Всемирный следопыт, 1926 № 12

Платонов Андрей Платонович

Шпанов Николай Николаевич

Стэкпул Генри Де-Вер

Хэйе Артур

Джекобс Виллиам Ваймарк

Горлов Дмитрий Владимирович

Лебедев Николай Константинович

Журнал «Всемирный следопыт»

Затерянные в лесах.

Приключения русских воздухоплавателей.

Рассказ пилота-аэронавта Н. Н. Шпанова.

 

 

ОТ РЕДАКЦИИ.

Быстрое развитие авиации в СССР и проникновение ее во все области жизни совершенно отодвинули на задний план свободное воздухоплавание.

Между тем Англия и Италия в Европе и Соед. Штаты в Америке усиленно заняты в настоящее время вопросами свободного и управляемого воздухоплавания. Германия, колыбель современного дирижаблестроения, только ждала снятия запрета со своих мощных верфей Цеппелина и Шютте-Ланца, чтобы показать миру истинное место большого воздушного корабля.

На первый взгляд может показаться, что при наличии таких могучих и совершенных средств воздушного передвижения, как дирижабль и самолет, не может быть и речи о полезном использовании изобретенного полтораста лет тому назад сферического аэростата.

Однако, это не так. Полезность свободного аэростата не только не упала с тех пор, а, напротив, повысилась. С развитием моторных средств воздушного передвижения расширяется и область применения сферического аэростата. Развитие авиации и воздухоплавания пред'являет новые и новые требования, как в смысле совершенства подготовки личного состава для воздушных кораблей, так и в смысле изучения воздушной среды. Никакое иное воздушное средство не дает таких исключительных удобств в руки ученых для исследования верхних слоев атмосферы, как сферический аэростат. Как школа для подготовки экипажей воздушных кораблей, он занимает также очень важное место.

Наше воздухоплавание находится сейчас в трудных условиях. Его материальная часть обветшала до последней степени. Личный состав сжат. И все-таки, несмотря на это, внутри воздухоплавательной среды ведется неустанная работа по самосовершенствованию и поддержанию знаний на известной высоте.

Для поверки состояния наших пилотов Авиахим СССР организовал 12 сентября текущего года воздухоплавательные состязания. В них приняли участие четыре аэростата.

Красные воздухоплаватели, несмотря на отвратительный газ, несмотря на устаревшую материальную часть, показали такие достижения, какие показываются на исключительно удачных заграничных состязаниях.

Не обошлось и без приключений. Аэростат «Союз Авиахим» с пилотом Канищевым и помощником пилота Шпановым был принужден сесть из-за дождя и малого запаса балласта в такой глуши, из которой экипажу пришлось добираться до жилья пешком в течение пяти с лишним суток.

Предлагаемый читателям рассказ написан специально для «Всемирного Следопыта» пилотом-аэронавтом Н. Н. Шпановым, принимавшим участие в состязаниях в качестве помощника пилота на этом аэростате.

 

Полет на аэростате.

— Товарищ Канищев, возьмите аптечку.

— Надобности в ней нет никакой, а выбрасывать вместо балласта все-таки жалко. Уж оставьте себе, пригодится.

И Канищев так же флегматично, как проделывает все вообще, отправляется курить.

«Союз Авиахим» просрочил уже почти час, а мы все еще треплемся на старте в ожидании, пока нам доставят альтиметр взамен предназначенного нам поломанного анероида. Публике начинает надоедать длительная отсрочка. Давно уже исчез из глаз на своем маленьком «пузырике» Константинов, и желтой горошиной кажется на серо-голубом небе аэростат Карелина, а мы все сидим.

— Ну, вот вам ваш альтиметр, — заявил, наконец, помощник стартера, укрепляя на рейке под обручем черный кругляк анероида.

Канищев недоверчиво постукал ногтем по стеклу. Стрелка дрожит, как от нервного подергивания. Все в порядке.

Больше ничто нас теперь не задерживает. Влезаем в корзину. Один за другим сдаю на руки команды загруженные в корзину мешки с балластом, пока не остается четыре мешка.

Крепкий, точно рубящий слова голос:

— Дать свободу!.. Вынуть поясные!..

И восхищенно-растерянные физиономии зрителей, тесным кольцом обступивших старт, уходят вниз. Сердце болит, глядя на то, как с места в карьер Канищеву приходится травить балласт, чтобы не напороться на мачты радио, так некстати плывущие нам навстречу. Но вот и они уже в стороне. Теперь мы на чистом пути. Внизу плывет в каких-нибудь двухстах метрах Москва, отчетливо кричащая гудками авто и быстро уходящими шумами трамваев.

В самое сердце Красной столицы врезались своими четкими щупальцами железные дороги. Пересекаем одну за другой несколько линий. Парк Московско-Казанской дороги — желтый песок с тонкими линиями рельсов на темных перекладинах шпал и со всех сторон пакгаузы, пакгаузы без конца.

Меньше домов, больше деревьев. Уже потянулись заводы. Свежеют деревья, свободней тянутся к небу их зеленые шапки, и расплывчатые пригороды Москвы тонут в буйной зелени садов. Как браслетом, отрезает «пределы города» Окружная дорога, и мы за границами столицы.

Канищев, не отрываясь, следит за приборами, время от времени посылая за борт совок балласта. Над Окружной дорогой он коротко бросает мне:

— Гайдроп!

— Есть гайдроп!

Вытравить за борт пятипудовый корабельный канат не штука, а штука сделать это так, чтобы сам Канищев не заметил толчка, когда гайдроп повиснет на обруче. Фут за футом уходит гайдроп к земле. На руках кровавые пузыри.

— Гайдроп вытравлен.

— И, свидетельствую, вытравлен прекрасно. Это который у вас полет?

— Третий. После двух обязательных, в школе, не приходилось.

— Ну, ничего, теперь наверстаете. А у меня пятьдесят второй.

Однако, разговоры в сторону. Дела достаточно. Берусь за бортовой журнал. Надо заносить данные каждые 15 минут.

«18 часов 12 минут, высота 200 метров. Курс 29 Норд-Норд-Ост. Температура 14 с половиной выше нуля».

Проф. М. Н. Канищев. Н. Н. Шпанов (внизу).

Карта полета аэростата «Союз Авиахим». Маршрут перелета указан пунктиром от Москвы до р. Лупьи (южнее Яренска).

Из зеленой гущи деревьев, с желтых прогалин, несутся задорные крики:

— Эй, дядя, садись! Са-а-ди-ись к нам!..

Внимательно гляжу вниз на конец гайдропа; сверяюсь с компасом — курс 32 и ветер как будто много быстрее, чем предсказанный нам метеорологами. Идем с вполне приличной скоростью в 40–45 километров.

Проплыли над Пушкиным. В стороне осталось Софрино. В сумерках маячат редкие дачники.

Массивная фигура Канищева все так же молча торчит в своем углу у приборов. Нет-нет да постучит он ногтем по стеклам их.

Беспредельно далеко и как-то, совсем точно рядом, на западе пылают последние лучи заката. Вернее, даже не лучи, а просто темно-розовое зарево, какого никогда никто не видит с земли. Пыль, дым навсегда закрыли от людей чистоту вечного светила, и люди никогда не увидят его в истинной красоте. А оно бесподобно красиво в эти минуты, когда шлет свой последний прощальный привет, застилая розовым золотом лиловые дали. И провожает его тишина. Такая тишина, какой не бывает на земле.

Никогда никто из пассажиров аэропланов не сможет постигнуть величия воздушного океана. Неумолчный рев моторов. Назойливая, выматывающая все, что есть в желудке, качка, — все это портит впечатление тем, кто думает, что он видит подлинную природу. Видеть ее и быть в ней можно только в свободном полете на аэростате.

Быстро тускнеет запад. Из розового он превратился уже в лиловый. Потом темно-серая мгла затянула все небо. И вот уже почти совершенно темно. Без помощи карманного фонаря нельзя разобраться в приборах. Только его белый луч выхватывает из мрака темные коробки альтиметра и барографа. Мелькнет в серебре электричества циферблат часов, и снова все погружается в полную чернильного мрака ночь.

— Закурим?!

Вынимаю из сумки банку с монпансье — наши «папиросы». Принимаемся дружно жевать.

В десятке километров на Норд остаются огни Сергиева посада. Небольшая группа довольно ярких, мигающих желтых глазков, вкрапленных в черный бархат лесистых далей.

* * *

Курс склонялся все больше на Ост. Вместо черного бархата лесов под аэростат подбегает тускло-серая гладь огромного озера, прорезанная дрожащим на его поверхности мечом луны. Молодая, своим тонким серпом смеется она из-за облаков. Вправо, совсем невдалеке, бисерным венцом горит Переяславль Залесский.

Полет уже вполне установился. Можно закусить. Идем все той же скоростью под курсом 33–34 Норд-Норд-Ост. Внизу непросветная тьма, только изредка промерцает мимо одинокий глазок в какой-нибудь сонной деревушке, и снова точно внизу нет ничего. Разве, что иногда разнообразит картину едва уловимая светлая линейка дороги.

Под резким глазком фонаря карта, лежащая у меня на коленях, кажется светло-зеленым ковром. Леса, леса… без конца. Твердой черной стрелой вонзается в них моя курсовая черта и упирается прямо в Ростов. И, действительно, через несколько минут впереди, на Норд-Осте, ярким пятном вырисовываются его огни. Подходим к городу. Полная тишина. Всего еще только половина десятого, а внизу не лают уже и собаки, — мирным сном почивают ростовцы.

— Алло, алло, город Ростов… Алло, алло, город Ростов!.. — но зычный рупорный зов не имеет ответа. Ростов спит. Только из самого центра, с пятна затененных деревьями ярких фонарей, доносятся звуки оркестра, — бравурным маршем запоздалые ростовцы стараются отогнать охватывающий их спозаранку сон. Мирно плещется в сонную набережную огромное озеро. И на нем никакого движения.

Теперь уже, судя по карте, рукой подать до Ярославля. Через каких-нибудь полчаса убеждаемся в том, что это так и есть. Прямо на нас идет светло-голубое марево мерцающих ярославских огней.

Но в чем же дело? Почему вся масса огней не приближается к нам, а как будто уходит куда-то влево? Справляюсь с компасом и вижу, что ветер резко меняется здесь и курс круто склоняется на Ост. Приближаемся к Волге, но, вместо того, чтобы ее пересечь, идем вдоль правого берега и даже уклоняемся на Зюйд. Курс быстро переходит на 50, 60, 70 и продолжает склоняться на Ост.

— В чем там дело? Что за прелестная улица тут влево от нас? — спрашивает Канищев.

— Волга, — отвечаю я.

И, действительно, как улица хорошего города, сверкает под нами огнями фарватера Волга. И между ними, от огонька к огоньку, шлепая колесами, ползет пароход. Два ряда горящих огнями палуб отражаются в темной воде, и бегут в стороны, по зыбящейся от парохода воде, игривые блики. Но вот все это остается на Норд. Мы опять в темноте. Только далеко на Норд-Ост горит теперь Кострома.

Склоняюсь над дрожащей фосфорной линейкой компасной стрелки — курс уже 95. Снова из-под гайдропа показывается улица волжских огней. На этот раз мы идем ей в разрез и, оставив вправо тусклые огоньки набережной города Плесса, уходим снова на Норд-Ост. Где-то очень далеко, на Зюйд-Зюйд-Ост остается утонувшая едва заметными бликами в черной бездне Кинешма. Погружаемся в совершенно непроглядную темень. Месяц спрятался.

Какою-то странною нереальностью веет от доносящихся с земли из непроглядной темени двенадцати длинных ударов колокола. Полночь.

Под лучом фонаря белеет циферблат наших часов, — стрелки сошлись: полночь. Стрелка альтиметра точно заснула на 330 метрах. Перо барографа лениво ведет свою светло-лиловую тонкую линию по красным клеткам барабана. 11 градусов выше нуля. Курс Ост-Норд-Ост 55. Клонит немножко ко сну. Жуем шоколад.

А кругом тишина. Слабо доносится с черной земли шум гонимых ветром по лесу лиственных волн. Совсем особый шум, какого не бывает внизу. Хорошо! И кто раз летел, захочет лететь во второй. Но если бы пришлось сейчас садиться в эту черную прорву, то завидного было бы мало.

По этому поводу Канищев вспомнил один случай из прошлых полетов, когда он вот так же не знал, что под ним, а обстоятельства вынуждали садиться.

— Летело нас трое, — рассказывал он. — Еще давно, до войны, было дело. Вылетели мы из Питера. Направление было на Норд-Норд-Ост. Пересекли Ладогу. Ночь. Не видно ни зги. Но настроение, как всегда, бодрое.

«Дело было зимой. Внизу белый фон сменяется темными пятнами лесов. Так, одно за другим: поле, леса, поле, леса. Изредка слышен лай. Ну, значит, идем над населенными местами.

«И вот как-то так вышло, что из-за темноты никто не стал обращать внимания на землю, — все-равно, мол, ничего не видно. И вдруг снизу доносится какой-то отдаленный рокот. Глядим, — вода. Что за ересь! Ориентируемся по звездам. Не может быть, чтобы снова вернулись на Ладогу. Время уже позднее, давно бы пора светать, а солнца все нет. Самое же скверное, что балласта у нас почти нет, и, в случае чего, придется сыпаться прямо в воду.

«А главное: что за вода? Где мы находимся? Решаем садиться на первом! клочке земли, который увидим. Как будто начинает светать. Но именно только как будто. Вместо яркого солнца, которого мы ждем, какая-то серо-голубая феерия разливается по горизонту. Впечатление, близкое к нашей питерской майской ночи, но несколько темнее. Глаз начинает отчетливо различать поверхность воды под аэростатом. И при том поверхность удивительно неприветливую. Ни на реку, ни на озера не похоже, — самое типичное море. И только влево от нас, где-то очень далеко, тянется белая полоса снежного берега.

«Мало-по-малу этот берег стал к нам приближаться, и мы увидели горы, окаймленные нешироким поясом навороченных по берегу льдин. Гайдроп уже почти касался поверхности моря, и, как только мы подошли к берегу, за его концом потянулась целая снежная вьюга. По тому, как крутились клубы снега под гайдропом, мы могли судить о ветре внизу.

«Не могу сказать, чтобы расстилавшаяся перед нами снежная даль вселила в нас хорошее настроение, но выбора не было. Надо было садиться. Мы могли так протянуть еще какие-нубудь десять, пятнадцать минут. И мы сели. Ровно, мягко, как в пуховую перину, окунулись мы в глубокий снежный сугроб. Кругом, насколько хватал глаз, тянулись снежные сугробы. Ровные, словно волны прибоя, серебрились они под лучами невидимого солнца. Нам ничего не оставалось другого, как пуститься в путь по этим снежным сугробам. Перспективы были самые безнадежные: снег, снег кругом, насколько хватает глаз. И то, что казалось нам спасением по сравнению с посадкой в море, стало теперь казаться такой же безнадежной могилой…».

Канищев засунул в рот кусок шоколада и стал внимательно разглядывать свои приборы, выхваченные из чернильной темноты серебряным жалом фонаря. Его массивная фигура вырисовывалась на темном фоне неба, упираясь головой в самую ручку ковша Медведицы. За своим занятием он, казалось, забыл про рассказ, и я воспользовался перерывом, чтобы по едва уловимым колебаниям тонов на земле провизировать курс нашего полета. Компас говорил все то же: Норд- Норд-Ост 39–40.

— Ну, и чем же кончилось все ваше путешествие?

— А, как всегда, благополучно. Что вы думаете, где мы оказались на поверку?.. На самом Севере Лапландии, за полярным кругом. Мы все-таки, в конце концов, добрались до жилья. Ну, и жилье же, должен вам доложить. Я никогда, ни до, ни после, ничего подобного не видел. Представьте себе хижину поистине циклопической постройки. Стены, сложенные из огромнейших каменных глыб, глыб, которые могли наворотить только титаны. А посредине, из царящего внутри полумрака, выпирает огромный жертвенник-очаг. Пламя тянется прямо к двери, заменяющей трубу. И, доложу я вам, житьишко же было у нас в этом палаццо каменного века.

«Началось с того, что мы невольно обидели наших хозяев-лопарей, отказавшись есть совершенно протухшую рыбу. Лакомство это они специально для нас вытащили на стол из неприкосновенных запасов, а мы его не смогли оценить. Через два дня, однако, мы ели уже и эту отвратительную гниль. Но самое скверное не в тухлой рыбе и еще кое-каких лопарских деликатесах, все, как один, приноровленных для того, чтобы вызывать реакцию желудка у нормального человека.

«А вот, вообразите себе, что во время сна кожа ваша покрывается сплошным шевелящимся покровом насекомых. Вы не успеваете смазывать с одного места этот покров рукой, как в другом уже снова вся кожа оживает. Вши… Откормленные, породистые, привыкшие к своей полной неприкосновенности. Наконец, мы вынуждены были сбросить с себя все платье и так сидеть около очага, чтобы иметь возможность хоть на некоторое время освободиться от этих проклятых тварей. Мы не рисковали умереть с голода: хозяева оказались очень радушными и кормили нас на убой. Но волосы шевелились на голове от перспективы провести всю зиму в обществе вшей. Тело уже перестало чесаться. Оно просто горело, сделавшись красным, покрытое сплошными узорами мельчайших пятен укусов. Мы просто не могли постичь, да я и сейчас себе не представляю, как переносили эту пытку сами лопари. Ведь они при нас ни разу не снимали одежды.

«Как мы узнали от лопарей, проходящий невдалеке тракт оживлялся только весной, а до тех пор было очень мало надежды увидеть людей. Переправить нас к ближайшей почтовой станции, за двести с лишним километров, лопари тоже не брались, так как у них не было ни лошадей, ни оленей. Они усиленно рекомендовали ждать весны и даже как будто были в обиде, что мы не отдаем должного их гостеприимству и стремимся с такой поспешностью покинуть их кров. Не знаю, дождались ли бы мы весны или рискнули бы на путешествие пешком за двести верст. На наше счастье, через две недели сиденья в этом вшитом питомнике, мы услышали бубенцы на тракте и увидели упряжку запоздавшего возвращением с промыслов приказчика. Он выручил нас, дав знать на почтовой станции о нашем положении и прислав за нами целую экспедицию».

Мы помолчали несколько минут.

— Ну, однако, делается, что-то свежо, вероятно, скоро рассвет. Надо доставать фуфайку, — произнес Канищев, возвращаясь к действительности.

Через пять минут широкая спина его в белой фуфайке снова загораживает от меня доску с приборами. Ноготь меланхолически постукивает по стеклу, будя заснувшие стрелки анероидов. Тьма уходит. Делается холодно-серо, и сквозь серую мглу проступают снизу леса. Зеленая гуща деревьев, подернутая сильною ржавчиной осени, расступается иногда для того, чтобы дать место узенькой желтой прогалине полянки или болота. Столбик ртути в термометре быстро падает на четыре деления, и перо барографа заметно идет на снижение.

* * *

Проходит не больше часа в серой предрассветной мути, как из-за груды темных облаков на востоке проглядывают ярко-красные лучи дневного светила. Увы, не надолго. Сразу же тяжелые, серые тучи сгоняют их обратно. В 4 часа 16 минут пополуночи день вступает в свои права. После необычайно теплой ночи мы сразу чувствуем: его неприветливые об'ятия. Легкий холодок забирается под воротник тужурки и неприятно щекочет позвонки. Приходится прибегнуть к живительным глоткам глинтвейна и все тому же шоколаду.

Шум ветра в вершинах деревьев все более и более явственно доносится снизу. По тому, как гнутся стволы, можно судить о скорости ветра: по крайней мере метров 12 у земли. Наша скорость — почти семьдесят километров в час.

Мало-по-малу пейзаж несколько разнообразится маленькими деревушками, приютившимися на юру, около узких извилистых речек. Из лесов, окружающих деревушки, доносится разноголосое мычанье скота. Концерт получается очень своеобразный, и ему нельзя отказать в определенной благозвучности.

Однако, надо воспользоваться присутствием там внизу нескольких белых и красных рубах. В рупор кричу:

— Ка-а-ка-я губе-е-рния?

— Куды-ы летишь?

— Губерния какая?..

— Садись к нам…

— Отвечайте же, чорт побери, какой уезд…

— Никольской… Северо-Двинской…

Ага, Никольский уезд Северо-Двинской губернии. Значит, курс нанесен за ночь правильно. Вон совсем рядом с курсовой чертой значится на карте большими черными буквами город Никольск. Вероятно, вон то темное пятно на горизонте.

Следующий час проходит в борьбе с непреклонным желанием аэростата итти к земле. Балласта у нас мало. За борт летят пустые бутылки от Нарзана. Туда же следует срезанная взмахом финского ножа скамейка, наше единственное прибежище в корзине. Несколько совков песку, выброшенных за борт, окончательно преодолевают упрямство аэростата, и гайдроп перестает чертить по траве.

Внизу один за другим проходят извилистые рукава речки Юг. На земле никогда нельзя себе представить, даже при наличии карты, истинной картины течения такой речки, как этот Юг. Она завивается прихотливыми изгибами, десятки раз обходя одно и то же место.

Скорость нашего полета непрестанно увеличивается. Под нами настолько быстро пробегают селения, что мы не успеваем сговориться с жителями о месте нахождения. С большим трудом выясняем что в 50 километрах на Норд лежит город Великий-Устюг, и как бы в подтверждение правильности этого сообщения перед глазами начинает поблескивать широкой лентой зеркальной поверхности реки Сухона.

Но вот в прогалине леса показывается долгожданная линия железной дороги. Это ветка на Котлас. Теперь мы уверены в правильности ориентировки. Но возникает вопрос: дальше по карте, в направлении полета, на протяжении, по крайней мере, 200 километров не обозначено ни единой деревушки — сплошной и непрерывный лес.

Мы молча взираем на собирающиеся около нас со всех сторон серые облака и раздумываем над создавшимся положением. Пока мы советуемся, линия железной дороги остается уже далеко позади.

* * *

Внизу глазу не на чем остановиться. Подернутые желтизной, зеленые волны лесов тянутся, насколько хватает бинокль. Кое-где среди, зелени мелькают неприглядные ржавые пятна болот, утыканные редкими почерневшими стволами деревьев. Вот показывается и еще какая-то река. На большом расстоянии друг от друга по берегу разбросаны: крошечные деревушки. Веселым пятном выделяется квадратик монастырской ограды, тесно охватившей белую церковку и несколько крошечных белых зданий с зелеными крышами. И снова впереди нет ничего. Расспросить последние деревушки ни о чем не удается. На наш зычный рупорный голос никто не выходит. Точно вымерло все кругом. Не слышно даже обычного лая собак.

Вот исчезла вдали и эта река, и под нами снова бесконечное зелено-желтое море лесов, почти без всяких прогалин. Проходит томительный час. Канищев не отрывается от приборов. Из-за его спины я вижу, как предательская стрелка альтиметра, несмотря на бодрящее постукивание ногтя, тянется вправо. За какой- нибудь час она сошла с 450 метров на 150 и совершенно неуклонно продолжает падать. Перо барографа также предательски тянет книзу свою волнистую линию. Только бы не было дождя. Если его не будет, мы все-таки дотянем до поставленной цели: Усть-Сысольска. Придется пожертвовать всем, что есть в корзине способного лететь за борт, но, вероятно, вытянем.

Да, если не будет дождя… А так как дождь уже идет, то нам предстоит здесь где-нибудь неизбежная посадка. Проклятые облака, образовавшиеся под нами два часа тому назад, теперь уже плачут над нашей головой. Из-за их слез наш гайдроп уже чертит по верхушкам деревьев, так как наш аэростат намок.

Мой бинокль обшаривает все кругом, и нигде ни одной спасительной прогалины. Придется садиться прямо на лес. Быстро пристропливаю по углам корзины багаж. Срезаю с рейки часы и, не успев их засунуть в карман, кубарем лечу в угол корзины. Гайдроп захлестывает здоровый ствол и не может сломать его сразу, как все предыдущие. Крепкий хруст совпадает с освобождением гайдропа, и большая сосна, дернувшись нам вслед, валится на вершины соседних деревьев. Трещат за нами стволы, и подергивание корзины свидетельствует о той большой «лесозаготовительной» работе, которую сегодня проделывает наш гайдроп.

Вдруг сильный рывок гайдропа, уже на три четверти лежащего на деревьях. Из-за вершин передних сосен мелькает перед нами желтая прогалина, утыканная редкими стволами деревьев. Садиться!

— На разрывное! — командует Канищев.

— Есть разрывное!

Я всею тяжестью висну на красной возже разрывного полотнища. Щелкает карабин, я напрягаю все силы, чтобы отодрать разрывное. Однако, и постарались же его приклеить! Видя мое положение, рядом со мной на возже повисает Канищев. По его собственной оценке, в нем «три пуда восемьдесят пять фунтов». Однако, и этого груза оказывается недостаточно, чтобы вскрыть отрывное. Выхода нет. Бросаем разрывное, и оба виснем на клапане. Уже не хлопками, а непрерывным открытием его стараемся избавиться от части газа. Но это не делается в одну минуту. Наша корзина, как погремушка, хлопает по вершинам деревьев. Аэростат, гонимый порывами резкого ветра, тянет по соснам все дальше и дальше от облюбованной нами прогалины. Наконец, у него нет уже сил тащить за собой засевший среди стволов гайдроп. Он озлобленно бьется, не оставляя ни на секунду в покое корзину и грозя выкинуть из нее нас и все содержимое.

Ценою совершенно ободранных рук мне удается зачалить свою клапанную стропу за здоровый сук соседней сосны, и мы снова делаем попытку вскрыть разрывное. Но все напрасно. Тогда мы решаем переложить эту работу на аэростат и в удобный момент накоротко зачаливаем возжу разрывного за дерево. Однако, несмотря на сильные рывки ветра, разрывное не поддается. Огромным желтым пузырем оболочка аэростата бьется в вершинах, плеская и громыхая своей резиновой тканью.

Так или иначе, а посадка совершена. Обтираю кровь с ободранных рук и совершенно обессиленный опускаюсь на борт корзины, служащий нам теперь полом. А пол стоит за спиной совершенно отвесно. С удовольствием вижу, что все приборы совершенно целы, только легкая трещина легла на стекло альтиметра. Все в порядке.

— Помогите-ка мне немного подтянуть гайдроп, чтобы приспособить его вместо лестницы с нашего третьего этажа, — говорит Канищев.

Через пять минут грузная фигура Канищева уже скользит по гайдропу вниз и, коснувшись почвы, сразу уходит по колено в воду.

Избранная нами для посадки прогалина оказывается просто болотом.

 

Пять дней в лесных дебрях.

— Ну-с. Итак, решено. Идем на Северо-Запад, пока не выберемся к реке. По карте совершенно ясно, что мы должны выйти к реке, держась такого направления. Вопрос только в том, как до нее далеко. Ведь в бинокль до последней минуты не было видно воды поблизости?

— Увы, все сухо кругом. Если, конечно, не считать того, что мы сейчас стоим почти по колено в воде.

— А что, ведь с провиантом дело, в общем, табак? Что вы, как завхоз, имеете пред'явить? — спрашивает меня Канищев.

— Восемь бутербродов, полфунта печенья, плитка шоколада и полбутылки портвейна, — отвечаю я.

— Не густо, милая Августа. Ну, и как же все это распределить? Надо считать, что в самом худшем случае нам придется итти не больше восьми суток. А на них, судя по карте, можно вполне рассчитывать. По скольку же это выходит на нос в сутки?

— Полбутерброда, одна биcквитка, полпалочки шоколада и по глотку портвейна. Да, вот с почтовыми голубями надо решить еще, что делать. Ведь не жарить же их?

— Ну, их мы пока понесем, а там видно будет. Итак, прошу вас вперед. Компас в руки и айда. Значит, решено: Западо-Северо-Запад. Пошли…

На деле, оказывается, еще недостаточно решения итти. Не больше, чем через десять шагов, дают о себе знать кое-как упакованные в балластных мешках приборы. Цепляясь за сучья, слезая с плеч, они не дают итти Канищеву, на долю которого выпадает эта нагрузка, более легкая, но зато более громоздкая и неудобная. Через какой-нибудь час эти мешки превращаются уже в его личных заклятых врагов, бороться с которыми тем труднее, что руки заняты еще корзинкой с голубями.

Так или иначе, а посадка совершена.

Так идем часа три. Кружим между тесно сгрудившимися вокруг нас стволами, поминутно теряя основное направление из-за того, что приходится обходить болото или непроходимые нагромождения древесных стволов.

Эти три часа вполне убеждают нас в том, что путь несравненно труднее, чем мы предполагали. Итти в шинели, как попробовал Канищев, вовсе нельзя. Поклажу нужно пристроить более старательно. Надо бросить громоздкую корзинку с голубями.

— Давайте решать, будем мы жарить этих птах или пустим их? — спрашивает Канищев.

— Голосую за выпуск.

— Возражений нет? Давайте записки.

На скользком, старом стволе открывается походная канцелярия. Испортив несколько бланков голубеграмм, наконец, составляем:

ГОЛУБЕГРАММА.
Канищев. Шпанов.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Сели в болоте в треугольнике Сольвычегодск — Яренск — Усть-Сысольск. Думаем, что находимся в районе реки Лупьи или Лалы. Будем итти по компасу на Северо-Запад или Западо-Северо-Запад. Однодневный запас провианта разделили на восемь дней. Итти очень трудно. Выпускаем обоих голубей.

Под резиновые браслетики на трепетных розовых лапках засовываем эти записки. Канищев берет одну птицу, я — другую. Подброшенные вверх, оба голубя дружно проделали размашистый круг и взяли направление прямо на Север. Вероятно, пошли на Яренск. Ведь есть же хоть одна голубятня в Яренске. А эти птицы лезут сами в руки к людям. Так что, если они доберутся до жилья, то записки попадут к людям. Лишь бы нашелся кто-нибудь, кто догадается их снять и прочесть. Почти уверенные в том, что наши птицы дойдут до людей, мы отправляемся дальше.

Природа против нас. Непрестанный дождь уже успевает промочить нас до нитки. Кончилось болото, но зато начинается густой бор с беспорядочно наваленным буреломом. Оторопь берет, когда упираешься в кучу наваленных друг на друга стволов. И горизонтально и наклонно лежат двухобхватные великаны, наполовину истлевшие на своем вековом кладбище. Зеленый мох прикрывает гнилые навалы, куда нога проваливается выше колена. Мне искренне жаль грузного Канищева, которому вдвое труднее, чем мне, выбираться из таких западней.

Так, с небольшими передышками, идем до сумерек. К самой темноте залезаем в какую-то совершенно безвыходную дыру, из которой от усталости уже не можем и выбраться. Со всех сторон из неуютной мокрой темноты на нас глядят навороченные груды стволов. Высокие вершины сосен теряются в темнеющем небе. Мой спутник окончательно вымотался. Сквозь хриплое дыхание, почерневшими от жажды губами он заявляет:

— Ну, как хотите, а я — пасс. Больше итти не могу. Давайте здесь ночевать.

Выбираем свободное место между стволам высокой сосны и прильнувшим к ней кустом. Наскоро набранный хворост должен спасти нас от лежанья в воде. Попытка развести костер не удается. Напрасно мы бьемся с хворостом, с гнилыми щепками и берестой. Непрестанный дождь делает свое дело. Намокшее дерево, и без того трудно занимавшееся, с шипением гаснет под струями небесных слез. Так и ложимся без костра.

И в эту первую ночь нашего трапперского житья мы даже не задумываемся над тем, чтобы принять какие-нибудь меры против возможного визита зверья. Усталость берет свое, и мы оба засыпаем. Правда, наш сон не особенно крепок. Намокшее платье быстро остывает, и холод овладевает нашими усталыми телами, которые трудно отогреть насквозь промокшей шинелью Канищева. Мое теплое пальто служит подстилкой.

* * *

Чуть брезжит рассвет, мы уже на ногах. Не скажу, что мы отменно выспались, а просто немыслимо стало лежать от трясущего, точно в лихорадке, озноба. Даже натянутый на голову резиновый мешок от карт перестал греть. Решаем двигаться дальше. Но сначала едим: по полпалочке шоколада и по глотку портвейна. Канищев взмолился, и решаем выпить половину оставшейся еще у нас бутылки Нарзана.

На этот раз несколько удобнее связываем имущество, так что получается нечто вроде вьюка, перекинутого через плечи Канищева. Напоследок я сильно разрезаю себе руку о висящий у меня на боку топор. Пошли.

Сегодня для начала пути бурелом нам не кажется уже таким мрачно-непроходимым. Даже Канищев довольно бойко нагибается, чтобы пролезть под повисшими вековыми стволами, и без особых усилий вытаскивает ноги из наполненных холодной ржавой водой ям, предательски затянутых сверху мхом.

Но наша резвость недолга. Уже часа через два мы видим, что, в сущности говоря, чаща ничуть не улучшилась и итти попрежнему невыносимо тяжело. Канищев снова начинает возмущаться.

— Ну, скажите на милость, какой леший играл здесь в свайку и нагородил эту чортову прорву стволов? Ведь это ж, старайся, как лошадь, нарочно такого не наворотишь.

Но я не успеваю подать свою реплику, как ноги скользят вперед, обгоняя мой ход, и я, сидя, быстро ползу с косогора, прямо в об'ятия заросшего камышами болота. Я с'ехал, как на лифте, этажом ниже, и, кажется, прямо в подвал, судя по сырости. Ноги упираются в тинистый берег.

— Ау! Ого-го-го-го, — доносится призыв сверху, — куда вас унесло? Ау! — кричит мне Канищев.

Пошли…

Но мне не до шуток. У моих ног вовсе не болото. Желтые листья, пятнистым ковром укрывающие поверхность воды, заметно двигаются в одну сторону: течение. А раз течение, значит, река.

— Алло, плывите сюда. Речка! — кричу я Канищеву.

— Ну, что же, одно из двух: или это очень плохо или очень хорошо. Если нам нужно через нее переправляться, то плохо, если можно итти по берегу, то много лучше. А что, каково дно, — перейти можно?

— Не думаю. Судя по всему, тина, да, кроме того, вон в тех местах, где от камыша торчат только головки, вероятно, достаточно глубоко. Едва ли можно перейти вброд.

— Ну, а каково направление течения?

— Почти строго на Норд.

— Ну, что же, не попробовать ли итти по течению? Вероятно, это или один из притоков значащейся на карте Лупьи или сама Лупья в натуральную величину. Вы какого мнения?

— Какого бы я ни был мнения, а нам, в сущности, ведь ничего не остается, как только итти по течению, раз мы не можем переправиться. Да, наконец, и есть ли смысл переправляться и снова плутать с компасом по этому проклятому лесу. Не лучше ли итти вдоль реки?

— Пожалуй, и это верно. Давайте попробуем итти вдоль. Но только, чур, я уж сначала напьюсь здесь вволю и наберу с собой в бутылку воды.

Не малого труда стоит Канищеву спуститься к берегу так, чтобы не оказаться прямо в воде. Кусты на косогоре, за которые он пытается ухватиться, неуклонно следуют за ним, трава вырывается и не дает ни малейшей опоры.

Но, наконец, мы удовлетворяем свою жажду и, набрав с собой в запас воды, отправляемся в путь. Итти по берегу оказывается совершенно немыслимым, — настолько он зарос, и так близко лес подходит к воде. Волей-неволей приходится уклониться от реки в сторону. Еще часа три мы продираемся по бурелому. Местами приходим в полное отчаяние перед невероятными нагромождениями каких-то полуобгорелых, полусгнивших коряг. Но, в конце концов, добираемся снова до берега.

Судя по размерам и по направлению течения, это уже другая река. Вероятно, та речка, которую мы недавно миновали, впала в эту. Нам ничего не остается, как итти теперь по течению этой новой реки. Размеры ее внушают уже уважение. Если бы мы были в несколько ином настроении, то, вероятно, смогли бы оценить и дикую красоту ее берегов.

Из-за тусклой вуали дождя на нас хмуро глядят высокие песчаные обрывы, наполовину заваленные все тем же нескончаемым буреломом. Теперь нам остается решить еще одну нелегкую задачу: как итти по этим диким завалам, упорно преграждающим все наши попытки двигаться по самому берегу. Но выбора нет. Вероятно, такова уже наша злая участь: подобно медведям продираться прямо перед собой, не считаясь с условиями пути.

Так и идем. Ветви деревьев, тесно сгрудившихся на нашем пути, адски цепляются за нас, словно не желая выпускать из своих об'ятий. Их гостеприимство не останавливается перед тем, чтобы в кровь раздирать нам лица, хватать за руки и цепко сдирать с них кожу; цепляться за платье с тем, чтобы оставить себе на память хоть клочочки штанов. Но мы не внимаем их голосу и упорно идем вперед. Прем до последних сил. Пока в изнеможении не опускаемся на какой-нибудь особенно неудобный для преодоления ствол.

Скоро наш путь становится разнообразней. Круча берега время от времени сменяется небольшими отмелями с жесткой желтой травой. Это там, где река делает повороты. Отмели пологие и подходят к самой воде. Мы без труда черпаем воду прямо из реки. Это — большая отрада.

* * *

К вечеру дождь почти перестает. Надо подумать о ночлеге. На наше счастье на одной из отмелей натыкаемся на серый, вероятно, давнишний стог сена. Какими судьбами его сюда занесло? Вероятно, дровосеки и сплавщики заготовили когда-то, да так и бросили. Сено старое, сопревшее, не видно, чтобы человек занимался им недавно. А, впрочем, дело не в качестве сена. Каково бы оно ни было, стог — надежное убежище не только от ночного холода, но даже и от дождя.

С лихорадочной поспешностью я принимаюсь делать в стоге нору для спанья, пока Канищев разводит костер. Весело взвились к темному небу языки пламени, суля немного тепла перед сном. Столбом идет пар от подставленных к огню ног. Платье дымится, точно горит. А, впрочем, может быть, оно и горит, мы не чуждаемся огня и подбираемся к нему так близко, как только терпит лицо.

Сапоги почти что просохли, но платье совсем безнадежно. Шинель и пальто так пропитались водой, что нет никакой надежды просушить их за один раз. Немногим лучше с бельем.

У костра так тепло и уютно, что не хочется лезть в нашу тесную спальню. Но дождь отлично знает свое дело. Кончается тем, что он нас загоняет в сонную нору. В конце концов, в ней не так плохо.

Жаль только, что стенки нашего дома чрезвычайно эфирны и каждый поворот Канищева с боку на бок вышибает из стенок спальни по здоровому куску. К утру наша нора продувается насквозь через основательные окна, образовавшиеся за ночь.

У костра так тепло и уютно, что не хочется лезть в стог сена.

Однако, хотя спальня наша и до чрезвычайности тесна, но достаточно тепла, чтобы превратить сырое платье в надежный согревающий компресс. Холод мы чувствуем только тогда, когда вылезаем наружу, чтобы приняться за свои полпалочки шоколада и глоток портвейна.

* * *

День 15 сентября начинается для нас большим, развлечением. Мы видим около крутого обрыва берега плот, застрявший носом в песке, и решаем им воспользоваться для плавания по реке. Это сулит нам заманчивую перспективу избавления от непосильного лесного странствования.

Канищев отрекомендовался большим специалистом плотового дела. Мне остается только верить на слово. Сбрасываем с плота несколько бревен верхнего ряда, кажущихся нам лишними, накладываем кучу ветвей, чтобы наши пожитки не проваливались в воду, и, вырубив несколько здоровых шестов, отправляемся в плавание. Отплытие ознаменовалось общим купаньем: по очереди мы срываемся в воду и заново вымокаем до костей.

Но теперь не до мокрого платья. Работа с непривычной длинной слегой быстро разогревает, только успевай перебегать с одного борта на другой, по команде «капитана», стоящего на корме и направляющего ход своей жердиной.

Познания Канищева в плотовом деле понадобились нам очень скоро. Через четверть часа мы уже сидим на коряге.

И, как-то так странно вышло, что мы сели не носом и не кормой, которые легко своротить, а самой серединой плота взгромоздились на сук огромного, позеленевшего бревна, ласково улыбающегося нам своей мшистой поверхностью из-под ряби воды.

— Экая досада какая! Ведь место, смотрите, какое глубокое. Ну, да ладно, давайте с левого борта от себя и вперед. Так, так, еще!

Ноги скользят по обзеленевшим краям бревен. Слега глубоко уходит в песчаное дно, и наклоняешься к самой воде, упираясь в ее конец наболевшим плечом. Неверный шаг, и летишь вверх тормашками, цепляясь за настил плота, чтобы не выкупаться еще раз на середине реки. «Капитан» меняет свои распоряжения каждые пять минут. То «слева и вперед», то «справа и назад», и так до тех пор, пока мы оба окончательно не выбиваемся из сил. Прошло уже не менее двух часов, как мы двинулись, а пути пройдено всего с полверсты. Решаем отдохнуть и предоставить плот течению: вероятно, он сам снимется с коряги.

Однако, минует срок отдыха. Мы снова полчаса возимся со своими длинными слегами, а плот сидит на коряге, вращаясь, как около центра, вокруг ее сучка. Остается одно: переправляться на берег.

Через полчаса мы снова, уже наполовину измотанные борьбой с неподатливой корягой, прем через лес по высокому берегу Лупьи.

Плот упорно сидит на коряге. Остается одно: переправляться на берег.

Сегодня как-то особенно тяжело итти. Или, может быть, это так кажется после той радостной перспективы спокойного плавания, которую мы себе рисовали, сидя на плоту.

Обувь наша согласна с нами: путь тяжел. Сапог Канищева жадно открывает рот. Вероятно, не от жажды, воды он получает достаточно. Мои желтые ботинки, давно уже превратившиеся в совершенно белые опорки, тоже дышат на ладан; я с трепетом слежу за хлюпающей подметкой, потому что, когда она отлетит, я должен буду забастовать: босиком итти здесь немыслимо.

Если бы еще хоть на часок перестал дождь, а то льет, точно нанялся. Нам уже все равно, сухи мы или мокры. Хочется подсушить свой багаж только для того, чтобы его немного облегчить. В моем пальто, и вообще-то не слишком легком, теперь не меньше пуда воды. Сняв его на плоту, я уже больше не могу просунуть руки в рукава этой набухшей губки, и после длительного совещания мы приходим к решению его бросить. Прощай, одеяло и подстилка, но выбора нет. Тащить пальто, это значит — не итти самому. Бросаем.

К концу дня я настаиваю на том, чтобы и Канищев облегчил свою ношу. Нужно итти скорее, его приборы нас невероятно задерживают. После настоящей семейной сцены бросаем, наконец, психрометр Ассмана и альтиметр. У Канищева сразу получается гораздо более компактный тюк. И, когда я беру от него все, кроме шинели и барографа, на спине его оказывается отличный рюкзак из пудовой шинели, пристроенный ремешками от разных приборов. Вид наш, вероятно, жалок со стороны. Но настроение пока еще сносное. Когда я кончаю засупонивать Канищева в сложную систему ремешков, он довольно крякает и заявляет:

— Ну, теперь совсем другой табак. «Хотя мою младую грудь в железо заковали, но дышится свободно и легко». Пошли!

Пошли, но не надолго. Путь нам пересекает глубокий овраг. На дне этого оврага, сползши в него почти на карачках, мы обнаруживаем неширокий, но чрезвычайно быстрый и глубокий приток Лупьи. Темно-коричневая вода холодна, как лед. Очень хорошо для питья, но совершенно неприемлемо для переправы вброд. Да, на поверку, вброд оказывается и невозможным перейти, так как глубина русла не меньше трех аршин.

Два часа мы убиваем на устройство трехсаженното моста из нескольких вырубленных тут же сосенок. Вспоминаем свое инженерное училище и, преодолев только трудность передачи первого ствола, уже уверены в том, что мост в наших руках.

Переправившись через этот приток, мы идем почти в сумерках. Лес кажется сегодня каким-то особенно неуютным. От реки поднимается легкий туман, и сырость пронизывает все тело. Стогов, которые мы рассчитывали опять найти на отмелях, больше не видно.

Внезапно я проваливаюсь в кучу гнилого хвороста и, когда выбираюсь из него, вижу, что я стою в десяти шагах от темного силуэта какой-то избушки.

Среди толстых сосен прячется совершенно прокопченный сруб дровосецкого зимовья. Мы уже видели такое сооружение на другой стороне реки, но не думали, что эта постройка настолько примитивна. На нескольких бревнах, вместо крыши, набросана куча валежника. Щит, заменяющий дверь, совершенно развалился и выпал из пазов.

Наставив сторожкий луч фонаря, лезу в полуторааршинное отверстие двери и вижу совершенно темную хату, прокопченную так, как бывают прокопчены курные бани в Литве. Скоро причина этого выясняется: посредине зимовья стоит небольшой глинобитный очаг, которому трубою служит все та же дверь. Другого выхода для дыма нет. Пол земляной и залит на вершок водой.

Целый час уходит у нас на то, чтобы устроить постель из валежника на залитом полу. Кроме того, решаем сегодня сушиться и потому запасаем топлива для очага.

Наконец, все устроено. Пламя весело перебегает по шипящим веточкам ельника, и белый дым клубами вьется к черному отверстию двери. Сразу делается теплей на душе; и весело принимаемся за наш ужин: по полбутерброда.

Сегодня мы можем спать совершенно спокойно. Даже сам Михал Иваныч нам не страшен, так как шестивершковые стены нашей хаты служат надежной защитой, а дверь загорожена поперек здоровенным пнем, прочно заклиненным.

Но с уютом приходит и сознание перенесенных трудностей. Все тело тоже точно оттаивает и начинает нестерпимо болеть. Острее чувствуешь боль в совершенно ободранных руках, когда ломаешь сучья для огня.

— Ну-с, вы какого мнения? — говорит Канищев.

— О чем это, позвольте узнать?

— Да вот о нашем ночлеге? Ведь, это зимовье служит уже показателем того, что здесь бывал человек, а раз так, наши шансы повышаются. Сегодня зимовье, а завтра и деревня. А? Как вы думаете?

— Не разделяю вашего оптимизма. Судя по всему, в этом зимовье уже чорт знает сколько времени никто не бывал. А от того, что в прошлом году здесь жили дровосеки, и от того, что они, может быть, приедут и на эту зиму, нам сласти очень мало.

— Это резонно, конечно. Но дело все-таки не меняется. Говоря откровенно, по моему мнению, у нас не больше 25 шансов из ста на то, что мы вcтретим в этом краю людей. Попробуйте привыкнуть к мысли, что нам придется устраиваться на житье в каком-нибудь таком зимовье и превращаться в настоящих лесных людей. Ведь вон сколько мы видели здесь дичи. Глухари сами лезут в руки. А раз так, значит, мы рано или поздно научимся их ловить и получим в наше распоряжение отличное жаркое.

— Хотелось бы только получить это жаркое раньше, чем мы сами превратимся в жаркое для кого-нибудь другого. А в этом я позволю себе усумниться. А, впрочем, утро вечера мудренее, давайте спать. Ух, чорт ее возьми, какая холодная эта шинель.

— Ну, спать, так спать. «Да не будет мне бренное ложе сие смертным одром»…

Сырые дрова так дымят, что дым не успевает выходить в дверь.

Канищев выколачивает трубку и теснее прижимается ко мне. Не знаю, долго ли мы дремлем. Вероятно, не больше получаса. Нас будит отчаянный дым, совершенно заполнивший всю нашу хату. Сырые дрова так дымят, что дым не уcпевает выходить в дверь и грозит нас задушить. Кончается наше блаженство у очага. Выбрасываем головешки за дверь.

* * *

Утро 16 сентября началось для нас еще более рано, чем все предыдущие. Оставаться в промозглом помещении нет никакой возможности. Холод пронизывает до костей. Нам приходится даже пойти на то, чтобы позволить себе по лишнему глотку портвейна, чтобы создать хоть иллюзию согревания.

Когда мы вылезаем в узкую прогалину двери, все становится ясно: почему ночью нас била лихорадка от холода и почему теперь зуб не попадает на зуб. Перед нами стоят совершенно серебряные сосны. Иней блестит на всем, что есть кругом, и, когда мы пошли, под сапогами слетают со стеблей травы настоящие снежинки.

— А, знаете, надо пользоваться этим морозом. Вероятно, рябина сегодня более приемлема.

И Канищев принимается за рябиновый завтрак, от которого воздерживался, несмотря на то, что я уже вторые сутки жевал эту отвратительную горько-кислую ягоду. Зато сегодня он отдает дань рябине. Приятно смотреть, как он уплетает гроздь за гроздью красивую красную ягоду, подернутую серебристым налетом ледка.

Этот день проходит, как и все, в отчаянной борьбе с буреломом, в проклятьях дождю и взаимных попреках: с моей стороны, что Канищев слишком тихо идет, а с его стороны, что нельзя так мчаться, как я, если не хочешь выдохнуться.

Разнообразие пути снова создается новым притоком Лупьи. Как и первый, он, глубокий и быстрый, лежит перед нами. Снова строим мост. На этот раз наша переправа упирается прямо в крутой и очень высокий песчаный обрыв. Я с ужасом думаю о том, что придется, вероятно, втаскивать Канищева на эту кручу. Но в самом начале под'ема нам бросаются в глава большие следы на песке.

— Смотрите-ка, — говорю я, — здесь недавно был человек. Вот ясный след. Как, по-вашему, сколько времени может след держаться в песке?

— А кто его знает, я не следопыт. Вот молодец-то какой пер здесь. Точно лестницу построил. А ведь комплекция у него была основательная, ишь как промял песок-то.

— Да, комплекция преосновательная, особенно, если учесть, что носок каждого следа кончается совершенно отчетливым рядом здоровых когтей.

— Вы правы. Я бы не хотел встретиться с владельцем этого следа.

С большими трудностями преодолеваем мы крутизну этого откоса, и то только благодаря медвежьей тропе.

На следующем роздыхе мы обнаруживаем невознаградимую утрату: с ременной привязи, где-то в чаще, у меня сорвался топор. Финский нож Канищева тоже оказался потерянным. Теперь мы остались с голыми руками.

Силы убывают. Плечи ломит от ремней. Руки болят до такой степени, что невыносимо трудно держать палку. Усталость во всем, теле доходит до того, что я перестаю уже нагибаться за брусникой, — этой милой ягодой, несравнимо более вкусной, чем рябина, но встречающейся нам очень редко.

Этот день стоит нам и еще одной большой потери. Мы понесли ее добровольно, от этого она еще чувствительней. Решаем вскрыть барограф. Снимаем с барабана барограмму, а самый прибор бросаем. Почти со слезами на глазах. Ведь это означает, по регламенту состязаний, нашу дисквалификацию. Но вопрос стоит просто или с барографом сидеть между какими-нибудь гостеприимными стволами, пока не придут зимою люди, или, бросив его, сделать попытку все же выйти к жилью.

На этот раз к ночи мы не находим уже ни стога, ни зимовья и наскоро сооружаем шалаш, зыбкое сооружение из шестов и ветвей. Такое, какое могут соорудить два человека, никакого представления не имеющие о строительстве шалашей и давно забывшие все наставления Фенимора Купера и Эрнест Сетон Томпсона. А этого наставника мальчуганов я не раз здесь вспоминал. Под дырявой крышей нашего шалаша я мечтаю о хорошем вигваме. А, разрезая ножом крагу на стертой до крови ноге, силюсь вcпомнить его советы о том, как следует делать мокассины из старых сапог. Так и не могу вопомнить.

Засыпаю у костра с зажатым в кулаке пистолетом. Проснувшись, не нахожу пистолета в руке, а, когда розыскиваю по соседству, в куче хвороста, решаю привязать его ремнем к кисти. Так и сплю. А Канищев вооружается… аккумуляторным фонарем. Это оружие он считает самым надежным:

— Пусть-ка любой медведь полезет! Как засвечу в морду, будет версту бежать, болея своей родовою болезнью.

Сегодня небеса нас жалеют. Дождя нет, и у костра, который мы по очереди поддерживаем почти до утра, мы отлично обсыхаем и отогреваемся. Это лучшая ночь, которую мы проводим в открытом шалаше, над самой рекой, темною лентой уходящей под нами в наше неведомое будущее. Может быть, к людям, а, может быть, наоборот, куда-нибудь в далекие дебри, где нам, действительно, суждено стать лесными жителями.

* * *

К утру 17 сентября наша ноша становится относительно легкой. Нет даже и той поклажи, с которой бы мы никогда не расстались добровольно: топора и бутылки. Но итти от этого не легче. Ноги двигаются как-то машинально, и препятствия кажутся еще более тяжкими. Канищев совсем насупился.

— Вот что я вам скажу: нет никакого смысла растрачивать силы. Если мы сегодня не встретим жилья или людей, дальше я не иду. Надо попробовать раздобыть настоящей пищи. Глухаря какого-нибудь убить, что ли. Поедим, отдохнем день-другой, а там будет видно, что делать.

Я думаю, что он не хуже меня понимал, что это только несбыточные мечты, навеянные пустым желудком. Никакого глухаря мы убить не могли, имея в запасе всего восемь патронов в пистолете. В таких условиях стрельба по летящей птице была бы пустою тратой зарядов. Надо было итти. И мы идем, — медленно, едва продвигаясь в отчаянной чаще. Идем уже почти без надежды увидеть людей и сегодня.

Скупо посветившее солнце снова закрывается вуалью мелкого дождика, и скоро мы снова до нитки промокаем. Но вот во второй половине дня мы один за другим встречаем несколько стогов. Эти стога свежее того, в котором мы ночевали третьего дня. Вероятно, люди были здесь этим летом. Вот на отмели лежит и полусопревшее, еще не убранное сено.

Это пахнет уже человеком. А его все нет, как нет.

— Ого-го-го… ого-го…

Но лес угрюмо молчит, возвращая нам только наше же эхо.

* * *

— Ну, знаете что, довольно! Погуляли, и будет. Я готов ко всему. Сдыхать, так сдыхать, а больше итти нету сил, — заявил Канищев.

— Нет, надо итти…

— Идите, если вам хочется, а, по-моему, гораздо лучше передохнуть. Вчера я вам говорил о двадцати пяти шансах из ста на наше спасение, а сегодня я не назову и пятнадцати.

С такими перспективами в голове спускаюсь к реке за водой и…

— Михаил Николаевич, дым на той стороне… Эге-ге… Эй, люди!..

Молчание. Но дым — не галлюцинация. Это столбик самого реального дыма. А дым сам не рождается. Там должны быть люди.

— Ого-го…

Мы не сразу даже можем оценить всю приятность вида мальчугана, выбегающего из-за прибрежных кустов на той стороне реки. С явным удивлением он смотрит на нас.

— Эй, мальчик. Что за река? — Желание знать, где мы находимся, берет верх над всем.

— А Лупья.

Ага, значит, ориентировка была верна.

— А ты кто, мальчик?

— Хресьяне мы…

— Ты здесь один?

— Не, не один.

— Батька есть?

— Есть.

— Позови батьку.

Мальчик думает, но вдруг поворачивается и уходит в лес.

Мы, в полном отчаянии, принимаемся снова звать.

На крики он снова выходит на берег и меланхолически спрашивает:

— Цаво?..

— Батьку-то позови.

Парень, точно нехотя, оборачивается к виднеющемуся из-за куста шалашу и кричит:

— Тять, а, тять, беглые клицут.

Выходит мужчина в серой домотканной одежде, с большим топором у пояса.

Переговоры наши длятся недолго. Через час готов плот, и мы уже сидим на том берегу у костра Павла Тимофеевича Серавина, крестьянина деревни Ржаницинской. Он пришел сюда накануне косить. Пришел косить? Значит, деревня рядом? — Ничего подобного, до деревни отсюда 12 верст напрямик, а, если рекой итти, берегом, так на два дня пути хватит. А сено здесь косят с тем, чтобы зимой, когда замерзнут болота, вывезти его на санях. Теперь же «приступу» к нему нет никакого.

Дождя нет, у костра можно отлично обогреться и обсохнуть.

Павел Тимофеевич говорит много и быстро, но понять я могу очень немногое. «Ч» вместо «Ц», а «Ц» вместо «Ч» путают ухо.

Канищев сразу же занялся своей излюбленной темой. Расспросив крестьянина кое-о-чем, он меня посвящает в историю этих краев:

— Здесь никогда не было крепостного права. Теперешняя Северо-Двинская губерния, а прежде Вологодская сохранила все черты оригинальной русской северной культуры.

— Это вы верно, — отозвался хозяин, — крепостного права здесь никогда не бывало. Только вот прежде по Вычегде здесь все сидели Строгановы. Но мы все равно были вольными.

Отдохнув немного, мы идем. Впереди — наш новый хозяин с огромным берестяным коробом на спине, в хвосте его сын, в такой же, как отец, домотканной одежде и с таким же длинным топором на боку. Мы уже видали, с какой необычайной ловкостью орудовали они этими длинными топорами: потребовалось не больше часа на то, чтобы навалить леса для плота, очистить его, приготовить вязку и все остальное. И носят они топор не за поясом, как в средней России, а на особом железном крюке на боку. Видно, что готов он к действию каждую минуту.

Идем ускоренным шагом всю остальную часть дня. Павел Тимофеевич, лавируя между деревьями по едва уловимому следу, выходит к огромному болоту. Его мы пересекаем по проложенным на расстоянии двух-трех верст бревнам. И прямо диву даешься: там, где мы с трудом пробираемся, балансируя с двумя жердями на скользком бревне, проводник легко идет, с одной палкой, уверенно ступая широкой подошвой своих кожаных кот. Обувь прилажена к этой ходьбе, свободная, широкая, без голенища, на широких ремнях, привязанных к икре.

Долги двенадцать северо-двинских верст. Уже совсем темно, когда мы добираемся, наконец, до деревни.

— Ну и версты ж у вас, Павел Тимофеевич.

— А цто? Версты, они у нас не меряны. Так, ведь, по ходу считаем.

Но, наконец, мы в просторной светлой избе. Жилье во втором этаже высокого дома. Внизу кладовые. Кругом все сверкает чистотой и опрятностью. Хозяйка, куча ребят, испуганно глазеющих на нас из-за печки, — все носит следы домовитой опрятности. Это не то, чего ждали мы в этой глуши.

Сбрасываем платье и сдаем хозяйке сушить. Скоро на столе шумит самовар, и с шестка глядит на нас сковородка большими желтыми очами шипящих яиц.

Много рассказывает нам хозяин о том, как живет здесь народ. Трудно, с надрывом дается здесь хлеб человеку. Мало земли. Кругом леса и болота. Хлеба своего нехватает. Сено везут за десятки верст. Чтобы выработать на жизнь, идут зимой на лесозаготовки Северолеса. Получают по полтиннику с пятивершкового ствола. С валкой, вывозкой и разделкой на берегу. А за сплоченье и сплав еще по двугривенному. В зиму выходит по двести стволов на человека. Рублей полтораста. Харч свой. Жилье тоже свое. Вот в таких зимовьях, какое попалось нам, и живут.

— А почему же вы не строите в зимовьях печей настоящих, с трубами? Ведь в таком может дым просто задушить.

— А простая пецка нам не годится. Мало тепла от ее. День ведь деньской по пояс в снегу, а весной и во льду вороцаешься. Ввечеру, как придешь, тела не цуешь, точно цужое. У пецки простой и просохнуть не можно. А такой вот очаг, как у нас, жару дает много больше. Цайку-то есцо стаканцик.

* * *

Изба набивается полным-полнешенька. В деревне всего восемь дворов, но народу в них чуть не сотня душ. Мужики народ все здоровый, степенный. Разговор ведется серьезный. Расспросы больше о том, зачем, мы летали, да как. Сели зачем в таком медвежьем углу. Удивление общее, что выбрались целы из лесу. Кишмя кишит, по словам крестьян, медведями. Грамотных здесь почти нет. Только те, что бывали на службе. Зато все знают компас.

— Во, компас-то у вас был, это ладно, а то бы не выйти из лесу.

— А вы разве знаете компас?

— Обязательно. У нас, у артели, свой. Старый вот только, деревянный еще. От дедов достался.

Газета бывает здесь иногда у брата хозяйского, Зотей Тимофеича. Но про Авиахим ничего не слыхали.

Быстро мы слаживаем партию здесь на выручку нашего аэростата. Двенадцать человек берутся подняться по Лупье до третьего притока и по нашим крокам разыскать его в лесу. Экспедиция на неделю. Плата двести рублей на всех на двенадцать. Доставка на плоту к пароходной пристани на Вычегде.

Ночью прощаемся с хозяевами и в лодке отправляемся на другую сторону Вычегды в Сойгу, ждать парохода.

— А когда он здесь ходит?

— Сказать затруднительно. Вот сегодня прошел, например, тот, цто должен был идти третьеводнись. Может, завтра пойдет, а, может статься, и не пойдет. Да там подождете. Там у Яков Иваныча дом преотлицный. И харц он вам приготовит.

Действительно, дом у Якова Иваныча преотличный. Я никогда таких домов в деревнях и не видел. Два этажа: зимний и летний. Чистота — все блестит. Жили здесь два дня до парохода. Отсюда же и телеграмму оправили в Москву с нарочным на телеграф, за пятнадцать северодвинских верст. По карте выходят все двадцать пять.

А потом поплыли по Вычегде на стареньком скрипучем «Льве Троцком». На палубе громоздились зыряне с лайками, востроносыми крепкими псами. На Урал на охоту. А в буфете первого класса, куда нас, оборванных и грязных, пустили с явной опаской, заразительно вкусно плескалось в стаканах кофе со сливками, и зажарили нам, единственным «пассажирам», старательно, с чувством, большую сковородку ветчины с луком. Все было в порядке.

* * *

Разноцветное поле разложенной на столе карты безобидно глядит на нас зелеными узорами лесов. Все в ней так просто и ясно. Курсовая черта твердой четкой стрелой упирается в излучину Лупьи. Всего каких-нибудь два дюйма, не больше, отделяют место посадки от жилья. И кажется странным, что ради победы над этими двумя дюймами мы могли пожертвовать всеми приборами, платьем. И на этих двух дюймах мы пять суток боролись с лесными завалами, плотной стеной вставшими между нами и жизнью. Все далеко. Только подсохшие ссадины рук да гнойная рана ноги говорят о том, что борьба была не такою уж легкой, и победой над этими дюймами мы можем гордиться.