1. «ТАБАНЬ, ГРЫЦЬКО, ТАБАНЬ!»
ШЛЯПА И ТОРБА
– Держись за свой брыль, эй! Ветром унесет!
– Рот-то, рот закрой! Сам закроешь или помочь?
Эти и им подобные замечания остаются, однако, без ответа.
– Та тю на тебя! Чего же ты молчишь? Чи ты моря не видал, чи как?
Мальчик в свитке и соломенной шляпе (по-украински – брыль) стоит неподвижно на ступенях Графской лестницы – глаз не сводит с моря.
Так вот оно, стало быть, какое, это море!
Конечно, он уже видел его, и не раз, но только на картинках. И там море было другое, не живое. Сейчас оно движется, наплывает без устали на берег, а коснувшись причала, куда-то уходит. Куда? Волны, к сожалению, невысокие, пологие, сказать по-флотски – зыбь. А поглядеть бы на море, когда шторм! О-о!..
Два беспризорника, метя длиннополыми лохмотьями лестницу, нервно кружат подле мальчика в брыле. Внимание их привлекает, впрочем, не столько пресловутая шляпа, сколько торба, лежащая у него в ногах. То и дело на плутоватых, пятнистых от грязи физиономиях сверкает улыбка.
Все трое, наверное, ровесники, но эти, в лохмотьях, набиты житейским опытом по макушку, тогда как владелец торбы прост и наивен, как подсолнух.
И хоть бы зажал коленями свое имущество! Хоть бы огрызнулся разок! Нет, оцепенел. Стоит и молчит – будто околдованный.
Выбивая пятками дробь, тряся рукавами и многозначительно перемигиваясь, беспризорники сужают и сужают круги.
Свершилось! Околдованный морем смотрит себе под ноги, потом в растерянности оглядывается. Ни торбы, ни беспризорников! В просветах между колоннами нет никого, лестница пуста.
А в той торбе были сало, хлеб, смена белья, недочитанная книжка. Были! Машинально рука тянется под брыль, к затылку. При подобных печальных обстоятельствах в Гайвороне почему-то принято чесать в затылке.
Но почти сразу же он забывает о торбе. Несколько минут назад с ним стряслось нечто более ужасное. Его не взяли на корабль!
За колоннами виден бронзовый Нахимов. Он стоит на площади спиной к приезжему. Поза говорит сама за себя. Прославленный флотоводец дает понять, что до приезжего ему нет никакого дела.
Еще более неприветливо ведут себя львы, которые лениво разлеглись по обеим сторонам лестницы. С подчеркнутым равнодушием они воротят от гайворонца свои надменные каменные морды.
А ведь он просился даже не на самый большой корабль, крейсер или линкор, согласен был на любой, пусть маленький, пусть катер, лишь бы тот был военный.
В гавани, как он и ожидал, их было полным-полно, этих военных кораблей. Все одномастные, серые, чтобы сливаться с морем и без следа исчезать в тумане – это-то он уже знал. Пушки грозно торчат в разные стороны. На причал с палубы переброшены сходни, возле них стоят вахтенные. А на мачтах
– или как там… на реях? – полощутся разноцветные веселые флаги!
Перекинув торбу через плечо, он прошел вдоль причала, не пропустив ни одного корабля. Сердце в груди трепыхалось, как флаг. У сходней он останавливался, стаскивал свой брыль, говорил «Драстуйтэ!» или «Доброго здоровья вам!». Потом долго переминался с ноги на ногу, держа брыль у живота, ожидая, когда на него обратят внимание: по-деревенски вежливый и терпеливый – ну вылитый пастушок из сказки!
Его замечали наконец. Матросы, свободные от вахты, перевешивались через поручни, вступали в разговор. Выяснялось, что на корабле юнга не требуется. Разговаривали, впрочем, дружелюбно, советовали малость обождать, подрасти, а ведь это дело нехитрое: надо лишь вернуться домой и побольше есть борща и галушек – не заметишь, как вырастешь.
Он печально кивал, потом брел к следующему кораблю.
Так обошел он весь причал, и ни разу с корабля не раздалось долгожданное: «А хлопец вроде ничего себе. Эй! Вахтенный у трапа! Пропусти!»
Да, тут хочешь не хочешь, а зачешешь в затылке!
Но, даже стоя в этой бесславной позе на ступенях Графской лестницы, Григорий ни на секунду не пожалел о сделанном и не подумал о том, что надо возвращаться в Гайворон.
Покинуть море, корабли? Невозможно! Особенно сейчас, после того как он их увидел!..
КОТ В САПОГАХ
Он ощутил толчок в плечо. Сжав кулаки, обернулся. Опять эти… пятнистые?
Нет. На лестнице стоял хлопец примерно одних с ним лет, с загорелым, очень веселым, совершенно круглым лицом. Однако вначале внимание гайворонца привлекли сапоги. Правильнее даже назвать их ботфортами. Они были великолепны: непомерно высокие, настолько высокие, что верхнюю часть пришлось вывернуть наизнанку и с небрежной лихостью опустить раструбом на икры. Ботфорты делали круглолицего похожим на Кота в сапогах. Это невольно располагало к нему.
К сожалению, Григорий произвел на него менее благоприятное впечатление.
– Ну и шляпа у тебя! – сказал Кот в сапогах, прищурясь. – Знакомая лошадь подарила? У нас в Севастополе такие лошадям надевают, чтобы башку не напекло.
Начало разговора, по всему, предвещало драку. Но и тут сказалась гайворонская медлительность. Пока Григорий, нахмурясь, набирал воздуху в грудь, пока замахивался, незнакомец, как воробей, скакнул повыше на две или три ступеньки и преспокойно уселся там.
– Про шляпу забудь! – сказал он небрежно. – Я пошутил про шляпу. Садись-ка лучше да расскажи: чому такый сумный?
Неожиданно Григорий почувствовал к нему доверие. Присев рядом на ступеньку, он принялся довольно сбивчиво рассказывать о своих злоключениях. Кот в сапогах не отрывал от него серьезного взгляда.
– Из дому подался – это ничего, – утешил он. – Я тоже думаю податься кой-куда. Про это потом. Нагана, понимаешь, не имею. Пожевать хочешь? – спросил он без всякой связи с предыдущим.
Григорий подумал немного, вспомнил об исчезнувшем сале и со вздохом сказал, что хочет.
Тогда Кот в сапогах повел гайворонца за собой.
Он вел его долго, мимо домов и заборов, очень крутыми спусками и подъемами. Выглядело так, словно бы морской город Севастополь построен на огромных окаменевших волнах.
И это тоже понравилось Григорию.
На вершине горы они остановились передохнуть. За спиной был собор, а внизу, у ног, – большие белые дома. Дальше синела бухта, и в нее медленно входил пароход, большой и белый, как дом. Григорий даже задохнулся от восторга.
Потом они ехали на трамвае куда-то через поля и виноградники. Конечной остановкой была Кадыковка – окраина Балаклавы. Низенькие хатки были крыты не соломой, как в Гайвороне, а черепицей. Казалось, от этого дольше удерживаются на них отблески заходящего солнца. Оно было очень большое и очень красное и медленно, с явной неохотой, погружалось в море.
«Никуда не пойду звидсы!» – еще раз подумал Григорий.
Мазанка, где жил Кот в сапогах – его звали Володькой, – была маленькая, так что взрослым приходилось нагибаться, входя в дверь. Зато внутри было чисто, уютно. Как дома в Гайвороне, пахло сухой травой и только что выстиранными рушниками.
За ужином Володька продолжал проявлять заботу о приезжем. Заметив, что тот стесняется, сам растолковал родителям, что вот, мол, хлопец заболел морем, но где же и лечить эту болезнь, как не у нас, в Севастополе, верно?
Мать молчала – она была вообще молчалива, – а отец охотно улыбался. Лицо у него было доброе, круглое, как у сына, только с усами.
Оказалось, что он вожак знаменитой в Балаклаве ватаги, то есть рыбацкой артели. Судьба Григория, таким образом, решилась.
ПОРАЖЕНИЕ Ф.АМЕРИКИ
Но долго еще не мог он поверить в то, что судьба его решилась.
Не было ли хоть малой крупицы волшебства во всем этом? Ведь и началось-то ни с чего другого, как с волшебства, с волшебного фонаря.
Можно вообразить, что, сидя совсем недавно в гайворонском Доме крестьянина, Григорий засмотрелся на экран, на который разноцветным пучком падали сзади лучи из фонаря, потом внезапно был подхвачен этими лучами, стремглав понесся вперед и – ап! – очутился уже по ту сторону экрана, на ступенях Графской лестницы, у плещущего синего моря.
Так неожиданно для семейства Григория закончился давний спор о его будущем. Старший брат, машинист паровоза, настойчиво тянул Григория к себе в депо. Отец же, хмурясь, повторял: «И деды и прадеды были у него хлеборобами. И я хлебороб. Выходит, при Советской власти должен он выучиться на агронома». Спорили об этом до хрипоты, пока не вмешался в спор родич, бравый комендор-черноморец, сверхсрочник, прибывший в Гайворон на побывку.
Провожая отпускника, комсомольская организация поручила ему сделать в родном селе доклад о молодом Советском Военно-Морском Флоте.
«Объяснишь шефам про нашу жизнь, – напутствовали его. – Диапозитивы с собой возьми, раззадорь их молодое воображение!»
В те годы Военно-Морской Флот, получив пополнение по комсомольской мобилизации, начинал жить новой, деятельной жизнью. Снова реяли вымпелы над обезлюдевшими за время гражданской войны морями. Поднимались один за другим всплески за кормой тральщиков, расчищающих фарватеры от мин. Будущие адмиралы – комсомольцы первого призыва, робея, усаживались за столы в классах военно-морских училищ и чинно раскладывали перед собой тетрадки и учебники.
Но ничего не знали об этом в тихом Гайвороне на Черниговщине, от которого, как в присказке говорится, до любого моря год конем скачи – не доскачешь…
И вот, провожаемый любопытными взглядами, враскачку идет по селу молодой матрос в бескозырке с развевающимися лентами, держа на плече диковинный чемодан из брезента.
Гайворонцы переговариваются через улицу из-за тынов:
«Хто воно такый?»
«Та то ж Андрий, сын старого Ткаченко. А вы и не призналы?»
А еще через несколько дней вывешена афиша на двери Дома колхозника:
«В первом отделении доклад военмора-сверхсрочника А.Ткаченко о флоте, с диапозитивами.
Во втором отделении (по путевке облкультпросвета) выступит Ф.Америка, чемпион многих первенств: силовые номера, в том числе зубной, а также классическая партерная борьба с любым желающим из публики».
Зал Дома колхозника набит до отказа. В освещенный квадрат на экране вплывает грозный многобашенный корабль. Пенная грива волочится за ним по ослепительно синей воде.
«Называется линкор! – раздается голос докладчика. – Старое название было ему дредноут, что по-английски значит – „никого не боюсь“.
Иногда возникает заминка. От столика, где колдует с диапозитивами докладчик, доносится сердитый шепот:
«Та не ту, Грыцько, не ту…»
На правах родственника Григорий удостоен чести помогать при запуске проекционного, иначе волшебного, фонаря. Но от волнения он то и дело путает диапозитивы. Глаз не может отвести от противоположной дальней стены, где вдруг – так кажется ему – приоткрылось оконце в его, Григория, будущее…
И все-таки мальчик – всегда мальчик. С тем же азартом, что и остальные гайворонцы, Григорий после короткого антракта переживает новое захватывающее зрелище.
Странствующий (по путевке облкультпросвета) силач Ф.Америка (Федот или Федор Америка?) поднимается на сцену, сотрясая ее тяжелой поступью. Минут двадцать раздаются со сцены топот, уханье, сопение, гул падающих гирь. Наконец коронный номер Ф.Америки! Он влезает на два стула и, чудовищно раскорячившись, поднимает зубами гирю с пола. Все без обмана, все в точности, как было указано в афише!
Спрыгнув со стульев, Ф.Америка что-то говорит в зал. (Голос у силача неожиданно пискливый и негромкий.) «Шо вин кажэ, шо?..»
«Выклыкае поборотыся з ным!..» – торопливо передают по рядам.
Ну же, гайворонцы!
Однако гайворонские парубки безмолвствуют. Опустив головы, они стараются спрятаться друг за дружку или конфузливо, бочком жмутся к стеночке. Кое-где начинают вспархивать подавленные девичьи смешки. А силач между тем похаживает взад и вперед по сцене, гордо поводя покатыми толстыми плечами.
Мучительно долгая пауза. Со стыда Григорий готов провалиться сквозь землю.
Но кто это, нагнув голову и работая локтями, так решительно протискивается к сцене? В зале встают, поднимаются на цыпочки, чтобы разглядеть смельчака. О! То ж приезжий флотский!
Еще на ступеньках, ведущих на сцену, он с поспешностью стаскивает через голову свою полосатую рубашку (потом уж узнал Григорий, что она называется тельняшкой).
Ого! Спина у флотского – дай бог! Широченная и темная от загара, словно бы сплошь литая из чугуна.
В зале притаили дыхание.
Э, да что там говорить! В общем, бравый комендор-черноморец, заступившись за честь родного Гайворона, вышел один на один против этого Федора (или Федота) Америки, «чемпиона многих первенств», и спустя несколько кинут с ужасающим грохотом свалил его на помост.
Что важно: я ничего не прибавил от себя! Все случилось именно так в этой драматически нараставшей последовательности: сначала доклад о флоте, с диапозитивами, потом силовые номера Ф.Америки (ну и фамилия, нарочно не придумаешь!) и, наконец, сокрушительное, как теперь говорят, убедительное поражение странствующего силача от руки докладчика.
Спрашиваю вас: будь вам тринадцать лет, усидели бы вы после этого в своем Гайвороне?
А, то-то и оно!..
Но, к сожалению, в плане, старательно обдуманном, оказался изъян: сбежав из Гайворона следом за докладчиком, Григорий уже не застал его в Севастополе. Незадолго перед тем корабль, на котором тот служил, ушел в дальний поход к берегам Турции.
И все-таки волшебный фонарь не подвел. Вместо родича-комендора тотчас же рядом с Григорием очутился заботливый Кот в сапогах. А главное, море было тут же, еще более красивое и манящее, чем на разноцветных картинках – диапозитивах…
ЧЕРЕСЧУР ЗАДУМЧИВЫЙ
Выяснилось, впрочем, что любовь Григория – без взаимности: он-то любил море, но море не любило его.
И кто бы мог подумать: он укачивался!
В таких случаях Володька, опекун его, всегда старался быть рядом. А вместе с ним являлась на выручку тень Нельсона.
Конечно, отчасти утешительно было узнать, что и Нельсона укачивало. Но ведь он был адмиралом. Кто бы осмелился списать его за это с корабля? А Григория запросто могли списать. Подумаешь, кухарь на сейнере (такая была у него незавидная должность)!
Да и кухарь-то он был, признаться, никудышный. Пожалуй, самый никудышный на всем Черном море. А может быть, даже и на остальных морях.
Вечно все валилось у него из рук: ложки, плошки, тарелки, сковородки. Как-то, выйдя с вечера в море, рыбаки должны были обходиться за завтраком одной-единственной ложкой на всех. То-то досталось кухарю! Накануне, споласкивая ложки после ужина, он по рассеянности шваркнул их за борт вместе с водой из бачка.
– Ну что ты такой задумчивый? – попрекал его Володька. – Это на лавочке в сквере можно быть задумчивым. А море, учти, не любит задумчивых.
Зато Григорий очень быстро научился чинить сети, сушить их и убирать в трюм сейнера. А когда принимался сращивать концы пенькового троса или чистить металлической щеткой якорную цепь, то уж тут просто залюбоваться можно было его работой.
– Имеет талант в пальцах! – глубокомысленно говорил отец Володьки. Но тотчас же прибавлял, потому что был справедливым человеком: – А морских ног не имеет. И зачем ему, скажи, маяться в море? На берегу тоже работы хватает. Слесарь из него был бы подходящий.
Володька сердился на отца:
– Ну что вы, батя: мается, мается! Да, мается, но молчит! Сами ж видели. Чуть засвежеет, весь делается зеленый, но пощады у моря не просит. Зубы стиснет и работает!.. А ноги что! – Он пренебрежительно отмахивался.
– Еще отрастут морские ноги!
Домой Григорий написал, чтобы не беспокоились за него, «все добрэ», у вожака ватаги принят как родной и ходит не только в море, но и в школу. Все довольны им, море – тоже. (Пришлось-таки взять грех на душу!) …Летом ватага ловила кефаль, серебристые стада которой близко подходят к берегу. Осенью та же кефаль, войдя в возраст, называется лобанами. Рыбу лежень, плоскую камбалу, ловят на крючковую снасть. А ставрида по глупости идет на подсвечивание.
Чего только нет в этом Черном море! И названия-то у рыб диковинные, как они сами; расскажи в Гайвороне – не поверят.
Был в море, например, звездочет, забавный уродец. А еще морская игла, морской скорпион, морской таракан, морская собачка (умеет больно щипаться), морская лисица (или скат), морской петух, морской конек (похож на шахматного).
А у берега, под камнями, водились крабы, и среди них – стыдливый (назван так потому, что, будучи пойман, закрывает клешнями «лицо»).
В море обитал также моллюск-диверсант. На вид был безобидный червячок, но аппетит имел огромный; питался деревянными сооружениями: сваями и днищами судов. За три летних месяца успевал проточить доску до пяти сантиметров в глубину. Из-за него деревянные суда обшивают медью или цинком и стараются почаще вытаскивать на берег для просушки.
Море полно загадок. Со дна его раздаются голоса – чаще всего ночью. В Гайвороне сказали бы, перекрестясь: «Души утопленников» – и стали бы обходить берег стороной.
Но Григорию очень хотелось понять, что это за голоса.
Однажды вечером он сидел у вытащенного до половины из воды баркаса и, обхватив колени руками, смотрел на море. Было оно все в искрах-блестках – будто звездная пыль беспрестанно сыпалась на воду с неба.
Рядом присел на песок Володька:
– Море слушаешь?
– Ага.
Длинная пауза.
– Володька, а чого воно так стогнэ?
– То горбыль голос подает, – безмятежно пояснил Володька. – Рыба такая есть. Когда мечет икру, то очень громко стонет.
– До самого берега пидплывае?
– Зачем? Горбыля с глубины до сорока метров слыхать.
Снова пауза.
– А хто цэ хропэ?
Склонив голову, Володька прислушался.
– Петух морской. Помнишь, вчера в сети один попался? Спинные плавники пестрые у него – красные, желтые и синие. Он, бывает, еще подсвистывает. Он не вредный. Ты его не бойся.
– А я и не боюся. Я до моря привыкаю…
ПОТОМКИ ЖИТЕЛЕЙ АТЛАНТИДЫ
Но, конечно, удивительнее всех были дельфины, иначе – карликовые киты.
До чего же любопытные и доверчивые, ну совсем как маленькие дети!
Они не боялись приближаться к сейнеру, весело играли под его кормой, подолгу сопровождали сейнер в море. Любопытство и губило их. Рыбаки как бы приманивали дельфинов на шум винтов, а когда животные приближались, безжалостно били по ним из ружей.
Ловили дельфинов также сетями. Загоняли, стуча под водой камнем о камень, крича, свистя, улюлюкая, тарахтя в ведра и сковородки.
Вот когда наконец кухари могли отвести душу!
Довелось Григорию участвовать и в совсем уж фантастической облаве в воде. Способ ли лова это был, ныне оставленный, отец ли Володьки решил доставить развлечение рыбакам, трудно сказать.
В тот день дельфины упрямились, не хотели идти в сети. Сейнера покачивались на мертвой зыби. Грохот, дребезг, звон стояли над морем. Вдруг мановением руки вожак приостановил шумовой концерт. Кухари на всех сейнерах замерли, дрожа от нетерпения.
– Желающие – в воду!
И тотчас стало пестро над палубами от торопливо стаскиваемых тельняшек.
Восторженно вопя, Григорий кинулся за борт. С тонущего корабля не прыгают быстрее.
Тут-то для кухарей и началось раздолье! Вода между сейнерами и сетью сразу была сбита в пену. Кутерьма поднялась такая, что не только дельфины, но и кашалот кинулся бы с перепугу в сеть.
Домой вернулись с богатой добычей.
Но дома настроение у Григория упало. Вроде бы щемило и щемило на сердце. Взрослые, узнав об этом, конечно, только посмеялись бы. Но что поделать: взрослые так быстро забывают о том, что и сами когда-то были детьми.
Григорию стало жаль дельфинов. Они были такие игривые и забавные, совсем как веселые черненькие свинки!
И разве это не предательство? Когда любопытный дельфин доверчиво шел на шум винтов, в него вдруг начинали палить. Словно бы человек подозвал симпатичного пса, тот, улыбаясь всем телом, от морды до хвоста, кинулся в ноги, и тут-то его ни с того ни с сего огрели бы дубиной…
А загон в воде – это было совсем нехорошо. Дельфинам, наверное, тоже хотелось поиграть в пятнашки с ребятами.
И Володька замолчал, пригорюнился после загона.
Однако долго молчать было не в его характере. Устраиваясь спать в каморе, где они ночевали с Григорием, он сказал отрывисто:
– Рыба глупа, дельфин умен. Почему?
Григорий не знал.
– Мог бы сам догадаться. Не в Гайвороне живешь, дельфин всегда перед глазами. Ответь: почему он всегда перед глазами?
Григорий покорно молчал.
– Пароходы сопровождает, – продолжал Володька, – прыгает, кувыркается, всячески себя выказывает. Или кинется на пляж – курортников из воды погонит. Для шутки, конечно. Ну, смекаешь, нет?
Это была обычная его манера. Когда Григорий начал чувствовать себя совершенным дурнем, Володька соблаговолил перейти к пояснениям. Оглянувшись, понизил голос:
– Весть подает!
– Яку весть? – спросил Григорий, тоже пугливо оглянувшись.
– Я, мол, человеком был.
– Брэшэшь!
– Стану я брехать! Дельфин же вроде оборотня. Слыхал про Атлантиду?
– Ни…
Был, оказывается, такой остров, очень большой, с красивыми городами, башнями, лесами и реками, и вдруг затонул от землетрясения, как тонут в бурю корабли.
Однако население, по словам Володьки, успело загодя подготовиться. Ученые там были умные. Они даже срок предсказали – через столько-то, дескать, лет потонем. И жители начали тренироваться. Подолгу сидели под водой в бассейнах и ваннах, сначала по одной минуте, потом дольше и дольше. Приучали себя есть сырую рыбу и водоросли – хоть и противно, а надо! В общем, постепенно переходили на подводное довольствие. Ну, плавали, конечно, мирово, об этом нечего и говорить. И когда наконец тряхнуло их согласно предсказанию, были вполне подготовлены: полурыбы-полулюди. Вильнули плавниками и поплыли себе в разные стороны.
Вот почему дельфины жмутся теперь к людям, стараются объяснить: мы же родичи с вами, тоже были людьми в давно прошедшие времена…
Григорий был потрясен:
– А мы с тобой в сети их!
– Да, некрасиво, брат… Я над их прыжками, понимаешь, голову ломаю. Что бы эти прыжки означали? Может, код? Видал, как глухонемые на пальцах разговаривают? И тут вроде бы так. Скажем, два прыжка в одну сторону – «здравствуй», три в другую – «прощай». Или еще как-нибудь.
Лицо Володьки приняло выражение, какое бывает у кошки, когда та сидит на подоконнике, а под самым носом у нее безнаказанно охальничают за стеклом воробьи. Он вздохнул.
– А может, мне на ученого выучиться? – неожиданно сказал он. – На такого, который по морским животным. Я бы подразобрался в этом коде. И потом – двустороннюю связь между людьми и дельфинами! Они нам прыжками, а мы их флажками. Здорово, да? Но только, чтобы считать дельфинов морскими людьми и в сети или из ружей – ни-ни! Чтобы уважать их и учить всему! Пусть помогают нам вместо водолазов, клады потонувшие ищут. Они бы с дорогой душой, я уверен…
НЕ ХВАТАЕТ ТРИДЦАТИ РУБЛЕЙ
Вообще Володька был выдумщик, беспокойный, непоседливый. Он буквально разрывался между различными замыслами, которые так и роились в его наголо стриженной круглой голове.
Однажды он простудился и сидел с завязанным горлом дома. Вернувшись с моря, Григорий застал друга над картой обоих полушарий, вырванной из учебника. Володька что-то измерял на ней циркулем и с глубокомысленным видом записывал на бумажке.
– Кныжки рвэш? О! – предостерег Григорий.
Володька только дернул плечом. Потом с натугой прохрипел:
– Мыс Бурь, мыс Горн… Красиво, да? – Сверился с бумажкой. – Тристан да Кунья. Тринидад. Море Кораллов. Пролив Магеллана. Бискайя! Гавайи!.. Ну что ты молчишь? Конечно, ты человек сельский, лучше Черного моря ничего не видал.
– А лучше его и нет ничего, – убежденно сказал Григорий.
Моря Кораллов Володьке показалось мало. С ходу без малейшего усилия он придумал еще какие-то Гриппозные острова. Такое название будто бы дали им из-за плохого климата. Там, по словам Володьки, чихают все, даже капитаны и штурманы дальнего плавания. Столица островов соответственно называется Ангиния. А по соседству располагается архипелаг Кашля. Тот уж почти совсем не исследован – сплошные топи и болота. В общем, Гавайи, ясно, получше.
– Поидыш туды? – спросил упавшим голосом Григорий.
– Не по пути, нет. Всюду не поспеть мне.
Именно тогда показан был Григорию маршрут на карте, пролегавший из Севастополя в Нью-Йорк. Гавайи действительно оставались в стороне.
Выяснилось, что Володька собирается в США, чтобы поднять тамошний рабочий класс против капиталистов.
Спутников – и надежных – он без труда навербовал бы среди кухарей. Дело не в спутниках.
Остановка была за малым. Нужны деньги – рублей тридцать – на билеты, а также харчи – примерно дней на десять.
События должны были развиваться так. Часть денег шла шоферу. Володька предполагал спрятаться под брезентом одной из машин, которые вывозят со складов рыбу. (Садиться на поезд в Севастополе опасно, могут задержать на вокзале.) Добравшись под брезентом до Симферополя, путешественники пересаживаются в поезд и беспрепятственно катят на восток. Из Читы – на верблюдах – в Монголию, там, конечно, помогут араты, сочувствующие мировой революции, и запросто перебросят в Корею. А оттуда уж рукой подать до Калифорнии. Вот тебе и Америка!
План, спору нет, был хорош. Григорий тоже не любил капиталистов и на верблюдах еще не ездил никогда. Но как же с дельфинами? И потом, пришлось бы расстаться с Черным морем, а этого он никак не мог.
Володька рассердился. В отношениях с Григорием привык повелевать, несмелые возражения его воспринял как бунт на корабле. Напряженным, сиплым шепотом – весь разговор велся шепотом – он спросил:
– Что важнее – революция в Америке или дельфины? Управимся с революцией, тогда займемся и дельфинами. Они-то, конечно, бедолаги, их очень жаль, но ведь ждали несколько тысяч лет, придется малость еще подождать.
Григорий был подавлен. Просто не представлял себе, как будет жить без своего Кота в сапогах. Но ведь и без Черного моря он не мог жить…
ЧЕРТ ПО ИМЕНИ ТРИНИТРОТОЛУОЛ
– Батя! Семафор со встречного танкера!
– Читай.
– Читаю: «У вас по курсу плавающие мины!»
Это, верно, набедокурил шторм, налетевший вчера на побережье. Он повалил деревья, повыбивал стекла в окнах. Заодно сорвал где-то и мины с якорей.
Вскоре на сейнерах увидели эти мины.
Два шара плыли по течению на значительном удалении друг от друга. Отчасти похожи были на шлемы водолазов, но смахивали также на чертей, которые двигаются гуськом по морю, выставив головы из воды. Даже рожки торчали на круглых черных лбах.
Пока сейнера меняли курс, один из рыбаков, служивший в молодости на Военно-Морском Флоте, объяснил, что мине достаточно боднуть корпус корабля, или причал, или камень, чтобы согнулся рог-колпачок. В нем заключена колба. Она хрустнет, и жидкость из нее прольется на батарейку.
– А потом?
– Электрический ток, искра! И грохнут двести килограммов тринитротолуола.
– Три-нитро-толу-ол! – с благоговением повторил Володька. – Как заклинание, верно?
Мины оказались старые, обросшие ракушкой; значит, очень долго находились под водой – с гражданской войны, а быть может, даже мировой. Много лет подряд они спокойно покачивались под водой на длинных минрепах, как грибы поганки. Шторм всколыхнул воду, минрепы лопнули, мины всплыли на поверхность.
Григорий с Володькой заспорили: цокнутся ли они друг о друга, или ветер переменится и погонит их на камни? В том и в другом случае мины взорвутся сами, иначе сказать – покончат жизнь самоубийством.
Но этого не произошло. Расторопный танкер вызвал по радио минеров. А уж минеры, понятно, знали, как заклинать злого духа, заключенного в бутылке.
С тральщика спустили шлюпку. Она описала полукруг. Подойти к мине полагалось так, чтобы не навалило на нее ветром.
Сидевший на корме минер с подчеркнутым спокойствием закурил папиросу. Володька и Григорий переглянулись. К чему еще этот форс? Рядом же двести килограммов не леденцов, а взрывчатки!
Но то был не форс. Папиросу приходится обязательно закуривать, даже если минер некурящий. Ведь обе руки его заняты, а огонь должен быть наготове.
Минер перегнулся к мине. Гребец делал в это время короткие гребки, удерживая шлюпку на расстоянии вытянутых рук товарища. Издали не видно было, что он там делает. Но минер со всеми предосторожностями подвешивал к мине патрон.
– Ага! Наклонился, папиросой поджигает бикфордов шнур!
– Дал ей прикурить! Все!
Гребец не спускал глаз с минера. Едва лишь тот выпрямился, как гребец навалился на весла. Повернувшись лицом к товарищу, минер стал ему помогать, налегая на весла, чтобы гребки были сильнее.
На сейнерах затаили дыхание.
Шлюпка удалялась от мины очень быстро, рывками. Когда от нее было метров восемьдесят, гребец и минер легли ничком на дно шлюпки.
И вовремя! Секунды, отмеренные длиной шнура, кончились.
Со звуками обвала поднялся над водой столб дыма, черный-пречерный. То, ругаясь и топоча ногами, выбирался из мины черт по имени Тринитротолуол!
А через несколько минут тем же путем последовал за ним и братец его из второй мины…
Домой рыбаки вернулись с трюмами, полными глушеной рыбы.
Но Володька и Григорий и думать забыли о рыбе. Дотемна они торчали на улице – описывали взрыв всем желающим, причем, как водится, с каждым разом добавляя в свое повествование что-нибудь красочное.
– Да угомонитесь вы! – прикрикнула на них мать Володьки.
Но они никак не могли угомониться.
«КУРС ВЕДЕТ К ОПАСНОСТИ!»
Володька объявил, что ночь подходящая, надо бы половить крабов. С ним отправились по обыкновению младший брат Володьки и, конечно, верный Григорий.
Волны у берега занимались обычной своей возней, копошились подле камней, пробуя, прочно ли те сидят, и что-то недовольно бормоча. Камни, наверное, сидели прочно.
Тайком от отца Володька отлил керосину в ведро и, намотав на две палки обрывки пропитанной керосином пакли, закрепил их проволокой.
Факелы зажжены! (Время от времени их приходится обмакивать в ведро, чтобы получше горели.) Краболовы вошли по колено в воду. Пятна света поплыли по воде.
Младший брат Володьки стонал и приплясывал на берегу от нетерпения. Он, увы, не получил факела. Он был на подхвате.
Потревоженные в своем сне под камнями, ослепленные светом крабы ничего не могли понять. Лишь огорченно и растерянно разводили клешнями, будто говоря друг другу: «Неужели? Поймались? Это надо же!»
Лов был удачным. В корзине уже ворочались семь красняков и одиннадцать каменщиков. Вдруг Володька выпрямился:
– Полундра!
От неожиданности Григорий уронил в воду огромного красняка. Метрах в пятидесяти от берега чернел шар. В звездном мерцании, разлитом над морем, тускло отсвечивала его поверхность. Вот он колыхнулся и набычился, показав чертячьи рожки. А! Мина! Почти неприметно двигалась она на длинной зыби и при этом укоризненно качала своей лысой головой: «Ах, дети, дети! Крабов ловите? А время позднее, ночное время. Вам уже спать пора давно!»
Мина, вероятно, была из той самой семейки, которую растормошил вчерашний шторм. Только эта немного подзадержалась – быть может, заглядывала в какие-нибудь бухточки по пути.
Володька крикнул брату:
– Эй! Еще рогатик! К бате беги! Пусть флотских вызывает!
– А ты?
– На ялике за ней пойду.
– И я.
– Нет. Ну что стоишь? Окоченел? Как дам раза!
Рыдая от обиды и зависти, младший брат припустился бежать.
– Грыцько! Весла тащи!
Спотыкаясь, отчаянно спеша, Володька и Григорий ввалились в ялик.
– Сильно не греби… Табань!.. Снова греби… Табань!..
Мина неторопливо плыла вдоль берега, не удаляясь от него, но и не приближаясь к нему. Конвой на ялике сопровождал ее, держась на почтительной дистанции.
Стало меньше пахнуть водорослями, воздух, насыщенный солью, сделался словно бы плотнее.
Впереди сверкнул огонь.
Володька встал с банки, поднял зажженный факел и принялся им размахивать. Днем мог бы отличиться, просемафорить сигнал «Веди», то есть: «Ваш курс ведет к опасности». Ночью за неимением фонаря пришлось пустить в ход факел. Но это было даже интереснее, больше напоминало кораблекрушение.
Мальчикам очень хотелось, чтобы навстречу шел пассажирский пароход водоизмещением две тысячи тонн, не меньше, рейс: Одесса – Батуми. И чтобы пассажиры толпились у борта, вглядываясь в темноту и переговариваясь взволнованными голосами. И капитан, стоя на мостике, произносил бы благодарность по мегафону. И над морем, навострившим уши, разносилось бы: «Спасибо, ребята, за то, что предотвратили кораблекрушение!» А они, предотвратившие кораблекрушение, тихо сидели бы в ялике и смотрели, как мимо проплывают ряды ярко освещенных иллюминаторов.
Но им повстречался не пароход, а какой-то катер-торопыга. На слух можно было угадать, что он уже не молод, страдает одышкой – вероятно, пора перебирать болиндер.
Сигнал Володьки был отрепетирован, иначе говоря, повторен, в знак того, что понят. На катере помахали фонарем, потом увалились мористее. Вскоре огонек померк и растворился в переливающемся искрами море.
Вот и все. Как-то уж очень по-будничному, без прочувственных речей и слез благодарности!
А за что, собственно, благодарить-то? Выполнен моряцкий долг: товарищи предупреждены об опасности. Так и положено на всех морях и океанах.
МОРЕ ДЛИННО СВЕРКНУЛО ПОД НИМ…
Но потом стало очень холодно. Время, наверное, повернуло на второй час. Минеры не появлялись. А береговое течение продолжало уносить мину дальше и дальше по направлению к мысу Фиолент.
Море вокруг раскачивалось и фосфоресцировало. От беспрерывного мелькания искр щемило глаза.
Но в сон не клонило. Наоборот! Никогда еще в жизни не чувствовал себя Григорий таким энергичным и бодрым. Былой его гайворонской флегмы как не бывало.
Он осмелился попроситься на корму, за руль. Но Володька, видимо, не желал выпускать из рук командования. Он даже не ответил сразу на просьбу, продолжая с напряжением вглядываться в мину, которая, поддразнивая своих преследователей, приплясывала, как дурочка, в отдалении на крутой волне.
Лишь спустя некоторое время Володька удостоил друга ответом:
– Захекался на веслах? Мозоли себе на ручках натер?
Григорий промолчал. При чем тут ручки, захекался? Готов грести хоть до самого Севастополя. Просто ему захотелось, чтобы мина была перед глазами. Надоело то и дело на нее оглядываться.
Его охватил азарт охотника, всепоглощающий азарт, никогда еще до этого не испытанный.
– А дэ вона зараз, Володька? Далэко? Нэ загубы, дывысь!
– Не упущу, смотрю, – снисходительно уронил Володька.
Но он все-таки упустил ее.
Слишком уж фосфоресцировало море, вдобавок еще и переливалось, искрилось, присыпанное звездной пылью. Поди разберись: мина то высунулась из-за волны, сама волна сверкнула гребнем или дельфин спинкой? Звездный ли отблеск промелькнул там, вдали, блик ли это возник на гладкой черной макушке мины?
Володька встревожился, даже привстал с банки, завертел головой в разные стороны. Мины нет. Нет ее, и все!
Но где же она? Берег – справа по борту. Вон явственно видны торчащие из воды, оголяющиеся лобастые камни. Не за тем ли камнем спряталась мина?
– Правым греби, левым табань!.. Да поворачивайся ты!
Однако Григорий и сам понимал, что надо поворачиваться. Пыхтя от усердия, он с лихорадочной быстротой заработал веслами, спеша изо всех сил, боясь упустить эту чертову мину.
– Стоп! – отчаянным голосом закричал Володька. – Вот она! Табань! Табань!
Григорий невольно обернулся. Мина оказалась совсем близко, неожиданно близко. Она словно бы выглянула из-за оголяющегося камня метрах в пятнадцати-двадцати от ялика, удовлетворенно кивнула, а потом подмигнула мальчикам – многозначительно-зловеще.
– Табань, Грыцько! – услышал еще раз Григорий, навалился грудью на весла, но…
Грохота он уже не услышал, не успел услышать, увидел только пламя. Почему-то оно было сбоку и в то же время внизу. Море под Григорием длинно сверкнуло…
2. У ВЫСОКОГО ОКНА В САД
ПЫТКА НЕПОДВИЖНОСТЬЮ
Оказалось, что оживать еще труднее, чем умирать. И дольше! Слишком узкой была эта щель – обратно в жизнь. Чтобы протиснуться сквозь нее, нужно было затратить невероятно много усилий.
Но он очень старался.
Все же ему удалось протиснуться. От боли он застонал и открыл глаза.
Высокий потолок. Это хорошо! Комната полна света и воздуха. За окнами синеет море.
Спрыгнуть на пол, подбежать к окну! Григорий вскинулся, но смог лишь приподнять голову над подушкой. Тело не подчинилось. Почему? И тогда он опять застонал, потому что понял: ожил лишь наполовину.
Пытка неподвижностью – вот что это было такое! Попробуйте-ка полежать несколько часов на спине, совершенно не двигаясь, будто вас гвоздями прибили к кровати. И смотрите в высокое окно, за которым море и верхушки кипарисов. Вообразите при этом, что вам всего тринадцать лет, что вас прямо-таки распирает от желания бегать, прыгать, кувыркаться, так и подмывает вскинуться, стукнуть голыми пятками об пол и опрометью выбежать из дому.
Долго болея и постепенно теряя подвижность, человек, возможно, привыкает к такому состоянию, если к нему вообще можно привыкнуть. Но тут чудовищное превращение в колоду, в камень было мгновенным.
И Григорий никак не мог понять, как и почему это произошло. У него в результате контузии отшибло память.
Казалось, всего несколько минут назад он ходил, бегал, прыгал, смеялся, а теперь не может двинуть ни рукой, ни ногой, будто туго-натуго спеленат. Над ним склоняется озабоченное лицо нянечки, его поят лекарствами, и, как слабое дуновение ветра, откуда-то доносится шепот: «Бедный мальчик!»
Значит, теперь он уже бедный мальчик?
В голове прояснялось очень медленно. Ему надо было вспомнить все, снова испытать пережитый им ужас, секунда за секундой, только в обратном порядке.
Врачи старались утешить Григория. Но он молчал, упрямо закрыв глаза.
Даже не мог отвернуться от этих беспрерывно разговаривающих врачей – должен был лежать, как положили, на спине, подобно бедному жучку, которого ни с того ни с сего перевернули кверху лапками.
Он стал вдобавок таким раздражительным, что едва вытерпел посещение двух гостей из ватаги. Вручив ему гостинцы: связку бубликов и шоколадку (как маленькому!), они уж и не знали, что делать дальше. Уселись у койки и хрипло откашливались. При этом каждый раз немилосердно трещали туго накрахмаленные, с трудом напяленные на них больничные халаты.
О приблудной мине гости смогли рассказать немного. Ее, наверное, придрейфовало к берегу, к каменистой отмели, волны начали забавляться ею, перекатывать с места на место. Свинцовые рожки от этого погнулись. В общем, не дотерпела! Немного бы еще надо дотерпеть. Катер из Севастополя был уже на подходе – флотские, увидев мину, начали спускать с катера шлюпку.
– В общем, выловили тебя, как глушеную рыбку из воды.
– А Володьку?
– И Володьку, само собой…
Но при упоминании о Володьке гости снова раскашлялись и заерзали на месте, надоедливо, как жестяными, треща своими больничными халатами, а потом что-то слишком быстро засобирались домой.
Григорий, впрочем, сразу же забыл о непонятном их поведении. Чересчур поглощен был собой, этой своей мучительной, непривычной скованностью.
Даже когда мать ненадолго приехала к нему, он все больше и с нею молчал.
– Деревянный он какой-то у вас, – посочувствовала докторша Варвара Семеновна. – Хоть бы слезинку уронил…
«МАЛЬЧИШЕК РАДОСТНЫЙ НАРОД…»
Но она просто не знала ничего. Григорий плакал – тайком, по ночам.
Принесли ему книжку «Евгений Онегин». Он читал ее весь вечер и был какой-то очень тихий. А ночью сиделке, которая вязала в коридоре, почудился плач. На цыпочках она вошла в палату.
Ночник, стоявший на полу, бросал полосу света между койками. Отовсюду доносилось спокойное дыхание или натужный храп. Только на койке Григория было тихо. Он словно бы притаился, дышал еле слышно, потом все-таки не выдержал и всхлипнул.
– Ты что? Спинка болит?
– Ни, – тоже шепотом.
– Ну скажи, деточка, где болит? Может, доктора позвать?
– Нэ трэба, тьотю.
Сиделка была уже немолодых лет, толстая, очень спокойная. Звали ее тетя Паша. Вздохнув, она присела на край постели.
– Отчего ты не спишь, хороший мой?
В интонациях ее голоса было что-то умиротворяющее. И слово «хороший» она произнесла по-особому, певуче-протяжно, на «о» – была родом откуда-то из-под Владимира.
Нельзя же не ответить, когда тебя называют «хороший мой». Григорий шепотом объяснил, что в книжке есть стих: «Мальчишек радостный народ коньками звучно режет лед». Голос его пресекся…
Но он преодолел себя. Ну вот! Когда потушили в палате свет, так ясно представился ему Гайворон, неяркое зимнее солнце и замерзший ставок у церкви. Крича от восторга, он, Григорий, гоняет по льду с другими хлопцами. Ковзалки, или, по-русски сказать, коньки, – самодельные, просто деревянные чурбашки с прикрепленной к ним проволокой. Но какую же радость доставляют они! Ни с чем не сравнимую! Радость стремительного движения.
Тетя Паша вздохнула еще раз. Потом она заговорила спокойно и рассудительно, изредка вкусно позевывая. От одного этого позевывания спокойнее становилось на душе.
Григорий почти и не вдумывался в смысл слов. Просто рядом журчал и журчал ручеек. Казалось, он перебирает на бегу круглые обкатанные камешки. И каждый камешек был звуком «о».
Думая об этом, мальчик заснул.
ДОБРЫЙ ФОНАРЬ
Но почти каждую ночь – и это было нестерпимо – он заново переживал взрыв мины. Вскидывался с криком и минуту или две не мог понять, где он и что с ним.
Теперь он не мог спать в темноте. Вернее, пробуждаться в темноте. Ужас пробуждения затягивался. Вскинувшись ночью, он должен был обязательно видеть свет.
Когда в палате начинали готовиться ко сну, Григорий жалобно просил медсестру:
– Тьотю, не выключайтэ!
Но делать этого было нельзя: свет люстры мешал соседям. Был, правда, ночник, стоявший на полу. Григорий не видел его, так как лежал на спине. Проснувшись, различал лишь слоистый мрак над собой. И этот мрак давил, давил…
Не сразу разобрались в этих его «капризах». Наконец кровать Григория повернули так, чтобы он мог видеть окно перед собой.
То было очень высокое, чуть ли не до потолка, окно. Днем за ним сверкало море, ночью горел фонарь на столбе.
Григорий полюбил фонарь. В трудные минуты тот неизменно помогал, круглое сияющее лицо его, чем-то напоминавшее лицо Володьки, ободряюще выглядывало из-за подоконника. «Не бойся, хлопче, не надо бояться! – словно бы говорил добрый фонарь. – Все хорошо, все нормально. Ты не в гробу и не в подводном гроте! Ты в больнице, а я тут, рядом с тобой…»
«ДОКТОРША РАЗРЕШИЛА…»
И дело пошло на лад – отчасти, может быть, благодаря этому фонарю.
Не очень быстро, словно бы крадучись, возвращалась жизнь в тело – снизу, с кончиков пальцев на ногах. Вскоре Григорий уже гордо восседал на койке, обложенный подушками. А через несколько дней ему подали роскошный выезд – колясочку. Он с удовольствием принялся раскатывать на ней по палате и коридору, крутя колеса руками.
Жаль, гайворонские не могли видеть его на этой колясочке! Ого! Ездил быстрее всех и особенно лихо заворачивал.
А спустя некоторое время Григория поставили на костыли.
Что ж, поначалу прыгать с костылями было даже занятно, напоминало какую-то игру. Он воображал себя кузнечиком. Был бедным жучком, стал веселым кузнечиком!
И когда в одно из воскресений Григория опять навестили рыбаки, он прежде всего потащил их из палаты в коридор – не терпелось похвалиться перед ними своим недавно приобретенным умением.
– Ось побачытэ! Бигаю, як на ходульках!
Он быстро запрыгал по коридору.
Костыли разъезжались, ноги слушались еще плохо. Но Григорий трудился изо всех сил. Проскакав до конца коридора и обратно, он притормозил, затем поднял к гостям оживленное, раскрасневшееся, с капельками пота лицо:
– Ну як?
Он ожидал удивления, похвал. Но гости почему-то молчали. Ни один не сказал: «Ну здорово же!» Или хотя бы: «Молодец ты!» Стояли неподвижно у стенки и, понурясь, безмолвно смотрели на него.
Странно! Григорий почувствовал себя обиженным. А он так для них старался!
Наверное, потому не похвалили его, что они – взрослые. Жаль, Володьки нет среди них. Некому по-настоящему оценить.
А почему его нет? И на этот раз нет? Что случилось? Из-за чего они такие сумрачные, понурые, неразговорчивые?
Внезапно чудовищная, дикая, ни с чем не сообразная догадка мелькнула. «Володька – нэ живый!»
Григорий порывисто подался на костылях к рыбакам:
– Володька… – и запнулся.
Снова молчание. Гости стоят у стенки и старательно прячут глаза от Григория.
Потом гуськом и очень медленно они потянулись к выходу, поднимая ноги в резиновых сапогах, чтобы не шаркнуть, упаси бог, по натертому больничному полу.
И на Володьке были когда-то такие сапоги… И отвороты у него тоже были спущены щегольски на голенища…
Только дойдя до порога, один из рыбаков обернулся и сказал негромко:
– Докторша не разрешала говорить. А сегодня спрашивали у нее, и она разрешила. Значит, все, дело твое на поправку! Вернемся с моря, еще придем!
Они ушли, а Григорий так и остался стоять посреди коридора один на своих костылях.
«Володька нэ живый! Его Кот в сапогах нэ живый!» Может ли это быть? Значит, Черное море есть, город Севастополь есть, а Володьки уже нет и не будет никогда?..
Григорий вернулся к себе в палату очень тихий и, сбросив халатик, сразу же полез под одеяло, даже не поболтав ни с кем из соседей перед сном.
– Не заболел ли, Гриша? – заботливо спросили его.
– Ни. Я здоровый…
Да, он-то здоровый, а Володьки уже нет! «Володька нэ живый!..»
И тут новая мысль сразила его, буквально придавила плашмя к подушке и матрацу. Ведь это он, именно он, никто другой, виноват в том, что Володька погиб! Он не смог достаточно быстро притабанить… Сдуру еще и оглянулся на ту мину. Потерял несколько драгоценных секунд. А ведь дело было в секундах!..
Утром Григорий не запрыгал к окну, как обычно; Море расстилалось за окном синее-синее. Но к чему смотреть на него? Оно же только мучает, напоминает о Володьке…
«КЛИНИЧЕСКАЯ» ТУСЯ
Угрюмый, насупленный, слонялся Григорий по больнице. Костыли будто аккомпанировали его мыслям. Сухо пощелкивая в такт, они приговаривали: «Так-то, брат! Так-то, брат!»
Однажды его по рассеянности занесло в женское отделение.
Там, в коридоре, он увидел девочку, которая читала, пристроившись у окна. Девочка сидела на табурете, согнувшись, уперев руки в колени. Раскрытая книга лежала перед нею на другом табурете. Поза была не только странная, но и очень неудобная.
Григорий в изумлении остановился. Довольно долго простоял он так, пока девочка наконец не удостоила заметить его присутствие.
Над книгой поднялось измученное, почти серое лицо с прилипшими ко лбу мокрыми прядями. Дыхание было затрудненное, со свистом. Узенькие плечи поднимались и опускались, в мучительном усилии проталкивая воздух в легкие.
– Ну чего ты стал? – спросила девочка сердито, но с расстановкой, потому что жадно хватала воздух ртом. – Не видишь, у меня приступ!
Григорий удивился еще больше:
– А ты читаешь?!
– Я читаю, чтобы отвлечься.
– Но ты же плачешь, – робко возразил он, видя, что по лицу девочки текут слезы.
– Фу какой глупый! Я плачу не о себе. Я плачу о бедной Флоренс.
И она с раздражением перевернула книгу обложкой вверх. Там стояло: «Диккенс. Домби и сын».
После этого она отвернулась и опять уткнулась в книгу, считая, видимо, что вопрос исчерпан. Григорий молча смотрел на нее. Так прошло две или три минуты. Перевернув страницу, она кинула через плечо:
– Ты еще не ушел?
И сконфуженный Григорий запрыгал на костылях обратно в свою палату.
Однако на следующий день он вернулся. Что-то в этом было непонятное, какая-то загадка. А когда он натыкался на загадку, ему хотелось немедленно ее разгадать.
Девочки в коридоре не было.
– Кого шукаешь, мальчик? – Из дверей грудью вперед выплыла молодая санитарка, очень разбитная, веселая и такая лупоглазая, что ее можно было принять за краба-красняка.
Озираясь по сторонам – деру бы дал, если бы не эти костыли, – Григорий пробурчал:
– Була тут… Кныжку читала…
– А, ухажер пришел! До нашей Тусечки ухажер пришел! – радостно, на весь коридор заорала санитарка.
Ну и голос, пропади ты вместе с ним! Граммофон, а не голос!
Григорий начал было уже разворачиваться на своих костылях, но громогласная продолжала неудержимо болтать:
– В палате Тусечка твоя, в палате! Консилиум у нее. Ты думаешь, она какая, Тусечка? В газетах пишут про нее. Умерла раз, потом обратно ожила. Клиническая смерть называется!
Она произнесла «клиническая» с такой гордостью, будто сама умерла и ожила. Григорий совсем оробел. Стоит ли связываться с такой девчонкой? Еще от главного врача попадет. «Консилиум»! «Клиническая»!..
Но вечером, ужасно конфузясь, он в третий раз притопал к дверям женской палаты, хотя знал, что это запрещено.
УМЕРЛА И ОЖИЛА – ЭТО НАДО СУМЕТЬ!
Вообще-то Григорий не интересовался девчонками. В окружавшем его мире, еще не обжитом, разноцветном, таившем так много радостных неожиданностей, было кое-что интереснее, на его взгляд: море, например, военные корабли, рыбалка, дельфины.
Но «клиническая» Туся, бесспорно, выгодно отличалась от других девчонок. Умерла и ожила! Это надо было суметь. И ведь он тоже умирал и ожил! В какой-то мере это сближало их.
Девочка сидела на подоконнике, опершись спиной на раму, с книгой в руках.
Григория она встретила по-хорошему.
– Флоренс и Уолтер полюбили друг друга! – радостно объявила она.
Григорий и понятия не имел, кто эти Флоренс и Уолтер, но, будучи вежливым малым, одобрительно сказал:
– Цэ добрэ.
Выяснилось, что Туся больна бронхиальной астмой.
– Вдруг мои бронхи сужаются. И тогда не хватает воздуха. Как рыбе на берегу, понимаешь?
Это-то он мог понять. Понавидался рыб на палубе и на берегу.
Часто ли бывают приступы? По пять-шесть в день? Ая-яй! Он сочувственно поцокал языком.
– В больнице реже, – сказала Туся. – Здесь меня лечат. Еще то хорошо, что во время приступа никто не причитает надо мной. А дома мать встанет у стены, смотрит и плачет. На меня это действует.
Вроде бы невежливо спрашивать у человека: ну а как вы умирали? Но Григорий рискнул спросить.
– О! Это на операционном столе было. – Туся беспечно тряхнула волосами.
– К астме не имеет отношения. Я и не помню, как было. Лишилась сознания, сделалась без пульса. Начали массировать сердце на грудной клетке, делать уколы и искусственное дыхание. Две минуты была мертвая, потом ожила.
Она посмотрела на Григория, прищурясь и немного вздернув подбородок. Все-таки она задавалась, хоть и самую малость. Впрочем, кто бы не задавался на ее месте?
Для поддержания собственного достоинства Григорию волей-неволей пришлось упомянуть о балаклавской мине.
То, что он тонул и вдобавок был контужен, явно подняло его в глазах новой знакомой. И это было, конечно, хорошо. Но она со свойственным женскому полу неукротимым любопытством тут же принялась вытягивать из него подробности:
– Ну, бухнуло. А дальше? Как ты тонул? Как ты задыхался? Твои бронхи, наверное, сразу же сузились от воды. А второй мальчик? Ты сказал, что в лодке с тобой был еще второй мальчик. Где он? Тоже здесь, в больнице? Что же ты молчишь?
Но Григорий только жалобно и сердито перекосил рот, как обезьяна, у которой отнимают преподнесенное ей лакомство, круто повернулся и застучал по коридору костылями с такой поспешностью, будто спасался от погони.
«ДУРАЧИНА ТЫ!»
Назавтра он не пришел к подоконнику в коридоре. Не пришел и послезавтра. А на третий день, возвратясь откуда-то и пробираясь мимо его койки, сосед бросил ухмыляясь:
– Выйди. Ждет.
Он выскочил на костылях в коридор. Там стояла Туся и, нахмурясь, смотрела на него.
– А я знаю, почему ты убежал, – объявила она, стараясь после быстрой ходьбы справиться со своим дыханием. – Нянечки мне сказали: тот мальчик утонул. Ты очень его жалеешь. Ты – настоящий друг.
От те и на! Видали, как получается? Он же во всем виноват и он же еще настоящий…
И чего, спрашивается, эта «клиническая» сует нос в чужие дела? Сидела бы лучше тихо на своем подоконнике!
Нет, он не хотел, ни за что не хотел рассказывать ей о Володьке, а вот ведь приходится! И опомниться не успел, как уже на полный ход рассказывал все – спеша, путаясь, волнуясь.
Туся слушала хорошо – сосредоточенно и серьезно. Но так продолжалось недолго. Вдруг она вздернула голову.
– Дурачина ты! – сказала она, сердито смотря на него в упор своими зеленовато-серыми глазами.
Григорий так растерялся, что даже не ответил как положено: «Сама дурачина!»
– Оглянулся, не оглянулся… – продолжала Туся, досадливо морщась. – А какое это могло иметь значение? Оглянулся! Ну а если бы не оглянулся? Все равно ялик, как я понимаю, был слишком близко от мины. И потом погоди-ка, ты же сидел на веслах?
– Ага. На веслах.
– То есть был ближе к мине, чем твой друг. Но у тебя же было гораздо больше шансов погибнуть, что ты!
– Так от жэ нэ погиб, – пробормотал Григорий.
– Случай! Просто случай! – Она мельком взглянула на Григория, потом добавила уже мягче: – По-твоему, тот, кто остался жив в бою, виноват перед своими погибшими товарищами? А разве пуля или мина выбирает?..
И чем дольше говорила она, тем снисходительнее делались интонации ее хрипловатого, отрывистого голоса. Будто нагнулась заботливо к малышу и успокаивает: «Не бойся! Не надо бояться!»
Григорий не смог сразу прийти в себя от изумления. А ведь и верно: он же был намного ближе к мине, чем Володька!
Как она сказала? Дурачина? Он – дурачина? Обидные слова эти неожиданно прозвучали для него как музыка…
Но с тем более страстным воодушевлением он принялся описывать Тусе своего Володьку. Какой это был смельчак, выдумщик и какой добрый!..
И опять Туся нетерпеливо прервала его:
– Ну хватит! Мальчик был как мальчик. Такой же, как ты.
Григорий просто опешил от такого святотатства.
(А может, и тогда она ужа ревновала его к Володьке?)
«ИХ» ПОДОКОННИК
Туся сразу взяла с Григорием тон и повадки старшей.
А она не была старшей, просто очень много прочла книг. И даже не в этом, наверное, было дело. Долго болела, чуть ли не с трех лет. А больные дети – это отмечалось не раз – обычно взрослеют быстрее здоровых.
Она была некрасивая. Григорий знал это точно. Как-то молоденькая практикантка сказала при нем подруге: «До чего же эта Темина некрасивая!»
«Да. Бедняжечка…» – вздохнула вторая практикантка, потом, повернувшись к зеркалу, заботливо осмотрела себя и поправила воротничок.
Некрасивая? Вот как!
Сама Туся шутила над своим носом. «Как у дятла», – смеялась она.
Но она нечасто смеялась. Говорила сердито и отрывисто, будто откусывая скончания слов, – не хватало дыхания. От этого слова приобретали особую выразительность.
Бедная худышка, замученная приступами, лекарствами, процедурами, она удивительно умела поставить себя с людьми. Даже Главный Консилиум, наверное, считался с нею. А когда громогласная сиделка опять гаркнула про «ухажера» в его «кралечку», Туся так повела на нее глазами, что та сразу перешла на шепот: «Ой, не сэрдься, сэрдэнько, не сэрдься!» – и отработала задним ходом в дежурку.
Григорий мстительно захохотал ей вслед. И ничего-то она не понимает, эта ракообразная. Просто ему очень скучно без Володьки.
Но через день или два, снова спеша к «их» подоконнику, Григорий подумал, что, может, и не в Володьке дело. С Тусей не только интересно разговаривать. Почему-то хотелось, чтобы эта девочка все время удивлялась ему и восторгалась им.
Но она была скупа на похвалы…
Высоченное окно, у которого они постоянно сидели теперь, выходило в сад. Хорошо было смотреть на деревья и на море за деревьями и говорить обо всем, что взбредет в голову.
С глубокомысленным видом, хоть и перескакивая поминутно с предмета на предмет, рассуждали они о водолазах, минах и тайных кладах, о рыбной ловле с подсветкой, о спектакле «Синяя птица», который Туся видела в Харькове (она была харьковчанка), и о многом-многом еще.
В больнице, кроме них, не было других детей. И вскоре шуточки взрослых по их адресу прекратились сами собой. Даже громогласная, она же ракообразная, присмирела и не заводила в коридоре свой устрашающий граммофон.
Что-то необычное и трогательное было в этих отношениях между мальчиком на костылях и девочкой, задыхавшейся от бронхиальной астмы, что-то, не подходившее никак под привычные общепринятые мерки. Если это была любовь, то какая-то слишком спокойная. А если дружба, то чересчур уж пылкая.
Когда Тусе бывало плохо и ее подолгу не выпускали из палаты, Григорий, оставшись в одиночестве, не находил себе места. Стук его костылей возникал в гулкой глубине коридора то там, то тут, и по этому неумолчному монотонному стуку больные догадывались, что у девочки из третьего отделения был опять тяжелый приступ астмы…
ССОРА
И только раз они поссорились.
В обычный час, после обхода, Григорий явился к окну. Туси не было там. На подоконнике лежали карандаш и неоконченное письмо.
Конечно, Григорий слышал о том, что чужие письма читать нельзя. Но как-то не остерегся, машинально выхватил глазами первую строчку. И чуть не упал от удивления.
«Моя мамуся! – написано было решительными, задающими вправо буквами. – Пожалуйста, не волнуйся за меня. Приступов уже давно нет».
Как – нет? Что за вранье? На прошлой неделе Туся три дня не вставала с постели, так умаяли ее эти окаянные приступы.
Тут уж невозможно было остановиться, и Григорий, все больше удивляясь, прочел:
«Мне здесь очень весело, мамочка. В нашем отделении много больных девочек. Я играю с ними. Почти каждый вечер мы смотрим кино».
С ума она сошла, что ли? Какие девочки? Какое кино? Это же больница, а не клуб!
У него выхватили из рук недописанное письмо с такой силой, что страница надорвалась. Вздрагивающий от негодования, хрипловатый голос сказал:
– Как не стыдно! Фу!
Григорий не знал, что на это ответить.
– Цэ… цэ тоби должно быть стыдно, – неуверенно забормотал он. – Брехаты… Та и щэ кому! Матэри…
Он был не прав. Он понял это, едва лишь вернулся к себе в палату. Ведь Туся рассказывала ему, как тревожится о ней мать. И кажется, у матери больное сердце…
Мучимый раскаянием, он готов был немедленно же просить у Туси прощения. Однако не решился. «Нэхай охолонэ», – благоразумно сказал себе Григорий.
«У НЕГО ЕСТЬ ХАРАКТЕР!»
Через два дня, робея, он притопал к «их» окну.
По обыкновению, Туся читала на подоконнике. С героями книги все как будто бы обстояло благополучно. Это хорошо, это кстати.
– А шо цэ ты, Тусечка, читаешь? – вкрадчиво спросил Григорий, приблизясь.
Туся обернулась:
– Я читаю про Генриха Гейне.
Этот Генрих, видно, был малый не хуже Уолтера, потому что глаза Туси сияли.
– Понимаешь, – она заговорила так, словно бы никогда не было размолвки между ними. – Гейне был очень-очень болен. Последние годы жизни он совсем не вставал с постели – прозвал ее своей матрацной могилой. Над ним вешали веревку, и он цеплялся за нее, чтобы приподняться или повернуться на бок, представляешь?
Григорий кивнул. Еще бы!
– А он был знаменитый поэт, – продолжала Туся. – И он все время работал. Его последними словами были: «Бумагу и карандаш!» Потом началась агония…
Она задохнулась от волнения.
«Как закалялась сталь» в ту пору еще не была написана, Николай Островский только начинал свою борьбу с роковым неотступным недугом. Поэтому пример Гейне произвел на Григория впечатление.
Кажется, тогда же он узнал и о когтях тигра.
– Это Гейне перед смертью сказал, – сообщила Туся. – Похлопал рукой по только что законченным мемуарам – а в них он беспощадно расправился со всеми своими врагами – и сказал ясене: «Тигр умрет, но останутся когти тигра!..» Нет, ты не понял, я вижу. О когти же можно оцарапаться, верно? Даже если тигр лежит на земле, уже бездыханный. Он и мертвый еще опасен. Ну, понял теперь?
Некоторое время Григорий молчал, погруженный в раздумье.
– А шо ты, Тусечка, думаешь, – произнес он наконец и как бы с удивлением поглядел по сторонам, – цьому Генриху було, мабуть, гирше, ниж мэни. Ще и верьовку над ным вишалы…
– Да, но у Гейне был характер, – наставительно сказала Туся. – А у тебя как, есть характер?
Этого Григорий еще не знал. Он ей так и сказал с запинкой:
– Я… я нэ знаю…
Некоторое время Туся не сводила с него пристального, критически оценивающего взгляда.
– Ну як? – выдавил из себя Григорий.
– Я думаю, есть. Но это неважно, что я думаю. Гораздо важнее в данном случае, что думает об этом наш Иван Сергеевич…
Она выдержала длинную драматическую паузу.
Иван Сергеевич был врачом третьего отделения. Григорий часто жалел о том, что попал к Варваре Семеновне, а не к нему. На Ивана Сергеевича приятно было смотреть даже тогда, когда он шел по коридору, направляясь в обход или возвращаясь с обхода. Жизнерадостный, улыбающийся, очень широкий в плечах, он выглядел особенно широким, потому что полы его халата развевались на ходу.
– Если бы ты знал, какой он врач! Вот это врач так врач! – восторгалась Туся. – Когда я задыхаюсь и он усаживается на мою койку и берет мою руку своей большой прохладной рукой, мне уже делается легче.
Григорий только восхищенно качал головой.
И вот сейчас этот Иван Сергеевич думает, что у него, у Григория, есть характер!
– Цэ вин тоби сам сказав? Сама чула?
Да, Туся слышала это собственными своими ушами.
Она сидела в дежурке за ширмой, медсестра готовилась сделать ей внутримышечную инъекцию. (Туся никогда не говорила – укол, она за время своей болезни запомнила множество всяких медицинских терминов и при случае любила щегольнуть ими в разговоре.) Ну вот, стало быть, сидела она себе за ширмой очень тихо. Врачи, наверное, и не догадывались о ее присутствии, иначе, конечно, не стали бы разговаривать так откровенно. Да, кстати, кроме Ивана Сергеевича и Варвары Семеновны, были там еще две эти фифки-практикантки.
Речь почему-то зашла о Григории. Начало разговора она прозевала, потому что ей было очень плохо. Но после инъекции она задышала лучше. До нее дошло:
– Мальчик – хроник, и безнадежный! – Это недовольный голос Варвары Семеновны. – Я же показывала вам его рентгенограммы.
– Не единой рентгенограммой жив человек, – пошутил Иван Сергеевич. Затем уже серьезно: – Понятно, и я, как вы, доверяю рентгенограммам, однако не хочу, чтобы они заслонили нечто, будем так говорить, не менее важное.
– Что же именно?
– Самого больного, его способность к сопротивлению, его дух прежде всего.
– Дух? Отдает идеализмом, – заметила дуреха практикантка.
– Почему? Вы же, например, прописываете своим больным бром. Но ведь, кроме брома, нужна еще какая-то рецептура радости. Тем более он мальчик, ему нет, наверное, и четырнадцати.
– Недавно я подарила ему пластилин, – вспомнила Варвара Семеновна.
– По-видимому, мало этого. Подарите ему надежду!
– По-вашему, я должна лгать?
– Нет. Поверьте сами в его выздоровление. Он сразу почувствует это.
– Повторяю, он хроник.
– Ну и что из того? По-разному можно рассматривать длительную болезнь. Например, как врага, против которого надо поднять, собрать, мобилизовать все силы больного, в том числе и волю его! Кстати, я видел вашего Григория. У него упрямый лоб.
– Да, мне нелегко с ним.
– А ему с вами? Ну не сердитесь. Вдумайтесь в этого своего Григория. Не сковывайте его психику. Он должен очень хотеть выздороветь. Пусть он изо всех сил помогает вам. Это важно. Он сможет вам помочь. По-моему, у него есть характер.
Разговор был очень напряженный, весь из острых углов, поэтому он так запомнился Тусе.
Характер, характер! Иван Сергеевич сказал, что у него есть характер!
А что такое характер?
ПРОЩАНИЕ
Григорий надумал тренироваться – втайне от всех. Готовил Тусе сюрприз. Забирался в глубь сада, чтобы его никто не видел, и там пытался хоть несколько метров пройти без костылей. Должен был пройти! Ведь сам Иван Сергеевич сказал, что у него есть характер!
Он делал короткий шаг, подавлял стон, хватался за дерево, опять делал шаг. Земля качалась под ним, как палуба в шторм. Пот градом катился с лица. Колени тряслись. Но рот его был плотно сжат.
Григорий заставлял себя думать только об одном: ну и удивится же Туся, когда увидит его без костылей! Или еще лучше: он притопает к ней на костылях, а потом отбросит их – ага? – и лихо выбьет чечетку!
Увы, как ни старался он, дело не шло. Правильнее сказать, ноги не шли. Руки-то были у него сильные, на перекладине он мог подтянуться раз двадцать подряд. А ноги не слушались. Как будто вся сила перешла из них в руки.
А Туся, не зная ничего об этой тайной тренировке, которую правильнее было назвать самоистязанием, по-прежнему сердилась на него: почему он вялый, почему невеселый?
– Ты только себя не очень жалей! Это вредно – себя жалеть. Ты же сильный, широкоплечий! Вон как дышишь хорошо. Я бы, кажется, полетела, если бы могла так дышать!
Да, до самой разлуки она была требовательна к нему и неласкова с ним.
И вот кончилась зима. В один из теплых весенних дней окно в коридоре распахнули настежь.
Григорий и Туся сидели, как всегда, на своем подоконнике и разговаривали. О чем? Кажется, о кругосветных путешествиях.
Внизу пенился цветущий сад. Не хотелось оборачиваться. За спиной вяло шаркали туфлями ходячие больные. Коридор был очень узкий, заставленный шкафами, каждую половицу пропитал противный больничный запах.
Но из сада пахло весной.
– Ты будешь меня помнить? – неожиданно сказала Туся.
Что она хотела этим сказать? Григорий с удивлением заглянул ей в лицо, но Туся быстро отвернулась.
– А сад? Ты не забудешь его? Смотри: цветы белые и розовые – как вышивка крестиком на голубом шелке!
Григорий посмотрел, но не увидел ничего похожего. Просто стоят себе деревья в цвету, а за ними расстилается море, по-весеннему голубое. Такое вот – крестики, вышивка, шелк – могло, конечно, померещиться только девочке.
И тем же ровным голосом, каким она говорила о вышивке, Туся сказала:
– Уезжаю завтра.
– Как?!
– За мной приехала мать.
Григорий сидел оторопев.
От быстрого шепота волосы зашевелились над его ухом.
– Ты мне пиши! И я буду… А на следующее лето приеду сюда опять. Ты будешь уже без костылей, а я стану хорошо дышать!
– Тусечка… – пробормотал Григорий жалобно.
Но не в ее натуре было затягивать прощание. Неожиданно она спрыгнула с подоконника и быстро убежала.
3. ЧУДО НА МЫСЕ ФЕДОРА
ПЕРВАЯ ВЕРТИКАЛЬНАЯ МОРЩИНКА НА ЛБУ
Итак, Тусю увезли. А вскоре и за Григорием приехала мать.
Неожиданно она натолкнулась на сопротивление.
– Нэ хочу до дому! – объявил Григорий, стоя перед нею.
– Як цэ так? У больныци хочэш?
– И в больныци не хочу.
– А дэ хочэш?
Разговор происходил в дежурке в присутствии Варвары Семеновны и тети Паши.
Григорий молчал насупясь.
– Чого ж ты мовчиш? Я кому кажу?
Мать замахнулась на него слабым кулачком. Но он с таким удивлением поднял на нее глаза, бледный, сгорбленный, жалко висящий между своими костылями, что она опустила руку и заплакала.
Он тоже чуть было не заплакал, но сдержался. До чего же бестолковые эти взрослые! Ведь море стало его другом. Как же он мог теперь с ним расстаться!
Кроме того, Туся обещала вернуться будущим летом в больницу на мысе Федора. Выходит, он должен дожидаться ее здесь.
– Буду у моря житы, – сказал Григорий, упрямо нагнув голову.
– А у кого? Хто тэбэ до сэбэ визьмэ?..
Из угла, где тетя Паша перематывала бинты, выкатился ее успокоительно-округлый говорок:
– О! Невелико дело-то! Ну хоть и у нас на маяке поживет.
При слове «маяк» Григорий поднял голову.
– Мой-то маячником работает, – пояснила тетя Паша. – Отсюда недалеко, два километра. При маяке дом есть. Нас трое всего: сам, сынок меньшой и я. А где трое уместились, и четвертому местечко найдем.
Мать Григория снова заплакала.
– Ему хорошо у нас будет, – продолжала тетя Паша. – Воздуху много, воздух вольный. А Варвара Семеновна рядом. Чуть что – будет иметь свое наблюдение.
Варвара Семеновна распустила поджатые было губы:
– Что ж! Если Прасковья Александровна приглашает, то я, со своей стороны… Конечно, морской климат ему показан. Пусть поживет до начала школьных занятий…
Но прежде чем переехать на маяк, Григорию пришлось заставить себя выполнить одну тягостную обязанность – посетить родителей Володьки.
Мать, едва увидала Григория, сразу же заплакала. И после, сидя в своем уголке за гардеробом, продолжала плакать – тихонько, почти беззвучно. Она вообще была очень тихая.
А отец, нервно расхаживая взад и вперед по тесной комнате, все выспрашивал, терзая себя, подробности несчастья: как, в какой последовательности произошло оно и как при соблюдении таких-то и таких-то предосторожностей могло бы и не произойти. (Но ведь все равно ничего уже нельзя было изменить!) Потом он предложил Григорию по-прежнему жить у них, но сказал об этом неуверенно и оглянулся на жену. Да Григорий, конечно, и сам понимал, что это невозможно: он постоянно будет напоминать бедным людям об их трагически погибшем сыне.
На вопросы отца Володьки он отвечал, низко нагнув голову, изо всех сил хмуря и хмуря брови, чтобы не заплакать.
Тогда, быть может, и появилась у него на лбу первая вертикальная морщинка. Впрочем, она была еще маленькая, неглубокая, чуть наметилась над переносицей и по временам разглаживалась, начисто пропадала, будто ее и не было вовсе.
На маяке она пропала.
«Я – „БЕРЕГ“! Я – „БЕРЕГ“!»
Башня маяка была невысока. Но ей и ни к чему было быть высокой. Она стояла на стометровом обрыве, на высоченном крутом мысу. Спереди, справа и слева было море, и только сзади вздымались горы.
Две тысячи лет назад римляне держали здесь гарнизон против беспокойных степняков. Крепостные стены, сложенные из огромных плит, еще сохранились. У их подножия, а также на дне рва валялись осколки темно-серого точильного камня. В гайворонской школе проходили Рим, поэтому Григорий без труда вообразил себе, как легионеры в молчании сидят вокруг костра и при свете дымных факелов точат наконечники своих копий и лезвия мечей.
Он сделал то, что сделали бы, конечно, и вы в его возрасте. Распугав двух или трех змей, гревшихся на стене, насобирал целую кучу осколков и приволок домой. Потом он ежевечерне с благоговением точил свой перочинный ножик на римском точильном камне, которому две тысячи лет! Лезвие через некоторое время сделалось тончайшим, как лист папиросной бумаги.
На мысу римляне поддерживали огонь: разжигали огромный костер и всю ночь без устали подбрасывали в него охапки хвороста.
Теперешний маяк, понятно, был куда лучше. На вершине белой башни находилась так называемая сетка накаливания. Сделана она была из шелка, пропитанного особыми солями. Снизу подавались пары керосина, которые добела раскаляли сетку.
Устройство, в общем, нехитрое. По сути – гигантский примус. Но с сеткой полагалось обращаться осторожно: дунь посильнее – и сразу же рассыплется в прах!
Сетку окружала толстая линза подобно стеклу керосиновой лампы. Стекло было необычное – пузатый стеклянный бочонок. Вместо обручей ребристые грани. Каждая грань преломляла свет, усиливала его и параллельными пучками отбрасывала далеко в море.
Целыми днями Григорий ходил теперь за дядей Ильей, мужем тети Паши, и неотвязно клянчил: «Дядечку, та визьмить жэ мэнэ до фонаря!» Даже божился иногда, что больше уже не спутает замшу с тряпкой.
Дело в том, что дядя Илья поначалу гостеприимно позволил ему протереть оптику – он называл ее с уважением полным наименованием: «линза направляющая и преломляющая». Ошалев от радости, Григорий второпях схватил тряпку, за что тотчас же получил по рукам. Тряпкой протирают лишь штормовые стекла, которые защищают линзу от града, снега и птиц, сослепу летящих на свет. Саму же «направляющую и преломляющую» разрешается протирать исключительно замшей!
Сколько раз, стоя в фонаре (подниматься туда нетрудно, лестница невысокая и пологая), Григорий воображал себя командиром корабля.
Ведет корабль ночью, вглядываясь с командирского мостика во мрак. Плывет будто в пещере. Ни луны, ни звезд!
И вдруг раздвинулись впереди камни гранитных стен. Блеснул узенький проблеск света!
Маяк!
Вспыхивает и гаснет зеленый огонек вдали – будто свет настольной лампы под абажуром. Сначала короткий проблеск, потом мрак, опять проблеск и мрак уже почти целую секунду. Световая характеристика «его» маяка!
Сигнальщик докладывает:
«Товарищ командир! Открылся мыс Федора!»
«Штурману нанести наше место на карту!»
Хорошо, если бы еще и Туся стояла рядом с ним на мостике…
Кроме «линзы направляющей и преломляющей», были у дяди Ильи также ревуны. Когда Григорий впервые услышал их, то подумал: стадо коров зашло по брюхо в воду и, вытянув шеи, оглушительно мычит.
Ревуны помогают морякам в плохую видимость. Если наваливает туман или начинает идти снег, люди, застигнутые непогодой в море, откладывают бинокли. Все на корабле превращается в слух.
Тише! Слышите? Издалека сквозь свист ветра и гул волн донесся слабый, прерывистый, очень печальный голос.
Ревуны! Ну, теперь следить с часами в руках! Чья это звуковая характеристика? Две секунды – звук, две – молчание, две – звук, две – молчание, пять – звук, шесть – молчание. Подал весть о себе мыс Федора. Предостерегает: «Я – „Берег“, я – „Берег“, уходите от меня в море!»
И рулевой торопливо отворачивает до тех пор, пока печальный голос не пропадает в шуме волн и ветра.
МОРЕ ВСЕГДА РАЗНОЕ…
Нет, никогда не было скучно Григорию на маяке – даже одному. Он ведь и не оставался один.
Море постоянно было с ним. И оно всегда было разное.
Белый красавец маяк стоял над обрывом, с трех сторон обступало его море, и в течение дня оно много раз менялось на глазах.
Григорий любил встречать рассвет у подножия обрыва.
Тихий шорох – как чьи-то приближающиеся шаги! Это на цыпочках подходит по рассыпающейся гальке новый день.
Появляются на глади вод промоины, сияющие, светлые, напоминающие озера среди лугов. Наклонно, пучком, падают из-за облаков лучи солнца. Когда таких пучков несколько, они выстраиваются в ряд и делаются похожими на индейские вигвамы, освещенные изнутри.
Не отрываясь смотрит вдаль подросток на костылях. Пена прибоя обегает его ноги и концы костылей, уткнувшиеся в гальку.
День начинается неизменно с маленького события – с восхода солнца. И заканчивается тоже событием – заходом солнца.
Облака на закате неотделимы от солнца. Многоярусные, цветные, они громоздятся друг на друга. В узкие прорези пробивается свет. Там, у очага, пируют великаны!
Завороженный этим зрелищем, Григорий присаживается на гальку. Костыли лежат рядом.
Ага! Насытившись, великаны ушли спать. Очаг погас. Но вода еще долго хранит свет солнца. Оно словно бы утонуло и покоится на дне морском. Море
– одна огромная раковина-ропан с перебегающими по ее выпуклой поверхности золотыми блестками.
А за очистившимся от облаков горизонтом поблескивает другая раковина – размером еще больше – небо. И вторая темнее первой, не перламутровая, а розовая…
Однако Григорий любил море и в шторм. Даже еще больше, пожалуй, чем в штиль.
До него долетают соленые брызги! Блаженно улыбаясь, он не вытирает мокрого лица. Зрелище непокорного моря всегда обостряет в нем ожидание счастья.
Часами мог он простаивать на берегу, наслаждаясь картиной надвигающегося шторма. Вот узкая светлая полоса, похожая на меч, вытянулась между небом и землей. Это знак бури. Тучи над светлой полосой густеют, наливаются клубящимся мраком. А море у горизонта, наоборот, белым-бело. Волны, поседев от страха, с развевающимися волосами, стремглав мчатся оттуда к берегу, будто спасаясь от меча, нависшего над ними.
Волны боятся шторма, но и сами они внушают страх. Не издали, а у берега. Тяжко ворочаются здесь, сталкиваясь и громыхая, серые, зеленые, голубые, с белыми прожилками, как гранитные плиты. Это так спрессовал воду шторм, без устали колотя и колотя ею о берег.
Нырнешь – не вынырнешь! Со скрипом сдвинутся плиты над головой, как тогда, при взрыве балаклавской мины, и уже не шевельнуть ни рукой, ни ногой, удушье перехватит горло, перед глазами тьма…
Григорий торопливо отгонял эти мысли, недостойные будущего моряка.
Но разве он все-таки будет моряком?
Брызги не только солоны – они горчат. Сильнее начали давить костыли под мышками. Это Григорий вспомнил о них. Разве возьмут с костылями на корабль?
Ну что ж! Не возьмут – останется на маяке, будет маячником, как дядя Илья. Но никуда не уйдет от моря.
ПРЕДУПРЕЖДАЮЩИЙ КРИК ШТОРМА
Дядя Илья, видно, и сам был не прочь, чтобы Григорий остался служить на маяке.
Впрочем, может, его радовало появление нового свежего слушателя? Ведь он достиг уже того возраста, когда любят в часы досуга наставительно рассказывать свою биографию или просто приводят к случаю разные поучительные факты. На маяке же население маленькое – раз, два и обчелся, со всеми давно уже обо всем переговорено.
Дядя Илья очень большой, массивный. Тельняшка, штопаная-перештопаная, чуть ли не лопается на широченной его груди. Однако говорит он, как кажется Григорию, с преувеличенной вежливостью, произнося «ы» и «у» по-черноморски мягко: вместо «выпить» – «випить», вместо «прошу» – «просю».
Вот и сейчас он решил воспользоваться выдавшейся свободной минуткой, чтобы продолжать «приучать хлопца к делу». Слышно: осыпается земля на спуске под его размашистой боцманской поступью. Значит, сверху увидел Григория и спешит к нему с каким-то новым наставлением.
А тут, как назло, страшно хочется спать.
Блестящие, словно бы отполированные, пологие волны неторопливо изгибаются навстречу. Суетливо бегают рядом рачки-бокоплавы. Вода шелестит у ног, обегая торчащие камни. Отсвечивает на солнце разноцветная крупная галька. Рыболовные крючки, разложенные у воды, ярко сверкают. Глаза слепит, веки все больше тяжелеют, смыкаются…
Но дядя Илья уже тут как тут.
– Морем любуешься? – доносится откуда-то сверху его недовольный голос.
– Ну любуйся, любуйся! А ведь с зюйд-веста шторм идет.
Пристроившись рядом на берегу, он с выматывающей душу медлительностью начинает ковыряться в своей трубке и, громко сопя, продувать ее.
– Это нехай себе больные-отдыхающие морем любуются, – бурчит он в перерывах между продуванием. – Других делов у них больше нет. А ты же не отдыхающий-больной? Ты же собираешься работать при море. Значит, не любоваться им должен, а вникать в него, понял?
Шторм? Дядя Илья сказал, что идет шторм? Но ведь небо безоблачно, чайки лениво покачиваются на воде.
– Чайки, чайки! – передразнивает дядя Илья. – Устарели они, чайки твои. Наука уже дальше чаек пошла. Чи я не объяснял тебе, что есть такой предупреждающий крик шторма?
Григорий молчит. Угрелся на солнце, неохота разговаривать.
– Впереди шторма, чтобы ты знал, идет сильный шум под водой. Идет, учти, очень быстро и обгоняет морские волны. Сам шторм черт те где еще, у берегов Турции или Болгарии, а шум подводный – уже вот он я!.. Но невооруженным ухом его не слыхать, – с важностью добавляет старый маячник.
– Недоступный он для нашего человеческого невооруженного уха. Доступный только для всяких морских тварей, медуз или рачков-бокоплавов например. Ты их видал, бокоплавов?
А то нет! Не только видал, но и ловил не раз. Рачки эти обычно греются на прибрежных камнях, а перед штормом с поспешностью перебираются на берег. Медузы же, спасаясь от шторма, наоборот, уходят в глубь моря, чтобы их не выбросило волной на берег.
– Ты, однако, на медуз не смотри, – продолжает поучать дядя Илья. – Есть приборы, которые поумнее медуз. На них и смотри.
Григорий не прерывает дядю Илью. Ага! Слышно, он уже продул свою трубку. Теперь начал неторопливо большим пальцем уминать в ней табак. О! До раскурки еще далеко.
Сияющее пространство все наплывает и наплывает от горизонта. Что-то успокоительно бормочет волна, будто убаюкивает. Шторм? Какой там шторм!
Сонно слушает Григорий о приборах «умнее медуз». Их устанавливают на тридцатиметровой глубине вдоль берега. Там они и улавливают приближение шторма за несколько часов до того, как первая волна его со вздыбленным белым гребнем ударит о берег.
О! Несколько часов! Можно еще безмятежно поклевать носом, посидеть не двигаясь, на разогревшейся береговой гальке…
…Стоило бы, пожалуй, Григорию и дяде Илье отвести на мгновение взгляд от моря, оглянуться на розовато-голубой, с белыми прожилками, обманчиво спокойный отвес Ай-Петри. Вон откуда, из-за спины, с оста, а не с зюйд-веста надвигается на них сокрушительный шторм – подземный, хотя он пока еще и не в нескольких часах, а в нескольких неделях пути от мыса Федора…
ЗЕМЛЯ РВАНУЛАСЬ ИЗ-ПОД НОГ
В середине лета дядя Илья получил отпуск и поехал к родичам в Киев. С собой прихватил и Григория, чтобы показать его тамошним врачам.
А когда Григорий и дядя Илья вернулись, то оказалось, что в Крыму было землетрясение! Вот оно как! Никто, правда, на мысу не пострадал, и разрушений не было, только пес Сигнал потерял голос от лая.
Григорий очень жалел, что такое интересное событие произошло без него. Не повезло! В кои веки землетрясения те случаются, так на ж тебе – угораздило отлучиться!..
Прошел июль, миновал и август. В сентябре Григорий начал ходить в школу, которая находилась неподалеку от маяка.
Дни были еще жаркими, но от Ай-Петри по вечерам уже тянуло холодом.
На маяке в тот вечер долго сумерничали, ожидая тетю Пашу, которая задержалась в больнице. Она пришла в двенадцатом часу, поворчала на дядю Илью и Григория из-за того, что малыш еще не уложен, и разогнала по койкам всю честную компанию.
Но тут принялся скулить у двери Сигнал. Григорий распахнул дверь. Почему-то Сигнал ухватил его зубами за штанину и потащил через порог.
Ночь была темная. Остро пахли водоросли – казалось, это рыбаки вывалили тонны рыбы внизу под обрывом. Цикад слышно не было, хотя спать им еще не полагалось. По-прежнему Сигнал вел себя странно. Припадал на передние лапы и взлаивал сорванным голосом, будто хотел что-то объяснить, о чем-то предупредить.
– Нашел время играть! – зевая, сказала тетя Паша с кровати. – Оставь его, дурака, пусть побегает…
Григорий долго не мог заснуть. Обычно шум прибоя убаюкивал, но сегодня он был какой-то непонятный, неравномерный. Так стучала кровь в висках, когда Григорий лежал больной. Но разве море может заболеть?
Он проснулся оттого, что кусок штукатурки упал ему на лоб. В комнате было серо от пыли.
Ничего не понимая, он нашарил костыли, вскочил, запрыгал к двери. Его обогнала тетя Паша с маленьким сыном на руках.
За порогом пригвоздил к земле протяжный, очень тонкий звук: «А-а-а!» Будто комар бился в стекло!
Кричали где-то под горой, возле больницы, и вверху, у шоссе, женщины, сразу много женщин.
То было второе землетрясение 1927 года, сентябрьское, еще более сильное, чем июльское.
Григорий стоял как столб, растерянно озираясь по сторонам. Мимо пробегали полуодетые люди. Они поспешно сносили вещи к платану, который рос посреди двора, успокаивали плачущих детей, переговаривались взволнованными, высокими голосами.
Из повиновения неожиданно вышел дядя Илья. Не слушая тетю Пашу, сидевшую под платаном на узлах, он поспешил на маяк, хотя вахта была не его. Фонарь продолжал светить.
Самым пугающим был этот непрекращающийся, тонкий, колеблющийся вой: «А-а-а!» Он вонзался в душу. Казалось, в ужасе кричал весь Южный берег, терпящий бедствие.
По-разному вели себя люди в беде. Никогда бы не подумал Григорий, что садовник соседнего санатория, громогласный, толстый, с торчащими врозь усами, способен плакать. Но он плакал. И, видимо, сам не сознавал этого. По щетинистому неподвижному лицу его струились слезы, а садовник даже не утирал их.
ОН ОТБРОСИЛ КОСТЫЛИ!
Поддалась панике и тетя Паша, обычно такая уравновешенная. В одной нижней юбке, босая, распатланная, она то крестилась, то целовала зареванного малыша, то судорожно цеплялась за Григория.
Вдруг она подхватилась и, усадив сына на узлы, кинулась в дом.
– Куды вы, тьотю?!
– Ходики забыла, господи!
И зачем понадобились ей эти ходики – дешевые деревянные часы с гирькой? Она не была жадной и вещей успела захватить из дому гораздо меньше, чем соседки. Но, быть может, с ходиками связаны были воспоминания, а ведь они обычно дороже вещей. Ходики как бы воплощали для нее семейное благополучие. Когда все бессмысленно рушилось вокруг, трещал по швам размеренный уклад жизни, эти часы-друзья были особенно дороги. Казалось, нельзя жить без них.
Никто не успел ее остановить. Она метнулась в дом.
И тут опять тряхнуло!
Тетя Паша показалась в проеме двери, почему-то держа ходики высоко в руке. Она споткнулась, упала. Сверху сыпались на нее какие-то обломки, глина, пыль.
Оцепенев, смотрел на это Григорий. И малыш тоже смотрел на мать, сразу же оборвав плач.
Она попыталась было встать – не смогла. То ли придавило ее, то ли обеспамятела и обессилела от страха.
И тогда Григорий кинулся к ней на помощь.
Он не думал об опасности. Видел перед собой только это лицо в черном проеме двери, большое, белое, с вытаращенными от ужаса, молящими, зовущими на помощь глазами.
Рывком он подхватил тетю Пашу под мышки, поднял. Кто-то суетливо топтался рядом. Кто это? А! Садовник из санатория!
Вдвоем они вытащили тетю Пашу из дому.
И вовремя! Едва успели сделать это, как кровля и стены обрушились. Там, где только что лежала тетя Паша, медленно расползалась куча щебня и камней.
От поднявшейся пыли Григорий чихнул и с удивлением огляделся. Что это? Землю уже не качает, но еще происходит что-то необычное. Он не смог сразу понять что.
Набежавшие соседки с ахами и охами повели тетю Пашу под руки. Она оглянулась, вскрикнула:
– Костыли-то где?
Костылей в руках у Григория не было. Костыли лежали в нескольких шагах. Он и не заметил, как отбросил их. Как же ему удалось перемахнуть такое расстояние без костылей? Будто внезапно подувшим ветром приподняло и кинуло к дому. Что это был за ветер?
Он раскинул руки, робко сделал шаг. Сейчас получилось хуже. Сейчас он думал о том, как бы сделать этот шаг. Тогда он не думал.
С маяка вернулся дядя Илья. Ему с двух сторон жужжали в уши, показывая на кучу камней и щебня у двери и на Григория без костылей. Да, он ходил без костылей вокруг широковетвистого платана еще неуверенно, короткими шажками.
У платана к тому времени собрался целый табор. Место это было наиболее безопасное, потому что строения стояли поодаль. Люди так и заночевали здесь – на одеялах, тюфяках, просто на траве.
Земля успокаивалась постепенно. Толчки еще повторялись, но раз от разу слабея.
Будто кто-то, озорничая, подползал тайком, хватал в темноте за край тюфяка, тянул к себе, потом медленно отпускал. Хотелось крикнуть: «Эй ты! Хватит! Кончай баловаться!»
Рядом с Григорием вздыхали, стонали, охали во сне взрослые. Зато маленькие дети спали неслышно – вероятно, очень устали от плача…
Прибой все еще беспорядочно и тяжело бьет о берег. Море до самых своих недр растревожено землетрясением.
Не заснуть Григорию!
Нет, но что же это случилось с ним? Почему он отбросил костыли?
Всю осень и зиму его лечили в больнице, мучили процедурами, пичкали лекарствами, и он не мог отбросить костыли. А тут вдруг взял да и отбросил! За ненадобностью отшвырнул прочь и пошел. Нет, побежал! Забыв о костылях, стремглав кинулся на выручку к тете Паше!
Это же чудо произошло с ним! Иначе и не назовешь – чудо!
Но, может быть, утраченное умение ходить без костылей вернулось лишь на короткое время, всего на несколько минут?
Обеспокоенный Григорий встал на ноги. Проверяя себя, сделал шажок, остановился. Получилось! Не очень хорошо, но получилось.
Он повторил опыт.
Колени дрожат, спина болит, мускулы рук напряглись, ища привычную опору. Но это ничего. Готов вытерпеть любую боль, лишь бы ходить, как все
– без костылей!
И Григорий упрямо возобновляет свои попытки, медленно, очень медленно двигаясь по кругу, обходя дозором широковетвистый платан и спящих у платана вповалку людей, словно бы охраняя их тревожный, прерывистый сон…
ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ДЕРЖИТ ХРОНОМЕТР В РУКЕ
Мне бы, признаться, хотелось сразу перейти от сентября 1927 года к октябрю 1944-го, иначе говоря, с мыса Федора, где мало-помалу утихает землетрясение, перебросить вас рывком на Дунай, который содрогается от взрывов донных и якорных мин.
Но тогда многое важное останется недосказанным.
Почему именно во время землетрясения Григорий отбросил костыли? Вот что вам обязательно нужно понять!
Конечно, Иван Сергеевич немедленно же заинтересовался этим «чудом». Он стал заниматься с Григорием лечебной гимнастикой, разработанной по особому методу.
Врач и пациент проявили удивительную настойчивость, не ослабляли ни на один день своих объединенных усилий.
Но это и понятно. Григорий страстно хотел выздороветь, чтобы стать моряком! Манящая цель была перед ним.
И длилось это, заметьте, годы, долгие годы, все то время, в течение которого Григорий, по-прежнему живя на маяке, заканчивал среднюю школу в соседнем поселке.
Полтора-два часа в день проводил он в больнице, где под наблюдением Ивана Сергеевича педантично отрабатывал ходьбу, бег, прыжки, махи, повороты, будто готовясь к отборочным спортивным соревнованиям. Даже во сне мускулы его не могли забыть об этом – так уставали к ночи. Григорию снилось, что он бегает, прыгает, сгибается и разгибается, а рядом стоит неизменный Иван Сергеевич в белом халате и держит хронометр в руке.
Тусю бы еще сюда! Пусть бы тихохонько сидела себе в сторонке и неотрывно смотрела на него исподлобья своими сумрачными зеленовато-серыми глазами, а потом небрежно уронила бы что-нибудь одобрительное. Наконец-то! Она так редко его хвалила.
Но он не дождался ее похвалы. Туся не приехала на мыс Федора, как обещала. Ни «будущим летом» не приехала, ни во все последующие за тем годы. Просто удивительным образом исчезла, без следа растворилась в этом необъятном и непонятном мире.
И только на единственное его письмо она ответила, на первое, в котором он описывал землетрясение. А потом уж и на письма перестала отвечать. И они, одно за другим, начали печально возвращаться обратно.
Иван Сергеевич по собственной инициативе послал запрос в Харьков, на почту. Оттуда ему сообщили, что письма возвращены «за выбытием адресата».
Но куда выбыл адресат? Почему? Когда?..
Григорий очень тяжело переживал то, что Туся забыла его. В это было трудно поверить, не правда ли? На нее было совершенно непохоже. А он-то считал, что она – верный, непоколебимый друг и в горе, и в радости, друг, не способный нарушить данное обещание!
И все же, представьте, ему было легче думать о ней именно так. Забыла? Да, забыла. Но жива! По какой-то непонятной причине ушла из его жизни, однако иначе, чем ушел Володька…
Ни с кем – ни с Иваном Сергеевичем, ни с тетей Пашей, ни с дядей Ильей
– не делился Григорий своими переживаниями. Где-то он вычитал недавно: «Мужчина должен нести свое горе молча и в одиночку». Ну что ж! Это было правильно: молча и в одиночку…
ПОЧЕМУ ОН ОТБРОСИЛ КОСТЫЛИ?
Наступил наконец долгожданный день, когда Григорий в праздничном своем, тщательно Отутюженном тетей Пашей костюме стоит у притолоки двери в кабинет Ивана Сергеевича, а тот, прохаживаясь взад и вперед несколько быстрее, чем обычно, говорит ему:
– А я и не волнуюсь! Откуда ты взял, что я волнуюсь? Уверен в твоем успехе ничуть не меньше тебя, даже больше. Ты пройдешь медицинскую комиссию и будешь по физическим данным своим допущен к испытаниям в военно-морское училище.
– Исключительно благодаря вам, – почтительно вставляет Григорий.
– Отнюдь не исключительно! Лишь отчасти. Я же объяснял много раз: как ни странно, главным образом тебе помогло землетрясение. Ну а теперь беги! Не опоздай на севастопольский автобус. И помни: вечером по пути домой обязательно зайди ко мне. Как бы поздно это ни было! Я буду ждать, понял? Хотя, повторяю, я ни капельки за тебя не волнуюсь.
По лестнице простучали быстрые шаги, гибкая юношеская фигура, мелькнув под окном, скрылась за воротами больницы.
Конечно, Ивану Сергеевичу очень хотелось вместе с ним поехать в Севастополь. Но тогда бы, вероятно, он больше волновался. Пока что мальчик держится молодцом. Верный признак: не вставляет в русскую речь украинские слова – значит, держится! Да и было бы неудобно перед севастопольскими врачами. Кое-кто, пожалуй, истолковал бы приезд Ивана Сергеевича как навязчивость, бестактность, стремление использовать авторитет своего имени. Нет уж, пусть мнение его коллег будет абсолютно беспристрастным!
Годен или не годен? Вот как стоит вопрос!
К сожалению, кое-что было упущено с самого начала. В больнице Григория, несомненно, передержали на костылях. Фигурально выражаясь: пеленали, кутали, по-бабьи парили в рукаве!
И вдруг на маяке во время землетрясения его встряхнула сама земля. Буквально встряхнула!
Последствия одной встряски, у Балаклавы, Григорий вышиб с помощью другой – на мысе Федора. У него же не было никаких необратимых явлений. И физических увечий никаких. Время шло, следы контузии исчезали. В какой-то мере он был подготовлен к тому, чтобы отбросить костыли. Не хватало лишь толчка. И вот он, толчок! Да нет, какой там толчок! Настоящий взрыв психической энергии! Раньше энергия была задавлена, зажата где-то в недрах его существа, и вот…
Причем, что важно, обошлось без чудотворца! Никто во время землетрясения не простирал к Григорию руки, не возглашал: «Восстань, иди!» Он сам отбросил костыли, без приказания. Вернее, повинуясь внутреннему властному приказу – помочь человеку!
Медицине, кстати сказать, давным-давно известны случаи, когда больного излечивает сильное нервное потрясение.
На совещаниях-летучках Иван Сергеевич любит приводить по памяти текст двух надписей, обнаруженных при археологических раскопках в Греции:
«Никанор, параличный, сидел и отдыхал, один мальчик украл у него костыль и побежал. Он вскочил, погнался за ним и стал здоров».
«Девочка, немая, играла у храма в роще, увидела змею, вползавшую на дерево. В ужасе стала громко звать отца и мать и ушла из рощи здоровой».
«Но случай с Григорием, конечно, особый, – продолжал размышлять Иван Сергеевич. – Стоит лишь представить себе – по рассказам очевидцев, – при каких обстоятельствах он отбросил костыли. Он же не пошел, он побежал! Сам очень удачно выразился: словно бы ветром подхватило и понесло! Именно понесло! Сломя голову он бросился на помощь к погибавшему человеку. Вот разгадка его эмоционального взрыва. Привязанность к этой сиделке, благодарность за то доброе, что он видел от нее, стремление заплатить добром за добро – все вместе сыграло роль своеобразного психического катализатора.
Интересно, понял ли это мальчик (для Ивана Сергеевича он и в семнадцать лет мальчик)?»
«Думая о других, забываешь о себе! – втолковывал ему Иван Сергеевич. – Это как раз и произошло с тобой в ту сентябрьскую страшную ночь. „Думая о других…“ – звучит как девиз, не правда ли?.. Дошло это до него?..»
Иван Сергеевич смотрит на часы. Томится ли еще Григорий в раздевалке, ожидая вызова? Либо его уже вызвали к столу, покрытому красным сукном, и он в чем мать родила вышагивает под недоверчиво настороженными взглядами врачей, членов медицинской комиссии.
О, понятно, не было бы никаких затруднений, если бы мальчик избрал другую профессию, скажем агронома, врача, педагога, инженера. Но он вбил себе в голову: во что бы то ни стало должен быть военным моряком, точнее – минером!
– Личные счеты с минами сводишь? – пошутил однажды Иван Сергеевич.
– Какие счеты?
– Про балаклавскую свою забыл?
Он тотчас же пожалел об этих нечаянно вырвавшихся словах. Обычно Григорий хмурился, когда ему напоминали про балаклавскую мину. Ведь дело не ограничилось тогда контузией. При взрыве погиб его лучший друг, которого он называл своим Котом в сапогах.
И сейчас Григорий немного помолчал, прежде чем ответить на вопрос:
– Вы же знаете, Иван Сергеевич, – сказал он, – я море очень люблю. И технику люблю. Мне один человек говорил: «У тебя талант в пальцах!» Ну а тут сочетание: и море и техника, то есть мины. Всякая новая мина неизвестного образца – это тайна. А что может быть интереснее, чем разгадывать тайны, верно?
И все же он – так показалось Ивану Сергеевичу – чего-то недоговаривает. В выборе профессии было как будто и что-то очень личное, им самим, возможно, еще не совсем до конца осознанное…
Уж и солнце давным-давно село за море, и вечерний обход проведен по палатам. А Григория нет и нет!
Зажглись во дворе больницы круглые, на высоких столбах фонари. Уединившись в своем кабинете, Иван Сергеевич включает настольный свет, пытается читать. Где там! Газета, книга валятся из рук.
И вдруг – что это? Шаги по лестнице, очень быстрые, бодрые! Значит…
– Годен! – еще с порога кричит Григорий. – Иван Сергийович, воны кажуть: в тэбэ здоровье – самэ найкраще!
– Вот видишь… – бормочет Иван Сергеевич, обнимая его трясущимися руками. – Заморочил мне голову с утра: волнуетесь, Иван Сергеевич, волнуетесь! А сам до чего разволновался? Снова по-украински заговорил?
Он отстраняется на шаг от Григория, потом с силой, по-мужски встряхивает его руку.
– Об экзаменах я не беспокоюсь. Выдержишь. Считай себя уже моряком-курсантом!.. Чего же пожелать тебе, милый? В этих ваших высоких военно-морских званиях я не очень-то разбираюсь. Ну, хочешь, пожелаю тебе в будущем стать минером?.. Будешь разоружать мины. Расквитаешься с той, балаклавской… Я, конечно, шучу…