Архипелаг исчезающих островов

Платов Леонид

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

1. На рассвете

Рассвет прекрасен и радостен под любыми географическими широтами, но лучше всего, по-моему, встречать его у нас, за Полярным кругом.

Удивительное, восторженно праздничное настроение охватывает зимовщиков, когда на южной стороне горизонта открывается узенькая светлая щелочка (ее называют «краем дня»). Проходит некоторое время, наполненное томительным ожиданием, и «край дня» начинает увеличиваться, захватывать все большую часть неба. Впечатление такое, будто кто-то невидимый приподнимает край тяжелой черной портьеры.

Вокруг светлеет все быстрее.

Мы, гидрологи, метеорологи, радисты, каюры, сгрудились на пороге своего бревенчатого дома, переминаясь с ноги на ногу и хриплыми от волнения голосами унимая собак.

На облака уже легли бледно-розовые отсветы — предвестие дня. День спешит к нам из-за торосов и айсбергов, из-за морей и материков!

И вот — солнце!

Нет, это еще не шар и не полушарие, даже не сегмент. Это оранжево-красный клин, что-то вроде факела или протуберанца. Таково действие рефракции на Севере, которая искажает, приподнимает край восходящего солнца над горизонтом.

Осматриваемся с удивлением, с наивным, почти детским любопытством. За долгую зиму, проведенную в потемках, успели позабыть, каков он при дневном освещении, этот великолепный, подвластный нам заполярный край.

Все нарастает ликующая, звенящая мелодия утра. Розовый цвет уступает место багрянцу и золоту. Остроконечные скалы разом вспыхнули на горизонте, как факелы. Пламя стремительно перекинулось дальше, стекает со склонов, заполняет ложбинки и рытвины. За нашим домом и пристанционными строениями вытянулись на снегу длинные синие тени.

А вдали полыхает море, размахнувшееся из конца в конец, всхолмленное, с зазубринами торосов.

Мир непривычно раздвинулся.

Как далеко видно! Как просторно!

Черная повязка упала с глаз…

После первой своей зимовки я пытался подобрать достаточно сильное сравнение для утра в Арктике. Хотел, чтобы Лиза поняла меня возможно лучше. Сравнение, однако, не находилось. И вдруг я подумал о миге творческого озарения. Это было, пожалуй, единственное, что могло подойти.

— Вообрази человека, — объяснял я Лизе, — который трудится над разгадкой чего-то непонятного. Ну пусть, к примеру, этот человек будет Андрей или буду я. Решение никак не дается. Ночь проходит за письменным столом, среди справочников, географических атласов, выкладок и наметок. На полу гора скомканных бумажек. Не то, не то! Все не то! Спину ломит от усталости, но голова необычайно легка, свежа. Мы охвачены тревожным и радостным ожиданием… Представляешь такое состояние?

— Конечно.

— И вот, уже на исходе ночи, в одном из закоулков мозга вдруг начинает брезжить догадка. Пока что неясная, слабенькая. Это «край дня». Догадка укрепляется, мало-помалу превращается в уверенность. Завеса над тайной приподнялась. Последнее усилие — и ослепительно яркий свет залил все вокруг! Ну как?

— Наверное, похоже…

Именно поэтому я решил начать эту часть с описания рассвета.

Озарения предшествовали нашей экспедиции в северо-восточный угол Восточно-Сибирского моря, больше того — они подготовили ее!

Ведь особенность проделанной мною и Андреем работы как раз и состояла в том, что мы вначале доказали существование Земли Ветлугина — в затянувшемся научном споре — и лишь потом отправились на ее поиски.

Мне бы очень хотелось, чтобы читатель ощутил переход от первой части ко второй так, словно шагнул бы вместе со мной и Андреем через порог темной комнаты в светлую. За спиной остался город на болоте, дореволюционное захолустье с его сероватой мглой и скрипучими деревянными тротуарами. Перед глазами — ширь Восточно-Сибирского моря, в ярком свете солнца, торжественно поднимающегося над горизонтом. Вот она, Арктика, куда мы стремились с детских лет!

Не задерживаться бы на «промежуточных станциях», стремительно, рывком, продвинуться вперед к цели, к смутно желтеющей на горизонте полоске, зажатой между небом и льдами! Но о многом тогда придется умолчать или пробормотать скороговоркой. В изложении, помимо спора о Земле, будет опущен и путь к одной из важнейших «промежуточных станций» — к университету на Моховой.

Вот почему вновь возникают на этих страницах бревенчатые, строенные на века дома, а рядом начинают скрипеть надоедливые голоса, над которыми царит противный, квакающий голос.

Хотя нет! Это же сказал не дядюшка, а отец Фома: «Еще не есть революционер, однако закономерно идет к тому, чтобы стать таковым». Фома был не так глуп. Он усмотрел внутреннюю логику в событиях. Петр Арианович не мог не стать революционером.

И он стал им.

Приехав в Москву из Весьегонска, Петр Арианович тотчас завязал связи с революционерами, видимо старыми своими товарищами по университету, и принял участие в подпольной работе. Впоследствии стало известно: то было большевистское подполье.

В 1915 году Петра Ариановича арестовали и выслали — сначала в Акмолинскую губернию, потом за какую-то новую провинность еще дальше, на Крайний Север, в деревню со странным названием Последняя.

Об изменениях в судьбе нашего учителя мы узнавали от его матери. К ней забегали украдкой, по вечерам, таясь от прохожих.

Писал Петр Арианович почему-то не часто, но в каждом письме обязательно передавал привет «хранителям маленького компаса». Это были мы с Андреем. Зная, что корреспонденцию из ссылки проверяю» (тем более что с началом войны введена была цензура), именовал нас иносказательно, боясь подвергнуть неприятностям.

Письма прочитывались вслух. Потом мы отправлялись в сарай пилить и колоть дрова, с рвением таскали из колодца воду, расчищали перед домом Дарьи Павловны тротуар от снега.

Бедная старушка осталась совсем одна. Знакомые, напуганные скандалом, шарахнулись от нее в сторону.

Не было под рукой и Лизы, нашей маленькой приятельницы: хозяйка увезла ее в другой город.

Вдобавок здоровье Дарьи Павловны с каждым днем ухудшалось. С Севера она получила от Петра Ариановича только два письма — весной 1916 года. Больше писем не было.

Старушка заметалась. Четыре повторных запроса по месту ссылки остались без ответа.

Так и не дождавшись писем, она умерла в декабре, когда ночи всего длиннее, когда темнота особенно давит, кажется безысходной.

На кладбище было совсем мало провожающих: нас двое, три или четыре старушки-богомолки из тех, кто не пропускает ни одного погребения, и — неожиданно — Вероника Васильевна. Мы удивились, увидев ее здесь. Она никогда не присутствовала при чтении писем, вряд ли даже была знакома с Дарьей Павловной, хотя общее горе, говорят, сближает. И вот пришла к могиле — попрощаться.

Она стояла в стареньком своем, обтягивавшем фигуру пальто, в меховой круглой шапочке, прижавшись щекой к стволу дерева, очень красивая, с задумчивым и строгим, чуть отчужденным выражением лица. О чем думала? Не прощалась ли одновременно и с Петром Ариановичем? Ведь молодость ее уходила. В томительном ожидании тратились годы и годы…

После похорон мы не подошли к Веронике Васильевне. Что-то удержало нас. Что именно, не помню. Настроение ли было слишком подавленным, встревожила ли встреча с Фим Фимычем… Я увидел его у самых ворот кладбища. Он пялился на нас, стоя на тротуаре, вытянув тонкую морщинистую шею. Потом с осуждением покачал головой.

Через несколько дней директор пригласил к себе моего дядюшку. Принял он его более чем сухо.

— Установлено, — сказал директор с нажимом, будто припечатывая слова печатью, — установлено, что племянник ваш состоит в сношениях с политическим ссыльным, бывшим учителем нашего реального училища.

— Позвольте… — начал удивленный дядюшка.

— Нет, это уж вы мне позвольте! Племянник ваш не пожелал воспользоваться предоставленной ему возможностью исправиться, упорствует в своем заблуждении, которое…

— Но ему нет еще и шестнадцати, — снова ввернул дядюшка, оправясь от потрясения.

— Вот именно! Нет и шестнадцати! Что же будет с ним дальше?.. Он бросил вызов всему городу! Да-с! Именно вызов!.. Участие его в похоронах покойной матушки господина Ветлугина было де-мон-стра-тивным…

Для большей выразительности он произнес последнее слово по слогам. Дядюшка привстал, желая возразить, но директор вернул его на стул мановением руки.

— На совете, — произнес он по-прежнему с нажимом, — кое-кто предлагал снизить вашему племяннику балл по поведению. Я возразил!.. Таково мое убеждение, и я возразил! Ампутация — единственный исход! Ампутация, то есть исключение из училища! Гниющую конечность надо отсечь, и без промедления.

Дома произошла тяжелая сцена.

— Штрафной! Штрафной! — восклицал дядюшка, бегая взад и вперед по комнате. Тетка в изнеможении лежала на диване, повязав голову полотенцем, смоченным в уксусе. — Исключат — куда пойдешь? А? Куда, я спрашиваю? В телеграфисты? В конторщики? Или на Мологу с дружком со своим плоты гонять?

Тетка в ужасе вскрикивала.

Но до волчьего билета не дошло. Нас попросту не успели исключить.

 

2. Я догоняю свой эшелон

Впрочем, весной и летом тысяча девятьсот семнадцатого года наши недоброжелатели еще бодрились, разгуливая по улицам с огромными пунцовыми розетками в петлицах. Дядюшку даже выбрали в городскую думу — быть может, в воздаяние его прошлых либеральных заслуг («на маскараде самому исправнику бумажного чертика к фалдам прицепил, чуть до дуэли не дошло»). Только в октябре носители пунцовых розеток вдруг поблекли, съежились, пожелтели, будто осенние листья, кружившиеся и путавшиеся под ногами.

Фим Фимыч до того отощал, что стал виден только в профиль. Он донашивал чиновничью фуражку без кокарды, с побелевшим верхом, и первым приподнимал ее при встрече с бывшими реалистами. Отца же Фому от огорчения раздуло так, что он перестал выходить из дому, только выглядывал в окно.

Один лишь дядюшка еще кипятился и бурлил, но, так сказать, сам в себе, как чайник на плите. Он, видите ли, «не принимал революцию», хотя, вернее, революция не принимала его, и все брюзжал, брюзжал без конца, почти до беспамятства доводя мою бедную безответную тетку. Инспектор, постоянный наш гость, только горестно кивал, скрючившись в кресле.

Они называли себя интеллигентами, эти два человека, но, боже, как невежественны, как ограниченны были оба, какими нелепыми базарными сплетнями поддерживали свое существование! Брюзжать для них означало жить.

Они жили и брюзжали весь тысяча девятьсот восемнадцатый год. Наступил тысяча девятьсот девятнадцатый, а они держались все той же неизменной позиции: дядюшка, разглагольствуя за столом, покрытым клеенкой, инспектор, горестно сгорбившись у печки в скрипучем соломенном кресле.

Нам с Андреем очень не хватало Петра Ариановича, особенно в эти годы.

Что с ним? Где он? Остался ли в Сибири, партизанит в каком-нибудь отряде в тылу Колчака? Колесит ли на бронепоезде с грозным названием «Факел революции» или «Красный вихрь»?

Вот бы к нему в отряд, а еще лучше на бронепоезд! И уж не расставаться до конца войны, а там в Арктику, к неизвестным островам!

Мы часто толковали об этом. Мой друг кивал, озабоченно пощипывая верхнюю губу, над которой уже пробивались усики. Он был очень сосредоточенный, серьезный, на вид гораздо старше меня, хотя мы были ровесники.

В начале весны я подхватил ангину, от которой долго не мог избавиться. Андрей навещал меня, сидел у постели, уговаривал аккуратно принимать лекарства. В последнее посещение он показался мне каким-то странным: был красен, мялся, отводил глаза, точно хотел что-то сказать и не решался. Порывисто схватив мою руку, он с силой тряхнул ее, потом, подержав, осторожно положил на одеяло. «Ну, ну, Леша! — сказал он растроганным голосом. — Не сердись! Прощай, в общем!» И стремительно выскочил из комнаты, зацепив и чуть не уронив по пути этажерку с книгами.

Я ничего не понял.

Неужто я так плох? Прощался со мной, будто с умирающим!

Утром тетка подала мне записку, оставленную Андреем. Он сообщал, что с группой комсомольцев уезжает на колчаковский фронт.

«Я бы, конечно, подождал тебя, — писал он, — да тетка твоя говорит: долго будешь болеть. Увидимся, Леша! Вместе повоюем. Ты поправляйся, в общем…»

Записка была ласковая, хоть и нескладная, а к ней приложен подарок: собственноручно склеенная из дощечек — еще два года назад — модель ледокола «Ермак». Модель всегда нравилась мне. Видно, мой друг чувствовал себя виноватым передо мной и старался утешить, как маленького.

Впервые мы расставались с ним, и при таких обстоятельствах! Надолго, быть может, навсегда!

Как же это произошло: Андрей ушел на фронт, а я остался в Весьегонске?

Я и злился на Андрея, и до слез завидовал ему, и невероятно скучал без него. А потом в голову пришла простая мысль: догнать! Сесть, не мешкая, на поезд и догнать! (В ту пору крикливые веселые «кукушки» уже бегали между Весьегонском и Москвой.)

Воодушевленный этой идеей, я скорее обычного стряхнул с себя болезнь.

Каждый день, якобы для моциона, я отправлялся на железнодорожную станцию. За пазухой лежали свернутая запасная пара белья и полотенце, в кармане куртки — немного припасенных денег.

Был март, беспокойный, ветреный весенний месяц. На лужах подрагивала солнечная рябь. Протаявший снег был похож на дешевое пупырчатое стекло, на осколки стекла, сваленные за ненадобностью вдоль тротуаров.

Но уехать было не так-то легко. Составы ходили редко, и только воинские. Пассажиров не брали.

Я печально бродил между рундуками маленького привокзального рынка, где лежала нехитрая снедь того времени: краюхи серого, с соломой, хлеба, янтарно-желтые, будто сделанные из церковной фольги луковицы, груды дымящейся требухи в мисках. Тут же выставлены были на всеобщее обозрение старые брюки галифе, расческа, два стакана с махоркой и балалайка чрезвычайно яркой расцветки.

Когда-то Петр Арианович выучил меня немного бренчать на струнных инструментах. От нечего делать я приценился к балалайке, повертел ее в руках, сыграл вальс «Ожидание».

К прилавку подошли несколько красноармейцев. Выяснилось, что они выбирают хорошую балалайку, но никто из них не умеет играть. Продавец, расхваливая свой товар, сделал перебор, сфальшивил, смутился. «Вот паренек хорошо играет», — сказал он, указывая на меня.

По просьбе «публики» я сыграл, что знал. Красноармейцы похваливали, удивлялись, а после окончательно растрогавшего их романса «Однозвучно гремит колокольчик» решили, что я должен ехать с эшелоном.

На вокзальную платформу мы вернулись все вместе. Я шагал посредине и, не помня себя от радости, играл приличествующий случаю «маршок».

Эшелон двигался на восток с песнями и смехом. Красноармейцы учились у меня игре на балалайке. Сдвинув в кружок стриженые и бритые головы, с напряженным вниманием следили они за движениями моих пальцев. Колеблющийся свет фонаря выхватывал из темноты сосредоточенные добрые лица, озарял их на секунду и опять погружал во мрак. Колеса аккомпанировали в быстром темпе.

Все было хорошо, все удавалось! Я ехал на фронт! Я догонял Андрея! И ведь могло случиться, что мы встретим там и нашего Петра Ариановича.

Но на станции Темь (или Тумь, провались она!) я случайно отстал от эшелона. Оборвалась струна на балалайке, пришлось отправиться на поиски новой. Эшелон должен был стоять не менее трех часов, так сказал комендант. А когда я возвратился, то не увидел своей родной теплушки. Путь был пуст!

Двое суток пришлось проторчать на этой станции, пока машинист одного из грузовых составов не сжалился надо мной и не взял в паровозную будку.

Снова семафоры приветливо закивали мне круглыми головами. Поезд мчался вперед, мосты рокотали под ним слитным гулом. Рядом стлалось по земле красное пятно — отблеск топки. Торжествующий гудок прорезал дробную скороговорку колес.

Вечером по совету машиниста я перелез на тендер, выкопал в угле ямку и, забравшись в нее, свернулся калачиком.

Сон был прерывистым. Казалось мне или на самом деле мчались мы сквозь горящий лес, подожженный артиллерийскими снарядами? Оранжевые стены стояли по обеим сторонам пути, в небо летели искры…

А перед рассветом поездная бригада сменилась, и новый обер-кондуктор, дюжий мужчина со щегольскими усами, грубо растолкав меня, потребовал взятку.

Денег у меня не было, белье и балалайку я давно уже променял на хлеб. Тогда началась странная игра в кошки-мышки, тоже похожая на сон. На каждой станции я соскакивал наземь и прятался где-нибудь под вагоном или за деревом, пережидая облаву. Но едва призывно звякали буфера, снова оказывался на крыше теплушки или на площадке, так как панически боялся отстать от поезда. Он шел довольно быстро, и я надеялся нагнать «свой» эшелон с красноармейцами.

Наконец усачу оберу как будто надоела беготня по крышам, и он оставил меня в покое.

Но это была хитрость с его стороны. Едва лишь я устроился на одной из тормозных площадок и задремал под успокоительный перестук колес, как обер был тут как тут. «Слезай, приехали!» — торжествующе крикнул он и, грозно распушив усы, столкнул меня с площадки.

Я очнулся на очень холодном цементном полу. Кто-то спросил надо мной: «Тифозный?» — «Надо быть, так, — ответили ему. — Валялся у насыпи. Сомлел в поезде и упал, надо быть». — «Ну, клади его к стеночке!»

Стена была выбелена известью. Вокруг метались и бредили на мешках тифозные больные. Остро пахло карболкой. Я опять потерял сознание и уже не приходил в себя до выздоровления, потому что, не успев оправиться от ушибов, тотчас же заболел тифом.

В бреду я переживал все перипетии своего путешествия. Немолчно тренькала балалайка над ухом. Огненные брызги взлетали чуть не до звезд. Я прятался в тени пристанционных построек, настороженно следя за раскачивающимся вдали кондукторским фонарем. Надо было не упустить момент, успеть вскочить на площадку, как только звякнут буфера. Не раньше и не позже. Но вот из мглы надвигались грозно распушенные усы. «Слезай, приехали!» — торжествующе кричали они, и я стремглав летел в пропасть.

«Не догнать, не догнать, — в отчаянии бормотал я. — Не попаду на фронт!»

— Куда уж вам на фронт! — с сожалением сказал врач, выстукав и выслушав меня перед выпиской из госпиталя. Потом, заглянув в лицо, перешел на грубовато-ласковое «ты»: — Ну-ну, временно же! Пока не окрепнешь!

И с этим я вернулся в Весьегонск.

Мне удалось устроиться на работу в типографию. И ночевать разрешили тоже там — на пачках бумаги. Она в те годы грубая была, толстая, оберточная, но я предпочитал именно такую, потому что не только спал на ней, но и укрывался ею. К дядюшке не захотел возвращаться, несмотря на слезные просьбы тетки.

В типографии мне нравилось. Я работал одним из корректоров, держал корректуру уездной газеты, официальных извещений и приказов, а также отдельных брошюр, которые печатались у нас.

Только сейчас стало ясно, как далек был наш город от цивилизации, от XX века, хотя и фигурировал, к великому огорчению дядюшки, в энциклопедическом словаре.

О паровозах и телефоне весьегонцы знали до сих пор лишь понаслышке. Зато менее чем через год после Великой Октябрьской революции над весьегонскими болотами прокатился гудок первого в этих краях паровоза, а несколькими неделями позже в учреждениях хлопотливо затрещал-зазвонил телефон.

Уже тогда следовало основательно почиркать и выправить уничижительную справку в энциклопедии. («Церквей столько-то, трактиров столько-то, каждый второй или третий житель неграмотен».)

Перемены, принесенные революцией, были глубоки и значительны. Да что говорить! Революция сдвинула наш город с насиженного места на болоте среди низкорослого ельника, причем самое замечательное, что сдвинула не только в переносном, но и в буквальном смысле. Об этом, однако, позже.

Меня поразило, что сам Ленин, руководитель Коммунистической партии и Советского государства, нашел время в разгар гражданской войны заинтересоваться нашим городом и происходящими в нем переменами. Он даже посвятил особую статью переменам в Весьегонске.

Нет, я был доволен своей работой. Отсюда, из маленькой уездной типографии, было видно далеко вокруг.

Вот только писем не было от Андрея. Мой друг терпеть не мог писать письма.

 

3. Дом на Моховой

Я, несомненно, был на правильном пути, потому что дядюшка торжественно проклял меня. Он избрал для этой церемонии переулок, по которому я возвращался из клуба в типографию.

— Убийца! — сказал он свистящим шепотом, преграждая мне дорогу. — Ты убил нас с теткой! Как нам смотреть в глаза знакомым?

Я молча обошел его, оскользаясь в грязи. Он сделал было движение, чтобы схватить меня за рукав, но не решился. Понимал, что я уже взрослый, что я сильнее.

И это, видно, разозлило его больше всего. Он отшатнулся и театральным жестом простер руку:

— Проклинаю! Убийца мой! Проклинаю во веки веков, аминь!

После краткого разговора в переулке мы встречались как чужие, не здоровались и не смотрели друг на друга — в общем, покончили на этом долголетнее знакомство.

Вскоре я изменил место ночлега — перешел из упаковочного цеха в комсомольское общежитие. И опять мне попалась необычайно высокая и просторная спальня, помещение бывшего кондитерского магазина «Реноме».

Окно-витрина было во всю стену, и из него очень дуло по ночам, хотя мы забаррикадировались мешками и фанерой. Своды терялись где-то во мгле, так что, лежа навзничь, я мог воображать, будто забрался тайком в спальню сказочного великана. Впрочем, кровать была без балдахина и даже без пуховиков — обыкновенные солдатские нары, а в головах тускло отсвечивали винтовки в стойке. Все комсомольцы были одновременно и бойцами батальона особого назначения.

Однажды осенью, только что вернувшись из уезда, мы сидели в общежитии и готовились чистить винтовки. Я уже разобрал затвор и аккуратно уложил его части на масленую тряпку, разостланною на нарах, как вдруг с грохотом распахнулась дверь. На пороге появился Андрей. Именно такой, каким я представлял его себе: в кожаной фуражке со звездой, в сапогах со шпорами, с кобурой на боку!

Когда мы обнялись, щегольские кавалерийские ремни на Андрее воинственно заскрипели. И каюсь, сердце мое охватила самая заурядная зависть.

Впрочем, мой друг держался так просто и я так рад был его возвращению, что это недостойное чувство очень быстро прошло.

В конце 1921 года мы с Андреем перебрались в Москву.

Тогда нелегко было найти в ней работу, но помог фронтовой товарищ Андрея. Он устроил нас грузчиками на базу. Мы стали развозить молоко «по точкам» — в магазины.

Делалось это ночью. Так странно было передвигаться по безлюдному городу под тарахтенье бидонов и цокот копыт флегматичного битюга, будто дождь-невидимка неотступно сопровождал нас! Невысокие силуэты расплывались во тьме — Москва была еще преимущественно двухэтажной. Потом вдоль улицы тянуло предрассветным ветерком, из ворот, позевывая, выходили дворники и с ожесточением принимались мести и скрести мостовую. Наступал их час. Наш час, час молочников, кончался.

Работа на базе была хороша тем, что день почти целиком оставался в нашем распоряжении. А это было важно. Мы готовились в вуз.

Многое из того, что учили в школе, забылось. Кое-что вообще не успели пройти. Андрею приходилось особенно туго.

— Я-то понимаю, в чем тут дело, — говорил он, тыча пальцем в карту России, которая висела у нас на стене. — Алгебру позабыл, наверно, вот здесь, под Сарептой. Как оглушило и бросило оземь взрывной волной, так и вышибло из головы всю алгебру. А по физике знания растерял уже на деникинском, когда гнали беляков без роздыху до самого Перекопа. Какая уж там физика! Теперь по клочкам все надо собирать!..

Но Андрей был на редкость настойчив, усидчив и терпелив. И я изо всех сил старался помочь ему, чем мог.

Мы оба были приняты в университет.

Помню то блаженное состояние изнеможения и полной умиротворенности, которое охватило нас. Не хотелось уходить отсюда, от этого высокого здания и приветливой зеленой листвы. Деревья задумчиво шелестели над головами. А посреди высоких флоксов и георгинов стоял Ломоносов.

Очень хорошо было сидеть так, у подножия памятника, и смотреть на Манежную площадь. День был пасмурный, но это было ничего. И дождик, который то и дело принимался накрапывать, не мешал ничуть.

Отсюда наши острова в Восточно-Сибирском море были куда лучше видны, чем из Весьегонска. До них, казалось, рукой было подать!..

 

4. Хранители компаса

Теперь над нашим с Андреем письменным столом висел между расписанием лекций и отрывным календарем маленький компас-брелок — подарок Петра Ариановича. Стрелка, закрепленная неподвижно, указывала на северо-восток.

Я бы сказал, что образ нашего учителя с годами как бы прояснился. Второстепенные черты отошли в тень, стушевались, на передний план выступило то главное, что составляет сущность человека.

В ушах начинал звучать негромкий хрипловатый басок: «Всегда тянет узнать, посмотреть, что за тем вон поворотом или перевалом. Мог бы идти так очень долго, часами…»

Или же слышалась песня о соколе:

Сидит он уж тысячу лет, Все нет ему воли, все нет…

Сразу по приезде в Москву я поспешил навести справки в Наркомпросе. Нет, в списках педагогов Петр Арианович не числился.

Я обратился в отдел кадров Академии наук. И среди научных работников не было Петра Ариановича.

После некоторых колебаний мы решились написать Веронике Васильевне. Ответа на письмо не получили. Потом узнали стороной, что Вероника Васильевна вышла замуж — вскоре после революции — и переехала на жительство в другой город. Оборвалась и эта тоненькая ниточка, связывавшая нас с Петром Ариановичем.

Что же произошло с ним? Неужели умер?..

В это было трудно поверить. О таких людях, которые всеми помыслами и делами своими устремлены в будущее, не так-то просто сказать: «Умер».

Умер, не нанеся на карту свои острова?..

Да, клад, завещанный Петром Ариановичем, оставался нетронутым. То был географический клад — острова, охраняемые льдами и туманом. И на пути к островам нельзя было «рыскать», как говорят моряки, то есть отклоняться от заданного курса. Стрелка компаса, закрепленная неподвижно, указывала на северо-восток!

— Не забывай афоризм, — поучительным тоном повторял Андрей. — «Если хочешь достигнуть чего-нибудь в жизни, будь целеустремленным».

Андрей гордился своей целеустремленностью. Я порой разбрасывался, по его мнению.

— У тебя шквалистый характер, — сказал он однажды.

— То есть?

— Как ветер, налетающий порывами.

— А у тебя?

— О! Постоянно дующий легкий бриз, — сказал он, но сам не выдержал и захохотал.

Вот уж ничего похожего на бриз, на его нежнейшее, ласкающее дуновение!

Наружность моего друга соответствовала его характеру: остался букой, таким же, каким был в детстве.

Он не имел уменьшительного имени. Язык не повернулся бы назвать его Андрюша или Андрейка. Андрей — это было то, что полагалось. Андрей — это было хорошо!

Только крупный вздернутый нос нарушал общее впечатление. Очень забавны были эти широкие, будто любопытные, ноздри. И по-прежнему нос смеялся со всем лицом: покрывался мелкими складочками и морщинками, точно Андрей собирался чихнуть. Смеялся мой друг не часто, но зато уж закатывался надолго, совсем как Петр Арианович.

…Устроились мы в бывшем студенческом общежитии между Пречистенкой и Остоженкой. То была необычная квартира. За сравнительно короткий срок она переменила нескольких хозяев. До революции здесь обитал какой-то богатей, роскошествовавший в просторных высоких комнатах, отделанных под дуб, с тяжелыми лепными карнизами. Потом его вытряхнули вон, а дуб и карнизы остались, но уже перегороженные стеночками. По коридору, громко переговариваясь и хохоча, забегали студенты и студентки, на разные голоса завыли на кухне примусы, и в ванной поселился мрачный ветеринар с усами и бородой.

В спешке понаделали слишком много комнат, и самого разного калибра. Одна была так велика, что в ней помещался чуть ли не целый курс, в другой, казалось, живет всего один лишь платяной шкаф, чудом уцелевший от богатея после всех перемен.

Прошло пять-шесть лет, и характер квартиры вновь изменился. Большинство студентов окончило вузы, иные переженились, обзавелись детьми. Со всех сторон понаехали к ним родственники в провинциальных салопах и тулупчиках, коридор заполнился чемоданами, раскладушками, корзинами и картонками, а на кухне появились бранчливые старушонки, которые вместе с клопами понавезли уйму кухонных дрязг и распрей.

В бывшем студенческом общежитии очутился даже нэпман с семьей, обменявшийся с кем-то комнатами. «Частнокапиталистический сектор», — называла его наша молодежь и особенно вызывающе выбивала чечетку перед обитой войлоком нэпманской дверью. А наряду с ним сохранился и одинокий пожилой студент, носивший усы торчком и эспаньолку образца 1913 года. Он учился в своем ветеринарном институте что-то уже одиннадцать или двенадцать лет. Бури и штормы проносились над его головой — мировая война, революция, гражданская война, — а он все учился и учился. Да, припоминаю: именно двенадцать! Как-то по коридору, напевая и приплясывая, промчалась одна из рабфаковок, а ветеринар, который по обыкновению корпел над своими учебниками, выскочил из ванной и закричал ей вслед: «Трулялям? Трулялям? Из-за этого вашего „трулялям“ я двенадцать лет институт не могу кончить!»

Возможно, дело было не только в «трулялям». Багровое лицо бедняги, к сожалению, выражало только натугу, ничего больше. Впрочем, он был безобидный, хоть и мрачный, и мы с Андреем быстро сошлись с ним.

Мы вообще сразу освоились в этом мирке: сочувствовали «вечному студенту», ухаживали за рабфаковками, презирали старушонок, трусливо сгибавшихся над своими примусами («Как бы сосед керосину не отлил»), и коллективно ненавидели проникший в нашу квартиру «частнокапиталистический сектор».

Мадам, супруга нэпмана, чуть ли не каждый день ходила жаловаться на нас в домоуправление: «Из угловой комнаты студенты — ну, этот, кудрявый, и товарищ его, в кожаной куртке, — опять с семи утра топали по крыше, а крышу, учтите, три года не ремонтируют, крыша и без того течет».

Мы занимались на крыше закалкой. Даже зимой выскакивали на чердак, голые по пояс, быстро пролезали в узкое чердачное окно и выбегали на крышу, делая руками такие движения, точно плыли брассом.

Холодно? Вздор! Сейчас будет тепло!

Пританцовывая, обеими горстями захватывали побольше хрустящего снега, с силой растирали спину, грудь. Потом — бегом вниз, по винтовой лестнице, к крану на кухне. Вода после снега казалась всего лишь прохладной.

— Хорошо! Ух и хорошо же!..

Говорят, по-настоящему здоров тот, кто не ощущает своего здоровья. Это не так. Мы ощущали свое здоровье. Мы даже щеголяли приобретенной на крыше неуязвимостью. В лютые морозы, когда на улице все горбились и прятали носы в воротники, я и Андрей беззаботно сдвигали фуражки на затылок. Ни кашне, ни меховых шапок, ни зимних пальто не носили из принципа. Подумаешь: 56-я параллель! Нам в будущем зимовать на 76-й или 86-й!..

Крыша была нашим владением не только зимой, но и летом. Выходили сюда в одних трусах и готовились к зачетам, подстилая коврик, чтобы не так обжигало железо. Надо было набрать побольше солнышка внутрь, про запас, в предвидении долгих бессолнечных зим в Арктике.

На крыше, кроме того, удобно было проверять друг друга по метеорологии.

— Какие облака проплывают, Андрей?

— Цирусы.

— Врешь, врешь! В учебник загляни. Кумулюсы! Видишь, пышные, будто взбитая мыльная пена.

Крыша называлась у нас верхней палубой. Комнату снисходительно именовали кубриком. Она и в самом деле была похожа на кубрик: узкая, длинная, отделенная тонкой переборкой от соседней.

Приятно было воображать себя на ледоколе, уже в пути.

То и дело поглядывая на маленький компас, висевший рядом с расписанием занятий в университете, мы постепенно подвигались к нашим островам. Я шутил, что каждая прослушанная нами лекция, каждый сданный зачет приближает нас к островам по меньшей мере на милю, а то и на две…

А с Лизой мы встретились в Библиотеке имени Ленина.

Новое здание в середине двадцатых годов еще не было построено, и все многочисленные посетители, преимущественно студенты, теснились в старом зале. Был тот час, когда в зале делается особенно уютно от зеленого теплого света абажуров. Мы стояли с Андреем на «антресолях», у перил, как раз там, где прибита дощечка с надписью: «Стоять воспрещается» — и где, несмотря на это, всегда толкутся влюбленные парочки, а также одиночки, сосредоточенно прожевывающие свои бутерброды.

— Петр Арианович сидел за одним из этих столов» — сказал я, глядя вниз.

— Угу! — пробормотал Андрей. — Накануне приезда в Весьегонск…

— Как странно, что мы здесь, где он обдумывал свою гипотезу!

— Что же странного? Сначала он был, теперь мы…

Стоявшая неподалеку девушка с любопытством вскинула на нас глаза. Я принял небрежную позу, прищурился и отвернулся.

Вдруг меня тронули сзади за локоть и спросили таинственным шепотом:

— Курс норд-ост, верно?..

Слова прозвучали как пароль. Я с удивлением оглянулся.

Это могла быть только Лиза! Кто же, кроме нее, знал курс к нашим островам?

Но девушка ничем не напоминала бывшую девчонку с косичками. Она была в клетчатом опрятном платьице, в туфельках на низком каблуке. Над головой не торчали смешные мышиные хвостики: волосы были острижены коротко, «под мальчика», по тогдашней моде, только надо лбом оставлена небольшая прядка, которой девушка встряхивала по временам. Однако ладошка была такой же теплой и твердой. И сразу вспомнилось, как мы, взявшись за руки, бежали по улицам Весьегонска, окутанным вечерним туманом.

— Я сразу же поняла, что это вы, — с сияющим видом объявила она, продолжая держать нас за руки. — Ты так же щуришься, Леша, а Андрей глядит таким же букой.

Но тут с кислым лицом приблизилась к нам библиотекарша и попросила «восторги по случаю встречи» перенести на лестницу.

В тот же вечер Лиза затащила нас к себе.

Она жила в общежитии студентов консерватории, хотя училась на рабфаке и к музыке не имела никакого отношения. Просто устроилась с девушкой, случайной попутчицей, с которой познакомилась в поезде, подъезжая к Москве.

В открытые окна комнаты на третьем этаже несся многоголосый шум. От стены дома, стоявшего напротив, звуки отражались, как от огромного экрана. Львиный бас разучивал арию варяжского гостя, колоратурное сопрано старательно выводило рулады. Пиликали скрипки, рычали трубы, мимо струились нескончаемые гаммы, перегоняя друг друга. То был как бы музыкальный срез этого трудолюбивого, словно улей, дома.

— В такой обстановке, — пошутил я, — немудрено самой начать писать фуги или оратории.

— Пробовала. Не выходит, — вздохнула Лиза. — Соседки по комнате говорят, что мне белый медведь на ухо наступил: он тяжелее бурого.

Вообще, по ее словам, она должна была еще «найти себя». А что это, собственно, означало: найти себя?

— Обратилась бы в милицию, в бюро утерянных вещей, — поддразнивал я.

Она не обиделась. Только повернула ко мне узкие, как у китаянки, красивые глаза и сказала:

— До чего же хочется на Луначарского быть похожей!..

— Как? — притворно удивился я. — Чтобы в пенсне и с бородкой?

— Чтобы все знать, как он! Чтобы уметь сразить врага остротой, сшибить с ног! Я недавно была на его диспуте с митрополитом Введенским… Подумаю еще, может, на литфак пойду. — Она опять вздохнула. — Отчего, ребята, я такая жадная? Всюду хочу поспеть сама. Музыку слушаю — хочу композитором быть или дирижером; книгу читаю — мечтаю писать; по мосту иду — хочу, чтобы мой был мост, чтобы я строила его. И всюду хочу первой… Это плохо?

В комнате у нее было очень уютно, несмотря на то, что там жили еще четыре девушки. Наша Лиза умела создать уют из пустяков, из ничего, воткнув в стакан букетик ландышей или разбросав на этажерке вырезанные из цветной бумаги салфеточки.

У нее был талант, свойственный, кажется, только женщинам: обживать любое, самое неуютное помещение. Она обжила бы, по-моему, даже льдину среди океана, заставив морских зайцев и нерп потесниться к краешку.

Наблюдая за тем, как она носится по комнате, накрывая на стол, я заметил так, к слову:

— Представляю себе жену полярного путешественника именно такой, как ты. Домовитой, заботливой и…

— А! Это значит: ждать-поджидать, поддерживать огонь в очаге? Англосаксонские образцы! Вычитано из книг!

— Ну что ты! — удивился я. — Какие же образцы? Вообрази усталого путешественника с заиндевелой бородой, с которой падают сосульки на коврик перед камином…

И я изобразил путешественника довольно яркими красками.

— Разве ему, — продолжал я, — не нужен отдых, не нужна заботливая, любящая жена?

— Нужна, — смягчилась Лиза. — Но самой женщине мало этого. Уж если быть женой путешественника, то такой лишь, как Ольга Федченко или Мария Прончищева! Чтобы с мужем всюду рука об руку, чтобы вместе и в горы Средней Азии, и в тундру на собаках…

Вот какая была она, эта Лиза! Не правда ли, жадная?

 

5. «Сидели два медведя»

Незаметно Лиза усвоила в разговоре с нами интонации старшей сестры, хотя была моложе нас. Журила за непрактичность, неэкономность, неаккуратность. Убеждала «вводить в организм» супы, а не есть впопыхах и всухомятку. Перед ее появлением я и Андрей с ожесточением подметали комнату. И все-таки Лиза оставалась недовольна, хватала веник и подметала по-своему.

— Опять бегали на ледоход смотреть? — возмущалась она и недоверчиво оглядывала нас с головы до ног. — Ну конечно, брюки в снегу, пальто тоже… Дети! Ну просто дети!

Со мной, впрочем, Лиза обращалась ласковее, чем с Андреем, вероятно, потому, что он был такой серьезный.

Мой друг обладал большим чувством собственного достоинства, умел всюду себя поставить — завидная черта! Но с девушками у него разговор не клеился. «Гордый какой-то», — говорили девушки. А это была не гордость, а застенчивость. Порой бы он и хотел пошутить с девушками, да шутки не получались.

Андрей добросовестно старался разобраться в новой обстановке.

— О чем ты разговариваешь с ними? — спрашивал он меня. — Я наблюдал за тобой. Черт тебя знает, чуть ли не с каждой девушкой говоришь так, словно бы влюблен в нее. На них это действует, наверное?

Что я мог на это ответить?

Все дело, думаю, было в прическе. Проклятые волосы! Как ни смачивал их под краном, как ни закручивал туго-натуго повязкой на ночь, ни за что не желали лежать спокойно — разлетались и лохматились от малейшего дуновения ветра. Это придавало мне отчаянно-легкомысленный вид.

Так вот, если возможны положения, при которых человек должен соответствовать своему внешнему виду, то это как раз был именно тот самый случай.

Шучу, понятно! Просто мне было немногим более двадцати лет, а в этом возрасте человек пребывает в состоянии постоянной восторженной влюбленности, как бы в легком опьянении своей молодостью.

Влюбленность, как известно, трудно переносить молча. Тянет выговориться, обязательно поделиться с кем-нибудь.

Однако Андрей, по макушку погруженный в учебу, сурово отстранял все попытки дружеских излияний.

Лиза явилась как нельзя более кстати.

Она принадлежала к той категории женщин, которым как-то чрезвычайно легко, сами собой, поверяются сердечные тайны. Была отзывчива и вместе с тем оптимистична — отличное сочетание!

Бывало, мы уединялись с ней в уголке и начинали шептаться, сблизив головы. Это раздражало Андрея.

— Опять Лешка исповедуется?

— Я же не называю имен, — откликался я. — И ничего плохого не говорю. Я советуюсь. Лиза — девушка. Она может понять женскую психологию, подать нужный квалифицированный совет…

— Каждые полгода нужен тебе новый совет!

Лиза, в общем, сочувствовала мне, но с оттенком неодобрения.

На память приходило первое посещение Петра Ариановича в Весьегонске, когда она перевязывала ссадины на моей руке. Проворные пальчики двигались очень осторожно, чтобы не причинить боль, но губы были сердито оттопырены.

Так получалось и теперь.

— Разбрасываешься! — говорила она. — Размениваешь свое чувство на гривенники!

— Посмотрю, как ты не будешь разменивать! — отвечал я снисходительно. — У тебя поучусь!

— Гривенников не будет! Мне, знаешь, подавай все сразу, в большущем золотом слитке. Я ведь жадная.

Случалось, что и Андрей вступал в разговор.

— Ну как, Лиза? — усмехаясь, спрашивал он. — Отпустила ему грехи? То-то. Вчера опять потряхивал чубом своим перед девушками. Не пойму я, Лешка, откуда у тебя слова берутся! Из книг, что ли, вычитываешь? Готовишься перед объяснением?

— Слова? — удивлялся я. — А они сами приходят в нужный момент. Да и не в словах дело, Андрей. Прикосновение решает, длинный ответный взгляд, интонация…

Я излагал это с глупо самодовольным видом и, так сказать, в популярной форме, снисходя к невежеству товарища… О, как нелеп я был тогда! И не нашлось никого, кто бы встал со стула и стукнул меня кулаком по глупой кудрявой башке!

Лиза, во всяком случае, могла бы и должна была бы это сделать. Но нет! Слушала меня, чуть приоткрыв рот, с почти благоговейным вниманием. Потом тихонько вздохнула.

— Мне бы, знаешь, все-таки хотелось, чтобы были слова, — сказала она. — Ведь это раз в жизни бывает, если по-настоящему, правда? И слова при этом должны быть единственными, настоящими. Чтобы повторять и повторять их самой себе, когда станет грустно, или во время разлуки, и вообще во все трудные минуты жизни…

Андрей быстро вскинул на нее глаза и тотчас же опустил, будто сделал заметку в уме. Я не обратил на это внимания. Был слишком упоен, поглощен собой… Да, глупая кудрявая башка!

Мы нередко ходили в театры, в музеи, на публичные лекции втроем, «сомкнутым строем»: Лиза посредине, я и Андрей по бокам.

За все время только один раз я и Лиза остались вдвоем. Андрей совсем было собрался идти с нами, но в последний момент его вызвали в райком: мой друг был секретарем нашей факультетской партийной организации.

Очень красиво выглядела Москва-река! Похоже было, что устроители весеннего молодежного карнавала в Нескучном саду одолжили на время радугу, сняли с неба и аккуратно уложили ее между деревьями. Стоя на берегу, мы смотрели с Лизой на воду. Ветви закрывали от нас небо, но праздничный фейерверк был хорошо виден и в воде.

Сначала, как обычно, говорили об отсутствующих: хвалили Андрея за целеустремленность, потом Лиза запела вполголоса, немилосердно фальшивя:

Живет моя отрада В высоком терему…

Оборвала, вопросительно посмотрела на меня.

Я предложил съесть мороженого. Затем мы катались на «чертовом колесе», хохотали над своими дурацкими изображениями в зеркальной «комнате смеха» и немного потанцевали на танцплощадке под баян.

Почему-то опять очутились на старом месте, на нашей аллейке у воды.

Было очень тепло. По Москве-реке плыли украшенные фонариками катера с пассажирами, толпившимися на верхней палубе. Оттуда нам кричали что-то, какую-то карнавальную чепуху.

Я был в приподнятом настроении, что называется, «в ударе». Только что пришла в голову мысль: в поисках островов в Восточно-Сибирском море воспользоваться помощью эхолота. Хорошо бы сразу рассказать об этом Андрею, проверить, правильна ли мысль. Но Андрея не было. Рядом была только Лиза.

— Понимаешь, — начал я издалека, — в сплошном тумане штурман находит место корабля по глубинам. На карте обозначены глубины. Если применить этот принцип к гипотетическим землям…

Лиза обернулась ко мне. Голос ее странно дрогнул:

— Какая ночь, Леша!

Я рассеянно посмотрел на небо. Ночь была, как говорили в старину, «волшебная», вся пронизанная дрожащим призрачным светом.

Лиза сказала тихо:

— Такой ночи больше не будет! Никогда уже не будет!

Меня удивило ее волнение. Эти слова прозвучали проникновенно и грустно и даже словно бы с укоризной!

Глаза Лизы были обращены ко мне — широко раскрытые, блестящие, все с тем же странным вопросительным выражением.

Мне захотелось взять ее за руку и спросить, что с нею, не устала ли она от «чертова колеса» или от этой дурацкой «комнаты смеха». Но между нами не приняты были нежности.

— Я хотел тебе рассказать о глубинах, — начал я неуверенно.

Но Лиза продолжала молчать.

— Ты здорова? — спросил я, беря ее за руку. — Что с тобой, Рыжик?

Неистово защелкал соловей в листве над нашими головами.

Вдруг сзади затрещали кусты, послышалось прерывистое дыхание, и на тропинку подле нас прыгнул, почти свалился с косогора Андрей.

— Ф-фу, жара! — сказал он, отдуваясь и вытирая шею платком. — В мыле весь, так бежал!.. Извините, ребята, что запоздал…

Я с удивлением увидел на нем галстук.

— Поздравляю! Андрей галстук нацепил! Ну уж если сам партийный секретарь нацепил…

Галстук как бы знаменовал переход к новой эпохе.

Долгое время он наряду с канарейкой, гитарой и фокстротом считался принадлежностью капиталистического мира и пренебрежительно именовался «гаврилкой». С течением времени «гаврилка» был амнистирован. Однако на смельчаков, впервые надевших его, глядели с опаской и недоверием.

Итак, Андрей надел галстук! К чему бы это?..

Мы долго еще гуляли по парку, распевая песни.

Лиза заводила:

Сидели два медведя На ветке на одной…

Мы с Андреем подхватывали:

Один смотрел на небо, Другой качал ногой.

И опять заводила Лиза:

И так они сидели Всю ночку напролет…

А мы мрачно подтверждали:

Один смотрел на небо, Другой качал ногой…

Кончилось тем, что Андрей потерял свой галстук. (Под шумок, пользуясь темнотой, он снял его с шеи и засунул в задний карман брюк.) Мы с Лизой помирали со смеху, а он вертелся на месте, пытаясь посмотреть, не свешивается ли галстук из кармана.

 

6. Льды невиданной голубизны

На полярной станции обходятся обычно услугами одного гидролога. Поэтому после окончания университета мне с Андреем пришлось, к сожалению, расстаться.

На выбор нам были предложены две вакансии. Одна, роскошная, лучше трудно придумать, — на новенькую, созданную лишь в прошлом году метеорологическую станцию, расположенную на юго-восточном берегу острова Большой Ляховский. То была первая метеостанция «нашего» Восточно-Сибирского моря! Что надо еще?! Зато вторая вакансия никак не могла понравиться: на одну из старейших русских метеостанций — Маточкин Шар. О! Новая Земля! Карское море! За тысячи миль от наших островов!

Мы в нерешительности смотрели друг на друга.

— Жребий, Леша?

— Ясно, жребий!

И, как в детстве при разрешении спорных вопросов, Андрей, кряхтя и посапывая, принялся старательно сворачивать в трубочку две бумажки.

Ему и тут повезло, а мне нет.

— Что делать! — сказал я, подавляя вздох. — Буду снова догонять тебя. Как в девятнадцатом, помнишь?

Андрей сочувственно кивнул.

Но я догнал его на этот раз быстрее, чем думал.

Да, чтобы не забыть! Кое у кого из моих читателей (читательниц) могут возникнуть ко мне претензии: недостаточно подробно, мол, написал о любви, пробормотал что-то невнятное себе под нос и сломя голову побежал дальше по своим неотложным делам.

Так вот, давайте условимся заранее. Я не принимаю этих претензий!

«Архипелаг», учтите, не повесть о любви, отнюдь нет. Мне бы никогда и не поднять подобную повесть, что вы! Я же гидролог-полярник, всю жизнь привык иметь дело лишь с сугубо научными, взвешенными чуть ли не на аптекарских весах, фактами. И соответственно «Архипелаг» — историко-географическое повествование! Только так и надо его рассматривать.

С этой точки зрения Лиза ни в какой степени не является героиней «Архипелага». Не обманывайтесь на этот счет, прошу вас.

Но кто тогда героиня? Должна же быть в повести героиня! Согласен. Однако особенности моего, повторяю, историко-географического повествования таковы, что в центре его нечто неодушевленное, хотя и вполне реальное, даже романтическое. Земля Ветлугина, точнее, гипотеза о Земле Ветлугина! Как в случаях и со многими другими героинями повестей, мы с вами присутствовали, можно сказать, при появлении гипотезы на свет, а в дальнейшем станем наблюдать постепенное ее развитие — при чрезвычайно, добавлю, драматических обстоятельствах.

Каждый новый, добытый нами факт будет как бы добавлять нечто новое в облике героини. И загадочный характер ее окончательно прояснится только на самых последних страницах.

Итак, не пугайтесь, читатель, беспрестанно возникающих на вашем пути многочисленных научных фактов. Это не орнамент, это ткань повествования. Разнообразные сочетания фактов (я бы сказал, узоры) определяют раскрытие идеи повести, а также толчками двигают сюжет вперед.

Сделав это необходимое предупреждение, я со значительно более легким сердцем спешу дальше.

…Осмотревшись, я сразу понял, что Арктика не любит слишком восторженных и порывистых, и постарался придержать себя.

Здесь нельзя суетиться, но нельзя и мешкать. Как ветер, дующий день за днем, постепенно обтесывает, шлифует камни, так Арктика формирует душу человека. Однако не надо думать, что при этом он и впрямь стоит неподвижно, как камень.

Полярник утверждает свое «я», свое собственное человеческое достоинство в неустанной борьбе с природой Крайнего Севера. И если это горожанин, как я, то он как бы рождается заново.

Молодые зимовщики, прибывшие вместе со мной на Маточкин Шар, очень тяжело переносили мрак полярной ночи. Он казался им зловещим, гнетущим. Кое-кто называл его беспросветным.

Беспросветный? Вот уж нет!

Какой же это беспросветный, если в небе исправно светят луна и звезды, гораздо более яркие и красивые, чем в умеренных широтах? А кроме того, Арктику осеняют северные сияния!

Не знаю, может быть, решающую роль сыграло мое воображение, с детских лет взбудораженное Арктикой. В детстве, случалось, сияния даже снились мне. Они раскачивались, подобно кисее, над моей кроватью, со звоном и шорохом распадались на мириады длинных серебристых нитей, потом отвердевали, как сталактиты, и вот уже это были непередаваемо красивые, искрящиеся ворота в сказку!

Наутро после такого сна у меня всегда бывало прекрасное настроение.

Но то, что я увидел на Маточкином Шаре в начале зимы, было, конечно, куда красивей снов! Северные сияния попросту околдовали меня. В них и впрямь было что-то колдовское, одновременно манящее и грозное. И они струились, мерцали, переливались всеми цветами радуги, а ведь сны, к сожалению, почти никогда не бывают цветными.

В непроглядном мраке возникало облачко. Оно поднималось — легкое, почти прозрачное. Свет, исходивший от него, делался ярче и ярче. Он был совсем не такой, как будничный свет луны или звезд.

Иногда северное сияние медленно и торжественно гасло. Но порой исчезало мгновенно, будто киномеханик одним поворотом ручки выключил проекционный аппарат.

Да, северные сияния и рассветы — это было самое удивительное, что я увидел в Арктике до того момента, как под крылом самолета появились вдруг льдины необычайно яркой, ослепительной голубизны.

Сейчас расскажу о них.

…Все же спустя год мне удалось попасть поближе к Земле Ветлугина, перемахнув через весь СССР, с Новой Земли на Дальний Восток.

В те годы Северный морской путь эксплуатировался еще по частям. Таймырский полуостров, выдававшийся далеко к северу, разделял путь на два отрезка: западный и восточный. Последний-то и обслуживала наша дальневосточная экспедиция, корабли которой регулярно ходили между Владивостоком и Колымой.

Труднее всего доставалось кораблям в проливе Лонга, который часто забит льдами. Решено было в помощь караванам использовать воздушную разведку. Неподалеку от каверзного пролива, на мысе Северном, впоследствии переименованном в мыс Шмидта, создали базу авиации, а меня прикомандировали к ней в качестве гидролога-ледовика. Я должен был давать ледовые прогнозы.

Мы вылетали в авиаразведку, кружили надо льдами, фотографировали их, изучали с воздуха. Наших радиосообщений нетерпеливо ждали на кораблях, двигавшихся к проливу с востока или с запада.

Иногда по условиям разведки случалось забираться и дальше пролива Лонга, пересекать воздушное пространство над черно-белой громадой острова Врангеля и обследовать состояние льдов у его северных берегов.

Теперь я «догнал» Андрея, даже опередил его! Был намного ближе к Земле Ветлугина, чем он.

Чтобы убедиться в этом, соедините прямыми линиями на карте мыс Шмидта, юго-восточную оконечность острова Большой Ляховский и точку в северо-восточном углу Восточно-Сибирского моря, где, по расчетам Петра Ариановича, располагались его острова. У вас получится разносторонний треугольник. Вершина его — Земля Ветлугина, не так ли? Моя сторона вдвое короче Андреевой.

Поэтому мне и посчастливилось перехватить льдины, которые нежданно-негаданно очутились у северного берега острова Врангеля.

Произошло это так. Возвращаясь после очередного облета района, я увидел несколько голубых льдин, которые сбились в стайку неподалеку от берега.

Голубые? Не может быть!

Пилот по моей просьбе снизился и начал делать круги.

Распугивая тюленей, снова и снова проносились мы на бреющем надо льдами, а я все не мог надивиться, наглядеться, не в силах был оторвать от глаз бинокль.

Торосы? Обломки больших торосов? Как бы не так!

Во-первых, цвет! Торосы обычно зеленоватые, а эти льдины — ярко-голубые, какими бывают айсберги. Во-вторых, размеры. Среди торосов айсберги выделяются, как грецкие орехи в рассыпанной крупе. В-третьих, кристаллизация льдов. Торосы более ноздреваты, быстрее тают, так как разъедающая их морская соль помогает разрушению. Все приметы были налицо!

Сомневаться не приходилось: подо мной айсберги, обломки айсбергов. Они находились в полуразрушенном состоянии, но возникли, несомненно, на суше, а не в море.

Где же? Только не на острове Врангеля. Остров Врангеля не рождает айсбергов, на нем не имеется ледников. Других островов поблизости нет. Но я-то ведь знал, что за горизонтом лежит Земля Ветлугина, еще не нанесенная на карту. Стало быть, айсберги приплыли оттуда?..

К несчастью, еще в самом начале полета я израсходовал все кассеты своего фотоаппарата. Непростительная небрежность! Снимать было нечем!

На базу пришлось вернуться с пустыми руками.

Мы собирались — с новым набором кассет — снова лететь к голубым льдинам. Не удалось. Не пустила погода. Поднялся снежный ураган и бушевал над нашим районом три дня. А когда мы опять прилетели на старое место, то удивительных голубых льдин уже не было. Вероятно, их разметало и унесло в море.

Начальник базы отнесся к моему сообщению с обидным недоверием. Впрочем, поломавшись с полчаса, он дал себя уговорить и послал запрос-радиограмму Минееву, который сменил к тому времени Ушакова на острове Врангеля. Минеев ответил немедленно. Нет, эскимосы, промышлявшие песца на северном берегу, не замечали никаких необычных льдин в море.

— Наверное, не обратили на них внимания, — сказал я. — Надвигался снежный ураган. Надо было успеть осмотреть капканы…

Я осекся под взглядом начальника базы…

Лишь Андрей — душа, настроенная в унисон с моей, — понял меня и разделил мое огорчение. Когда мы встретились в Москве, он внимательно, не прерывая, выслушал рассказ об удивительных голубых льдинах, потом сплюнул и с досадой поскреб всей пятерней в затылке.

Ведь это было так важно — айсберги у острова Врангеля.

 

7. Улика косвенная

На протяжении нескольких лет мой и Андрея постоянный адрес был — Арктика, причем северо-восточная. Старались не очень отрываться от «своего» моря, держаться поблизости — на всякий случай! В переулок между Пречистенкой и Остоженкой наведывались лишь от времени до времени.

Лиза исправно встречала и провожала нас, единственный оседлый участник триумвирата. Ее метания кончились. Она поступила в строительный институт, наконец-то «найдя себя» в одной из наиболее романтических профессий того времени.

Весной 1931 года Андрей по-прежнему находился на острове Большой Ляховский, а я был в бухте Тикси, когда из северо-восточного угла Восточно-Сибирского моря донеслись тревожные сигналы «SOS». Их передавало сухогрузное судно «Ямал», зажатое плавучими льдами и дрейфовавшее с ними на северо-запад.

Сигналы приняли одновременно несколько полярных станций, так как за «Ямалом» с недавних пор было установлено непрерывное наблюдение в эфире.

Судно принадлежало нашей дальневосточной экспедиции. Летом 1930 года оно побывало в устье Колымы, а на обратном пути во Владивосток встретило сплоченные льды и пыталось укрыться в Колючинской губе, но проникнуть туда не смогло и вмерзло в припай у входа в губу.

Часть зимы прошла благополучно. Однако в феврале 1931 года сильные ветры оторвали кусок припая вместе с «Ямалом» и потащили в Чукотское море. Так начался дрейф, все эти зигзаги, вензеля и петли, от которых кругом идет голова, когда смотришь на карту.

Легонько покусывая корабль, то сжимая, то отпуская его, как кошка, забавляющаяся пойманной мышью, плавучие льды донесли его почти до координат Земли Ветлугина и здесь раздавили.

«Ямал» пошел ко дну. Команда успела выбраться на лед.

Тотчас же были организованы спасательные работы. Первым к месту аварии долетел самолет, базировавшийся на острове Большой Ляховский. Я прилетел позже Андрея с группой самолетов, отправленных из бухты Тикси.

Дел было невпроворот. Гидрологам и метеорологам, включенным в состав спасательной экспедиции, приходилось быть начеку. Погода капризничала. Сжатия учащались. То и дело по льдам словно бы прокатывалась судорога. Нетрудно представить, что произошло бы, если бы в разгар эвакуации сюда проник циклон с обычными для него жестокими ветрами.

Нам так и не пришлось повидаться с Андреем: расписание самолетов не совпадало. Я узнал лишь, что он сделал серию фотографических снимков, пролетая над районом «белого пятна». Делал их, понятно, и я, расходуя кассеты более осмотрительно, чем когда-то над проливом Лонга.

И что же?

Льды и туман… Туман и льды… Больше ничего!

Да, да, представьте себе!

Я пользовался каждым появляющимся в тумане окном-просветом, чтобы сделать снимок. Их было не так много, этих просветов. И на пленке они ничем не отличались друг от друга. Ни единого, даже самого маленького, черного пятнышка! Ни признака суши!

Между тем я самым тщательным образом определял направление, и не по магнитному компасу, который может подвести в тех местах, а по солнечному указателю курса.

Фотоснимки, сделанные с большой высоты и охватывавшие значительную площадь, последовательно фиксировали наш путь.

Над предполагаемым районом Земли Ветлугина летчик сделал несколько кругов.

Я был так обескуражен неудачей, что, вернувшись в Тикси, безропотно отдал проявленные фотопустышки напористому весельчаку-корреспонденту центральной газеты — просто как-то обмяк, душевно ослабел.

Однако заметьте, ни на минуту не позволил себе усомниться в Петре Ариановиче, в точности его расчетов, в правильности научного предвидения. Так и заявил корреспонденту — признаюсь, даже с некоторой запальчивостью.

Тот был поражен.

— Но вы же не видели землю! — сказал он.

— Туман… туман…

Корреспондент продолжал удивленно смотреть на меня.

— Туман помешал! — с раздражением пояснил я. — Длинные полосы тумана лежали над районом «белого пятна». За ними, конечно, и прячется земля!..

В Москву я вернулся в отвратительном настроении.

Еще бы! Побывать, хоть и мимоходом, над заповедными ветлугинскими координатами — и безрезультатно! Земля не пожелала показаться из тумана.

Я сам после этого ходил как в тумане. Был так рассеян, так погружен в свои мысли, что, прилетев из Тикси в Москву, забыл чемодан в аэропорту, но унты и шапку-треух зачем-то прихватил с собой.

А день выдался на редкость жаркий, что иногда случается в Москве в конце мая. Москвичи разгуливали в легковесных панамках и незапятнанных белых брюках, москвички в совсем уж невесомых сарафанах самой игривой и пестрой расцветки. Один я выглядел как заморское диво: в свитере, в пиджаке и суконных брюках, под мышкой унты, в руке треух, которым обмахивался вместо веера.

Мое появление в трамвае, где пассажиры стояли впритык, не вызвало энтузиазма.

— Хотя бы на подножке ехали! — простонал кто-то. — Такая духотища здесь, а тут еще вы с унтами со своими.

Стоявший навытяжку толстяк повертел шеей, потом, покосившись на унты, спросил слабым голосом:

— С периферии?

— Из Арктики.

Это признание сразу же сделало меня центром внимания в трамвае. Ропот прекратился. Вокруг приветливо заулыбались. Даже кондукторша, со свирепым видом отрывавшая билетики, разрешила мне сойти с задней площадки.

— Куда уж через весь вагон тесниться! — милостиво сказала она.

Стройная девушка, обогнав меня на тротуаре, засмеялась и оглянулась. Ей, верно, понравился треух. Я даже не улыбнулся в ответ. А ведь в Арктике в особенности не хватает звонкого женского смеха, женских голосов. Только после первых своих зимовок я понял, как при всем великолепии Крайнего Севера обеднена там звуковая гамма — звуки, так сказать, лишь в одном басовом ключе.

Я мрачно проследовал в переулок между Пречистенкой и Остоженкой. Чем ближе к дому, тем серьезнее и сосредоточеннее становился.

Предстояло объяснение с Андреем, который должен был вернуться в Москву на несколько дней раньше меня. Да, объяснение, а может быть, и головомойка, вполне заслуженная! Я сам ругал себя за то, что, не посоветовавшись с Андреем, отдал фотографии напористому корреспонденту.

Медленно, стараясь протянуть время, поднялся я по лестнице, повернул ключ в замке.

Тотчас же население коммунальной квартиры высыпало в коридор — выбежали сразу все, будто сидели, притаясь за дверью.

— А где же Андрей? — удивился я.

— Андрей Иваныч в зоопарке, — торопливо доложил востроглазый мальчик, один из сыновей ветеринара. — Он в зоопарке, и тетя Лиза с ним!

— Вам записочку просили передать.

Андрей писал:

«Пишу на случай, если разминемся. Мы собрались с Лизой в зоопарк. Приходи и ты. Если, конечно, не устал. Дело важное, касается и тебя. С полпервого до двух будем у площадки малышей. Не сможешь — вернемся, расскажем…»

Я обозлился, и больше всего, конечно, на Лизу. Уверен был, что это она продиктовала Андрею такую дурацкую, интригующую и бестолковую записку: уж я-то знал нашу Лизу! Она любила удивлять!

Но, повалявшись с полчаса на кровати, я вскочил и отправился в зоопарк.

Малыши, разморенные жарой, почивали в низенькой пристройке — был «мертвый час». Андрей с Лизой нерешительно топтались у двери.

— А вот и Леша! — сказала Лиза с таким выражением, точно мы расстались только вчера.

Андрей молча стиснул мне руку и Обернулся к служительнице, стоящей у входа:

— Вот и товарищ интересуется! — Он кивнул на меня. — Сегодня прилетел из Арктики и, видите, сразу к вам…

— В положенное время, гражданин, в положенное, — невозмутимо сказала служительница. — Как все посетители.

— Так он же не все! — заступилась Лиза за Андрея, подхватив его под руку и легонько подталкивая к двери. — Ведь это он ее доставил в зоопарк, понимаете?

— Ну, а коли доставил, подарил, то и должен подчиняться распорядку! Сказано: «мертвый час». Не ведено будить.

— Что тут происходит? — спросил я недовольно.

— Да спутал время, понимаешь! — Андрей присел на скамейку и вытащил портсигар. — Черт их знает, «мертвый час» кончается у них в час, а не в полпервого, вот и…

— Медвежонка привез, что ли?

— Нет, ты спроси, где он раздобыл его! — вмешалась Лиза. — В этом все дело!

— Ничего не понимаю, — сказал я, присаживаясь рядом с Андреем на скамью. — Ну, привез медвежонка, ну и бог с ним! У меня на сердце кошки скребут, а ты с медвежонком каким-то…

— Из-за чего кошки-то?

— Из-за фотопустышек этих, будь они трижды неладны!

— Пустышек? Каких пустышек? — спросил Андрей, точно просыпаясь. — А, тех, что в газете!

— Как? — ужаснулся я. — Их успели в газете тиснуть?

— А что ж такого? И мои там есть. Фотографии как фотографии. Безотрадная картина тумана и льдов, как говорится.

Я молча глядел на него.

— Уж и испугался! То-то, смотрю, лицо у тебя такое странное. Нет, брат, медвежонок, которого я привез, враз все эти фотографии — и твои и мои — слопал. Так, знаешь, гам — и нет их! Я, конечно, выражаюсь фигурально.

Лиза засмеялась. Она явно наслаждалась моим изумлением и любопытством, которых я и не пытался скрыть.

— Тут, понимаешь ли, — неторопливо продолжал Андрей, — вышло именно по той старинной поговорке: не бывать бы счастью, да несчастье помогло. Ну, несчастье-то было не ахти какое: маленькая неисправность в моторе. Но пришлось нам, когда уже во второй раз возвращались с эвакуированными, сделать вынужденную посадку на лед и малость посидеть на нем…

— Ну, ну!

— Вот и мы то же долдонили бортмеханику: «Ну, ну!» Торчали возле него, подавали советы кто во что горазд, пока один из матросов с «Ямала» не приметил на горизонте медведей. Звери-то, сам знаешь, непуганые в тех местах, человека отродясь не видали. Очень, надо думать, заинтересовал их самолет. Не съедобен ли, смекают. Вот, видим, приближается к нам вразвалку из-за ропаков и торосов медведица с двумя медвежатами…

— То-то пальба поднялась!

— Нет, народ все опытный, полярники. С одного выстрела уложили мать, с двух — детеныша. А второго медвежонка взяли живьем. Оказалось — девчонка. И назвал я ее знаешь как? Улика Косвенная! По всем правилам: имя и фамилия! Каково?

Лиза снова засмеялась.

— Но почему же Улика? — пробормотал я.

В это время толпа ребятишек стремглав кинулась со всех сторон к площадке молодняка и плотно обступила ее. «Мертвый час» кончился.

Первое животное, появившееся из дверей пристройки, вызвало дружный смех ребят. То была свинка, обыкновенная, домашняя, и не аристократических кровей, пегая.

— Для развлечения держат, — сообщил Андрей, вставая со скамейки. — Чтобы медвежата лучше ели.

Свинка, подрагивая хвостиком, с чрезвычайно озабоченным видом обежала площадку, остановилась у бассейна, наполненного водой, и взволнованно захрюкала.

— Тоскует! Жить без них не может, — снова сказал Андрей, который, видимо, стал в зоопарке своим человеком.

Пестрым комом выкатились из дверей львенок и тигренок. Потом сломя голову вылетела лисичка и принялась носиться по вольере, не обращая ни на кого внимания. Следом за лисенком неторопливой походкой вышел взрослый жесткошерстный терьер. Заметив его, свинка замолчала, а лисичка перестала носиться по вольере.

— Гувернер! — пояснил Андрей. — Состоит при малышах в качестве воспитателя. В случае чего наводит порядок.

Наконец, высоко подбрасывая угловатые зады, исподлобья озираясь по сторонам, смешным курцгалопом примчались медвежата. Их было трое: два бурых и один белый.

— Вот она, вот она! — забормотали мне в оба уха Андрей и Лиза.

Улика Косвенная была ниже ростом и более худая, чем ее бурые товарищи. Наверное, и силенок было поменьше. Но брала энергией и решительностью.

Бесспорно, она первенствовала в этой бестолковой и шумной компании. Продолжавшие бороться львенок и тигренок почтительно уступили ей дорогу. Свинка кинулась к ней со всех ног и принялась рыльцем подталкивать к бассейну. Впрочем, Улику не надо было долго просить, особенно в такую жару. Оба бурых медвежонка уселись у края бассейна, в нерешительности поглядывая на веселых купальщиков.

— Тон на площадке задает! — с гордостью сказал Андрей. — А иначе и быть не может. Вся остальная мелюзга родилась в зоопарке, а Улика все-таки нюхнула вольного воздуху. Догадался, где она родилась?

— Ну асе, не тяни!

— На Земле Ветлугина, вот где!

— О!..

Но тут лисичка остановилась против нас и приветственно завиляла хвостом. Волк в соседней клетке опрокинулся на спину и задрыгал лапами по-собачьи.

Мы оглянулись. За нами стояла худенькая женщина.

— Антонина Викентьевна, наконец-то!..

Андрей познакомил нас:

— Антонина Викентьевна Демина, заведующая отделом хищников.

— Так и дежурите возле своей Улики? — спросила заведующая хищниками, кротко улыбаясь. — Могу, товарищ Звонков, сообщить заключение мое и моих коллег. Вы были правы. Улика родилась в январе этого года.

Андрей победоносно оглядел нас. Лиза молчала, ожидая объяснений, я с лихорадочной поспешностью производил необходимые расчеты в уме.

В начале января? «Ямал» был раздавлен плавучими льдами 17 апреля. На второй или третий день после этого, во время эвакуации команды, Андрей подобрал на льду осиротевшего медвежонка. Тому было от роду тогда, наверное, три — три с половиной месяца. Да, именно так, судя по внешнему виду.

Все дело было в возрасте Улики, а также в расстоянии до ближайшего к месту аварии «Ямала», помимо Земли Ветлугина, клочка суши — острова Врангеля.

— Ты прав, Андрей! — заорал я, забыв о том, что нахожусь в общественном месте. — Ей-богу, абсолютно прав!

— А, уже подсчитал?

Самцы белых медведей в отличие от бурых не впадают в спячку. Зимой спят лишь самки, причем в ожидании потомства устраиваются на ночлег с комфортом — обязательно на суше.

В конце октября — начале ноября, когда начинаются заносы, медведица находит крутой склон, разрывает ямку в снегу и ложится там. Остальное доделывает за нее работящий ветер: подбрасывает с каждым днем все больше и больше снега. Образуется нечто вроде пещерки, уютное теплое логово.

Медведица спит всю зиму.

Рожает она в январе — феврале. Медвежата являются на свет слепыми, с рукавицу величиной, и месяца два с половиной проводят в берлоге. Потом они делают свои первые шаги. Скатываются, сидя, со склона, как все малые ребята, пыхтя влезают, опять скатываются, а мамаша восседает рядом и наслаждается семейным счастьем.

Лишь в конце марта — середине апреля она выводит свое потомство в «большой свет», то есть спускается на лед. С малышами, которые лишь недавно научились ходить, приходится двигаться не слишком быстро — километров пятнадцать в день.

— В этом-то и штука, Лиза! Только пятнадцать, от силы двадцать! — принялся я торопливо объяснять. — А сколько миль до Врангеля? Триста пятьдесят. К семнадцатому апреля медведица с медвежатами никак не могла бы дойти от острова Врангеля до района аварии «Ямала». Слишком далеко! Значит, есть поблизости другой остров или группа островов. Там медведица и родила медвежат…

— Да, Земля Ветлугина! — подтвердил Андрей. — Поэтому-то я и назвал медвежонка Уликой…

Вот цепь умозаключений, логически связанных между собой. На одном конце цепи медвежонок Улика, подобранный в районе аварии «Ямала», на другом — наша Земля!

— Уленька, Уленька! — закричали дети.

Встав на задние лапы, держа в передних полосатую кеглю, Улика вперевалочку прошлась мимо нас, с мокрой облипшей шерсткой после купания, тощенькая, но крепко сбитая, потешная, как ребенок, недавно научившийся ходить.

— Из Улики уже в Уленьку перекрестили, — с улыбкой сказала Антонина Викентьевна. — За несколько дней всеобщей любимицей стала!..

Лиза присела на корточки, маня разыгравшегося белого медвежонка.

— Нет, вы на глазки-бусинки ее посмотрите! — потребовала она. — Черненькие! И какие смышленые! Ведь все понимает, плутовка, а молчит. Ответь, Уленька: мы правильно о тебе говорим? Ты где родилась, а? На Земле Ветлугина?.. Ну же, скажи нам, скажи!..

 

8. Человек, которому ясно все

Посещение зоопарка подействовало на меня самым живительным образом. Черноглазая пушистая Улика была до чрезвычайности убедительна.

Поэтому, когда мы с Андреем отправились на следующий день в библиотеку, я уже бестрепетной рукой развернул толстые комплекты советских и иностранных газет. Пусть себе пишут что хотят о наших фотоснимках — остается еще не известный никому, не использованный пока довод, который сохраняется до поры до времени в одной из вольер Московского зоопарка!

Впрочем, большинство советских корреспондентов почти не обратили внимания на фотографии, сделанные мною и Андреем над ледяной пустыней Восточно-Сибирского моря. Интересовали подробности спасения людей с «Ямала». Только вскользь было сказано в одной из статей:

«Решена попутно проблема гипотетической Земли к северу от острова Врангеля, о существовании которой высказывались догадки до революции: полеты двух научных работников на самолетах, эвакуировавших команду „Ямала“, с очевидностью показали, что Земли в этом районе нет…»

Однако заграничная, главным образом американская, печать придала фотоснимкам больше значения. Их напыщенно именовали «беспристрастным рефери».

«Фотографический аппарат был „беспристрастным рефери“. Он рассудил людей, — заявляла „Манхэттен кроникл“. — Земли в этом районе нет. Земли и не могло быть. Иначе ее нашел бы Текльтон. Глупо было сомневаться в этом».

Расторопный корреспондент «Манхэттен кроникл» в Москве перетряхнул старые журнальные комплекты и вытащил на свет статью Петра Ариановича «О возможности нахождения острова или группы островов…». Мало того, он заинтересовался мною и Андреем и разведал наши биографии.

То, что мы учились у Петра Ариановича, придавало всему, в понимании корреспондента, привкус сенсации:

«Ученики опровергают учителя!», «Конец арктической сказки», «Текльтон прав!»

Брр! Противно!

Я с раздражением отодвинул ворох иностранных газет и принялся просматривать «Вечерку». Что новенького в театрах столицы? Как жила-поживала без меня театральная Москва?

— Махнем-ка в театр, Андрей? Рассеемся. А?

Я перебросил ему «Вечерку». Он взглянул на четвертую страницу и изумленно присвистнул:

— Смотри-ка: Союшкин объявился!

Я перегнулся через плечо Андрея. Пониже театральных и повыше рекламные объявлений было напечатано:

«Институт землеведения. 17.VI в 7:30 вечера в конференц-зале состоится обсуждение реферата тов. Союшкина К.К. „О так называемых гипотетических землях в Арктике в связи с последними исследованиями советских полярников“.

Союшкин? Весьегонский примерный пай-мальчик? Зубрила с первой парты?

— А что нам сомневаться, гадать? — Андрей отодвинул стул. — Пойдем и убедимся. Когда обсуждение это? Сегодня в семь тридцать? Успеем.

…В конференц-зале было не очень много народу, но не так уж мало — как раз столько, сколько нужно для того, чтобы у докладчика, топтавшегося, наверное, где-нибудь в коридоре, тревожно екало сердце и холодело под ложечкой.

Достойно улыбаясь и негромко переговариваясь, рассаживались за столом члены президиума. Два служителя с безучастными лицами повесили за кафедрой большую, во всю стену, карту Арктики. Раздался трезвон колокольчика. Внимание!

К кафедре приблизился человек примерно моих лет. По виду он не был испуган или встревожен. Держался довольно уверенно, только чаще, чем нужно, поправлял хлипкое пенсне-клипс и даже вскидывал голову, чтобы оно не сползало с носа.

Прямые, довольно длинные волосы его были зачесаны набок и блестели, словно на них навели глянец сапожной щеткой. Он был похож на морского льва в водоеме и гордо пофыркивал на публику из-за графина с водой.

— Он? — шепнул я Андрею.

— Как будто бы он! Хотя…

В этом было что-то необычное, почти что из арабских волшебных сказок. Вода в графине, приготовленная для докладчика, замутилась, пошла кругами, и со дна вдруг выскочил чертик: поднялась остренькая — редька хвостом вверх — голова с зачесанными набок мокрыми волосами. Потом, поправив пенсне, она с достоинством огляделась по сторонам.

Я не разобрал первых слов докладчика, так как был поглощен изучением его наружности. Затем до меня донеслось:

— Нет больше «белых пятен» на Земле! Период открытий закончен… К тридцатым годам двадцатого столетия все открыл, взвесил, измерил человек. Мир обжит нами, мы знаем его теперь, как собственную свою квартиру…

Андрей подтолкнул меня локтем:

— Обрати внимание на редчайший экземпляр: человек, которому известно и ясно все.

С удивлением смотрели мы на «редчайший экземпляр». Докладчик то и дело высвобождал манжеты из рукавов, как это делают фокусники. Манжеты мешали ему откладывать в сторону четвертушки бумаги с цитатами. Для цитат приготовлен был особый ящик. Еще тогда поразил меня этот жест. В нем было что-то птичье.

От монотонно повторяющегося взмаха рук над кафедрой мельтешило в глазах.

С глубокомысленным видом Союшкин перечислил: Землю Джиллиса, Землю Санникова, Землю сержанта Андреева. Все они, по его мнению, не существовали никогда и были, к сожалению, обманом зрения, арктическим миражем либо же грядами торосов, принятыми за землю.

Он привел ряд доказательств, правильно назвал вслед за тем Землю Петермана и Землю короля Оскара, которые явились только плодом воображения путешественников. Указка постукивала по карте, двигаясь по самому ее краю, с запада на восток. Медленно, но верно Союшкин подбирался к нашим островам в Восточно-Сибирском море, по своему обыкновению крадучись, бочком.

Поколебавшись с минуту в воздухе, указка ткнулась в правый верхний угол Восточно-Сибирского моря. Так и есть! Добрался наконец.

— Накануне мировой войны, — неторопливо продолжал Союшкин, — длинный список был пополнен. Появилась некая новая гипотетическая земля в Арктике, причем в отличие от остальных координаты ее были в точности определены. Помещаться она должна была бы вот здесь…

Докладчик описал небрежный круг указкой на карте и усмехнулся. Кулаки сжались у меня сами собой от этой снисходительной усмешки!

— Автор гипотезы, — доносилось с кафедры, — не был, однако, путешественником, никогда даже не заглядывал в такую даль, как Восточно-Сибирское море, которое, кстати сказать, наименее исследовано из всех полярных морей и чрезвычайно редко посещалось путешественниками. Всю жизнь свою новоявленный открыватель в кавычках просидел в одном из самых захолустных городов старой царской России, в Весьегонске. Об этом городе найдете упоминание у наших гениальных русских сатириков Гоголя и Щедрина.

Далее Союшкин высмеял провинциального учителя географии, страдавшего манией величия, осмелившегося поднять руку на общепризнанный — мировой! — авторитет Текльтона. Не смехотворны ли были его претензии считать себя чуть ли не «открывателем островов», призванным исправить «ошибку» Текльтона, хотя сам он, как известно, в Арктике никогда не бывал?

— Лишь наша советская наука об Арктике, — тут голос оратора окреп и зазвенел, — лишь она смогла разрешить этот запутанный, темный вопрос. Менее месяца тому назад на помощь кораблю, терпевшему бедствие во льдах Восточно-Сибирского моря, ринулись краснозвездные самолеты. Во время эвакуации команды были совершены полеты и над районом мнимых островов — сейчас уже можно с полной уверенностью сказать: не гипотетических, именно мнимых!.. Два гидролога, участники спасательной экспедиции, находившиеся на борту самолетов, попутно произвели со свойственной советским ученым добросовестностью серию фотографических снимков. И что же? Внизу не оказалось никаких, даже самых ничтожных, признаков Земли!..

Докладчик поспешно отпил глоток воды из стакана и сделал особенно торжественный, видимо заключительный, взмах своими манжетами.

— Итак, из перечня гипотетических, то есть предполагаемых, земель выброшена еще одна, последняя. Полеты советских исследователей над Восточно-Сибирским морем перечеркнули на карте буквы «с.с.» — «существование сомнительно» — заодно с сомнительной землей!

Он сделал решительный, немного театральный жест в воздухе, точно крест-накрест перечеркивая тайну островов, и захлопнул папку.

Раздались разрозненные хлопки.

Я покосился на Андрея. Он сидел, глядя прямо перед собой, сжав губы.

Докладчик сошел с трибуны и бочком двинулся к своему месту, обходя сидевших за столом, точно боясь, что кто-нибудь из членов президиума невзначай толкнет или подставит ножку.

— Он?

— Да уж теперь по всему видно, что он!

С трудом взобравшись на кафедру, седенький, в желтой тюбетейке профессор с неразборчивой фамилией долго мямлил, шепелявил, сморкался и кашлял. Вывод его, сколько можно понять, был благоприятен для Союшкина. Старичок высоко оценил его усилия. Затем выступил еще кто-то и тоже похвалил. Но мы уже слушали вполуха, сблизив головы за стульями и переговариваясь заговорщическим шепотом.

— Каков гусь, а? — возмущался Андрей. — Мы, значит, еще в пути были с тобой, еще выводов не опубликовали, а он уже готовился цитировать, скальпы снимать!

— Забежал по своему обыкновению вперед. Раздобыл где-то материалы…

— Хотел украсить свой реферат самыми последними новинками…

— Да это бы, понимаешь, еще полбеды! Но он напутал, извратил все!

— Ну, вот что, — сказал Андрей, выпрямляясь. — Кто первым будет выступать: ты или я? Про Нобиле скажи ты и про Северную Землю, а я про Улику? Ладно? Про голубые льды не стоит. Если бы ты успел их сфотографировать…

В президиум, перепархивая по рядам, полетела записка.

Председательствующий поднялся с места и с улыбкой оглядел зал.

— Приятная неожиданность, товарищи! — сказал он. — Среди нас находятся участники спасательной экспедиции, о которых упоминалось в докладе, товарищи… (он заглянул в записку) Ладыгин и Звонков. Первым желает выступить товарищ Ладыгин. Прошу!

Впоследствии московский корреспондент «Манхэттен кроникл», присутствовавший, как выяснилось, на заседании, вышутил меня. Он написал, что оратор «напустил много туману в свое выступление».

Это был каламбур, потому что я говорил именно о тумане.

Что делать! Тумана в Арктике было в самом деле слишком много, но, как ни странно, это как раз и помогало уяснить положение.

Я начал с того, что поблагодарил за характеристику, данную фотографиям.

— В Америке их назвали «беспристрастным рефери». Пусть так. Рефери так рефери… Все ли участники обсуждения имеют на руках центральные газеты? Очень хорошо. Попрошу в таком случае обратить внимание на то, что всюду между ярко освещенными пространствами льда видны длинные полосы тумана. На фотографии номер один туман занимает почти треть снимка. На фотографии номер, четыре — не меньше половины. А это, как станет ясно из дальнейшего, имеет немаловажное значение.

В зале хлопотливо зашелестели страницами.

— Позволю себе, — продолжал я, — напомнить случай с Нобиле. В 1928 году его дирижабль пролетел всего в пятнадцати километрах от Северной Земли, и она осталась не замеченной в тумане. Ни Нобиле, ни спутники его не смогли увидеть внизу огромный архипелаг, несмотря на то, что координаты его были известны.

Я рассказал о том, что в Америке нашлись скептики, которые воспользовались случаем печатно высказать подозрения в научной добросовестности Вилькицкого, за пятнадцать лет до полета Нобиле открывшего Северную Землю. Некоторые даже развязно сравнивали его с печальной памяти мистификатором доктором Куком.

«Северной Земли нет», — так-таки напрямик утверждалось в приложении к американскому гидрографическому справочнику «Arctic Pilot».

Смех в зале.

— Не провожу пока аналогии, — продолжал я. — Просто говорю: вот что может наделать туман! Я бывал на мысе Челюскин. Северная Земля находилась от нас в каких-нибудь тридцати шести морских милях, по ту сторону пролива, однако видно ее было очень редко, лишь в исключительно ясную погоду. Говорят, из Сухуми бывают видны на горизонте горы Трапезунда. Но то Черное море, а это Арктика… Могу назвать еще людей, которые за туманом не видели Северной Земли, хотя до нее было рукой подать. Это штурман Челюскин, добравшийся до мыса сушей на собаках и продвинувшийся по льду еще на восемнадцать километров к северу; это Норденшельд, по описанию которого туман был так густ, что моряки, стоя на носу, не видели кормы судна. Норденшельд оставил Землю слева по борту, так же как и Нансен на «Фраме». И тот и другой не заподозрили ее существования. У мыса в начале двадцатого века зимовал наш отважный и настойчивый Толль, отправляясь на поиски Земли Санникова. Он гнался за химерой, а реальная Земля осталась незамеченной, неоткрытой, хотя, повторяю, до нее было всего тридцать шесть морских миль… Заколдованная Земля! И только перед экспедицией Вилькицкого наконец раздернулась завеса тумана…

— Вывод, вывод! — попросили из президиума.

— А вывод прост: пока воздержаться от выводов! То, что мы не видели островов, не значит еще, что их нет. В нашем распоряжении слишком мало фактов. Гипотеза Ветлугина не поколеблена и ждет глубокой, всесторонней проверки.

В зале царило молчание. Я уступил место Андрею.

Он был краток, говорил отрывисто и сердито, косясь на Союшкина, сидевшего сбоку стола в непринужденной позе и покачивавшего ногой. Нога эта, видно, больше всего раздражала Андрея.

— Остров, — начал он, — или группа островов, над которыми пролетали самолеты, могли быть погребены под снегом.

— Ветлугин писал о высоких горах, — скромно вставил Союшкин.

Андрей с ненавистью поглядел на его ногу.

— Ветлугин не писал о горах, о них говорил землепроходец Веденей! Да, Землю Ветлугина легко было не заметить сверху, в особенности если перед тем выпал снег. Что касается корабля, тот не мог подойти вплотную к Земле. Часто острова на такой широте окаймлены неподвижным льдом. К островам, как видите, очень трудно подступиться как с моря, так и с воздуха. Поэтому в своих суждениях мы можем опираться пока лишь на отдельные косвенные улики…

И он предъявил «косвенную улику» — снимок медвежонка в зоопарке. Снимок произвел впечатление на собрание. Все были ошеломлены: никто не ждал, не мог ждать, что так обернется обсуждение. Союшкин хвалил нас, а мы спорили с ним! Нам говорили: «Вы хорошо сделали, что доказали отсутствие Земли Ветлугина», а мы упрямо повторяли: «Проблема не решена. Земля Ветлугина есть, должна быть!..»

И все же Андрея проводили аплодисментами. Правда, в президиуме, вежливо улыбаясь, хлопал один лишь Союшкин.

Боже мой! И надо же, чтобы случилось именно так: Союшкин, подобно нам, занялся географией? Почему? Неужели только потому, что когда-то, пользуясь привилегиями первого ученика, он торжественно вносил за Петром Ариановичем географические карты в класс и развешивал их на доске?

Медленно продвигаясь с толпой к выходу, я не утерпел и оглянулся. Зубрила с первой парты аккуратно укладывая в портфель свои бесчисленные заметочки и выписочки. Подле него, одобрительно кивая головами, топталось несколько человек, среди них и старичок в тюбетейке.

Глаза Союшкина были скромно потуплены. Я понял: он, как всегда, получил высший балл!

 

9. Пока врио…

У вешалки нас перехватила юркая личность в высоко подпоясанной гимнастерке, какие носят обычно завхозы или снабженцы.

— Товарищ директор просят в кабинет, — сказала личность, подобострастно осклабясь.

Отказаться было неудобно, тем более что до этого мы никогда не бывали в Институте землеведения.

Суетливо двигая лопатками, посланец повел нас по коридорам и лестницам, в обход зала, пока мы не достигли наконец двери директорского кабинета.

Они бесшумно распахнулись. Из-за огромного письменного стола навстречу нам поднимался Союшкин!

— Рад очень! — так начал он, пока мы ошеломленно глядели на него. — Ну кто бы мог подумать, кто бы мог предположить… Вы знакомы? Профессор Черепихин! — Из кресла с легким полупоклоном привстал давешний старик в тюбетейке. — Член-корреспондент Академии наук! — многозначительно уточнил Союшкин. — А это, можно сказать, друзья детства! Однокорытники, вместе учились… Никогда не ожидал, никогда! В отчете фамилии указаны не были… Садитесь, милости прошу!

Мы сели.

— Поздравляю, — обратился я к Союшкину, старательно избегая местоимений. — Уже директор?

Союшкин зарумянился.

— Врио, — поправил он. — Только врио.

— Пока врио, — любезно перегнулся Черепихин.

В то время что они пререкались с изысканной вежливостью, я присматривался к нашему бывшему первому ученику.

Ну что ж! Лицо как лицо! И держался вполне прилично, был прост в обращении, говорил тихим, размеренным голосом. Только руки выдавали его внутреннее беспокойство — были в беспрестанном движении! Союшкин то и дело бесцельно переставлял письменный прибор на столе, хватался за пенсне, вынимал из бокового кармана гребешок, старательно поправлял свою разваливающуюся прическу.

— Вероятно, вы предпочли бы встретиться иначе, — прошепелявил профессор, глядя на нас со стариковским благодушием. — Столько лет не видались и вдруг, даже не обменявшись рукопожатием, кинулись друг на друга, сразу же в драку, в драку!..

Он дробно засмеялся.

— Без драки не проживешь, — неопределенно сказал Андрей.

Нам подали чай.

— Но чего вы добиваетесь? — продолжал профессор, осторожно прихлебывая с ложечки. — Вы провели большую работу, стерли «белое пятно» с географической карты. Это признано всеми, даже за границей… Так почему же ставите под сомнение результаты своих наблюдений? Простите, не понимаю вас.

Андрей только пожал плечами.

— Мне думается, — снисходительно изрек Союшкин, — что мы с вами уже вышли из того возраста, когда верят в неоткрытые острова!

Как будто бы он когда-либо верил в них, этот непонятный, удивительный человек, даже не читавший в детстве Майн Рида!..

Союшкин вежливо наклонил голову, узнав, что Петр Арианович не вернулся из ссылки, потом перешел к теме, которая, видимо, занимала его больше остальных, — к самому себе, к своим успехам на жизненном пути.

Оказывается, он учился в Ленинградском университете, был оставлен при кафедре, а в Москву переехал всего год назад.

— Решили укрепить руководство Института землеведения, — сказал он, тонкой улыбкой давая понять, что сам, по скромности, не разделяет столь высокого мнения начальства о своей особе.

Профессор в это время занимал разговором Андрея. Мой друг отделывался сердитым покашливанием. Взгляды, какие он бросал из своего угла на преуспевающего первого ученика, были так красноречивы, что я придумал какой-то предлог и поспешил увести Андрея из директорских чертогов.

— Самое странное в нем то, что он не изменился, — сказал мой друг, когда мы сели в трамвай. — Все изменилось вокруг, а Союшкин не изменился. Удивительно!

— Может, мы недостаточно знаем его? — осторожно предположил я.

— Нет, не защищай. Зубрила и зубрила! А обратил внимание на его жесты?

— Да. Слишком жестикулировал, по-моему. Как в немом кино.

— Вот именно. Суетится, петушится. Я не доверяю таким людям.

Некоторое время Андрей шагал безмолвно. Потом лицо его просветлело.

— А помнишь, как мы тузили его на больших переменках? — спросил он.

И это отрадное воспоминание детских лет так освежающе подействовало на моего друга, что он опять стал бодр и весел.

 

10. Зубрила сдирает семь шкур

Мы недооценили нашего бывшего первого ученика. Вернее, недостаточно глубоко вдумались в его положение. А оно было щекотливым. Оно было таково, что Союшкин не мог, даже если бы и хотел, сложить оружие. Во что бы то ни стало должен был драться с нами, обороняться, нападать — и победить!

Сами того не подозревая, мы затронули наиболее чувствительное его место: на глазах у всех сотрудников института — «возглавляемого им института» — посягнули на его директорский авторитет. Но ведь с прочностью авторитета связывались непосредственно и остальные успехи на жизненном поприще, как-то: высокий оклад, отдельная квартира, персональная машина и прочее.

Положение осложнялось тем, что Союшкин был лишь «врио» («пока врио!»).

В уютном директорском кресле он сидел все еще неудобно, бочком. А ему очень хотелось переменить позу, как явствовало из беглого обмена репликами между ним и профессором Черепихиным.

По-видимому, чаепитие в директорском кабинете было разведкой. Очень осторожно ставя вопросы, чтобы, не дай бог, не спугнуть, Союшкин пожелал удостовериться в том, что мы с Андреем — рядовые гидрологи-полярники, немного наивные, не очень практичные и совсем не искушенные в житейских хитростях.

Ему важно было выведать не только это. Оказалось, к его облегчению, что никаких связей в высших научных сферах у нас нет, и, затевая спор о Земле Ветлугина, мы не можем надеяться на покровительство кого-либо из крупных советских ученых. А коли так, то и действовать разрешалось без стеснения, по возможности более дерзко, чтобы ошеломить, устрашить, подавить с первого же наскока.

Пока мы, не подозревая об опасности, спокойно обрабатывали результаты своих наблюдений надо льдами Восточно-Сибирского моря, Союшкин снова появился на страницах газеты, и на этот раз уже не на четвертой, в отделе объявлений, а на третьей, где помещаются статьи.

Спустя всего несколько дней после обсуждения реферата «О так называемых гипотетических землях…» мы увидели в «Вечерке» пространное интервью с нашим бывшим первым учеником. Озаглавлено оно было так: «Последний арктический мираж. Беседа с исполняющим обязанности директора Института землеведения тов. К.К.Союшкиным».

Спору нет, зубрила с первой парты обладал эрудицией. Однако как все это было книжно, мертво! Он прыгал, подобно дрессированному попугаю, по книжным полкам, перенося в клюве цитаты с места на место, снимая и навешивая ярлычки. Он не был ученым, нет, всего лишь архивариусом фактов!

«Весьегонский учитель географии, — заявлял Союшкин, — вообразил острова в океане, потому что корабль Текльтона, дрейфуя со льдами, сделал резкий зигзаг. „Льды огибают в этом месте преграду“, — предположил П.А.Ветлугин. Между тем не проще ли считать, что зигзаг является результатом влияния ветров? Выдвинут был и второй аргумент. Автор гипотезы ссылался на показания безвестного — фамилия не установлена — русского землепроходца XVII века».

Далее Союшкин приводил обширные цитаты из «скаски», сопровождая их снисходительными комментариями. Правда, он проявил некоторое великодушие и отводил от Веденея подозрения в лживости. По его мнению, отважный корщик не лгал и не пытался разжалобить начальство, чтобы выманить «награждение». Он действительно думал, что видел землю.

«Но надо учесть психику путешественников, которые находились на краю гибели, — писал Союшкин. — По собственному признанию, Веденей „со товарищи“ в течение нескольких дней буквально умирали от голода. При этих обстоятельствах им могло привидеться все, что угодно. Удивительно ли, что измученным, обреченным людям привиделась желанная земля?»

Союшкин старательно обосновал этот тезис.

«В пустыне арктических льдов миражи так же часты, как в песчаной пустыне, — резонно замечал он. — Можно сказать, что злая Моргана, фея английских сказок, жившая на дне моря и обманчивыми видениями дразнившая путешественников, переселилась от берегов Британии в Арктику…»

Вслед за тем наш бывший первый ученик перечислил наиболее известные арктические миражи. Он выстроил перед читателем длинную шеренгу призрачных островов, возникавших на пути полярных путешественников и таявших в воздухе, едва лишь корабли приближались к «островам».

Норденшельду почудился как-то остров в тумане. Спустили шлюпку, подошли к «острову». Это оказалась голова любопытного моржа, высунувшаяся из полыньи!

Так меняются очертания предметов, и так трудно определить расстояние до них в Арктике.

Пролетая над Полюсом недоступности, Амундсен увидел группу островов. На борту дирижабля засуетились. Фотографы взяли фотоаппараты на изготовку. Подлетели ближе — ахнули: на глазах «острова» развеяло порывом ветра.

Некоторые арктические миражи, по свидетельству Союшкина, перекочевали даже на географическую карту.

В 1818 году, отыскивая Северо-Западный проход, Росс на своем корабле уткнулся в тупик. Впереди был кряж, наглухо запиравший выход. Видел его не только Росс, видела вся команда. Путешественники повернули обратно.

Найденные горы получили название гор Крокера и некоторое время вводили в заблуждение географов.

В действительности гор Крокера не существует. Прямо по курсу корабля был пролив, открытая, чистая вода. Россу померещились горы. Дорогу путешественнику преградил мираж.

«Сейчас наконец развеян последний арктический мираж — в Восточно-Сибирском море, — с торжеством заключал Союшкин. — Причем самый странный из всех мираж, привидевшийся провинциальному учителю географии за его письменным столом…»

Наши фамилии не назывались. Вскользь сказано было, что сотрудники советских полярных станций, принимавшие участие в спасении «Ямала», попутно сделали серию фотоснимков, которые послужили для ученых очень ценным и важным материалом.

О споре, который возник на обсуждении реферата, также не упоминалось. Видимо, Союшкин не считал нужным сообщать о столь незначительном эпизоде.

Вот как? Мы, стало быть, низводились до ранга заурядных добытчиков, сборщиков материала? Самостоятельно не в силах были осмыслить его, просто приволокли из Арктики ворох фактов и в полной растерянности вывалили на пол в великолепном директорском кабинете: помоги, мол, Союшкин!

— Нет, это уж слишком. Это не скальп! — сказал я с возмущением.

— Какой там скальп! — подхватил мой друг. — Проклятый зубрила просто заживо сдирает семь шкур!..

Кипя негодованием, мы кинулись в редакцию.

— О! Стало быть, вы верите в миражи? — с интересом спросил сотрудник редакции. Он даже перегнулся через стол, чтобы получше рассмотреть нас. Потом откинулся в кресле, и длинноносое очкастое лицо его выразило профессиональное огорчение. — Был, говорите, и спор? Я не знал. Жаль! Спор можно было бы хорошо «подать». Когда спор, всегда намного живее, не правда ли?.. Но сведения получены из авторитетных источников. Редактору лично звонил член-корреспондент Академии наук Черепихин. Вы знаете Черепихина?

Я ответил утвердительно. Однако выяснилось, что мы еще не знаем Черепихина.

Принял он нас с академической вежливостью, усадил в кожаные кресла, назвал по имени-отчеству, хотя то и другое перепутал. Но был еще более невнятен, чем на обсуждении реферата, подозрительно невнятен.

Профессор Черепихин оказался большим любителем недомолвок. Битый час беседовали мы с ним, пытаясь уточнить его собственное мнение по поводу Земли Ветлугина, и так и не добились толку.

Совершенно нельзя было понять, за нас он или за Союшкина. Вот уж начинал понемногу склоняться на нашу сторону, одобрительно кивал, потирал руки, улыбался и вдруг опять пугливо отступал на несколько шажков, не переставая, впрочем, улыбаться, как щитом прикрываясь от нас неопределенными вежливыми фразами.

Временами начинало казаться, что мы не обсуждаем важную научную тему, а играем в распространенную детскую игру: «Барыня прислала сто рублей, что хотите, то купите, „да“ и „нет“ не говорите…»

— Ну как? Укачало? — спросил я Андрея, когда мы, отдуваясь, вышли на улицу.

Мой друг снял шляпу и принялся с ожесточением тереть ладонью свою коротко остриженную голову.

— Ты что?

— Восстанавливаю кровообращение. У меня, знаешь, во время разговора с такими людьми мозги терпнут.

— Как это — терпнут?

— Ну словно бы ногу отсидел. Тяжесть и мурашки. Мурашки и тяжесть…