В этой гавани больших пирсов почти что нет.

   Море пульсирует под тонкой кожей - это разлита нефть.

   Качаются красные и оранжевые баркасы,

   Ниже ватерлинии* ободранные до волдырей,

   Прикованные к причалам, старомодные, в ярких красках.

   Чайка едва удерживается на хлипкой рее,

   Не качаясь, хотя порывы ветра все злее и злее,

   Она неподвижна, словно одеревенелая,

   В сером официальном пиджачке,

   И гавань качается на якоре в жёлтом её зрачке.

   Посудина подплывает, как дневная луна белая,

   Скользит над рыбами, словно конькобежец, пируэты делая,

   Унылая, двухмачтовая, будто со старой гравюры.

   Три бочки мелких крабов с неё выгружают,

   Настил пирса скрипит, его едва удерживают сваи.

   Раскачивается шаткое здание портовой комендатуры,

   Коптильни, лебёдки, складские сараи, серые и хмурые,

   Какие-то мостики вдалеке...

   И не замечая стужи,

   Сплетничает на невнятом жаргоне вода,

   Запахи дёгтя и дохлой трески притаскивая сюда.

   Для бездомных и влюблённых этот месяц -

   что может быть хуже?

   Море за волноломом ледяные осколки кружит,

   Даже наши тени от холода синие - такой мороз!

   Мы хотели увидеть, как солнце

   из воды подымет рассветный веер,

   А вместо зрелища нам достался этот заледенелый сейнер -

   Бородатый от инея замерзающий альбатрос:

   Словно бы в целлофан завёрнут

   каждый поручень, каждый трос.

   Скоро солнце эту плёнку слижет и пар рассеет,

   И всё кругом закачается, в дымке дрожа...

   Вот уже верхушка любой волны блестит, как лезвие ножа.