Для того, чтобы писать эту книжку, я беру перо в те самые дни, когда исполняется двести лет с момента последней болезни и смерти Петра Великого. За это долгое время в различных поколениях русских людей не один раз менялось представление о личности Петра и слагались весьма разнообразные оценки его деятельности. Удивительно, однако, что в наши годы, когда историческая наука достигла уже некоторых точных и бесспорных выводов в изучении так называемой «эпохи Петровских преобразований», в русской беллетристике, с полной свободой от науки, прежний «образ великого преобразователя» обратили в грубую пасквильную карикатуру, и таким образом длительная добросовестная работа многих ученых исследователей оказалась оставленной в полном пренебрежении.

Читатель, ищущий последних «достижений» нашего беллетристического творчества, может — в отношении Петра Великого — видеть эти достижения в творениях Алексея Толстого («День Петра») и Б. Пильняка («Его Величество Kneeb Piter Komondor»). И там, и здесь, «его величество» является грязным и больным пьяницей, лишенным здравого смысла и чуждым всяких приличий. У Алексея Толстого Петр характеризуется в таких фразах (берем их в последовательности автора):

«храп густой, трудный, с присвистами и клокотаньем»… «кашель табачный, перепойный»… «обрюзгшее, большое лицо в колпаке, пряди темных, сальных волос»… «круглые, черные глаза, горевшие безумием»… «медленно выпил водку, вытер губы ладонью и стал грызть огурец; это был его завтрак».

Таков царь у Толстого утром. Днем он не лучше:

«Петр повернулся и зашагал косолапою, но стремительной поступью»… «грызя ногти, Петр исподлобья посматривал… вынул часы, отколупнул черным ногтем крышку»… «приложил пальцы к ноздрям, шумно высморкался, вытер нос полою мокрого полушубка»… «сев перед камином, протянул к огню красные в жилах руки и огромные подошвы сапог»… «ухмыляясь, он вынул короткую изгрызанную трубочку, пальцами схватил уголек из очага, покидал его на ладони и сунул в трубку».

Вечером на ассамблее Петр

«прямо прошел к столам, сел с краю и на парчовую скатерть положил стиснутые грязные кулаки»… «загребал пальцами с блюда то, что ему подкладывали, громко жевал, суя в рот большие куски хлеба, и в промежутки глотал водку, с трудом насыщаясь и с большим еще трудом хмелея. Есть он мог много — всегда, было бы что под рукой»… «Он не докончил, как часто бывало, свою мысль и забрызгал слюной, сдерживая гримасу»…

Эта сочно нарисованная фигура, конечно, не возвышалась ни до политического разума, ни до моральной порядочности:

«Что была Россия ему, царю, хозяину… О добре ли думал хозяин, когда с перекошенным от гнева и нетерпения лицом прискакал из Голландии в Москву»…

Здесь, конечно, разумеется приезд Петра из Вены в Москву в 1698 году, после того как «гнев и нетерпение», возбужденные в Петре вестью о стрелецком бунте, улеглись на дороге, в веселых пирах у польского короля и магнатов, среди разнообразных впечатлений шестинедельного путешествия от Вены до Москвы. Гнев и нетерпение, по А. Толстому, сказались у Петра личным участием в казнях стрельцов. Известно, что Петр в Преображенском сам «вершил» мятежников. У А. Толстого Петр выступает в этой роли в Москве:

«… слез с коня у Лубянских ворот, отпихнул палача, за волосы пригнул к бревну стрелецкого сотника и с такой силой ударил его по шее, что топор, зазвенев, До половины ушел в дерево; выругался царь матерно, вскочил на коня, поскакал в Кремль…»

Таков царь Петр у А. Толстого. Грязный, пьяный и грубый, он дерется кулаком в зубы, предается зверской жестокости в застенке у пыток и скотской похоти на ассамблее. В этом все содержание «Дня Петра».

Еще дальше в развенчании царя Петра Великого идет Бор. Пильняк. Он дает цельную его характеристику, такую, которая, с известной точки зрения, заслуживает места в историографии Петра наравне с местом Герострата в античной истории. Хотя эта характеристика и пространна, я не могу отказать себе в удовольствии представить ее читателю целиком. Вот каков Петр по Б. Пильняку:

«Человек, радость души которого была в действиях. Человек со способностями гениальными. Человек ненормальный, всегда пьяный, сифилит, неврастеник, страдавший психостеническими припадками тоски и буйства, своими руками задушивший сына. Монарх, никогда, ни в чем не умевший сокращать себя — не понимавший, что должно владеть собой, деспот. Человек, абсолютно не имевший чувства ответственности, презиравший все, до конца жизни не понявший ни исторической логики, ни физиологии народной жизни [2] . Маньяк. Трус. Испуганный детством, возненавидел старину, принял слепо новое, жил с иностранцами, съехавшимися на легкую поживу, обрел воспитание казарменное, обычаи голландского матроса почитая идеалом. Человек, до конца дней оставшийся ребенком, больше всего возлюбивший игру, и игравший всю жизнь: в войну, в корабли, в парады, в соборы, иллюминации, в Европу. Циник, презиравший человека и в себе и в других. Актер, гениальный актер. Император, больше всего любивший дебош, женившийся на проститутке, наложнице Меньшикова, — человек с идеалами казарм.

Тело было огромным, нечистым, очень потливым, нескладным, косолапым, тонконогим, проеденным алкоголем, табаком и сифилисом. С годами на круглом, красном, бабьем лице обвисли щеки, одрябли красные губы, свисли красные — в сифилисе — веки, не закрывались плотно; и из-за них глядели безумные, пьяные, дикие детские глаза, такие же, какими глядит ребенок на кошку, вкалывая в нее иглу или прикладывая раскаленное железо к пятачку спящей свиньи: не может быть иначе — Петр не понимал, когда душил своего сына. Тридцать лет воевал — играл в безумную войну — только потому, что подросли потешные и флоту было тесно на Москве-реке и на Преображенском пруде. Никогда не ходил — всегда бегал, размахивая руками, косолапя тонкие свои ноги, подражая в походке голландским матросам. Одевался грязно, безвкусно, не любил менять белья. Любил много есть и ел руками — огромные руки были сальны и мозолисты…»

Эта общая, столь определенная и потому ответственная характеристика царя у Б. Пильняка сопровождена у него дополнительными черточками. Отсутствие «исторической логики» в «безумной войне» Петра поясняется тирадой:

«…Во имя случайно начатой (как и все, что делал Петр) войны со шведами, случайно заброшенный под Ниеншанц, Петр случайно заложил — на болоте Невской дельты, на о. Енисари, Петропавловскую фортецию, совершенно не думая о парадизе…»

Цинизм Петра раскрывается в беседе, которую будто бы вел Петр в Летнем саду с Петром Толстым:

«… Петька! Ваше превосходительство! Раритет! Известно всем есть, што Ивашка Мусин-Пушкин батюшки моего государя сын. Моего отца признать не мочен, — бают, Тихон Стрешнев али дохтур. Понеже есть ты, ваше превосходительство, начальник Тайной канцелярии, дознать сие неотложно, обополы, без всякого предика!

— Слушаюсь, батюшка.

— Кобель! Не батюшка, а император. Понял?»… [3] .

Внешняя неприглядность Петра рисуется в таких деталях:

«… В комнате почти в уровень с головой растянута была парусина: государь болезненно не любил высоких комнат. На столе перед Петром горели свечи, был полумрак, пахло потом, водкой и сыростью… (царь) списывал из „Прикладов, како пишутся комплименты“ поздравление в Москву, Ромодановскому, сидел сгорбившись, в колпаке, в нижней одной рубашке, пропотевший под мышками и заплатанной»… В компании Петр в такой же мере не заботился о своей внешности, как и наедине: на столе, например, «лежала огромная мозолистая рука Петра с ногтями на манер копытец»,

которую все могли видеть в ее неприглядности. Не заботился будто бы Петр и о внутренней порядочности и самом малом приличии: на народе в Летнем саду он так обошелся с Румянцевой, что, при всем моем желании ничего не скрывать от читателя, я не решаюсь здесь цитировать Б. Пильняка. Не решаюсь я воспроизвести и тот язык, каким наш автор заставляет изъясняться своего Петра. По его мнению, в уста Петра он вложил подлинную смесь старой московской речи с европейскими неологизмами; но знатоки языка Петровской эпохи много посмеются над получившейся в результате комичной галиматьей.

Русские ученые много трудились над изучением самого Петра Великого и его времени, много спорили о том, что казалось спорным, искали новых материалов для освещения того, что представлялось неясным. Они, казалось, вправе были надеяться, что результаты их общей работы будут усвоены обществом, для которого они работали. И вдруг… А. Толстой и Б. Пильняк! В начале XIX века строгий немецкий ученый Август Людвиг Шлецер, отлично изучивший источники русской истории, напечатал свое исследование о Нестеровой Летописи. В своем «Введении» к этому труду он давал обзор русской и европейской литературы, посвященной русской истории, и констатировал, что к исходу XVIII века

«вдруги совсем нечаянно русская история, очевидно, начала терять ту истину, до которыя довели было ее Байер и его последователи, и до 1800 года падение это делалось час от часу приметнее Падение? Раковый ход? Как это неестественно, неслыханно!»

Приведя несколько образчиков неудачных ученых выступлений за последнее десятилетие XVIII века, Шлецер в раздражении написал о самом себе:

«Тут экс-профессор русския истории потерял все терпение, с которым он лет десять смотрел издали на этот плачевный упадок и написал эту книгу» (То есть «Нестора») [4] .

Не равняя себя со знаменитым Шлецером, я однако вспомнил его строки, когда ознакомился с новоявленным Петром новых русских писателей, и почувствовал, как эти строки мне близки. Как Шлецер, я готов сказать: «тут экс-профессор русской истории потерял все терпение, с которым он смотрел на этот плачевный упадок и — написал эту книгу».

Быть может, она отразит в себе более точно и справедливо те результаты, к каким пришла наука в своей работе над Петром Великим.