Секретный фарватер

Платов Леонид

ВСТУПЛЕНИЕ

«ГРИБОВ»

 

 

1. Вводная лекция по кораблевождению

Он возобновил в этом году чтение лекций в Ленинграде.

С рассчитанной медлительностью раскладывая свои заметки на столе — тем временем стихали шелест тетрадей, приглушенный шепот, скрип стульев, — Грибов поймал себя на странном ощущении. Показалось, что не произошло, не изменилось ничего, что все еще предвоенный, 1940 год — те же стены вокруг, тот же привычный пейзаж за окном: гранит, Нева, туман над Невой.

Это было, конечно, не так.

Шел 1947 год — второй послевоенный.

И стены вокруг были уже не те. На фасаде военно-морского училища даже не успели закрасить надпись, которая предупреждала, что эта сторона улицы наиболее опасна во время артиллерийского обстрела.

Но главное — люди в училище другие.

Среди курсантов и слушателей насчитывается немало бывших фронтовиков. В 1941 году они ушли с первого курса в морскую пехоту — прямо в окопы под Ленинградом, некоторые заслужили там офицерские погоны и вот — после победы — вернулись доучиваться.

Грибов с интересом вглядывается в лица сидящих перед ним молодых людей. На фронте кое-кто отпустил усы, как положено ветеранам. Но есть и юноши среди двадцатипятилетних усачей. Вот того румяного, загорелого лица наверняка не касалась бритва. Курсанту лет восемнадцать, не больше. Между тем на его аккуратно разутюженной фланелевке висит медаль Ушакова. Значит, воевал, и воевал хорошо!

Втайне Грибов испытывает волнение, почти робость, точно это первая его лекция в жизни, профессорский дебют.

С чего начать курс? Как с первых же слов овладеть вниманием людей, которых в течение долгих лет учила, воспитывала война?

И курсанты испытующе посматривают на своего Грибова. За годы войны он похудел, но держится, в общем, так же подтянуто и прямо, подчеркнуто бесстрастно, как держался всегда. Ради сегодняшнего торжественного случая, видимо, больше обычного занимался своей внешностью: серебристый ежик на голове тщательно подстрижен, в ботинки можно глядеться, как в зеркало, погоны и нарукавные знаки внушительно отливают золотом. Грибов верен себе. Грибов традиционен…

Знает ли он, что традиционен? Вряд ли. То-то удивился бы, если бы ему шепнули на ухо, что аудитории известны не только первые, вступительные слова его лекции, но даже жест, которым они будут сопровождаться!

Начиная курс кораблевождения, принято давать лишь самые общие понятия о метеорологии, океанографии, навигационной прокладке, мореходной астрономии. Вскользь упоминается и «плавание при особых обстоятельствах», то есть во льдах, в узкостях и шхерах.

Однако Грибов считал более педагогичным чуточку забежать вперед. В нарушение общепринятых правил позволял себе привести в вводной лекции какой-нибудь необычный случай из собственной своей богатой штурманской практики. «Хочу раззадорить молодое воображение», — пояснял он коллегам.

Но необычное с годами делается обычным. Так и навигационные «головоломки» Грибова стали в конце концов училищной традицией, даже удостоились включения в «фольклор», в изустные предания, которые с улыбкой передаются из поколения в поколение, от старшекурсников новичкам.

Заранее известно, что профессор округлым движением поправит манжеты со старомодными запонками, кашлянет. Затем возможны были варианты.

Он мог вспомнить ночь на Черном море, когда, находясь на вахте, вдруг увидел по курсу медленно приближавшийся ряд огней. Спустя минуту или две он явственно услышал лай собак и кукареканье петухов.

Берег? Неужели ведет корабль прямо на берег?

В холодном поту молодой штурман кинулся к прокладке. Все было правильно! До берега оставалось семь миль. Но огни делались ярче, петухи заливались громче.

Лишь приблизившись к огням, Грибов понял, что перед ним не деревня на берегу, а караван барж.

Готовясь к путине, местные рыбаки переправлялись на Тендрскую косу — по обыкновению, со всем своим домашним скарбом и живностью…

Впрочем, профессор мог начать лекцию иначе: с вопроса.

— Назовите-ка самый длинный в мире пароход! — требовал он.

Курсанты принимались наперебой щеголять своей осведомленностью: «Титаник», «Куин Мэри», «Нормандия».

Грибов отрицательно качал головой. Хор голосов недоуменно смолкал.

— Обыкновенный грузовой пароход «Харьков», — невозмутимо объявлял профессор. — В течение месяца корма его находилась в Николаеве, а нос — неподалеку от Стамбула.

Грибов не улыбается, только в глазах его прыгают веселые искорки. Выдержав паузу, он с удовольствием поясняет, что у входа в Босфор есть бухта, именуемая Ложным Босфором, — столь сходны очертания их берегов. Однажды, в плохую видимость, капитан парохода «Харьков» принял Ложный Босфор за настоящий и, войдя в узкость, посадил судно на камни. А трюмы были доверху набиты мешками с горохом. Тот размок в воде, набух и разорвал судно пополам. Пришлось сначала отбуксировать в док его корму, а потом уж и нос, чтобы снова склепать их вместе. Грибов присутствовал при этой удивительной отбуксировке.

Итак?..

Округлым движением профессор поправил манжеты, кашлянул. Карандаши с готовностью поднялись и в ожидании повисли в воздухе. Но ни один из традиционных примеров не был приведен.

— Вот шхеры! — Профессор повернулся к карте Финского залива, висевшей на стене. — Всмотритесь в них внимательно, товарищи слушатели и курсанты!..

Северная часть залива как бы украшена на карте бахромой или кружевами. Таков тамошний берег. Он состоит из бесчисленных мысов, перешейков, заливов, проток и островов, окруженных опасными подводными и надводными камнями, которые называются в тех местах «ведьмами».

Это и есть шхеры.

Возникли они в результате торжественно-медленного прохождения древних ледников. Когда-то грозные ледяные валы с грохотом прокатились здесь, вздымая водяную пыль до небес, гоня перед собой множество камней и обломков скал. Пробороновав северный берег залива, ледники спустились к югу и растаяли там. А шхеры — след от гигантской бороны — остались.

— Писатель, наверно, заметил бы, что природные условия сами по себе обостряют сюжет, — сказал Грибов. — Не берусь судить, я не писатель. Но в шхерах под конец войны имел место случай, который, по-моему, следовало бы включить если не в курс кораблевождения, то хотя бы в роман.

Указка прочертила быстрый зигзаг над картой.

— Так ходят в шхерах. Это лабиринт, и запутанный. То и дело приходится пользоваться помощью створных знаков, особых ориентиров на берегу. Их механизм чувствителен, как часы. Но одному нашему военному моряку, который забрался внутрь «часов», удалось их разгладить. Он заставил служить себе створные знаки в шхерах. Моряка звали Шубин. Он был одним из моих учеников и незадолго перед войной закончил наше училище. Фамилия его уже принадлежит истории. Профессор мельком оглянул аудиторию. Пример забрал за живое! Слушают не дыша. А курсант с медалью Ушакова, подавшись вперед, даже в нетерпении приоткрыл рот.

— Этот район шхер был в руках врага, — продолжал Грибов. — Шубин вошел сюда ночью. Катер его был подбит, торпеды израсходованы. Но, сражаясь в необычных условиях, нашим с вами особым, «штурманским», оружием, он все же сумел посадить на камни немецкий корабль…

— Не просто корабль! Подводную лодку! По аудитории прокатился шорох негодования. Это еще что за подсказка? Прервать профессора во время его лекции! Неслыханно! Черт знает что!

Опустив голову, курсант с медалью поднялся с места. Был он высокий, по-юношески угловатый и нескладный.

— Прошу извинить, товарищ капитан первого ранга!

— Но вы совершенно правы, — учтиво сказал Грибов, с интересом вглядываясь в пылающее от смущения простодушное лицо. — Я, конечно, оговорился, Шубин посадил на камни подводную лодку, которая двигалась в надводном положении.

Он помолчал, ожидая, не скажет ли курсант еще чего-нибудь. Но юноша сел и сконфуженно уткнулся в свои тетрадки.

Возмущенное перешептывание стихло. И вводная лекция продолжалась без реплик и пауз, пока в коридоре не прозвенел звонок.

Коридоры в военно-морском училище представляют собой лабиринт, подобный шхерам.

Если идти к выходу от кафедры кораблевождения, то первый отрезок зигзага — это коридор Героев. Стены его увешаны портретами Героев Советского Союза, когда-то учившихся в военно-морском училище. Их много. Катерники, подводники, минеры, они неустанно утверждали и умножали славу своего училища на всех флотах и флотилиях.

Коридор Героев разделяется на две части круглым компасным залом, в нишах которого стоят бюсты великих астрономов и мореплавателей: Коперника, Галилея, Колумба и Магеллана, а на полу нарисована картушка компаса, подобие огромной звезды с торчащими в стороны острыми углами румбов.

Только адмиралам разрешается пересекать этот звездообразный круг. Но и адмиралы обходят его по узкой закраине — из уважения к компасу.

Грибов свернул затем в Адмиральский коридор — вторую портретную галерею. Со стен строго смотрели Ушаков, Нахимов, Бутаков, Можайский, Даль, Станюкович, Верещагин, Римский-Корсаков — бывшие воспитанники морского корпуса, преобразованного после революции в военно-морское училище. Некоторые из них не носили черных адмиральских орлов на погонах, зато прославились в литературе, живописи и музыке. Курсанты гордятся разносторонностью своих знаменитых предшественников.

В Адмиральском коридоре профессору встретился давешний курсант с медалью. Он вытянул руки по швам, резким рывком повернул голову, а Грибов с подчеркнутой вежливостью поднес кончики пальцев к козырьку фуражки — терпеть не мог небрежно отмахиваться ладонью, как делают порой некоторые офицеры.

Выражение наивного юного лица заставило его замедлить шаг. Курсант как будто хотел обратиться к профессору. Но, видимо, не решился, оробел.

Это было жаль. Грибов спросил бы его, откуда он знает, что Шубин посадил на камни подводную лодку.

Впрочем, будет еще, конечно, время спросить об этом.

Не спеша профессор спустился по лестнице. Поднес руку к козырьку фуражки, отдавая честь училищному знамени, подле которого стоял часовой с винтовкой.

И вот — набережная. У стенки покачиваются корабли. Пасмурно. Осень…

С неохотой покидал Грибов здание, где все так похоже на военный корабль, а под старыми сводами бодро и жизнерадостно звучат молодые голоса.

Дома была тишина. И она пугала.

Стены новой грибовской квартиры были очень толстые, старинной кладки. Шум почти не проникал сюда из других квартир. Раньше профессор был бы доволен этим. Но после войны тишина разонравилась. Пожалуй, он с удовольствием услышал бы из кабинета беззаботный смех, шарканье танцующих ног, пробежку неуверенных детских пальчиков по клавишам рояля. Но немо, тихо было за стеной.

А сегодня в особенности не хотелось тишины. Когда-то день этот отмечали дома как маленький праздник. Папа начал новый учебный год! Он прочел вводную лекцию по кораблевождению!

Вечером собирались на старой квартире гости: несколько профессоров с женами, подруги дочери и два-три курсанта — из числа наиболее одаренных, которых Грибов предполагал оставить при кафедре.

Дочь была пианисткой-консерваторкой. Но она со смехом объявляла, что сегодня только танцует. И за рояль, при всеобщих одобрительных возгласах и даже рукоплесканиях, усаживали самого Грибова. Тапер он был не очень искусный, но старательный.

Последний раз отмечали этот день осенью 1940 года…

Профессор устало присел к столу. Чтобы отвлечься от печальных мыслей, вытащил из кармана толстую записную книжку, заботливо перетянутую резиночкой. Сюда год от года заносил фамилии своих учеников, которые вышли в офицеры флота.

Никто не подвел своего профессора. Многие из бывших курсантов удостоились звания Героя Советского Союза, некоторые дослужились до адмиральского чина и во время войны командовали флотами и флотилиями.

Опустив книжку на колени, профессор откинулся в кресле и принялся представлять себе бывших учеников.

Рышков? Ну как же! Кудрявый, импульсивный, на редкость способный. Но не было у него, к сожалению, усидчивости, терпения. Все брал с лету, все давалось легко. «А я хочу, чтобы вы не только получали отличные отметки, — сказал как-то Грибов, — но и характер свой изменили!»

Все на курсе считали, что профессор «придирается» к Рышкову. Не считал этого лишь сам Рышков. Сейчас он адмирал, занимает большой пост в отделе разведки флота. При встречах, пожимая руку, улыбается: «Спасибо, профессор, за то, что были такой строгий!»

Донченко?.. А, тот с ленцой! Три раза подряд пришлось «провалить» его, пока, рассердившись, будущий знаменитый подводник не взял себя за шиворот, не посадил за учебники и не сдал экзамен с подлинным блеском. В 1942 году прославился поединком с немецким подводным асом в Варангер-фьорде. Вступил с немцем в бой и потопил его.

И Донченко и Рышков выдвинулись во время войны, пошли вперед, и очень ходко. Только один Шубин, бедный… А ведь был прирожденный военный моряк! Ясная голова и отважное сердце!..

Как живой, поднялся он со страниц записной книжки, выпрямившись перед своим профессором, развернув широкие плечи. Невысокий. Плотный. В лихо сдвинутой набок фуражке с тупым нахимовским козырьком. Щуря и без того узкие, очень веселые глаза, чуть улыбаясь длинным, твердых очертаний ртом.

Что бы сейчас прозвенеть звонку у двери и Шубину появиться на пороге! Он бы вошел, размашисто шагая, держа фуражку, как положено, на сгибе левой руки, — был службист, отличный знаток устава. «Здравия желаю, Николай Дмитриевич! — сказал бы он, сдерживая из вежливости раскаты своего громкого, „командирского“ голоса. — Позвольте поздравить с возвращением в наш родной, выдержавший осаду Ленинград!..»

И вдруг — звонок у двери!

Не веря себе, Грибов бросился открывать. На пороге стоял давешний курсант.

Он молодцевато козырнул, не сгибая ладони и высоко подняв локоть. Затем последовала серия обращений, положенных по военно-морскому этикету:

— Разрешите войти… Разрешите представиться… Но, переступая порог, курсант споткнулся и фамилию свою произнес неразборчиво. Грибов догадался, что гость очень волнуется.

— Виноват, — сказал он, любезно провожая его к вешалке. — Неясно расслышал фамилию.

— Ластиков, — повторил курсант. — Ластиков Александр, товарищ капитан первого ранга.

— Ага! — пробормотал Грибов, по-прежнему ничего не понимая.

Он пропустил гостя впереди себя, усадил в кресло. Затем, готовясь слушать, начал вытаскивать из карманов и методично раскладывать на столе трубку, зажигалку, автоматическую ручку, блокнот. Так делал всегда на экзаменах — давал время курсанту успокоиться, привыкнуть к новой обстановке, собраться с мыслями.

— Извините, что я вас обеспокоил, — неуверенно начал гость. — Но, прослушав лекцию вашу…

— Неужели не понравилась? — пошутил Грибов.

— Что вы! Очень понравилась!.. Особенно когда вспомнили про гвардии капитан-лейтенанта.

— Шубина?

— Да. Он мой командир!

Курсант сказал это, чуть вскинув голову.

С новым, обостренным интересом Грибов всмотрелся в своего гостя. Перед ним сидел юноша, медлительный, чуть ли не флегматичный. Даже сейчас, в минуту волнения, лицо его с крупными, не совсем еще оформившимися чертами оставалось сосредоточенным и немного печальным. Светлые волосы были острижены под машинку.

Грибов перевел взгляд с лица на руки. Гость напряженно сжимал их, сам того не замечая. Были они шершавые, красные, словно бы обожженные.

— Я знаю, кто вы! — удивленно сказал Грибов. — Вы тот юнга, который зажал перебитый трубопровод, чтобы катер Шубина не сбавил ход!

Курсант смутился и обрадовался:

— А откуда вы знаете об этом?

— Была маленькая заметка в газете без упоминания фамилии.

— Но я только помог мотористу, — честно пояснил курсант. — Его гораздо сильнее обожгло. Еле выскочили тогда из шхер. Ну, думаем, все! Клюнет нас жареный петух в темечко. Однако выскочили… В первый раз встретились с Летучим Голландцем, — многозначительно добавил он.

— С кем, с кем?!

— С Голландцем Летучим. Есть такая байка матросская, вы, наверное, слыхали?

— Байка? То есть сказка, легенда, хотите сказать?

— Ну, легенда… Я-то, конечно, только в шхерах о ней услыхал. Когда подлодка всплыла, командир ее и скажи: «Мой „Летучий Голландец“ стоит трех танковых армий». А второй офицер тут же сподхалимничал. «О да! — говорит. — Где появляется Гергардт фон Цвишен, там война получает новый толчок!» Вроде бы представились нам… Разве не рассказывал гвардии капитан-лейтенант?

Грибов покачал головой.

— После начала войны мы уже не виделись с ним. В Ленинград я вернулся только в этом году. А он еще в сорок пятом на Южной Балтике… В апреле, кажется?

— Двадцать пятого апреля, товарищ капитан первого ранга. За несколько дней до победы.

Грибов с сердцем передвинул зажигалку и блокнот на столе.

— Ни одного поражения не знал, — пробормотал Ластиков. — Все в жизни ему удавалось, все!..

— Да. Шутка в духе мадам Судьбы. По-бабьи неумно и зло.

Курсант вдруг закашлялся. Грибов знал этот трудный кашель, этот мучительный спазм, который вдруг перехватывает горло и похож на сдерживаемое мужское рыдание. Но юноша пересилил себя.

Минуту или две профессор и курсант сидели так — молча и неподвижно, глаза в глаза. Подобное короткое молчание — над чьей-то дорогой могилой — сближает лучше самых хороших и правильных слов.

— Ну, ну! — Профессор первый отвел взгляд. Когда опять поднял глаза, курсант был уже спокоен.

— Цвишен, Цвишен! — в раздумье повторил Грибов. — Позвольте! Припоминаю: был такой командир подводной лодки! Но его, к вашему сведению, потопил Донченко, тоже мой ученик. Еще в 1942 году.

— Значит, не потопил! — Курсант упрямо мотнул головой. — Гвардии капитан-лейтенант Этого Цвишена через всю Балтику гнал: от Ленинграда до Кенигсберга! У банки Подлой мы его, можно сказать, в полный рост на всплытии видели. Однако опять не дался. Не такой он примитивный, чтобы, даже со второго раза, дать себя потопить.

— Со второго раза, вот как? Был, значит, и второй раз?

— Это не считая того, — педантично уточнил курсант, — что гвардии капитан-лейтенант лично побывал на борту «Летучего Голландца».

Грибов в изумлении откинулся на спинку стула:

— Даже на борту?.. В официальных документах этого нет.

— Врачи поднапортили, товарищ капитан первого ранга. Когда гвардии капитан-лейтенант лежал в госпитале, признали у него сотрясение мозга. Что ни скажет, отвечают: «Брому ему дать, валерьянки!» Он о «Летучем Голландце» начинает докладывать, а врачи: «Успокойтесь, больной! Думайте о чем-нибудь другом!» Подошли к вопросу со своей узкоформальной медицинской точки зрения.

Грибов невольно усмехнулся. Все больше нравился ему этот юноша, который сидел перед ним выпрямившись, с силой сцепив пальцы. Как ни волновался, но докладывал о событиях неторопливо, рассудительно, только немного вразброс.

Некоторое время профессор молча смотрел на своего гостя. Потом снял трубку телефона и набрал номер:

— Товарищ Донченко? Здравствуйте. Грибов. Хотелось бы поговорить об одном эпизоде войны… Да, угадали! О вашей встрече с этим Цвишеном. Нет, истории пока не пишу. Просто заинтересовался по ряду причин. В будущее воскресенье удобно вам?.. Часов в девятнадцать? Очень хорошо. Жду.

Грибов повесил трубку на рычаг и повернулся к курсанту:

— Понятно, вы тоже приглашены. Он придвинул к себе блокнот, медленно отвинтил крышку автоматической ручки.

— Ну-с, а теперь попрошу со всеми подробностями и, главное, в хронологическом порядке. Стало быть, встретились с «Летучим Голландцем» впервые весной тысяча девятьсот сорок четвертого?

— Так точно.

— Что ж, Донченко будет очень огорчен, узнав об этом в будущее воскресенье…

 

2. Легенда о Летучем Голландце

Будущее воскресенье! Ластиков едва дождался этого воскресенья. Нетерпение его было так велико, что он явился к Грибову минут за сорок до назначенного срока.

Отогнув штору у окна, Грибов смотрел, как курсант торопливо переходит улицу. Под дождем, однако не горбясь и не поднимая воротник!

Грибов одобрительно кивнул. Шубинская выучка! Деталь, но характерная!..

— В прошлое ваше посещение, — сказал он, заботливо усаживая гостя в кресло, — я, наверное, замучил вас расспросами… Не возражайте! Я знаю себя, я очень дотошный. Зато сегодня вам придется только слушать. Кроме того, дам прочесть кое-что. До прихода Донченко успеете это сделать. Но позвольте еще вопрос: знаете ли вы, что такое легенда?

Курсант удивился. А что тут знать или не знать? Впрочем, из осторожности он промолчал, понимая, что в вопросе подвох.

Грибов снял с полки энциклопедический словарь и перелистал его.

— «Легенда» — латинское слово, — прочел он вслух. — В первоначальном своем смысле означало нечто достойное прочтения». — Через плечо он строго посмотрел на курсанта: — Достойное прочтения! А как считаете: достойна ли прочтения легенда о Летучем Голландце, или байка, как вы ее неуважительно назвали?

— Я не знаю, — пробормотал Ластиков тоном ученика, не выучившего урока.

— Разумеется, вы не знаете и не можете знать. — Профессор неожиданно смягчился. — Вы моряк новой, советской формации. Но многие поколения моряков — и мое в том числе — находились под мрачным обаянием этой легенды. Несколько писателей обработали ее — каждый по-своему. Гейне, например, представил Летучего Голландца в романтических и привлекательных тонах. Гейневский вариант лег затем в основу оперы Вагнера. Слышали ее?

— Нет, — признался курсант.

— Совсем по-другому излагал легенду старик Олафсон. В тысяча девятьсот тринадцатом году он проводил норвежскими шхерами посыльное судно «Муром», на котором я служил штурманом. Тогда не было еще Беломорско-Балтийского канала. Из Ленинграда в Архангельск добирались, огибая всю Скандинавию. Я бы сказал, что Олафсон излагал события со своей профессиональной, лоцманской точки зрения, хоть и очень эмоционально. Уж он-то, в отличие от Гейне, не давал спуску этому Голландцу, потому что тот испокон веку был заклятым врагом моряков. Вернувшись из плавания, я записал олафсоновский вариант. Признаюсь, подумывал о публикации — у нас почти не занимаются матросским фольклором, — но тут началась первая мировая война, потом революция. Не до фольклора было. Да и робел отчасти, как всякий начинающий литератор. Только перед этой войной решился послать свое маранье в один журнал. А ответили недавно: «Рукопись, мол, интереса не представляет, сюжет слишком архаичен». Так ли это? Многое, по-моему, покажется вам злободневным.

Профессор нагнулся над ящиком письменного стола. А Ластиков, пользуясь случаем, огляделся по сторонам.

В первое свое посещение он не смог рассмотреть кабинет как следует — слишком волновался. Сейчас испытывал чувства благоговения и восторга. Он — в кабинете Грибова! Не многие курсанты удостаивались такой чести! Все чрезвычайно нравилось ему здесь, даже запах кожи, исходивший от широких низких кресел, какие обычно стоят в кают-компании. Пахло, кроме того, книгами и крепким трубочным табаком.

Ластиков ожидал увидеть вокруг редкости, которые привозят с собой домой знаменитые путешественники. На стене полагалось бы висеть изогнутому малайскому или индонезийскому ножу, — кажется, его называют крис? А под часами должен был бы сидеть раскорякой толстый деревянный, загадочно улыбающийся идол откуда-то из Африки или Азии.

Так, по крайней мере, рассказывали о кабинете Грибова.

Но ничего подобного не было здесь. Прежде всего обращал на себя внимание стол. Он был очень большой, и на нем царил образцовый порядок. Все предметы были расставлены и разложены строго симметрично. Остро отточенные карандаши в полной готовности торчали из узкого стаканчика.

Тускло мерцал анероид, а на стене, против письменного стола, висела карта обоих полушарий.

Без карты и анероида Грибов, конечно, никак не смог бы обойтись!

От старшекурсников Ластиков знал, что, окончив корпус лет сорок назад, Грибов удивил преподавателей и однокашников, выйдя в Сибирский флотский экипаж. «У сибиряков, — пояснял он, — под боком Великий океан, неподалеку Индийский, а учиться плавать надо, говорят, на глубоких местах».

Ему не пришлось жалеть о своем выборе. Перед начинающим штурманом открылись перспективы такой разнообразной самостоятельной морской практики, о которой можно было только мечтать.

Неся дозорную службу и проводя гидрографические работы, Грибов исходил вдоль и поперек огромное водное пространство между Беринговым проливом, Мадагаскаром и Калифорнией. Впоследствии он побывал также в Атлантике и на Крайнем Севере.

Поискав в памяти нужный пример, он запросто говорит на лекции: «Как-то, определяясь по глубинам в Молуккском проливе», или: «Однажды, огибая мыс Доброй Надежды…»

Будто в гонг ударяют эти слова в восторженное юное сердце!..

Курсанты очень гордятся, что профессор их — один из старейших штурманов славного русского флота — не раз пересекал моря и океаны, плавал по «дуге большого круга». Поэтому ему прощается все: и то, что он невыносимо педантичен, и то, что отнюдь не отличается хорошим характером, и то, что беспощаден на экзаменах…

— Вот запись олафсоновского варианта!

Курсант обернулся. Профессор разглаживал на столе листки с машинописным текстом:

— Я, по возможности, старался сохранить живой разговорный язык. У Олафсона была одна особенность. О легендарном Летучем Голландце он говорил как о человеке, лично ему знакомом. «Тот моряк уцелеет, — повторял он, — кто до конца разгадает характер старика». Прием рассказчика? Наверное. Олафсон славился как рассказчик…

Грибов вручил курсанту свои записи и отошел к окну.

Дождь все моросил.

За спиной шелестели быстро перевертываемые страницы. Тикали часы.

…И вот в кабинет, вразвалку ступая, бесшумной тенью вошел Олафсон.

Он был в тяжелых резиновых сапогах и неизменном своем клеенчатом плаще, застегнутом на одну верхнюю пуговицу. Из-под козырька его лоцманской фуражки виднелись висячие усы и пунцовый нос.

Глаз видно не было. Быть может, они были закрыты? Ведь старый лоцман уже умер…

Старый! Грибову он казался старым еще в 1913 году. Между тем ему было тогда лет сорок с небольшим. Но есть люди, наружность которых почти не меняется с возрастом. Да и северная Атлантика неласкова к морякам. От ее ледяных ветров кожа на лице деревенеет, рано покрывается морщинами, похожими на трещины. А может, Грибов был слишком молод тогда и каждый человек старше сорока казался ему уже стариком?

Грибову рассказывали, что шхерные лоцманы обычно держатся очень замкнуто, магами и кудесниками, ревниво оберегая свои маленькие тайны. Случалось, что, заглянув для отвода глаз в записную книжку, испещренную ему одному понятными знаками, лоцман отворачивал от курса только ради того, чтобы сбить с толку стоявших рядом с ним наблюдателей.

Олафсон был не таков.

Он имел постоянный контракт с русским военным министерством. Вдобавок на наших кораблях к нему относились приветливо и в изобилии снабжали рижским черным бальзамом, которым он лечился от ревматизма, профессиональной болезни лоцманов.

Теоретических знаний у Олафсона было немного. Он даже не любил прибегать к карте. Можно сказать, вел корабль не по карте, а по записной книжке. Зато обладал огромной памятью и наблюдательностью, знал наизусть все приметные знаки и глубины и умел правильно и быстро сопоставлять их с положением корабля.

Вечерами же, утвердившись на диване в кают-компании, лоцман принимался за свои морские истории.

Без конца мог рассказывать о кладбищах затонувших кораблей, о сокровищах, награбленных пиратами и погребенных на дне морском, о призраках, неслышной поступью пробегающих по волнам, о душах погибших моряков, которые царапаются по ночам в стекло иллюминатора, что предвещает несчастье.

При Олафсоне нельзя было плюнуть за борт, ибо это могло оскорбить морских духов. Однажды Грибов «накрыл» его в тот момент, когда он, стоя на баке, швырял в воду серебряные монеты — приманивал благоприятный ветер. В понедельник и пятницу — несчастливые дни — ни за что не вышел бы в море, какие бы премии ему ни сулили.

Олафсон был огорчен, узнав, что русский штурман скептически относится к этому.

— Вы еще молодой человек, — сказал он, с осуждением качая головой. — Очень, очень; слишком молодой! Вы любите, как это говорится, бравировать, рисковать. Напрасно!.. На суше я тоже не верю ни в черта, ни в его почтенную бабушку, но на море, признаюсь вам, дело обстоит иначе!

Оглянувшись на плотно задраенные иллюминаторы, он понизил голос почти до шепота:

— На море я верю в Летучего Голландца!..

Воображению Грибова представилась кают-компания на «Муроме».

Вечер.

От ударов волн ритмично раскачивается лампа под абажуром с бахромой. На зеленом угловом диване сидят офицеры, свободные от вахты, — все молодежь, совершающая свое первое плавание в заграничных водах.

Гильза от стреляного патрона заменяет пепельницу — так романтичнее! К концу вечера она доверху полна окурками.

Грибов обычно усаживался рядом с лоцманом, чтобы переводить для тех, кто не очень хорошо владел английским. (Олафсон рассказывал по-английски.).

Над ухом профессора снова зазвучал низкий, хрипловатый, с неторопливыми интонациями голос:

— На море, кроме штормов и мелей, надо опасаться еще Летучего Голландца…

Бывший коронный лоцман выжидает минуту или две — он из тех рассказчиков, которые знают себе цену. В кают-компании воцаряется почтительное молчание…

— Историю эту, очень старую, некоторые считают враньем, — так начинал Олафсон. — Другие готовы прозакладывать месячное жалованье и душу в придачу, что в ром не подмешано и капли воды.

Итак, рассказывают, что однажды некий голландский капитан захотел обогнуть мыс Горн. Дело было поздней осенью, а всякий знает, что там в ту пору дуют непреоборимые злые ветры.

Голландец зарифливал паруса, менял галсы, но ветер, дувший в лоб, неизменно отбрасывал его назад.

Он был лихой и опытный моряк, однако величайший грешник, к тому же еще упрямый, как морской черт.

По этим приметам некоторые признают в нем капитана Ван-Страатена из Дельфта.

Иные, впрочем, горой стоят за его земляка, капитана Ван дер Декена.

Оба они жили лет триста назад, любили заглянуть на дно бутылки, а уж кощунствовали, говорят, так, что, услышав их, киты переворачивались кверху брюхом.

Вот, стало быть, этот Ван-Страатен, или Ван дер Декен, совсем взбесился, когда встречный ветер в пятый или шестой раз преградил ему путь. Он весь затрясся от злости, поднял кулаки над головой и прокричал навстречу буре такую чудовищную божбу, что тучи, не вытерпев, сплюнули в ответ дождем.

Мокрый от макушки до пят, потеряв треугольную шляпу, Голландец, однако, не унялся. Костями своей матери он поклялся хоть до Страшного Суда огибать мыс Горн, пока, наперекор буре, не обогнет его!

И что же? Голландец был тут же пойман на слове! Бог осудил его до скончания веков скитаться по морям и океанам, никогда не приставая к берегу! А если он все-таки пытался войти в гавань, то сразу же что-то выталкивало его оттуда, как плохо пригнанный клин из пробоины.

Господь бог наш, между нами будь сказано, тоже из упрямцев! Если ему втемяшится что-либо в голову, попробуй-ка — это и буксиром не вытащишь оттуда!

Вот, стало быть, так оно и идет с тех пор.

Четвертое столетие носится Летучий Голландец взад и вперед по морям. Ночью огни святого Эльма дрожат на топах его мачт, днем лучи солнца просвечивают между ребрами шпангоутов. Корабль — совсем дырявый от старости — давно бы затонул, но волшебная сила удерживает его на поверхности. И паруса всегда полны ветром, даже если на море штиль и другие корабли лежат в дрейфе.

Встреча с Летучим Голландцем неизменно предвещает кораблекрушение!

Пусть под килем у вас хоть тысяча футов и ни одной банки на сотни миль вокруг — камушки у Летучего всегда найдутся!

Еще бы! Нрав-то не улучшился у него за последние три с половиной столетия. Да и с чего бы ему улучшиться?..

Но, после того как господь бог наш придержал Голландца за полы кафтана у мыса Горн, старик уже не отваживается дерзить небесам. Теперь он срывает зло на своем же брате, на моряке.

Мертвый завидует нам, живым!

Мертвые завистливы, поверьте мне! А Летучему вдобавок до смерти надоела эта канитель. Который год, как неприкаянный, болтается он между небом и землей. Вот со зла и подстерегает моряков где-нибудь у камней.

Может попасться вам на глаза и в шторм и в штиль, вылезти под утро из тумана, появиться далеко на горизонте либо выскочить рядом, как выскакивает из воды поплавок от рыбачьих сетей.

Иной раз он показывается даже в солнечный день.

И это, говорят, страшнее всего!

Прямо по курсу замечают слабое радужное мерцание, как бы световой смерч. Он быстро приближается, уплотняется. Глядите: это призрачный корабль, который в брызгах пены переваливается с волны на волну!

Тут, пожалуй, взгрустнется, а? Только что его не было здесь, и вот он — на расстоянии окрика, виден весь от топа мачт до ватерлинии. Старинной конструкции корма и нос приподняты, с высокими надстройками, как полагалось в семнадцатом столетии, по бортам облупившиеся деревянные украшения. И на гафеле болтается флаг, изорванный до того, что невозможно определить его национальную принадлежность.

А что еще тут определять? Могильным холодом сразу потянуло с моря, словно бы айсберг поднялся из пучины вод!

Шкипер, остолбенев, смотрит на компас. Что это случилось с компасом?

Корабль меняет курс сам по себе! Но его не сносит течением, и в этом районе нет магнитных аномалий, а ветер спокойный, ровный бакштаг.

Это призрак, пристроившись впереди, повел следом за собой. Румб за румбом уводит корабль от рекомендованного курса.

По реям побежали матросы, убирая паруса! Боцман и с ним еще несколько человек сами, без приказания, бросились на помощь рулевому, облепили со всех сторон штурвал, быстро перехватывают спицы, тянут, толкают изо всех сил! Ноги скользят по мокрой палубе.

Нет! Не удержать корабль на курсе! Продолжается гибельный поворот!

И все быстрей сокращается расстояние между вами и вашим мателотом.

Можно уже различить лица людей, стоящих на реях и вантах призрачного корабля. Но это не лица — черепа! Они скалятся из-под своих цветных головных повязок и сдвинутых набекрень маленьких треуголок. А на шканцах взад и вперед, как обезьяна в клетке, прыгает краснолицый капитан.

Полюбуйтесь на него, пока есть время!

Наружность Летучего Голландца описывают так. Будто бы просторный коричневый кафтан на нем, кортик болтается на поясе, шляпы нет, седые космы стоят над лысиной торчком.

Голос у него зычный, далеко разносится над морем. Слышно, как он подгоняет своих матросов, грозится намотать их кишки на брашпиль, обзывает костлявыми лодырями и тухлой рыбьей снедью.

Поворот закончен.

Рулевой бросил штурвал, закрыл лицо руками. Впереди, за бушпритом, в паутине рей, увидел неотвратимо приближающуюся белую полосу, фонтаны пены, которые вздымаются и опадают. Это прибой!

И будто лопнул невидимый буксирный трос. Видение корабля рассеивается, как пар. Летучий Голландец исчез. Слышен скрежещущий удар днища о камни. И это последнее, что вы слышите в своей жизни…

Надо вам, пожалуй, рассказать еще о письмах.

Бывают, видите ли, счастливчики, которым удается встретить Летучего Голландца и целехонькими вернуться домой. Однако случается это редко — всего два или три раза в столетие.

Ночью на параллельном курсе возникает угловатый силуэт, причем так близко, что хоть выбрасывай за борт кранцы. Всех, кто стоит вахту, мгновенно пробирает озноб до костей.

Ошибиться невозможно! От черта разит серой, от Летучего тянет холодом, как из склепа.

Простуженный, хриплый голос окликает из тьмы:

— Эй, на судне! В какой порт следуете?

Шкипер отвечает, еле ворочая языком, готовясь к смерти. Но его лишь просят принять и передать корреспонденцию. Отказать нельзя: это закон морской вежливости.

На палубу плюхается брезентовый мешок. И сразу же угловатый силуэт отстает и пропадает во мгле.

Ну, сами понимаете, во время рейса команда бочком обходит мешок, словно бы тот набит раскаленными угольями из самой преисподней. Но там письма, только письма.

По прибытии в порт их вытаскивают из мешка, сортируют и, желая поскорее сбыть с рук, рассылают в разные города. Адреса, заметьте, написаны по старой орфографии, чернила выцвели!

Письма приходят с большим опозданием и не находят адресатов. Жены, невесты и матери моряков, обреченных за грехи своего сварливого упрямца-капитана скитаться по свету, давным-давно умерли, и даже след их могил потерян.

Но письма приходят и приходят…

Частенько прикидываю я, друзья, что бы сделал, если бы знал магическое слово. Есть, видите ли, одно магическое слово, которое может преодолеть силу заклятья. Я слышал это от шкипера-финна. Ему можно верить, потому что с давних времен финны понимают толк в морском волшебстве.

Однако слова он тоже не знал.

А жаль! Сказал бы мне это слово, разве бы я продолжал служить лоцманом? Нет! Вышел бы в отставку, продал дом в Киркенесе — потому что я вдовец и бездетный — и купил бы или зафрахтовал, смотря по деньгам, небольшую парусно-моторную яхту. Груз на ней был бы легкий, но самый ценный, дороже золота или пряностей, — одно-единственное магическое слово!

С этим словом я исходил бы моря и океаны, поджидал бы на морских перекрестках, заглядывал во все протоки и заливы. На это потратил бы остаток жизни, пока не встретился бы, наконец, с Летучим Голландцем.

Иногда, друзья, я воображаю эту встречу.

Где произойдет она: под тропиками или за Полярным кругом, в тесноте ли шхер или у какого-нибудь атолла на Тихом океане? Неважно. Но я произнесу магическое слово!

Оно заглушит визг и вой шторма, если будет бушевать шторм. Оно прозвучит и в безмолвии штиля, когда паруса беспомощно обвисают, а в верхушках мачт чуть слышно посвистывает ветер, идущий поверху.

В шторм либо в штиль голос мой гулко раздастся над морем!

И тогда сила волшебного слова, согласно предсказанию, раздвинет изнутри корабль Летучего Голландца! Бимсы, стрингера, шпангоуты полетят к чертям! Мачты с лохмотьями парусов плашмя упадут на воду!

Да, да! Темно-синяя бездна с клокотанием разверзнется, и корабль мертвых, как оборвавшийся якорь, стремглав уйдет под воду.

Из потревоженных недр донесется протяжный вздох или стон облегчения, а потом волнение сразу утихнет, будто за борт вылили десяток бочек с маслом.

Вот что сделал бы я, если бы знал магическое слово, о котором говорил финн!..

Но ни я, ни вы, ни кто другой на свете не знаем пока слова, которое могло бы разрушить старое заклятье.

Некоторые даже считают все это враньем, как я уже говорил вам. Другие, однако, готовы прозакладывать месячное жалованье и душу в придачу, что в ром не подмешано и капли воды…

Отойдя от окна, Грибов увидел, что курсант опустил листки и блестящими глазами смотрит на него.

— Прочли? Я вижу, что прочли.

— Все совпадает! — с воодушевлением сказал курсант. — Даже в мелочах! И самое главное: мертвые, корабль мертвых!

— А! Вы заметили это? Я так и думал, что заметите. Мне бросилось в глаза сразу, как только вы начали рассказывать о Цвишене. Он удивительно повторил биографию своего легендарного тезки и предшественника.

Звонок у двери.

Профессор взглянул на часы:

— Донченко. Точен, как всегда.

 

3. «Списан за гибелью в Варангер-фьорде…»

Капитан первого ранга Донченко был громадный, самоуверенный, шумный. Он сразу как бы заполнил собой весь грибовский кабинет.

Ластикову, впрочем, понравилось, что подводник, хоть и был в одном звании с Грибовым, явился к нему не с орденской колодкой на кителе, а, в знак уважения, при всех своих орденах. На военной службе чувствительны к таким знакам внимания.

Вероятно, Донченко немного удивило присутствие курсанта в кабинете. Впрочем, Грибов любил окружать себя молодежью.

Знаменитый подводник снисходительно подал курсанту руку и тотчас перешел к теме, которая, видимо, интересовала его больше всего, — к самому себе.

— А я думал, вы знаете, Николай Дмитриевич, как я потопил этого своего Цвишена, — сказал он, усаживаясь в кресло. — Как же, шумели обо мне газеты! И очерк в «Красном флоте» был, называется «Поединок».

— Вырезка у меня есть, — неопределенно ответил Грибов.

Он положил на стол пачку газет, рядом свои неизменные зажигалку, перочинный нож, записную книжку.

— Будто экзаменовать собрались! Как в доброе старое время. — Донченко усмехнулся далекому воспоминанию.

Грибов промолчал.

— С чего же начать? С вражеской базы в Бое-фьорде?

— Превосходно. Начинайте с вражеской базы.

— Я не для хвастовства, Николай Дмитриевич, а чтобы пояснить, почему у меня осталась лишь одна торпеда. Другие ушли по назначению. В общем, наделал на базе дребезгу. Как слон в посудной лавке!

Он радостно улыбнулся. Видно, и сейчас было очень приятно вспомнить об этом.

— А уж назад, конечно, возвращался ползком. Выбрался из Бос-фьорда в Варангер-фьорд. Полежал минут двадцать на грунте, отдышался. Потом подвсплыл, тихонько поднял перископ. Справа норвежский берег, где и положено ему быть. Погода, между прочим, мерзейшая, на мой вкус: солнце во все небо, широкая зыбь и хоть бы один бурунчик — перископ спрятать некуда.

«Слышу винты подводной лодки», — докладывает акустик.

Он у меня был хорошо тренирован — по шуму винтов определял тип корабля.

Я осмотрелся в перископ. Слева сорок пять — рубка всплывающей подводной лодки! А мне перед выходом дали оповещение: наших лодок в этом районе нет. Стало быть, фашист! Разворачиваюсь и ложусь на курс сближения.

— С одной торпедой?

— С одной, Николай Дмитриевич! Еще не остыл после боя в Бое-фьорде, азарт во мне так и кипит!

Опять поднял перископ. Море — хоть шаром покати! Погрузился мой фашист. И я вниз — следом за ним!

«Ну, теперь навостри уши, Маньков!» — говорю акустику.

И информирую по переговорной трубе команду, что так, мол, и так, завязали схватку с немецкой подводной лодкой! — Донченко повернулся к курсанту: — А в нашем деле такой бой, один на один и вдобавок вслепую, — редчайшая вещь! Верно, Николай Дмитриевич?

Грибов кивнул.

— Ну вот, опять докладывает Маньков: «Исчез шум винтов!» Это значит: фашист прослушивает меня, пробует найти по звуку.

«Стоп моторы!»

Тихо стало у нас. Матросы даже сапоги сняли, чтобы не греметь подковками. Ходим на цыпочках, говорим вполголоса. Каждый понимает: неподалеку фашистский акустик слушает, не дышит, не только ушами, каждым нервом своим к наушникам приник!

Многие думают: бой — это обязательно выстрелы, грохот, гром. Нет, самый трудный бой, я считаю, такой вот, в потемках, в тишине! Ходят на глубоком месте две невидимки, охаживают друг друга по-кошачьему, на мягких лапках-подушечках…

— Невидимка против невидимки — это точно.

— Да. Принимаю решение: маневрировать, пока не возникнет подходящая комбинация. Торпеда у меня одна! Надо бить наверняка.

А маневрировать, заметьте, стараюсь в остовых четвертях. Вражеский-то берег неподалеку. Не набежали бы, думаю, «морские охотники»!

Маньков беспрерывно докладывает: слышу шум винтов, дистанция такая-то, пеленг такой-то.

Стараюсь не стать бортом к фашисту, а сам увожу его подальше от берега, от опасного соседства, — еще засекут береговые посты!

Вот кружим и кружим, меняем глубины под водой — для маневрирования в Варангер-фьорде места хватает. Фашист остановится, я остановлюсь. Он пойдет, и я пойду. В кошки-мышки играем. А у кошки что главное? Не чутье — слух!

Донченко склонил голову набок, зажмурившись, словно бы прислушиваясь.

— Маньков докладывает: фашист что-то продувает — получается пузырение, вроде выхода, будто торпеду выпустил. Но, конечно, нет того характерного свиста и торпеды, когда она разрезает воду. Один шумовой эффект! Это значит: фашист пугает, хочет меня с толку сбить.

К маю сорок второго года, надо вам доложить, я уже не с одним фашистом встречу имел. Не с подводником, конечно, это из ряда вон, но с летчиками, командирами катеров. У них, я заметил, наступает иногда такое расположение духа, когда кажется, будто все идет без сучка, без задоринки, согласно параграфам инструкции…

— Как у Толстого, — сказал Грибов. — «Ди эрсте колонне марширт, ди цвайте колонне марширт…»

— Именно так! Очень опасное, знаете ли, состояние.

Думаю об этих «ди эрсте, ди цвайте» и мечтаю, как бы вытряхнуть моего фашиста из его параграфов.

Маньков услышал шипение воздуха — фашист продувает балласт. Значит, хочет всплывать. Либо, давая при маневрировании большие хода, разрядил свои батареи, либо выполняет следующий параграф инструкции: хочет вызывать катера на подмогу.

Ну нет! В нашем споре третий лишний!

Маньков доложил: пеленг резко меняется. Ага! Выдержка у фашиста послабее нашей. Уходит от боя!

Объявляю по «переговорке» торпедную атаку. Все подобрались вокруг, повеселели. Гора с плеч!

На курсовом двадцать, с правого борта, дистанция шесть кабельтовых, подвернув на боевой курс, даю залп! И потом ка-ак тряханет! Взрыв!

— Как — взрыв? — Ластиков даже подскочил в кресле. — Был разве и взрыв?

Он умоляюще взглянул на Грибова. Тот встал из-за стола и подошел к карте. Почти у самого ее верхнего края, между Финмаркеном и полуостровом Рыбачий, голубел широкий ковш Варангер-фьорда.

— Маневрировали в остовых четвертях?

— Да.

— Значит, немецкая лодка находилась между вами и берегом. — Профессор многозначительно взглянул на курсанта.

— Берег-то и беспокоил, Николай Дмитриевич, — подхватил Донченко. — Понимаю: посты наблюдения засекли взрыв. Сейчас выбегут из Киркенеса «морские охотники» и дадут мне «сдачи». Я и получил ее потом — в крупных и мелких купюрах: до тридцати глубинных бомб. Но, как видите, сижу перед вами: цел, ушел!

— Перископ уже не поднимали?

— Каюсь, Николай Дмитриевич, не утерпел, поднял. Сразу же подошел к месту потопления и осмотрелся в перископ. Даже в глазах зарябило. Радужные пятна соляра на воде! Пустила моя подлодка сок! Мало того. Взрывом подняло на поверхность всякую требуху: клинья, пробки, обломки обшивки, аварийные брусья, крашенные суриком, в общем — полный комплект!

— Не слишком ли полный? — вскользь заметил Грибов и опять посмотрел на курсанта.

— Слишком? — Донченко откинулся назад, будто неожиданно наткнулся на невидимую преграду. Ордена и медали на его широкой груди обиженно звякнули. — Иначе говоря, не верите? Да что вы, Николай Дмитриевич! Это даже странно. Немцы сами признали факт потопления!

— И очень поспешно. Еще пятнадцатого мая. А ваш поединок состоялся девятого. Фашистское командование обычно не проявляло такой оперативности, извещая о своих неудачах.

Из пачки газет, лежавших перед ним, Грибов вытащил «Дейче Цейтунг» от 15 мая 1942 года.

— Здесь некролог. Сообщается, что в неравном — конечно, неравном! — бою с русскими и погиб кавалер рыцарского железного креста Гергардт фон Цвишен, командир субмарины… Указан ее номер. Цитирую: «Величественной могилой отныне служит ей обширный и пустынный Варангер-фьорд. Над капитаном второго ранга фон Цвишеном и его доблестной командой склоняются в траурной скорби торжественные складки северного сияния…» Ну, и далее в том же роде.

— Вот видите! Даже некролог!

— И очень пышный некролог, учтите. За этими «складками северного сияния» я усматриваю кое-что. Чрезвычайно заботились о том, чтобы сообщить для всеобщего сведения адрес могилы: Варангер-фьорд. Почему? Опасались, что субмарину Цвишена спутают с какой-либо другой субмариной? А быть может, могила была пуста?.. Да, кстати, каким вы представляете себе этого Цвишена?

— Каким? То есть наружность?

— Да.

Сохраняя обиженный вид, Донченко выпятил нижнюю губу и в раздумье поднял глаза к потолку.

— Наружность, конечно, стандартная. — Он принялся загибать пальцы: — Оловянный взгляд — это наверняка. Поджатые тонкие губы. Расчесанные на пробор волосы. Убегающий назад подбородок. Что еще? В общем, стандартный, описанный уже много раз пруссак, я бы так сказал. Того и жди — раскроет свои бескровные губы и произнесет: «Ди эрсте колонне…» — Он захохотал, но как-то не очень уверенно.

— Вы прямо портретист, товарищ Донченко, — холодно сказал Грибов. — Вот, прошу взглянуть, снимок из той же немецкой газеты, но более ранней. Номер датирован вторым июля тысяча девятьсот сорокового года. — Грибов положил газету перед Донченко. — Похож?

Подводник долго рассматривал газету, пожалуй, слишком долго. Ластиков не выдержал и, привстав, с любопытством заглянул через его плечо.

На снимке Гитлер, осклабясь, вручал орден рыцарского креста коренастому подводнику в полной парадной форме. Подводник был совсем не похож на только что описанного «стандартного пруссака». Лицо его, казалось, состояло из одних углов. Высокий, с залысинами, лоб был скошен, остроконечные уши по-звериному прижаты к черепу. Один глаз был чуть выше другого, а быть может, из-за какого-то повреждения шеи подводник держал голову несколько набок. Вероятно, это и придавало лицу то выражение хитрости, жестокости и вероломства, которое являлось как бы его «особой приметой».

Скажет ли такой: «Ди эрсте колонне»?

Подводник молчал.

— Вот вам пример дезинформации на войне. — Грибов повернулся к курсанту: — Некролог появился, вероятно, сразу же после того, как Цвишен вернулся на базу.

— Вернулся? Невероятно! А пятна соляра на воде? А крашенные суриком брусья? — Донченко сидел, подавшись вперед, упершись кулаками в колени, взъерошенный, сердитый, красный.

— Установлено, — произнес Грибов профессорски бесстрастным тоном (и тотчас же Донченко по привычке выпрямился в кресле), — установлено, что немцы часто применяли средства тактической маскировки.

— Но я, Николай Дмитриевич…

— Иногда продували соляром гальюн, — продолжал профессор, обращаясь к Ластикову. — Использовали также трубу, через которую выстреливался имитационный патрон длиной до полуметра. Из него выходило газовое облако, и корабли противолодочной обороны, работавшие гидролокатором, отвлекались на это облако. В других случаях выбрасывали патрон, где находились предметы, которые создавали иллюзию потопления: пилотки, брусья, пустые консервные банки.

— Ну, Николай Дмитриевич! Знаю я о тактической маскировке! Честное слово, проходил. Но в данном случае…

— Кроме того, выпускались снаряды или резервуары, из которых выходил соляр. — Пусть резервуары, согласен. А как же взрыв?

Ластиков с беспокойством посмотрел на Грибова. Да, а взрыв?

Грибов оставался спокоен. Он ответил вопросом на вопрос:

— Секундомер был исправен?

Пауза. Донченко смущенно кашлянул. Ластикову вспомнилась шутка гвардии капитан-лейтенанта. Если часы у офицера были неисправны, Шубин спрашивал вскользь: «А на скольких они камнях?» — «На пятнадцати». — «Маловато». — «Почему?» — «Надо бы еще два. На один положить, другим прихлопнуть!» Но оказалось, что Донченко вообще не пустил секундомер.

— Не успел, Николай Дмитриевич, — виновато сказал он. — Как-то в горячке боя, понимаете ли… И потом столько с этим Цвишеном возился, — руки даже дрожали, честное слово! Грибов кивнул:

— Я так и думал. Ваша торпеда взорвалась на несколько секунд позже, чем было ей положено.

— О! Считаете, ударилась в берег?

— Вы же сами сказали, что Цвишен находился между вами и берегом. Вот и взрыв! А затем Цвишен оторвался от вас. Ему очень хотелось оторваться от вас. Почему? Этого не знаю.

— Стало быть, прикинулся мертвым?

— По-видимому. Я думаю, ему это было не впервой. Донченко расслабил тугой воротничок, потом, оттопырив губы, сделал огорченное «фук». Ластикову даже стало жаль его.

— Цвишен, конечно, не мог предвидеть, — продолжал Грибов, — что его оставят на положении мертвого. Но командование воспользовалось случаем и увело подводную лодку поглубже в тень. Погрузило на время в небытие. Именно тогда она, вероятно, и получила свое прозвище — «Летучий Голландец». Я думаю, впрочем, что это было не столько прозвище, сколько условное наименование. Ведь подводная лодка уже не имела номера. Цвишен был, так сказать, «списан за гибелью в Варангер-фьорде». Между тем после встречи с вами начался наиболее бурный период его деятельности. На это имеются указания — не прямые, а косвенные — вот здесь! — Он провел ладонью по лежавшей перед ним кипе газет. — Но главное не в этом.

— В чем же? — буркнул Донченко. Зная своего профессора, он понимал, что тот готовит сюрприз, какой-то решающий убийственный аргумент. Это была слабость Грибова: поражать решающим аргументом под конец.

— Главное, видите ли, в том, — сказал Грибов с деликатной осторожностью, с какой врач сообщает больному неутешительный диагноз, — что, если бы вы потопили подводную лодку Цвишена в тысяча девятьсот сорок втором году, то в тысяча девятьсот сорок четвертом, то есть спустя два года, с нею не встретился бы присутствующий здесь курсант Ластиков.

Донченко ошеломленно молчал. Час от часу не легче! Теперь курсант этот появился!

— Он служил на катере Шубина, — пояснил Грибов. — Знали Шубина?

Донченко угнетенно кивнул. Кто же на флоте не знал Шубина!

— Затем Шубин, — продолжал Грибов, — после встречи в шхерах побывал на борту мнимо потопленной вами подводной лодки и беседовал с ее командиром, а также с офицерами.

Даже беседовал? Подводник вздохнул. Грибов был для него непререкаемым авторитетом. Да и с Шубиным постоянно случались такие необычайные приключения!

Расправив плечи, он сделал попытку небрежно усмехнуться. Полагалось сохранять хорошую мину при плохой игре. Этому учил сам Грибов.

— Ну что ж, — сказал подводник, — Шубину, как всегда, везло. Он побывал в гостях у мертвецов и, можно сказать, вернулся из самой преисподней.

Грибов и Ластиков переглянулись. Донченко даже не подозревал, до какой степени он прав…

 

4. Магический круг

Проводив гостей, профессор задернул шторы на окнах, выключил верхний свет и включил настольную лампу.

Он как бы очертил магический круг. Все, что вне его, отодвинулось в глубину комнаты, легло по углам слоями мрака. Внутри круга остались лишь профессор и его работа.

На столе лежала перед ним груда аккуратно нарезанных четвертушек картона, пока не заполненных. В работе он любил систему, поэтому начал анализ биографии новейшего Летучего Голландца с того, что завел на него картотеку.

Часа через полтора результаты сегодняшнего разговора с Донченко, а также заметки, сделанные со слов курсанта Ластикова, и выписки из газет бережно разнесены по отдельным карточкам. Почерк у Грибова мельчайший, бисерный, так называемый штурманский. На каждой карточке умещается уйма фактов, дат, фамилий.

Одна из карточек озаглавлена: «Поправка к лоции», другая — «Английский никель», третья — «Клеймо СКФ», и т.д.

Наконец, все, что известно пока о «Летучем Голландце», смирнехонько, в определенном порядке, улеглось на письменном столе.

Разрешив себе короткий отдых, профессор откинулся в кресле.

Темнота лежит в углах, как пыль, прибитая дождем. Стены пусты, Грибов знает это. Там только анероид и карта мира. Однако теперь, когда комната, за исключением стола, погружена во мрак, нетрудно вообразить, что на стенах по-прежнему любимая коллекция, раритеты, привезенные из кругосветного плавания.

Жена с особой заботливостью обметала их метелкой из мягких перьев. А дочери, когда та была еще маленькой, запрещалось переступать порог папиного кабинета, потому что однажды она потянулась к маленькому, приветливо улыбающемуся идолу и упала со стула. А ведь могла, упаси бог, уронить на себя и малайский крис!

Грибов с силой потер лоб. Опять воспоминания! Но он же очертил магический круг и замкнул себя внутри этого круга!

Некоторое время, стараясь сосредоточиться, он пристально смотрит на карточки. Новая мысль мелькнула. Профессор поменял карточки местами. Конечно, «Английскому никелю» полагается лежать рядом с «Клеймом СКФ». Это — правильное сочетание.

Длинные нервные пальцы снова и снова передвигают четвертушки картона на столе. Со стороны это, вероятно, напоминает пасьянс.

Но пока «пасьянс» не сходится. В нем зияют пустоты. Слишком мало еще карточек на столе у профессора. А главное — в общем, не ясна связь между ними.

Фрамуга окна опущена. Слышно, как торопливо стучат дождевые капли по карнизу, как шелестят шины на мокром асфальте и насморочно бормочут орудовские репродукторы.

Расплескивая воду вдоль рельсов, с дребезжанием и лязгом возвращаются в депо трамваи. Полосы света то и дело пробиваются сквозь неплотно сдвинутые шторы, быстро проползают по стене.

Так и картины прошлого набегают одна за другой, освещают на мгновение кабинет и пропадают в углах.

Профессор в полной неподвижности сидит за своим письменным столом. Задумался над словами Олафсона:

«Тот моряк уцелеет, кто разгадает характер старика».

Олафсону, к сожалению, не удалось «разгадать характер старика». И Шубин тоже не сумел этого сделать.

Теперь за разгадку взялся Грибов, хотя в этот тихий вечерний час перед ним находится не сам новейший Летучий Голландец, а лишь его фотоснимок в пожелтевшей старой газете.

Не поможет ли испытанный способ «подстановки икса», замена в «уравнении» неизвестного известным?

Бывало, знакомясь с человеком, Грибов неожиданно ощущал толчок внезапной симпатии или антипатии — с первого же взгляда. И ощущение это редко обманывало. Вначале оно казалось необъяснимым. Только спустя некоторое время Грибов обнаруживал внешнее сходство между новым своим знакомым и людьми, которых знавал раньше. Внутреннее сходство, как правило, совпадало с внешним.

И Цвишен мучительно напоминал кого-то, с кем Грибов уже встречался. Когда? Двадцать лет назад? Десять лет назад? Вчера?

Одно несомненно: ассоциации были неприятные!

Мысленно Грибов пропустил мимо себя вереницу бывших своих однокашников по морскому корпусу. Там полно было остзейских барончиков, далеко не лучших Представителей рода человеческого. С одним из них у Грибова чуть было не дошло до дуэли.

Нет! Общее между Цвишеном и тем остзейцем лишь то, что оба они немцы.

Грибов продолжал неторопливо перебирать в памяти своих недругов.

Быть может, столкновение с предшественником Цвишена (если было столкновение) произошло в каком-то порту во время плавания «по дуге большого круга»?

Грибов заглянул в один порт, в другой, в третий.

И вдруг, как на картинах Рембрандта, из золотисто-коричневого сумрака начало проступать светлое пятно лица. Постепенно оно делалось выразительнее, отчетливее…

«Поглядите-ка! Ну и харя! — удивленно произнесли рядом. — Неужели вы купите его, Николай Дмитриевич?»

И вся картина возникла перед Грибовым в мельчайших деталях, освещенная нестерпимо ярким, слепящим солнцем.

…Базар в Сингапуре.

Несколько русских военно-морских офицеров столпились вокруг торговца деревянными идолами. Не вставая с корточек, он усиленно жестикулирует, расхваливая свой товар. Говорит на ломаном английском, и Грибов с трудом улавливает смысл.

Вот этот уродец, кажется, бог войны у малайцев или даяков. Лицо у него угловатое, вытесано кое-как и вместе с тем очень выразительно, обладает чудовищной силой первобытной экспрессии.

— Так сказать, местный Марс, — поясняет Грибов тем офицерам, которые не понимают по-английски. — Да уж, хорош! Мороз по коже подирает!.

— Наш, европейский, однако, импозантней будет, — замечает кто-то.

— А вы уверены, Николай Дмитриевич, что этот господин заведует в Малайе именно войной? Я бы сказал, что скорее предательством и плутнями. Обратите внимание: улыбочка-то какова! А шею как скособочил!

В общем, «местный Марс» не понравился. Офицеры купили на память других, более благообразных божков. Грибову достался низенький, широко улыбающийся толстяк, — кажется, «по департаменту вин и увеселений».

Но еще долго маячило перед молодым офицером деревянное угловатое лицо, грубо раскрашенное, которое выражало злобную радость и неопределенную коварную угрозу…

Так вот кого напомнил ему Цвишен! Ничего не скажешь: встречались!

И, как обычно, одна черта внешнего сходства сразу же дала ключ к пониманию характера. Подобно богу войны, Цвишен сам не убивал. Он лишь сталкивал вооруженных людей и помогал им убивать друг друга. Он был бесстрастным катализатором убийств.

«Где всплывает „Летучий Голландец“, там война получает новый толчок». По-видимому, слова эти не были хвастовством.

Грибов подумал о том, что в природе существуют люди, подобные электрическому скату. Но, в отличие от ската, они убивают на расстоянии — не прикасаясь. Убивают потому, что существуют. Это их роковое предназначение — убивать…

Отодвинув в сторону картотеку, Грибов пристально, до боли в глазах, всматривается в злое и странное лицо, сложенное как бы из одних углов.

Если бы взгляд мог прожигать, номер «Дейче Цейтунг» с фотографией Цвишена давно уже затлелся бы, почернел и превратился в горку пепла на столе.

Да, счеты у Грибова с Цвишеном давние!

Никогда и никому не рассказывал он об этом. Воспитан в старых правилах. О несчастьях полагалось умалчивать в его кругу. Просто не принято было перекладывать свое горе на других людей.

И о чем говорить, когда в данном случае все сводилось к одной фразе: «Пришел домой и не нашел дома…»

Осенью 1941 года Грибов отказался эвакуироваться с училищем.

— Ленинград — мой родной город, — хмуро сказал он. — Как мне бросить его в беде?

Конечно, ему могли приказать, и, как военнослужащий, он должен был бы подчиниться. Но флотом командовал в ту пору бывший его ученик, и он помог своему профессору. Грибова оставили в Ленинграде.

Он совершил роковую ошибку, не заставив эвакуироваться семью. «Ленинград — наш родной город», — повторяли его слова жена и дочь. Они стояли перед ним, обнявшись, очень похожие друг на друга, и покачивали головами, светло-русой и седой, лукаво-ласково улыбаясь ему. А ведь он никогда не мог противостоять их улыбке.

И потом они отлично держались, ни разу не пожалели о своем решении. Он мог гордиться ими.

Тот зимний день Грибов провел не в штабе морской обороны, а на фронте. От штаба до фронта было не более семи миль по прямой. Туда можно было бы добраться на трамвае, если бы зимой ходили трамваи.

На участке, куда он прибыл, положение было напряженным. Несколько раз приходилось нырять в щель, дважды подниматься с людьми в контратаку. На глазах у Грибова убили комиссара. К вечеру, однако, обстановка улучшилась.

Вернувшись в штаб, Грибов доложил о выполнении задания и получил разрешение побыть до утра дома.

Подскакивая на ухабах в грузовике, он нетерпеливо Предвкушал заслуженный отдых в семейном кругу.

Вот он поднимется по лестнице, бесшумно откроет дверь своим ключом. «Папа пришел!» — раздастся голос дочери из глубины квартиры. Жена засуетится у чайника.

Какое счастье неторопливо, маленькими глотками пить обжигающий горячий кипяток из большой кружки, перекатывая ее в ладонях! Тепло проникает внутрь не только через горло, но и через ладони.

Да, сегодня он вдосталь попьет живительного блокадного чайку!

«А Ириша?» — спросит он у жены.

«Я уже пила чай, папа», — ответит дочь.

Она сидит на диване, как всегда по вечерам, откинув голову на спинку, закрыв глаза. Можно подумать, что дремлет, но пальцы едва заметно вздрагивают на коленях, прикрытых ватной курткой.

«Ты что, Ириша?»

«Играю в уме, папа».

Интересно, что она играет? Наверно, своего любимого Скрябина.

Бедные пальчики, исколотые иглой, отвердевшие от грубой работы в госпитале!

А ведь совсем недавно еще мать ни за что не позволяла ей помогать по хозяйству, стремглав кидалась делать все сама, сама.

«Ирочка должна беречь свои руки! — говорила она с гордостью знакомым. — Ирочка у нас пианистка!..»

Чувствуя блаженную истому, он будет смотреть на эти неслышно перебегающие по куртке пальцы. Когда дочь, вздохнув, возьмет последний «аккорд», Грибов, быть может, повеселит ее и расскажет анекдот, пользующийся в семье неизменным успехом.

Было время, много лет назад, когда Грибов встречал дома длинный-длинный возглас ужаса: «У-у-у!» — как гудение сирены. И вместе с тем в гудении слышалось что-то лукавое.

Топая тупыми ножонками, в переднюю выбегала трехлетняя Ириша:

«О! Я думала, это старик пришел, а это мой папа!»

Слово «старик» произносилось устрашающе протяжно, а слово «папа» — радостно-восторженно, даже с подвизгиванием.

Это она играла сама с собой в какую-то игру, пугала себя стариком и была счастлива, что все так хорошо кончилось. Она любила, чтобы все кончалось хорошо.

Мысленно улыбаясь этому воспоминанию, Грибов приказал остановить машину за два квартала от своего дома.

— Я сойду здесь, — сказал он шоферу. — Дальше не проедете. Много сугробов.

Он прошел эти два квартала, завернул за угол — и не увидел своего дома!

Наискосок от аптеки должен был стоять его дом. Но дома на месте не было.

Фугасный снаряд упал в самую его середину!

Изо всех жильцов этого старого ленинградского дома спаслась только семидесятилетняя старуха, и то потому лишь, что вместе с внучкой, пришедшей в гости, отправилась к проруби за водой.

Сейчас старуха, сгорбившись, сидела на саночках, где стояли два полных ведра, и безостановочно трясла головой.

Грибов растерялся. Он проявил слабость духа, недостойную мужчины и офицера. Бегал взад и вперед вокруг груды щебня, о чем-то расспрашивал, умоляюще хватал за руки озабоченных, угрюмых людей, занятых на тушении пожара.

Над щебнем курилась красноватая дымка. Пахло известкой, гарью, пороховыми газами, очень едкими. От этого зловония хотелось чихать и кашлять.

— Говорят же вам: прямое попадание! — убедительно объяснял кто-то, придерживая Грибова за локоть. — Вы же военный, офицер! Сами должны понять!

Но Грибов не понимал ничего.

Какая-то женщина, заглянув ему в лицо, отшатнулась, крикнула:

— Да что же вы смотрите, люди? Уведите старика!

У этой дымящейся кучи щебня Грибов сразу стал стариком…

Говорят, трус умирает тысячу раз. Но десятки, сотни тысяч раз люди повторяют в уме смерть своих близких.

Почти беспрестанно, и до ужаса реально, слышал Грибов лязг и вой этого немецкого снаряда и ощущал невыносимую боль, которая внезапно пронзила Иру и Тату…

Через несколько дней, совсем больного, его вывезли на самолете сначала в Москву, потом на юг, куда было Эвакуировано училище.

Горе заставило Грибова внутренне сжаться. Однако внешне он держался по-прежнему прямо, подчеркнуто прямо. Это, кстати, ограждало от соболезнований.

Но, будучи безусловно храбрым человеком, он не стыдился признаться себе, что боится вернуться в Ленинград.

Там на каждом шагу подстерегали воспоминания, крошечные, будничные, но еще более страшные от этого. Чуть внятные, печальные голоса их могли свести с ума.

Легче, кажется, было бы ворваться ему на горящем брандере в середину вражеской эскадры, чем снова пройти сквериком, где он гулял по воскресеньям с маленькой Иришей. А ведь подобные воспоминания, связанные с женой или дочерью, возникали в Ленинграде на каждом перекрестке, за каждым углом.

Но потом он подумал:

«Ленинград поможет мне в беде! Ленинград — город не только четких архитектурных линий, но и собранных мыслей, город большой душевной дисциплины».

И Ленинград не подвел. А вскоре подоспела и весть от Шубина — посмертная.

Шубин, можно сказать, усадил своего профессора за письменный стол, под магический конус света. Не ободрял, не утешал — заставлял работать. А это было главное.

Самолюбивый и настойчивый, он, как всегда, требовал к себе исключительного внимания!..

И две молчаливые скорбные тени бесшумно шагнули назад, за спинку кресла. Они не ушли совсем, нет, — только шагнули назад. Но и это был отдых для измученных нервов.

Миля за милей уводил Шубин своего профессора от мучительных воспоминаний: сначала в шхеры, потом внутрь немецкой подводной лодки, а вырвавшись из нее, быстро повел следом за собой к мысу Ристна и косе Фриш-Неррунг.

На этом узком пути — очень узком, особенно в шхерах, — он встретился с вероломной бестией Цвишеном и, конечно, сразу же ввязался в борьбу. Он никогда не мешкал на войне, в полной мере «повелевал счастьем», что, по Суворову, неизменно приносит победу.

Недаром же воинская удача Шубина стала почти нарицательной. На флоте так и говорили: «везет, как Шубину», «счастлив, как Шубин»…