Гомункулус

Плавильщиков Николай Николаевич

Три друга

 

 

Наружность обманчива

1

Их было три профессора в Парижском музее естественной истории — Кювье, Ламарк и Жоффруа Сент-Илер. Самым старым был Ламарк, самым молодым — Сент-Илер, самым знаменитым — Кювье. Они, особенно Кювье и Сент-Илер, очень дружили, пока дело касалось чисто зоологических работ.

Один описывал моллюсков и рыб, другой изучал линнеевских «червей», третий — полипов. Все было хорошо и ясно: смотри на улитку и пиши, придумывай ей название… Но по мере того как они старели, росли их знания, являлась необходимость «обобщить» увиденное и изученное. И тогда начались ссоры, исчезла дружба.

Умирая, каждый из них был врагом двух остальных, и особенно в этом отношении прославился Кювье: он сделался заклятым врагом и Ламарка и Сент-Илера.

Труды и споры этих трех друзей-врагов не прошли бесследно. Кювье создал прославившую его имя «теорию типов» и создал «теорию катастроф», благодаря которой его имя упоминается во всех обзорах эволюционных учений и даже в школьных учебниках.

Ламарк дал теорию эволюции, его имя навсегда вошло в историю, оно — вечно. Сент-Илер также дал теорию эволюции, и его имя — бессмертно.

Ламаркизм и жоффруизм — две главы эволюционного учения, и авторы их могли бы надеть лавровые венки, но — увы! — эти венки они получили лишь после смерти. Один Кювье надел на свою гордую голову венок при жизни.

2

Его имя навеки вошло в историю естествознания. Он основал науки — палеозоологию и сравнительную анатомию. Он — творец новой системы животного царства и «теории типов», и он же — автор «теории катастроф», столь нашумевшей в свое время. Он был знаменит, как только может быть знаменит ученый. Он прославился и как государственный деятель: основал при Наполеоне университеты в ряде городов, был пэром Франции, президентом Комитета внутренних дел, директором некатолических вероисповеданий. Он видел на своем веку ряд монархов: Наполеона, Людовика XVIII, Карла X и Луи-Филиппа. Он слышал громы революций.

Ловкий и изворотливый, он недаром носил в дружеском кругу прозвище «дипломат». Его чудовищный мозг спокойно перерабатывал все события и строил выводы — к пользе и выгоде его обладателя. Он верил в бога, и эту веру — стойкую и непоколебимую — пытался обосновать научно. Его теории и гипотезы не были направлены к низвержению божества — наоборот, он пытался подпереть своими книгами шатавшийся пьедестал.

Он… он был — Кювье. Этим все сказано.

Его воспитала мать. Это она развила в нем религиозность, красной чертой прошедшую через его жизнь. Она учила с ним уроки, учила его рисовать, ухитрялась заниматься с ним по-латыни, не зная латинского языка. Отец — отставной военный — оказался плохим наставником.

Феноменальная память, острая наблюдательность и невероятная сообразительность проявились у него с детства. Он легко запоминал раз услышанное или прочитанное, видел то, чего не замечали не только его сверстники-мальчишки, но и взрослые.

Жорж очень любил рисовать, и когда ему, еще десятилетнему мальчику, попала в руки книга Бюффона, принялся раскрашивать животных. Это определило его будущность: Бюффон стал его настольной книгой.

— Что ты читаешь? — строго спрашивал учитель Жоржа, согнувшегося над партой, и при общем смехе отнимал у мальчика томик… Бюффона.

Ах, эти учителя! Они никак не хотели позволить Жоржу довести дело до конца. Едва он начинал раскрашивать картинки — это делалось дома, — как томик у него отнимали. Он доставал новый томик, но и с ним повторялась та же неприятность. Жорж так и не смог раскрасить книгу полностью: дальше восьмой таблицы он не пошел.

Как счастлив был бы Бюффон, узнав, что Кювье в некотором роде его ученик. Но пылкий граф успел умереть к тому времени, когда Кювье засверкал на научном горизонте Европы. Кювье не горевал, что не может склонить свою голову перед Бюффоном, но это не была гордость, заносчивость или неблагодарность.

— Я склонюсь перед ним там! — прочувствованно говорил Кювье, показывая пальцем на окно, в котором виднелся клочок пропыленного парижского неба.

Еще мальчишкой Жорж чувствовал себя вождем. Он не мог подчиняться и хотел всегда и везде быть первым.

— Устроим академию! — предлагал он товарищам.

Начиналась новая игра — в академию. Они играли всерьез, читали доклады и сообщения, вели споры. Товарищи были членами, а Жорж, конечно, президентом.

Пока Жорж развлекался, воображая себя президентом академии, родители решали его судьбу. Их денежные дела были очень плохи, и они рассудили, что карьера священника — самое подходящее занятие для Жоржа. Он бы и попал в монахи и был бы, несомненно, епископом, если бы не любил позлословить. Неосторожная шутка над директором школы — и Жорж получил аттестат третьего разряда. Дорога в духовную семинарию была закрыта: «таких» туда не принимали.

Кое-как удалось пристроить шутника в Каролинскую академию в Штутгарте. Здесь Кювье захотел показать себя и так приналег на науки, что просиживал над книгами ночи напролет. Он похудел, стал задумчив и вял, не замечал, что делается кругом.

«Лунатик» — прозвали его товарищи. И правда, он очень походил на лунатика. Только книга оживляла его.

Естественные науки в академии изучались, но профессора были так бездарны, что Кювье решил учиться сам. Он немедленно организовал «общество», в котором студенты делали доклады на научные темы. Это был более интересный прием самообучения, чем чтение книг в одиночку.

Восемнадцати лет Кювье окончил академию. Он был еще слишком молод для государственной службы, а потому пришлось искать частное место. Правда, ему предлагали место профессора в России: тогда у нас охотно приглашали иностранцев. Кювье отказался.

— Там холодно, там бегают по улицам медведи, там нельзя нос высунуть из дверей. Нет, не поеду! — ответил он и променял профессорскую кафедру на место домашнего учителя.

Восемь лет Кювье прожил в замке графа Эриси, и эти годы не были им потеряны даром. Он бродил по берегу моря и изучал иглокожих и других морских животных, выброшенных приливом на песок. Часами стоял, уставившись в одну точку. Стоял так неподвижно, что птицы бегали около него, а иногда и садились ему на плечи.

Революция, взятие Бастилии, ночь 4 августа, казнь короля — все это пронеслось где-то вдали. Нормандия была глухим углом, и до нее не сразу докатился гром великих событий. И все же Кювье не остался безразличным к политике: сильно интересовался событиями, писал друзьям, спрашивал о новостях и высказывал свое мнение. Вначале либерал, он быстро скатился вправо. Автор «теории катастроф» ненавидел резкие перемены в жизни.

«Горячка — плохое лекарство!» — говорил он.

Там, далеко на востоке, гремела революция, а в нормандском замке жизнь шла тихо и размеренно. Кювье был очень одинок здесь, ему часто не с кем было перекинуться словом.

«Мне приходится жить среди невежд, от которых я не могу даже спрятаться. Вместо того чтобы изучать растения или животных, я должен забавлять баб всякими глупостями. Говорю „глупостями“ — потому что в этом обществе нельзя говорить больше ничего другого… Говорю „баб“, потому что большая часть их не заслуживает другого названия», — вот отрывок из письма Кювье к приятелю.

И все же он нашел одну не «бабу». Это была жена графа Эриси. Она не только выучилась у Кювье немецкому языку, но даже помогала ему в его занятиях натуралиста. Они вместе набивали чучела птиц, препарировали насекомых, засушивали растения. Но как ни была мила и хороша графиня, как ни интересовалась она наукой и самим Жоржем — разве могла она заменить ему общество ученых? И Кювье отправлял товарищам письмо за письмом, жалуясь на свое одиночество.

Единственное, что наполняло его время и облегчало ему тяготы жизни, это изучение животных. Его письма были полны научных заметок. Он изучал насекомых и ракообразных, изучал анатомию птиц и зверей. Собирал рыб и зарисовывал их в своем альбоме, готовя материал для грандиозного труда «Естественная история рыб».

Кювье столько вылавливал из моря всякой всячины, что рыбаки шутили над ним и говорили: «Он хочет ограбить море начисто».

Тетрадь за тетрадью исписывал Кювье, и чем больше работал, писал и наблюдал, тем чаще и дольше задумывался.

«Нет, Линней неправ, — думал он. — Его система — не система, а только ключ. Она очень хороша для определения, но в ней нет и намеков на естественность. Его „группа червей“ — это какая-то невероятная мешанина, туда введено все, что угодно. И уж во всяком случае моллюски должны быть выделены».

Началось изучение моллюсков: нужно было доказать, что Линней неправ. Кювье тащил моллюсков к себе домой целыми корзинами. В его комнате стояла такая вонь от гниющих раковин, что дышать было трудно, а мухи стаями бились об оконные стекла: их привлекал запах падали.

— Хороши признаки!.. Раковинка… Это удобно для коллекций, но не для науки. — И Кювье потрошил улитку за улиткой.

Он так наловчился делать это, что за час успевал вскрыть и рассмотреть больше десятка улиток. Нередко у него на вскрытие улиток уходило меньше времени, чем на их поиски и добывание.

Понемножку перед ним начала вырисовываться картина того, чем он позже прославил свое имя: картина «теории типов». Но Кювье был молод, а главное — не уверен в себе; он снова работал и работал, проверял себя, вскрывал десятки и сотни животных.

Жорж Кювье (1769–1832).

Раскаты революционной бури докатились наконец и до тихого замка в Нормандии. Началась организация местных обществ, ставивших своей целью борьбу со сторонниками короля. Кювье заволновался.

— Что делать?

Он забыл на несколько дней улиток и морских ежей, не ходил на берег, не брал в руки пера и тетрадок. Нахмуря лоб и ероша волосы, шагал по своей комнате, все углы которой были завалены раковинами и скорлупками морских ежей. Думал три дня и две ночи — и придумал.

— Организуйте это общество сами, — сказал он местным помещикам.

— Сами? Зачем? — всполошились те.

— Затем, чтобы все оказалось в наших руках. Понятно? — холодно сказал Кювье и еще холоднее посмотрел на туповатых нормандских графов и баронов.

«Великий боже! Что за идиоты!» — подумал он.

Кювье уговорил помещиков, и общество было организовано. Секретарем его, конечно, оказался молодой зоолог: ведь он занимал должность домашнего учителя — ему и секретарствовать. Общество занялось обсуждением вопросов сельского хозяйства.

«Кто за короля — смерть тому!» — вот девиз общества. А на заседаниях говорили о репе и капусте. Это было так забавно, что первое время помещики не столько говорили и слушали, сколько прыскали от смеха. Вместо рубки голов роялистов они обсуждали вопрос о лучшем способе рубки… капусты. Можно было посмеяться!

На одном из заседаний общества Кювье вдруг навострил уши:

«Я знаю этот голос, я читал где-то эти фразы».

И секретарь внимательно поглядел на незнакомца, «врача военного госпиталя» — так его представили собравшимся.

Чудовищная память сделала свое. Кювье вспомнил…

— Вы — Тессье! — подошел он к «врачу» после заседания.

— Меня узнали, я погиб! — воскликнул «врач» — беглый аббат Тессье, скрывавшийся от гильотины.

— Почему? — удивился Кювье. — Здесь нет ваших врагов.

Прошло несколько дней, и Тессье был очарован новым знакомым.

«Я нашел жемчужину в навозе Нормандии», — писал аббат своему парижскому знакомому.

«Кювье — это фиалка, скрывающаяся в траве. Лучшего профессора сравнительной анатомии вы не найдете», — написал он ботанику Жюссье.

Кювье воспользовался случаем и послал кое-какие свои рукописи Сент-Илеру, уже тогда профессору. Тот прочитал и пришел в восторг.

«Приезжайте в Париж, займите среди нас место нового Линнея, нового законодателя естественной истории», — ответил ему Сент-Илер.

— Это замечательно! — восторгался Сент-Илер, бегая по залам музея в Париже. — Я нашел нового Линнея!

Он очень беспокоился, что нет заместителя Линнея: зоология сильно нуждалась в хорошем классификаторе.

— Еду! — решил Кювье и, простившись с графом и графиней, отправился в Париж.

3

Парижские ученые встретили «кандидата в Линнеи» с распростертыми объятиями. Они уже приготовили ему службу в центральной школе Пантеона, а вскоре Кювье получил место и в Музее естественной истории.

— Живи у меня! — пригласил его Сент-Илер.

Работа закипела. Обширная область зоологии давала столько материала, что, сойдясь за завтраком, друзья только и делали, что делились друг с другом своими очередными открытиями.

— Мы не садились за стол, не сделав двух — трех открытий, — смеялся позже Кювье. — Да, то были славные времена!

Блестящая карьера Кювье началась, а вместе с ней пришло и здоровье. Он окреп и поправился, его глаза заблестели, исчез кашель, перестала болеть грудь. Теперь он совсем не походил на того мрачного юношу, которого товарищи прозвали «лунатиком». Верь после этого врачам: больного парижанина они посылали на поправку в Нормандию. Все время болевший в Нормандии, Кювье поправился, едва нюхнув парижского воздуха: он оказался целебным для ученого.

В музее Кювье раскопал в каком-то чулане несколько изломанных скелетов — остатки от работ Добантона. Это все, что он получил от музея для своих работ.

«Дайте мне препаратора! — пронесся по коридорам музея зычный голос Кювье. — Дайте мне скелеты!»

Новоявленному «Линнею» отказать было нельзя. Работа пошла полным ходом. Препаратор готовил скелет за скелетом, а Кювье изучал. Коллекция скелетов росла, а еще быстрее росла груда исписанных тетрадей и рисунков.

Не только скелеты заполняли время Кювье. Еще в Нормандии он собрал большие коллекции моллюсков. Пришла и их очередь.

— Ты посмотри, что наделал с ними Линней. Вот был путаник! — непочтительно отзывался об отце систематиков Кювье. — Он свалил в общую кучу — всё. И осьминог, и беззубка, и прудовик, и земляной червь — все это «черви». Ну и компания!

И Кювье весело хохотал, а Сент-Илер довольно кивал головой: новый «Линней» не обманул его надежд.

Кювье хватал то осьминога, то каракатицу, тащил их на стол, вскрывал и ковырялся в мягкой массе, разыскивая нервы, органы кровообращения, дыхания и прочее. Препарировал орган за органом, рисовал, записывал. Потом брал пресноводных улиток — прудовика, катушку, а от них переходил к слизням. И чем больше он вскрывал, тем яснее становилась общая картина.

— Старик Линней сильно напутал. Тут целых три класса одних только моллюсков, — сказал Кювье за завтраком Сент-Илеру.

— Я же говорил тебе, что ты — новый Линней, — ответил тот. — Один Линней путал, другой — поправляет.

За моллюсками последовали черви и насекомые. Снова горы банок громоздились на рабочем столе Кювье, снова ланцет и ножницы не знали отдыха.

— Хорошо еще, что Сваммердам так любил насекомых. Можно не всё вскрывать: его работы вполне надежны, — радовался Кювье при виде банок, ждавших очереди.

И вот настал великий день: для Кювье ясен стал основной метод работы.

Не описание отдельных видов, а изучение отдельных органов и их изменений — вот основа всего. Орган — предмет изучения и сравнения, основная единица в анатомии, как вид в зоологии. У каждого органа свое назначение, своя работа. Поэтому его и нужно выделить, нужно проследить у самых разнообразных животных.

Так зародилась наука — сравнительная анатомия или, как теперь чаще говорят, — сравнительная морфология. Эта наука привела Кювье к мысли о соподчиненности органов, любых особенностей строения, об их зависимости друг от друга. А это повлекло за собой многое другое.

— Ты только послушай, — сказал Кювье Сент-Илеру за очередным завтраком, — только послушай…

— Ну? — спросил тот, нагнувшись над тарелкой: Сент-Илер любил покушать. Это не мешало ему делать два дела сразу: со вкусом есть и внимательно слушать.

— В каждом организме имеется гармония частей, без которой жизнь организма невозможна. Животное, питающееся исключительно мясной пищей, должно увидеть свою добычу, иметь средства ее преследовать, схватить, одолеть и разорвать. Ему необходимо острое зрение, тонкое обоняние, быстрый бег, ловкость, сила челюстей и клыков. Поэтому острый, пригодный для разрывания мяса зуб не может встретиться одновременно с копытом ноги.

— Ну? — повторил Сент-Илер.

— Ну? — передразнил его Кювье. — Слушай… Копытные животные питаются растительной пищей, потому и коренные зубы у них обладают широкой поверхностью, приспособлены для жеванья, растиранья. Кишечник у них очень длинный, а желудок емкий и часто очень сложный. Форма зубов, длина и емкость кишечника должны вообще соответствовать степени твердости и переваримости пищи.

— Ну? — в третий раз спросил Сент-Илер.

— Да ведь если ты хоть что-нибудь понял, то должен же понять и то, что, имея в руках зуб зверя, я могу сказать, чем он питался, могу даже приблизительно изобразить его внешность. Ты понимаешь? Я могу по части скелета восстановить его целиком.

— О?! — изумился Сент-Илер. — Да ты не просто второй Линней, ты куда больше Линнея… А что, не пойдем ли мы сегодня потанцевать? — вдруг спросил он. — Давно мы что-то не веселились.

Кювье хотел было рассердиться, но у Сент-Илера был такой добродушный вид, что он только усмехнулся.

«Стоит ли на него обижаться? — подумал он. — Поел, выспался, поплясал и — счастлив…»

— Пойдем!

Вечером, позабыв о скелетах, моллюсках и прочих высоконаучных предметах, они весело отплясывали в одном из танцевальных залов. Впрочем, танцы имели одну очень хорошую сторону: танцуя, забываешь о голоде. А наши ученые частенько голодали: им очень неаккуратно платили жалованье. Нередко Кювье завидовал слонам: они были гораздо сытее тех самых профессоров, которые их изучали.

Кювье выбрали в секретари академии, и только он успел привыкнуть к своим новым обязанностям, как в академию явился новый президент. Это был не кто иной, как сам Бонапарт (тогда его еще не звали Наполеоном). Его, собственно, никто не выбирал в академию, но неугомонный вояка вдруг воспылал страстью к наукам, а где же можно быть всего ближе к науке, как не в академии! И вот он торжественно вошел в зал заседаний и уселся в президентское кресло, благо оно оказалось свободным. Благовоспитанные ученые встали и поклонились новому президенту, старший член сказал приветственную речь, а секретарь огласил очередной протокол. Все пошло как обычно.

— Месье Кювье прочитает нам некролог покойного Добантона, — провозгласил председатель собрания.

Кювье встал и прочитал некролог Добантона, того самого анатома, который когда-то работал у Бюффона. Бонапарт внимательно слушал и одобрительно покачивал головой. А когда Кювье кончил, шепотом спросил у соседа:

— Как имя этого секретаря? Кювье? Очень хорошо!

И он еще раз внимательно посмотрел на Кювье.

Прошло два года, и вдруг Кювье получил назначение от самого Бонапарта. Он оказался инспектором, и ему поручалось заняться устройством лицеев в Марселе и Бордо. Бонапарт запомнил секретаря академии, запомнил его доклад. В то время было принято говорить и писать очень витиевато, «высоким стилем», и академики отличались пышной мудреностью своих речей. Кювье говорил и писал простым и ясным языком. Бонапарту это понравилось, и Кювье пошел в гору.

Оставив на время музей и кафедру, Кювье поехал на юг. Он работал и в пути: колоссальная память заменяла ему справочники и словари, он мог писать и в карете, и за трактирным столом, мог писать всегда и везде.

Так начались поездки Кювье по делам народного образования. Он буквально разрывался на части между лекциями и музеями, между поездками по провинции и докладами и отчетами о них. В промежутках между двумя поездками он женился на вдове откупщика Дювасель. Она оказалась очень серьезной и спокойной женщиной и вполне подошла холодному и рассудочному Кювье: иной раз и горячий в науке, он был очень расчетлив в жизни. Жена хорошо смотрела за его домом и хозяйством, а большего ему не требовалось.

Наполеон собрался учредить императорский университет, но не хотел сделать это простым приказом: было устроено обсуждение проекта в Государственном совете. Судьба прений была предрешена, но, как и полагается в таких случаях, члены Совета говорили «за», говорили и «против». Защитником проекта назначили Кювье, и он так блестяще защитил проект, что Наполеон тут же назначил ученого членом Верховного совета по делам просвещения.

Неожиданно для себя Кювье оказался в числе насадителей просвещения. Он немедленно использовал свое положение: ввел обычай — обучать способам собирания зоологических, ботанических, минералогических и прочих коллекций врачей, служивших на судах дальнего плавания. И вот со всех концов земного шара в музей стали поступать коллекции, собранные судовыми врачами. Кювье мог гордиться своей изобретательностью: он получил сотни даровых помощников. Конечно, врачи привозили много ненужного и просто дряни. Но что из того? Ненужное всегда можно выбросить, а интересное пригодится.

Наполеон так ценил Кювье, что отправил его в Италию для организации там университетов. Кювье открыл университеты в Падуе, Пизе, Флоренции, Сиенне и Турине. Затем он отправился с той же целью в Голландию, оттуда снова в Италию и открыл университет в самом Риме. Кто знает, сколько бы университетов было открыто еще в Европе, если бы Наполеону не пришлось обороняться. Неприятель подходил к Майнцу. В критическую минуту у Наполеона не оказалось под руками ни одного незанятого маршала, ни одного подходящего генерала.

— Кювье!..

Кювье оказался комиссаром по обороне Майнца. Зоолог, анатом, ученый вдруг попал в военачальники. Кювье не удивился: уложил чемодан и поехал сражаться с врагами. Он не успел доехать до Майнца: неприятель занял город. Зоологу так и не пришлось блеснуть талантами полководца.

«Когда вереница событий, почти чудесных, вывела Францию из пучины бедствий, которым нет равного примера в истории, на неожиданную степень величия и могущества…» — так воспевал наш зоолог Наполеона в 1806 году. А через десять лет, когда Наполеон попал на остров Святой Елены, он же говорил:

«Наши плательщики податей были бы богаче и счастливее, если бы на научные и промышленные завоевания была истрачена хоть тысячная часть того, что истрачено, чтобы опустошить пол-Европы».

Кювье не утерпел: вступил в компанию ослов, лягавших умирающего льва.

4

То тут, то там в окрестностях Парижа из глубоких ям и канав вытаскивали кости и черепа. Это были странные кости и черепа: они не походили на кости и черепа известных науке животных. Как только Кювье узнал об этом, он распорядился, чтобы все отрытые кости несли к нему. Чулан за чуланом, комната за комнатой наполнялись грудами костей. Они лежали в беспорядке, покрытые комьями земли и глины, местами громоздились чуть не до потолка, местами были рассыпаны по полу.

Над этим хаосом костей и черепов виднелась всклокоченная голова Кювье — он не выходил из чуланов и сараев.

— Каждая кость должна занять свое место, — бормотал Кювье, хватая кость за костью и бросая на них быстрые взгляды. Одни кости он укладывал отдельными кучками, другие складывал в общую кучу.

Кювье за работой.

— Зуб… — вертел Кювье в руках зуб. — Зуб этот — зуб жвачного животного, значит, и ноги… — и он терпеливо перерывал ворох костей, отыскивая в нем ноги жвачных.

— Эта… эта… Нет, мала… По зубу видно, что животное было крупное, — и он откладывал в сторону маленькое бедро.

— Выбей мне из камня вот эту кость, — вбежал Кювье в комнату брата (у него был брат зоолог).

Никто ему не ответил. Он поднял глаза и увидел, что брата нет. В комнате сидел только Ларильяр, один из знакомых брата.

Ларильяр умел работать молоточком и очистил кость от извести.

— Ура! Я нашел мою ногу! — закричал Кювье. — И этим я обязан вам, — низко поклонился он Ларильяру.

Именно этой-то ноги и недоставало Кювье. Он уже заранее знал, какова окажется эта нога, но нужно было проверить свои предположения. И вот нога, отчищенная Ларильяром, блестяще доказала правоту рассуждений Кювье.

— Это вымершее животное, — заявил Кювье, когда скелет был собран. — Таких животных нет больше на земле.

— Вздор! — хором ответили ученые. — Никогда не поверим этому.

Тогда Кювье притащил все свои скелеты. Они напоминали то скелет слона, то носорога, то свиньи, то газели. Но это были какие-то своеобразные слоны, носороги, свиньи и газели. Они заметно отличались от современных.

— Чья это челюсть? — на миг задумался Кювье, держа в руках большую челюсть с очень немногими зубами. — Она похожа… — И он напряг память. — Да это — челюсть ленивца!

— Велика она слишком для ленивца, — не поверил зоолог. — Таких ленивцев не бывает.

— Но зубы, зубы… — настаивал Кювье. — Ведь у него неполное число зубов, это — неполнозубое млекопитающее.

— Что ж зубы? Он их при жизни потерять мог, — не растерялся зоолог.

Кювье рассердился:

— А ячейки где? Вы, коллега, должно быть, позабыли, что у млекопитающих зубы сидят в ячейках. Зуб потерять можно, а ячейку не потеряешь.

Зоолог был посрамлен, но не сдался.

— Все-таки это не ленивец, — бормотал он. — Да и что можно сказать по одной челюсти?

Ленивец живет на деревьях, а, судя по челюсти, хозяин ее был так велик, что мог подгибать деревья под себя и уж во всяком случае не мог по ним лазить. И все же челюсть дала возможность Кювье получить некоторое представление о гигантском ископаемом ленивце — мегатерии.

— Он должен быть вот таким, — утверждал Кювье, делая набросок предполагаемого обладателя загадочной челюсти.

Зоологи посмеивались.

Скелет гигантского ленивца мегатерия.

Прошло несколько лет, и был найден полный скелет мегатерия. Он соответствовал описанию, данному Кювье.

Зоологи растерянно переглядывались: им стало не до смеха.

— Колдун он, что ли? — шептал один.

— Почему? Просто ему повезло, и он угадал, — отвечал другой.

Но Кювье «угадал» и еще несколько скелетов и ни разу не ошибся.

— Угадал в первый раз — случай, угадал во второй раз — счастье.

— Ну, а в третий раз? А в четвертый раз?

«Привычка!» — хотел сказать зоолог и поперхнулся. Привыкнуть угадывать скелеты пахло уже не привычкой, а знанием.

— Браво, Кювье!

Впрочем, случались и ошибки.

Однажды, рассматривая зубы и кости каких-то ископаемых, Кювье решил, что эти зубы — резцы носорога, а кости принадлежат бегемоту. Великий знаток ископаемых костей ошибся, и ошибся очень сильно. И зубы и кости принадлежали меловым звероящерам-динозаврам — игуанодонам.

Кювье увлекся ископаемыми животными: собрал большую коллекцию полных и неполных скелетов и занялся их обработкой. В первую очередь он взялся за родню слонов.

— Остатки, найденные в Сибири, принадлежат не слону, это совсем особый вид животного. — И Кювье дал описание мамонта.

— Ну, от слона он отличается не так-то уж сильно, — разочарованно ответили академики. — Почти тот же слон, только бивни другие.

— Ах, так? — рассердился Кювье. — Ладно, я вас удивлю!

И вскоре появилось описание двух толстокожих — палеотерия и аноплотерия. Кое-какие из костей этих странных животных были добыты на Монмартре, то есть в самом Париже.

Скелет тапирообразного копытного животного — палеотерия.

— Ах! — вырвалось у академиков, когда они увидели рисунки чудовищ, живших когда-то на том самом месте, где теперь шумел Париж.

А Кювье начал писать мемуар за мемуаром. Он восстановил и описал около полутораста скелетов животных. Тут были и мастодонты, и мамонты, были палеотерии, самый большой из которых не уступал по величине носорогу, а самый маленький был всего с зайца. Ископаемый ирландский олень с колоссальными раскидистыми рогами… Медведи, гиены, тигры. Гигантские ленивцы-мегатерии величиной с носорога… Были также китообразные. Был мегалозавр — ящер чуть ли не в двадцать метров длиной. Были летающие ящеры — птеродактили — с огромными перепончатыми крыльями. Были еще более удивительные водяные ящеры, ихтиозавры, — причудливая смесь признаков рыбы, пресмыкающегося и млекопитающего. Так, по крайней мере, они выглядели.

Словно сказку читали ученые описания этих животных. Какой новый мир, полный загадок и чудес, развертывался перед ними! Когда-то давно на Земле жили все эти животные, наполняли воздух, леса, луга, воды болот, озер и морей. Никаких сомнений не было в том, что таких животных больше нет на Земле. Они так чудовищно велики, что их нельзя проглядеть. Ясно: они давно вымерли.

Скелет аноплотерия — копытного животного, соединявшего признаки свиней и жвачных (Монмартр в Париже).

Скелет вымершего исполинского «торфяного» оленя (линия впереди показывает рост человека).

Начались поиски ископаемых животных. Не только кости птиц и зверей, разнообразных ящеров, но и раковины моллюсков, остатки рыб и ракообразных и многое другое стало добычей усердных собирателей окаменелостей.

Со всех концов земли собиратели ископаемых стали присылать Кювье свою добычу для изучения. Сам Наполеон обратился ко всем правительствам Европы с призывом помочь Кювье, доставляя ему коллекции. Нашелся и еще один способ пополнения коллекций. Когда войска Наполеона занимали тот или иной город в Европе, то завоеватели увозили из музеев все интересное и ценное. И вот теперь из «завоеванных» музеев увозили не только картины, статуи, старинное оружие и фарфор: увозили и чучела зверей и птиц, и кости ископаемых животных, и различные «окаменелости».

Кювье принялся изучать окрестности Парижа. Он не оставил своим вниманием ни одной крупной стройки, не пропускал ни одной глубокой канавы. Все подрядчики знали о том, как интересуется профессор Кювье постройками, и всякий считал своим долгом сообщить ему о каждой новой постройке. Поначалу бывали и недоразумения. Многие подрядчики думали, что Кювье интересуется самой постройкой, и сообщали ему о наполовину выстроенных зданиях.

Скелет палеотерия в том виде, как он был найден в известковых слоях Монмартра в Париже.

— На что мне это? — раскричался профессор, когда его пригласили осмотреть постройку, и он, приехав, увидел почти выстроенное здание. — Мне не нужны ваши стены и крыши! Мне нужны ямы для фундамента.

Подрядчики уразумели наконец, что нужно профессору. Как только намечалась постройка нового здания, они извещали его. Он приезжал и давал указания, как рыть, куда девать найденные кости.

Рабочие с монмартрских ломок мела и известняка надоели своим подрядчикам и десятникам: они каждый день жаловались на Кювье:

— Он мешает нам работать. Он заставляет нас работать тихо и осторожно… Вчера я только начал отбивать большой пласт, как он закричал: «Не смей!» Он увидал какую-то костяшку… Он не платит нам жалованья, а у нас уменьшается выработка из-за его костей…

— Я буду платить за каждую интересную кость, — пообещал Кювье.

А десятники прибавили к этому:

— Чего голосите, дурачье? Он почти министр. Разгонит вас отсюда, тогда узнаете.

Рабочие покорились: министра надо слушаться, а к тому же те франки, что могли перепасть им за кости, соблазняли.

Им пришлось долго ждать обещанных франков: Кювье все лето не показывался на ломках извести. Он ездил по окрестностям Парижа и, казалось, подыскивал место для кирпичного завода: так внимательно он растирал между пальцами то глину, то песок. Профессор недовольно морщился и ворчал что-то себе под нос, а наивные крестьяне уверяли его, что из этой глины можно изготовить замечательные кирпичи.

— Их на тысячу лет хватит.

— Подите вы с вашими кирпичами! — отмахивался от них Кювье. — Какие еще кирпичи…

И он бежал в соседний овраг, карабкался по размытому водой обрывистому берегу реки, откалывал молоточком куски извести и тер между пальцами глину.

— Броньяр! Броньяр! — звал он своего спутника по прогулке. — Скорей! Сюда…

Прибежал запыхавшийся Броньяр.

— Вы целы? — спросил он у Кювье, сидевшего на корточках перед кучкой известковых камней.

— А что? — удивился тот.

— Вы так кричали…

— А… Не в этом дело. Я понял, я знаю теперь, почему бывает такая разница между некоторыми пластами. Одни из них морские отложения, а другие — речные.

Это было колоссальной важности открытие: разница между отложениями морских и пресных вод. Теперь можно было узнавать, какие из водных ископаемых — пресноводные, а какие — морские. Броньяр сразу оценил все значение этого открытия. Ему хотелось поделиться с кем-нибудь услышанным, поделиться тут же, на месте. Он оглянулся. Кругом никого не было, только овсянки перелетали в кустах, да чеканчик покрикивал, сидя на куске известняка.

Скелет ихтиозавра.

5

Геология и палеонтология так увлекли Кювье, что он только и думал о костях, видел сны, в которых фигурировали то гиганты-ископаемые, то горы песка, извести, глины. Многое выглядело еще как в тумане, бесспорно было одно: все эти животные когда-то жили на Земле и давным-давно без остатка вымерли.

Почему они исчезли? Почему вместе с костями нашей лошади никогда не встретишь костей мегатерия?

Это была загадка.

Кювье долго ломал голову над разрешением этого вопроса. Снова и снова перерывал вороха давно знакомых костей, снова ехал то за одну, то за другую парижскую заставу, снова рассылал письма во все концы земли, прося о присылке костей, снова пачкался в белой пыли монмартрских известковых ломок.

В промежутках между заседаниями и лекциями, в карете, в постели, за обеденным столом он думал, думал, думал…

И… задача была разрешена. По крайней мере, так полагал он, Кювье. Что ж, успокоение он получил, загадка мучить его перестала: ученый был уверен в своей правоте. Чего еще желать?

Мать сделала его религиозным, и Кювье преклонялся перед авторитетом библии. Он допускал только единственное творение жизни на Земле — библейское. Животные сотворены в шестой день творения. Но ведь нигде в библии не указано, что все виды их должны были дожить до наших дней. Ведь был же всемирный потоп. Несомненно, Ной не мог взять в свой ковчег всех этих мамонтов и мастодонтов, мегатериев и мегалозавров: для них и не хватило бы места в ковчеге, да и кто потащит с собой в плавание таких страшилищ. Они утонули, их кости остались, и таких катастроф могло быть много…

— Да, — шептал Кювье, — так могло быть… Так и было…

«В мире происходил ряд перемен, обусловленных изменениями свойств окружающей среды. Следовательно, на земле имели место повторные катастрофы, выдвигавшие сушу из моря, и надо полагать, что не раз суша покрывалась водой… Эти повторные отступления и вторжения не все были медленны; наоборот, большая часть катастроф, их вызвавших, была внезапной, и это легко доказать, в особенности в отношении последней из них, которая двойным движением затопила, а затем осушила наши современные континенты или по крайней мере большую часть их. Она оставила в северных странах трупы крупных четвероногих, которых окутали льды и которые сохранились до наших дней вместе с кожей, шерстью и мясом. Если бы они не замерзли тотчас же после того, как погибли, гниение разложило бы их. С другой стороны, вечная мерзлота не распространялась раньше на те места, где они были захвачены ею, ибо они не могли бы жить при такой температуре. Стало быть, один и тот же процесс и погубил их и оледенил страну, в которой они жили. Это событие произошло внезапно, моментально, без всякой постепенности, а то, что так ясно доказано в отношении этой последней катастрофы, не менее доказательно и для предшествовавших».

Ихтиозавры.

Так родилась на свет знаменитая в свое время теория катастроф.

Земля пережила ряд переворотов, внезапных и ужасных. Разом появлялись новые материки, мгновенно затоплялись океаном старые. Гибли все животные данной местности, а когда все снова приходило в порядок, снова появлялась жизнь. Пять — шесть тысяч лет назад произошла последняя катастрофа. Она уничтожила некоторые тогдашние материки и острова, уничтожила живших там мамонтов и мастодонтов, уничтожила всех животных. А потом эти места заселили другие животные.

Жизнь Земли шла скачками. Нет поэтому и связи между животными, нет переходов между ними. Исчезли мегатерий и мастодонт, их заменили коровы и лошади.

— Откуда они взялись?

— Пришли из соседних мест. Не вся Земля сразу подпадала под действие катастроф. Акт творения был один! — отвечал Кювье, твердо помня библейский шестой день творения.

Кювье мало смущали такие сказочные переселения животных. А ведь еще за пятьдесят лет до этого русский ученый М. В. Ломоносов в своем рассуждении «О слоях земных» (1763) очень критически относился и к катастрофам, приводившим к гибели животных чуть ли не на целых материках, и к переселениям животных за тысячи километров. Он писал: «…пускай слоны могли до наших мест достигнуть, будучи животные великие и к дальним путешествиям способные… но большего удивления достойны морские черепокожие (то есть улитки и ракушки. — И. П.), к переселению и переведенству неудобные гадины, кои находят окаменелые на сухом пути, в горах лежащие к северу, где соседственные моря их не производят, но родят и показывают воды, лежащие под жарким поясом в знатном количестве».

Скелет мастодонта.

Мастодонт.

Не чудовищные катастрофы уничтожали сразу миллиардами животных и растения, и не в переселениях нужно искать объяснений. «Посему следует, что в северных краях в древние века великие жары бывали, где слонам родиться и размножаться можно было, а потому и остатки их, здесь находящиеся, не могут показаться течению натуры противны». Изменялся климат, изменялся и животный и растительный мир. Не нужно придумывать катастрофы и переселения, все было гораздо проще.

На много десятков лет опередил М. В. Ломоносов свое время: задолго до появления «теории катастроф» он показал ее ошибочность.

Д’Орбиньи, ученик Кювье, был менее привержен к библейским истинам, чем его учитель. Он утверждал, что после каждой катастрофы следовал новый акт творения. Это было все же логичнее, чем утверждения Кювье, хотя и не совсем вязалось с библией. Очевидно, д’Орбиньи был уже несколько заражен вольнодумством.

6

Это были замечательные годы (1810–1812): «теория катастроф», книги об ископаемых и в заключение всего — «теория типов». Та самая теория, которая вознесла Кювье на высоту, редко доступную даже для крупного ученого.

— Линней не дал естественной системы животных. Вот вам моя! — И Кювье развернул перед изумленными учеными свою систему животного мира.

— Не увлекайтесь внешностью. Важнее то, что спрятано в глубине.

Кювье не сомневался в огромной роли нервной системы в жизни животного: организация животного тесно связана со сложностью строения нервной системы. По строению этой системы он и разделил всех животных на четыре группы. Переходов между этими группами нет (так полагал Кювье): каждая из них представляет особое «ответвление», каждая из них — нечто вполне обособленное.

Так появились четыре группы, четыре типа: позвоночных, моллюсков, членистых и лучистых.

В число «позвоночных» попали все те животные, которых мы и сегодня называем позвоночными. Правда, в наше время позвоночные уже не «тип», а только подтип типа хордовых. Но это не столь уж существенная поправка, а во времена Кювье о хордовых и представления еще не имели.

К «моллюскам» Кювье отнес, кроме моллюсков, и кое-кого совсем не моллюсков. Он посчитал за моллюсков даже усоногих раков: его смутила раковина, и знаменитый зоолог не сумел узнать в «морской уточке» ракообразное. И эту ошибку можно было бы простить: кто не ошибался с усоногими раками! Но… ведь Кювье предупреждал, что внешность обманчива, что скрытое «в глубине» важнее. Пусть у «морской уточки» есть раковина, пусть членистые конечности рачка останутся без внимания исследователя. А нервная система? Те самые органы, которые Кювье считал самыми важными, — как же они? Ведь нервная система «морской уточки» совсем не такая, как у моллюсков, и она должна была навести Кювье на размышления.

И вот… «внешность» подвела.

«Членистые» — современные членистоногие, а кроме того — кольчатые черви: ведь их тело также членистое. Такому объединению удивляться не приходится. Если в наши дни многие зоологи считают кольчатых червей особым типом животных, то другие зоологи соединяют их вместе с членистоногими в один тип «членистых», то есть повторяют группу Кювье.

Наконец, к «лучистым» Кювье отнес всех остальных беспозвоночных. Здесь оказались и кишечнополостные, и иглокожие, и инфузории, а кроме них — плоские и круглые черви и некоторые иные животные из беспозвоночных. Эта группа оказалась лишь немногим лучше линнеевских «червей».

Свои «ответвления» Кювье разбил на классы, отряды и семейства. Он дал систему, куда более близкую к действительности, чем Линней, но думал, что «ответвления» — нечто ограниченное. Каждый «тип» замкнут, переходов между ними быть не может.

«Животное не может быть сразу и хищником и травоядным, а переход и есть нечто среднее», — вот ответ Кювье на вопрос: «А нет ли переходов между типами?»

И все же… Слово — «ответвление» означает ветвь от чего-то, значит, есть какой-то «общий ствол». Кювье не допускал такого «ствола», не допускал ничего общего и все-таки не сумел найти точного названия для своих четырех групп. Свои «ответвления» он расположил по порядку, а из него видно, что организация животных усложняется от группы к группе. Жизнь не хотела укладываться в надуманные схемы, и, утверждая, что «группы» (типы) резко обособлены, Кювье, сам того не желая и не замечая, показывал обратное.

«Теория типов» составила эпоху в зоологии. Эта теория легла в основу и современной классификации, пусть и в сильно измененном виде.

А государственная деятельность шла своим чередом. Кювье был и инспектором школ, и президентом Комитета внутренних дел, и членом Совета. Он и при Людовике XVIII остался на своих должностях, прибавив к ним новые. В эпоху жестоких гонений на бонапартистов он всячески старался смягчить преследования, которым подвергались сторонники Наполеона. Он устроил даже так, что закон о так называемых превотальных судах, направленный против бонапартистов, не прошел. А ведь именно он, Кювье, государственный комиссар, должен был защищать его в Совете. В 1818 году Ришелье так запутался в своих собственных интригах, что все министры подали в отставку. Ришелье мало обеспокоился этим, стал набирать новый «кабинет» и пригласил в него Кювье. Ученый отказался от этой чести, доказав своим отказом, что он не был уж столь беспринципен, как могло показаться. Но отказ был скорее вызван предусмотрительностью и расчетливостью Кювье: он не хотел рисковать своей репутацией, войдя в состав «кабинета» такого человека, как Ришелье.

В том же году Кювье получил кресло «бессмертного» в академии.

«Животное царство» было напечатано в 1817 году. Эти толстые тома — ценнейшее из всего, сделанного Кювье, и кресло «бессмертного» — совсем небольшая награда за колоссальный труд.

Слава Кювье достигла зенита. Его время было заполнено так, что он едва успевал управляться со всем тем, что было нужно сделать за день. Вставая в восемь часов утра, он ухитрялся поработать до завтрака, за завтраком проглядывал газеты, потом принимал посетителей и уезжал в Государственный совет или в совет университета. Домой он едва поспевал к шести часам вечера, и, если у него оставалось хоть пять минут до обеда, спешил к столу и садился писать. Он обладал удивительной способностью: оборвав на полуслове фразу утром, продолжал писать вечером так, словно и не вставал из-за стола.

Ученые, политики и писатели наполняли его дом по субботам. В этой толчее он ходил спокойный и холодный, поглядывая из-под густых бровей, и одинаково встречал как принца, так и полуоборванного бедняка студента: он одинаково презирал всех.

— Ваша теория типов, ваши рассуждения о значении подчиненности признаков очень хороши, — сказал ему на одном из таких вечеров заезжий зоолог — Но почему вы не построите нам какой-нибудь системы сообразно вашей теории?

— Зачем?

— Чтобы показать ее справедливость.

— Хорошо, — ответил Кювье и занялся рыбами.

Вместе со своим помощником Валансьенном он собрал колоссальный материал, мобилизовав для этого всех судовых врачей. Ему повезли бочонки рыб и из Индии, и из Америки, из Южной Африки, из рек Бразилии и рек далекой Австралии. Тут были и рыбы тропиков, и рыбы быстрых речек северо-запада Европы, и холодных ручьев Урала, и прогретых солнцем тинистых озер Индо-Китая. Яркие цвета, причудливые формы тела; камбалы, акулы и скаты, осетры, стерляди и угри, рыбы коралловых рифов и прелестные рыбки рисовых болот и канав Малакки наполнили музей. По стенам висели связки сушеных рыб, а на полу лежали шкуры акул всех сортов и видов. Всего больше в этом рыбьем царстве было окуней: они подавляли своей массой все остальное.

— Кость или хрящ? Вот основа, — сказал Кювье Валансьенну, перебирая рыб. — Помните: с костью в одну сторону, с хрящом — в другую.

Словно солдаты на ученье, рыбы разделились на два больших отряда: направо легли рыбы с костным скелетом, налево — с хрящевым. Окуни, плотва, коралловые рыбы, щуки, караси и карпы, пескари и гольцы были отделены от осетров и стерлядей. А потом эти две группы были разделены на восемь «порядков», а там пошли семейства, роды и т. д.

Случалось, что Валансьенн начинал путаться во всей этой массе рыб, в этом разнообразии признаков. Случалось, что он по рассеянности клал окуня к карасям или пескаря рядом с камбалой.

— Что это вы? — холодно смотрел на него Кювье. — А особенности скелета, а чешуя? Вы забыли о них?

Покрасневший Валансьенн поспешно хватал несчастную рыбину и перекладывал ее на другое место.

— Ого! — не удержался Кювье, когда дело дошло уже до видов.

У него оказалось около пяти тысяч видов рыб.

В те времена наука знала всего около тысячи четырехсот видов рыб. Кювье увеличил это число в три раза. Особенно много оказалось окуней. Он описывал их день за днем, а гора новых видов почти не убавлялась. Когда с окунями было покончено, Кювье сказал Валансьенну:

— Недурно! Четыреста видов одних окуней, а раньше… раньше всех рыб было известно лишь втрое больше. Вот что значит поработать как следует.

И вот что значит, прибавим от себя, заставить собирать коллекции рыб сотню-другую корабельных врачей.

Валансьенн был тоже рад: окуни ему изрядно надоели.

— Вот вам моя система рыб. Вот вам мое доказательство значения подчиненности признаков и правильного его применения, — сказал Кювье, сдав в набор первый том своей «Естественной истории рыб».

Он не успел издать всего этого труда. При его жизни были отпечатаны только (только!) восемь томов. Никто и никогда еще не давал таких подробных описаний, такой замечательной классификации.

Макропод.

Кювье оправдал надежды Сент-Илера: он действительно сделался «вторым Линнеем», только Линнеем более «научным».

И в разгар этой работы, когда он был так бодр и жизнерадостен — Кювье любил каторжную нагрузку и безумную скорость, — у него умерла единственная дочь.

У Кювье было несколько детей, но все они умирали в детстве, и только Клементина выжила. И вдруг она умерла от скоротечной чахотки. Это был страшный удар для Кювье. Холодный и рассудительный, «тончайший дипломат», он сразу утратил все свои «качества», заперся у себя дома и два месяца никуда не выходил. Но дела не ждали, пришлось ехать в совет, на заседание. Он поехал, спокойно вошел, занял председательское место, но вместо того, чтобы начать говорить, Кювье… заплакал.

Его веселость исчезла, он стал раздражителен и угрюм. И он стал высокомерен.

— Дома гражданин Кювье? — спросил у лакея старинный знакомый ученого, Пфафф.

— Какой Кювье? — услышал он. — Господин барон или его брат Фредерик?

Прежний Кювье, «Кювье-приятель», безвозвратно исчез Его место занял «господин барон Кювье». Пфаффа приняли, и он, знавший Кювье тридцать лет, был поражен: перед ним стоял толстоватый человек с потускневшими глазами. Ученый был поглощен политикой, и когда Пфафф стал показывать ему замечательные анатомические препараты, то вместо расспросов и замечаний услышал:

— Хорошо! Валансьенн, уберите это на место.

То же самое случилось и при встрече с Лайелем. Знаменитый геолог услышал от Кювье много интересного о католическом вопросе, о выборах, о внешней политике Франции — обо всем, кроме естественной истории.

Кювье как бы задремал и только сквозь сон кое-как продолжал говорить о науке, продолжал работать как ученый. Только в последние годы своей жизни он снова вспыхнул и загорелся ярким пламенем. В этом пламени сгорела его дружба с Сент-Илером.

«Это болят нервы воли», — сказал Кювье, пэр Франции, когда на одном из заседаний у него вдруг сильно заболела рука. На другой день заболела нога, а там заболели обе руки и парализовалась глотка. Прошло еще несколько дней, и были поражены легкие.

Знаменитейшие врачи столпились у постели ученого. Он умирал, но врачи не хотели оставить его в покое.

— Наука должна бороться до последней минуты, — важно сказали они и решили прижечь больному шейные позвонки. Впрочем, подумав, пришли к заключению, что можно ограничиться пиявками и банками.

— Это спасет его, — сказал самый старый и самый важный врач.

— Спасет! — откликнулись более молодые и менее важные.

Пиявки и банки поставили. Врачи с жадностью смотрели на больного и ждали. Прошло положенное время, пиявки и банки сняли.

— Пить! — прошептал Кювье.

— Ему помогло лечение! — отозвались врачи.

Кювье не успел сделать глотка, вздрогнул и — умер.

Впрочем, врачи мало смутились этим.

— Нас поздно позвали, — сказали они. — Запустили болезнь.

Средний вес мозга взрослого мужчины — 1400 граммов. Мозг Кювье весил 1861 грамм. Полушария этого чудовищного мозга замечательны своим строением. Это — мозг гения.

 

«Отец, тебя оценит потомство!»

1

 В 1760 году в Фиссингаузене, в Ганновере, стоял большой отряд французской армии. Шестнадцатилетний тщедушный юноша верхом на ободранной кляче въехал в лагерь и начал расспрашивать, где ему найти полковника.

— Не знаю, на что вы годны, — сказал полковник, прочитав рекомендательное письмо и пройдясь взглядом от запыленных башмаков до лба юноши. — У меня война, и детям здесь не место.

Юноша приготовился пустить слезу, и полковник сжалился над ним: оставил переночевать и обещал подумать о его деле.

На рассвете начался бой, и когда полковник вышел к своему отряду, то увидел в первом ряду гренадерской роты вчерашнего юношу.

— Ваше место в обозе! — закричал он.

Но юноша и ухом не повел.

Французы пошли в атаку. Один за другим выбывали из строя офицеры. Гренадеры стояли в засаде, за густой изгородью, но и туда добрались пули немцев.

— Командуй нами! — предложили юноше солдаты, когда ни одного офицера не осталось в живых: старые служаки, они привыкли подчиняться офицеру-дворянину.

Тем временем французы отступили и впопыхах забыли про гренадеров.

— Идем! — кричали солдаты. — Нас забыли!

— Ни с места! — остановил их юноша-командир. — Пока нет приказа, мы остаемся здесь.

Отряд остался, неприятель понемножку продвигался вперед и почти отрезал гренадеров от армии. Наконец один из адъютантов кое-как пробрался к отряду и передал приказ отступать. И только тогда юноша вывел свой отряд из засады.

За этот подвиг его тут же произвели в офицеры.

Этот юноша был Жан-Батист Ламарк (полностью — Жан-Батист-Пьер-Антуан де Моне, шевалье де ла Марк).

Одиннадцатый по счету ребенок, Ламарк родился 1 августа 1744 года в небольшой пикардийской деревушке. Отец готовил его в священники — не потому, что был уж очень религиозен. Причина была проще: сын дворянина, да еще «шевалье», мог носить только два платья — военную форму или сутану. Старшие сыновья были офицерами, но не мог же полуразорившийся дворянин содержать в армии чуть не целый взвод сыновей-офицеров. Выход ясен: не офицер, так аббат. Ребенка поместили в Амьенскую иезуитскую школу. Мальчик завидовал братьям, восторгался шнурками и галунами их красивой формы, но покорно учился в школе монахов. Маленький «капет» — так звали учеников этой школы за шапочку, которую они носили, — мечтал о битвах и сражениях. В 1760 году Ламарк-отец умер, и тотчас же Ламарк-сын сбежал из школы и недолго думая отправился на войну.

Война кончилась, ибо даже семилетние войны рано или поздно кончаются. Полк Ламарка был расквартирован в Провансе. Здесь в течение пяти лет Ламарк жарился на южном солнце. От скуки он начал собирать растения и вскоре так пристрастился к этому занятию, что увлекся ботаникой всерьез.

— Да кто он? Офицер или аптекарь? — начали ворчать товарищи по полку. — Почему он не хочет пить с нами, а сидит, как сыч, у себя и возится с растениями.

Товарищи косились на странного офицера, предпочитавшего книгу бутылке и леса и поля — кабаку. Они всячески отравляли ему жизнь, устраивали против него заговоры и вовлекли в них даже самого полковника. Ламарк получал выговоры, Ламарк назначался не в очередь на дежурство, Ламарка заставляли самые лучшие летние дни проводить в казарме. Дошло до того, что его собирались исключить из полка.

Трудно сказать, чем кончилось бы все это, если бы не болезнь. У Ламарка появилась на шее опухоль. Она так упорно не проходила, что ему пришлось подать в отставку и ехать лечиться в Париж. Целый год Ламарк ходил от одного врача к другому, и все без толку. Наконец он попал к хирургу Теннону. Тот взглянул и сказал всего одно слово: «Резать!»

Ламарк выздоровел, а на память об операции у него остался огромный шрам на шее. Этот шрам был так велик, что всю жизнь Ламарк скрывал под высоким галстуком памятку о хирурге Тенноне.

Похозяйничав два года в имении матери, он снова очутился не у дел: старшие братья наделали столько долгов, что имение продали. Тогда он переехал в Париж и поступил на службу в одну из банкирских контор. Нельзя сказать, что Ламарк был очень доволен, променяв шпагу на перо конторщика. Ему совсем не нравилось это занятие, он ненавидел свою конторку, высокий табурет и чернильницу. Он с отвращением смотрел на толстенную книгу, в которой писал изо дня в день длиннейшие столбцы цифр.

— Нужно переменить род занятий, — решил Ламарк после того, как на него уж очень накричали за ошибки, сделанные при подсчете. — Путного конторщика из меня все равно не выйдет.

И правда, два опытных бухгалтера едва смогли разобраться в тех книгах, которые вел Ламарк: столько там было ошибок, так были перепутаны кредиторы и дебиторы и так прихотливо прыгали цифры из одной графы в другую.

— Я буду музыкантом! — заявил Ламарк старшему брату.

— Что за вздор! — ответил тот. — Тебе хочется голодать и ходить без подметок? Иди лучше в доктора.

Ламарк долго думал над этим. Он так любил музыку, и ему так хотелось играть самому!

Он долго колебался, но брат уговорил Ламарка, и тот начал изучать медицину. Эта наука не захватила его, и частенько студент-медик, вместо того чтобы слушать лекцию профессора медицины, бежал на лекцию ботаника Жюссье.

2

Он был беден и не мог ходить на вечеринки и балы, проводить вечера в кафе и в ресторанах. Все свободное время Ламарк просиживал в своей комнате под самой крышей высокого дома. Из его окна открывался прелестный вид на… крыши соседних домов. Он мог наблюдать за воробьями и голубями, мог следить за кошкой, крадущейся вдоль карниза. А когда ему надоедало все это, стоило чуть приподнять голову, и он видел небо…

Это небо было прекрасно. То оно было синее, то по нему неслись облака. Ах, эти облака! Они были то нежны и изящны, словно легкий беловатый узор, то громоздки и тяжелы, словно огромные пуховые подушки. Они то таяли где-то там, в высоте, то неслись над самыми крышами. Иногда они темнели и опускались пониже, и тогда из них сыпался веселый дождичек. Иногда набегали тучи, заволакивали небо, и на парижские тротуары и мостовые, на шляпы франтов, кепи блузников и зонты женщин лились потоки воды. Иногда молния прорезала черную занавесь грозового неба, а иногда на далеком горизонте смутно переливалась радуга.

Ламарк привык наблюдать облака. Понемножку, незаметно для самого себя, он начал изучать передвижения облаков, направление ветров. Вскоре он стал вести записи, и чем больше занимался этими наблюдениями, тем сильнее увлекался. Поднявшись в свою комнатку — для этого нужно было пересчитать куда больше сотни кривых и обитых ступенек, — он спешил к окну.

— Что там, на небе?

Мемуар «Об основных явлениях в атмосфере» — вот результат этих наблюдений и записей. С трепетом понес его Ламарк своим профессорам. И — о счастье! — мемуар удостоился чести быть прочитанным на одном из заседаний академии, получил лестные отзывы некоторых ученых. Правда, напечатать его так и не удосужились, но Ламарк и не мечтал об этом.

Ламарк не только наблюдал облака: он продолжал заниматься и ботаникой. Лекции профессора Жюссье сделали свое: из простого любителя он понемножку превращался в профессионала.

В те времена ботаника была в большой моде. Еще бы! Сам Жан-Жак Руссо[16]Руссо Жан-Жак (1712–1778) — знаменитый французский писатель. Призывал к реформе воспитания, которое основывал исключительно на развитии чувств. В единении с природой видел единственный путь к спасению человечества. Влияние Руссо на жизнь конца XVIII века и на ряд последующих поколений было очень велико.
любил собирать полевые цветы и, принеся домой, старательно раскладывал их по папкам, сушил, а потом наклеивал на куски картона.

«Природа облагораживает. Это лучший воспитатель», — говорил он, думая, что его засушенные цветы и есть та самая «мать-природа», общение с которой должно облагородить ее «детей».

Жан-Жак Руссо был в большой моде в те годы. И, как всегда бывает, поклонники его надели не только галстуки и жилеты, похожие на те, что носил автор «Эмиля», нет — они захотели и заниматься тем же, чем занимался знаменитый Жак, «наш Жак». И вот они принялись гербаризировать.

Ламарк учел это и засел за книжку. Проработав несколько лет и избéгав все окрестности Парижа, он составил описания диких растений, встречающихся во Франции. Он взял кое-что от Линнея, кое-что от Жюссье и Турнефора, переделал все это на свой лад и составил недурной определитель растений.

— Любой грамотный человек, знающий названия частей растений, сможет узнать по моей книжке научное название растения, — заявил Ламарк. — Бьюсь об заклад!

В помещении ботанической школы собрались студенты и профессора — проверять определитель Ламарка.

Гурьба студентов втащила в зал первого попавшегося прохожего, какого-то продавца. Он до полусмерти перепугался, увидя, куда попал. Продавец ждал, что его положат на стол и начнут резать, и очень удивился, когда его только подвели к столу, дали цветок полевой гвоздики и рукопись.

— Вот это называется так-то… Это — так-то… Это — так-то… — говорил Ламарк, показывая продавцу части цветка, листья и прочее. — Теперь читай по этой рукописи.

Продавец поглядел на гвоздику, на рукопись, на Ламарка:

— Зачем читать? Я и так знаю, что это гвоздика.

Кое-как его уговорили, и он начал читать. Ламарк и еще несколько экспертов следили за ним. Впрочем, эксперты больше приглядывали за Ламарком: они боялись, что он сплутует, чтобы выиграть заклад.

Через пять минут вспотевший продавец дошел по определителю до гвоздики:

— Верно!

Теперь продавцу дали другое растение. Он никогда не видал этого растения и не мог знать, как оно называется. И он верно определил его по рукописи Ламарка.

Восторженный рев был ответом, когда продавец назвал растение.

Определительные таблицы Ламарка оказались очень хороши. Бюффон не любил систематику, но особенно он не любил Линнея. Узнав, что Ламарк не взял за основу работы этого дерзкого шведа, он так обрадовался, что выхлопотал для Ламарка деньги на издание его книжки: книга была издана на казенный счет.

«Флора» Ламарка оказалась настоящим подарком для поклонников Руссо. Теперь им не приходилось перелистывать толстые и непонятные сочинения Линнея и других ученых. По книге Ламарка можно было в пять минут узнать название любого французского растения. Определительные таблицы, построенные на принципе сравнения противоположных признаков, были очень несложны, и для пользования ими достаточно было знать основы наружного строения растений.

Прием, по которому Ламарк построил свой определитель, не утратил значения и в наши дни. Им, как правило, пользуются при составлении определительных таблиц ботаники всего мира, а во Франции и некоторых других странах этот прием применяют и зоологи.

О Ламарке заговорили, а так как именно скучающие графы и баронессы, маркизы и герцогини и были наиболее рьяными последователями заветов (но не всех, а только ботанических) великого «нашего Жака», то у него оказалось немало высокопоставленных покровителей.

Как раз в это время в академии оказалась вакансия, и Бюффон предложил кандидатуру Ламарка. В 1779 году король Людовик XVI подписал назначение Ламарка. Правда, кресло академика он получил не сразу: сначала ему пришлось сидеть на скамье (он был только адъюнкт-академиком, а таковым кресел не полагалось), но и то было хорошо. Собственно, на почетное место на академической скамье имелся другой, более заслуженный кандидат, но… он был анатомом, не помогал поклонникам Руссо общаться с природой, его работы не интересовали «любителей букетов», и король утвердил Ламарка, а не анатома. Что ж, этой несправедливости можно только радоваться: теперь Ламарк был накрепко привязан к науке.

Жан-Батист Ламарк (1744–1829).

— Я буду теперь заниматься только наукой, — мечтал Ламарк и… поехал по Европе в качестве гувернера сына самого Бюффона.

Правда, ученый имел и официальное поручение: Ламарк был командирован для осмотра ботанических садов, музеев и покупок всякого рода предметов для эти то коллекций. Но основное было гувернерство. Отказать Бюффону Ламарк не мог. Он нуждался в покровителе, да и как адъюнкт-ботаник оказался в подчинении у Бюффона: ведь знаменитый натуралист был интендантом Королевского ботанического сада, а значит, и «командиром» имевших то или иное отношение к саду ботаников.

Бюффон очень хотел сделать из своего сына ученого: готовил его себе в преемники. И вот он решил, что Ламарк поможет его сыну войти в курс наук. Сам Бюффон был слишком занят и не мог уделить ни минутки воспитанию сына.

Разъезжая по Германии, Голландии, Венгрии и Пруссии, Ламарк осмотрел тамошние музеи и познакомился со многими учеными. Он даже спускался в рудники: интересовался месторождениями минералов и руд. Но эта образовательная прогулка скоро кончилась. Сын Бюффона — очень бойкий и легкомысленный юноша — предпочитал музеям и ботаническим садам театры и рестораны, а рудникам — винные погребки. Он хотел образовательное путешествие превратить в увеселительное и не шел ни на какие компромиссы. Кончилось тем, что папаша Бюффон приказал нашим путешественникам вернуться в Париж: ему надоели бесконечные жалобы Ламарка на сына и сына на Ламарка.

Вернувшись в Париж, Ламарк оказался не у дел. Дела-то, собственно, хватало, а вот денег не было. Чин академика был только почетным, но денег не давал. К счастью, слава ботаника помогла Ламарку: он получил предложение составить ботанический словарь. Этой работы ему хватило не на один год, и она окончательно закрепила за ним славу выдающегося ботаника.

3

Ламарку стало мало ботаники: его начали интересовать и многие другие вещи. Как и раньше, он много думал и размышлял. Его мозг был как-то странно устроен: Ламарк хотел объяснить всё. Ему хотелось побольше знать, но еще больше ему хотелось объяснять, и, чтобы удовлетворить эту страсть, он принимался то за химию, то за физику, то за философию. Он почти не делал опытов, не проводил наблюдений; его привлекали лишь обобщения.

Началась революция. Первое время Королевский ботанический сад работал по-прежнему, и даже казнь короля мало отразилась на жизни «королевского» сада. Летом 1793 года Конвент постановил: преобразовать этот сад в Музей естественной истории.

В музее было шесть кафедр по биологическим наукам: три по ботанике и три по зоологии. Ботанические кафедры заняли главные ботаники из Королевского ботанического сада. Ламарк остался ни при чем. Не могли помочь ему и его поклонники — ботаники из высшего света: одни из них бежали из Франции, другие сложили свои головы кто в гражданской войне, а кто — на гильотине. Музей предложил ботанику Ламарку кафедру «насекомых и червей». Кафедру «птиц и млекопитающих» получил Сент-Илер, а рыбами и гадами занялся Лассепэд.

Хорошо было Сент-Илеру с его кафедрой «птиц и млекопитающих»: в двадцать два года можно начать изучение чего угодно. Но каково было Ламарку приниматься за червей и насекомых: ведь он был ботаником, и ему шел уже пятидесятый год. Если он и знал что по зоологии, то только немножко моллюсков, вернее — раковины. А ведь «черви и насекомые» в те времена охватывали всех беспозвоночных животных.

И представьте себе: он взобрался на эту кафедру и просидел на ней… двадцать пять лет. Из ботаника и метеоролога Ламарк превратился в зоолога, и притом великолепного. Единственно, что он потребовал, занимая кафедру, — год времени на подготовку. Нельзя же было из ботаника в несколько дней превратиться в профессора зоологии.

А через два года — бывают же такие улыбки насмешницы-судьбы! — его выбрали в Национальный институт (учрежденный вместо академии) членом по отделу… ботаники. Ботаника сделали профессором зоологии, а теперь профессору зоологии предложили кресло ботаника. Ламарк поступил просто: не стал опять переделываться в ботаника и остался зоологом. Впрочем, это не помешало ему выпустить в свет очередное издание своей «Флоры Франции», а позже опубликовать и некоторые иные ботанические работы.

«Насекомые и черви» — это была презанятная кафедра. Если «насекомые» и были чем-то более или менее определенным (хотя и охватывали в те времена не только действительно насекомых, но и всех прочих членистоногих), если здесь имелся какой-то порядок, то «черви»… «черви» были так запутаны и хаотичны, что ни один зоолог не знал, что с ними делать. И вот расхлебывать всю эту кашу пришлось ботанику.

Ламарк не терял времени и немедленно принялся за работу: год — не такой уж большой срок.

Он не знал зоологии, не умел препарировать насекомых, даже не знал толком, чем отличается земляной червь от пиявки. Ламарк отламывал ноги и усики у сухих жуков — его пальцы привыкли к более прочному — раковинам; десятками бил баночки с заспиртованными червями, ходил то облитый спиртом, то вымазанный в замазке… Он немного сердился на тех, кто послал его сюда, но с каждым днем сердился все меньше и меньше и все больше входил во вкус своей новой специальности. Все эти улитки, черви, насекомые, полипы и губки, медузы и каракатицы были так интересны — много интереснее растений окрестностей Парижа.

Ботаник, как это ни странно, справился со своей задачей много лучше зоологов: Ламарк разобрался в «червях». Для начала он разделил всех животных на позвоночных и беспозвоночных. Это деление оказалось таким удачным, что сохранилось до наших дней: и сейчас в университетах есть кафедры зоологии позвоночных и зоологии беспозвоночных. Ламарк точно определил границы своей кафедры: теперь это были не «черви и насекомые», а «беспозвоночные».

Принявшись изучать полипов, он быстро установил, что кораллы вовсе не животные-растения, как говорил Линней, утверждавший, что стволы и ветви колонии полипов — растительного происхождения. «Это особая группа животных, — настаивал Ламарк, — здесь нет ничего растительного». Порядка среди полипов было очень мало, и когда Ламарк писал семь томов своей «Естественной истории», то немало места уделил именно полипам.

Профессор Ламарк был обязан читать лекции. Он добросовестно читал их, и именно здесь проявилась во всей полноте его страсть рассуждать. Каждый курс он начинал с вводной лекции, полной всяких теорий и обобщений. Редкая лекция обходилась без некоторого «вступления», тоже теоретически-обобщающего характера. Студенты не понимали своего профессора и терпеливо ждали той минуты, когда тот перейдет к фактам или когда им начнут показывать препараты.

Ламарк давал студентам конспекты своих лекций: в них не было рассуждений, а только факты. Из года в год он перерабатывал свой курс, вводил улучшения в конспекты. Вскоре беспозвоночные были разделены на десять классов; с линнеевской смесью, именовавшейся «червями», было покончено. Здесь, впрочем, сказалось влияние Кювье, успевшего к тому времени прочно обосноваться в Париже.

Конечно, не обошлось без скольких-то промахов, и некоторые из них были таковы, что их заметит теперешний школьник. Но ведь то было сто пятьдесят лет назад. И во всяком случае от линнеевских «червей» ламарковские классы отличались во много раз сильнее, чем современная система отличается от ламарковской.

Чтение лекций и составление конспектов отнимало не так уж много времени. Ботаникой Ламарк заниматься перестал, а зоология изо дня в день утомляла его. И вот он вернулся к своему не столь уж давнему увлечению химией. Вряд ли у него было отчетливое представление о всех тонкостях различий и свойств кислот и щелочей. Это не остановило его: пытливому уму для рассуждений достаточно немногого. А книги? Разве они не могут заменить лабораторные опыты?

Он читал подряд одну книгу за другой, исписывал пачки бумаги, размечал страницы книг. В его голове образовалась невероятная смесь: рассуждения средневековых алхимиков перепутались с теориями древних греков, и противоречивые гипотезы сталкивались в его мозгу в каком-то безумном танце.

Ламарк не смог понять кислородной теории Лавуазье[17]Лавуазье Антуан (1743–1794) — знаменитый французский химик. Выяснил, что вода состоит из водорода и кислорода, изучил процесс горения и указал на сходство его и процесса дыхания. Установил ряд законов в химии. Как бывший откупщик, был, по постановлению революционного трибунала, казнен (гильотина) 8 мая 1794 года.
, его прельщали рассуждения более ранних исследователей: они были так туманны, что голова начинала кружиться при их чтении. И было так увлекательно разбираться в этой сложной мешанине слов.

— Кислород… Окислы… Вздор! То ли дело теория огненного эфира.

Обрушившись на теорию Лавуазье, Ламарк попытался вызвать на открытый диспут сторонников великого ученого, сложившего свою голову на гильотине. Увы! Химики уклонились от этого.

— Так-то? Ну, я вас заставлю! — решил Ламарк и принялся читать в Национальном институте доклад за докладом.

«Все элементы состоят из молекул, и они образованы путем соединения четырех элементов, соответствующих четырем стихиям древних, — воды, воздуха, огня и земли. Земля в чистом виде неизвестна, наиболее близок к ней горный хрусталь. Огонь в чистом виде воспринять нельзя, это эфирный огонь. Его можно видеть только в соединениях…»

И тут начался длинный ряд рассуждений и перечислений тех соединений, в коих так или иначе замешан «эфирный огонь». Эти рассуждения ничем не отличались от теорий о «флогистоне», с которыми так боролся Лавуазье.

Дальше — больше.

«Элементы в чистом виде никаких соединений не образуют, они, наоборот, стремятся разъединиться. Все, что мы видим на земле, есть результат деятельности живых существ, только они могут связывать элементы. Главная роль в этом принадлежит растениям».

«Растения перерабатываются животными, а из распада тех и других образуется почва. Таким образом, все вещества, встречающиеся на земной поверхности, есть результат жизнедеятельности растений и животных».

— А на чем же жили первые растения? Ведь пока они не разрушились, почвы-то не было, — не утерпел один из химиков.

— То есть как на чем? — посмотрел на него Ламарк. — Странный вопрос! По мере того как росло растение, шло и образование почвы, это два параллельных процесса, это… — И он заговорил так, что никто ничего не понял.

Химики слушали и посмеивались, зевали, переглядывались. А когда им все это надоело, то во время четвертого доклада преспокойно заявили Ламарку, что такие доклады их совсем не интересуют. Они даже не захотели спорить или опровергать — нет, они просто отказались слушать.

— Слепцы! — восклицал Ламарк, отправляясь домой после неудавшегося доклада. — Мои гипотезы — бредни!

Бедный мечтатель! Если бы он обладал большим опытом физика и химика и умел говорить яснее! В его рассуждениях была доля истины: его «эфирный огонь» был родным братом энергии… Но Ламарк не был ни Майером[18]Майер Роберт (1814–1878) — немецкий врач и натуралист. Один из основателей механической теории теплоты. Обосновал так называемый «первый закон термодинамики», вместе с Гельмгольцем дал закон сохранения энергии.
, ни Гельмгольцем[19]Гельмгольц Герман (1821–1894) — знаменитый немецкий физик и физиолог, Автор, вместе с Майером, закона сохранения энергии — основы современного естествознания. Разработал теорию зрения, слуховых раздражений, закон гармонии и диссонанса и т. д. Крупнейшее лицо на горизонте научной мысли второй половины XIX века.
— они полсотни лет спустя рассказали об этом. И он не знал работ русского ученого М. В. Ломоносова, которых, впрочем, не знали и другие высокоученые иностранцы, начиная с Лавуазье.

Потерпев поражение в области химии, Ламарк вернулся к метеорологии и написал статью о влиянии луны на земную атмосферу:

«Атмосфера — это род воздушного океана, луна вызывает в нем такие же приливы и отливы, как и в настоящем океане. Изучите положение луны, и вы сможете предсказывать погоду».

Ламарк так увлекся луной и ее влиянием на погоду, что начал издавать «Метеорологический бюллетень», в котором и пытался предсказывать погоду. Он имел репутацию знающего метеоролога, а потому правительство, решившее устроить нечто вроде метеорологической сети, поручило разработку сводок именно ему. Ламарк получал сведения из ряда городов, делал сводки и, приняв во внимание луну, давал предсказания.

Его намерения были очень хороши, а предсказания-прогнозы очень осторожны, но луна постоянно подводила его. Казалось, она только и думала, как бы получше подшутить над доверчивым стариком.

«Ждите бури», — предупреждал Ламарк парижан.

Парижане сидели по домам. В окна смеялось солнце, но все боялись выйти на улицу и все ждали — вот-вот начнется буря.

«Ясно!» — предрекал Ламарк.

Парижане наряжались и устремлялись на улицы. Сады и парки, бульвары и предместья кишели праздничной толпой. И в самый разгар гулянья небо заволакивалось тучами, гремел гром, и потоки воды лились на расфранченных обывателей.

Лаплас[20]Лаплас Пьер-Симон (1749–1827) — математик и астроном. Совсем молодым человеком (в 1773 г.) был избран членом Парижской Академии наук. Автор ряда ценных астрономических работ. Сделал многое в изучении движения Луны. Дал гипотезу образования солнечной планетной системы, продержавшуюся в науке около ста лет.
презрительно фыркал всякий раз, когда ему попадались на глаза эти предсказания. Физик Котт устал, занимаясь писаньем бесконечных опровержений ламарковских «прогнозов».

«Шарлатан!» — начали раздаваться отдельные голоса. Но Ламарк крепко верил в свою правоту; он никак не мог допустить мысли, что луна оказалась коварной обманщицей, и продолжал печатать свой бюллетень.

Нужно признать, что он ошибался не всякий раз, но — так бывает всегда и везде — никто не запоминал верных предсказаний, и все поднимали крик при ошибке. Нужно признать и другое: и не считаясь с луной, метеорологи ошибаются достаточно. Не луна была виновата, а звезда. Та самая «несчастная звезда», под которой явно родился Ламарк: ему отчаянно не везло всю жизнь.

В 1802 году вышла в свет «Гидрогеология» Ламарка. В этой книге высказывались замечательные мысли, но большой славы автору она не принесла.

— Вода — вот главная причина изменений земной поверхности. Океаны прорывают себе новые русла, наступают на сушу, заливают берега и низменности, а сами мелеют, обнажают кое-где свое дно. Дожди размывают сушу, промывают ложбины и овраги, а в результате этого появляются и возвышенности. Все постепенно, никаких катастроф…

— Ну еще бы! — не утерпел Кювье. — Все постепенно. Все со временем… Ох, уж это время! Оно играет во всей этой физике Ламарка не меньшую роль, чем в религии магов.

Именно на этот раз Кювье и ошибся. В этих «обобщениях» Ламарка было много истины, и через каких-нибудь два десятка лет англичанин Лайель[21]Лайель Чарлз (1797–1875) — английский геолог. Своим сочинением «Основы геологии» заложил фундамент современной геологии. Опроверг теорию катастроф Кювье и Д’Орбиньи, доказав, что изменения поверхности земного шара шли постепенно, были эволюционны. Роль Лайеля в геологии примерно такова же, как Дарвина в биологии.
доказал, что действительно горы и океаны, моря и острова, материки и пустыни образуются очень и очень постепенно. Он сказал мало нового по сравнению с Ламарком, но слава досталась ему. Почему? Ламарк не был геологом и знал мало, писал непонятно и расплывчато, и то дельное, что было в его книге, терялось в многословных рассуждениях.

4

Кювье, великий и славный Кювье, увлекся изучением ископаемых. В Музей естественной истории со всех концов земли повезли кости и черепа, куски известняка с отпечатками, окаменелые раковины, обломки окаменелых кораллов, целые ящики «чертовых пальцев» и множество всяких других окаменелостей. Чуланы и подвалы заполнялись с катастрофической быстротой. На дворе музея лежали куски гипса, привезенные с Монмартра, а в кабинете Кювье вдоль стен стояли огромные куски картона: великий ученый делал на них наброски предполагаемых обладателей отдельных косточек.

Кювье интересовался только позвоночными. Ведь именно они давали работу его острому уму: попадали ему в руки разрозненными костями, из которых так увлекательно было строить полный скелет. Это походило на решение сложнейших ребусов, и Кювье решал один ребус за другим. Беспозвоночные — все эти раковины и аммониты, белемниты и кораллы, обломки игл морских ежей и отпечатки трубок червей — валялись по чуланам: никому не было до них дела.

Ламарк — профессор зоологии беспозвоночных — знал моллюсков и, взглянув на раковину, мог тотчас же назвать научное имя ее давно сгнившего обитателя. Конечно, он не мог оставить без внимания ископаемых беспозвоночных.

Он перетащил все раковины в свой кабинет, разобрал их и очистил от излишней извести, разложил на полу отдельными кучками и принялся изучать. Описывая один новый вид за другим, он искал родства между отдельными видами и родами, строил системы, делал обобщения. Его обобщения оказывались не всегда удачными, его философия была слабовата, но описания отличались точностью. За эти-то описания — Ламарк всегда описывал очень хорошо и точно — ему и дали прозвище «французского Линнея». Впрочем, кого только не называли в те времена «новым Линнеем»!

— Он воздвигает себе памятник, — говорил Кювье, — памятник столь же прочный, как те раковины, которые он описывает.

Только эти описания раковин и смягчали Кювье, не выносившего туманных философствований Ламарка. Кювье, холодный и рассудительный, ворчал всякий раз, когда слышал о новой гипотезе или теории Ламарка.

— Физиология Ламарка… Да это его собственная физиология! Он просто выдумал ее… Выдумал так же, как и химию… Он — автор этих наук, и он — единственный их последователь, — хмурил брови Кювье и так нахохливался, что начинал еще более походить на орла.

Изучение ископаемых раковин, изучение беспозвоночных животных — столь многочисленных и разнообразных — навело Ламарка на новые мысли. Эти мысли росли и множились с каждым днем, с каждым часом. Вначале отрывочные и бесформенные, они понемногу приходили в порядок. В мозгу Ламарка происходило то же самое, что в комнате ботаника: букет разнообразнейших цветов раскладывается по отдельным папкам, и из хаоса видов и разновидностей вырастает гербарий, в котором каждому цветочку, каждой травке отведено свое место.

— Все изменяется! — заявил он. — Нет никаких стойких форм, нет никаких неизменных видов. Жизнь — это текучая река.

— Но мы не видим изменений. Покажите их нам, — возражали ему.

— Не удивляюсь… Ничуть не удивляюсь. Разве секундная стрелка может заметить движение часовой стрелки? Нет. Так и мы! Наша жизнь слишком коротка, она — одно мгновение, а изменения тянутся веками, они медленны. Мы не можем заметить их…

Линней доказывал, что на Земле столько видов, сколько их было сотворено. Он, правда, допускал, что кое-что новое могло появиться и после акта творения, новые виды и разновидности могли образоваться в результате скрещивания между различными видами. Но такие случаи, признавался Линней, редки. И он был прав: скрещивание, гибридизация не может быть основным путем видообразования. Для того чтобы было кому или чему скрещиваться, необходимо откуда-то взяться этим исходным формам, и не десятку, не сотне, а тысячам и тысячам видов. Столь простой вещи не хотят понять те, кто пытается свести процесс видообразования в основном к гибридизации. Линней хорошо понимал это, и он отвел скрещиванию очень скромное место: «Иногда случается, но…»

Бюффон, который гораздо больше Линнея интересовался и вопросами происхождения видов и изменчивостью животных, тоже стоял скорее за постоянство видов. Он допускал, что виды изменяются, но рассказывал об этом очень туманно. И похоже было, что, допуская образование разновидностей, он совсем не был уверен, что один вид может превратиться в другой.

Кювье… про него и говорить нечего: «Все постоянно, ничто не изменяется».

Ламарк не соглашался с этими утверждениями. Рассматривая раковину за раковиной, подсчитывая всякие зубчики и обороты раковин, изучая их форму и размеры, он видел, что есть ряд каких-то переходов. Тонкие и неуловимые, они не всегда могли быть отчетливо выражены словами, их трудно было описать, но они — были, были, были. Даже полуслепой Ламарк видел их. Он отдал бы на отсечение собственную голову: так крепко верил в наличие «переходов», то есть в изменчивость живого.

— Мы не видим их, — возражали Ламарку. — Это ваша фантазия.

Люди с хорошим зрением не видели… Ламарк, глаза которого с каждым днем видели все хуже и хуже, — видел! Действительно: мало — смотреть, нужно и видеть. Противники Ламарка смотреть-то умели (хитрость невелика), и глаза у них были зоркие, но — видеть… Этого они не умели совсем. А быть может, и не хотели.

Все чаще и чаще в лекциях Ламарка проскакивали отдельные мысли и фразы об изменчивости всего живого. В своих книгах — в предисловиях или вступлениях к ним — он начал писать о том же.

Оставив на время ископаемые раковины, старик предпринял огромный труд: стал пересматривать всех животных, устроил им особую «ревизию». И чем больше он смотрел на засушенных рыб, на шкурки птиц и зверей, на скелеты и препараты, тем яснее становилось: изменяется — всё.

Виды животных не вымирают, они только изменяются — вот результат обзора коллекций. Только человек может истребить какую-либо породу животных начисто. В природе этого не бывает.

Постепенно изменяется животное, постепенно старые признаки исчезают, постепенно появляются новые. И вот наступает момент исключительной важности: перед нами — новый вид.

Это было широчайшее поле для обобщений, и Ламарк не замедлил воспользоваться им.

5

В 1811 году члены Института были на парадном приеме у Наполеона: временами император устраивал нечто вроде «смотра» своих ученых. Затянутые в мундиры, они мало походили на ученых: казалось, что это чиновники. Среди них стоял и старик Ламарк, уже полуслепой. Он низко поклонился Наполеону и протянул ему книгу.

— Что это такое? — вскричал Наполеон, не взглянув на книгу. — Ваша нелепая метеорология, произведение, которым вы конкурируете с разными альманахами? Ежегодник, который бесчестит вашу старость?

— Это раб…

— Занимайтесь естественной историей, и я с удовольствием приму ваши труды.

— Это.

— Эту же книгу я беру, только принимая во внимание ваши седины. Держите! — швырнул Наполеон адъютанту книгу.

— Это книга по естественной истории, — выговорил Ламарк, когда Наполеон отбежал от него (император не ходил, а бегал), и… горько заплакал.

Через несколько дней он заплакал еще раз: Наполеон особым приказом запретил ему издавать «Метеорологический бюллетень». Пришлось прекратить писание статей по метеорологии, и только после падения Наполеона Ламарку удалось напечатать несколько метеорологических статей в «Новом словаре естественной истории» Детервилля.

Книга, которую Ламарк столь неудачно преподнес Наполеону, была «Философия зоологии».

Эта книга, написанная на закате жизни уже полуслепым ученым, обессмертила его имя.

«Все живое изменяется! — вот лозунг Ламарка. — Нет ничего постоянного».

Водяной лютик (воздушные листья).

Водяной лютик (подводные листья).

В этой фразе, столь простой по словам и столь глубокой по смыслу, не было ничего нового. Еще за две тысячи триста лет до этого древнегреческий мудрец Гераклит, прозванный «Темным» за его манеру говорить малопонятно, сказал: «Все течет. И никто не был дважды в одной и той же реке. Ибо через миг и река была не та, и сам он уже не тот».

Изменяются горы и океаны, изменяются моря и острова, изменяется климат, изменяется — всё. Эти изменения отражаются на растениях и животных. И они — изменяются.

— Позвольте! — возразил Кювье. — А как же египетские пирамиды? Мы хорошо знаем, что им тысячи и тысячи лет… В них нашли мумии кошек, и эти кошки ничем не отличаются от теперешних. Где же ваши изменения?

— Что ж! — снисходительно улыбнулся Ламарк. — Значит, тогда, при фараонах, условия жизни кошек были такими же, как и в наши дни.

Презрительно усмехнувшись, Кювье отошел, бормоча: «Бредни, одни бредни». Кювье никак не мог согласиться с рассуждениями Ламарка. Нападая на эту теорию вначале, он позже стал просто о ней молчать. Он даже не сообщил о выходе книги Ламарка поэту-ботанику Гёте: для Кювье «Философия зоологии» не существовала. Сент-Илер был менее враждебно настроен, но и он со многим не соглашался.

Ламарк охотно вел научные споры и разговоры и спорил со всеми, кто выражал желание поспорить.

— Нужно ли мне перечислять факты, которые вам так хорошо известны? — говорил он одному почтенному ботанику. — Ведь вы, да и не только вы, а всякий земледелец знает, как влияют на растение условия, в которых оно оказалось.

— Еще бы… В сухую весну трава тощая — и сено плохое. В весну, богатую теплыми дождями, трава растет вовсю, и сенокос — великолепный. Но… я не вижу, какое это имеет отношение к нашему разговору. Весна хорошая, весна плохая, а мятлик все остается мятликом.

— Конечно, остается. Так я не о таком случае говорю. Нужно длительное воздействие. Вот, вообразите. Росла какая-то травка на лугу, на хорошей почве, с достаточным количеством влаги, в тихом месте. Занесло ветром ее семечко на каменистый холм. Почва скудная, воды мало, сухо, ветер дует и дует: плохое место. И все-таки прижилась там выросшая травка. Что же она, такой же, как на лугу, будет? Нет, конечно. И ее дети, внуки растут здесь. И так поколение за поколением. Конечно, получится новая разновидность, не похожая на ту травку, что когда-то росла на лугу.

Стрелолист (воздушные листья).

Стрелолист (подводные листья).

— Я вам получше пример приведу, — ответил ботаник. — Растет водяной лютик в воде — листья у него разрезные, мелкодольчатые. Оказался стебель лютика в воздухе — и новые листья вырастают другими: они широкие, округлые, крупнолопастные, совсем не мелкорассеченные. Это получше вашей травки на пригорке.

— Что вы хотите сказать вашим примером? — не понял Ламарк. — Чем плох мой случай и чем хорош лютик?

— Я хочу сказать лишь одно. Воздушные и подводные листья у лютика разные, но сам-то лютик все тот же, и ничего нового из него не получилось. Травка ваша на лугу и на холме… Ну, и что? Вид не изменился, нового вида не получилось, а разновидность… Мало ли мы знаем их, разновидностей! Это еще не новые виды.

— Похоже, что нам не сговориться, — отошел от ботаника Ламарк.

А тот, гордый «победой», был бы очень не прочь поспорить еще. Он и пример придумал: пшеницу. Сортов-то ее много, но ведь это только сорта…

— У всякого животного, не достигшего предела своего развития, более частое и продолжительное упражнение какого-нибудь органа укрепляет и развивает этот орган, увеличивает его в размерах. Неупотребление органа ослабляет его. Орган может и совсем исчезнуть, если он не употребляется. Эти изменения передаются по наследству потомству, и…

— Позвольте, но…

— Я приведу пример. Жираф, живущий в Африке, объедает листья и ветки высоких кустарников и деревьев. Ему приходится поступать именно так: там, где он живет, почти нет хорошей травы — слишком сухо. До ветвей нужно дотянуться. И жираф делал постоянные усилия, стараясь дотянуться до веток. И вот от постоянных упражнений шея жирафа стала удлиняться. Из короткошеего жирафа получился наш жираф с длинной шеей. То же произошло и с его передними ногами: он приподнимался на них, дотягиваясь до веток, и его передние ноги постепенно стали гораздо длиннее задних… Посмотрите на утку. У нее есть перепонки между пальцами. Как они образовались? Птица была вынуждена добывать пищу в воде. А для этого ей приходилось плавать. Конечно, она растопыривала пальцы: так удобнее грести. При этом кожа у основания пальцев, конечно, растягивалась. Это упражнение повторялось изо дня в день, повторялось у матери, у детей, у внуков. И оно привело к тому, что между пальцами образовалась перепонка. Береговая птица, ходившая по мелководью, приподнималась на ногах, стараясь не подмокать: с течением времени ноги вытянулись, стали длинными. Эта же птица, добывая пищу из воды, старалась не намокнуть, не опускала в воду грудь, туловище, а вытягивала шею. Ну, и вытянула… Поглядите на куликов. У лебедя шея очень длинная, а ноги короткие. Почему? Он плавает — ногам не приходится упражняться в вытягивании, они короткие. Он не ныряет, а погружает в воду голову. Конечно, чем дальше окажется голова под водой, тем больше захватишь добычи. Шея вытягивается и вытягивается…

— А рога у быка? Они тоже тянулись? — ехидничал спорщик.

— И рога! Кровь приливала к голове, прилив крови вызывал…

— Я понимаю! — улыбнулся спорщик и отказался продолжать спор.

«Это какой-то сумасшедший, — бормотал он, отходя от Ламарка. — Кровь приливает к голове, и выросли рога… Да у меня постоянные приливы крови к голове… А где рога?»

— Итак, животные понемножку изменяются потому, что они хотят этого? — напал на Ламарка новый критик его теории.

— Да! Изменения среды, изменения условий жизни вызывают изменения привычек животного, отражаются на его психике, вызывают приток особых флюидов к тем или другим органам, а этот прилив вызывает, в свою очередь, изменения органов… Это в тех случаях, когда простое упражнение невозможно по тем или другим причинам. Вот, например, дикий бык. Ведь бывают же у него приступы ярости, приходится ему сражаться с противником. А где оружие? Укусить нечем — его зубы непригодны для этого. Лягаться он не может. Что остается? Встав друг против друга, сражаться, ударяя головами, то есть биться лбами. Внутреннее чувство вызывает у быка прилив флюидов к этой части головы. И здесь происходит выделение костного или рогового вещества, образуются твердые наросты. В конце концов появляются рога.

Жираф.

— Что же, флюиды могут и у меня появиться?

— Почему нет?

— Ну, так я хочу, чтобы у меня уши стали короче, — заявил критик, обладавший пребезобразнейшими ушами.

— Обратитесь к хирургу, — и Ламарк потрогал свой высокий галстук, скрывавший шрам на шее.

— У животных нет хирургов.

— Тогда терпите. Может быть, у вас и появятся эти флюиды… Но этого мало: нужно, чтобы они были и у ваших детей, и у внуков, и у правнуков… Может быть, тогда у кого-то из ваших потомков уши и станут другими.

— А я?

— Вы останетесь с такими же ушами.

Критик обиделся и прекратил спор. Его пример оказался неудачным: изменения происходят очень медленно, а вовсе не в несколько часов или дней (да и путем каких-то загадочных «флюидов» вряд ли вообще можно изменить форму ушей, добавим от себя).

Насмешки сыпались на Ламарка со всех сторон. Бедняга совсем растерялся. Каждый выхватывал из его теории несколько фраз, перевирал их и хотел возражать, доказывать, спорить…

— Да как вы не можете понять такой простой вещи! — почти кричал доведенный до отчаяния старик. — Среда изменяется. Вместо леса стала степь. Отразится это на жизни животных? Так же ли они будут жить в степи, как жили в лесу? Нет, нет и нет! Лес и степь — разные вещи, и жизнь в них разная. С этим-то вы согласны?

— Согласен.

— Может ли животное, приспособленное к жизни в лесу, жить так же хорошо в степи, где нет деревьев, где совсем другая обстановка?

— Конечно, ему будет там плоховато.

— Ну, и что случится? Оно будет жить иначе, у него появятся другие привычки и потребности, его психика изменится, оно будет по-другому упражнять свои органы. Что же, оно не изменится от этого, не станет другим?

— А если ему так плохо в степи, так чего же оно там сидеть будет? Оно может уйти, найти себе лес — раз уж оно такое лесное животное — и жить в нем.

Ламарку казалось совсем простым то, чего не понимали его противники. Крот ведет подземный образ жизни: роет в почве ходы и в них охотится, на поверхность выходит очень редко, да и то обычно ночью. Зрение у крота развито очень слабо. Связь слабого развития глаз с жизнью в потемках очевидна, но — «с чего началось»? Потому ли крот живет в темных подземных ходах, что у него слабое зрение и яркий солнечный свет слепит его, или его зрение ослабло из-за жизни в темноте?

— Ну как смог бы жить крот с такими глазами на солнечном свету? Ведь у него не просто очень нежные глаза — он полуслепой. Он и в полутьме видит скверно, а добыча его такова, что сама в рот не полезет. Жизнь в подземных ходах — дело другое. От врагов защищен, добыча не такая уж проворная, сразу не убежит, да и в узком ходе ее легко догнать. Вот и ушел крот жить в земляные ходы.

Окапи, лесной родич жирафа (Ламарк не знал этого животного, его открыли ста годами позже).

— Нет, — отвечал Ламарк. — Это неверное рассуждение. Не потому ушел крот жить в подземные ходы, что у него плохи глаза. Глаза стали у него плохими именно потому, что он живет в темноте. Глаза не упражнялись, и вот… И тут же второй пример: передние ноги крота. Роя ходы, крот работает передними ногами. И вот от постоянных упражнений в рытье они изменились: обычная ходильная нога превратилась в великолепную копательную ногу.

— Сочинительство! — упрямился спорщик. — Все это только слова и слова…

Что оставалось делать с такими людьми? А ведь это были не просто любители поспорить. Это были — ученые. Особенно раздражала ученых родословная животных, которую составил Ламарк.

Линнеевская система была далека от естественной: основатель систематики дал, в сущности, только классификацию, пусть и удобную практически, но не отражавшую родства. Кювье разбил животный мир на несколько «типов», резко обособленных. Убежденный сторонник творческого акта, он не мог уже по одному этому интересоваться постепенным развитием, усложнением строения и поведения животных. Ламарка интересовало именно это: развитие животного мира.

Окружающая среда, условия жизни воздействуют на животное, вызывают появление у него тех или иных особенностей поведения, а это влечет за собой упражнение или неупражнение соответствующих органов, что приводит к изменениям в строении. Все эти изменения идут по пути совершенствования, усложнения организации.

Ламарк истратил много времени и сил на разработку классификации животных. Он не старался помочь зоологам узнавать названия животных, как когда-то помог ботаникам-любителям, составив определитель растений. Нет! Его классификация должна была отразить происхождение различных групп животного мира, показать пути развития животных от простейших форм до наиболее высокоорганизованных.

— Как? На первой ступеньке инфузории, а на последней — человек? Мы в одном ряду с собаками и обезьянами? Вздор, бредни…

Ламарку так хотелось навести порядок среди животных! Он столько работал, нашел новые признаки, придумал новые способы классификации. Сделал то, чего до него не делал никто: отделил беспозвоночных от позвоночных, разделил линнеевских «червей» на классы, нашел место для инфузорий, которых Линней не знал, куда пристроить. Он ввел в число признаков животных их внутреннее строение. Повадки животного, а значит и строение нервной системы — важнейший признак. И Ламарк не только привел особенности строения нервной системы у разных трупп животных. Он разделил их на несколько групп: бесчувственные (инфузории и полипы), чувствующие (все остальные беспозвоночные) и разумные (позвоночные).

Протей, слепой обитатель подземных вод.

Он составил родословную животного царства, и они, новая классификация и эволюционная теория, вытекали одна из другой и должны были подкреплять одна другую.

И вот благодарность! Еще если бы смеялась толпа уличных зевак — пусть, Ламарка не огорчило бы это. Но «чушь» кричали ученые.

— Отец! Не расстраивайтесь. Не слушайте их… Вас оценят потом… Вас поймут позже, — утешала его дочь Корнелия. — Потомство отомстит за вас, отец.

Но старику от этих утешений не было легче.

Никто не понимал его теории, которой он пытался объяснить постепенное развитие животного и растительного мира. Никто не понимал его «родословной», на первой ступеньке которой помещались инфузории, а на последней — человек. «Нам знакомо все это, — говорили ему. — Еще швейцарец Боннэ занимался такими лестницами. Он на них даже минералы пристроил. Праздная фантазия!» Они не хотели даже сравнить «лестницу Боннэ» с родословной Ламарка.

Они ничего не хотели, они не могли, не умели понять того, что написал Ламарк. И Ламарк, давший первую научно построенную эволюционную теорию, служил мишенью для насмешек: дешевые умники изощрялись — кто лучше посмеется, кто придумает лучший пример «по Ламарку».

Когда-то «верхушка общества» приветствовала Ламарка-ботаника. Теперь… теперь место древних дворянских родов заняли тридцатилетние генералы и крупная буржуазия. Старая монархия и феодальная аристократия были уничтожены, но перед «капиталом» оказался новый враг. Он был куда опаснее, чем изящные маркизы и веселые виконты, ради парадных охот и балов закладывавшие свои родовые поместья, чем епископы и прелаты, черные сутаны и пурпуровые мантии. Рабочие, ремесленники, безземельное крестьянство грозили превратить победителя в побежденного. Буржуазия перепугалась. И в этом страхе буржуа мирились не только с Наполеоном, но — позже — даже с Бурбонами, теми самыми, которых не так давно тащили на гильотину.

Могли ли эти жаждавшие «порядка» буржуа радоваться теориям Ламарка? Конечно, нет.

«Собирайте, классифицируйте, описывайте», — провозгласил Кювье. Факты — вот цели науки. Рассуждения, да еще о всякого рода «изменениях», — нет, буржуа не хотел никаких «революций», никаких перемен.

Ламарк оказался в одиночестве.

К семидесяти пяти годам он ослеп, но не сложил оружия. Старик диктовал дочери Корнелии, она писала, и слепой ученый продолжал работать. Правда, он уже не мог описывать новые виды, не мог заниматься классификацией: смотреть чужими глазами нельзя.

За эти годы слепоты Ламарк написал свой последний труд «Аналитическая система положительных знаний человека». Это — итоги его деятельности; здесь изложено его мировоззрение. В этой книге склонность Ламарка к философствованию и обобщениям проявилась особенно ярко. И здесь же, в первом из своих «основных положений», он, сам не замечая того, сказал обидные слова по собственному адресу: «Всякое знание, не являющееся непосредственно продуктом наблюдения или прямым следствием или результатом выводов, полученных из наблюдений, не имеет никакого значения и вполне призрачно». Слепой старик забыл, что немалое число раз нарушил это «положение» в прошлые годы.

Фламинго.

В 1829 году Ламарк умер.

Никто не вспомнил о нем, он умер забытый, заброшенный, полунищий. Кювье составил его некролог, «Похвальное слово», как тогда называли. Это «слово» было написано так, что академия не разрешила читать его на заседании: вместо похвал — одни насмешки и брань. Его две дочери, жившие вместе с ним, остались нищими. Корнелия за гроши сшивала листы гербария в том самом музее, профессором которого был столько лет ее отец.

Он жил долго, но счастья не знал. Он не получил при жизни лаврового венка — его заменили насмешками. Ему не поставили при жизни памятника, как это случилось с Бюффоном. Восемьдесят лет прошло со дня смерти Ламарка, и только тогда, в день столетия выхода в свет его знаменитой «Философии зоологии» (1809–1909), был открыт ему памятник, сделанный на деньги, собранные по международной подписке: у Франции своих денег на это не хватило.

На памятнике есть барельеф: слепой Ламарк и рядом с ним Корнелия. А под барельефом слова: «Потомство будет восхищаться вами, оно отомстит за вас, отец».

Милая Корнелия! Она так любила своего отца, так хотела облегчить ему жизнь, так хотела успокоить его! И в своей горячей любви она сказала эти слова, слова, которым сама мало верила.

Корнелия оказалась права. Она ошиблась лишь во времени: чтобы понять и оценить учение Ламарка, потомству понадобились многие и многие десятки лет.

 

Без фактов

1

Младшим по возрасту из трех профессоров зоологии в Парижском музее был Этьен Жоффруа Сент-Илер. И его родители готовили к духовной карьере, и он оставил церковь ради науки. Удивительное дело, сколько кандидатов в пасторы и аббаты оказались знаменитыми натуралистами: Линней, Кювье, Ламарк, Сент-Илер, Дарвин… Можно подумать, что в пыли духовных школ и семинарий носился какой-то таинственный микроб, специальностью которого было огорчать религиозно-практических родителей.

Ученая карьера Сент-Илера была молниеносна: двадцати одного года он оказался профессором-администратором музея. Этих успехов молодой человек достиг не без содействия тех самых аббатов, в компанию которых не захотел попасть. В дни сентябрьского террора (1792) Жоффруа спас от смерти нескольких аббатов, а главное — своего бывшего учителя, аббата Гаюи, отказавшегося принести присягу в верности нации. Этим поступком Сент-Илер снискал дружбу анатома Добантона — в прошлом помощника и соавтора Бюффона, а после его смерти — коменданта Королевского ботанического сада. Добантон устроил молодого натуралиста в музей: Сент-Илер обладал некоторыми знаниями по минералогии и кристаллографии: его учитель Гаюи увлекался этими науками. Конечно, пришлось подучиться зоологии, но с помощью Добантона Сент-Илер, человек прилежный и способный, быстро подготовился к чтению лекций и через год был назначен профессором.

Кювье, тогда еще домашний учитель в Нормандии, прислал ему свои рукописи, и Сент-Илер пригласил его в Париж, устроил на службу. Они подружились, вместе жили, вместе работали и по утрам делились друг с другом открытиями.

Все шло хорошо: друзья описывали — один улиток, другой — полипов, делали препараты, читали доклады, писали мемуары. В свободное время вместе гуляли, сидели в кафе, посещали вечеринки.

Бонапарт предложил им поехать вместе с армией в Египет для изучения тамошних животных, растений и вообще всех природных богатств.

Это не было просто и только научной командировкой: в Египет ехал сам Бонапарт во главе экспедиционной армии.

Кратчайший морской путь из Европы в Азию — через Суэцкий канал и Красное море. Полтораста лет назад канала не было, но перешеек существовал и был великим соблазном и для купцов, и для военных, и для дипломатов. Владелец канала будет хозяином пути в Азию и раньше всего — в Индию. Англия или Франция? Для Англии Суэц был путем в Индию. Для Франции — великолепным способом заставить Англию «съежиться», как говорил один французский дипломат.

Суэц — это Египет. И генерал Бонапарт поплыл с своими солдатами, принесшими уже ему столько побед, через Средиземное море.

Кювье совсем не хотелось тащиться такую даль вместе с наполеоновскими солдатами, и он отказался.

Сент-Илер поехал.

Он три года пробыл в Египте, изучая как диких животных, так и содержимое пирамид, разграбленных Бонапартом. Здесь, в пирамидах, нашлось дело и для зоолога: древние египтяне имели похвальную привычку класть вместе со своими фараонами и набальзамированных животных. Сент-Илер увидел скелеты и мумии, и священных быков Аписов, и крокодилов, ихневмонов, обезьян, священных ибисов и кошек, столь почитавшихся в древнем Египте. Он не только видел их, но и собрал обширную коллекцию скелетов и мумий, причем предпочитал мелких животных: кроликов, лисиц, ежей, крыс и летучих мышей.

Сент-Илер собрал немало и диких животных. И не только и не просто собрал: он сделал ряд важных наблюдений.

Рыбаки принесли ему двух замечательных рыб: электрического сома и электрического ската.

Ученого не смутило близкое соседство пушек, паливших с утра до вечера: шла осада Александрии. Что пушки, когда перед тобой электрический скат!

Вскрыть ската и рассмотреть его электрические органы, имеющие вид множества вертикальных столбиков, стоящих вплотную друг около друга, нетрудно. Они расположены по бокам головы и занимают очень большое место: это крупные органы. Каждый столбик состоит из множества пластинок, лежащих одна на другой.

У электрического сома картина была иная. И важно было не то, что орган выглядел несколько иначе, чем у ската: ведь и сам сом мало похож на ската. У электрического ската электрические органы образовались из видоизмененных поперечнополосатых мышц. У сома это были измененные кожные железы.

Сент-Илер неплохо знал физику. И его заинтересовал не вопрос о происхождении электрических органов, а вопрос об их работе. Три недели он думал о том, как и откуда возникает электрический ток в теле животного. Он почти не спал, плохо ел, осунулся. Друзья всячески старались отвлечь его, но он не сдавался: думал и думал. Говорят, что он придумал шестьдесят четыре гипотезы, пытаясь понять и объяснить рыбью «лейденскую банку», и поочередно забраковал их все.

Изучение Суэцкого перешейка началось тотчас же по прибытии Бонапарта в Египет. Инженер Лепер работал не покладая рук, проводя разведки и изыскания пути будущего канала. Он сделал очень многое и сделал бы еще больше, но… разве могла Англия отдать Суэц Франции? Нет!

Бонапарт был гениальным воякой на суше. Но между Францией и Египтом — море. И Англия отправила свой боевой флот в Средиземное море. Им командовал знаменитый Нельсон — адмирал, не знавший поражений.

Французы проиграли египетскую кампанию. Английская эскадра уничтожила в Средиземном море французский флот. Бонапарт поспешил в Европу, чтобы наладить войну с англичанами. Французская армия была отрезана от Франции: она не могла теперь получать ни подкрепления, ни снаряжение.

В конце концов французы сдались. Английский главнокомандующий поставил одним из условий — передать ему все научные коллекции, которые были собраны учеными, прикомандированными к французской армии.

Ученые протестовали, всячески доказывали, что коллекции утратят научную ценность: ведь краткие записи в дневниках не заменят того, что хранится в памяти ученых, собравших эти коллекции. Англичане были неумолимы.

Этьенн Жоффруа Сент-Илер (1772–1844).

Сент-Илер, человек мало воинственный, но сангвиник по характеру, мог вспылить и оказаться тогда весьма решительным, даже выглядеть чуть ли не героем.

«Мы не будем повиноваться… Мы сожжем все наши сокровища, но не отдадим их. Вы хотите славы? Так вы ее получите. Это будет слава Омара, сжегшего Александрийскую библиотеку», — заявил он представителю английского главнокомандующего.

Слава Омара — незавидная слава. Англичанин махнул рукой: пусть оставят себе эти коллекции, не позориться же на весь мир из-за кошачьих мумий!

Сент-Илер вернулся в Париж. Снова началась работа в музее, снова он возился то с полипами, то с насекомыми, то с млекопитающими. И чем больше изучал он самых разнообразных животных, тем яснее становилось ему, что Линней, Бюффон и Кювье неправы.

— Нет такого органа, который был бы создан специально для нужд данного животного, — горячился Сент-Илер, наскакивая на Кювье. — Животное вовсе не машина, в которой можно менять винтики и колесики, смотря по надобности. Ничего подобного…

Сент-Илер принялся разрабатывать собственную теорию. Он изучал животное за животным, исследовал работу их органов, выяснял те изменения, которые наблюдаются в сходных органах разных животных.

Горячий и увлекающийся, Сент-Илер не занимался накапливанием фактов, не обдумывал тех возражений, которые ему могут сделать. Идея «единого плана» казалась ему столь ясной и бесспорной, что все увиденное он принимал за лишние подтверждения правоты своей идеи.

«Природа создала все живые существа по одному плану, всюду одинаковому в своем принципе, но видоизмененному на тысячу ладов в своих частных проявлениях». Эти слова очень напоминали сказанное ранее Сваммердамом, утверждавшим, что бог создал «одно-единственное животное, разнообразя его на бесконечное число сортов».

И какое бы животное ни брал Сент-Илер, какой бы орган он ни рассматривал, всюду видел подтверждение своей идеи «единого плана строения».

Рассмотрев шкуру кенгуру, Сент-Илер увидел какие-то складки: это были складки сумки. Он поглядел на шкуру еще раз, бросил ее и поспешил в Ботанический сад, к слону. Зоолог, запыхавшись, вошел в слоновник, глянул по сторонам и ухватил слона за хобот. Слон не привык к таким фамильярностям: он сшиб хоботом шляпу с зоолога, потом поднял ее и нахлобучил обратно на голову пылкого исследователя. Все это произошло с такой скоростью, что Сент-Илер не успел ни удивиться, ни испугаться.

— Ну конечно! — радовался он. — Складка кожи у кенгуру превратилась в сумку. Хобот слона — просто длинный нос. Никаких «типов», никаких резких границ нет. Все построено по одному общему плану.

Гомология органов — вот девиз Сент-Илера. Это означает, что органы хоть и отличаются по внешности, но одинакового происхождения. Таковы, например, рука человека, передняя нога лошади, крыло птицы, передняя пара плавников у рыбы. Впопыхах Сент-Илер был склонен считать, что и крылья летучего дракона, и крылья летучей мыши, и крылья птицы, и крылья жука и бабочки — все одно и то же.

— Что форма? — спорил он. — Форма изменчива, а работа — она одна и та же. Вот в чем дело!

Разыскивая новые и новые случаи сходства органов, Сент-Илер пересмотрел сотни препаратов. Настала очередь насекомых. Его не заинтересовали переливающие голубым атласом «Менелаи» — огромные бабочки из Южной Америки — и хвостатые разноцветные «махаоны». Он занялся жуками: они не так нарядны и изящны, но их удобнее вскрывать.

Майские жуки, рогатые носороги, жуки-олени, плавунцы и водолюбы — кого только не вскрывал он. Ученый не пожалел даже огромного «геркулеса», хоть тот и был наколот на булавку, а значит — сухой, с выгнившими внутренностями. Ведь скелет у этого жука, как и у любого иного, был цел.

И вот Сент-Илер сделал замечательное открытие. Оказалось, что жуки — не больше не меньше как те же позвоночные животные, только… живущие внутри своего скелета.

Вот история! Вы только подумайте, сколь блестящий случай сходства: жук — и… человек. Правда, было одно небольшое неудобство: у жука шесть ног, а у человека только две. Сент-Илер на вполне законном основании присчитал и руки, ссылаясь на то, что у коровы и лошади четыре ноги; но все же двух ног не хватало.

— Они очень длинны, эти жуки, и тяжелы, — решил он. — Им не удержаться на четырех ногах, вот их и стало шесть.

Мы не знаем, проверял ли свою догадку Сент-Илер на опыте. Долго ли было взять пяток живых жуков и кому отрезать первую пару ног, кому — вторую, кому — третью. И посмотреть, как будут ползать искалеченные жуки: смогут ли они обойтись двумя парами ног.

Стоило Сент-Илеру натолкнуться на столь блестящее сопоставление «жуки — позвоночные», как он начал всюду искать сходство между позвоночными и беспозвоночными:

— Жук! Чем он отличается от собаки? У собаки мышцы прикреплены к костям, покрывают кость снаружи. А у жука они лежат внутри «костей». У нас мясо на костях, у них — внутри их. Спрячьте свое мясо внутрь костей, и вы получите жука. Выверните жука, и вы получите позвоночное. У жука даже и тело-то разделено на отдельные кольца, а ведь это те же позвонки. То же и рак…

Он кричал и спорил, приставал ко всем с этой идеей. Ламарк еще слушал его, но Кювье всячески уклонялся от споров. Он помнил, что Сент-Илер пригласил его в Париж, и не хотел ссориться со своим благодетелем, хотя тот и был моложе его и занимал куда меньшее общественное положение.

Сент-Илер, не встречая сопротивления, расходился все больше и больше. Он осмелился даже приняться за изучение моллюсков, то есть предпринять охоту на чужой земле. Моллюсками занимался Кювье и считал их своей неотъемлемой собственностью. Кювье смолчал и на этот раз, но, когда браконьер начал хвастать результатами своей охоты, — не стерпел.

А охота браконьера оказалась действительно очень удачной.

У Сент-Илера были два преданных ученика. Они с восхищением слушали откровения своего учителя о «позвоночных жуках», слепо верили во все его теории, из кожи лезли, чтобы показать ему свою преданность. Это не было заискиванием перед профессором, нет: они были вполне искренни и со всем пылом молодости влюблены в своего учителя. Сент-Илер взял их в свою лабораторию и усадил за работу: поручил им весьма ответственное исследование — изучить анатомию головоногих моллюсков.

Лорансе и Мейран не ударили лицом в грязь, не осрамили своего профессора. Прилежные ученики с раннего утра до позднего вечера вскрывали осьминогов, каракатиц, кальмаров. Они резали их щупальца, подсчитывали присоски на щупальцах, анатомировали мозг, изучали глаза… Словом, они сделали с этими мягкотелыми животными все, что смогли, и изрезали у них все, что поддавалось анатомическому ножу. И когда они закончили свою работу и показали Сент-Илеру десятки препаратов, сотню рисунков и несколько исписанных тетрадей, тот пришел в восторг.

— Вы достойны своего учителя! — сказал он им. — Пишите мемуар о головоногих.

Прилежные ученики уселись за новую работу: принялись писать мемуар. Они оправдали надежды Сент-Илера, больше даже — превзошли их, ибо в написанном ими мемуаре головоногие сравнивались с… позвоночными.

— У них мозг заключен в хрящевую коробку — чем не череп? Их глаза так похожи на глаза позвоночных, а нервная система очень сложна и не уступает нервной системе хотя бы рыб.

Когда Сент-Илер прочитал этот мемуар, то забыл о старой дружбе с Кювье, забыл обо всем. Он уселся писать приложение к мемуару своих учеников и здесь разошелся вовсю: ехидничал, язвил, высмеивал Кювье.

«Кювье утверждает, что природа делает скачки, что типы резко разграничены. Это неверно. Примеры налицо: разве можно провести резкую границу между осьминогами и позвоночными? Разве головоногие не есть те же позвоночные, только сложенные на спинную сторону?»

Он писал с увлечением: наконец-то ему удалось столь блестяще доказать ошибочность утверждений Кювье, того самого Кювье, который считался законодателем в зоологии!

Доклад был прочитан в заседании Института. Кювье сначала сидел и спокойно слушал, потом приподнялся, но овладел собой и снова сел. Он собрал все свои силы, чтобы не выказывать особого волнения, хотя был раздражен вне всякой меры.

Осьминог.

Он помнил, что началом своей карьеры обязан Сент-Илеру, долго избегал ссор и столкновений, но всему бывает предел. Он больше не мог терпеть и молчать: его честь, его имя были поставлены на карту.

— Я не буду сейчас возражать на этот легкомысленно написанный мемуар, — сказал Кювье как смог спокойно. — Мы устроим ряд заседаний по этому поводу. Пусть Сент-Илер защищает свои положения, а я буду защищать свои.

2

Так начался этот грандиозный диспут, растянувшийся на ряд заседаний и приковавший к себе внимание всей ученой Европы.

— Все органы находятся в соответствии с той ролью, которую животное играет в природе, которую оно должно играть, — говорил Кювье.

— Ах, так! — ответил Сент-Илер. — Я где-то читал (он так сказал это «где-то», что всякому стало ясно — у Кювье), что так как рыбы живут в воде, которая плотнее, чем воздух, то их движущие силы рассчитаны так, чтобы дать им возможность двигаться в этих самых условиях. Что ж! Если делать такие умозаключения, то можно договориться и до того, что человек, ходящий на костылях, с самого начала был предназначен к тому, чтобы иметь парализованную или ампутированную ногу…

Он прибавил к этому, чтобы окончательно сразить Кювье, что не приписывает божеству никаких намерений, а наблюдает только факты, что он — историк и никто больше. Это имело целью показать, что Кювье в своих теориях старался во что бы то ни стало подтвердить и утвердить идею божества, что его теории типов и катастроф направлены к тому, чтобы лишний раз подтвердить библейскую историю сотворения мира.

Кювье не остался в долгу: он начал бить Сент-Илера фактами, ловко увертываясь от того, в чем не был силен.

— Моллюски — те же позвоночные, — иронизировал он. — Конечно, они так похожи на них, что Сент-Илер скоро разучится отличать человека от осьминога. Вы посмотрите только, какое колоссальное сходство: у беззубки — жабры, у человека — легкие. У осьминога — жабры, у каракатицы есть чернильный мешок, есть воронка, с помощью которой она плавает, у них есть щупальца с присосками, — ничего этого нет у позвоночных. У головоногих нет скелета, кроме незначительной известковой пластинки; их нервная система построена совершенно иначе. Сент-Илер считает, что жабры и легкие — одно и то же: и тем и другим дышат. Он считает, что руки и щупальца одно и то же: ими хватают. Может быть, он считает и ноги человека и воронку осьминога за гомологичные органы? Ведь с их помощью передвигаются…

— И все же животные построены по одному общему плану, — пытался возражать Сент-Илер.

— Да? Хорошо! Я беру полипа, кита, ужа и человека. Все ли органы у них одинаковы? Есть ли у полипов все, что имеет кит?

— Нет…

— А раз так, то где оно, это пресловутое единство? Покажите мне его!

Кювье приводил факт за фактом. Он опирался на данные палеонтологии и анатомии, перечислял органы. Он принес на диспут горы костей и так ловко и быстро перебирал эти кости, так уверенно называл их, что публика глядела на него, как на искусного фокусника.

Сент-Илер отвечал весьма туманными и общими местами. Победа от него явно ускользала.

Начался июльский переворот 1830 года. Париж кипел в огне разгоревшихся страстей. Ни Кювье, ни Сент-Илеру не было до этого дела: они спорили. Их спор — спор об единстве плана строения, о сходных органах, об изменчивости животных — был для них важнее, чем роспуск парламента и новый избирательный закон, лишавший множество граждан избирательных прав. Даже 26 июля, накануне вооруженного выступления рабочих, академики собрались на очередное заседание. Правда, затем заседания прервались до октября: Кювье уехал в Англию, якобы за материалами для своего очередного труда. На деле он поспешил показать свою непричастность к протестам либеральных ученых, возмутившихся беззакониями правительства и «зашумевших» уже во время заседания 26 июля.

Осенью спор возобновился.

Схема «головоногое — позвоночное»:

(налево — головоногий моллюск, направо — позвоночное животное, согнутое пополам): 1 — головной мозг; 2 — пищевод; 3 — желудок; 4 — кишечник; 5 — заднепроходное отверстие; 6 — половая железа; 7 — сердце; 8 — легкие; 9 — жабры; 10 — мочевой пузырь; 11 — почка; 12 — брюшная полость; 13 — спинной мозг; 14 — нервный узел; 15 — щупальца.

— Они гомологичны, все эти органы! — утверждал Сент-Илер. — Они различны по виду, да. Но это потому, что условия жизни всех этих животных…

— Это Ламарк! — презрительно усмехнулся Кювье. — Хватит с нас этих бредней.

— Не смейтесь над мертвыми! — закричал Сент-Илер. — И притом это вовсе не Ламарк. Я не признаю никаких внутренних побуждений, никаких психических условий. Внешняя обстановка действует на животное непосредственно, без вмешательства психики. Да и какая психика может быть у таракана или полипа!

— Так все изменяется, все?

— Да! И вы должны знать это: вы изучали ископаемых. Вы должны были видеть, что было время, когда Земля кишела болотными гадами, чудовищными ящерами. Тогда же росли мхи, хвощи, папоротники. Тогда было царство болота. Где же оно теперь? Мы видим жалкие остатки от него, остальное исчезло…

— Так это я говорю — исчезло, — вмешался Кювье. — Я! Моя теория…

— Ах, что такое ваша теория! — рассердился Сент-Илер. — По вашей теории, все амфибии должны были быть уничтожены, — все. Они мало совершенны, а ведь вы утверждаете, что после каждой катастрофы появлялись все более совершенные существа.

— Ну и что же? Амфибии могли появиться только в условиях этих гигантских болот? Согласен. Но… скажите мне, пожалуйста, почему исчезли не все амфибии, почему часть их дожила до наших дней?

— Они изменились, их изменила окружающая обстановка.

— Да? Обстановка… Но почему же она изменила не всех амфибий, а только некоторых? Ответьте мне на этот вопрос, и я признаю себя побежденным!

Кювье почти кричал на весь огромный зал.

— Почему… Почему… — Сент-Илер замялся. — Не все способны изменяться, обстановка.

И тут он заговорил столь непонятно, что всем стало ясно: Кювье победил.

Да! Победил Кювье. Его холодный ум, расчетливость, колоссальная память, его груды костей одержали блестящую победу. Что мог противопоставить его логике и фактам Сент-Илер? Ничего, кроме туманных фраз и расплывчатых доказательств, ничего, кроме горячей веры в свою правоту.

И все же прав был Сент-Илер.

Он был прав, он, а не Кювье. Однако он проспорил. Выиграла вздорная «теория катастроф», а теория изменчивости, теория влияния среды на организм, теория гомологии органов — все это отступило, было разрушено…

Отвергая сент-илеровскую теорию «единого плана строения», Кювье заодно разгромил и эволюционную теорию Ламарка. Учение об изменчивости всего живого, учение об историчности процесса жизни — пусть и не очень хорошо рассказанное — было отброшено.

Дорогу библии!

«Я не сдамся! — решил Сент-Илер. — Я не умею говорить, как он? Ну и не надо! Я буду писать».

Ему нелегко было издать написанное: сторонники Кювье всячески мешали, устраивали так, что сочинений Сент-Илера никто не хотел печатать даже за плату. Злые языки говорят, что в этом заговоре принимал участие сам Кювье. Вряд ли это справедливо; неверны и рассказы, что он подзадоривал своих поклонников. Но что он не протестовал против всего этого, не защищал Сент-Илера от нападок — это правда. Да и почему бы он должен был действовать иначе?

— Реакционер! — говорили о Кювье свободомыслящие граждане. — Он хочет только библейских истин.

— Чем я виноват? — возражал тот. — Я прошу Сент-Илера высказать свои мысли понятным языком, говорю, что его фразы лишены смысла, что они никому и ничего не объясняют. Он повторяет, старается быть понятнее и говорит еще большие бессмыслицы. Может быть, он очень хорошо и ясно мыслит, может быть, его теория гениальна, но передайте мне ее простыми и понятными словами. Не могу же я знать, что думает Сент-Илер, я сужу о его мыслях по его же словам, а эти слова…

И Кювье пожимал плечами.

Гигантский спрут, нападающий на корабль (из книги Дени де Монфора, 1805).

В книге «Основы зоологической философии» Сент-Илер изложил и развил свои взгляды. Он отстаивал свою точку зрения, говорил о том, что животные изменяются под прямым воздействием среды, намекал даже на естественный отбор. Но все это были рассуждения, рассуждения и рассуждения…

— Дайте мне факты, покажите мне эти изменения! — требовал Кювье. — Ведь на основании изучения и сравнения признаков я поставил человека рядом с обезьянами в моей системе животного мира. Но сказать, что из одного вида получается другой — пока нет фактов, я никогда не соглашусь с этим. Мои факты говорят «нет».

Прошло несколько лет. Кювье умер, Ламарк умер уже давно, осмеянный, слепой, нищий. Умер Гёте.

Сент-Илер пережил их всех: ведь он был самым молодым. Но он уже не был директором Парижского зверинца: Кювье успел лишить его этой должности и назначил на нее своего брата Фредерика.

Пережитые неудачи не прошли бесследно: Сент-Илер заболел. И случалось, что бойкие парижские мальчишки дразнили на улице полупомешанного ученого, сидевшего у ворот и с горечью шептавшего:

«Ведь я сам же вызвал его из провинции. Ведь я устроил его в музей, я сделал для него все… А чем он отблагодарил меня?»

Сент-Илер никогда не смог согласиться с тем, что естествознание требует не рассуждений, а точных фактов. Он всегда упорно подменял точное знание и факты горячей верой в свои теории, полагая, что главное — это рассуждение. С ним случилось то же самое, что и с Ламарком.

Факты, наблюдения, опыт — вот где крылась победа.