ла, ха-ха»? Когда выходили из зала, — Терехов будто размышлял вслух, — слышу, за спиной матрос напевает: «Гляжу я на небо…» Вот, думаю, здорово! Песня в кубрик пошла… Оно, конечно, и новые есть сильные, но и старые вспоминать не грех. Особенно такие…

Щиповский октет стал той гирькой, что окончательно перетянула чашу весов на сторону самодеятельности из коллектива Павлова. Ветров очень рассчитывал еще на фортепьянную классику Лили Городковой, но в самую последнюю минуту у той что-то заело. Ну да не беда, впереди День флота, там сыграет. Хорошо, что конфуз случился не на смотре, а на репетиции, хорошо, что Щипа со своими хлопцами оказался на высоте.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Как быстро уносится время! Давно ли встречали конструкторов, а скоро их провожать.

Новыми торпедами настрелялись вдоволь. Пока все текло как по маслу: ни поломок, ни отказов. В океане моряки добивались метких попаданий, не было случая, чтобы лодкам-целям удалось увильнуть, сколько бы они ни хитрили. Приготовители научились сноровисто разбирать, собирать, настраивать аппаратуру, находить любые разрегулировки и так же быстро устранять их.

Как-то в шутку Городков заявил Рыбчевскому, что может теперь готовить торпеды с завязанными глазами, однако Рыбчевский постарался охладить эту его пылкую самонадеянность.

Шутки шутками, а конструкторы полезный след оставили.

Стоило их главному толкачу Бучинскому столкнуться в эти дни с неотлаженным проверочным стендом, с неаккуратно разложенным инструментом или с тем, что в умывальнике к чистому полотенцу и куску мыла не добавлен кусок пемзы, как он, оправдывая свою фамилию, затевал такую бучу, что нарушители тут же зарекались допускать впредь что-либо подобное. Бучинский громогласно требовал сурового наказания всякого, кто даже в мелочах позволял себе неуважительно относиться к «торпэдам»; он утверждал при этом, что пользуется-де «мэтодом» Петра Первого — нерадивых таскает за бороду, покуда они не станут радивыми.

Так или иначе, но скоро многие стали удивляться, как это они жили до сих пор? Даже Самойленко, путь которого в когорту радивых еще только начинался, случалось, отказывался приступать к торпедам, если вдруг не обнаруживал пемзы и не мог потереть ею свои белы рученьки.

Правда, «торпэды» и «мэтры», «пэмзы» и «мэтоды» с легкой руки Бучинского были без промедления включены в лексикон местных острословов, но это не меняло дела.

Жесткость, неуступчивость, придирчивость конструкторов к торпедистам, а еще больше торпедистов к самим себе и приводили к успехам в океане. Торпеды на всех учебных стрельбах вели себя послушно. Моряки начинали думать, что у них появилась техника, которая никогда не ломается. Такое благополучие Павлова почему-то настораживало. Он слишком хорошо помнил прежние годы, когда поломки все-таки случались, и, возможно, не сознавал еще, что теперь годы другие, что печальный опыт учтен, что и на заводах теперь догляд не прежний. Однако в глубине души настороженность он носил.

Как-то в кабинет Павлова с испуганным видом протиснулся Рыбчевский, плотно затворив за собой дверь. Понизив голос, он поведал, что сам видел, как мичман Молоканов облокачивался о торпеды, чуть не обнимал их, а Самойленко даже сидел на торпеде с книжкой в руках. Сам Рыбчевский так, видно, опешил при таком «кощунстве», что не нашелся, как его пресечь на месте, а может, боясь привлечь внимание Бучинского, решил не подымать при нем шума.

Павлов понимал встревоженность Рыбчевского. Молоканов и Самойленко «доучились» до такой степени, что с торпедами обращаются уже на «ты». Опасно! Как ни постигай торпеду, все равно относиться к ней надо только с осторожностью, только с почтением, только на «вы». Любая фамильярность может скоро принести беду.

Нужна была срочная профилактика, и Павлов упросил Бучинского рассказать морякам о поломках, заеданиях, промахах, бывающих при подготовке торпед. Борис Михайлович сначала отнекивался, а потом такое нарисовал, что у слушателей испуганно округлились глаза. Павлову показалось, что Бучинский перенес на новую торпеду все грехи старых торпед, но он так твердо называл даты, причины, фамилии, что не верить ему было нельзя. Вряд ли Самойленко с Молокановым теперь будут допускать свои вольности.

В открытые настежь окна видна буйная зелень соседней сопки, за нею синеет бухта. Легкий сквознячок с океана прогуливается по комнате, парусом надувает полотняные шторы. За обрывом поет наутофон — скоро туман припожалует. Теплынь. Офицеры без кителей, в своих форменных желтых рубашках, а это не часто местная погода позволяет.

Бучинский читал еще не подписанный акт неторопливо, внятно, акцентировал важные места. Флотской стороне давались высокие отметки, выводы гласили, что моряки могут обращаться с торпедой уверенно и умело. Аудитории, состоявшей из приготовителей и лодочных минеров, это слушать куда как приятно. Бучинский кончил читать, а морякам еще слышались приятные слова в свой адрес.

— Осталась небольшая формальность, — важно сказал Жилин, сидевший во главе стола. — Осталось подписать акт. Или у кого есть вопросы?

— Разрешите? — Павлов легко поднялся и привычно поправил галстук. — Выражаю мнение своих: такую торпеду мы давно ждали. Спасибо за нее и за обучение. Однако у нас есть некоторые предложения…

— Может, об этом после? — недовольно пробурчал Жилин.

— Почему? — возразил Павлов, кладя перед собой лист бумаги. — Давайте включим наши предложения в акт, а потом и подпишем.

Туман, выползавший из-за обрыва, уже укутал бухту и теперь наплывал на берег. Казалось странным, что при слабом ветерке он так скоро наплывает, застилает собой, словно проглатывает, катера, причалы, нацеливается на сопки, на небо, на весь мир.

— Виктор Федорович! — Бучинский вопросительно моргал длинными ресницами. Его глаза подернула мутная поволока, похоже, опять желудком мучился. — Выводы для вас благоприятные, что еще надо?..

— Борис Михайлович, — мягко, но неуступчиво проговорил Павлов, — торпеда нам понравилась. Но давайте ее сделаем лучше, К некоторым приборам не подступиться. Скажем, датчик времени у нас научились устанавливать с ходу только три человека. Разве так можно?

— Товарищ Павлов, — с подчеркнутой официальностью настаивал Жилин, — сперва подпишем акт, а уж потом поговорим об этих ваших…

— Чего испугались-то? — неожиданно вмешался Федотов, удивленно поглядывая то на Жилина, то на Бучинского. — Предлагаю рассмотреть. Если увидим, что разумно, почему бы и не включить в акт?

Туман подобрался к самым окнам, сразу потянуло холодной сыростью, она юрко проскочила под рубашки и заставила поежиться. Туман приволок с собой запах гари, гниющих водорослей. Рыбчевский поспешил затворить окна, что выходили к океану.

— Петр Мефодьевич, — Бучинский вложил в это обращение, наверное, всю учтивость, какая у него была, — вы забываете, что Владимир Маркович не обрадуется таким коррективам.

— Не думаю, — Федотов хорошо знал главного конструктора, — совсем не думаю, чтобы Владимир Маркович был против здравых мыслей!

— А что скажет завод? — наступал Бучинский, с трудом сохраняя былую учтивость. — Ведь все пошло в серию!

— Ну и что? — не сдавался Федотов. — Зато дальше пойдет улучшенный вариант.

Глаза Бучинского забегали по потолку, по окнам, казалось, он ищет, чем бы еще возразить.

— Значит, настаиваете на рассмотрении? — Он как бы в последний раз предупреждал Федотова.

— Однозначно!

— Хорошо. — Бучинский как-то обмяк, словно скинул с себя тяжкую поклажу.

— Давайте, Виктор Федорович, — сквозь зубы процедил Жилин. — Только покороче, — он кивнул на акт, — и так длинный…

Туман прилип к окнам, как мокрая простыня. Сразу потемнело, будто на дворе вечер. Это мешало Павлову сосредоточиться, но, к счастью, все было уже подготовлено — недаром добрую половину ночи просидели с Рыбчевским и Городковым. Он читал короткие, ясные предложения и тут же рекомендовал, в каких местах акта их лучше разместить. Его слушали со вниманием, Федотов размашисто водил карандашом. Бучинский становился все мрачнее, а Жилин даже отвернулся к окну.

— Во-о-от! — пробасил Петр Савельевич, когда Павлов кончил. — Что же получается?.. Нельзя понять, о чем будет акт: об освоении техники или о ее переделках. Боюсь, нас не поймут!

— И мне так кажется… — Бучинский растерянно улыбался. — Могу заверить, там, в верхах, — он поднял глаза на потолок, — эти добавки энтузиазма не вызовут.

— Бросьте мрак наводить! — Федотов возмущался и от этого немного шепелявил. — Обычные доделки, всплывшие в ходе стрельб. И очень хорошо, что всплыли не слишком поздно.

— Петр Мефодьевич, — вкрадчиво увещевал его Жилин, — вы человек не военный. Для вас это — чистая наука, а у нас сроки. Да и не можем мы игнорировать прописные истины. — Он замолчал, делая знаки Рыбчевскому закрыть окно. — Нам было поручено освоить торпеду. Освоили? Думаю, освоили. Вот давайте этот факт зафиксируем, а уж всякие там особые мнения запишем отдельно.

— Настаиваю, — Павлов снова поднялся, — чтобы наши замечания включили именно в общий акт. Только тогда на них обратят внимание. Торпедой заниматься нам. Значит, мы вправе предлагать, как сделать ее более удобной. И нечего бояться, что кто-то не так посмотрит и не то скажет!

Жилин заерзал на стуле.

— Поддерживаю! — звонко вставил лодочный минер Кукушкин.

«Молодец, Боря! — повеселел Павлов. — Теперь три-два в нашу пользу».

— Ладно! — неожиданно расцвел Бучинский своей дежурной улыбкой. — Будь по-вашему! Не думайте, что мы уж такие консерваторы. Пустим ваш лист как приложение к акту, а чтоб долго не искать, напишем крупно: «Смотри приложение». Согласны?

— Стачивание острых углов, — недовольно проворчал Федотов.

— Эх, куда ни шло, пусть в приложении! — соглашаясь, весело махнул рукой Павлов. — Раз «прописные истины» того требуют!..

Павлов шел на компромисс, но все же не понимал, почему такие, как Бучинский, всегда принимают в штыки любые предложения флотских?.. Что, их вязали по рукам и ногам жесткие сроки? Или так учили где-то в верхах?.. Ничего подобного. Усердствовали, дабы все шло без единой «крапочки», а сами они смотрелись бы в розовом свете. Но разве без «крапочек» бывает?..

— Завтра несем акт на утверждение. — Жилин приосанился, защелкивая ручку и пряча ее во внутренний карман. — Думаю, хватит, если пойду я и Борис Михайлович.

— Прошу и меня подключить, — категорично заявил Федотов.

Жилин снова вытащил ручку, тут же сунул ее обратно и как-то уж очень вяло, сквозь сомкнутые губы, выдавил:

— Не возражаю…

Павлова такая поправка устраивала. Он знал, что многое, очень многое зависит от того, как доложить начальству.

— Итак! — Бучинский засиял, словно бриллиант в луче прожектора. — Приглашение на званые ужины заканчиваю принимать… — он мельком глянул на часы, — в восемнадцать ноль-ноль. Сегодня выпускаем вас из школы. Смотрите, — Борис Михайлович погрозил пальцем, — не подведите учителей!

У всех сразу отлегло. Невольно подумалось, что вот и еще одна веха в жизни позади, что учителя были строгими, иногда злыми, но подводить их нет смысла, — в сущности, они парни ничего, с нами и надо быть злыми!

Автобус фыркает, греется. Павлов посматривает на Федотова, на Бучинского. Пройдут какие-то минуты, и снова расставание. Надолго ли?.. Может, на неделю, может, на год, может, навсегда.

— Виктор Федорович, — негромко позвал Федотов, стоявший над обрывом, с которого хорошо виделось павловское хозяйство, — я вас должен предупредить…

— Слушаю, — с готовностью откликнулся Павлов и сам окинул взглядом свои владения.

— Так вот, — Федотов понизил голос, — надо вам оставить место для новой торпеды. Не для этой, тоже для вас новой, а для еще более новой.

— Вот как! — удивился Павлов. — И скоро мы ее получим?

— На выходе. Испытания закончены.

— Что-то принципиально новое?..

Федотов усмехнулся добрыми близорукими глазами и утвердительно тряхнул своей рыжеватой шевелюрой.

— По сравнению с той, — он помедлил, подыскивая слова, — эта уже пройденный этап.

— Кактус! — непроизвольно вырвалось у Павлова. — Зачем же мы положили столько сил?!

— Все правильно. «Эта», вы, наверное, поняли, — гроза для подводных целей настоящего времени, а «та»… «Та» для лодок будущего. В принципе, они могут появиться уже в этом десятилетии. Поэтому спокойно занимайтесь только что освоенной торпедой, она пригодится еще не год, не два. Ну, а потом…

— Вы, я смотрю, времени не теряете!

— Нельзя терять. — Федотов прищурился, словно хотел разглядеть что-то в океанской дали, и немного помолчал. — Отстанешь, и опять кто-нибудь начнет шантажировать монополией…

Гудок автобуса настойчиво и нетерпеливо вторгался в разговор: Бучинский самолично нажимал сигнальную кнопку.

— Идем! — вместе крикнули Федотов с Павловым, направляясь к автобусу.

— Давай лапу, Виктор Федорович! — Бучинский немного печален, но улыбается. — Теперь когда еще…

— Желаю всех-превсех! — Павлов долго не отпускает руки Бориса Михайловича. — По непроверенным данным, вы скоро будете на Балтике. Не сочтите за труд, передайте привет моим хлопцам. Ну, и Николаенко тоже…

Автобус ходко покатился с сопки, нырнул за обрыв, тут же вынырнул, а Павлов все стоял и думал, что лишь теперь по-настоящему скажется, пошла ли впрок учеба, которую они прошли под руководством уехавших конструкторов.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Плавающий причал поднимается и опускается, но так осторожно, что если на берег не смотреть, то этого и не заметишь. Построившиеся на причале моряки с любопытством глядят на рейд, на океан, на берег. Сегодня День Военно-Морского Флота, они прибыли сюда спозаранку: Павлов выгадывал еще время, чтобы порепетировать перед парадом.

Погода словно по заказу: ни ветерка, ни облачка. Правда, не скажешь, что жарко или даже тепло, однако в суконной форме — в самый раз. А ведь целую неделю хлестал дождь, по утрам туман добавлял влаги. Сегодня же, в воскресенье, природа порадовала моряков небесной синевой, от которой густой синью окрашен и океан. Корабли на сплошном синем фоне — одно загляденье, прямо альбатросы!

Когда тепло, светло, тогда и зрителей, охочих полюбоваться флотским праздником, морской романтикой, бывает куда больше. Среди тех, кто собрался на берегу, — Велта, жена Рыбчевского, Ветрова, Лиля Городкова с девочкой.

Но Павлову не приходится отвлекаться, чтобы наблюдать за праздничной толпой жителей городка, он глядит на своих моряков: принарядились, приукрасились, блестят в своей парадной форме.

В первой шеренге стоят парни помолодцеватее, поприглядистее. Павлов только что прошелся раз, другой вдоль строя, кое-кого переставил поглубже, того же Малышева, с его, мягко говоря, непокорной талией, не желавшей стягиваться под золотистым парадным поясом. Василий Егорович вроде бы даже обиженно поблескивает своими глазами-щелками из второй шеренги, но что поделаешь… Обижаться ему надо на свой аппетит!

У карелинцев, насколько их отсюда можно рассмотреть, вид тоже ничего. Причал, где они выстроились, низкий, еле-еле из воды торчит, как низкобортный корабль, только флаг у него не на корме, а в голове шеренги. Под флагом — Карелин с Игнатенко. «Друзья-соперники… — думает о них Павлов. — И сегодня Панкратов с Тереховым будут сравнивать, у кого из нас строй четче, кто глядится веселее и кричит звончее. А может, и сам командующий будет сравнивать. Говорили, вчера прилетел…»

С утра Павлов уже здесь, на причале, отрабатывал приветствие: «Здравия желаем, товарищ адмирал!» Без репетиции нельзя, можно ни с того ни с сего осрамиться. Так бы оно и случилось: четыре раза молодой матрос Шулейкин кричал на секунду позже других, словно у него какой-то замедлитель поставлен. Городков надоумил матроса молчать, только рот открывать. Без Шулейкина приветствие стало звучать сносно. Как-то будет на параде?

По рейду растянулись боевые корабли — впереди большие, а за ними меньше и меньше. Их палубы тоже белеют ровными полосками бескозырок. Павлов хорошо представляет, как там сейчас волнуются командиры.

Морской парад — это прежде всего смотр. Наметанное адмиральское око враз подметит не только огрехи в строе моряков на палубе, но даже крохотное пятнышко на борту, подметит, где на поручнях медяшка мутная, где на пушке чехол несвежий, где фалы с флагами лишней слабины набрали. А уж тогда не взыщи!

Время без пяти десять. Ровно через пять минут начнется парад.

Городков выпячивает грудь, Ветров, стоящий рядом, утихомиривает свое плечо, Рыбчевский прикладывает ладонь к носу и фуражке — убеждается: краб посередине, нормально. Даже Малышев сгоняет с лица обиду, подтягивается. Павлов про себя усмехается: все в порядке, парад может наступать.

Белоснежный катер в 10.00 отвалил от стенки, сразу вздыбился, выбросил шлейф дыма, помчался к рейду. На его мостике только одна фигура — по зайчику, игравшему на груди, по убору на голове, по всем статьям видно, что это сам командующий. А кто толпится у мостика — пока не разобрать.

— Смир-р-рно-о! — ухнуло по рейду.

Катер подходил к головной лодке. Длинная, черная, она словно на минуту вылезла к солнышку и вот-вот нырнет обратно.

— «Девяносто шестая»! — тихо произнес Городков.

Офицеры знали, что «девяносто шестая» на неделе вернулась из такой дальней и длительной автономки, в которую трудно верилось.

Катер, как конь, чуть осел, придержался у лодки. Донеслись раскатистые отголосы и в заключение троекратное: «…ра-а-а, ра-а-а, ра-а-а!» Катер подпрыгнул, подвернулся, понесся к следующей лодке…

А вот и большой противолодочный корабль. Взметнувшийся вверх стреловидный форштевень, узорчатая легкокрылая мачта, крутая палуба, снижавшаяся от носа к корме, вздернутые к небу ракеты, гирлянды цветастых флагов — все являло собой облик корабля-красавца, который, казалось, только что несся, по волнам, на мгновение остановился, чтобы принять поздравления, а затем сразу продолжить свой стремительный бег.

— «Двадцатый», — уважительно назвал Городков.

Да, именно на «двадцатом» Павлов впервые выходил с Городковым и Самойленко в океан. Пришлось тогда долго искать торпеду, а после обнаружить на висках новые седые волосы…

У подводной лодки мощь внутри. Над водой лишь ее горбатая спина, словно это безобидное млекопитающее занято ловлей мелкой рыбешки. У надводных гигантов все их могущество на виду. Должно быть, командующий не отказал себе в удовольствии им полюбоваться — не случайно его катер гарцевал у БПК дольше.

Потом катер совершил броски к эсминцам, к тральщикам, и вот он уже у малого ракетоносца. «Москит» себя не посрамил: и оттуда донеслось дружное «ура», да еще на какой-то особой высокой ноте.

Катер командующего зачертил дугу, понесся к берегу.

«Наш черед…» Павлов даже на всякий случай прокашлялся, боковым зрением увидел, как замер строй его моряков.

Пронзительный взгляд адмирала был непроницаемо холодным, цепко обводил шеренги, на какой-то миг обратился к флагу, к Павлову с Ветровым…

— Здравствуйте, товарищи торпедисты!

Секунда, еще секунда… Павлову они показались слишком долгими, но пауза взорвалась:

— Здррр-а… жела-аа… ри-и-ищ… ра-а-ал!

Мегафон снова у рта командующего, голос торжественный:

— Поздравляю вас с Днем Военно-Морского Флота!

Опять долгий, невыносимо долгий вдох, а за ним:

— Ур-р-р-аа!..

Воздух сдвинуло, чайки, до того кружившие над моряками, бросились врассыпную.

«Неужто Шулейкин не удержался?» Павлову почудилось, кто-то кричал отдельно. Но, наверное, это было эхо.

Катер вновь вспрыгнул на бурун, с места набрал скорость. По бесстрастному лицу адмирала нельзя было понять, хорошо ли, плохо ли прошла церемония. Но Ветров и Городков заметили, что Терехов, стоявший у мостика, выставил из рукава большой палец.

Катер удалялся к причалу Карелина.

Ветров прямо-таки светился:

— Иван Васильевич Терехов зря пальцы не показывает!

Павлов тоже знает, что их начальник политотдела на жесты скуповат, а раз не поскупился, выходит, и впрямь получилось неплохо.

— Вот что, хлопцы, — Павлов добродушно обратился я Ветрову и Рыбчевскому. — Добирайтесь домой, рулите праздником, а я часа на три отлучусь — займусь шлюпками…

Судья-стартер никак не выровняет шлюпки: каждая норовит хоть на локоть быть впереди.

— «Тринадцатая», сдаться назад! Повторяю, «тринадцатая»…

Павлов знает, что это шлюпка Карелина, шутит:

— Михаил Сергеевич, нехорошо забегать вперед!

«Друзья-соперники» вместе с другими командирами с катера наблюдают гонки. На мостике адмиралы, Терехов, Волков, все с биноклями.

Ракетница поднята, сейчас прозвучит стартовый выстрел. Павлов видит, как Рогов следит за ракетницей, как Наумов — правый загребной — привстал с банки, хочет вложить в первый гребок не только силу рук, но и вес. Приподнялись и другие гребцы, только Серов прилип к сиденью, держится за руль обеими руками.

«Ну, черти! — Павлов придирчиво всматривается в своих моряков. — Покажите наконец, чего стоит ведро пота!»

С начала лета, как выдавался часик свободного времени, чаще по субботам, он сам занимался шлюпочной командой. С кораблей больше лейтенанты тренировали, а тут капитан второго ранга! Чтобы не выделяться, Павлов надевал пилотку и штормовку, как у всех, хотел даже темные очки приладить, да что толку — и так все знают!

Уж очень когда-то его задели панкратовские слова, — мол, всю жизнь последние даже на шлюпках. Не привык Павлов быть последним, особенно на шлюпках. С четырнадцати лет ими увлекается, еще со школьного кружка. Потом спецшкола, потом училище. Сколько был курсантом, столько был правым загребным, в лейтенантах тоже не забывал шлюпку — в каких только состязаниях, гребных и парусных, не участвовал!

После стартового хлопка и душераздирающих воплей командиров шлюпок вода вспенилась от мощных весельных ударов. «Два-а-а… рраз! Два-а-а… рраз!» Протяжное «два-а-а…» валило моряков на спину, заставляло с предельной натугой тянуть весла к корме, рыкающее «рраз!» обрывало эти усилия, и все начиналось сызнова.

Короткие разгонные гребки сменялись длинными, поддерживающими ходкость и сохраняющими «порох» для финиша. Рослый, сильный Наумов, рядом широкоплечий гибкий Трикашный двигались в такт командам Рогова как одно целое, задавая темп, но и Джобуа с Лещинским и Сафаров с Кучмой «попали в гребок», орудовали веслами точь-в-точь с загребными.

— Сорок восемь, сорок девять… — Соломенные вихры у Рогова выбиваются из-под пилотки, лезут на глаза, мешают, но он ничего не замечает, считает. — Пятьдесят…

Павлов взглянул на секундную стрелку. Получалось полсотни гребков в минуту — хорошо!

Всплыло в памяти, как в курсантские годы они соперничали со шлюпкой младшего курса. Младшие применяли короткие, но быстрые толчки и ухитрялись за минуту делать их пятьдесят пять — пятьдесят шесть. Старшие, наоборот, признавали только длинные, размеренные движения, больше пятидесяти у них не получалось. Однако, чей стиль выгоднее, тогда решала погода. В тишь да гладь побеждали младшие, а когда волна, когда веслу лучше в воде, а не на ветру, это экономило силы — вперед выходили старшие. Понятно, что здесь, в открытом океане, более пригодна только «длинная» гребля, и на тренировках Павлов ее и отрабатывал. Но шлюпка с ПЛК двигалась сейчас в том же ритме.

Три шлюпки — с ПЛК, от Карелина и под командой Рогова — уже на корпус опережали других.

— Виктор Федорович, — Карелин ухмылялся в свои черные усы, — откуда твои взялись? На прошлых гонках таких вроде и не видно было, а теперь, смотри-ка, даже вперед рвутся!

Порядок! Павлов был доволен, что появился шанс хотя бы не отстать от карелинцев. Шлюпки плыли за гористым мысом, прикрывающим их от волны. Дальше пойдет открытый плес, волна там уже прогуливалась, и длинные гребки еще себя покажут.

Рогов дирижировал моряками увлеченно. Когда матросы валились на спины, он вместе с «два-а-а» вытягивал руки далеко вперед и его лицо играло так, словно ему даже труднее, чем гребцам, а со взрывным «рраз» Рогов поднимал руки лихим взмахом, будто рубил топором. И матросы старались вовсю, выкладывали силы без остатка.

Павлов мельком глянул на карелинскую шлюпку и даже удивился, что слева на ней, на баке, таскал весло тот самый «маэстро» Колотухин, которого он не прочь был поколотить на концерте самодеятельности. Да ведь как таскал, шельмец, — не греб, а ловко притворялся, что гребет! Только со стороны, да и то лишь опытный глаз мог заметить, что он безо всякого усилия водил веслом по воде и напрягался, разве когда заносил его к носу. Ну Карузо!

В училище и у Павлова на этом же месте в шлюпке сидел один шустрый курсант, который освоил было такой же «способ» сбережения сил за счет товарищей. Однако командир роты, дотошный и строгий человек, довольно скоро разоблачил ловкача. Однажды он закричал с кормы возмущенным фальцетом: «На баке, не сачковать! Ишь ты! Физику знает…» А когда уличил виновника еще раз, его голос поднялся до верхнего «си»: «Левый баковый, ко мне! Под банками!» Ловкач с немалым трудом прополз с носа на корму под тесными скамейками, на которых сидели его добросовестные товарищи, и оказался пред грозными очами ротного. Синяки от путешествия по днищу шлюпки, командирский разнос привели шустрого бакового в чувство. Он изжил порочную привычку, потом хорошо служил на кораблях.

— Михаил Сергеевич, — Павлов насмешливо сузил глаза, — а твой-то певец, того…

Карелин и сам догадывался, какую лепту тот вносит в усилия товарищей, потому недобро хмурился, даже подавал не очень вежливые сигналы кулаком, но Колотухин так увлекся «физикой», что ничего не замечал.

Мыс остался за кормой. Сразу закачало, забрызгало, карелинская шлюпка осталась за кормой у Рогова, зато вперед вырвалась команда ПЛК — на какие-то полкорпуса, но все же опередила.

«Только бы выдержали ритм, — беспокоился Павлов за свою шлюпку, — тогда и надводников догнать есть время: впереди еще четверть дистанции…»

Зыбкое равновесие сохранялось и дальше, впереди уже замаячил водолазный бот, где расположились судьи. С каждым гребком своих хлопцев Павлов кланялся вместе с ними, будто помогал им. Другие командиры на катере тоже кланялись, тоже «помогали».

Но что такое? Лодка карелинцев сравнялась с лидерами, даже пыталась их обойти. Промахов у своих Павлов не видел: гребут дружно, гребут длинно, и Рогов командует, не жалея голоса, а вот начали отставать…

Павлов впился глазами в загребных — Наумова и Трикашного. Трикашный ворочал веслами, как машина, только рот скалил, а Наумов… Да, что-то с Наумовым. Головой вертит, ищет, где противники, на лице растерянность, будто плакать собрался… «Ясно! Правый загребной засуетился, прибавил темп, а силы не прибавил. Знако-омо. У самого бывало!»

Теперь все зависело от Рогова. Один он мог вернуть прежний темп, мог взять команду, в том числе и Наумова, в руки.

А отставание все увеличивалось, карелинцы уже на корпус впереди, шлюпка ПЛК и того дальше. Вдруг Рогов призывно завопил:

— Навались, ребята!.. До финиша двести метров!

«Молодец, Валера!» Павлов мысленно одобрял Рогова, разом восстановившего прежний темп.

Конечно, гребцы догадались, что старший лейтенант хитрит, что до финиша не двести, а все четыреста будет, однако понимали, что наступила пора выкладываться полностью — этим и вызывалась роговская «хитрость».

До промежуточного финиша оставалось около кабельтова. Видно, призывы Рогова возымели действие, а может, гребцы «угодили в свой гребок», но так или иначе они вновь обходили карелинцев, хотя шлюпку с ПЛК достичь на этом этапе уже не могли.

Павлов почувствовал на себе чей-то взгляд. Обернувшись к мостику, он встретился со строгим панкратовским прищуром. В нем без труда читался немой укор.

«Как бывает, а?.. Приходили последними — Панкратов был недоволен, приходим вторыми — тоже недоволен… — размышлял Павлов. — А ведь, если бы не сбой у Наумова, могли быть и первыми. Значит, адмирал прав…»

Шлюпка уже почти у судейского бота. Последние, самые тяжкие, самые невыносимые гребки.

— Шабаш, рангоут ставить! — выдохнул Рогов.

Брызги летят вверх, весла падают вниз на банки, у гребцов трясутся руки — устали. Сложный момент: грести кончили, остановились, а парусов еще нет, паруса еще в чехле. Рукам бы отдых, а им чехол развязывать, снасти раскладывать, мачту готовить. Мачта тяжелая, шлюпка валкая, снасти скользкие. Одна неловкость — и мачта в воде. А рядом опять покачиваются карелинцы, чуть впереди — надводники; тоже в парусах копаются, торопятся. Кто первым «оденется» — тот первым тронется в путь.

Первой сразу отскочила метров на тридцать шлюпка с ПЛК. За ней почти одновременно вскинули паруса обе лодки береговиков. Но что еще?.. Трикашный размахался руками, ловит шкоты, а те на ветру трепыхаются, в руки не даются. Наумов отпорный крюк прилаживает, хочет парус зацепить, но это так просто не сделаешь…

«Ну и растяпа ты, Трикашный! — сокрушался Павлов, не отрывая взора от злополучных шкотов. — Наконец-то!»

Шкоты поймали, обтянули, двинулись. Но уже не вторыми, а четвертыми — пропустили катерников.

— Тут вам не веслами лопатить, — поддел Карелин Павлова.

— Терпенье, Михаил Сергеевич, — храбрился Павлов. — Как говорит у нас мичман Щипа: «Пробу снимают не при закладке провианту, а когда скипит».

— Я смотрю, твой мичман Щипа и певец, и мудрец!

— А ты как думал!

Гонка сегодня гребно-парусная. И не так важно, каким ты пришел к промежуточному финишу на веслах, лишь бы под парусами оказаться впереди. Но как раз это-то теперь и было сомнительно. Павлов видел, что шлюпка Рогова устойчиво шла четвертой, ее начинала поджимать и команда с тральщиков.

«Тренируй их после этого! — Павлов не поворачивал головы, не хотел видеть возмущенные адмиральские крапинки. — А может, еще не все потеряно?..»

Боковой ветер упруго кренил на борт, заставлял черпать воду. Шлюпки бежали резво, дружно. Залив — точь-в-точь поляна с белыми бабочками, летевшими в одну сторону, словно к какому-то для всех заветному цветку.

«Здесь не наверстать… — прикидывал Павлов. — Свежий боковик равняет всех. А где тогда наверстывать?.. — Он вспомнил, что за поворотной бочкой будет уже встречный ветер. — Вот там бы и надо попытаться… Использует ли этот шанс Рогов?»

Поворот пройден. С севера задул холодный встречняк. Скорость шлюпок упала, паруса раскладывали ветер на его составляющие, одна из которых только и двигала суденышки наперекор воздушному потоку.

Шлюпке Рогова перейти хотя бы на третью позицию никак не удавалось. Любые поползновения соперники тотчас пресекали.

Рогов намочил палец, подержал его свечкой: за направлением ветра следил. Должно быть, мучился одним — как бы добавить скоростенки!..

«Ну же, Рогов, пораскинь мозгой! — мысленно призывал Павлов. — Уж если обгонять, то не резон тащиться за спинами других. Надо срочно уваливаться под ветер, разбегаться и идти ко второй бочке не одним тихим курсом, а двумя быстрыми». Черт возьми! Есть на свете телепатия? Видно, нету ее, раз шлюпка не реагировала на все эти горячие призывы.

Откуда Павлову было знать, что Валерий Рогов и без подсказок «раскинул мозгой». Он сидел себе в прежней позе, почесывая правой рукой затылок.

«Неужто не сообразишь?!» Павлову хотелось даже крикнуть, особенно когда Панкратов снова недовольно на него покосился. Но это было бы несолидно, подсказывать нельзя.

И вот Рогов что-то сказал мичману Серову, тот что-то ответил. Никак, их осенило?

«Ну же, скорей! — Павлову показалось, что он произнес это вслух. Он даже оглянулся вокруг, но успокоился; никто не обращал на него внимания. — Ага!..»

Шлюпка Рогова крутнула в сторону, увалилась под ветер и сразу понеслась скорее. Хорошо заметно, что она плыла не только в сторону от соперников, но еще и обгоняла катерников.

«Теперь порядок!» Павлов наконец облегченно вздохнул.

На мостике мелькнуло повеселевшее лицо адмирала: вроде тоже понял.

Шлюпка сильно отклонилась от курса, каким плыли все другие. Можно было подумать, что она выходит из гонки или потеряла управление.

— Виктор Федорович, — Карелин явно «жалел» своих незадачливых соперников, — никак, твои домой собрались?..

— Так уж и домой! — Павлов весело взирал на поднатчика. — Нет, Михаил Сергеевич. Мои — это не твои!

Шлюпка с ПЛК тоже отвернула влево, тоже пошла быстрее. Она пыталась догнать Рогова, но было уже поздно. Павлов видел, как его моряки уверенно оставляли за кормой всех противников. Только бы не сплоховали на поворотах.

Другие соперники еще держались прежнего курса, хотели добраться к заветной бочке по кратчайшему пути. Забыли, видно, что в парусном деле кратчайший путь — не всегда скорый путь.

Панкратов добродушно усмехался. Похоже, хотел Карелина просветить, но пока сдерживался.

Катер наддал ходу, тоже торопился к бочке, чтобы лучше видеть, как шлюпочники справятся с последним поворотом. Ветер тем временем крепчал, начал свистеть как ошалелый. Если он еще прибавит — гонки надо сворачивать.

Ближе всех к катеру была шлюпка Рогова. Паруса на ней были вытянуты, шла она ходко, с наклоном, бортом нет-нет да и хватала водицы. Даже в бинокль видно, что гонщикам доставляет радость плыть первыми, но, наверное, они понимают, что для победы этого мало — лица у всех были серьезными.

Снасти чуть отпустили, скорость прибавилась: хороший поворот возможен только при хорошей скорости, разгон сейчас очень кстати. Серов плавно отвел руль. Шлюпка стремительно подходила к поворотной точке.

— Шкоты стянуть! — Рогов осип, но на катере его хорошо слышно. — Кливер на левую!.. Шкоты на правую! — В хриплом баске Рогова звучало довольство: повернули лихо.

Свежий попутник тотчас щедро заполнил паруса… Все! Теперь шлюпка долетит одним галсом до самого финиша и вряд ли ее кто догонит.

— Как самочувствие, Михаил Сергеевич? — участливо справился Павлов, видя, что Карелин поскучнел, даже от своих отвернулся.

— А-а!.. — Карелин в сердцах махнул рукой.

— Выходит, мой Щипа прав?

— Я же говорил, что он у тебя мудрец.

Духовой оркестр в усердии витиевато трубил туш. Рогов от избытка чувств чуть не выронил из рук переходящий приз — резной барк с медными парусами. Павлов взглянул на часы. Оказалось, что после парада — даже не верилось! — прошли уже часы и часы…

«Как там у Ветрова?» Командирские думы обратились туда, где весь коллектив завершал флотский праздник. Надо было успеть хотя бы к концерту самодеятельности.

Лиля Городкова играла вальс, искрометный, зовущий вальс Шопена. Теперь она не выстукивала его отдельные части, ее тонкие пальцы прошлись по клавишам от басов до верхних нот. В потоке звуков была цельность, был образ. За бравурным вступлением совсем неожиданно зазвенели прозрачные колокольчики, потом челн легко и воздушно закачался на ласковой волне, потом низко зарокотали басы. Трубно, воинственно, дерзко. И оборвались так же внезапно, как начались. И снова закачался челн, и снова колокольчики устремились вперед, к свету, к радости, которые несли последние аккорды.

«Так вот кто вечерами играл в клубе!.. — Велта всматривалась в Лилю Городкову с интересом художника. — Главное — уловить пропорцию, а уж краски… Краски найду. Усажу ее вот так же за рояль. Черный рояль, белые руки, нежный профиль, копна волос, перехваченная на затылке, и это сиреневое платье… Контрастно, крупно, сочно. Да. Главное — уловить пропорцию и верхнее освещение. Вот эти блики на плечах, на лбу, на чуть оттопыренной, как спелая черешня, нижней губе…»

Лиле много аплодировали. Может быть, потому, что в концерте она была единственной представительницей женщин, если не считать пятилетнюю Машеньку Малышеву, тонко пропищавшую песенку Крокодила Гены. Лиля, растерянная и счастливая, долго топталась на месте, неловко кланялась, прижимала руки к груди, не знала, что ей делать: уходить или продолжать кланяться. Особенно усердствовали торпедисты, помнившие наказ своего командира: «Ладоней не жалеть!» Сам же Городков, к его великой досаде, занимался в это время дежурством.

«Какая жалость!.. — терзался Ветров. — Надо было подменить. Я сплоховал. А Лиля не подвела, пассаж вышел без единой запинки. И хороша-то как!.. Настоящая лилия!»

Последними выступали «Щипачи». Но это был уже не октет, которым еще недавно верховодил мичман Щипа: на небольшой клубной сцене с трудом умещались две шеренги певцов! Громкий успех октета на смотре самодеятельности расшевелил тайных вокалистов. На призыв Ветрова: «Алло, таланты, шаг вперед!» — многие моряки откликнулись с охотой.

Запевал, конечно, Щипа, отрастивший к этому времени для «импозанту» усики, как у Кубидзе. Запевал весело, задорно, в иных местах очень лукаво. За вторым куплетом вели припев не только Щипа со своими хлопцами, но и добрая половина зала, к которой постепенно присоединилась другая половина, так что пел весь зал. Даже Велта тоже пела. Да еще как! Полным голосом, безо всякого смущения:

А если очень повезет, Тебя дорога приведет На Тихоокеанский флот!

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

— Учеников принимаете? — вопросительно улыбнулся Жилин, не дослушав до конца доклад Павлова о том, чем занят личный состав.

— В каком смысле?.. — Павлов не понял вопроса неожиданно нагрянувшего начальника.

— В самом прямом. — Жилин, покряхтывая, снимал плащ-пальто, аккуратно, даже любовно, складывал белое кашне. — Решил натаскаться по новой торпеде. Ваши готовят практические торпеды, вот я и поприсутствую. Так сказать, приятное с полезным…

— Учиться никогда не поздно, — осторожно откликнулся Павлов, сомневаясь, что Жилин найдет для себя какую-то приятность в подготовке торпеды. Сомнительно было ожидать и пользу от того, что начальник будет здесь целый день. — Наверное, по чертежам вы уже добрались до каждого винтика?

— Какое! — Жилин сипло вздохнул, изображая огорчение. — Разве дадут? Потому и сбежал сюда.

— Понятно. Кабинет к вашим услугам…

— Нет-нет, — Жилин замотал головой, — мешать не буду. Занимайтесь вашими командирскими удовольствиями, а я уж у торпед.

— Ваша воля, — не стал настаивать Павлов. — Вы знаете, что этими практическими торпедами скоро стрелять, потому не будете очень отвлекать расчеты…

— Разумеется, — прервал его Жилин.

Жилин называл себя специалистом широкого профиля, любил говорить, что широту кругозора он вообще ценит превыше всего. Он совершенствовался на разных курсах, даже в академии, однако знания, что давали слушателям те почтенные учебные заведения, в его памяти то ли растворялись, то ли оседали настолько глубоко, что уже не всплывали, и в его теоретическом багаже обо всем оставались разве что самые общие сведения. Очередную учебу Жилин никогда не стремился закреплять практикой, оттого многое забывал, что, впрочем, философски причислял к весьма полезным свойствам человеческой головы, ибо «голова — не бездонная бочка, всего не уместит». Тем не менее Петр Савельевич оперировал массой технических характеристик, при большом начальстве всегда называл много цифр, создавая о себе впечатление как об эрудированном специалисте.

В познании торпед он, однако, окончательно остановился на «тридцатьдевятке». Была раньше такая торпеда — образца тысяча девятьсот тридцать девятого года. Для своего времени она считалась лучше зарубежных, отличалась простотой, надежностью, успешно применялась в Отечественную войну и еще оставалась на вооружении несколько лет спустя. На курсах и в академии Петр Савельевич изучал и более новое морское оружие — самонаводящееся, неконтактное, с программным управлением, но в его памяти так и задержалась только «тридцатьдевятка», только она оставалась для него неким фундаментом, хотя на этом фундаменте давно уже не возводилось никакой надстройки. Может, теперь он сдвинется с мертвой точки?..

Петр Савельевич сидел на стуле в отдалении от торпед довольно значительном, многое плохо видел и лишь догадывался, что делают матросы. Через час ему стало скучно, через два неудержимо захотелось прикрыть глаза, он то и дело клевал носом, тут же встряхивался и незаметно озирался. Чем, однако же, прогнать сонливость?..

— Ну-ка, молодой человек, — Жилин поманил к себе пальцем курчавенького парня, явно из первогодков.

— Матрос Топорков, — бойко представился тот, поедая глазами капитана второго ранга.

— Скажите, пожалуйста, — залюбезничал Жилин, — какой ход золотника в рулевой машинке?

Топорков начал что-то усиленно вспоминать, в его памяти плясали три каких-то числа, но какое из них нужное — хоть убей! — не вспоминалось. Мичман Серов, командир расчета, выписывал головой сложные зигзаги, выразительно шевелил губами, но Топорков ничего не улавливал, только хлопал ресницами и заливался румянцем.

Петр Савельевич, казалось, наслаждался, что загнал парня в тупик; он насмешливо поглядывал на Серова, на Самойленко, который застыл в той же позе, что и Топорков, Невдомек было Самойленко, Серову, тем более Топоркову, что Петр Савельевич и на сей раз воспользовался своим излюбленным приемом: подобрал вчера две цифры — ход золотника рулевой машинки и толщину стенок масляного баллона — и сегодня решил проверить, знают ли их торпедисты. Петр Савельевич, когда отправлялся к торпедам, непременно запоминал то, что не особенно запоминается, и тут же пускал сие в ход. Надо сказать, это почти всегда срабатывало: те, кто помоложе, начинали думать, что капитан второго ранга дока, знает тонкости — не приведи господь! А те, кто постарше, кто был лучше знаком с Жилиным и так не думал, тоже срочно заглядывали в книжки или в чертежи, чтобы не попасться на каких-нибудь миллиметрах или миллиамперах.

— Я дождусь ответа? — Жилин искрился насмешливостью, наблюдая растерянность Топоркова. — Самойленко, передайте Городкову, чтобы провел дополнительные занятия.

Петр Савельевич был в душе очень собой доволен и больше никого не терзал. После обеда ему стало вовсе невмоготу: его глаза слипались, как створки раковины, он уже безо всякого смущения дремал, облокотившись о спинку стула, ежеминутно рискуя с него свалиться. А торпедисты все продолжали готовить…

— Алло, Виктор Федорович, вам известно, что не могут найти торпеду?.. — От сухости голоса, каким говорил по телефону Панкратов, у Павлова сдавило грудь. — Кто ее готовил?

— Как всегда, — стараясь умерить свое волнение, ответил Павлов, — Городков с матросами, товарищ адмирал…

— Неполадки были?

— Не было. Все шло нормально.

— Почему же торпеда пропала?

— Будем разбираться…

— Быстрее разбирайтесь. Скоро и мне зададут такие вопросы.

Звучали отбойные гудки, а Павлов все прижимал трубку, все не верил: может, ошибка? Может, и звонка адмиральского не было?.. Он крепко тер лоб, в памяти всплыли добрые глаза Петра Мефодьевича и с удивлением вопрошали: «Как же это вы так?..»

«Действительно, как же так? — с горечью думал Павлов. — Были конструкторы — торпеды нас слушались, уехали — не слушаются!..»

— К сожалению, не могу сказать: «С добрым утром», — хмуро ответил он на приветствия Ветрова и Рыбчевского, которые были за стенкой и сразу пришли на вызов.

— Что так? — встревожился Ветров, откидывая со лба свою седую прядь.

— Торпеды нет, — мрачно объявил Павлов. — Лодка стреляла ночью, до сих пор не найдут.

— Может, еще найдут?.. — Услышав слова командира, Городков так и застыл в дверях.

— Кто знает? — Павлов тоскливо глядел в окно. — В океане штиль. Если бы плавала — давно бы нашли. Что скажете, Вениамин Ефимович?

— Что вчера докладывал: приготовлено как по нотам. — Рыбчевский озадаченно наморщил лоб и высоко приподнял покатые плечи. — Ума не приложу…

За окном тревожился автомобильный гудок. Может, машина просто спускалась с сопки и просила посторониться, но теперь все звуки казались тревожными.

— Надо разбираться с лодками, — твердо заявил Рыбчевский. — У нас в порядке.

— С ними можно толковать, когда вернутся, но все равно сперва заглянут под рубашку к вам, Юрий Владимирович. — Павлов бросил взгляд на Городкова. — Ясно?

— Куда яснее…

— Тогда — не задерживаю, — сухо, даже суше, чем хотелось, сказал Павлов. — Помните: все, что найдут плохого, все к нам приложится.

Городков ушел. Воцарилось долгое молчание. Каждый думал о неприятностях и мысленно к ним готовился.

— Марцишевский говорит, — прозвучало где-то очень далеко. Голос, в котором рокотали начальственные нотки, был незнаком, но Павлов вспомнил, что это заместитель Терехова, недавно прибывший после академии. — Как это получилось? Новейшее оружие! Знаете, перед кем придется отвечать?!

— Знаю, — жестко ответил Павлов, который уже настроился отвечать перед кем угодно.

— Передайте Ветрову, чтобы позвонил.

— Он здесь.

— Не сейчас. У меня с ним разговор длинный.

«Началось… — Павлов жалел, что Терехов уехал в отпуск, а теперь за него Марцишевский. По молодости лет ни опыта, ни рассудительности у него не было и быть не могло. — Эх, жаль, нет Ивана Васильевича!»

И в самом деле, посыпались запросы, требовались справки, уточнения. Кто готовил, по какому году служат, сколько имеют взысканий, можно ли им доверять? Узнавали, который раз торпедой стреляли, как ее хранили, какие с ней были шероховатости. Беспокойство начальников понять было несложно: утеряно новейшее оружие! Конструкторы научили, натренировали, признали, что здешние спецы в опеке не нуждаются, и вот…

Больше всех суетился Жилин, но весть о потере дошла и до центра. С неожиданной оперативностью оттуда пожаловали заинтересованные лица.

Первым вынырнул из самолета симпатичный капитан первого ранга с благородными сединами и умными глазами. Прежде Павлов видел Горина на сборах, на совещаниях. Тот выдвигал смелые идеи, занятно рассказывал о всяких новшествах, но в качестве проверяющего с Павловым он не встречался. С Гориным приехало еще несколько офицеров.

— Здорово, аварийщики! — полушутя, полусерьезно воскликнул Горин. — Значит, вслед за полным освоением торпеды начинаем дополнительное?

— Надо разбираться… — смущенно ответил Павлов.

Горин оказался человеком дела. Еще пока ехали из аэропорта, он расспросил обо всем главном.

— Значит — для вас туман. — Горин как бы подытоживал сказанное Павловым. — Что ж, пошарим… Начнем с вас. Придут лодки — возьмемся за них.

Чего только не проверяли!.. Горин самолично проникал в такие «тайники», в такие «святая святых», что Павлов с Рыбчевским диву давались. Вот когда добрым словом помянули они Федотова с Бучинским! Не будь их жесткости, их непреклонности и настырности, теперь пришлось бы худо: в содержании оружия, умении с ним обращаться сейчас наверняка нашлись бы более крупные недостатки.

Но проверялась не только техника, но и весь уклад жизни личного состава. Отмечались даже слабости в строевой и физической подготовке иных мичманов и матросов. Если поразмыслить, и удивляться не стоило. Разве о здоровье человека судят только по целости зубов? О готовности воинского коллектива к выполнению боевых задач только по состоянию оружия тоже судить невозможно.

Специалисты со стрелявшей лодки и катеров-торпедоловов прояснить причины утраты торпеды тоже не могли: дефектов в ней перед стрельбой не обнаружили, цель она поразила, а вот пропала. Горину об этом поведал приехавший Жилин.

— Ваши предложения? — спросил его Горин.

Жилин наклонил голову и, недобро посматривая на Павлова и на Рыбчевского, возбужденно заговорил:

— Вот у кого причины надо искать! Наготовили, понимаешь, добра! В океане мучаются, ищут эту, с позволения сказать, продукцию. Так дальше не пойдет! Занимаются всякой всячиной, а тренироваться забывают. Ничего, скоро парткомиссия…

— Да-а-а, — с иронией прищурился Горин, — но ведь они же люди-то ваши. По-другому сказать: они — это вы, Петр Савельевич.

— К сожалению, — сразу обмяк Жилин. — Вот и приходится краснеть за этих «моих».

Павлов с Рыбчевским с недобрым чувством слушали своего начальника.

— Заключения делать рано, — Горин холодно покосился на Жилина. — Давайте лучше разбираться.

Разводил руками и Малышев, выходивший в океан на лодке. Горин с коллегами, как Малышев появился, подвергли его перекрестному опросу, но света он не пролил, кроме, пожалуй, того, что торпеду после встречи ее с целью некоторое время слышал акустик и ясно видели на экране. Горина это утвердило в мысли, что она была исправна и лишь потом… Для того чтобы выяснить, что же могло случиться потом, проверяющие досконально разобрались, как моряки готовили приборы всплытия, сигнализации, однако это снова ничего не дало.

Зацепки нашлись там, где их меньше всего ждали. Предположили, что оружие хранилось не в той атмосфере, какая полагается даже для торпед старых образцов. Прямого отношения к пропавшей торпеде этот предположительный вывод но имел, но он отразился на расследовании в дальнейшем. Неспециалисты или «специалисты широкого профиля» вполне могли за него ухватиться, и это окончательно затуманило бы всю картину.

Павлов выразил Горину свое несогласие с таким обобщением.

— А вы права голоса не имеете, — шутливо отмахнулся тот. — Да мы и не говорим, что все от хранения. Только обращаем внимание.

— Но из вашей бумаги можно сделать иные выводы, — возражал Павлов.

— Не беспокойтесь, — убеждал его Горин. — Для того чтобы документы читались не между строк, и существуем мы, способные их разъяснять…

Павлова это заверение не успокоило, однако настаивать на своем он не стал, полагая, что прав у него сейчас и в самом деле маловато. Потом ему пришлось пожалеть, что не отстоял свою точку зрения.

«Вот и наработали… — с грустью размышлял Павлов. — Трудились, трудились, а теперь, как сказал бы мичман Щипа, «все на выкидачку». Теперь снова будем отстающими…»

Днем ему еще удавалось службой отгонять мрачные мысли, держаться, не подавать вида, как сильно все это его гнетет. Зато дома тормоза спускали, дома раздражало все — телевизор, тихая музыка, которую раньше любил, скрипящая дверь, абрикосовый цвет дивана… Все казалось недосоленым, пересоленым, остывшим. Он сидел с газетой, но не читал, водил вилкой в тарелке, но не знал, что ест, порой отвечал невпопад. Велта боялась его спрашивать, она знала: пока сам не отойдет, сам не скажет — выяснять причины его раздражения бесполезно.

Уныние поселилось не только у Павловых. Не лучше было и у Городковых. Торпедист осунулся — одни скулы торчали, досада не оставляла его ни на минуту. Даже во сне он постоянно что-то искал, тяжко ползая в лабиринтах с давящими сводами, из которых никак не мог выбраться…

Рыбчевский держался лучше. Тот верил, что приготовители ошибки не сделали, что разгадку надо искать в чем-то другом. Стойким оказался и Ветров, он всюду насаждал мысль: торпеду не вернешь, панихиду надо кончать и делать все, чтобы впредь панихиды не случались. Мысль была единственно верной. Ею проникались торпедисты, проникался Павлов и Городков. Шок постепенно проходил, жизнь входила в свою колею.

Приглашение в политотдел оказалось для Павлова и Ветрова неожиданным, тем более что встретили они там не только Марцишевского, но и Жилина, членов партийной комиссии. Секретарь партийной комиссии Ручейников и открыл заседание:

— Сегодня у нас один вопрос… — Голос Ручейникова высокий, с переборами. Сам Ручейников тоже высокий, стриженный под бобрик. — О работе коммунистов товарищей Павлова и Ветрова.

Ручейников сидел во главе длинного стола, за столом — члены комиссии, среди них Карелин; все перелистывали блокноты — для солидности, что ли, а может, чтобы лишний раз не встретиться глазами с Павловым или Ветровым, расположившимися по правую руку от секретаря, у стены комнаты. У противоположной стены, на которой развешена большая карта мира, примостился Жилин; ему, видимо, все было ясно, и он ничего не перелистывал.

Павлов, дожидаясь начала разговора, успел подробно рассмотреть на карте Африку, хотел было перейти к Австралии, но ее закрыл своей головой Петр Савельевич. «Хоть бы сдвинулся немного», — почему-то досадовал Павлов, словно нужен ему сейчас был этот зеленый континент.

— Надобность в этом, — бесстрастно продолжал Ручейников, — возникла в связи с потерей новейшего противолодочного оружия. Так сказать, гордости нашей морской техники… — Голос секретаря прочищался, становился тверже, как у певца, который распелся. — Готовили торпеду подчиненные товарища Павлова. Проверка показала, что наиболее вероятной причиной потери является плохое хранение. Другой предпосылкой считают слабую тренированность матросов. Более подробно о существе дела расскажет коммунист товарищ Жилин…

Ручейников провел рукой по своему жесткому бобрику и стал отдуваться, будто в знойный день долго взбирался на крутую гору.

— Товарищи, случайно ли мы пришли к этому партийному разговору? — начал Жилин с риторического вопроса. — Он сделал паузу, соответствующую важности слов, и сам же ответил: — Мне представляется — не случайно!.. Полгода добиваюсь, чтобы Павлов изменил стиль, начал заниматься тем, чем полагается по уставу. Могу доложить — воз и ныне там. Ему, наверное, кажется, что он где-то в институте, что ему подчинен испытательный полигон, где проверяют весьма сомнительные новинки. Убежден, именно это не дает ему по-настоящему заниматься прямым делом. Теперь конкретно… — Жилин вынул блокнот, заглянул было в записи, но махнул на них рукой и продолжал: — На прошлой неделе я зашел к Павлову посмотреть тренировки по специальности. И что вы думаете?.. Не было никаких тренировок! Спрашиваю матросов: «Почему?» Отвечают: «Командир велел делать новые сани для торпед». Вместо тренировок!.. — Жилин воздел указательный перст. — Было такое, Виктор Федорович?

— Было. Только не совсем так…

— Детали! Важна сущность, а она в том, что тренировками вы не занимались. К сожалению, товарищ Ветров мирился с этим, а может, и потворствовал… Так разве можно теперь удивляться потере торпеды? Ответ, по-моему, ясен. Заканчивая, прошу по-партийному требовательно оценить, достаточно ли ответственно выполняют свои служебные обязанности коммунисты Павлов и Ветров и почему они медлят с наведением уставного порядка? — Раскрасневшийся Жилин тяжело опустился на стул.

— Пусть Павлов и Ветров сами объяснят положение, — забасил Карелин, обращаясь к Ручейникову.

— Конечно, конечно, — поспешно согласился секретарь.

Павлов встал, окинул взглядом присутствующих. Все люди пожившие, послужившие, лиха хлебнувшие, а многие и теперь несли на себе нелегкую ношу — командовали кораблями, руководили политической работой. «Эти поймут!» — успокоенно подумал он и стал говорить:

— Впервые мне приходится держать ответ в партийной комиссии, для меня это не так легко и просто… О самом факте. Отчего потеряна торпеда — пока неизвестно, даже если говорить о косвенных или предположительных причинах. Увязывать же происшедшее в океане с хранением оружия на берегу по меньшей мере нерационально. Это может только отвлечь от выяснения истины. С отклонениями у нас хранились лишь некоторые торпеды старых образцов, подлежащие снятию с вооружения. Со мной здесь материалы расследования комиссии Горина… — Павлов достал из портфеля кипу листков и показал места, отмеченные красным карандашом. — Прошу ознакомиться…

Ручейников, видя, что члены комиссии с интересом принялись читать листки, неодобрительно, как показалось Павлову, заметил:

— От вас ожидают не аргументов в защиту, а самокритичной оценки.

— Будет и оценка, я еще не кончил, — спокойно продолжил Павлов. — Утверждать, что мы недооцениваем тренировки, значит не знать, что у нас происходит. Именно мне пришлось налаживать тренировки, так как раньше они планировались от случая к случаю. А тренировки с новой торпедой мы проводили каждый день, о чем, кстати, говорится в выводах комиссии Горина на листе четвертом…

Карелин, только что ознакомившийся с этим листком, передал его Ручейникову.

— Что касается факта, с которым несколько дней назад встретился у нас товарищ Жилин, — Павлов сузил глаза, как от яркого света, — то не могу понять, зачем об этом говорить? Да, в конце дня мы не тренировались, так как делали это с утра, что вы, Петр Савельевич, отлично знали.

Жилин снова достал свой блокнот, сделал вид, будто разыскивает в нем какую-то запись.

— Здесь упоминали, что мы со своими новинками якобы отклоняемся от устава, — продолжал Павлов. — Но устав как раз и предписывает каждому командиру внедрять все новое. Поэтому с уставом у меня и Ветрова расхождений нет. Трогать устав не надо. — Павлов поглядел в сторону Жилина. — Что до «сомнительных новинок», как вы сказали, то ведь при вас, Петр Савельевич, командующий флотом и адмирал Панкратов их поддержали. И сами вы тогда, нам казалось, тому радовались…

Жилин морщился, переводил взгляд с Марцишевского на Ручейникова и вяло, будто его оставляли силы, проговорил:

— Отсюда надо понимать, что у вас все в порядке и к потере торпеды вы отношения не имеете?

— Да, мы пока не слышали обещанной объективной оценки этого факта, — поддержал его Марцишевский.

Павлов, видя, что еще не все члены комиссии просмотрели бумаги, с ответом не торопился, а когда листки с заключением Горина Ручейников ему возвратил, закончил:

— Мы не снимаем с себя ответственности. Не буду говорить за Ветрова, но свою вину я вижу в том, что редко проверял хранение торпед, хотя, повторяю, не в нем надо искать причину потери. Как командир, вполне сознаю свою вину и за эту потерю. В технике чудес не бываем. Какая-то ошибка в действиях наших приготовителей несомненно была, и я несу за это ответственность. У нас уже много сделано, чтобы впредь подобные ошибки не допускались.

Взявший слово Ветров сказал лишь, что целиком разделяет мнение командира, а за промахи несет бо́льшую ответственность, чем он.

— С Городковым и его приготовителями я работаю уже не один год, мне и ответ держать. Могу добавить, — заключил он, — что таких инициативных командиров, как Павлов, партийной организации надо всемерно поддерживать, а не выискивать у них несуществующие отступления от уставов или другие мнимые грехи.

Наступило недолгое молчание. Ручейников вытащил расческу, но, видно, вспомнил, что недавно коротко подстригся, и с удивлением ее рассматривал.

— Кто желает выступить?

Первым встал Карелин.

— Дело ясное… Обвинения против Павлова и Ветрова считаю бездоказательными. Их самокритику одобряю, вижу в ней проявление партийности. Выяснению подлинной причины потери торпеды только повредит торопливость, о какой товарищ Жилин выдвигает свои обвинения.

Павлов слушал своего «соперника», и на душе у него теплело. Поддержали Карелина и другие члены парткомиссии.

Марцишевский, по указанию которого было проведено это обсуждение, рассчитывал, конечно, совсем на другое и вынужден был на ходу перестраиваться.

— Некоторые товарищи считают наш разговор чуть ли не разбором персонального дела Павлова и Ветрова, оперируют тяжелым словом «обвинение». — Марцишевский многозначительно воззрился на Карелина. — Это не так. И очень хорошо, что товарищи Ветров и Павлов это поняли и подошли к оценке своих служебных дел принципиально, не дожидаясь партийного расследования… В самом деле, давайте посмотрим внимательно: просчеты в хранении были? Были. А есть вина, скажем, Павлова в потере оружия? Есть. Он сам признал. Когда мы прививаем такой дух самокритичности, стремление осознать и исправить недостатки, — это и называется воспитанием коммуниста…

Слушая Марцишевского, наверное, не один Павлов подумал, что молодой политработник достаточно гибок, умеет принять во внимание мнение других, если оно и расходится с собственным. «Ну что ж, — рассуждал Павлов, — под влиянием Терехова он со временем может стать настоящим воспитателем, знаний ему не занимать. Только бы он не упивался своим начальничеством…»

После заседания парткомиссии Павлов с Ветровым в ожидании машины — Владислава отпустили ужинать — сидели в пустом конференц-зале. Здесь гулял сквознячок, было прохладно, возбужденность спадала, появлялись более спокойные, более взвешенные мысли.

— Как говорят в народе, — задумчиво изрек Ветров, — что ни делается, то к лучшему. И все же разбирательство выглядело каким-то натянутым…

— Валентин Петрович, переживем! — Павлов успокаивал своего зама, хотя совсем недавно то же самое приходилось делать тому. — Главное, мы сами к себе подошли строго, Марцишевский правильно увидел в этом корень. Ну, а обижаться, — Павлов кивнул на стол и аккуратно расставленные стулья, где только что сидела комиссия, — видно, не следует.

— Так-то оно так, — Ветров глубоко вздохнул. — Но как понимать жилинские обвинения?

— Пусть они и останутся на его совести! — Павлов сдвинул брови. — По крайней мере, многие увидели его лицо. А это тоже чего-нибудь стоит!

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Сопки густо расцвечены золотом и багрянцем непролазных зарослей шиповника и рябины, между ними осторожно вкрапливается сизая жимолость, в сумеречных низинах, где протоптаны стежки, узкими островками темнеет гибкий ивняк. Ласково пригревает нежаркое солнце, легкое дуновение ветерка изредка доносит терпкий запах присохшей полыни и поздних, увядающих цветов.

Удивительная, прозрачная тишина! Только тихо-тихо перекатывается галька, потревоженная ленивой волной, да едва слышится песня со стоящего на рейде корабля. Песня кому-то на корабле, видно, очень нравится, запись ее прокручивают снова и снова, мелодия разливается над бухтой, над прибрежными сопками, несется к заливу, к далеким, подернутым лиловой дымкой горам…

Торжественно и немного грустно. А отчего грустно — Павлов не может понять. То ли песня растревожила, то ли горечь доживающих свой короткий век пахучих трав… Но как ни грустно, а на душе все равно светло. Как светел этот осенний день, когда всего сильней осознаешь скоротечность бытия, когда невольно вспоминаешь весну, сулящую людям бесконечное цветение, тепло и радость, но…

Не так уж часто выпадали морякам минуты такого непредвиденного отдыха, как в этот первый, самый первый осенний день. Хотелось молча слушать, а губы сами собой подпевали:

Сладка ягода лишь весною, Горька ягода — круглый год…

— Благодать, — ежась на ветерке, тихо сказал Ветров. — Только ведь не успеешь оглянуться — и опять белым-бело…

— Все верно, — задумчиво произнес Павлов. — Коли хорошего слишком много, так и оно перестает быть хорошим.

В самом деле, какое сегодня чертовски хорошее утро! Так казалось и Малышеву. Один Отар его не замечает. Ничего не замечает. Его взгляд прикован к городку, вернее, к Средней улице, к двухэтажному домику, в котором живет Наташа.

Вчера Отар, как всегда, пришел в библиотеку и с недоумением обнаружил на Наташином месте пожилую женщину. Он так расстроился, так испугался — вдруг с Наташей что случилось, вдруг уехала! — что перепутал русский язык с грузинским. Женщина оторопела, уставилась на странного посетителя и, разобрав только одно слово «Наташа», в свою очередь испугалась.

— Что с ней? Ох, батюшки! — схватилась она за сердце.

— Это я вас спрашиваю, что с ней? — перешел на русский Отар.

— Тьфу, окаянный! Напужал!

Только теперь Кубидзе признал в женщине с мелкими кудряшками, в нарядной кремовой кофточке библиотечную уборщицу тетю Клаву; он привык видеть ее в черной спецовке, в косынке, надвинутой на самые глаза, а тут вдруг кудряшки, кремовая кофточка…

— Тетя Клава, ради бога, где Наташа?

— Чего расшумелся? Ну дома она, ну ангиной захворала.

Как ни странно, именно ангина, самая банальная ангина придала Отару решимости, мужества, превратила его из робкого воздыхателя в бесстрашного рыцаря. Отбросив все сомнения, захватив материнское волшебное снадобье, он помчался на Среднюю улицу к Наташе — одинокой, больной, может быть, умирающей, — во всяком случае, остро нуждающейся в его, Отара, неотложной помощи.

Наташу он застал на ногах. Она кипятила молоко и слушала из маленькой «Селги» приятную джазовую музыку.

— Вот, для горла… — Отар топтался в дверях и смущенно протягивал зеленоватую фляжку. Отстранив больную от электрической плитки, он с глубокомысленным видом колдовал над смесью, которой его поила мать при всех болезнях: лимонно-медовой с добавлением чудодейственных кавказских трав. Рискуя окончательно впасть в немилость — знал, какая гадость эта смесь! — он торжественно поднес ее в глиняной плошке, специально захваченной из дома. На что не пойдешь ради здоровья Наташи, даже на риск быть выставленным за дверь! Но Наташа не прогнала. Наоборот, медленно, с еле скрываемым отвращением, трудными глотками выпила снадобье и сразу повеселела, предложила Отару угоститься чаем.

Сжимая ладонями нестерпимо горячую чашку, Отар рассказывал Наташе о Грузии, о родном Тбилиси, о своих сестрах. Он редко подносил чашку к губам, еще реже отхлебывал. Ему казалось, как только чашка опустеет, придется уходить, и потому растягивал удовольствие, сколько мог. Отар говорил, Наташа слушала, иногда улыбалась, немного грустно, задумчиво, склоняя голову, то и дело отводя непослушные пряди, сползавшие на слегка припухшие глаза. Наташа улыбалась своим мыслям. Ее смешил этот робкий, все время напускавший на себя храбрость парень. Как он споткнулся на пороге, увидев ее! Какие чувства пробежали по его лицу в одну только секунду! И растерянность, и радость, и мольба, и упрямство… А какие выразительные у него глаза! Губы произносят слова о каких-то редкостных бабочках, о махровых цветах, что водятся только в Грузии, только в Тбилиси, а глаза сами объясняются в любви. Какой смешной, какой славный парень!

А Отар?.. Такого вечера еще не было в его жизни. Он и теперь весь во власти воспоминаний о нем, о задумчивой, нежной Наташиной улыбке…

Старый власенковский катер мягко коснулся причала и сразу приготовился отходить, даже кормовой швартов не подавали.

— Пошли, комиссар, — Павлов тронул за рукав пригревшегося на солнышке Ветрова, позвал отошедших от берега Рогова, Кубидзе и Малышева. — Пошли, с катера досмотрим…

С катера все время открывалось что-то новое, неожиданное. Знакомые сопки, мысы, камни отсюда, с воды, гляделись по-иному, не так, как с берега. Прямо из глубин вставали в рост серые растреснутые скалы, снизу мрачные, мокрые, мшистые, сверху веселые, с залитыми солнцем лужайками, со свисавшими к бухте кривыми березками. Рифы, похожие с берега на подгнившие сваи, здесь представлялись корабельными скелетами, ржавыми штыками и даже костлявыми пальцами, за что-то корившими людей…

Вкривь и вкось носились горластые чайки, которые вдруг складывали крылья, кидались камнем в волны и тут же взмывали к небу, зажав в клюве бедную рыбешку. Мелкие, дробные пунктиры чертили на воде утки-нырки, старавшиеся проскочить непременно по носу катера. Недовольные его вторжением в их утиную вотчину, они как бы проводили запретные линии, дальше которых плыть нельзя. Внезапно за кормой объявилась короткая симпатичная мордаха с любопытными глазами навыкате и усиками вразлет. Нерпа долго шевелила черными ноздрями, будто принюхивалась, с удивлением рассматривала гостей, а рассмотрев лучше, возмущенно фыркнула брызгами и тут же скрылась под водой.

Катер попеременно кренило то на левый, то на правый борт, приходилось часто сворачивать — фарватер был извилист, — и, хоть путь не очень дальний, старались держаться заранее проложенных курсов, старались соблюдать жесткие рейдовые правила, да и морскую вежливость, уступая дорогу встречным кораблям.

К маячному причалу подошли по всем морским правилам: самым тихим ходом, под самым острым углом. Едва коснувшись носом, сразу остановились, и не просто остановились, а еще бросили корму к причалу и застыли как вкопанные.

— Айда наверх! — весело скомандовал Павлов и сам первым стал карабкаться на кручу, с трудом продираясь сквозь колючую чащобу рябинника.

Наконец-то удалось выкроить денек и заскочить в эту укромную бухточку, которая интересовала Панкратова. С некоторых пор Павлов окончательно убедился, что их адмирал никогда ничем так просто не интересовался, никогда ничего так просто не говорил. Все у него получалось с дальней мыслью, с дальним прицелом, с длинной удочкой. И уж, будьте спокойны, раз его заинтересовала сия бухточка, значит, это неспроста, значит, она и в самом деле чем-то интересна, чем-то подходяща, и, не ровен час, Павлову придется разворачивать в ней свой «табор», готовить торпеды и подавать лодкам. Не-ет, Павлова на внезапность не возьмешь! Сделал себе зарубку — как только появится просвет, непременно посетить этот уголок, самому убедиться, что тут можно, что нельзя. Сегодня просвет появился…

С вершины сопки бухта видна как с балкона: почти правильный серп с ручкой, хоть циркулем черти, вдавался далеко в берег и выступал по краям зубристыми мысами. Крутогорье, густо поросшее березняком вперемешку с ольхой, рябиной и высоченными травами, разъединялось пополам извилистой ложбиной, где по скользким валунам сбегала вниз бурливая речка, впадавшая сначала в синеглазое, наполовину затянутое камышом озеро, а уж потом, смирная и полноводная, несла свои воды прямо в бухту.

— Здорово! — удивлялся Павлов. — И речка, и озеро, и лес, и… Все двадцать четыре удовольствия!

Могучие веера папоротника, игластые, переплетенные крест-накрест щупальца стланика могли поспорить с любыми джунглями. Они казались непроходимыми, однако природа мудро позаботилась и вырубила на склонах частые террасы, по которым вполне сносно и довольно скоро можно было пробраться в любую точку бухты.

— А рыбалка, наверное, здесь!.. — мечтательно замотал головой Малышев.

— Нынче ничего особенного, — степенно пояснил пожилой маячник в бушлате, вызвавшийся показывать окрестности.

— Отчего так? — спросил Ветров.

Маячник не спеша закурил сигарету, дважды подряд крепко затянулся и лить тогда ответил:

— Нынче рыбаков стало больше, чем рыбки.

— Теперь везде так, — сокрушенно поддержал Малышев. — А кто здесь рыбачит?.. Окрест вроде никого…

— Никого! — усмехнулся маячник. — Вы-то, поди, тоже сетку захватили?

— Не-ет, дядя, — успокоил маячника Павлов. — Мы сегодня как туристы. Походим, природой полюбуемся. Даже уху варить не будем.

— Ишь ты! — подивился маячник, не очень веря в эту благую «программу». — А чего ж, полюбоваться тут есть чем. Вон, к озеру спуститесь, по речке пройдитесь, по пляжу погуляйте…

— Правильно! — поддержал Павлов. — Как раз по этому маршруту мы и отправимся. А вам спасибо, — добавил он, обернувшись к маячнику. — Дальше мы уж сами. Вот если кто на маяк звонить нам будет, так не сочтите за труд, кликните.

— Кликну, — пообещал маячник.

Туристы не туристы, а на топографов офицеры походили изрядно. Кубидзе измерял рулеткой поляны, террасы, просеки, наносил все это на бумагу; Рогов в резиновой шлюпке тихонько двигался по бухте, ручным лотом брал глубины, замечал под водой камни, ямы, песчаные наносы и тоже аккуратно отмечал их на карте; Малышев с футштоком в руках обследовал речку, озеро, искал броды, тропинки, тенистые местечки, не забывал, конечно, прикинуть, где будет лучше рыбакам, ему в том числе; ну а Павлов с Ветровым и впрямь могли сойти за туристов — прогуливались по пляжу, по лесочкам, по мысочкам и, хоть ничего не мерили, ничего не записывали, про себя все замечали, все мотали на ус, чтобы потом своими заметками пополнить карты Кубидзе и Рогова.

С сопки бухта и речка, озеро и террасы казались невеликими. Думали, раз-два — и все обойдут. А когда взялись обходить, поняли, что ошиблись, что тут еле-еле к вечеру бы управиться. Так оно и вышло. Лишь к заходу солнца «топографы» закончили свои измерения, а здесь и парнишка с маяка прибежал, дескать, к телефону срочно требуют. Звонил Жилин.

— Павлов? Думал, вы уже дома…

«Что за срочность такая?» Павлов молчал и слушал, что скажет начальник.

— Могу сообщить: есть приказ насчет торпеды. Приятного, конечно, мало. Больше всех мне, пожалуй. Да и вам выговорок вкатили.

Павлов сразу помрачнел, хотя и ждал примерно такой кары. Однако напоминание о ней снова всколыхнуло душу: «Неужели звонил, чтобы «обрадовать» на ночь глядя?..»

— Да, а как бухта? — бесстрастно продолжал Жилин.

— Бухта ничего… — после долгой паузы выдавил из себя Павлов и, тут же оживившись, добавил: — Бухта подходящая. А уж раздолье здесь!..

— Во-о-от! — по своему обычаю, протянул Жилин. — Не надоело восторгаться? Смешно!

Вечер был вконец испорчен.

Долго ждали разрешения на выход — маневрировали корабли, рейд был закрыт. Около полуночи «добро» наконец получили, и катер мягко отвалил от причала.

В заливе царил глубокий штиль. По мерцающей глади всюду блуждали зеленые, красные, белые огни сновавших в разные стороны судов. Вкрадчиво ласкалась вода, разрезаемая форштевнем. Ее монотонный, сдержанный шепот успокаивал, примирял, навевал что-то светлое, доброе. Неприятное известие, полученное от Жилина, отступало назад, затуманивалось.

«Неужто есть равнодушные к такому первозданью?.. — Павлов вглядывался в ночной залив. — Как не быть! Или не встречал?.. Сидит, поди, в шлепанцах у телевизора, вот для него и вся природа. Эх, Петр Савельевич!.. Да разве только он? Откладывают изо дня на день на потом, а «потом» так и не приходит, потом просто отвыкают что-либо замечать, забывают, что каждый день, каждый миг дарит что-то новое, что-то неповторимое. Взять сегодняшнее, нет, уже вчерашнее утро! Теплое, с прохладцей, с запахом моря и полыни. А ласковый полдень с паутиной, цеплявшейся за руки, — говорят, паутина к теплым дням!.. А мимолетный дождик!.. Атласная гладь воды и неба сразу подернулась свинцовым налетом, зарябилась, однако хмара вскоре улетучилась, и, словно по взмаху волшебной палочки, мир заулыбался еще краше. Дождик хорошо прибил дорожную пыль, в воздухе сильнее заароматило осенью — прелыми листьями, грибами, мхом… Под обрывом, как всегда, голубое безбрежье. Легкий ветерок-озорник приятно освежил лицо, игриво подхватил золотой березовый лист, покружил его, позабавлялся и унес далеко-далеко. А этот, почти сползший к пропасти, рябиновый куст, весь залитый вечерним солнцем!.. Ягоды сверкают, как драгоценное ожерелье. Рядом, в приветливом поклоне, склонился синий колокольчик. Запоздалый колокольчик, его время давно прошло. Почему он здесь, откуда?.. Смотришь на него, как на чудо из чудес, как и на опенки, что примостились за пеньком, сразу и не заметишь!.. А серебристо-розовые облака на выходе из залива! Завтра таких уже не увидишь и такого заката тоже не увидишь.

Да… морякам не часто выпадает сидеть в ложах бенуара, заслушиваться операми или созерцать архитектурные чуда больших городов. Верно и то, что служба у них трудная, порой тяжкая, как тут не вспомнить: «Тяжела морская служба, зато почетна!»

Да… — Павлов грустно вздохнул. — «Сладка ягода лишь весною, горька ягода…» — снова пришла на ум утренняя песня. Так прилипла, что не оставляла целый день. — А ведь и верно. Горьких ягод куда больше… Черт возьми, но и жизнь у человека одна! И у военного одна! Так разве можно себя обкрадывать, не замечать этакой красоты?.. Эх, Петр Савельевич, и вовсе это не смешно!»

Дождь, начавшийся моросящим туманом, разошелся не на шутку. Он лил четвертые сутки без передышки, уже начисто смыл яркие краски осени, оставил только серые, неприглядные, тусклые, да и то сквозь унылую сетку. Деревья, столбы, стены, все земное по горло насытилось влагой, все молило: «Уймись, хватит, дай вздохнуть!» А он, беспощадный, лил и лил, барабанил свою бесконечную дробь и барабанил, сек землю злыми розгами и сек. Один океан безропотно, даже охотно, впитывал небесные слезы.

На улицах пусто. Лишь изредка мелькнет торопливая фигура в черной накидке с кульком-капюшоном на голове — и снова пусто.

— Выходит, проясняется?.. — Ветров вошел так тихо, что заглядевшийся в окно Павлов невольно вздрогнул.

— Ничего себе, проясняется! — Павлову казалось, что небо затянуло еще больше, что водяные розги хлещут еще яростней, что за молит сегодня окает, как никогда, сильно.

— Я не о дожде!

— А о чем?

— О торпеде!

— О торпеде?! Ну-ка, ну-ка!

— Вечером приходил Серов. Так оказать, информировал. — Замполит и в самом деле сегодня окал до невозможности, что сразу выдавало его волнение. — За стенкой сидит Городков. Он вас разыскивал еще вчера…

— Знаю. — Вчера Павлов вернулся домой где-то после двадцати трех, заезжал к Власенко, от Власенко в Старую гавань, вернулся до смерти усталый, промокший и первое, что услышал от Велты, когда стряхивал накидку: «Витя, тебя спрашивал Городков». — Что там стряслось? Впрочем, давайте-ка его сюда!

Городков был явно обескуражен. Румянец на скулах и блестевшие глаза выказывали полное его смятение.

— Вчера матрос Шулейкин, — начал он смущенно, — признался, что заправлял стенд неотфильтрованным маслом. Мы с Серовым проверили на этом стенде две торпеды. У второй сразу заклинило рули. Явное потопление!

— Та-а-ак! — Павлов в упор разглядывал торпедиста, — А как случилось, что Шулейкин заливал стенд в гордом одиночестве?

— Разрешите подробно?

— Давайте.

— Я отвозил дочку в госпиталь: упала с качелей, сотрясение мозга и все такое… — Это теперь Городкову легко говорить «все такое», а как тогда перепугался! — Когда отлучался, матросы ужинали. До моего возвращения им велено было торпеды не готовить.

— Где был Серов? Где были другие мичмана?..

— На ужине. У торпед оставался Шулейкин.

— Почему он самовольничал?

— В том-то и дело, что не самовольничал. Все делал о разрешения капитана второго ранга Жилина.

— Как это понимать?!

— Может, Шулейкин сам расскажет? Он тут рядом.

— Давайте Шулейкина.

В дверях замер, подавшись вперед, светлоглазый, светловолосый парень — настоящий русак, глядевший на мир широко открытыми глазами. Павлов вспомнил, что в День флота Шулейкин невпопад кричал «ура», вспомнил, что он первым из матросов своего призыва получил допуск к оружию, что здорово читал чеховские рассказы и на редкость исправно дневалил в кубрике.

Шулейкин долго бросал вопросительные взгляды на Городкова, как бы искал поддержки, наконец заговорил — робко, путано, но вскоре освоился и подробно рассказал, что с ним приключилось.

…Его оставили в цехе, пока товарищи ужинали; как раз в тот день пришел лейтенант Соколовский — командир БЧ-3 с подлодки, хотел узнать, как готовят для него торпеду. Вслед за ним совсем неожиданно появился капитан второго ранга Жилин.

Шулейкин знал Жилина: молодые матросы недавно заучивали фамилии прямых начальников. И потом, этот капитан второго ранга целую неделю сидел на участке, спрашивал, помнят ли матросы нужные цифры.

Жилин поинтересовался насчет приготовления, справился, нет ли задержек, а задержка все-таки была — не хватало фильтрованного масла, а фильтры были в сейфе, ключи от которого есть только у Городкова. Еще, кажется, у Самойленко. Потом ждали возвращения Городкова из госпиталя. Капитан второго ранга поглядел на воронки: сетки в воронках целые, какие, мол, тут нужны специальные фильтры, когда сами воронки, слава богу, отличные фильтры!.. Он вспомнил, как когда-то стреляли знаменитой «тридцатьдевяткой» и та ходила «как трактор», без всяких там специальных фильтров. Увлекшись, Жилин высказал мысль, что и с новыми торпедами ничего не случится — подумаешь, вельможи! — если заправить их сквозь воронки, тогда и задержки не будет. Он, мол, еще разберется с этими пресловутыми фильтрами!

Шулейкин, конечно, не посмел перечить, тут же залил масло через воронку и думал, что сделал благое дело, рассчитывая на похвалу за находчивость. В сутолоке он не рассказал об этом мичману Серову, а потом и вовсе забыл. Вспомнил только вчера, когда еще раз говорили о фильтрах. Вспомнил, набрался решимости и признался в своих сомнениях.

Шулейкин был отпущен восвояси, а в ушах еще звучал его рассказ — таким нелепым казалось все случившееся.

«Называется, подучился Петр Савельевич! — досадовал Павлов. — Запамятовал, какие деликатные теперь торпеды. Запамятовал, что шальная песчинка для них не песчинка, а целый булыжник. Да-а… Незадача».

— Здесь именно тот случай, — Городков приободрился и чувствовал себя превосходно, — когда молодого матроса сбил с толку большой начальник.

— Плохо, что ваших матросов так легко сбивать с толку, — недовольно произнес Павлов. — Поясни Шулейкин, к чему приводит непроцеженное масло, вряд ли такой осторожный человек, как Жилин, стал бы раздавать советы.

— Оно конечно… — заокал Ветров. — Но молодой матрос тем и отличается от служилого, что знает много, а пояснять начальникам еще боится.

— Матрос начальнику сказал, что велено меня дожидаться, — не соглашался Городков.

— Сказал! — Ветров усмехнулся. — Важно и как сказать!

— Так ведь капитан второго ранга!

Дверь за Городковым затворилась, а Павлов с Ветровым вышагивали туда-сюда, будто скорая ходьба из угла в угол могла надоумить, как быть дальше.

— Что мыслит комиссар? — Павлов частенько задавал Ветрову чапаевский вопрос, пока сам прикидывал, что бы предпринять.

— Докладывать надо!

— Разумеется. Но мне-то докладывать самому виновнику!

— А что делать?..

— Делать будем вот что, — немного помедлив, предложил Павлов. — Пошлем Городкова на лодку расспросить того лейтенанта. Без его подтверждения говорить с Жилиным бесполезно.

— Это точно! — согласился Ветров.

— Когда Городков доложит, — продолжал Павлов, — сразу едем к Жилину, я в вашем присутствии обо всем докладываю. С глазу на глаз тут не пойдет!

Звонка Городкова ждали около часа, еле дождались: лейтенант Соколовский подтвердил сказанное Шулейкиным, только у лейтенанта это получилось еще в красках.

— В такой ливень, да еще вдвоем? — удивился Жилин. — Что за тайна, о которой даже по телефону нельзя сообщить?

Жилин сидел боком к столу и пальцами, будто состязаясь с дождем — кто кого перестучит, — выбивал какой-то марш.

— Петр Савельевич, — Павлов слегка повысил голос, — узнали, отчего потеряна торпеда.

— Вот как?.. Интересно!

По мере того как Павлов говорил, Жилин мрачнел больше и больше. Его короткие толстые пальцы еще пытались наладить ритм, но бравада исчезла. Он с несвойственной ему живостью подошел к окну и стал что-то разглядывать. Но что можно было разглядеть? Плотную завесу дождя?.. Казалось, он совсем забыл о присутствующих.

— Получается, — с тоскливыми нотками произнес Жилин, — всему виновник я?

Павлов и Ветров молчали.

— Значит, поверили какому-то разгильдяю? — На смену тоскливым ноткам приходили угрожающие, голос Петра Савельевича крепчал. — Или меня не знаете?.. Не семь, а семьдесят семь раз мерю, потом режу.

— Посудите сами, — холодно сказал Павлов, — какой смысл матросу наговаривать на себя? Он мог бы и умолчать.

— Ерунда какая-то! — Возмущение захлестывало Жилина. — Ничего не помню… Мало что взбредет в голову этому вашему Шулейкину!

— Однако ничего другого не взбрело.

— Не знаю, не знаю…

Примерно такого ответа Павлов и ждал. Выдержав паузу, он сухо проговорил:

— Вы-то, может, и забыли, а лейтенант Соколовский не забыл.

— Какой еще Соколовский?

— Командир БЧ-3 с лодки.

— Во-о-от что! — Угроза рвалась наружу. — Проверять меня вздумали? Шерлоки Холмсы!

— Проверяли не вас. Проверяли Шулейкина.

Жилин старался взять себя в руки, старался напустить безразличие, но это ему плохо удавалось. Что-то в нем надломилось, он сразу обмяк, осунулся, посерел.

— Уже успели кому-нибудь доложить?

— Вам первому и докладываю. Вы мой непосредственный начальник, — бесстрастно добавил Павлов.

— Хорошо. Разберусь…

— Еще говорят: человека не узнаешь, пока с ним пуда соли не съешь. — Павлов покачал головой и медленно побрел к лестнице.

— И одного фунта хватило, — грустно усмехнулся Ветров, стараясь шагать рядом с командиром.

— Теперь хоть не надо ломать голову, что произошло в океане, — задумчиво сказал Павлов, раскрывая спасительный плащ.

Дождь все хлестал. Вселенский потоп, когда льется и сверху, и сбоку, был еще непривычен. Павлов любил другой дождь. Любил, когда громыхнет где-то вдалеке, затемнеет, застучат веселые капли. Не успеешь порадоваться — а дождика и след простыл. Только листья отряхиваются, и снова солнце, и снова воробьи чирикают, и в лужах голубое-преголубое небо… А этот, гнусный, прямо озверел: стучит по брезенту, мотор заглушает, транзистор, что прижался у ног водителя, заглушает, не дает последние известия слушать.

— Охо-хо!

— В каком смысле «охо-хо»? — заинтересовался Павлов.

— Без всякого смысла. Просто охо-хо! — улыбался Ветров.

«Красноречивый» диалог рассмешил Владислава, который крепился, крепился и все же фыркнул. А Павлов хорошо понимал Ветрова, понимал это «охо-хо», говорившее, что и здесь в лужах скоро заголубеет небо, и здесь мальчишки начнут бесцеремонно его разбрызгивать, и в брызгах непременно заиграет солнце, и вообще забудется, что когда-то шли дожди.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Поезд вырвался к Амурскому заливу. Скоро Владивосток.

Справа простиралась неоглядная лазоревая гладь. Дорога петляла у самого берега. Было видно, как сонная волна лижет скользкие камни, изредка запенится тихим всплеском и снова дремлет. Слева одни за другими проносились знакомые Павлову и Малышеву места — Океанская, Девятнадцатый километр, Седанка… Знакомые и незнакомые. Исчезла девственная пышность их зеленого убранства, придорожные заросли теперь походили на причесанный, заботливо ухоженный парк. А вот и Коврижка. Одно название чего стоит! Кургузый островок сразу напомнил шлюпочные походы, горький дымок костра, треск валежника, вкус печеной картошки…

В окна смотрели не только Павлов с Малышевым. Пассажиры из коренных владивостокцев, взирая на свои субтропики, в какой раз жаждали утвердиться во мнении, что есть, конечно, города ничего себе, но разве сравнишь их с Владивостоком! А не коренные или заехавшие сюда впервые тоже сравнивали, волей-неволей соглашаясь, как все здесь необычно, интересно.

Павлову вспомнилась лыжная гонка в давний морозный день на девятнадцатом километре. В самом начале маршрута у него тогда сломалась лыжа, пришлось, чтобы вся команда не получила баранку, ковылять несколько километров на одной лыже. Хорошо хоть лыжня была твердая, позволяла толкаться, как на самокате, однако тяжко было, вымотался он изрядно, прежде чем добрался до финиша. Вот ведь запомнилась та лыжная гонка, крепко засела в памяти. Видно, когда себя одолеешь, — это остается с тобой на всю жизнь.

Павлов знает, почему и Малышев сейчас давит носом стекло: поезд уже у Первой речки, вот-вот откроется родная «Товвма» — так прежде называли курсанты Тихоокеанское высшее военно-морское училище. Как и Павлов, Малышев товвмушиик; правда, целых десять лет разделяют их выпуски — они принадлежат к двум разным курсантским поколениям, но трепет от одного названия «Первая речка» у них одинаковый.

Вот кончается обрыв, за ним — Саперная сопка. Почти от самой ее вершины к подножию спускаются величавые здания с колоннами; более приметным среди них и сейчас остается учебный корпус, могучая колоннада в его середке по-прежнему как бы поддерживает пирамиду надстроек, увенчанную самым настоящим корабельным мостиком. И Павлов, и Малышев помнили, что длина корпуса — триста шагов, триста добротных строевых шагов. Курсант обретал свою строевую выучку с винтовкой на плече на громадном плацу, распростершемся вдоль учебного корпуса. Вот тогда и запомнились крепко эти триста шагов туда и триста — обратно. Хорошая это была школа!

Ниже учебного корпуса теперь расположились жилые хоромы, еще ниже — светлый, легких очертаний клуб. При Павлове этих строений еще не было, но вершину Саперки, как и раньше, прорезала старая дорога к «бензобочке». Такое пренебрежительное название топливному складу дали курсанты, часто стоявшие в нарядах. Топлива прежде хранилось мало, иногда баки вообще пустовали, но наряды вне очереди отбывали именно здесь, на открытой всем ветрам, что гуляли над полуостровом Муравьев-Амурский, верхотуре. Когда свирепствовал лютый норд с морозцем до двадцати градусов, «бензобочка» становилась чистым наказанием божьим. Курсанты коченели в любых валенках и тулупах, едва дожидаясь смены. Место это было безлюдное, по ночам часовым становилось жутковато. На беду, неподалеку высились телеграфные столбы, свирепые ветры на все лады завывали в проводах и были причиной ложных тревог. Никто не знал, куда идут эти визгливые провода. Ходили слухи, что никуда не идут, просто старшина по личному проекту оборудовал пост «музыкой». Так или иначе, но «бензобочка» славилась своим воспитательным воздействием. Прошедшие через нее старались на «почетную вахту» больше не попадать и вести себя безупречно.

Павлов глядел на сопку и блаженно улыбался: «бензобочка» была ему известна во всех подробностях. Похоже, что проходил ее и Малышев. Недаром же Василий Егорович был очень исполнительным, очень добросовестным офицером, ко всему относился с душой, с огоньком. Потому вот и в командировку эту удостоился ехать.

Павлова с Ветровым вызвали на Военный совет. Валентин Петрович уехал раньше вместе с Волковым, Марцишевским и Жилиным, а Павлов несколько подзадержался. Ему и после заседания Военного совета предстоит остаться во Владивостоке: вдвоем с Малышевым они будут участвовать в научно-практической конференции, обмениваться своим опытом с другими.

Поезд шел ходко. Училище уже скрылось из виду. Павлов еще успел заметить широкую автомобильную эстакаду над Первореченской станцией. Раньше там висел узенький скрипучий мостик, по которому курсанты ходили в увольнение. Мостик тогда был жидкий, заметно раскачивался, группами ходить по нему остерегались.

Вот и вокзал, он ничуть не изменился: те же зеленые теремки и теремочки, те же овалы окон, сводчатый, как в боярских палатах, подъезд. Каждая ступенька, каждая башенка, каждая колонна казались и сейчас знакомыми. Павлов посчитал — четырнадцать раз он отправлялся отсюда в дальний путь.

В кэчевской гостинице им достался номер с окнами к Амурскому заливу. Ветер уже успел закурчавить залив белыми барашками, из щелей отчаянно дуло, в прокуренной комнате стоял бодрящий холодок, не понравившийся Малышеву. Но делать было нечего, они открыли форточку, оставили портфели и заспешили по своим маршрутам.

В вестибюле румяная дежурная вручила Павлову записку от Ветрова и телефон бывшего балтийца, который уже не раз справлялся и ждал звонка.

Остаток дня удалось провести с пользой, и Павлов решил еще побродить по городу.

Он шел по Ленинской улице, где когда-то щеголял курсантской формой, маршировал с винтовкой наперевес… Бывало, пойдет их первая рота строевым шагом, а вокруг приветливые взгляды, добрые улыбки, реплики знакомых девушек. Нравилось горожанам, как ходили курсанты. И самим курсантам нравилось ходить по центральной улице — головы сами поднимались кверху, шаг делался шире, размашистее, звонче.

«Стоп! Где же брусчатка?»

И намека на нее не осталось. Везде асфальт, будто никогда и не было никаких булыжников, никакой брусчатки.

Раньше на южной стороне улицы тянулись высокие, в два человеческих роста, кирпичные заборы, начисто скрывавшие все, что за ними творилось, а заодно скрывавшие и бухту. Теперь этих заборов и след простыл. Везде низенькие бортики, чаще из кустарника, да площадки с перилами и скамейками. Городу открыли море… Прежде к морю было здесь не подойти. Теперь ступай на площадки или на площадь, где красноармеец в буденовке с высоченного пьедестала день и ночь встречает моряков, — все это прямо у корабельной стоянки.

Павлов то узнавал, то не узнавал город своей курсантской и лейтенантской юности. Чаще все-таки не узнавал — так много было здесь нового, вызывавшего радость, гордость, а то и грусть.

Уже под вечер он встретился со своим бывшим сослуживцем по Балтике, теперь капитаном первого ранга.

Перед ним был все тот же Федор Матвеевич — улыбчивый, чернобровый, с густой еще шапкой когда-то темных волос. Они нашли друг друга в доброй форме, сознались, что еще продолжают знаться с гирькой.

— Грех ее забывать, — сказал Павлов. — Утром не побалуешься, вроде и не в своей тарелке.

Жена Федора Матвеевича тоже стойко держалась на отметке «двадцать девять и ни одного дня больше», а вот сын начисто перерос отца. Акселерация!.. Павлов хорошо помнил вихрастого мальчишку, вечно гонявшего мяч, помнил разбитые стекла и возмущенные крики обитателей первого этажа.

— Наш Костик будет медиком, — не без удовольствия сообщил Федор Матвеевич. — Уже на первый курс ходит… Годы идут, — вздохнул он. — А помните, как мы адмиралу на Балтике лабораторию показывали?

— Как не помнить!

А дело было так. Только-только оборудовали лабораторию для электронных приборов, обставили ее мебелью, развесили картинки, конечно, на морскую тему, достали лампы дневного света. Федор Матвеевич в новую лабораторию вложил душу и стремился всем ее показать.

За лабораторией присматривал мичман по фамилии Бодряков, отслуживший до этого на сторожевом корабле боцманом целых двадцать шесть лет. В кровь мичмана намертво впитались морские привычки, среди них непреодолимая тяга к послеобеденному сну. Что бы Бодряков ни делал, как бы ни был занят, но поспать после обеда ухитрялся во всех случаях.

Однажды приехал известный адмирал, который долго вникал в устройство торпед, и Федор Матвеевич увлек-таки его в обеденный перерыв в свою лабораторию. Он самолично открывал кабинеты с аппаратурой, включал стенды, приборы, пульты, очень интересно рассказывал, как они действуют, но вот один кабинет, по его мнению самый выигрышный, никак не удавалось открыть. Федор Матвеевич потихоньку поднял на ноги дежурную службу, требовал разыскать ключ.

Адмирал, проявляя такт, хотел попрощаться и успокаивал Федора Матвеевича:

— Показали вы много интересного. Хлопоты с последним кабинетом излишни. Верю, что и там все хорошо, как везде…

Так бы все и кончилось, но тут взмыленный дежурный принес ключ из запасного комплекта, открыл кабинет. К ужасу Федора Матвеевича, там прямо на полу, на сложенном вчетверо брезенте, привольно раскинув руки и ноги, сладко спал мичман Бодряков. Его широко открытый рот выводил замысловатые рулады — от нежного воркования до разбойничьего свиста, — прерываемые могучим храпом. Зрелище совершенно не соответствовало строгости окружавшей техники. У адмирала сразу упало настроение. Уже садясь в машину, он кисло проворчал:

— Эх вы, нашли чем похвалиться!.. Я-то думал, что попал в царство электроники.

На том и уехал.

Теперь Павлов с Федором смеялись, тогда же было не до смеха.

— А помните, как гоняли строптивую торпеду?..

«А помните» продолжались еще долго, вызывая то веселье, то печаль. Вдоволь наговорившись за столом, они вышли погулять к Амурскому заливу. Где еще есть набережная живописнее этой?! Куда ни глянь — всюду морской простор, а ты паришь над ним, тебе вольно и радостно. Прощальный отблеск тонувшего в заливе светила еще ярко пламенеет в окнах белых домов, смело взметнувшихся на прибрежную сопку. Сразу и не возьмешь в толк — в море ты или в воздухе.

— К нерпе заглянем? — предложил Федор Матвеевич.

Заглянули в кинотеатр «Океан», где под стеклянным колпаком, в окружении бесчисленных копеек, нежилось толстое чучело нерпы. Моряки народ не суеверный, однако, уходя в дальнее плавание, всегда навещали нерпу и бросали на счастье монетку — тогда непременно вернешься в родную гавань. Павлов улучил момент и тоже бросил под стекло монетку.

Покончив с этим «важным» ритуалом, они не спеша поднялись на Тигровую сопку. Их взору предстало удивительное зрелище — вечерний Владивосток. Большой приморский город, казалось, целиком повторялся в чернильном зеркале бухты Золотой Рог. И телебашня на своей Голубинке, и Муркин мыс с рыбацкими холодильниками, и подсвеченные силуэты красавцев лайнеров, и сверкавшие огнями каскады домов, и юркие светляки-автобусы — все сплеталось, переливалось, чертило невообразимые сполохи, оставляя на воде фантастически причудливую картину…

На следующий день было заседание Военного совета.

«Какие у всех сосредоточенные лица!» Павлов откидывается на спинку стула, кладет руки на подлокотники, вытягивает ноги.

Слева прижимается Ветров. Вот так же по всему залу парами расселись командиры с замполитами. Только впереди, где штабисты и политуправленцы, никаких пар. Там сидят вперемешку.

Панкратов рассказывал, как однажды они с Тереховым расселись по разным углам и сразу получили реплику, мол, откуда ждать взаимопонимания, если даже здесь, на Военном совете, они восседают порознь. Видно, здравое зерно в этом неписаном законе все же имелось.

Целый вечер накануне Павлов и Ветров корпели над текстом своих выступлений. Военный совет ценит самокритику, потому в своих тезисах они первым делом отхлестали себя пуще березового веника. А когда проверили на слух, показалось, что за такую самокритику в пору с должностей снимать. Стали перекраивать в другую сторону, прочитали вслух — опять перехватили: звучало как заздравные гимны. Снова добавляли самокритику, и, когда наконец поймали золотую середину, пришлось сокращаться: больше пятнадцати минут выступать не дадут. Концы стыковали за полночь, теперь сидят, шелестят бумажками, хотя, может, ими и не воспользуются, — видно, что не любят здесь уткнувшихся в бумажки ораторов.

На сцене — подковообразный ореховый стол, рядом — массивная светлая трибуна. Шутники называют ее «ковер-самолет». В глубине сцены и по стенам сплошные схемы, таблицы, графики. За столом Военный совет: командующий, по обе стороны от него — адмиралы, ближе к трибуне — гражданский в строгой темной тройке — первый секретарь краевого комитета партии.

Павлов заметил, что командующего тут не принято называть по званию. Тут к нему обращаются только: «Товарищ командующий». Один старый флотоводец справедливо говорил: «Адмиралов много — командующий один!» А он, председатель совета, с цепкими, чуть утомленными глазами на бледном лице, с минуту еще глядел на собравшихся и дал слово начальнику штаба флота — крепкому, моложавому, похожему на боксера адмиралу.

В чуткой тишине мерно звучал его глуховатый голос, шуршала указка, скользившая по картам. Адмирал разбирал корабельные соединения, сравнивал итоги их дел с прошлогодними, иных командиров скупо похваливал, других — их было больше — вспоминал с тяжеловесными упреками.

Пока говорилось только о тактике, морской выучке, о походах и полетах, а до техники впрямую дело не доходило, Павлов с Ветровым чувствовали себя относительно спокойно. Но вот начштаба кончил, командующий оторвался от записей, посмотрел в зал и с подчеркнутой внятностью проговорил:

— Слово капитану второго ранга Жилину. Только короче: историческую справку можно опустить, ничего не надо сравнивать с тринадцатым годом, а сразу о сути — почему у вас теряют оружие, кто виноват, что нужно для ликвидации этого в будущем. Не больше пятнадцати минут.

Жилин, стискивая под мышкой толстую тетрадь, как-то боком взобрался на трибуну. Его гладкое лицо пошло пятнами, глаза, выдавая сумятицу чувств, беспокойно бегали, однако он быстро взял себя в руки и, как всегда, всем своим внушительным видом давал понять, что скажет сейчас нечто важное.

— Товарищ командующий, товарищи члены Военного совета! — Жилин подчеркнул слово «командующий», даже вытянул при этом руки по швам. — Вы правы. Историю трогать незачем. Все происходит в наши дни. Почему теряем оружие?.. Ответ ясен и прост: у нас имеются начальники, и в довольно высоких рангах, которые относятся к технике крайне безответственно. Не буду голословным, сошлюсь на авторитетные комиссии… — Он поспешно раскрыл тетрадь, бережно разгладил найденное место и, набрав воздуха, торопливо, будто боялся, что пятнадцать минут скоро истекут, продолжал: — Обращение с оружием у товарища Павлова из рук вон плохое. При таком его хранении ни о какой надежности не может быть и речи. Об этом гласит первый документ, страница двенадцатая… — Жилин похлопал себя по карманам, водрузил на нос очки, собираясь оглашать страницу двенадцатую.

— А вы своими словами. В чем конкретно недостатки? — с хрипотцой сказал темноволосый контр-адмирал, член Военного совета.

— Не регулярно следили за средой, в которой содержалась техника и…

— И какие же образцы так содержались? — нетерпеливо перебил командующий.

— Образцы не новые, — Жилин «не новые» произнес чуть слышно, — но сам факт!.. По-моему, он красноречиво говорит об отношении Павлова к…

— Та торпеда, что потеряна, — снова перебил командующий, — хранилась нормально?

Вопрос, поставленный в упор, заставлял и Жилина отвечать прямо:

— У новых торпед изъянов не обнаружено, но… — Он сделал многозначительную паузу. — Но я уверен, что перед комиссией изъяны сумели пригладить.

— У вас есть основания? — устало спросил член Военного совета.

— К сожалению, нет, — с сумрачной задумчивостью ответил Жилин, поправляя очки, то и дело сползавшие ему на кончик носа.

— Почему «к сожалению»? — вскинул брови контр-адмирал.

— Видно, мы недостаточно смотрели.

— Досужие размышления, — тихо, но очень внятно проговорил командующий.

Жилин большим белым платком протер шею, прокашлялся и снова углубился в тетрадь.

— Товарищ Жилин! — адмирал повысил голос. — Расскажите, как вы лично занимались лодками, берегом? Что конкретно сделали?

Жилин независимо вскинул голову и с важностью пояснил:

— Я лично каждый день бываю на лодках, проверяю минеров. Ну, конечно, и Павлова курирую.

— Стойте! — Командующий в недоумении округлил глаза. — Как это «курируете»?!

Жилин замялся, красные пятна уже расплылись по подбородку. Он напряженно всматривался в зал, словно ждал подсказки.

— Ну… Хожу к торпедам, слежу, как с ними обращаются. Если что замечу, сразу готовлю приказ.

— Много наготовили? — По лицу члена Военного совета пробежала смешливая искринка.

— Не много, но…

— А все же, — командующий улыбался одними глазами, — что такое куратор?

— Как бы сказать… Гм… — Жилин смущенно потупился. — Я полагаю, ответственный за определенные вопросы.

— Если точнее — опекун, попечитель, — поправил начальник штаба.

— Вот вы по-кураторски и опекаете, — сердито подхватил адмирал. — Так опекаете, что у нас оружие теряют.

— Виноваты… Учтем. — Жилин извинялся во множественном числе, вновь опуская руки по швам.

— Так… — Командующий иронически сузил глаза. — Все ясно. Не ясно только, с какой стороны запрягается лошадь. То бишь почему утонула торпеда.

Жилин лихорадочно перекинул свои листы в одну сторону, потом в другую, нашел, что искал, и заговорил с убежденностью:

— Истинная причина не установлена. Могу официально доложить: новую технику мы получили, а правил ее использования никак не дождемся. Вернее, есть времянка, а постоянных, типографского издания, нет.

— Что, ими нельзя руководствоваться? — насторожился член Военного совета.

— Можно, конечно… — Жилин и сам почувствовал, что его занесло. — Но документ полностью не опробован.

— Мне кажется, — с недовольством произнес командующий, — мы зря теряем время. Товарищ Жилин, я вам подсказал, как построить выступление: проанализировать свою личную ошибку, когда, не зная торпеды, вы пытались учить, как ее готовить; доложить, что вы сделали для повышения своих знаний, а уж потом рассказывать о преимуществах типографских изданий. Кстати, Панкратов докладывал, что у Павлова немало делается для повышения готовности. Какое участие принимаете в этом вы лично?

Жилин, должно быть, ожидал такой вопрос и без промедления ответил:

— Павлов подчинен мне. Поэтому все у него выполнялось либо под моим непосредственным руководством, либо под моим наблюдением.

— Чего было больше, — с усмешкой поинтересовался член Военного совета, — руководства или наблюдения?

Пятна на шее Жилина побагровели, он тяжело дышал.

— Садитесь! — не глядя на Жилина, сурово бросил командующий. — Послушаем Павлова.

«И до меня дошло!» Павлов поднялся на трибуну и посмотрел в зал: на него устремились десятки оценивающих, сочувствующих, подбадривающих глаз.

— Для надежности оружия, выходящего из наших рук, — начал он, совершенно забыв про бумажку, оставшуюся в кармане, — сделано порядочно. Перечисление займет много времени, остановлюсь на главном… — Он старался говорить сжато, доказательно. Сидевшие в переднем ряду Волков и Марцишевский иногда даже кивали в знак согласия. Павлова не перебивали, что здесь случалось не часто, из чего он заключил, что его слушали с интересом. — Считаю, — закончил он, — наша подготовка оружия гарантирует его надежность, в чем на лодках могут быть полностью уверены.

— Это о береговых делах. Но вы много плавали. Может у вас есть мысли и о лодках? — поставил новый вопрос командующий.

В последнее время Павлову пришлось меньше бывать на лодках, захлестывали береговые заботы, но свой взгляд на этот счет он имел и доложил:

— На лодках мы установили свой контроль за учебным оружием. Это уже несколько раз помогло подводникам. Но я бы добавил, что надо меньше опекать лодочных минеров и больше с них спрашивать…

Адмирал приподнял голову:

— Подумаем… Соображение не лишено смысла.

— А скажите, — решил добиться ясности член Военного совета, — какую помощь вам оказывал Жилин?

— Мы, подчиненные, старались лучше исполнять его указания. Ну, а о чем я здесь докладывал, мы делали, как бы это сказать, по своему разумению…

— Ясно! — Контр-адмирал многозначительно прищурился. — Значит, во внедрении нового Жилин стоял на позициях невмешательства.

«Скорее, мешательства!» — подумал Павлов, и едва не произнес это вслух.

— Будем заканчивать. — Командующий поднялся и закрыл блокнот. — Потеря оружия — личный промах Жилина. А так могу констатировать: новая торпеда безотказна и годна для поражения любых подводных целей. Плохо, что отдельные командиры еще не поняли, какую они получили технику, не используют до конца ее возможностей, действуют по старинке. А ведь теперь мы в состоянии бить противника сразу с его обнаружением, на повышенных скоростях, на предельных глубинах. — Командующий зорко вглядывался в карту, синевшую на сцене, казалось, что мыслями он никогда не расставался с кораблями, бороздившими океан. — Положение необходимо быстрее выправлять… Павлову зазнаваться рано. А вот Жилину… Жилину надо менять стиль. Превращаться из куратора и наблюдателя в специалиста-руководителя. Хотя… Я не уверен, что это ему под силу. Наш разговор будет оформлен соответствующим приказом. У меня все. Перерыв семь минут.

Многие заулыбались некруглому перерыву, однако, не сговариваясь, дружно посмотрели на часы: знали, что отдыхать придется ровно семь минут и ни секундой больше.

По пути в гостиницу Павлов и Ветров вспоминали, что было и что не было сказано на Военном совете. Как всегда, больше молчали, думали, переосмысливали. Даже не заметили, как вышли к Амурскому заливу.

На землю уже спускались сумерки, зажигались огни… Внизу, на водной станции, лаем заливались собаки, возмущенные шумливым вертолетом. Винтокрылая птица глухо стрекотала, круто взбиралась к высям и незаметно растворялась в мутном вечернем небе. Откуда-то из-под обрыва потянуло костром: то ли удачливый отпускник-рыболов греется, то ли сухие листья сжигают, то ли просто туманная дымка стелется. После утомительного дня особенно приятны были эти запахи, эти звуки, эти манящие огоньки…

— И все же есть в мире справедливость, — первым заговорил Ветров.

— Как не быть! — Павлов ежился от прохлады. — Жаль только, что она поздно себе дорогу пробивает.

— А тут есть и ваша вина.

— Моя?!

— Помните, еще весной я предлагал сходить к Терехову?

— Помню. — Павлов глубоко вздохнул. — Пожалуй, вы правы. Накопишь, потом тяжелее…

— Озарило? — Ветров мягко улыбнулся.

— Озарить-то озарило, — сокрушенно покачал головой Павлов. — Плохо, что озаряет после таких вот встрясок!

Волков, Марцишевский, Жилин, Ветров уехали и словно бы увезли с собой докучливые служебные заботы. Что ни говори, а делиться своим опытом легче, чем его обретать, еще приятнее узнавать новое, полезное от других. Малышев, так тот целиком переключился на то, чтобы подхватывать опыт коллег: срисовывал схемы, переписывал таблицы, без конца задавал вопросы выступавшим, выясняя детали. Павлов до этой владивостокской командировки и не догадывался, как дотошен Василий Егорович в своем любопытстве.

Вечера были заняты встречами с однокашниками, которых тут было предостаточно. Не обошлось и без культурных развлечений — удалось попасть на «Старомодную комедию» в постановке заезжего театра, послушать романсы в исполнении столичных знаменитостей, посмеяться в медвежьем цирке. Полезное, как говорится, удачно соединялось с приятным, отчего дни мелькали вроде бы слишком скоро.

И все же обоим здорово захотелось домой. Малышев не на шутку затосковал, даже малость похудел, что ему так шло. И он, и Павлов начали чаще вспоминать жен, но, положа руку на сердце, не столько воспоминания, сколько служба звала их в обратную дорогу, звали те самые заботы, от которых их было отвлекла поездка в город их юности — похорошевший и разросшийся Владивосток.

Прощание с Владивостоком неожиданно затянулось.

— Пассажиры рейса… ваш вылет задерживается до пятнадцати часов московского времени. Пассажиры рейса… ваш вылет переносится на двадцать часов московского времени. Просьба не покидать здания аэровокзала…

Сонный бубнящий голос диктора кажется записанным на старую, вконец истертую пластинку, он начинает надоедать, раздражать, словно по его вине так расточительно расходуется дорогое время.

За Дальневосточье всерьез взялся обширный циклон. Вторые сутки Павлов с Малышевым подчиняются нудному диктору, добросовестно просиживают на аэровокзале назначенные часы отсрочки. Народу тьма-тьмущая. Истомленные пассажиры сидят на подоконниках, на прилавках закрытых киосков, на лестницах, на чемоданах и свертках, просто на полу. По проходам дефилируют те, которым кресел не досталось, — дремать на расстеленной газете они считают ниже своего достоинства; это большей частью военные в чинах или солидные гражданские лица в пыжиковых шапках, очках и при галстуках.

Одно кресло на двоих досталось и Павлову с Малышевым, они пользуются им попеременно. Василий Егорович отправился сейчас на прогулку к буфету, куда только что подали жареных цыплят, а Павлов, заняв кресло, пытается половчее пристроить ноги: они все время упираются в баул соседа-геолога. Баул тяжелый, на вершок не сдвинешь, в нем, как объяснил хозяин, самое ценное, что есть на свете, — камни. Наконец Павлов находит удобное положение, прикрывает глаза козырьком фуражки и сразу погружается в вязкую дрему. Ему чудится: он в длинной-предлинной кровати, его ногам полная вольготность, нет никаких баулов с камнями, тянешься, тянешься, а до кроватной спинки не дотянешься. Благодать!

— Пассажирам рейса… Ваш вылет переносится на три часа московского времени. Просьба…

«Фу, черт, ни минуты от этого диктора нет покоя!» Павлов снова откидывается назад, опускает козырек.

Из-за спинки кровати теперь выплывает памятная морская фуражка с золотым шитьем.

«Тьфу, напасть!» Павлов гонит ее от себя, но она, наоборот, становится крупнее, явственнее. Ошибки нет: так ровно, без малейшего крена, носит фуражку только Жилин. Павлов встряхивается, шире раскрывает глаза и видит, что ему не грезится, что между креслами чинно шествует именно его начальник. Жилин тоже заметил Павлова и лавирует прямиком к нему.

— Каким ветром, Петр Савельевич? Никак, в отпуск?

— Какой отпуск! — Жилин сморщился, будто проглотил лимон без сахара. — Покидаю вас. Решил податься ближе к цивилизации…

— Вот как! — Павлов был удивлен и лишь теперь заметил, что Петр Савельевич осунулся, сгорбился, потерял осанку. Видно, «податься ближе к цивилизации» решил не совсем добровольно. — И кого же назначили вместо вас?

— Да там одного… — Жилин досадливо махнул рукой, его глаза-буравчики часто и обиженно моргали. — Пока научится — дров наломает. Еще будут меня вспоминать.

«Вспоминать-то будут, — усмехнулся про себя Павлов. — Только как!»

Он поймал себя на мысли, что не испытывает к этому человеку ни обиды, ни неприязни. Абсолютно ничего не испытывает, словно и не было его вовсе, словно и не чинил он столько неприятностей. Впрочем, шевелилась какая-то жалость, и Павлов не мог понять, откуда она взялась. За что, по какой причине надо его жалеть? Потом понял, что это жалость не к нему, а скорее к людям, которые будут служить под началом Петра Савельевича в другом месте.

За двое суток Павлов ни разу не зевнул, а тут вдруг на него напала невероятная зевота. Он сжимал челюсти, старался глубоко дышать носом, придерживал подбородок рукой, однако зевота одолевала пуще и не было никакой возможности с ней совладать.

Жилин исподлобья, склонив голову к воротнику, глядел на Павлова, нервно постукивал ногой и с грустью улыбался. Павлов тоже глядел на Жилина, но ни улыбаться, ни говорить что-то приличествующее моменту ему не хотелось: целый год они жили рядом и не нашли общего языка, так неужели найдут его теперь, в минуты расставания?..

Он искал глазами Малышева, надеялся, что своим приходом тот развеет тягостное молчание, но Василия Егоровича и след простыл. Лишь через несколько минут Малышев мелькнул в толпе с кипой газет и был совсем рядом, но неожиданно сделал крутой вираж и скрылся за колонной.

Павлов уже собирался справляться у Жилина о благополучии его семьи или в крайнем случае потолковать о погоде, но в этот момент как-то радостно щелкнул динамик и бодрый голос диктора объявил наконец долгожданную посадку.

— Ладно! — в сердцах воскликнул Жилин. — Давайте пять. Не обессудьте, если что не так. Прощайте!

— Прощайте, — сдержанно ответил Павлов, протягивая руку, и, спохватившись, добавил: — Занимайте наше место. Вам еще долго ждать…

Он живо подхватил портфели — свой и Малышева — и направился к выходу.

«Вот и еще изменения в службе, — уже в самолете продолжал размышлять Павлов. — Новый начальник — большая перемена. Новый характер, новые взгляды, новые… Однако хуже не будет. Не должно быть. Кто бы ни пришел, хуже Петра Савельевича не будет!»

Мысли о Жилине постепенно исчезли, думалось уже о тех, с кем предстояло встретиться, о том полезном, что везли они с Малышевым из командировки. Потом подкрался такой могучий сон, о каком можно было лишь мечтать последние двое суток. У Малышева забот меньше, и он заснул значительно раньше. Стюардесса предлагала журналы, сувениры, дважды носила лимонад, но они ничего этого не видели и не слышали. Проснулись от мелодичной, усиленной микрофоном просьбы «пристегнуть ремни». Самолет шел на посадку.

На первой же ступеньке колючий холодок ринулся за шиворот, заставил поспешно поднять воротники, вспомнить о перчатках.

У нижней ступеньки трапа показалась добродушная физиономия мичмана Щипы, а это значило — за углом есть теплая машина.

— Давно ждете? — спросил сразу повеселевший Павлов.

— Третьи сутки несем вахту! — резво отрапортовал Щипа; по его лицу нельзя было представить, каким малым оказалось для него удовольствие бодрствовать в битком набитом аэровокзале да еще глядеть за машиной.

В машине и в самом деле тепло, Владислав тоже улыбается, однако видно, что он порядком замерз и дается улыбка ему как гимнасту, который на кольцах держит крест.

В ядовитой синеве неба, в мерзлой звонкости земли, в жухлых травах на газонах вокзала, в оголенных, уже окоченевших деревьях — во всем ощущалось предзимье. Из-за этого, хотя машина катила по хорошо знакомой дороге, все вокруг казалось Павлову незнакомым. Покрытые серебристой изморозью сопки словно приподнялись, вдоль берега блестела узкая ледяная корка; яркое солнце совсем не грело, густая синь воды и неба будто и несла этот пронзительный холод.

— Что нового? — спросил Павлов. — Как Власенко?

— Все нормально, товарищ командир, — успокаивающе ответил Щипа и мог бы ничего больше не говорить. У моряков «нормально» означает очень многое. А главное, что все живы-здоровы, что не было никаких ЧП. — Николай Захарович уже в парк выходит.

— Вот это хорошо! — Больше всего Павлова обрадовало, что Власенко стал на ноги.

На лице Щипы недоставало чего-то весьма существенного, но чего?.. Павлов обернулся и некоторое время всматривался в мичмана. Тут подал голос Малышев:

— Не ко двору пришлись? — Он по-гусарски провел у себя под носом.

— Да ну их! — Щипа махнул рукой.

Исчезли, упорхнули как мотыльки мичманские усики. Щипа, конечно, умолчал, что с усиками «для импозанту» случился самый настоящий конфуз. Недавно ему в голову пришел расчудеснейший мотив. Щипа долго его напевал, никак не мог вспомнить, из какого он фильма, а когда брился — вспомнил. В порыве вдохновения Щипа забыл, что в руке у него не дирижерская палочка, а опасная бритва, и на самой верхней ноте сбрил себе правый ус. Он очень огорчился, но выход был один — сбрить и левую половину.

— Вот такая одиссея… — Мичман тяжело вздохнул, возвращаясь к былым переживаниям.

Владислав хорошо знал про «одиссею» и, чтобы не рассмеяться, прикусил губу, сдвинул брови в одну строгую полоску и нарочито пристально вглядывался в серую ленту, стремительно бегущую под колеса.

— Да, еще новость! — Щипа засиял, моментально позабыв о своих усах и о своих переживаниях. — Расчеты Самойленко аж первое место по флоту заняли!

«Выходит, не зря шлепали самолюбивого парня!» Павлов даже раздвинул кашне: от хороших вестей ему стало совсем тепло.

— А как вы?.. К празднику готовитесь? — совсем оттаяв душой, спросил он.

— Больше старое повторяем, но… — Щипа нагнулся к Павлову и, понизив голос, интригующе проговорил: — Вам по секрету, а Валентин Петрович уже знает. Сочинили свою песню. Только для остальных это сюрприз.

У Владислава наружу вырывались какие-то сдавленные звуки, хотя он изо всех сил крепился, старался быть серьезным, — о «сюрпризе», как и об «одиссее», давно уже все знали.

— О чем же песня, если не секрет?

— Какой секрет! — Щипа широко улыбался. — О службе, о дружбе, о крае нашем. В общем, о нашей жизни!

— Завтра же «по секрету» послушаю…

В командирском кабинете, как всегда, бодрящая температура — не любит хозяин млеть в духоте.

Ветров с Рыбчевским только что докладывали командиру, как они тут без него управлялись. По их словам, вроде бы неплохо. Во всяком случае, прямые задания одолели, что намечалось планами, выполнили.

Водился за Павловым такой грешок: убывая куда-либо, непременно вручать своим помощникам «небольшую памятку», в которой те насчитывали иной раз десятки пунктов. На Балтике над ним по этому поводу подтрунивали, дескать, уезжает на неделю, а требует того, что и за полгода не осилишь. Но Павлов к этому был глух. Если матроса мы поощряем мечтать об адмиральских погонах, то заместитель должен спать и видеть кресло начальника — до него только одна ступень. Вот пусть Рыбчевский и водит своей авторучкой по красным плюсикам, отмечавшим, что задания выполнены. В порядке вещей и то, что в его толстой тетради выписан целый перечень дел, которые ему не задавались и исполнены дополнительно.

Павлову приятно было после долгого отсутствия вновь очутиться на своем рабочем месте, почувствовать нити, связывающие его с многочисленными «точками», ощутить биение пульса вверенного ему воинского организма. Не скажешь, что он привык засиживаться в кабинете, наоборот, его чаще видели в лабораториях, на причалах, в гараже; начальство даже высказывало недовольство — никогда-де не застанешь командира при телефоне. Но Павлов считал, что каждый командир должен иметь такое вот благоустроенное место, где бы он мог позаниматься, потолковать с подчиненными либо, когда нужно, связаться со старшими.

Продолжая слушать заместителей, Павлов стал часто посматривать на карту и на схему расположения «точек», коситься на сейф и на шкаф с книгами, открывать ящики стола — никак не мог определить, что же тут изменилось?.. Ветров с Рыбчевским уже начали было опасаться: не дай бог утеряно что-то важное. Так продолжалось минуту-другую, вдруг командир сказал:

— Молчат?! — Он указал на телефоны, поняв наконец, что его так поразило: раньше с ними сладу не было.

— Фокус прост, — с улыбкой пояснил Рыбчевский. — Я переключил связь на Отара Кубидзе. Сейчас он там отдувается. Но могу официально доложить — звонить стали реже.

— Откройте тайну, — заинтересовался Павлов.

Рыбчевский, самодовольно кашлянув в кулак, сказал:

— Недели две назад поднимаю трубку — обращается Самойленко. Верховодит приготовлением оружия и спрашивает, как ему сподручнее положить торпеду: вдоль или поперек участка. Отвечаю, что держу в руках параллельную линейку и мне хорошо видно, как ее положить, а вот торпед отсюда не видно. Вечером собираю наших начальников и довожу до них этот казус. Позубоскалили. Самойленко даже немного обиделся. Зато другие теперь, прежде чем взять трубку, крепче соображают. А если надоедают Кубидзе, тот сам вежливенько отбивается: «Слушай, дорогой, голову имеешь? — тут Отар делает паузу, давая собеседнику самому это определить. Затем продолжает: — Она что, пьет, кушает, сигареты курит, а думать ленится? Нехорошо, дорогой!»

«Молодец!» — отметил про себя Павлов, подосадовав, что не он преподал перестраховщикам наглядный урок. Однако не успел он высказать свое одобрение этому нововведению, как затренькал в полный голос один из телефонов. Звонил капитан первого ранга Терехов:

— С прибытием, Виктор Федорович. Как съездили?

— Не зря, — твердо ответил Павлов.

— Потом поведаете, а сейчас вот о чем: готовьтесь к партийному активу. Рассчитываем на ваше выступление — минут на пятнадцать. — Телефон звучал, как хороший репродуктор. Терехов, поясняя, почему партактиву было бы полезно послушать именно Павлова, сослался на заметный поворот к лучшему в службе оружейников. — Вот и поделитесь опытом…

Рыбчевский, слышавший Терехова, не удержался от восклицания:

— Правильно, пусть другие у нас учатся!

— Тсс! Обождем радоваться, — не принимая похвальбы «старпома», Ветров приложил палец к губам и кивнул на трубку.

— Что там за посторонние возгласы? — спросил Терехов.

— Это, Иван Васильевич, вроде «легкого оживления в зале». Мои замы решили — раз о нас добрым словом вспомнили, значит, одного двугорбого верблюда мы обогнали.

— Не забыли! — хохотнул Терехов и тут же серьезно добавил: — Одного — согласен. Но ведь у вас впереди, так сказать, целый караван. Работы еще много!

— Мы так и понимаем, — ответил Павлов.

Да, они понимали: если предлагают выступать на партактиве, значит, от них ждут такого, что может сгодиться другим.

Конечно, придется оценить себя как бы со стороны, показать, где получилось светлое, а где темное. И самое важное — уразуметь, не упустил ли ты момент, когда на светлом возникают темные пятна, не отстал ли ты от быстротекущего времени…

— А это что за уродец? — Павлов кивнул на подоконник, где из маленького горшка торчали прилепленные друг к другу сизые игластые лепешки.

— Ваш любимый кактус, — сказал Ветров. — На роль громоотвода.

«Притащили-таки! Воспитывают». — Павлов, подойдя к окну, осторожно притронулся к колючкам, которые неожиданно оказались мягкими пушка́ми.

За окном поблескивала иссиня-черными красками бухта. Свежий ветер лохматил ее белыми гребнями, словно она щетинилась от злости. Неприглядный вид бухты невольно напоминал, что вот и еще одна зима на носу. Какой она будет?.. Прошлая отличалась редкой свирепостью; старожилы пророчат, что и предстоящая будет не мягче, а по некоторым признакам даже лютее. До нее оставались считанные дни. Успеешь ее встретить во всеоружии — выдюжишь, не успеешь…

И командир, и его замы перебирали, что они еще не доделали, намечали, куда разумнее направить усилия подчиненных. Беспокоило, что часть снегоочистительной техники пока не вернулась из капитального ремонта, что не закончено утепление одного приготовительного помещения — не хватило материалов. Еще кое-что тревожило. Но они хорошо знали, что в оставшиеся дни будут на работе выкладываться, а тогда непременно найдешь выход из самых трудных ситуаций.

По берегу серела припорошенная изморосью ровная асфальтированная полоса.

— Закончили? — Павлов пытался увидеть из окна, что еще на полосе требует приложения рук.

— Можно считать, строители успели к вашему возвращению, — ответил Рыбчевский. — Правда, досталось мне…

Павлов понимающе сощурился. Кому-кому, а ему было известно, что означает слово «досталось».

Летом, когда еще осваивали новую торпеду, конструктор Бучинский сказал: «По вашим ухабам не то что новое оружие — новые бревна возить нежелательно». Павлова эти слова сильно задели, он долго размышлял, как все же заасфальтировать свои «пути сообщения». Решил воспользоваться помощью тех же конструкторов и, зная, что строители в то время заканчивали асфальтировать подъезды к причалам для подводных лодок, отправился с Бучинским к контр-адмиралу Панкратову. Тот наотрез отказал, даже вывернул для пущей убедительности карманы, показывая, как малы его возможности. Тогда вступил в разговор Бучинский, и Павлов почерпнул о новой торпеде добавочные сведения: оказывается, она такая хрупкая, что по сравнению с ней куриное яйцо — это карельский гранит, а где-то, мол, на испытаниях она, растрясенная на такой вот дороге, взбрыкнула и стала гоняться за самой стрелявшей лодкой. Последний пример больше всего заинтересовал контр-адмирала, он даже сделал вид, что заскучал.

Павлов, правда, заметил, что о подобных страхах конструктор сообщал впервые, адресуя их, конечно, только адмиралу. Тот всю эту игру хорошо понимал, но стоял на своем: денег нет.

После стало известно, что выручил Павлова начальник политотдела Терехов. Он вник глубже в писаные и неписаные законы строителей, найдя параграф, по которому премии выплачиваются не за выполнение, а за перевыполнение плана. Главному строителю был предъявлен «ультиматум»: если до первого декабря дорога по берегу от Павлова не будет покрыта асфальтом, никаких премий строители к Новому году не получат. Капитан-инженер понял, что здесь не шутят, дал обещание сделать, но взмолился насчет срока. Терехов на отсрочку не соглашался, так как-де военные моряки встречают новый учебный год не тридцать первого, а именно первого декабря.

Строители своего обещания на первых порах придерживались, потом стали нарушать график, ссылаясь на объективные причины. Тогда и Павлов проявил характер: пригрозил не пропускать дорожников к причалам через свою территорию, что намного удлинило бы им путь, заставило впустую тратить рабочее время на объезды. «Объективные причины» были отодвинуты, покрытие дороги продолжалось. И вот она готова.

Ветров и Рыбчевский тоже подошли к окну и вместе с Павловым любовались дорогой, представляя, как они тут повезут оружие, а по весне намаришруются и напоются.

— Чем еще хвалиться будете?

Хотелось показать спортзал, но там еще настилали полы, монтировали оборудование.

— Заглянем в баньку? — предложил Ветров.

Новая баня была совсем рядом, но по настоянию Ветрова они свернули на Нижнюю улицу.

«Тоже неспроста, — прикинул Павлов. — Ага, столбов уже нет. Шустры!»

— Кабель под землей, — не без гордости сообщил Рыбчевский. — Теперь в пургу не будем вырубать электричество, а в домах всегда будет тепло и светло.

— Мне, пожалуй, надо чаще ездить в командировки. — Павлов широко улыбнулся. — Кто здесь напоследок постарался?

— Отар Кубидзе, — сказал Ветров. — Вчера Малышев, едва заявившись, уже предложил назвать улицу именем Отара Кубидзе.

— Шутники!.. А что Отар?

— Тот не возражает, но ставит условие, чтобы Малышев по ней не ходил, пока не обретет приличного строевого вида.

Баню, похоже, к «смотринам» приготовили заранее. Едва Павлов шагнул за порог, разом включилось освещение. Потом мичман Чулков с усердием начал демонстрировать, с каким хорошим напором течет горячая и холодная вода.

— Пожалуйста, вот этот крантик, вот этот… — приговаривал он.

В парилке стояла знойная духота, однако Чулков, в шинели и шапке, улегся на полок, всем своим видом показывая, какая благодать — наслаждаться сухим паром.

«Смотрины» прошли бы в целом благополучно, но последний «крантик» вдруг закапризничал, обдав докладывающего сильной струей. Хорошо хоть холодной.

— Не «крантики», мичман, а краны надо произносить, — пытался скрасить конфуз «хозяина бани» Рыбчевский. — А то они, видишь, начинают сердиться.

Когда вышли из бани, Рыбчевский, будто спохватившись, стал рассказывать о курьезном, по его мнению, случае, происшедшем в отсутствие Павлова у торпедистов.

Конструкторы новой торпеды, уже прощаясь, советовали создать для своего детища совершенно отдельный приготовительный участок. Рыбчевский воспринял этот совет очень серьезно, убедил и Городкова занять такую же линию. Пристройка к цеху, и довольно крупная, стала расти не по дням, а по часам, Павлов работу торпедистов всячески поощрял. Ветров добился для них дополнительного питания, которое завозили прямо в цех; здесь устраивали даже маленькие концерты самодеятельности, а наглядная агитация бойко прославляла строительные успехи торпедистов.

Пристройку намечали закончить где-то ближе к весне, но по встречному плану придвинули этот срок к Новому году. Правда, сам Городков тогда оговаривался: «По старому стилю». Завершили же строительство раньше всех наметок и даже успели на днях провести торжественное открытие участка, о чем Павлов уже знал.

Но Рыбчевский вспомнил о том, что произошло вскоре после открытия.

Оказывается, Городков на «торжестве» в присутствии всех приглашенных вручил Самойленко символический ключ, так как именно Самойленко с выделенными расчетами предстояло заниматься новой техникой. Одна символика Самойленко не устроила, и через день он дополнил ее натуральным замком с тройным секретом, сделавшим участок отныне доступным только для избранных. Даже Городкова впускали туда только после переговоров сквозь щелку в дверях. Вскоре Городков снял с пожарного щита ломик и самолично выкорчевал «секретный» замок, заявив, что куркульство — чуждое военным морякам явление.

Павлов и Ветров, слушая Рыбчевского, поглядывали друг на друга и думали об одном и том же. Выходит, столько за год понаделали, что самим не верится, а в людях все какие-то бациллы остаются, как у Самойленко.

А ведь известно: хочешь сотворить что-то путное, прочное, в первую голову начинай с человека. Только с него. И пример тому сам Рыбчевский. «Старпом», возможно, и не заметил, как пришлось его весь этот год подталкивать на правильную дорогу, оживлять в нем ценное, помогать глушить наносное… Разве теперь он стал бы считать своим кумиром Жилина?! То же надо продолжать делать и с Самойленко…

Конечно, будь все такие, как Городков, куда бы легче жилось на свете! Увлеченный, не щадивший себя, он, казалось, поспевал всюду, подбадривая моряков, чтобы все завершить до больших снегов. Но и у него были свои «кактусы». Вчера поутру Городков обратился к Ветрову:

— Валентин Петрович, моя жена еще не прибегала на меня жаловаться?

— Нет, но…

— Прибежит! — Городков, похоже, не обратил внимания на ветровское «но», а ведь оно означало, что разговор с Лилей уже состоялся.

Она встретила Ветрова как бы невзначай у почты, когда тот, пообедав, возвращался на службу.

— О, Лилия Ивановна! — окликнул он Городкову, которая сделала вид, будто углубленно изучает объявления на доске. — Хотите верьте, хотите нет, но я сию минуту о вас думал. Надо окончательно утрясти программу концерта. Под номером пять ваш «Норвежский танец».

— Знаю.

— Готовы?

— По-моему, да.

— Великолепно!.. Ну, а как жизнь?

Лиля, опустив голову, с огорчением промолвила:

— Неважно, Валентин Петрович.

— Опять дражайшая половина обидела?

— Понимаете, мы с дочерью неделями его не видим. Уходит с петухами, приходит — мы спим. Раньше хоть записки оставлял, теперь и их не стало.

— А вы ему отвечали?

— Я?.. Н-нет. Зачем?

— Вот видите! Какая же переписка без ответа? — Ветров добродушно усмехнулся. — Откровенно говоря, мне этот вариант хорошо известен. Думаете, у меня иначе?.. Вот сейчас пришел на обед, а Анастасия Кононовна в школе. Однако записочку оставила, дескать, винегрет в холодильнике, компот остывает на окне, а чистый носовой платок лежит там-то… Ох и попадет мне — опять не поменял платок! — неожиданно спохватился Ветров, потом, придержав Лилю за локоть, показал на вереницу автомашин, доверху груженных цементом. — Чья это заслуга? Юрия Владимировича Городкова. Ваш супруг? Ваш. А для нас он — палочка-выручалочка.

— Да, но…

— Лилия Ивановна, — Ветров решил не упускать инициативу, зная, что лучшая оборона — это наступление. — Запамятовал я, в каком классе проходят стихи:

Буря мглою небо кроет, Вихри снежные крутя…

Лиля, напряженно сдвинув брови, силилась вспомнить, но вопрос вовсе не вязался с тем, что ее волновало. Она только недоуменно пожала плечами.

— Впрочем, какая разница — в первом или в пятом, — продолжал Ветров. — Суть в другом. Вы тут не первый год живете, не вам объяснять, как важно решить хотя бы с цементом, пока не закрутились те снежные вихри… И на Юрия Владимировича не сердитесь. Наоборот, уделяйте ему больше внимания, больше калорий и витаминов. Для поднятия тонуса. Ну и, что нам всего дороже, — ваших улыбок!

«Странно, — размышляла Лиля о Ветрове. — Как это у него получается? Не сказал ничего особенного, а с души вроде камень снял. Счастливая женщина Анастасия — такого мужа имеет. Это тебе не Городков! Да, не забыть ему к ужину редьку натереть. Для поднятия тонуса…»

А Павлов думал, что сегодняшний разговор с заместителями, пожалуй, и был подготовкой к его выступлению на активе.

И еще он думал о главном в их теперешней жизни — о том, что противолодочное оружие в этом году никого не подводило, значит, хлеб свой трудный они отработали честно и могут с открытой душой говорить об этом своим товарищам.

— Физкульт-привет! — Павлов произнес это, еще не закрыв дверь.

— Ну как? — встретила его вопросом Велта. — На службе, надеюсь, все в порядке?

— Представляешь… — Павлов замолчал, будто не знал, как говорить дальше, чтобы не показаться жене хвастуном. Велта научилась это безошибочно определять по чуть вздрагивающим уголкам его губ, которым не терпелось расплыться в улыбке.

— Не тяни.

— Представляешь, мы обошли Карелина. Завтра Панкратов будет нам кубок вручать.

Велта нарочито долго моргала своими длинными ресницами, неловко отбрасывая наползающие на лоб волосы рукой, в которой крепко сжимала тюбик с синей краской, и даже не замечала, что краска немилосердно мазала ей руку.

— Вай, как это прекрасно! — Она бросила тюбик и стала торопливо оттирать ладони, вся так и светясь изнутри.

— Да, еще… — Павлов хлопнул себя по лбу, вышел в коридор, порылся в тужурке и галантно вручил Велте изящную, с замысловатым тиснением, открытку. — Приглашение на свадьбу!

— О-о!.. Да что они, сговорились? Еще одна свадьба?.. — Велта развернула открытку, поднесла ее к свету и торжественно прочитала: — «Велта Яновна, Виктор Федорович! По случаю нашего бракосочетания приглашаем Вас в кафе «Якорь». Наталья и Отар Кубидзе».

— Ясно! А все же, почему еще одна? — с удивлением спросил Павлов.

— Серова телеграмму от Василька получила…

— Ну?

— Пишет: «Мама, не падай в обморок — я женился».

— Н-да… — Павлов озадаченно покачал головой. — Ну и как Наталья Сергеевна? Упала в обморок?

— Пока не решила.

— Что не решила? Падать или не падать?

— Не смейся. Она просто не знает, радоваться или огорчаться.

— Чего уж теперь! — глубокомысленно сказал Павлов. — Как изрекает мичман Щипа, если кок пересолит кашу: «Постфактум, кума, не падай духом, харчи до дна!»

— Все же не устояла Наташа перед твоим джигитом! — Велте очень нравилось это звучное и задорное слово «джигит». Она знала, что именно таким прозвищем нарекли Кубидзе его товарищи.

— И правильно сделала, что не устояла. Отличный парень!

— У тебя все отличные.

— Само собой. И жена в том числе.

— Не подхалимничай.

— И не думаю, — уже серьезно проговорил Павлов. — Тебя не посещает мысль, что не за горами времечко, когда и мы получим от своего Виктора такую же депешу, как Серовы?

— Чему быть, того не миновать, — раздумчиво промолвила Велта. — Лучше бы без депеш, на наших глазах все это произошло. С нашего согласия.

— Вечная мечта родителей. Как она теперь редко сбывается!.. — Павлов замолк, заглушая остро нахлынувшую тоску по сыну.

Потом они пили чай с рябиновым вареньем, смотрели телевизор, долго говорили о Владивостоке, о знакомых, живущих там, обсуждали, какой подарок лучше выбрать молодой чете Кубидзе, но о кубке больше не обмолвились ни словом. К чему слова, когда на душе было светло, когда его настроение было ее настроением!

Иней плотно покрыл скалы, крыши, деревья, дороги, покрыл, казалось, все на земле. Не тронул он только камни, которые омывала неутомимая волна.

По берегу неторопливо шли на службу своей проторенной дорогой Павлов, Ветров, Рыбчевский. Шли вместе и, как всегда, поначалу молчали. Все было как всегда, хотя день сегодня особенный. Таких дней им еще не выпадало: прибудет адмирал, чтобы самолично отметить их успехи в воинском труде. Наконец-то!.. В памяти одно за другим всплывали события уже кончавшегося года — конечно, самые важные, самые существенные; что-то им удалось сделать добротно, другое не совсем, а иное и вспоминать было стыдно. Но раз сочли нужным наградить кубком, — значит, кое-что полезное они сделали, и это у них не отнять.

Павлов уже придумывал, что бы такое позаковыристей сказать Михаилу Карелину, уступившему им первую ступеньку, Ветров готовился в этом же духе задеть своего коллегу Григория Игнатенко. Но шутливая эта бравада не тешила обоих, и они забыли о ней. Хорошее настроение ввергло их в то непередаваемое словами состояние, когда с удивительной ясностью замечаешь утро, иней, колкую прохладу, замечаешь, что уже пахнет настоящей зимой и конечно же океаном.

— Верите? — Рыбчевский первым выбрался из паутины размышлений. — Иду сегодня, и петь хочется… Да я и пою!

— Что ж это, вы поете, а мы не слышим? — в голосе Ветрова сквозило добродушие.

— Да уж не что-нибудь там… — Рыбчевский повертел пальцами возле своего лица. — Уж не какие-нибудь частушки!

— Между прочим, — с усмешкой напомнил Павлов, — у Щипы как раз солиста не хватает.

— Так это ж не я пою, — поправился Рыбчевский. — Это мой внутренний голос поет, он Щипе не подойдет.

— Хорошо, когда душа поет… — задумчиво проговорил Павлов, вспомнив, что уже сегодняшней ночью им всем предстоит готовить оружие для подводных лодок, уходящих в океан. — Только много ликовать нам не придется.

Опять воцарилось долгое молчание. Знакомый до мельчайших подробностей берег заканчивался. Дальше надо было сворачивать в сопку. Розовая полоска над океаном становилась ярче, выше, багрянее. Вскоре показался и сам огненный шар. Зарождался новый день. Новый мирный день Родины. И в том, что он мирный, была и их немалая заслуга.

#img_7.jpeg