Гомункулус

Плавильщиков Николай Николаевич

Потомки обезьяны

 

 

Ваши бабушка и дедушка — обезьяны

1

Если посмотришь на карту Европы, то почти посередине Англии увидишь написанное крупными буквами слово «Бирмингэм». Это большой фабричный город. К западу от Бирмингэма находится округ, или, как говорят в Англии, «графство» Шропшайр. Это глухая провинция, и главный город этого округа — Шрюсбери — маленький захолустный городишко. Река Северн огибает город и почти на три четверти окружает его, словно огромная канава, наполненная прозрачной водой.

На высоком берегу реки, на вершине крутого обрыва, — дом с большим фруктовым садом. Этот дом построил доктор Дарвин. Доктор был известным врачом в Шрюсбери, и у него была большая практика.

Ламарк напечатал свою книгу в 1809 году. В этом же году, 12 февраля, в доме над рекой закричал ребенок: у доктора Дарвина родился второй сын. Мальчика назвали Чарлзом, а так как он был четвертым по счету ребенком, то особых недоразумений с ним не было: мать уже достаточно изучила на практике хитрое дело ухода за малыми детьми.

Как водится, старшие дети были очень заинтересованы новым братцем. Им так хотелось поглядеть на него, что они не отходили от колыбельки, в которой лежал большой белый сверток. Но едва из этого свертка показывалась красная рожица, как тотчас же раздавался столь громкий крик, что дети спешно удирали, а отец-доктор поплотнее прикрывал двери своего кабинета: там сидели пациентки, которых он лечил не столько лекарствами, сколько разговорами. Этим способом лечения доктор Дарвин особенно прославился, хотя местные аптекари и отзывались о нем весьма неодобрительно.

Чарлз рос среди сестер. Брат был почти на пять лет старше его и, как это часто бывает, не хотел водить компанию с молокососом. Сестры, особенно Катерина, не гнушались обществом мальчика. С ними Чарлз и проводил свое время. Он был очень мягким и жалостливым ребенком. Ему было жаль даже земляного червя, корчившегося на крючке удочки. Его научили убивать червей, положив их в соленую воду: здесь они умирали тихо и незаметно. И он, узнав секрет безболезненной смерти червяка, стал удить только на червей, убитых соленой водой.

Страстный рыболов, Чарлз часами сидел на берегу реки, уставившись на поплавок. Вот-вот он дрогнет, закачается и нырнет под воду… Но поплавок редко вздрагивал и еще реже скрывался под водой. Рыба неохотно клюет на мертвого червяка, и Чарлз часами напрасно ждал добычи. Все же он оставался верен себе: на живых червей не удил.

Весной 1817 года восьмилетнего Чарлза отдали в школу. Это была подготовительная школа, где мальчик пробыл всего один год. Школа встретила Чарлза не очень-то приветливо: дома он рос с сестрами, а потому и казался «почти девчонкой» — в нем не было молодцеватости истого школьника. Он не умел драться, с трудом мог подставить ножку товарищу, а бросить комочек жеваной бумаги со стрелкой так, чтобы он прилип как раз над головой учителя, было для него недосягаемым искусством.

Дом, в котором родился Ч. Дарвин.

Семилетний Чарлз Дарвин и его сестра Катерина.

Конечно, при любой драке он оказывался битым и, конечно, приходил домой то с шишкой на лбу, то с распухшим носом.

Простоват он был удивительно.

Однажды Чарлз и его товарищ Гарнет зашли вместе в булочную. Гарнет взял там пирожки и ушел, не заплатив за них.

— Почему ты не заплатил за пирожки? — спросил Чарлз.

— Я никогда не плачу, — ответил шалун. — Разве ты не знаешь, что мой дядя завещал много денег торговцам под условием: отпускать даром товар всякому, кто придет к ним в старой дядиной шляпе и дотронется до нее вот так… — И проказник приложил пальцы к своей шляпе.

Чарлз не заметил, что на Гарнете была совсем не дядина шляпа, а обычная шляпа мальчика. Он поверил сказке. А тут еще Гарнет зашел в другую лавку, выбрал там себе несколько тетрадок и ушел, опять не заплатив. Чарлз во все глаза следил за ним и увидел, как Гарнет дотронулся до шляпы.

— Хочешь, я дам тебе свою шляпу, старую дядину шляпу? — предложил Гарнет Чарлзу.

— Еще бы!

Чарлз надел шляпу Гарнета, не сообразив того, что «дядина» шляпа вряд ли была бы впору мальчишке. Мальчики вошли в булочную. Гарнет остался у входа, а Чарлз подошел к прилавку и выбрал несколько пирожных. Взяв их, он приложил пальцы к шляпе и пошел к двери.

— Куда? А деньги? — кинулся за ним булочник.

Чарлз позорно бежал, бросив пирожные, а вдогонку ему неслись ругательства булочника и хохот Гарнета.

Через год Чарлза отправили в другую школу — в «большую школу». Эта школа вполне оправдывала свое название: «грамматическая». Там вдоль и поперек изучали грамматику и синтаксис, там латинский и греческий языки были в таком фаворе, что ученики умели переводить не только, как обычно, с начала страницы, но и от конца к началу. Мало того, нужно было уметь писать стихи на латинском и греческом языках на всевозможные темы и случаи.

Дарвин был плохим латинистом и вообще языковедом. Учиться ему было очень нелегко, и он с трудом переходил из класса в класс. В этой школе Чарлз увлекся собиранием монет, раковин, печатей с конвертов (почтовых марок тогда еще не было) и минералов. Он начал было собирать и жуков, но не живых: посовещавшись с сестрой Катериной, он решил, что убивать жуков нехорошо.

— Я буду собирать только мертвых жуков.

Но мертвые жуки попадаются редко. Чарлз за все лето не набрал и двух десятков.

Тем временем брат Чарлза, учившийся уже в старших классах, вздумал заняться химией. Устроив в чулане подобие лаборатории, братья увлеклись добыванием всяких газов и прочими «опытами». Чарлз с восторгом мыл колбы и пробирки, нюхал неприятно пахнувшие газы и внимательно читал книгу «Химический катехизис».

Химия отнимала немало времени. Школьные успехи Чарлза и всегда-то были невелики, а теперь они стали и совсем маленькими. Директор школы прочитал мальчику нотацию, внушая, что занятия химией бесполезны, что не химией, а латинским и греческим языками должен заполнять все свое время ученик. А в заключение длинной речи он назвал Чарлза «поко куранте».

Чарлз не знал итальянского языка. Эти слова его очень оскорбили: ему казалось, что они обозначают что-то весьма обидное. На деле же эти страшные слова значили всего-навсего «мало прилежный», то есть, говоря попросту, лентяй.

Старший брат Чарлза окончил школу и поступил в Эдинбургский университет, и Чарлз, оставшись один, зажил очень весело. Он увлекся охотой, и школьные дела его стали совсем плохи. Тогда отец решил отправить в Эдинбург и Чарлза: он думал, что там, под присмотром брата, Чарлз станет заниматься прилежнее. Доктор Дарвин ошибся.

Чарлз поступил на медицинский факультет Эдинбургского университета. Так хотел его отец, думавший, что профессия врача — самая подходящая для его младшего сына.

В восемь часов утра Чарлз сидел на лекции по медицине. Лекция была скучна, а Чарлзу хотелось спать. За этой лекцией — новая, по анатомии человека. Опять скучно, и опять — хотелось спать.

Все-таки Чарлз терпеливо просиживал часы в аудиториях и даже бывал в больнице. Однажды ему пришлось присутствовать при операции. Но при первом же крике больного — хлороформа тогда еще не знали — Чарлз заткнул уши и убежал из операционной комнаты, унеся с собой тот пинцет, который он должен был в известный момент (об этом ему долго толковали) подать хирургу.

Брат пробыл с Чарлзом в Эдинбурге всего один год: окончил курс и уехал. Чарлз остался один. Он познакомился и быстро подружился с несколькими молодыми людьми, увлекавшимися естественными науками. Среди них был и ботаник, был и некий Энсворт, прославившийся позже своими путешествиями в страну древних ассирийцев. Был и зоолог Грант, уже напечатавший несколько научных статей.

Новые знакомые быстро отвлекли Чарлза от медицины. Их разговоры и споры, наблюдения над явлениями природы и прогулки, во время которых они ловили разных животных и собирали растения, — все это было куда интереснее, чем лекции по анатомии.

Грант и его товарищ Кольдстрим часто ходили на берег моря. Они собирали там морских животных, остающихся во время отлива в лужах на берегу. Чарлз частенько ходил вместе с ними и с увлечением ловил червей, рачков, собирал моллюсков. Он сдружился с рыбаками и уезжал с ними в море ловить устриц. Вскоре он собрал порядочную коллекцию раковин.

Зоология все сильнее и сильнее привлекала Чарлза. Года не прошло, как он стал заправским зоологом. Он даже сделал небольшое научное открытие, о котором прочитал доклад в Плиниевском обществе. Познакомившись с одним негром, умевшим набивать чучела птиц, Чарлз стал брать у него уроки и подолгу просиживал у своего учителя-препаратора: негр был интересным человеком и много путешествовал.

Так прошло два года. Дарвин-отец убедился, что врача из Чарлза не выйдет, и решил пустить его по духовной части.

— Он очень жалостлив и чувствителен. Из него выйдет недурной пастор.

Чарлз не возражал. «Работы немного, — думал он, — а в свободное время можно будет охотиться и заниматься естественными науками».

Все же он не дал ответа сразу, а попросил время на размышления.

— Я не знаю, насколько учение англиканской церкви сходится или расходится с моими взглядами. Позволь мне несколько месяцев не давать тебе ответа. Я почитаю богословские книги, изучу этот вопрос и тогда отвечу, — сказал он отцу.

Прочитав несколько богословских книг, Чарлз не нашел в них ничего, что противоречило бы его убеждениям. Даже библейские сказки о том, как был сотворен мир, растения, животные и сам человек, сказка о всемирном потопе и многое другое не вызывали у него никаких сомнений. Ведь он был еще просто студентом-медиком, а не тем Чарлзом Дарвином, великим ученым, стариком с длинной бородой и грустным взглядом, которого через сорок лет знали все образованные люди.

— Я согласен быть священником, — ответил он отцу.

Теперь дело было за небольшим: нужно получить высшее образование (пасторы в Англии очень учены), а для этого окончить курс в университете. Эдинбург для этого не годился. И вот тут-то выяснилось, что Чарлз так хорошо успел позабыть все, чему его учили в грамматической школе, что забыл даже некоторые буквы греческого алфавита. Пришлось искать репетитора и зубрить греческие склонения. Преодолев премудрости греческой грамматики и синтаксиса, Чарлз в начале 1828 года оказался в числе студентов Крайст-колледжа в Кембриджском университете.

Старший надзиратель в колледже, мистер Шоу, был большим любителем лошадей. Он не пропускал ни одних скачек, а за ним гурьбой валили туда и студенты. Постоянные посещения скачек позволили Дарвину изучить родословные многих знаменитых скакунов. Он узнал язык и приемы коннозаводчиков и наездников, узнал, как улучшают породы лошадей. Все это очень пригодилось ему впоследствии.

Помещение Ч. Дарвина в Крайст-колледже в Кембридже.

Спортивные интересы привели Дарвина к знакомству с очень веселой компанией, учредившей «кружок обжор». Чем они занимались, показывает само название их кружка, но нужно оговориться — оно не совсем точно. Эти весельчаки вовсе не обжирались в своем кружке. Они собирались раз в неделю и обедали, но обедали по-особенному. На их обедах подавались блюда, изготовленные из животных, не употребляемых в пищу обычными смертными. Зоологические познания Дарвина сильно обогатились за это время: он узнал, каковы на вкус крысы и мыши, лягушки и ящерицы, вороны и совы и множество иных животных, которых нельзя купить ни в одной мясной лавке.

Один из знакомых соблазнил Дарвина жуками, и тот принялся собирать их с большим увлечением и теперь уже «морил» без особых церемоний. Он не сделался заправским энтомологом, не рылся в книгах и определителях, а довольствовался атласами: узнавал названия своих жуков по картинкам. Зрительная память у него была прекрасная: раз увидев жука, он запоминал его на всю жизнь. Тут же, в лесу, Чарлз мог сказать — есть такой жук в его коллекции или нет.

Однажды, сдирая кору со старого пня, он увидал редкого жука, которого у него еще не было. Чарлз схватил его, но не успел спрятать, как увидел второго жука, и опять нового. Держа в каждой руке по жуку, он вдруг увидел третьего — самого редкостного. Недолго думая он сунул одного жука в рот, чтобы освободить руку. Жук не сплоховал и выпустил такую едкую жидкость, что ревностный жуколов плевал после этого весь день. Конечно, он не поймал ни одного из этих жуков: одного выплюнул, другого выронил, а третий в суматохе удрал сам.

Зато сколько радости было, когда однажды он увидел в книге настоящего жуковеда Стивенсона пометку: «Пойман Ч. Дарвином». Это так польстило самолюбию Дарвина, что одно время он серьезно подумывал — не сделать ли ему жуколовство своей основной профессией.

Ловля жуков и любовь к природе повели за собой знакомство с Генсло, ботаником и минералогом. Генсло был очень милым человеком, знающим натуралистом и охотно делился своими знаниями с другими. Он помог Дарвину в его занятиях естественными науками, приохотил его к ним, многому научил. Именно Генсло и сделал из Дарвина натуралиста.

Жуки, охота, лошади, «кружок обжор» и многое другое — вот занятия Дарвина в Кембридже. О богословии он думал мало.

В январе 1831 года Дарвин сдал экзамен на бакалавра наук. Летом он отправился в геологическую экскурсию с профессором Сэджвиком и пробродил с ним несколько недель в Северном Уэльсе. Такая прогулка оказалась куда полезнее университетских лекций: Чарлз не только ознакомился с геологией, но и научился составлять геологические карты, делать геологическую съемку. Впрочем, прогулка не затянулась.

— Я был бы сумасшедшим, если бы пропустил ради геологии первые дни охоты, — заявил Дарвин и, предоставив Сэджвику продолжать изучение всяких оврагов, холмов и подмытых водой берегов рек, поспешил в Шрюсбери: он боялся опоздать к началу охотничьего сезона.

2

Дома его ждал сюрприз. Генсло прислал письмо, в котором сообщал, что есть случай отправиться в кругосветное плавание. Корабль «Бигль» («Ищейка») отправлялся в конце сентября, и на этот корабль искали натуралиста.

Дарвину очень хотелось путешествовать, и он давно мечтал о поездке в далекие страны. В этих мечтах смешивались и охота за небывалой дичью, и ловля огромных жуков, и многое другое. Но Дарвин-отец уперся и сказал, что так далеко сына не отпустит.

— Я пущу тебя, если хоть один здравомыслящий человек посоветует мне сделать это, — сказал он наконец сыну, изо дня в день надоедавшему ему просьбами о путешествии.

Чарлза выручил дядя по матери — Веджвуд. Это был весьма деловой человек, владелец фабрики фаянсовой посуды, пользовавшейся мировой славой (в наше время веджвудовские изделия ценятся «на вес золота»). Доктор Дарвин считал его очень умным и рассудительным, а дядя не подвел племянника: благословил Чарлза на поездку. Корабль «Бигль» посылали к берегам Америки и в Тихий океан для географических исследований, для съемки карты берегов и морских течений. Он должен был сделать кругосветное плавание в связи с некоторыми другими заданиями научного характера. Командир корабля капитан Фиц-Рой захотел взять с собой натуралиста, который занялся бы собиранием коллекций. Натуралист не получал ни копейки, мало того — он должен был платить за свое содержание. Зато и все собранные коллекции являлись его собственностью.

Желающих попасть в натуралисты при корабле оказалось несколько. Дарвин был третьим кандидатом, но вскоре оказался единственным. Два первых кандидата раздумали. Дарвин горел желанием ехать, но тут заартачился сам командир судна, капитан Фиц-Рой. Этот командир был большим аристократом (он приходился племянником самому герцогу Грифтону) и очень увлекался определением характера человека по его лицу. Достаточно было ему взглянуть на Дарвина, как он запротестовал:

— Что за нос у этого молодого человека? С таким носом нельзя быть расторопным и решительным. А мямля мне ни к чему.

Нос — бывают же такие носы! — чуть было не испортил все дело. Дарвин не мог переделать свой нос на «расторопный и решительный», а потому и принялся искать окольных путей. Окольные пути — знакомства. Нашлись знакомые, нашлись приятели, и они уговорили Фиц-Роя. Капитан согласился взять с собой Дарвина и даже предоставил ему половину своей каюты.

Капитан Роберт Фиц-Рой.

Десятипушечный корабль «Бигль» был судном далеко не первой молодости. Об его достоинствах лучше всего говорит прозвище «гроб», под которым он был известен среди моряков. Оно означало, что во время бури обладатель такой клички идет ко дну столь легко и поспешно, словно корабль только и дожидался мало-мальски уважительного повода, чтобы потонуть. Фиц-Рой мог бы выбрать и более надежное судно, но почему-то не сделал этого. Он принялся старательно чинить старую калошу «Бигль». Корабль чинили долго, так долго, что прошли все сроки, назначенные для его отплытия. Наконец починка была как будто закончена. Назначен день отплытия — 4 ноября. Дарвин еще 24 октября приехал в Плимут, где стоял корабль. Он очень боялся, что «Бигль» уйдет без него, но опасения оказались напрасными: корабль вышел из порта только 27 декабря.

— Поднимай якорь! — раздалась давно желанная команда.

«Бигль» заскрипел всеми частями и, кряхтя, словно старик, поплелся к выходу из порта. Поднялась буря, и он поспешно вернулся назад. Фиц-Рой не хотел, чтобы его корабль самым позорным образом утонул тут же, при выходе из Плимута, и решил переждать бурю.

— Тонуть — так уж в открытом море! — заявил этот доблестный моряк.

И Дарвин невольно проникся уважением к его смелости. Да, Фиц-Рой был настоящим «морским волком»!

Наконец, после всяческих проволочек, «Бигль» вышел в море.

Плавание началось.

Корабль «Бигль».

Два месяца качался и скрипел «Бигль» на волнах Атлантического океана, и два месяца изнывал Дарвин. Он никак не мог привыкнуть к качке и всегда чувствовал себя плохо, едва волнение начинало чуть усиливаться. Океан надоел Дарвину за эти два месяца.

«Не понимаю, что в нем хорошего? — удивлялся он. — Даже буря на нем и та скучна».

Прибыв к берегам Бразилии, «Бигль» начал свои работы по выяснению морских течений, проверке карт и прочее.

Корабль работал на море, а Дарвин тем временем исследовал сушу. Он уезжал на лошадях в глубь страны, на лошадях же двигался вдоль берега в ту сторону, куда плыл корабль. От гасиенды к гасиенде, от трактира к трактиру, то лесом, то полями и плантациями Дарвин со своими спутниками проехал много километров. Он нагляделся всяких диковинок в бразильских лесах. Собрал много птиц и зверей, ящериц и змей, лягушек и жаб и еще больше всяких насекомых. Он прославился в этих местах, между прочим, и как колдун. У него были с собой «прометеевы спички», которые вспыхивают, когда откусишь их головку. Местные жители, увидя этот фокус, пришли в такое изумление, что собирались целыми поселками смотреть на фокусника, а некоторые предприимчивые люди предлагали ему по доллару за спичку.

Впрочем, даже проводник относился к Дарвину с явным подозрением. Разве может внушать особое доверие человек, лазящий по болотам и лесным трущобам, собирающий жуков и бабочек, набирающий мешки камней и стреляющий мелких птиц, которых не стоит ни варить, ни жарить — так они малы.

Книга Лайеля[21]Лайель Чарлз (1797–1875) — английский геолог. Своим сочинением «Основы геологии» заложил фундамент современной геологии. Опроверг теорию катастроф Кювье и Д’Орбиньи, доказав, что изменения поверхности земного шара шли постепенно, были эволюционны. Роль Лайеля в геологии примерно такова же, как Дарвина в биологии.
, которую Дарвин прилежно читал во время путешествия, сильно помогла ему. Не прочитай он этой книги, называвшейся «Основы геологии», он не заметил бы и не понял бы многого.

Лайель рассказывал в своей книге удивительные вещи.

Ученые тех времен думали, что поверхность Земли изменялась резко и внезапно. Землетрясения, извержения вулканов и другие катастрофы уничтожали горы. Внезапно появлялись ущелья, овраги и бездонные пропасти, в несколько часов изменялись берега морей и океанов. Все и всегда — сразу и внезапно. Так учил знаменитый Кювье.

И вот Лайель пишет совсем другое. Поверхность Земли изменяется постепенно. Никаких катастроф! Бывают землетрясения, бывают извержения вулканов, но не так-то уж сильно изменяют они облик Земли. Ветры, солнце, дожди, морозы, реки и ручьи, морской прибой — вот что изменяет поверхность Земли. Изменения эти слабы, но они продолжаются тысячи и тысячи лет. И эти тысячи говорят свое слово: исчезают, сглаживаются, разрушаясь, высокие горные хребты, появляются, промытые ручейками, глубокие овраги и ущелья…

Дарвин искал следов этих медленных изменений и находил их всюду: в осыпях горных склонов, в размытых берегах океана, в подточенных водой прибрежных скалах, в оврагах и холмах. Он не только нашел эти медленные изменения, но смог сравнить их с изменениями, вызванными катастрофами. Ему повезло: во время стоянки «Бигля» у берегов на западе Южной Америки случилось землетрясение. Город Консепсион был разрушен до основания, волны смыли чуть ли не половину портового городка Талькахуане, а от семидесяти селений ничего не осталось.

— Какие пустяки! — говорил Дарвин Фиц-Рою. — Разве это изменило заметно рельеф местности? Несколько новых оврагов, десяток трещин и обвалов… и только. А вот… — И он принялся рассказывать о тех изменениях, которые длятся веками и в результате которых образуются горные хребты, бездонные пропасти, моря и острова, океаны и материки.

Чарлз Лайель (1797–1875).

Лайель был не совсем прав в своих рассуждениях, он переоценил значение «малых сил» природы. Но для того времени книга, говорящая о постепенных изменениях, об эволюции, была замечательна.

Занимаясь геологией и собирая образцы минералов и горных пород, карабкаясь по песчаным осыпям и обрывистым речным берегам, Дарвин находил немало костей. Ему удалось раскопать даже несколько огромных скелетов.

Особенно интересен был один скелет.

Это было гигантское животное, величиной чуть ли не с теперешнего слона. Его кости были очень массивны и тяжелы. Особенно тяжелы были кости таза и задних ног. Казалось, что такое животное и ходить не смогло бы, а должно было всегда сидеть. Так тяжел был скелет задней части тела.

«Как же он ходил?» — спрашивал себя Дарвин.

Он рассматривал кости гиганта, ища ответа на свой вопрос. По зубам животное было схоже с теперешними ленивцами. Это было совсем странно.

— Ленивцы живут на деревьях. Но какое же дерево выдержит такую тяжесть? Ведь ни один сук не уцелеет, если на нем повиснет… слон.

Однако по строению зубов было видно, что это странное животное питались растительной пищей.

Много позже знаменитый английский ученый Оуэн[26] , изучавший ископаемых животных, разъяснил, как мог питаться такой гигант. Он ел ветки деревьев: сидел возле дерева и пригибал передними ногами ветки прямо к своему рту. Тяжелый зад делал его устойчивым во время этой работы. Животное, словно «ванька-встанька», не могло опрокинуться на спину и упасть, когда туго натянутая ветка вдруг ломалась.

Самой замечательной находкой был зуб ископаемой лошади. Дикая американская лошадь!

— Когда первые европейцы появились в Америке, лошадей там не было. Индейцы не знали лошади. При виде лошадей, привезенных испанцами, они шарахались в сторону, боялись их. Это давно известно, — бормотал Дарвин, рассматривая зуб. — А вот зуб… лошади.

Найденные кости невольно заставляли думать о прошлом, далеком прошлом Южной Америки. В давно прошедшие времена здесь жили гиганты-ленивцы, жили лошади. Куда же они делись? Почему они вымерли?

И, словно в ответ на этот вопрос, Дарвин слышал рассказы о засухе, бывшей в этих краях совсем недавно.

Засуха началась в 1827 году и продолжалась до 1832 года. Это была «великая засуха», какой край не знавал раньше, хотя засухи и не были здесь редкостью.

Дождя выпадало так мало, что все растения погибли. Даже такие выносливые растения, как чертополох, и те исчезли. Ручьи и речки высохли. Огромные равнины пампасов покрылись пылью и стали похожи на какие-то сказочные пыльные дороги. Птицы и звери тысячами гибли от голода и жажды. Олени приходили к домам, чтобы напиться у колодца. Они перестали бояться людей — жажда оказалась сильнее страха.

Большая южноамериканская река Парана уцелела. Она слишком многоводна, чтобы высохнуть. Но она сильно обмелела, и вода далеко отошла от берегов. Обнажившееся дно реки подсыхало медленно, и Парана текла теперь среди топкого болота.

Вода в реке все же была, и к ней сбегались со всех сторон измученные жаждой животные. Стада рогатого скота бросались вниз с крутых берегов, прямо в реку. Животные не могли выбраться обратно: они были слишком слабы. Одни из них вязли в болотистом дне, другие не могли выкарабкаться из воды. Сотни тысяч голов скота гибли в реке, и вода несла вниз по течению трупов больше, чем листьев в осенний листопад.

Лошади табунами бросались во всякое болотце, появлявшееся на месте высыхавшей реки. Они давили и топтали друг друга и гибли, гибли. Дно реки было устлано костями погибших животных. Вода в Паране стала никуда не годной: так пахло от нее падалью. И все же животные пили эту воду.

«Вот так же могли погибнуть во множестве и эти гиганты, — думал Дарвин, слушая рассказы о великой засухе. — Может быть, и их погубила засуха. Может быть, и они затаптывали друг друга в болото. Поэтому и кости их лежат вместе: ведь и кости коров, погибших в реках, образовали целые кладбища».

Дарвин нашел еще кости и панцирь какого-то большого животного, очень похожего на броненосца. А позже ему посчастливилось найти кости животного, очень похожего на ламу. Но оно было гораздо крупнее ламы.

Гигантский ископаемый ленивец — милодон.

Гигантский ископаемый броненосец — глиптодон.

Шли дни. Глинистая равнина приносила всё новые и новые кости. И всегда животные, кости которых находил Дарвин, были похожи на современных, но по большей части гораздо крупнее их.

«Почему вымерла гигантская лама? — снова спросил сам себя Дарвин. — Человек ее истребить не мог — его тут не было. Пастбищ им хватало».

Ответа не было. Ведь нельзя же думать, что мелкие животные, пришедшие на смену гигантам, оказались такими прожорливыми, что поели всю траву.

«Катастрофа! Та самая катастрофа, которая уничтожала все живое и после которой местность заселялась наново совсем другими животными. Так учил Кювье… Но… почему же здесь раньше жила почти такая же лама, только в несколько раз крупнее? После катастрофы ламы не измельчали бы, они исчезли бы совсем».

Книга Лайеля, столько раз выручавшая Дарвина в его затруднениях при исследованиях горных пластов, не могла помочь ему теперь. Там о животных ничего не говорилось: у Дарвина была только первая часть этой книги.

В 950 километрах к западу от Южной Америки лежит группа небольших островов — Галапагосский архипелаг.

Мрачны и суровы эти острова. Черные поля застывшей угловатыми волнами и потрескавшейся лавы, сожженный солнцем низкорослый кустарник, утесы, большие кратеры давно потухших вулканов и сотни маленьких кратеров по их склонам. Только на горах свежо и зелено, только там выпадают иногда дожди и только там отдыхает глаз от голых черных равнин.

Эти острова, поднявшиеся с морского дна, никогда не были соединены с материком Южной Америки. Все растения, все животные, заселившие их, должны были как-то перебраться через воды океана. Не год и не два заселялись острова: сотни тысяч лет прошли с того дня, когда на острова попали первые растения и животные.

«Бигль» побывал на многих островах этого архипелага. Почти на всех жили большие «слоновые» черепахи. Многие из них достигали веса в сто пятьдесят и более килограммов. Они медленно бродили по островам, жевали кактусы и другие растения и громко шипели, втягивая под щит головы и ноги при виде врага.

На разных островах и черепахи были разные. Колонисты, заселившие некоторые из островов, уверяли, что даже мясо таких черепах различно по своему вкусу. Им можно было поверить: ведь именно колонисты истребили бóльшую часть этих малоподвижных животных.

Как и везде, Дарвин собирал здесь растения и птиц, насекомых и образцы минералов. Птиц добывать было совсем не трудно. Они редко встречались с человеком и еще не научились бояться его. Одного ястреба Дарвин столкнул с ветки стволом ружья. Однажды, когда он прилег под кустом отдохнуть и держал в руке чашку с водой, на край этой чашки сел дрозд. Он нисколько не боялся и спокойно пил воду из чашки. Колонисты рассказывали, что раньше птицы были еще доверчивее. Они даже садились на протянутую руку человека, очевидно принимая ее за ветку дерева.

Охота за птицами была очень легка, и Дарвин собрал много разнообразных птиц на разных островах этого архипелага. Рассматривая птиц, он заметил, что на разных островах жили и разные птицы.

Птицы Галапагосских островов очень походили на птиц Южной Америки, но не были схожи с ними вполне. Дрозд-пересмешник с острова Чатэма отличался от американского пересмешника. Но не это поразило Дарвина.

Когда он побывал на островах Чарлзе, Джемсе и других, то и там нашел пересмешников. Но они заметно отличались от чатэмского.

— Все эти галапагосские пересмешники, — рассуждал Дарвин, — похожи друг на друга. Все они сходны с американскими. У всех у них, так сказать, американский тип строения. Но почему так отличаются друг от друга пересмешники двух соседних островов? Ведь эти острова лежат совсем рядом.

Дарвин нашел на Галапагосских островах тринадцать видов небольших птичек — земляных вьюрков. В их окраске не было ничего особо замечательного, и по окраске большинство их мало разнилось. Но клювы у этих птиц заметно различались. У большеклювого вьюрка был огромный, массивный клюв, похожий на клюв европейского дубоноса. У малого вьюрка клювик был небольшой, слабее, чем у зяблика. У других видов клювы по своей форме были переходами от массивного «дубоносового» клюва до маленького клювика. Самое замечательное: на разных островах жили и разные виды вьюрков.

Галапагосские дрозды-пересмешники:

1 — пересмешник трехполосый (остров Чарлз); 2 — пересмешник чатэмский (острова Чатэм и Джемс); 3 — пересмешник малый (остров Альбемарль).

И так со многими птицами. На каждом острове жили свои виды. Они походили на птиц соседних островов, но их нельзя было считать одинаковыми с ними. Видно было только, что это близкая родня.

То же и с ящерицами и с растениями. Расстояния между островами были не так уж велики: они измерялись всего десятками километров. И все же на разных островах жили разные виды черепах, ящериц, пересмешников, вьюрков…

Головы вьюрков:

1 — большеклювый вьюрок (острова Чарлз и Чатэм); 2 — крепкоклювый вьюрок (острова Чарлз и Джемс); 3 — малый вьюрок (остров Джемс); 4 — оливковый вьюрок (острова Чатэм и Джемс).

«Почему так? — спрашивал себя Дарвин. — Образ жизни всех этих птиц, черепах, ящериц одинаковый, но сами животные оказались разными. Почему?»

Ответа на этот вопрос он дать не смог.

«Океан между островами очень глубок, течение быстрое: не переплывешь. Сильных ветров, дующих с острова на остров, нет: ветер не перенесет семян, не поможет птицам перелететь проливы. Острова вулканического и сравнительно недавнего происхождения. Они никогда не были единым куском суши, а так и появились отдельными островами. Обмена животными между ними не было и нет», — вот все, что смог сказать Дарвин. Он удивлялся разнообразию животного населения при столь большом однообразии самих островов, но понять и объяснить причины этого разнообразия не смог. Объяснение было дано гораздо позже.

Было бы слишком долго рассказывать обо всем, что Дарвин видел за время своего пятилетнего путешествия. Он насмотрелся всего, чего только может насмотреться натуралист в тропиках; собрал большие коллекции, вез с собой толстую связку исписанных тетрадей — дневник.

Уехав молодым ветрогоном, умевшим стрелять и знавшим кое-каких жуков, Дарвин вернулся если и не совсем еще ученым, то почти ученым. Он изучил геологию Южной Америки и других стран, нагляделся на всевозможные острова, изучил фауну островов и собрал большие коллекции по фауне и флоре Южной Америки.

3

Систематика никогда не привлекала Дарвина. Узнавать по таблицам атласа названия южноамериканских жуков было нельзя: ведь Бразилия не Англия, где все жуки давно известны наперечет и где найти в окрестностях Лондона еще не найденный здесь вид жуков неизмеримо труднее, чем открыть тысячу новых для науки видов в Бразилии. Поэтому Дарвин, распаковав свои чемоданы и ящики и вытащив оттуда коробки с жуками, не стал тратить на их определение драгоценное время. Он поставил их на полку, а сам поехал навестить отца.

— Смотрите! У него даже форма головы стала другой, — встретил Чарлза старик отец. Этими словами доктор Дарвин хотел сказать, что сын его очень изменился за пять лет путешествия.

Доктор Дарвин ни слова не сказал сыну о карьере священника. Сын тоже не заговаривал о ней. Они не хитрили: оба успели забыть об этом плане. Будущее Чарлза теперь было одинаково ясно и отцу и сыну: ученый-натуралист.

Погостив у отца, Дарвин вернулся в Лондон. Настали трудные дни: с утра до ночи он ходил по музеям, лабораториям, библиотекам. Затем поехал в Кембридж, оттуда в Оксфорд, а потом — обратно в Лондон. Он подыскивал специалистов — зоологов, ботаников, энтомологов, орнитологов, которые согласились бы взять на себя научную обработку его коллекций.

В конце концов дело наладилось: Дарвин распределил по знатокам свои коллекции, а на себя взял описательную часть и геологию.

Принявшись за подготовку к печати «Дневника», он не забывал и о своих личных делах: познакомился с нужными ему людьми, прочитал несколько докладов. Вскоре его выбрали членом научного клуба «Атеней», а затем и ученым секретарем (почетная должность!) Геологического общества.

Здесь, в Геологическом обществе, Дарвин встретился с Лайелем, книгой которого, «Основы геологии», он зачитывался на «Бигле». Они быстро подружились, хотя между ними и была заметная разница в годах.

Дружба с Лайелем дала Дарвину очень многое. Если Генсло сделал из Дарвина натуралиста, то именно влияние Лайеля повело Дарвина по тому пути, на котором он завоевал себе бессмертное имя.

Работая над «Дневником», Дарвин снова пережил свое путешествие, и снова перед ним встали те же самые вопросы, которые не давали ему покоя в Америке и других странах. Тогда думать было некогда, теперь времени для размышлений у него имелось достаточно.

«Конечно, растения и животные изменяются. Они постепенно становятся другими, и наконец перед нами появляется новый вид, — рассуждал Дарвин сам с собой. — Вот только как доказать это?»

Чарлз Дарвин (28 лет).

Мысль, что животные и растения изменяются, что разные виды животных и растений вовсе не были сотворены в пятый и шестой день творения, как учит библия, становилась все настойчивее.

В июле 1837 года Дарвин начал делать записи в записной книжке. Он заносил в эту книжку и слышанные рассказы о замечательном жеребце-скакуне, и о безрогой корове, и о новом сорте земляники, и о необычайном тюльпане, выращенном голландским любителем. Материал накоплялся. Автор еще не знал, что станет с ним делать, но старательно копил и копил факты, говорившие об изменяемости животных и растений.

Он очень много работал и наконец почувствовал, что устал. Для натуралиста лучший отдых — экскурсия. Дарвин решил прокатиться в Шотландию, поглядеть на знаменитые террасы в долине Глен-Рой. Побывал на прославленных террасах, полазил по крутым откосам, поймал нескольких жуков (твердо помнил, что таких еще не ловил) и, вернувшись в Лондон, написал статью об образовании этих террас. Наглядевшись в Америке на поднимающиеся и опускающиеся берега, он был склонен в каждой террасе видеть результат деятельности моря. Не избежали общей участи и террасы Глен-Рой. Дарвин ошибся: море и ледник далеко не одно и то же, а террасы Глен-Рой оказались результатом деятельности именно ледника. Разница не маленькая, и Дарвин горько раскаивался в той поспешности, с которой опубликовал свои соображения. Этот неприятный случай отразился на его деятельности в дальнейшем: он перестал торопиться печатать, стал годами выдерживать свои рукописи в столе, рискуя, что они устареют.

Когда Дарвину минуло тридцать лет, он женился. Его двоюродная сестра Эмма Веджвуд была очень милой девушкой; он знал ее с детства; и вот из мисс Веджвуд она сделалась миссис Дарвин. Жена стала для него верной подругой, и если мало помогала ему в его научных трудах, то ухаживала за ним, как хорошая больничная сиделка, что постоянно болевшему Дарвину было очень кстати.

Через год у молодоженов родился первый ребенок, и Дарвину прибавилось дела. Он очень любил своего сынишку, названного Эразмом в честь знаменитого деда[27]Оуэн Ричард (1804–1892) — английский ученый-натуралист. Был большим знатоком анатомии животных и палеонтологии, пользовался огромным авторитетом, и выступать против него мог только человек и очень знающий и очень смелый.
, но еще больше любил он наблюдать. Когда ребенок захлебывался от крика, отец, вместо того чтобы успокоить его, следил за игрой мышц на покрасневшем личике. А потом в особой записной книжке кривые строчки отмечали, как плачет, смеется и гримасничает человеческое дитя.

— Это очень важные наблюдения! — говорил Дарвин Эмме, нередко упрекавшей его в излишней любознательности. — Выяснить происхождение мимики человека, проследить ее и сравнить с мимикой животных — поучительнейшая задача.

Три года прошли незаметно. Дарвин часто прихварывал, и Эмма решила, что виновата в этом лондонская жизнь: и климат нехорош, и много лишнего беспокойства. От слов она быстро перешла к делу: съездила в одно место, в другое и наконец нашла небольшое именьице — дом с крохотным участком земли — в Дауне, в нескольких десятках километров от Лондона.

Дарвину понравились окрестности Дауна. 14 сентября 1844 года Дарвины переехали в Даун. Здесь Дарвин прожил до дня смерти, лишь изредка выезжая в Лондон.

Дом Чарлза Дарвина в Дауне.

Дарвин занялся изучением так называемых усоногих раков. Не думайте, что он задался целью уличить в обмане средневековых монахов: ведь они уверяли, что именно некоторые из этих раков — «морские уточки» — превращаются в гусей. Нет, эти раки были очень интересны по своей внешности и по образу жизни, и это привлекло к ним внимание Дарвина. Он начал изучать их анатомию, а заодно ему пришлось заняться и классификацией. Ему нелегко далось это дело: он то возводил какую-нибудь форму в достоинство вида, то разжаловывал ее в разновидности, а потом вдруг делал скачок и для той же формы устанавливал особый род. Он долго мучился с усоногими раками, проклиная тот день, когда вздумал заняться ими, но зато через несколько лет напечатал два тома об этих животных.

Изучая усоногих, Дарвин на собственном опыте убедился, как трудно иной раз бывает установить четкие границы вида, как странны и непостоянны могут быть некоторые разновидности. На примере усоногих выяснилось, что многие формы могут — в зависимости от вкусов и взглядов исследователя — оказаться то видом, то разновидностью. Не в природе, понятно, а лишь в рассказе о них, устном или письменном — безразлично.

«Раз не всегда можно провести точную границу между видом и разновидностью, то не значит ли это, что разновидность — зарождающийся вид?» — спросил сам себя Дарвин.

Это была великая мысль.

Лайель показал, что поверхность суши изменяется медленно, изменяется путем эволюции, а не катастроф. Это очень понравилось Дарвину: у него уже были кое-какие соображения на этот счет. Но с животными и растениями дело обстояло посложнее, чем с горами и оврагами. Не требовалось особой зоркости, чтобы заметить: животные и растения очень приспособлены к той жизни, которую они ведут.

Бабочка питается сладким соком цветков, и ее ротовые органы вытянуты в длинный хоботок. Без хоботка не достанешь сладкого сока, спрятанного в глубине венчика цветка. Крот роет в земле, и его передние лапы превратились в лопаты. Любая травка испаряет воду, и у нее есть приспособления для регуляции этого испарения: в кожице листа много крохотных отверстий — устьиц. Они могут открываться пошире и могут закрываться почти наглухо. Это связано с количеством воды в растении. Мало воды — и устьица закрываются, испарение воды почти прекращается.

На что ни посмотришь в природе, невольно скажешь: как хорошо это устроено, как целесообразно, лучшего и не придумаешь!

Вот тут-то ему и пригодились прежние посещения скачек и разговоры с коннозаводчиками и лошадиными барышниками.

«Подбор производителей… А в природе?..»

Он долго и упорно думал, заносил свои мысли на бумагу, рылся в книгах, ходил по саду и глядел на кусты и деревья, рассматривал то жуков, то усоногих раков.

Смутные мысли роились в голове. В этой сумятице мелькали и борьба за жизнь, и конкуренция, и… Но ясности не было.

10-летний буковый молодняк.

В книге Мальтуса[28]Дарвин Эразм (1731–1802) — дед Чарлза Дарвина, врач, натуралист и поэт. В своих сочинениях, по большей части в стихотворной форме, высказывал мысли эволюционного характера, но слишком уж наивные.
«Опыт о законе народонаселения» (1792) Дарвин нашел ту ясность, которой ему так не хватало. Человечество размножается в геометрической прогрессии (1, 2, 4, 8, 16, 32, 64…), а средства существования нарастают лишь в прогрессии арифметической (1, 2, 3, 4, 5, 6, 7…). Неизбежно перенаселение и нехватка средств к существованию.

Что делать? Как избежать этой катастрофы? Ограничить размножение человека и притом — «низших классов»: ведь они наименее обеспечены.

«На великом пиру природы для него не осталось места; природа повелевает ему удалиться, и в большинстве случаев сама приводит в исполнение свой приговор», — так писал Мальтус о перенаселении и гибели «неприспособленных» — и в основном пролетариата.

Буковое насаждение в 16 лет.

— Усиленное размножение… Перенаселение… Жизненная конкуренция… Борьба за жизнь, вытекающая из усиленного размножения… — шептал Дарвин, бродя по комнатам. — Это так, но…

Была какая-то сила, которая на почве борьбы делала животных и растения такими приспособленными. Какая сила?

«Естественный отбор! — решил Дарвин. — Это хорошее название. Естественный отбор и искусственный отбор. В одном действует природа, в другом — сам человек».

Слово было найдено. Оставалось собрать факты и примеры, показать, что отбор — не фантазия автора.

Головы различных пород голубей:

1 — гончий голубь; 2 — дикий голубь; 3 — короткоклювый антверпенский голубь; 4 — польский голубь; 5 — трубач; 6 — турман.

Дарвин начал собирать материалы. Ему было нужно много примеров, сотни доказательств. Он перечитывал вороха книг, завалил ими свой кабинет. Он не мог держать у себя тысячи томов и нашел способ, как на маленькой полке уместить целую библиотеку. Его постоянным инструментом стали ножницы. Это не были ножницы анатома, нет — это были простые большие ножницы. Покупая книги сотнями, он безжалостно вырывал из них нужные ему страницы, вырезывал из полученных журналов отдельные заметки. Его библиотека, стоившая ему немало денег, приняла странный вид собраний отдельных страничек и выписок. Зато на нескольких полках помещалось все ему нужное.

Он заставил работать на себя всех: мальчишки собирали ему ящериц и змей, приносили дохлых птенцов, щенят и кроликов. Дарвин брал все: все было ему нужно, все могло пригодиться.

Занявшись изучением пород домашних животных, Дарвин остановился на голубях и сделался голубятником. У него на дворе можно было увидеть и дутышей, и трубачей, и римских, и гончих, и много-много других голубей. Два клуба голубятников выбрали его своим членом, и Дарвин был очень польщен этой честью: в клуб голубятников не выбирали первого встречного.

— Я держал все породы голубей, которые мог купить или достать иным путем, — с гордостью говорил он. И действительно, голубятня его была хороша. Особенно хороши были голуби, добытые не покупкой, а «иным путем» — очевидно, путем «подарка».

Породы голубей:

1 — дикий голубь; 2 — почтовый голубь; 3 — совиный голубь; 4 — якобинец; 5 — павлиний голубь; 6 — дутыш.

Скрещивая голубей, Дарвин хотел выяснить — всегда ли будут плодовиты помеси. И всевозможные помеси наполняли его голубятню, приводя в ужас настоящих охотников-голубятников.

— Можно ли так делать? — говорили они. — Что такое помесь? Брак, ублюдок! — И они покачивали головами, а выйдя из голубятни, презрительно фыркали. Некоторые уж очень рьяные поклонники чистоты породы поговаривали, что такие члены клубу не нужны, больше — они срамят клуб.

Выяснив на голубях, собаках, коровах, овцах и лошадях, что все домашние животные имеют диких и притом очень немногочисленных предков, что все разнообразие домашних пород получено человеком путем отбора, Дарвин перенес правила отбора и на природу. Он не видал этого отбора своими глазами, да и как его увидишь? Однако Дарвин был твердо уверен, что такой отбор существует, и стал говорить о нем как о доказанном факте.

Он часами простаивал в своем саду и подсчитывал стебельки трав. Давал пышно разрастаться бурьяну на грядках огорода и с нескрываемым любопытством следил, кто победит. И когда побеждал бурьян, когда от культурных растений на грядках, сплошь покрытых сорняками, ничего не оставалось, он чувствовал себя точно так же, как зритель, видевший грандиозные сражения миллионных армий.

— Не понимаю! — возмущалась Эмма. — Насеять огурцов, чтобы их заглушили сорняки!

— Ради чего вы губите огурцы? — недоумевал садовник. А на ответ ученого: «Я хочу проследить борьбу за существование между огурцами и сорняками», мрачно ворчал: — Это и так известно, что сорняки заглушат огурцы, если грядки не полоть. Что тут смотреть? Все огородники знают, что нужно полоть грядки…

По мере того как накапливался материал, Дарвин перестал скрывать свои занятия от знакомых. То в письмах, то на словах он знакомил их со своей теорией. И кое-кто из знакомых соглашался с его взглядами, а некоторые даже торопили с опубликованием этой работы. Особенно близко принимал все это к сердцу ботаник Гукер[29]Мальтус Томас-Роберт (1766–1834) — английский экономист, священник. В своем сочинении «Опыт о законе народонаселения» (1798) старался доказать, что причиной нищеты трудящихся являются не экономические условия, не эксплуатация человека человеком, а законы природы; население растет в геометрической прогрессии, а средства к существованию — только в арифметической. Отсюда вывод: государственная помощь беднякам и всякие социалистические преобразования бессмысленны и ничего не изменят; спасение — в ограничении роста населения, именно его необеспеченных слоев (читай: трудящихся). Взгляды и выводы Мальтуса были грубо неверны, единственным правильным его наблюдением было то, что население размножается в геометрической прогрессии (так размножаются все организмы, а не только человек). Учение Мальтуса, «мальтузианство», оправдывает агрессивные войны и любые мероприятия капиталистов, направленные против народа; в наши дни оно процветает в США.
.

— Вы знаете, — говорил ему Дарвин, — что все растения и животные очень изменчивы. Вы — ботаник, и для вас не секрет, как трудно иногда разобраться, где вид, а где разновидность.

— Да! — подхватывал тот. — Есть такие формы, что… — Гукер принимался рассказывать об одном австралийском растении.

— Так вот, — продолжал Дарвин, подыскивая слова. — Разные разновидности и живут по-разному. Я хочу сказать, что для некоторых из них их признаки могут оказаться более выгодными. Ну, скажем, среди обычных зайцев появились зайцы с более длинными и сильными ногами… Ведь такие зайцы легче избегнут преследования.

— Если у них все остальное такое же, как и у других… Не слабее, по крайней мере, — возражал Гукер. — А если у них слух слабоват, то и ноги не помогут.

— Ну да! Но пусть у зайцев все одинаковое, вот только ноги — у одних посильнее, у других послабее. Врагов у зайцев много. Ясно, что в первую очередь погибнут те, которые бегают медленнее. Выживут быстроногие. Вот это-то я и называю выживанием более приспособленных. Такие зайцы оставят потомства больше, потому что они проживут дольше. Понемножку быстроногие зайцы вытеснят плохих бегунов, так как тех и гибнуть будет больше, и потомства они по этой причине оставят меньше. Получится особый отбор: в природе как бы отберутся из общей массы зайцев более быстроногие. Это будет новая разновидность, а если дело зайдет далеко, то получится и новый вид.

Дарвин говорил долго. Гукер внимательно слушал.

— Позвольте! — сказал он. — А почему ваши зайцы быстроноги? Потому ли, что они будут больше бегать, или потому, что родятся с более длинными ногами и с более сильными мышцами? Другими словами, они такими родятся, эта быстрота у них врожденная или она ими благоприобретена?

Дарвин не понял всего ехидства этого вопроса: он не знал еще тогда учения Ламарка, не знал и теории Сент-Илера. А Гукер, очевидно, хотел поймать его на этом.

Ели из густого леса. Видны ослабевшие, погибающие деревья.

— Они бегают быстрее потому, что у них сильнее ноги. Они такими родились, это — врожденная изменчивость, — ответил Дарвин.

— Хорошо, — сказал Гукер. — Не знаю, вполне ли я понял вашу мысль. По-вашему выходит так: у животных и растений часть потомства может несколько отличаться от своих родителей. Отличаться в каких-нибудь пустяках. Но если такие пустяковые различия окажутся полезными для их обладателя, то это может дать ему перевес в борьбе за жизнь. Такие «победители» выживут или, во всяком случае, проживут дольше побежденных. Их потомство вытеснит в конце концов потомство менее приспособленных. Это-то выживание более приспособленных вы и называете отбором. Путем такого отбора может получиться и новый вид, так как новые признаки будут усиливаться, различия — становиться все более и более резкими. Так?

— Так! — вздохнул Дарвин. — Вы сказали это куда лучше меня.

— Но я должен предупредить вас, что возражений будет очень много. Я сам могу привести вам сотни случаев, которые не улягутся в вашу теорию. Но ваши соображения очень остроумны, — поклонился Гукер Дарвину. — Поздравляю и советую спешить. Поскорее заканчивайте разработку вашей теории.

Но Дарвин не спешил. Он набросал очерк своей теории, занявший всего несколько десятков страничек. Через несколько лет пополнил его — вышло уже двести пятьдесят страниц — и успокоился. Он не умел работать быстро, подолгу обдумывал каждую фразу, ему трудно было писать и выражать свои мысли понятно. Поэтому у него много времени отнимал самый процесс писания.

Он боялся выступить в печати со своей теорией, ему казалось, что она недостаточно разработана, что фактов мало, что возражений против нее будет очень много. И он решил собрать столько материалов и фактов, чтобы противникам нечего было возражать. Дарвин сам придумывал возражения и отвечал на них, предугадывал те факты, которые ему будут приводить противники, и помещал их в свою рукопись. Этим самым он выбивал оружие из рук предполагаемых противников: возражения были приведены в самой рукописи, и ответ на них давался здесь же.

Время шло, здоровье становилось все хуже. Дарвин боялся умереть, не опубликовав своей теории. Поэтому он написал особое распоряжение о судьбе рукописи и даже завещал деньги на ее издание. Его мрачные предчувствия не оправдались: со дня составления завещания он — правда, постоянно болея, — прожил еще около сорока лет.

4

— Спешите, не откладывайте этого дела! — говорил ботаник Гукер Дарвину. — Смотрите не опоздайте…

Он был прав, торопя слишком медлительного ученого. Случилось то, чего и следовало ожидать. Идея изменяемости видов носилась в воздухе.

Дарвин был сильно расстроен: у него умер от скарлатины ребенок. И вот в это время он получил небольшую статью от англичанина Уоллеса, жившего в те времена на островах Малайского архипелага. В ней, в короткой и сжатой форме, излагалась теория происхождения видов.

— Тебя обгонят, спеши! — говорил Дарвину брат.

И вот — его обогнали! Он работал много лет, собрал груды материалов, написал уже книгу. Но рукопись лежала в столе, она не была вполне готова к печати, а эта статья…

Скрыть статью Уоллеса, никому не сказать о ней и поспешить с опубликованием своего труда? Этого Дарвин сделать не мог: он был честен.

— И все же — как быть?

Друзья Дарвина нашли выход. Лайель и Гукер знали о работе Дарвина, знали, что у него подготовляется к печати книга. Они решили выручить приятеля.

— Пишите краткий очерк, — сказали они Дарвину. — Пишите скорее, не копайтесь…

Дарвин написал коротенькое извлечение из своей книги: извлечение, из которого можно было понять, о чем идет речь.

«Дорогой сэр! — писали Гукер и Лайель секретарю Линнеевского общества в Лондоне. — Прилагаемые работы касаются вопроса об образовании разновидностей и представляют результаты исследования двух неутомимых натуралистов — мистера Чарлза Дарвина и мистера Альфреда Уоллеса. Оба эти джентльмена…» — Тут шло изложение работ. А потом начиналось главное — перечисление «приложений» к письму. Эти приложения состояли из очерка, написанного Уоллесом, и «извлечения из рукописного труда мистера Дарвина, набросанного им в 1839 году и переписанного в 1844 году, когда он был прочтен мистеру Гукеру и содержание его было сообщено мистеру Лайелю». Было приложено и содержание «частного письма мистера Дарвина к профессору Аза Грей в Бостоне в октябре 1857 года, где он повторяет свои воззрения и показывает, что они не изменились с 1839 по 1857 год». Письмо заканчивалось пространными рассуждениями о том, что мистер Дарвин, прочитав статью Уоллеса, просил напечатать ее возможно скорее, что он действует себе в ущерб, так как теория, изложенная мистером Уоллесом, разработана мистером Дарвином и гораздо раньше и гораздо подробнее, и т. д.

Гукер и Лайель изо всех сил старались доказать, что все права на первенство имеет именно Дарвин. И «приложения», которые они представили Линнеевскому обществу, выглядели так, словно их не просто зачитают на заседании ученого общества, а будут изучать со всем вниманием в лондонском гражданском суде — учреждении, славившемся в те времена изумительным крючкотворством.

1 июля 1858 года высокоученые члены Линнеевского общества заслушали обе статьи и письмо Гукера и Лайеля. Оба они были тут же и всячески старались вызвать присутствовавших на прения. Увы! Почтенные члены словно воды в рот набрали: внимательно выслушали сообщения, но задавать вопросов не стали, спорить и возражать не захотели. Статьи были напечатаны в трудах общества, но их появление прошло незамеченным. Только профессор Готон из Дублина отозвался на них, но его отзыв был малоутешителен.

— Все, что в них есть нового, — неверно. А что верно — старо, — вот что сказал он.

Гукер из себя выходил, Лайель также волновался. Они так приставали к Дарвину, чтобы он скорее сдал в печать свою книгу, что тот принялся за обработку и, несмотря на свою болезнь, начав готовить рукопись к печати в сентябре, окончил ее в марте. Никогда он еще не работал с такой быстротой.

Лайель и тут не оставил Дарвина советами и помощью. Он вел с ним длиннейшие разговоры даже насчет обложки, уверяя, что и для научной книги — обложка очень важная вещь.

Наконец книга вышла из печати и в первый же день была распродана. Правда, тираж ее был невелик — всего 1250 экземпляров, но тогда и не знали многотысячных тиражей для научных изданий. Книгу брали нарасхват. Откуда о ней узнали? Это секрет, но несомненно, что и тут дело не обошлось без Лайеля и Гукера. И тотчас же началась работа по подготовке второго издания.

О такой книге нельзя было умолчать, и в газетах появились отзывы. Одна из больших газет заказала написать отзыв рецензенту, но тот поленился читать книгу: он совсем не был знатоком наук о природе. У рецензента был приятель — Гексли, биолог.

— Будь другом — напиши.

Гексли написал. Рецензент просмотрел рецензию, вставил в нее несколько фраз и недолго думая сдал от собственного имени в редакцию. Рецензия появилась в распространеннейшей газете «Таймс» без подписи, но сделала свое.

Поднялся шум. Кто был «за», кто — «против». Из осторожности Дарвин не стал говорить ни в первом, ни во втором издании своей книги о происхождении человека, но все же не утерпел: намекнул, что и человек не является исключением из общего правила.

Чарлз Дарвин (1809–1882).

Вывод сделали сами читатели: человек — потомок обезьяны.

Геолог Сэджвик — тот самый, с которым Дарвин когда-то бродил по Уэльсу, — накинулся на Дарвина в печати. Сэджвик не просто критиковал, он кричал, вопил, ругался. Он обвинял Дарвина в желании низвести человека до степени животного, указывал, что такому человеку грозит полное одичание, кричал, что теория Дарвина разрушает основы культуры.

Дарвин не возражал. Он, впрочем, и не мог бы спорить с Сэджвиком: он не был мастером писать полемические статьи, а научной статьей ничего не добился бы. Не принял он участия и в знаменитом споре, разразившемся в Оксфорде в 1860 году. Здесь за него отвечал Гексли, и он защищал Дарвина куда удачнее, чем это сделал бы сам Дарвин.

5

Прошло несколько лет, и по всему миру разнеслась слава Дарвина.

— Эта теория объясняет все! — восторженно кричали поклонники Дарвина. — У нас есть теперь универсальное средство.

Все живое изменяется, его «вчера» не такое, как «завтра». Разнообразие животных и растений — не результат бесконечных вариаций на одну и ту же тему и не несколько замкнутых в себе «ответвлений»: это ветви одного дерева. Целесообразность живого, та самая целесообразность, в которой одни видели лучшее доказательство премудрости «творца», а другие — проявление загадочного «мирового разума», оказалась результатом такого вульгарного явления, как борьба за жизнь. Колючки репейника и прекрасный цветок, солитер и райская птица, слизень и лев, разнообразие и причудливость форм, яркость окраски — все это лишь результат естественного отбора. Сходство в строении — не проявление «единого плана», а просто результат родства. Даже человек, «обладатель бессмертной души и божественного разума», и тот.

Книга Дарвина была наполнена доказательствами, а из приведенных в ней бесчисленных фактов многие оказались хорошо знакомыми всем и каждому. Их только не так толковали, а то и просто не задумывались над ними. Словно солнечный лучик попал через щель в темную комнату и невидимые до того пылинки вдруг заиграли в светлой полоске. Удивительная была эта книга с длинным и скучным названием «Происхождение видов путем естественного отбора или сохранения благоприятствуемых пород в борьбе за жизнь».

Изменчивость окраски жука-дровосека.

Первые же годы показали, насколько нужна была книга Дарвина. Эволюционное учение — вот тот фундамент, в котором так нуждалась наука о живом для своего дальнейшего развития.

Само по себе взятое, эволюционное учение не было новостью. У Дарвина был ряд предшественников. Кое-что писал об эволюции Бюффон, но его запутанные фразы не привлекли особого внимания, да и кого могли удовлетворить просто «слова»?

Написал свою книжечку об изменчивости животных Каверзнев, но она осталась незамеченной.

Провозгласил эволюционное учение Ламарк, но он не сумел довести его до читателя, а тот не был подготовлен к такому «новшеству». Да и время было неподходящее — дни власти Наполеона. Блистательный Кювье, разгромив «единый план» Сент-Илера, заодно разгромил и эволюционную теорию Ламарка и надолго занял умы своими теориями типов и катастроф, столь удачно согласованными с библией.

Немцы основателем эволюционного учения охотно называют Гёте. Они «забывают» при этом о пустяках: Гёте только под конец своей жизни освоился с идеей, что высшие животные и человек развились из низших, что сходство видов основано на кровном родстве. До того он был сторонником «теории типов», то есть совсем не эволюционистом.

Московский профессор Рулье высказывал замечательные мысли. Его взгляды были так близки к дарвиновой теории, что сделай он еще один-другой шаг, и… Но Рулье прожил всего сорок четыре года, и он мало писал. Да и опубликованное им высокоученые «европейцы» не читали.

Были и еще предшественники у Дарвина, но… У большинства мы найдем лишь разрозненные мысли, предположения, намеки, а не теорию, не разработанное учение. Пока не было дарвиновой теории, никто и не замечал этих намеков, а если и замечал, то не понимал.

Теория естественного отбора объясняет, почему все живое приспособлено к среде обитания, почему оно «целесообразно». Мало того, живое только условно целесообразно: оно хорошо приспособлено к жизни лишь при определенных условиях. Стоит несколько измениться условиям, и хорошее легко может оказаться плохим. Библейскому учению о разумном творце был нанесен тяжелый удар.

Дарвин объяснил причины и целесообразности и разнообразия животных и растений и тут же показал, что все живое — едино по происхождению. Не отдельные «типы», как учил Кювье, а могучее дерево с единым корнем и многими ветвями — вот что такое животный и растительный мир. У живого есть своя история, длящаяся сотни миллионов лет. Перед нами — потомки; чтобы познать их, нужно изучить предков — животных давно минувших времен.

Наука начала перестраиваться, «равняться по Дарвину». Геологи и палеонтологи, ботаники и эмбриологи, зоологи и физиологи во всем начали искать признаков родства. Ни один ученый не остался в стороне: он искал или доказательств в пользу теории Дарвина, или возражений против нее.

То одно, то другое ученое общество избирали Дарвина своим членом. Вскоре подпись Дарвина на его книгах украсилась таким количеством прибавлений, что на одной строчке она уже не умещалась. Вместо просто «Ч. Дарвин» теперь стояло длиннейшее: «Ч. Дарвин, М. А., Ф. Р. С., Ф. Г. С., Ф. Э. С., Ф…, Ф…,» — это был перечень его ученых титулов[30]Гукер Джозеф (1817–1911) — сын известного английского ботаника Вильяма Гукера и сам знаменитый ботаник. Собирая растения, объездил почти весь мир. Один из друзей и первых последователей Дарвина, активный сторонник его теории.
.

Успех «Происхождения видов» был велик, но то был не конец, а скорее — начало. Оставалось еще много неразработанных вопросов, и Дарвин принялся за их разработку. Он работал много лет, и все его работы преследовали одну цель: дать как можно больше доказательств в пользу учения об отборе.

Породы домашних животных и сорта культурных растений — богатейший материал для изучения изменчивости. Искусственный отбор помогает понять отбор естественный. Дарвин написал книгу «Изменения животных и растений в домашнем состоянии». Как и всегда, он собрал в этой книге столько фактов и высказал столько мыслей, что вот уже десятки лет сотни ученых разрабатывают этот материал.

Многие цветки опыляются насекомыми. Приспособления к опылению насекомыми — один из прекрасных примеров того, к чему приводит естественный отбор. Особенно интересны орхидеи: их приспособления замечательны. Когда-то Конрад Шпренгель открыл «тайны цветка», но мало кто знал книгу бедняги учителя. Теперь эту работу продолжил Дарвин. Так появилась книга о перекрестном опылении растений — о взаимоприспособлении цветков и насекомых.

На торфяном болоте растет росянка. У нее на листьях длинные булавчатые выросты, при помощи которых она ловит насекомых. Эти выросты ведут себя так оригинально, что ими стоит заняться, а потом — какое замечательное приспособление! Разве не является росянка хорошим камнем в фундаменте, на котором строится грандиозное здание теории естественного отбора?

Росянка.

Дарвин занялся изучением росянки.

Росянка ловит своими листьями насекомых: они садятся сюда, привлеченные блестящими капельками жидкости. Жидкость выделяется из утолщенных концов ресничек, покрывающих лист, как щетина щетку. Когда насекомое садится на такой лист, оно прилипает к клейким капелькам. Реснички тогда медленно пригибаются, охватывают насекомое, сжимают его в клейких объятиях… Насекомое оказывается в ловушке.

Увидя все это, Дарвин задумался: что вызывает движение ресничек?

Он начал класть на листья росянки все, что ему подвертывалось под руку: маленькие кусочки стекла, камешки, кусочки бумаги, мясо, хлеб… Листочки ловили все. Они оказались так чутки, что ничтожный кусочек волоса, весом в тысячные доли грамма, и тот вызывал движение и пригибание ресничек. Росянка ловила все, но далеко не все она задерживала подолгу своими согнувшимися ресничками. Эти реснички, очевидно, как-то умели разбираться в добыче: одно они брали, а от другого отказывались. И, пригнувшись было над положенным на лист камешком, они вскоре же начинали выпрямляться: растение как бы отказывалось от столь неподходящей добычи.

Росянка подолгу удерживала мясо, яичный белок, насекомых, но никак не хотела задержать желток или кусочек масла. Дарвин угощал ее самым лучшим маслом, клал на листья свиное сало, клал желток из только что снесенного яйца. Напрасно! Росянка отказывалась от этих вкусных вещей.

«Это неспроста!» — решил Дарвин и начал новые опыты.

Он наготовил всевозможных растворов. Капал на листья слабыми растворами кислот и солей, пустил в дело хинин и многие другие лекарства. А когда запасы домашней аптечки были исчерпаны, Дарвин выписал из Лондона целый набор реактивов. День за днем он по нескольку часов проводил в теплице, немало смущая тем садовника.

— Хороший господин, — говорил тот, — но вот жаль: не может найти себе путного занятия. Уставится на цветок и стоит. Ну разве станет это делать человек, у которого есть какое-нибудь серьезное дело?

А Дарвин продолжал огорчать своего старика садовника и часами простаивал над росянками, то капая на их листья кислотами, то погружая в эти кислоты листья целиком. Он с нетерпением ожидал результатов каждого опыта и одинаково радовался, когда лист пригибал реснички и когда он чернел и свертывался, получив хорошую порцию какого-нибудь ядовитого вещества.

Листья росянки.

Перепортив множество росянок, изведя содержимое нескольких десятков скляночек и вконец разорив домашнюю аптечку, Дарвин установил факт: росянка пригибает свои реснички и подолгу держит их пригнутыми не всегда. Нужно, чтобы на лист попало что-нибудь, содержащее в себе белковые вещества или хотя бы азотистые соединения.

— Росянке нужен азот! — сказал он. — Именно азот.

Но Дарвин не успокоился на этом. Он хотел узнать, каково минимальное количество азота, которое может почувствовать росянка. Он брал каплю насыщенного раствора селитры и разводил эту каплю чуть ли не в бочке воды. Изготовлял такие слабые растворы, что ему позавидовал бы любой гомеопат, капал, и… росянка начинала пригибать реснички. Она была очень чувствительна, эта росянка с ее невзрачными красноватыми листочками, сидевшими розеткой у самой земли.

От росянки Дарвин перешел к другим насекомоядным растениям. В конце концов он узнал все секреты этих растений. Они ловили тем или иным способом насекомых и выделяли из листьев особую жидкость, похожую на желудочный сок животных. Они переваривали на листьях пойманных насекомых и всасывали белковые вещества. Этим способом насекомоядные растения пополняли недостаток азотистых веществ в их обычном питании — всасывании корнями почвенных растворов.

Росянка оказалась великолепным примером для дарвиновой теории. Столь блестящее приспособление, столь удачные результаты длительного отбора!

6

Прошло десять лет со дня выхода в свет «Происхождения видов». Весь культурный мир знал теперь Дарвина, старика с длинной седой бородой и нависшими над грустными глазами бровями. Весь культурный мир слыхал о том, что животные и растения изменяются, что один вид может с течением времени превратиться в другой, что животные произошли от какого-то общего предка.

А человек? От кого произошел он?

Такой вопрос раздавался все чаще и чаще. В своем «Происхождении видов» Дарвин писал, что человек не является исключением из общего правила, но и только. Нужно было сказать больше: как развился человек из низшей формы. Нужно было показать, что человек является наиболее высокоорганизованным животным, а главное — животным, обладающим высшим разумом. Конечно, нужно было показать и еще очень важный момент: как и почему человек оказался тем, что он есть. Но этого Дарвин разъяснить, понятно, не мог: он и представления не имел об учении Карла Маркса.

— Человек — это падший ангел, — уверял Лайель.

— Человек… Нет, я никогда не соглашусь с тем, что он просто животное по своему происхождению. Душа человека божественна! — доказывал Уоллес, отстаивавший «божественное происхождение» если уж не для тела, то хотя бы для души человека.

Дарвину было очень важно, чтобы такие известные ученые, как Лайель, приняли его теорию происхождения человека. Доказательств и фактов о происхождении человека от какого-нибудь животного предка в его распоряжении сначала было очень мало. Поэтому он долгое время и не писал об этом.

Годы шли. Наука добыла ряд новых фактов. Многое в теории Дарвина было разработано и дополнено учеными всего мира. Англичанин Гексли написал книгу «Место человека в природе», в которой доказывал, что строение тела человека и обезьяны шимпанзе почти одинаково. Немец Геккель выпустил в свет книгу, в которой говорилось, что человек произошел от животного предка.

Наука все ближе и ближе подходила к разрешению вопроса о происхождении человека. Творец теории естественного отбора не мог больше молчать. Дарвин начал писать книгу о происхождении человека.

Человек имеет ряд признаков, сближающих его с обезьянами. Вполне понятно, что и сравнивать человека Дарвин стал именно с этими животными.

Смех и плач человека, выражение его лица в те или иные минуты жизни дают богатый материал. Дарвин многое изучил на своих детях. Он внимательно следил за тем, как плачет ребенок, следил за смеющимся ребенком.

Многое оказалось схожим с тем, что можно наблюдать и у обезьян. Всякий, кто видел обезьяну, знает это. А кто видел человекообразных обезьян — шимпанзе, оранга, — тот и подавно согласится, что между ними и человеком внешняя разница не так уж велика.

Скелеты (слева направо): гиббона, оранга, шимпанзе, гориллы, человека.

Впрочем, все эти данные о плаче и смехе Дарвин не включил в свою книгу о человеке. Их собралось так много, что он издал их отдельной книгой, дополнявшей книгу «Происхождение человека».

Книга вышла. В ней говорилось о том, что человек по своему происхождению — животное. Указывалось, что сближает его с теми или другими животными. Перечислялись признаки, особенности строения, унаследованные человеком от его диких предков.

Эти особенности сохранились у человека и теперь, хотя они ему и совсем не нужны, иногда даже вредны. Червеобразный отросток слепой кишки — остаток когда-то сильно развитой слепой кишки у предков человека. «Зуб мудрости», которым мы не жуем, маленькая складочка во внутреннем углу глаза — «третье веко», мышца, которой можно приводить в движение ушную раковину… Много разных остатков от животных предков унаследовал человек.

Зародыш человека похож на зародышей других млекопитающих животных, а в самом начале своего развития он похож даже на зародыш рыбы.

Дарвин привел длинный ряд фактов. И все они говорили о том, что предки человека были животными.

Книга вышла из печати. Но она не имела большого успеха у широкой публики. Читатели были разочарованы.

— Ничего нового! Да я и раньше слышал, что человек произошел от обезьяны.

— Ну вот! Все это я слышал и раньше. Старые песни…

Вот что говорили, когда прочитали книгу. Публика ждала от книги чего-то совсем другого. Рассказ, что человек произошел от животного предка, никого не мог удовлетворить. Все уже давно (это «давно» насчитывало какой-нибудь десяток лет) привыкли слышать и говорить о том, что человек произошел от обезьяны.

Противникам Дарвина не пришлось особенно нападать на новую книгу. Она была естественным продолжением «Происхождения видов», а в нападках на ту книгу они уже успели истощить весь запас своего остроумия, своих доказательств.

Священники всех церквей и религий ворчали, но они давно уже заявили, что Дарвин — безбожник. И теперь ворчали просто по привычке.

Годы шли, силы Дарвина ослабели. Иногда он чувствовал себя совсем разбитым только оттого, что долго смотрел на какое-нибудь дерево в саду. Он часто и по многу дней проводил в постели. И все же он продолжал свои опыты и наблюдения над растениями. Его сын Фрэнсис помогал ему в этих работах: нередко заменял отца у рабочего стола или в теплице.

Когда-то давно Дарвин написал статью о том, что земляные черви способствуют образованию чернозема. Затаскивая в почву частицы растений, черви накапливают там слои перегноя. Во время рытья своих норок они перемешивают слои почвы. Не будь земляных червей, отмершие части растений так и лежали бы на поверхности. Никакого слоя перегноя в почве не получилось бы. Черви создают перегнойные слои почвы, они — создатели чернозема.

Дарвин всегда любил геологию. Чернозем и геология не так уж близки друг к другу, но все же и то и другое входит в науку о Земле. И Дарвин с большим удовольствием занялся писанием книги о земляных червях и перегное: это так напоминало ему далекую молодость и занятия геологией.

Книга о черноземе была его последней книгой.

Зимой 1882 года Дарвин совсем расхворался. То и дело он терял сознание из-за сердечных болей. Он никуда не выходил из дома, и к нему никого не пускали.

17 апреля он был еще на ногах. Его сын Фрэнсис на время уехал из Дауна, и Дарвин сам проделал очередной опыт над растениями.

19 апреля он умер. Незадолго до смерти он сказал:

— Я совсем не боюсь умирать.

Это были его последние слова.

Английский парламент постановил, чтобы Дарвин был похоронен в Лондоне. В грандиозном здании Вестминстерского аббатства англичане хоронят своих знаменитых людей. Там похоронены ученые, писатели, политические деятели. Там похоронили и Дарвина, неподалеку от могилы Ньютона.

После Дарвина осталось хорошее наследство. Часть своих денег он завещал на издание списка цветковых растений всего земного шара. Это была благодарность ботанику Гукеру, талантливому и неутомимому распространителю идей Дарвина.

О том, каков был этот список растений, можно судить по его рукописи. Она весила одну тонну!

Чарлз Дарвин в саду.

 

«Не хочу дедушку-обезьяну»

1

Его судьба очень интересна. Из школьного учителя и землемера он сделался путешественником, линейку учителя и астролябию променял на охотничье ружье и сачок энтомолога. Чуть было не вырвав пальму первенства из рук Дарвина, он сделался позже его последователем и страстным защитником, но не до конца: кое в чем он никак не хотел согласиться с Дарвином.

Его не готовили ни к научной карьере, ни к должности врача, ни к проповеднической кафедре. У его отца было много детей и мало денег, и четырнадцатилетнего Альфреда Уоллеса отправили в Лондон обучаться ремеслу. Какому — все равно, лишь бы оно кормило.

Альфред сделался землемером. Но не успел он ознакомиться со всеми тонкостями обращения с астролябией и землемерной цепью, как попал в ученики к часовому мастеру.

И здесь он не доучился до конца: его хозяин закрыл свою крохотную мастерскую. Тайна часового механизма осталась неразгаданной, а разобранные часы — несобранными: Уоллес успел научиться только разбирать часы.

Искать новую профессию, снова учиться и учиться?

— Нет, хватит! — решил Уоллес и опять зашагал по полям с астролябией, покрикивая на мальчишку, несшего пучок кольев.

Шагать по полям невесело, и вот для развлечения он начал собирать растения. Уоллес не сделался ботаником, не внес в науку о растениях ничего нового, не построил новой системы и не написал усовершенствованного определителя. Впрочем, он и не собирался соперничать с знаменитыми ботаниками. Он просто собирал цветы и, кое-как определив их, раскладывал по папкам.

Когда землемерие надоело, он сделался учителем. Но и это занятие не пришлось ему по сердцу: быть учителем оказалось еще скучнее. Лучше уж быть землемером, чем сидеть в классе и объяснять таблицу умножения. Уоллес вернулся к астролябии. Ему хотелось бродить по полям и лесам с чем-то в руках, но у него не было ни ружья, ни подзорной трубки, и в те годы он даже не знал, как их взять в руки. У него была только астролябия. И он таскал ее на себе и глядел в ее трубку, в которой отчетливо виднелись перекрещенные нити и кол с веселой рожей мальчишки вдали.

Вскоре астролябия опять стояла в углу, а ее владелец еще раз переменил профессию. Уоллес сделался подрядчиком и вместе с братом брал небольшие подряды на постройке железной дороги. Нельзя сказать, чтобы ему уж очень нравилось это новое занятие, но оно кормило.

Вероятно, Уоллес так и остался бы подрядчиком, если бы не знакомство с Бэтсом.

Генри Бэтс был всего на два года старше Уоллеса. Он помогал отцу — чулочному торговцу, но все свободное время проводил, бегая по полям и лесам в поисках жуков.

Альфред Уоллес (1823–1913).

Жуков можно продавать торговцам коллекциями, и хотя это дело не столь доходно, как постройка железнодорожных будок, у него есть свои привлекательные стороны.

Бэтс соблазнил Уоллеса, и тот тоже занялся ловлей жуков и ловил их с куда большим рвением и прилежанием, чем когда-то измерял поля или преподавал в школе.

Вскоре приятелям наскучили жуки ближайших местностей, и они стали поговаривать о том, что не мешало бы проехаться куда-нибудь подальше.

— Ах, там, в Бразилии… Какие там жуки! Вот! — сжимал Бэтс кулак и показывал его Уоллесу. — Вот где стоит собирать, вот куда нужно ехать!

Зимними вечерами, когда жуки крепко спали, зарывшись в мох или спрятавшись под корой пней, Бэтс и Уоллес пересматривали карты и атласы и мечтали, мечтали, мечтали…

— Будем копить деньги, — решил Уоллес, — и тогда…

Они принялись копить шиллинги и фунты. Им не нужно было много денег: только бы хватило, чтобы добраться до этой заманчивой страны, кишащей попугаями и огромными жуками, только бы попасть на Амазонку с ее разливами и болотами, а там. О, там они сумеют показать себя, сумеют набрать столько жуков и наловить столько бабочек, что им хватит их на всю жизнь!

Настал желанный день: несколько удачно построенных железнодорожных будок сильно приблизили его. Они отправились в Бразилию, захватив с собой брата Уоллеса. Их багаж привел в смущение таможенных чиновников: в нем было очень мало белья и платья и очень много коробок и ящиков, банок и баночек, сачков для насекомых, пинцетов и булавок.

— Джентльмены — натуралисты? — спросил, улыбаясь, чиновник. — О, я сразу догадался.

Еще бы не догадаться! Кто, кроме натуралиста, потащится за тысячи километров, имея в чемодане две смены белья и полдюжины сачков из кисеи!

Им так не терпелось, что они каждое утро выбегали на палубу и глядели вдаль: не покажется ли Бразилия. Они знали, что плыть еще долго-долго, но, может быть, они проспали неделю, сами того не заметив… Может быть, Бразилия — вот она, рядом. И они бежали к капитану и просили показать им на карте, где находится их корабль.

Трех натуралистов знал весь корабль, и все шутили над англичанами, ехавшими в такую даль за… жуками и бабочками.

— Да у меня на ферме этого добра сколько хочешь было, — говорил им толстый фермер, переезжавший в Аргентину, чтобы начать там новое хозяйство. — Даже рогатые жуки были! — И он широко расставлял короткие, толстые пальцы, желая показать, какие жуки были у него на ферме.

— Там другие, — смеялись Бэтс и Уоллесы. — Там не те, что в Англии.

— Вы еще скажете, что там и мухи другие, — недоверчиво отвечал фермер.

Они добрались до обетованной земли и принялись ловить все, что подвернется под руку. Они собрали тысячи жуков и бабочек, настреляли бездну попугаев, собирали птиц и насекомых с таким азартом, что можно было подумать, будто их цель — переловить всех насекомых Бразилии и лишить ее леса попугаев. Они не обращали внимания на дожди и ядовитых змей, не боялись рева хищников и бесстрашно лазили по камышам и болотам.

Электрический угорь не мешал им забираться по уши в воду для того, чтобы подстеречь стрекозу, летавшую над огромными листьями Виктории-региа. Они убегали от кайманов, если те были велики, и спокойно хватали их и сажали в свои мешки, если те были малы. Они ночевали в лесах и на берегу рек, мокли под дождем и парились в солнечные дни в болотистых зарослях.

Кончилось все это тем, что брат Уоллеса заболел лихорадкой. Он трясся и метался в бреду в палатке, а Уоллес и Бэтс по очереди бегали по лесу и с азартом размахивали сачками, ловя пестрых бабочек.

Брат умер. Но вовсе не потому, что за ним плохо ухаживали: желтая лихорадка редко выпускает больного из своих лап.

Пробыв в Бразилии четыре года, Уоллес решил, что пора вернуться в Англию: здоровье настойчиво требовало отъезда. Погрузив на корабль ящики со своими коллекциями, он тронулся в путь. Бэтс остался в Бразилии: этот оказался более крепким.

— Пожар! — раздался тревожный крик.

Корабль сгорел среди океана, а с ним сгорели и ящики с коллекциями Уоллеса.

Отважный путешественник и неутомимый охотник за бабочками, жуками и попугаями едва успел спрыгнуть в шлюпку. Десять дней он носился по волнам океана в компании с несколькими матросами, десять дней бедняги глядели на волны и ждали спасения. Они чуть не ослепли от блеска воды и нестерпимого сияния неба, у них слезла кожа с лица, а руки потрескались и кровоточили. Но они дождались корабля.

А. Уоллес перед путешествием на Малайские острова.

Вернувшись в Лондон, Уоллес не захотел снова волочить за собой землемерную цепь. Теперь он знал, с чем хорошо бродить по лесу: с ружьем и сачком.

Он написал две книжки о своем путешествии в Бразилию. Особого успеха они не имели, но полученных за них денег на первое время хватило. Уоллес принялся заводить знакомства среди натуралистов, уже знавших о нем, как об опытном собирателе коллекций. Эти натуралисты выхлопотали ему поддержку правительства, и вскоре Уоллес опять грузил на корабль чемоданы и ящики с банками, сачками, булавками и ружьями. Теперь он отправлялся на восток — исследовать Малайский архипелаг.

Не думайте, что натуралисты хлопотали о нем только из уважения и любви к нему. Ничуть. Им были нужны животные с Малайских островов, вот они и послали за ними опытного охотника.

Уоллес поехал и восемь лет пробыл там, на больших и малых островах, начав с Малакки и добравшись до Новой Гвинеи. Он теперь уже не просто собирал бабочек и жуков, стрелял птиц и сажал в цинковые ящики со спиртом змей и ящериц. Почувствовав себя натуралистом, он занялся всевозможными наблюдениями. А материала для наблюдений на Малайских островах сколько угодно.

Оранг-детеныш.

На Суматре и Борнео он встретился с орангами, которых в Европе в те времена почти не знали. Уоллес увлекся охотой и наблюдениями за ними, тем более что охота была так проста и легка.

— Когда я находил оранга, то шел домой за ружьем, — рассказывал Уоллес о своих встречах с орангами. — И оранг словно дожидался меня: он не уходил далеко…

Найдя доверчивого оранга, охотник посылал в него пули. А когда раненый оранг карабкался на вершину дерева и начинал делать там себе временное гнездо из наскоро наломанных веток, Уоллес вытаскивал из кармана записную книжку и радостно заносил в нее наблюдение: как оранг строит гнездо.

Однажды он застрелил самку. У нее был детеныш. Этот детеныш упал с дерева и завяз в трясине. Уоллес подобрал его и попробовал выкормить. Он не один день потратил на возню с маленьким орангом: кормил и поил его, нянчил, укладывал спать. Детеныш умер, но кое-какие наблюдения были сделаны, и в записной книжке прибавилось еще несколько страниц.

Летавшие всюду огромные бабочки были прекрасны. Сердце охотника начинало тревожно и радостно биться всякий раз, когда над деревьями появлялась «Орнитоптера», сверкавшая в солнечных лучах золотом или изумрудами. Само название показывает, как велика красавица: Орнитоптера по-русски означает «Птицекрыл». И правда, бабочка эта величиной чуть ли не с дрозда.

Орнитоптера.

Уоллес часами простаивал на лесных опушках и ждал, когда спустится вниз прекрасная бабочка. Он стрелял в нее тупыми стрелами из лука, стрелял песком из ружья и, когда убитая бабочка падала, бежал к ней со всех ног. Наблюдая Орнитоптер, он заметил, что у них самцы гораздо красивее самок. Это его мало удивило: он хорошо знал английских бабочек, а ведь у самой обычной лимонницы самец окрашен гораздо ярче самки. А голубые самцы маленьких голубянок, огненные самцы «червонцев»? Удивило его другое: он заметил, что у некоторых других, не менее красивых бабочек самки разных сортов. Попадались бабочки, у которых было до трех сортов самок, и все они сильно разнились между собой.

Райские птицы с их причудливым оперением не избежали общей участи. Уоллес убивал их десятками: каждая птица — это кучка шиллингов. И вот странность: у всех этих птиц ноги были в полном порядке и на своем месте. А ведь еще так недавно утверждали, что райские птицы безноги, и даже сам Линней, описывая одну из райских птиц, дал ей название «безногая». Уоллес выяснил, что безногими бывают только птицы, убитые туземцами: в лесу у них ноги всегда имеются. Туземцы почему-то отрезали ноги убитым райским птицам и делали это так ловко, что никаких следов от ног не оставалось. Европейцы же одно время всерьез думали, что в лесах Малайского архипелага летают безногие птицы.

Лихорадка, конечно, не упустила случая: Уоллес заболел. Он отлеживался в палатке или в хижине туземца, а как только приступ кончался, хватал сачок, брал ружье и шел в лес. И, желая наверстать потерянное время, с еще большим ожесточением размахивал сачком, ловя мух и ос, бабочек и шмелей, стрекоз и жуков.

Богатая тропическая природа дает неисчерпаемый материал для размышлений. Правда, она же мешает размышлять: слишком уж много интересного — так много, что раздумывать некогда. Хватило бы времени смотреть, собирать, вести записи и дневники.

Уоллес не только собирал и не только наблюдал: он все время размышлял. Разнообразие животного мира, яркость окраски, причудливость формы, сходство одних видов и такие различия между самками одного и того же вида, что не поверишь, что они «сестры»… Заметить, что животные очень изменчивы, было совсем не трудно: примеры встречались на каждом шагу. Провести границу между видом и разновидностью не всегда было легко, и уже одно это заставляло думать и думать.

В одних случаях разновидность слабо отличается от основной формы вида, и не нужно большого труда, чтобы установить факт: это разновидность такого-то вида. В других случаях разновидность столь отличается от основной формы, что, глядя на оба экземпляра, не скажешь сразу, что перед тобой две формы одного и того же вида. Нужен ряд исследований, чтобы установить, что это лишь разновидность.

Очевидно, разновидность может так далеко уйти от основной формы, что превратится в самостоятельный вид.

Знал — и не понаслышке, а из собственной практики — Уоллес и другое: есть «хорошие» виды и есть виды трудно различимые. Снова напрашивалась мысль: не есть ли это образование нового вида? Потому он и трудно отличим от соседних видов, что еще не вполне обособился, не вполне сформировался.

Хижина Уоллеса на острове Ару.

Виды изменчивы, один вид происходит от другого. Но какая сила приводит к образованию новых видов, что и как двигает эволюцию?

Ответ на этот вопрос решал все, но ответа не было.

Однажды Уоллес лежал в жесточайшем приступе лихорадки. Перед его глазами проносились странные картины. Ему казалось, что он плывет на лодке по океану после кораблекрушения на пути из Бразилии, но в лодке не матросы, а оранги. Над лодкой порхают огромные бабочки Орнитоптеры, а райская птица кружит над кормой и ищет, где бы ей сесть.

«Но у нее нет ног, как же она сядет?» — хотел крикнуть Уоллес.

Птица не успела сесть, а Уоллес крикнуть — из-за борта лодки выглянула голова с крючковатым носом и кудрявыми бачками.

«Да у вас тут форменное перенаселение, — сказал незнакомец, в то время как Уоллес старался припомнить, где он видел это характерное лицо. — У вас тут форменная борьба, война не на жизнь, а на смерть…»

«Мальтус!» — вскрикнул Уоллес.

Голова исчезла, а оранги подняли такой рев, что Уоллес испугался. Он потянулся за ружьем, опрокинул лодку и… очнулся.

В холодном поту он лежал на постели: припадок кончался. Спать не хотелось, и Уоллес задумался над тем, над чем думал уже много месяцев: что такое разновидности, какова судьба их, может ли разновидность превратиться в вид. Орнитоптеры, оранги и райские птицы, которых он только что видел в бреду, словно живые, мелькали перед его глазами. А за ними виднелись сотни и сотни разнообразных бабочек и птиц, которых он видел в Бразилии, видел здесь, на архипелаге.

Какая сила заставляет изменяться животных и растения? Почему одни из разновидностей встречаются часто, а другие редко? Разновидность может со временем превратиться в вид, но почему это случится? Кто сделает «отбор разновидностей»?

Ответа не было, и Уоллес напрасно искал его. И вот он вспомнил о книге, прочитанной им в Лондоне.

— Мальтус! Ведь это — он, и это — его книга.

В книге говорилось, что человечество размножается в геометрической прогрессии в то время, как средства к существованию растут лишь в прогрессии арифметической. Отсюда вывод: нищета трудящихся — следствие перенаселения; трудящиеся голодают просто потому, что их слишком много.

«Это закон природы», — уверял Мальтус, стараясь доказать, что изменить существующее положение вещей нельзя: закон природы не отменишь.

Уоллеса мало интересовали рассуждения о конкуренции среди людей, о труде, работе и безработице. Но слова «борьба за существование» заставили его задуматься. Ведь такая борьба, конечно, имеется и среди животных. Не она ли та сила, которая производит «отбор»?

Утром Уоллес пошел, как и всегда, в лес. Он видел то же, что и всегда, но сегодня давно знакомое выглядело совсем по-иному.

Птица ловила муху, а птицу хватал хищник: в борьбе за жизнь оказывались победители и побежденные. Уоллес видел, как одно растение глушит другое, видел, как задыхаются деревья в цепких объятиях лиан. Перед ним были знакомые деревья, кусты, травы, птицы, зверьки, насекомые. Но они — теперь-то он видел это! — не просто росли, бегали, ползали, летали: они боролись за жизнь. Борьба велась скрытая и медленная, но не прекращалась ни на минуту.

Дни шли. Уоллес все больше и больше убеждался в том, что борьба за существование влечет за собой некий «отбор»: выживает тот, кто имеет больше шансов на победу в состязании, которое не прекращается ни на минуту. Мелкие отклонения могут оказаться полезными; благодаря отбору разновидность будет все больше отличаться от породившего ее вида. И наконец различия станут столь резкими, что появится особый, новый вид.

Разновидность есть зарождающийся вид, и каждый вид может дать разновидности — будущие виды.

Открытие требовало скорейшего опубликования. Уоллес не сомневался в своей правоте: загадочный вопрос о происхождении видов разрешался просто и объяснения были понятны для всех. Тут же, на островке Тернато, он написал небольшую статью и отослал ее в Лондон. У него не было ни библиотеки, ни музеев, ни лаборатории: его библиотекой были записные книжки, а музеем и лабораторией — лес. Он написал то, что знал, написал кратко и сжато, но очень ясно.

Корабль захватил его пакет, привез в Лондон. Там этот пакет попал в руки Дарвина.

— Первенство за Дарвином! — сказали Дарвиновы друзья. — Вот уже двадцать лет, как он готовит книгу о происхождении видов.

«Если мистер Дарвин так хорошо разработал этот вопрос, я не настаиваю на праве первенства», — ответил Уоллес на запрос из Лондона.

Он был скромен и честен.

2

Уоллес пробыл на островах Малайского архипелага восемь лет. Вернувшись в 1862 году в Лондон, он привез с собой — на этот раз вполне благополучно — огромные коллекции. Ученым и коллекционерам, любителям и торговцам и просто любопытным хотелось поглядеть на замечательных бабочек и птиц, и всем хотелось что-нибудь купить. А купить было что: одних бабочек было привезено пятнадцать тысяч, птиц — восемь тысяч, жуков — восемьдесят три тысячи, а всего Уоллес вывез из своего путешествия около ста двадцати пяти тысяч естественноисторических предметов. Торговля пошла так удачно, что вырученных денег могло хватить надолго.

— Буду заниматься наукой, — решил Уоллес. — Довольно бродить по джунглям и болотам!

Ему не надоели тропические чащи, и он с радостью постоял бы на опушке леса, подстерегая райскую птицу. Увы! Тропические лихорадки дали себя знать: здоровье сильно расстроилось, и новые путешествия стали уже не по силам сорокалетнему натуралисту.

Землемер и ученик часового мастера сделался ученым. Он не имел специального образования, не имел ученых степеней и званий, но кто мог помешать ему заняться научной работой? И он — работал.

— Я ваш верный последователь, — сказал Уоллес Дарвину, почтительно склоняя голову перед знаменитым ученым. — Я ваш первый ученик… И если вам нужны справки по фауне и флоре Малайского архипелага, то мои записные книжки и я всегда готовы служить вам.

Он знал тогда почти только то, что видел. Но видел он так много, что этим знаниям могли искренне позавидовать многие «книжные» ученые.

Гусеница большого вилохвоста в угрожающей позе.

Гусеница букового вилохвоста в угрожающей позе.

Глазчатый бражник в угрожающей позе.

— Не знаете ли вы, почему у некоторых гусениц такая яркая окраска? — спросил его как-то Дарвин.

Это был интересный вопрос, и Уоллес тотчас же принялся искать на него ответ.

Просмотрев свои дневники и заметки, он нашел в них кое-какие записи о ярко и пестро окрашенных насекомых, встреченных им в тропиках. Добыл различных пестрых и пятнистых гусениц и внимательно исследовал их. В библиотеках Британского музея перелистал десятки книг, написанных наблюдателями и собирателями насекомых. Теория естественного отбора помогла ему понять и объяснить причины такой окраски.

— Этой яркой окраской гусеницы отпугивают своих врагов, — заявил Уоллес. — Их окраска издали бросается в глаза, как бы говорит: «Не тронь нас. Мы несъедобны».

Так появилась теория «устрашающей» или — более скромно — «предупреждающей» окраски.

Теперь Уоллес каждую гусеницу стал рассматривать с точки зрения ее окраски: устрашающая она или нет. Он искал у гусениц ярких пятен и полос, искал таких же пятен и на жуках и бабочках, искал их всюду. Угрожающая окраска чудилась ему и в глазчатых пятнах бабочки «павлиний глаз», и в пятнах гусениц бражников.

— Эти пятна все равно что глаза, и птица принимает их за глаза неведомого животного. Она пугается.

Уоллес так увлекся этой окраской, что мечтал о грандиозном опыте: попробовать раскрасить в угрожающие цвета тысячи гусениц, выпустить их на волю и посмотреть, что из этого выйдет. Только недостаток времени помешал ему осуществить столь заманчивый план.

Но зато он соблазнил двух любителей, и они занялись наблюдениями над курами и цыплятами, подсовывая им разнообразных гусениц. Эти любознательные джентльмены выяснили, что куры и цыплята не едят очень многих гусениц.

Таким образом Уоллес смог подтвердить свои предположения и соответствующими экспериментами.

Все насекомые разделились теперь на два раздела: одни защищены от врагов предупреждающей окраской, другие обладают окраской маскирующей, которая делает их незаметными на фоне окружающей обстановки. Эти насекомые, в отличие от «предупреждающих», почти всегда съедобны.

— Вот замечательный пример отбора! — восторгался Уоллес. — Чем иначе, как не отбором, вы объясните случаи защитной окраски? Чем, как не отбором, можно объяснить изумительное сходство между насекомым «палочником» и сухой веточкой? Я сам ошибался: принимал за сухой сучок насекомое или осторожно брал настоящий сучок и прятал его в коробку.

Придя вполне самостоятельно к выводам, сходным с выводами Дарвина, Уоллес сделался ревностным защитником дарвинизма. Он защищал его от нападок противников, протестовал против попыток возродить учение Ламарка, разрабатывал теорию Дарвина. Кое в чем он оказался бóльшим дарвинистом, чем сам Дарвин, кое в чем — с Дарвином не поладил.

Палочник.

Первое недоразумение получилось с дарвиновой теорией «полового отбора».

Когда Дарвин начал собирать материалы для своей книги о происхождении человека, он столкнулся с рядом затруднений. У человека — зоологического человека — немало особенностей, не нужных ему в борьбе за существование. Дарвин начал искать того же среди животных и был поражен. Оказалось, что у мух и бабочек, пчел и ос, червей и жуков, птиц и тараканов — всюду есть особенности строения («признаки», как говорят), как будто не играющие никакой роли в борьбе за жизнь. Они не облегчают животному поисков пищи, не помогают ему в защите от врага или в нападении.

Гусеница бабочки-пяденицы, схожая с сучком.

Зачем же они? Зачем райской птице ее длинный хвост, переливающий игрой драгоценных камней? Зачем бабочке махаону ее яркий рисунок и длинные хвостики на концах задних крыльев? Зачем нужны жуку чудовищные выросты на голове и рога на грудке? Жук-олень может защищаться своими «рогами»: его рога — огромные челюсти. Ну, а что может сделать своим рогом самец жука-носорога?

Дарвин перечитал много описаний животных и переглядел множество их изображений в атласах. Он заметил, что самцы нередко гораздо красивее самок: у них бывают рога или иные выросты, бывают особо длинные и красивые перья, самцы многих птиц поют.

Казалось, эти особенности не могли развиться путем естественного отбора, но они и не могли появиться сами собой. Откуда они? Тут Дарвин вспомнил своих голубей, вспомнил, как самцы ухаживали за самками, вспомнил тетеревиные тока и осенний рев оленей…

— Половой отбор, — прошептал он. — Эти признаки, эти особенности строения помогают самцу в борьбе за самку.

Слова «половой отбор» звучали хорошо. Борьба за самку — чем это хуже борьбы за существование? И Дарвин принялся собирать факты и примеры. Он перелистывал атласы и монографии, выискивал в них рисунки самцов жуков с огромными рогами, выискивал птиц с ярким оперением самцов, искал резких различий между самцами и самками у зверей. Он так увлекся этим делом, что приписал некоторым животным вещи, им мало свойственные. И все же не все случаи удавалось объяснить активной борьбой за самку: те же бабочки не дерутся из-за самок — им нечем драться. Появилось предположение, что самки выбирают красивейшего, самого яркого и пестрого самца. Самцы могут и не сражаться друг с другом: победа не обязательно связана с грубой силой. Победителем часто оказывается красивейший.

Бабочка-ленточница на коре.

— Что за пустяки! — кипятился Уоллес. — Нельзя же допустить, что птица выбирает красивейшего, что у птиц есть представление о красоте. Ну, пусть уж птицы выбирают. А бабочки, жуки, мухи? У них есть представление о красоте? Нет! Никогда этого не было и не будет. Здесь дело в другом!

И он объяснил разницу в окраске самцов и самок совсем иначе, чем это делал Дарвин.

Самка никого не выбирает. Она достается наиболее сильному самцу, а такой самец будет, понятно, и окрашен ярче, чем слабый. Окрашены самцы ярко не потому, что такие больше понравятся самкам, а совсем по другим причинам. И тут Уоллес ловко перешел от самцов к самкам и начал рассуждать о самках:

— Какие самки окрашены скромно? Те, гнезда которых помещаются открыто. Дятлы и попугаи делают гнезда в дуплах, и у них самки почти не уступают самцам в яркости оперения. Ярко окрашенная самка издали видна на гнезде, это выдает ее врагам. В дупле самка спрятана, тут яркая окраска не может повредить.

Ленточница.

Выходило так, что никакого полового отбора, в смысле Дарвина, нет, а есть совсем иное: под действие отбора подпадают не более яркие самцы, а наоборот — менее яркие самки. Путем отбора у самок выработана покровительственная, скрывающая окраска.

— Да он бóльший дарвинист, чем сам Дарвин! — язвили некоторые ученые. — Он перещеголял своего учителя.

Время показало, что оба были правы: важна и яркая окраска самца, полезна и скромная окраска самки. Половой отбор — один из случаев отбора естественного.

Однако «больший дарвинист» спасовал, как только дело коснулось человека.

Большой райский удод.

— Тут не обошлось без вмешательства высшей силы, — заявил Уоллес во всеуслышание и совсем не стесняясь. — Слишком велика пропасть между человеком и животными: слишком умен человек и слишком глупы животные.

И он принялся доказывать, что мозг дикаря так велик по сравнению с его умственными способностями, что появление у него такого большого и тяжелого мозга никак нельзя объяснить естественным отбором.

— Дикари так мало разнятся по своему образу жизни от обезьян, что и мозг их не должен бы быть значительно тяжелее обезьяньего.

Он прожил восемь лет на островах Малайского архипелага среди туземцев — «дикарей», как он говорил, — и думал, что достаточно знает их. А кроме того, разве он не наблюдал человекообразных обезьян? Разве он не сидел у костров и в хижинах «дикарей»?

— Я лучше вашего знаю орангов, — горячился Уоллес. — Немало я перестрелял их на Борнео! Я нахожу, — уверенно продолжал он, — что некоторое высшее существо давало определенное направление развитию человека, направляло его к специальной цели совершенно так же, как человек руководит развитием многих животных.

Человек придумал отбор для домашних животных и растений, а высшая сила занялась отбором самого человека — вот что получилось. Это был разрыв с дарвинистами, но Уоллес продолжал считать себя правовернейшим из правоверных дарвинистов. Ведь он выделил из учения только человека, да и то не всего — лишь его «душу». Насчет «физической» стороны эволюции человека он готов был согласиться с Дарвином. Но «душа»…

Красная райская птица.

— Нет, нет и нет! Я никогда не соглашусь, что обезьяна — моя бабушка или мой дедушка. Нет! Мой ум — дело рук высшей силы. Я не животное, я — человек. Никакой естественный отбор не мог дать мне душу.

«Я очень огорчен тем, что расхожусь с вами в этом вопросе, — писал ему Дарвин. — Я не вижу надобности прибегать по отношению к человеку к какой-либо добавочной теории или гипотезе».

Как и всегда, Дарвин выражался очень осторожно: «добавочная гипотеза» — участие «высшей силы» в эволюции человека.

— Мой дух дан мне свыше! — настаивал Уоллес.

Дарвину оставалось одно: пожимать плечами.

Начав с обработки заметок, сделанных во время путешествий, Уоллес перешел к серьезным большим работам. Он написал прекрасную книгу «Дарвинизм», дав тем самым название дарвиновскому учению. Он написал еще более толстую книгу о распространении животных на Земле. В этой работе ему очень пригодилось знание животных Малайского архипелага: оно помогло найти тонкую черту, разграничивающую две смежные фауны: «Индо-Малазию» и «Австро-Малазию». Эта граница пробегает по узенькому проливчику между островами Бали и Ломбок. Позже ее назвали «линией Уоллеса».

Уоллес сравнительно поздно начал свою писательскую и научную деятельность, и не успел он оглянуться, как наступила старость. Любовь к писанию статей его не покинула, но на старости лет он начал заниматься совсем не зоологией.

— Прививка оспы? Модный вопрос! Гм… — многозначительно произнес он и завалил кабинет книгами и отчетами, статистическими таблицами и сводками больниц.

Он несколько месяцев сидел над цифровыми выкладками, а когда последняя страница была прочитана и последний подсчет сделан, грозно сказал:

— Преступники!

И, не теряя времени, принялся разоблачать «ужасное преступление». Он должен был спасти мир, он должен был доказать, что прививка оспы — страшное заблуждение.

«Пока закон об оспопрививании находится в силе, родители ежедневно подлежат наказанию, а дети — смерти», — писал он, негодуя на правительство, издавшее такой несуразный закон. А чтобы еще сильнее всполошить общество и уязвить правительство, прибавил: «Оспопрививание — заблуждение, принудительные прививки — преступление».

Уделив некоторое время вопросу о национализации земли, он вдруг занялся френологией: определением способностей и характера человека по форме его черепа. Эта «наука» оказалась в числе обиженных, ее никто не хотел признавать за науку, и вот Уоллес принялся с увлечением доказывать, что знание френологии переродит человечество.

Пропаганда френологии принесла неожиданный результат: ему поднесли диплом «почетного доктора юриспруденции». Это так удивило Уоллеса, что он сделался… спиритом.

— Дарвинова теория, — сказал он, — разъясняет нам, каким образом человеческий организм развился из организма низших животных по закону естественного отбора. Но она же говорит нам о том, что его умственные и нравственные способности должны иметь другое происхождение. И для этого происхождения мы можем найти достаточные причины только в невидимом духовном мире.

Он был бы плохим охотником, если бы, поверив в этот невидимый мир, не попытался проникнуть в его тайны. Ведь если он нашел законы, в силу которых появляются и закрепляются те или иные телесные признаки человека и животных, то разве мог он не попытаться установить и законы для развития человеческого «духа»!

«Я побывал в Бразилии, я побывал на островах архипелага. Я охотился в болотах и джунглях. Почему бы мне не поохотиться и в дебрях мира невидимого?» — спросил он сам себя и, подумав над этим, нашел, что препятствий нет.

И вот он начал охоту в «мире невидимого». Он сделался спиритом, ибо только они знают секреты сношений с миром духов. Он начал с простого любопытства и желания поэкспериментировать, но ловкие медиумы показали ему такие фокусы, что он окончательно уверовал в потусторонний мир.

Уоллес пристально глядел на положенное на стол блюдечко, ждал ответа, и его сердце билось куда сильнее, чем когда-то давно, когда он крался на далеких островах к райской птице или с сачком в руках подстерегал прекрасную бабочку Орнитоптеру. Он вертел столик, вызывал духов, разговаривал с ними о судьбах Вселенной, советовался о том, какому портному отдать сшить себе парадный сюртук, справлялся у них, поднимутся ли в цене те акции, в которых он держал свой маленький капиталец.

Он так сжился со своим блюдечком, что не мог дня обойтись без него.

Он искренне верил, что Наполеону и Спинозе доставляет огромное удовольствие отвечать на его вопросы, и то и дело вызывал их. Когда умер Дарвин, он начал разговаривать и с духом Дарвина.

— Вы знаете, вы знаете? — запыхавшись, прибежал Уоллес к Гукеру. — Он сказал мне, что я прав.

— Кто? — оторвался от гербария Гукер.

— Дарвин! Он согласился теперь со мной. Дух человека стоит вне законов отбора, это высшая сила, которая.

Он увлекался все больше и больше. Известный медиум Эвзапия Палладино была уличена в обмане. Это ничуть не подорвало веры Уоллеса.

— Тут нет обмана! — заявил он. — Это недоразумение.

Уоллес разговаривал с духами без малого двадцать лет. Но они все же не предупредили его о двух «великих» событиях: о том, что он скоро умрет, и о том, что через девять месяцев после его смерти начнется европейская война.

 

«Я горжусь моей бабушкой-обезьяной»

1

— Похлопочи о месте морского врача, — посоветовал товарищ Томасу Гексли, когда тот, окончив курс и получив степень бакалавра, не знал, что с собой делать.

— Ну что это за служба! — возразил тот, но прошение подал.

Как это ни странно, ему не отказали, а предложили сдать экзамен. Когда неприятная процедура с держанием экзамена благополучно кончилась, его назначили в морской госпиталь. Здесь он попал под начальство сэра Джона Ричардстона, полярного исследователя, недурного натуралиста и угрюмого мизантропа. Полярные моря, как известно, не располагают к особой веселости, и это правило «Старый Джон», как прозвали Ричардстона молодые врачи, вполне оправдывал.

Гексли чувствовал себя на службе не очень плохо, а когда ему надоедало накладывать повязки и прописывать лекарства, то развлекался, издеваясь и подшучивая над мизантропом «Джоном». Ричардстон был очень не прочь отделаться от острого языка молодого врача, но для этого нужно было пристроить Гексли на другое место. И в конце концов он своего добился.

— Корабль «Рэттльснэк» («Гремучая змея») отправляется в плавание к берегам Австралии. Это очень интересная страна, и вы увидите много нового. Поезжайте!

Гексли не сразу согласился, но «Старый Джон» такими яркими красками описывал природу Австралии, так расхваливал коралловые острова и прелесть тропических морей, что уговорил Гексли, и тот поступил на корабль судовым врачом. Он захватил с собой микроскоп и книги, набил чемодан баночками и инструментами, сказал последнюю шутку Ричардстону и весело взошел на корабль, воображая себя если не Гумбольдтом или капитаном Куком, то, на худой конец, самим Ричардстоном, отправляющимся открывать новые моря, рифы и атоллы.

Около четырех лет длилось его плавание, и из них почти три года «Рэттльснэк» плавал вдоль восточных берегов Австралии и Новой Гвинеи, исследуя Великий Барьерный риф. Нельзя сказать, что на корабле было весело: суровая дисциплина, строгий и требовательный капитан. Жизнь текла так монотонно, что офицеры экипажа задыхались не столько от жары, сколько от скуки. И, увидя, как Гексли натаскивает в свою каюту всевозможных улиток и рыб, как он ловит медуз и прозрачных сальп, отбивает огромные куски от коралловых зарослей, они решили, что судовой врач нашел способ бороться со скукой. Впрочем, некоторые из них считали увлечение Гексли собиранием коллекций чем-то вроде мании, а его самого — «тронутым».

— Опять вы натащили целую шлюпку бюффонов! — смеялись они, видя, как Гексли выгружает из шлюпки свои сокровища. — Вам придется вскоре занять полтрюма под этот хлам.

Они называли «бюффонами» всё подряд: и морских ежей, и раковины улиток, и морских звезд, и рыб, и кораллы. Основанием к такому прозвищу послужил том естественной истории Бюффона, занимавший почетное место на книжной полке в каюте судового врача.

В те времена фауна Австралии и соседних мест была так мало изучена, что открытия сыпались дождем. Новые виды и разновидности словно дожидались натуралиста, который дал бы им названия и отвел место в общей системе животных. Разнообразные морские животные — прозрачные сальпы, красивые медузы, маленькие черви-сагитты и многие другие — кишели в теплой воде и словно нарочно лезли в сачок ловца. «Изучи нас! Пора о нас вспомнить!» — как бы кричали они, предлагая себя в жертву науке.

Микроскоп не знал отдыха. Сегодня Гексли клал под его объектив морского червя, завтра — отломанную ножку рачка, послезавтра — щупальце полипа или кусочек медузы.

Баночки со спиртом быстро заполнялись пойманными животными, а пальцы Гексли всегда чернели на концах: чернила не отмывались, так много он писал.

Томас Гексли в молодости.

— Два слоя клеток? — изумлялся Гексли, изучая полипа, оторванного от огромного полипняка, отломанного, в свою очередь, от большущего рифа. — Два слоя… Это очень похоже на двухслойного зародыша других животных!

И он принялся зарисовывать полипа, отмечая на полях рисунка, что полип очень похож на зародыша и т. д.

Ему некогда было особенно останавливаться на этом: он спешил набрать побольше полипов и медуз, наловить сальп и других обитателей синих волн океана и причудливых подводных коралловых лесов. Все же он успел написать несколько статей, которые отослал в Лондон, в Линнеевское общество. Он с трепетом ждал ответа — ведь это были его первые статьи, — но ответа так и не получил. Тогда он написал статью побольше и отправил ее в Королевское общество. Гексли был очень упрям и решил добиться своего.

«Они будут меня печатать!» — сказал он сам себе и, отослав одну статью, тотчас же уселся за вторую.

Это упрямство, вообще ему свойственное, подогревалось и еще одним обстоятельством, не имевшим прямого отношения к науке. В первый год по прибытии в Австралию Гексли познакомился на балу в Сиднее с купеческой дочкой мисс Хизхорт. Он в первый же вечер влюбился в нее и принял твердое решение — жениться на ней. Но жениться не раньше, чем упрочит свое положение. Через несколько дней Гексли сделал ей предложение.

— Да! — услышал он в ответ.

— Но я должен раньше устроить свои дела в Англии, — не замедлил он. — Вы согласитесь ждать меня несколько лет?

— Да, — услышал он еще раз.

Вскоре «Рэттльснэк» ушел в море, белый платочек мисс Хизхорт в последний раз метнулся в воздухе, потом прижался к глазам, а потом корабль скрылся на горизонте.

Все это вспоминалось Гексли, когда он терпеливо жарился на солнце, шаря сеткой в зарослях водорослей и обдирая руки об угловатые постройки полипов.

Прошло три года.

«Рэттльснэк» отправился в Англию, и на нем поплыл и судовой врач, теперь уже наполовину натуралист. Он вез с собой много коллекций и еще больше оконченных и неоконченных трудов.

В Лондоне началась длительная борьба за устройство дел. Гексли решил, что самый простой и самый скорый способ завоевать себе известное положение — это выдвинуться в качестве натуралиста. К тому же работа натуралиста ему нравилась неизмеримо больше, чем обязанности врача. У него уже были кое-какие данные для этого: напечатанная в трудах Королевского общества статья (та самая, которую он послал туда из Австралии), толстая пачка рукописей и множество планов и предположений. Еще в детстве он замечательно говорил «проповеди» и мог бы читать лекции с утра до вечера и с вечера до утра. У него имелись все основания для успешной профессорской карьеры: впереди — кафедра, а из-за нее выглядывало розовое личико мисс Хизхорт.

Гексли начал наседать на совет Адмиралтейства, требуя, чтобы ему дали денег на издание его научных трудов.

Коралловый риф во время отлива.

Веточка колонии полипов.

Мадрепоровый коралл.

— Я сделал их во время плавания. Кто же, как не Адмиралтейство, должен издать их? Адмиралтейство поощряло мою работу натуралиста на судне.

Адмиралтейство никак не соглашалось на это. Оно ничего не имело против того, чтобы судовой врач собирал коллекции и глядел в микроскоп. Очевидно, лорды Адмиралтейства рассуждали так: пусть лучше возится с банками и улитками, чем пьет и дебоширит, — но тратить деньги на печатание статей о каких-то полипах и медузах, улитках и морских червях они совсем не хотели.

— Он мне надоел! — жаловался Главный лорд Адмиралтейства своим коллегам лордам. — Сегодня он притащил мне какую-то рукопись и утверждал, что открыл… Я не знаю, что… Какие-то листки у полипов или что-то в этом роде… Вчера ко мне приходил его товарищ, третьего дня какой-то натуралист уверял меня, что Гексли нуждается в поощрении… Я так не могу. Избавьте меня от него! Но, — поспешно добавил Главный лорд, — без расходов: денег на него я тратить совсем не хочу.

— Хорошо, — сказали коллеги лорды. — Не беспокойтесь.

Они затребовали списки кораблей, назначенных в плавание и готовых к отплытию. Выбрали один из них, назначенный куда-то очень далека, и пригласили Гексли. Тот прибежал, думая, что ему дадут денег.

— Не угодно ли вам, — любезно встретил его лорд, — принять назначение на… Корабль идет в замечательные места, там еще никто не собирал коллекций. Вы найдете там много интересного, вы обогатите науку новыми открытиями. И вот тогда-то мы дадим вам денег, и вы напечатаете такой том, — тут лорд развел руками, — что сразу затмите натуралистов всех времен. Поезжайте, работайте и будьте спокойны. Мы вас не забудем.

Гексли рассердился. Еще если бы дело касалось только печатания работ, он, пожалуй, и согласился бы поплавать год-другой. Но ведь там, в Сиднее, его ждала мисс Хизхорт! Нужно было устраиваться на берегу, получить хорошее место, а не плавать по морям и океанам.

Коралл-органчик.

«А, вы не даете мне жениться», — подумал Гексли и подал в отставку.

Главный лорд был в восторге: он навсегда отделался от надоедливого врача-натуралиста.

Покончив с Адмиралтейством и его лордами, Гексли задумался. Какую выбрать карьеру? Оставалось одно — кафедра и профессура. И он начал искать кафедру. Гексли увлекался физиологией и хотел читать лекции именно по этому предмету. Свободные кафедры бывали, но всегда находились другие кандидаты: Гексли не опаздывал подать заявление, но его конкуренты оказывались более подходящими, а иногда просто имели более веские рекомендации. С горя он попробовал занять кафедру в Торонто, в Америке, но и там ему перешли дорогу: кафедру получил другой кандидат.

Наконец ему повезло, правда, очень условно. Его друг, некий Форбс, получил кафедру в Эдинбурге, а свое место в Горном училище предложил занять Гексли. Увы! Это была кафедра не физиологии, а естественной истории, да еще вместе с геологией. Горным инженерам не нужна физиология, а геологию и палеонтологию им знать полезно. И вот физиологу пришлось читать лекции по геологии и палеонтологии. Гексли примирился пока с этим: ведь он так давно ждал мисс Хизхорт, а она так давно ждала его, что нужно было как-то устроить свои дела. Через год — это был восьмой год со дня бала в Сиднее — он выписал свою невесту в Лондон.

Женившись, Гексли развил бешеную деятельность: он должен был показать своей жене, что она не ошиблась, прождав его восемь лет. Он получил место натуралиста береговой службы в Горном департаменте, набрал лекций и уроков везде, где только смог, начиная художественным училищем и кончая госпиталем св. Фомы. Он читал лекции, ездил по побережью, выполняя свои обязанности натуралиста береговой службы, просиживал ночи над рукописями и книгами.

Гексли был упрям и решил поставить на своем: завоевать известность в ученом мире. Чем больше он работал, тем больше увлекался и наконец стал работать не из-за славы, а просто по любви. Ради любви к науке он оставлял все. В его гостиной сидели гости, но, если нужно было работать, он уходил в свой кабинет. Жена часами ждала его по вечерам, он опаздывал к обеду, уходил, не дождавшись завтрака.

— Нужно работать, если понадобится, шестнадцать часов в сутки, — говорил он. — Если вы в состоянии сделать это — успех обеспечен.

И он доказывал это, работая как вол.

Горячий и увлекающийся, он увлекся в конце концов и палеонтологией, которую раньше очень не любил. Результаты увлечения не замедлили: Гексли устроил в Горном училище музей, куда водил своих слушателей: он придавал большое значение наглядности обучения. Заинтересовавшись музейным делом, он отправился в Британский музей. Залы и пыльные кабинеты музея были обширны, но — увы! — ничему не научили Гексли.

Порядки в этом знаменитом музее оказались совсем плохими.

— Что это такое? — возмущался Гексли. — Публика бродит по залам, смотрит и ничего не понимает. Да и ученые ничего не могут делать в такой неразберихе. Ученые должны двигать науку, а им этого не дают: в коллекциях такой беспорядок, что там ничего найти нельзя.

Коралл-горгония.

Он писал статьи в газетах, шумел на заседаниях ученых обществ и столько кричал и так горячился, что прославился как скандалист по всему Лондону. Дирекция Британского музея весьма равнодушно отнеслась ко всему этому шуму, и только много лет спустя в музее был наведен некоторый порядок.

Решив расширить свою лекционную деятельность, Гексли начал читать лекции для рабочих. Это случилось не сразу: он попробовал раньше читать для мещан и мелких торговцев, но быстро разочаровался в таких слушателях.

— Им противно читать. Они ничего не знают и не хотят знать, — уверял он и приводил замечательный случай из своей лекционной практики: — Я читал о мозге. Я старался говорить как можно проще и понятнее. И вдруг почувствовал, что меня никто не понимает. Я растерялся, но вскоре заметил, что одна женщина смотрит на меня во все глаза и, видимо, крайне заинтересована. Это меня успокоило и подбодрило, и я провел остаток лекции, обращаясь только к ней. И что же вы думаете? После лекции она подошла ко мне и попросила позволения задать вопрос. «Пожалуйста», — ответил я. — «Профессор, — сказала она, — меня очень интересует: где помещается мозжечок — снаружи черепа или внутри его?»

2

Гексли страстно любил науку. Определенных взглядов на происхождение животных у него не было: ему как-то не приходилось задумываться над этим. В 1859 году вышла книга Дарвина «Происхождение видов». Гексли прочитал ее и сразу влюбился и в теорию, и в книгу, и, конечно, в автора книги.

— Ты представить себе не можешь, что это за человек! — восклицал он, добиваясь от жены, чтобы и она восхищалась Дарвином не меньше, чем он.

Когда-то он видел маленький буксир, тащивший за собой огромный грузовой пароход.

— Это воплощение упорства и труда, — говорил Гексли. — Я хотел бы, если бы не был человеком, быть таким буксиром.

И теперь он сделался им: нашел себе грузовой пароход. Теория Дарвина — вот тот громоздкий и тяжелый пароход, который потащил буксир-Гексли. Он тащил этот пароход, не щадя ни сил, ни здоровья: провел его через водовороты и отмели, через подводные скалы и рифы, ввел в гавань и только тогда успокоился. Свои обязанности буксира он начал выполнять с первых же дней опубликования знаменитой теории: написал рецензию о книге Дарвина.

Теория Дарвина стала новой целью жизни Гексли. И как когда-то он добивался успеха ради мисс Хизхорт, так теперь шел на все, чтобы защитить и распространить учение об естественном отборе, об изменчивости и эволюции всего живого.

Ему не пришлось долго ждать случая: не прошло и года, как он выступил, защищая учение Дарвина, на огромном собрании.

30 июня 1860 года было назначено заседание естественноисторической секции Британской ассоциации. В нем заезжий американец доктор Дрэпер должен был сделать доклад на тему: «Умственное развитие Европы, рассматриваемое в связи со взглядами мистера Дарвина».

Еще с утра аудитория музея в Оксфорде была переполнена. Дамы в огромных кринолинах, священники, студенты и профессора, репортеры и джентльмены всех сортов и рангов наполнили не только аудиторию, но и соседние помещения. Желающие послушать толпились даже на дворе.

— Сегодня будет говорить сам епископ Вильберфорс…

— Да! И он будет говорить не о математике. Он будет опровергать безбожную теорию мистера Дарвина. Вы только представьте себе! Дарвин утверждает, что человек произошел от… обезьяны!

— Неужели? От обезьяны?!

— Да, да! И вот епископ решил, что пора положить конец такому безобразию. О! Он покажет этому Дарвину.

— Да позвольте — самого Дарвина здесь не будет. Он живет где-то за городом и никуда не ездит. Он очень больной человек.

— Еще бы! Здоровый человек такое не напишет…

— Не беспокойтесь! — вмешался один из студентов. — Профессор Гексли не оставит этого так. Он — выступит. А Гексли, вы знаете кто это? Он выступал против самого Оуэна![26] — И студент сделал такое лицо, что слушатели, никогда не слыхавшие имени Гексли, решили, что такого профессора интересно послушать.

Когда в аудиторию вошли члены секции с председателем во главе, то поднялась такая толкотня и давка, что председатель нахмурился. Он пошептался с профессорами и предложил всем перейти в соседнюю залу. В ней вмещалось не менее семисот человек, но когда ученые вошли туда, то оказалось, что все подоконники заняты, в дверях толпа. Они едва смогли протискаться на свои места.

Председатель важно уселся посередине, по правую руку от себя посадил Вильберфорса, а рядом с ним гостя — доктора Дрэпера. Студенты толпились позади: они готовились к скандалу — епископ Вильберфорс не пользовался их любовью.

— Доклад мистера доктора Дрэпера! — провозгласил председатель.

Дрэпер поднялся и начал читать свой доклад.

Его почти не слушали: публика собралась вовсе не из-за этого доклада; всем хотелось послушать епископа, и все ждали спора.

— Прения должны быть строго научными! — предупредил председатель, хмуря брови, когда Дрэпер замолчал и многие из присутствующих попросили слова.

— Напрасно мистер Дарвин, приступая к своему труду, не посоветовался со мной, — начал один из оппонентов. — Это дело нужно рассматривать математически. Представим себе, что точка «А» — человек, точка «Б» — обезьяна…

— Обезьяна! Обезьяна! — заголосили студенты, а кто-то и свистнул.

Наконец заговорил епископ Вильберфорс. Это был хороший оратор. Он не знал естественных наук, но совсем не смущался этим пробелом в своем образовании. Епископ весело посмеивался, шутил и с самым невинным видом говорил глупости, пытаясь доказать, что теория Дарвина — пустая болтовня.

— Мистер Дарвин утверждает, что все наши породы голубей произошли от дикого горного голубя. Хорошо, я согласен с ним… Но если дикий голубь превратился в домашние породы, то… почему же он остался? У нас есть и домашние голуби, есть и дикие голуби, а нас уверяют, что дикий голубь превратился в домашнего.

Епископ говорил долго. Он упомянул и о цветах и плодах каменно-угольной эпохи, и о «форме телец, в виде которых кровь испаряется», и о многом другом.

— И когда вообще кто-нибудь видел и доказал происхождение, превращение одних видов в другие? И до каких пределов мы должны допускать эти превращения? Неужели можно верить тому, что все более полезные разновидности репы в огороде стремятся сделаться людьми?

Под конец епископ не выдержал и обратился к Гексли:

— Я хотел бы спросить профессора Гексли, который сидит против меня и готовится разорвать меня на части, когда я кончу свою речь, что он думает о происхождении человека от обезьяны. Считает ли он, что происходит от обезьяны со стороны дедушки или бабушки?

Публика покатилась со смеху.

— Сам бог предает его в мои руки! — шепнул Гексли соседу, хватая его за рукав.

Сосед покосился, высвободил рукав и ничего не ответил.

Епископ кончил. Его последние слова были, что учение Дарвина противоречит священному писанию, что эволюционная идея «отвергает творца и несовместима с полнотой его славы».

Дамы махали платочками, священники громко аплодировали, кто-то крикнул: «Браво! Бис!»

Поднялся Гексли. Он говорил спокойно и размеренно, небрежно играя карандашом. Он перечислил все ошибки епископа, указал, что тот ничего не смыслит в естественных науках, что он, может быть, и очень большой знаток библии, но не умеет отличить воды от крови. Никаких цветов в каменноугольную эпоху не было и быть не могло: в те времена на Земле еще отсутствовали цветковые растения, они появились позже. Гексли говорил долго и остроумно, ловко высмеивая епископа, а закончил так:

— Что же касается происхождения человека от обезьяны, то, конечно, это не надо понимать так грубо. Речь идет только о происхождении человека через тысячи поколений от общего с обезьяной предка… Но если бы мне был предложен этот вопрос не как предмет спокойного научного исследования, то я ответил бы так. Человек не имеет причины стыдиться, что его предком является обезьяна. Я скорее стыдился бы происходить от человека, человека беспокойного и болтливого, который, не довольствуясь сомнительным успехом в своей собственной деятельности, вмешивается в научные вопросы, о которых он не имеет никакого представления, чтобы только затемнить их и отвлечь внимание слушателей от действительного пункта спора красноречивыми отступлениями и ловким обращением к религиозным предрассудкам…

Дамы заахали, священники потупились, а студенты, весело смеясь, отбивали ладони.

— Как он дерзок! — возмущались дамы.

Люди-обезьяны (рисунок XVII века).

— Ничуть! Епископ получил по заслугам. Как он смел назвать бабушку Гексли обезьяной? Это неджентльменский поступок, — говорил почтенного вида джентльмен.

— Гексли! Браво! — кричали студенты.

3

Гексли усиленно принялся за работу. Он знал теперь, что ему делать, как направить свои исследования. Палеонтология, которую он так не любил вначале, оказалась очень интересной наукой в свете учения Дарвина. Гексли работал и над глиптодонтами, и над лабиринтодонтами, динозаврами, антракозаврами и другими ископаемыми животными, имевшими очень странные имена. Он занялся и белемнитами, окаменевшие остатки которых все хорошо знают под вульгарным названием «чертовы пальцы». Занявшись изучением предков лошади, он разузнал кое-что из их тайн. Гексли так прославился своими работами по ископаемым, что Геологическое общество наградило его самой высшей наградой, которую только имело, — медалью Уоллостона.

Но всего больше у него было возни с врагами Дарвина. Юмористический журнал «Понч» чуть ли не в каждом номере высмеивал Дарвина и его учение.

«Из клюва развились птицы, если не лгут, — наш домашний голубь и утки. Из хвоста и задних ног — в позже положенных яйцах — обезьяны и профессор Гексли», — так преподносил «Понч» своим читателям теорию эволюции. А чтобы посильнее обидеть Гексли, тот же журнальчик поставил после его фамилии буквы «L. S. D.», что означало «фунты, шиллинги, пенсы» и должно было показать денежную заинтересованность Гексли в пропаганде идей Дарвина.

«Мой агент», — называл его Дарвин. Но агент далеко не всегда и не во всем соглашался с Дарвином. Гексли неоднократно упрекал Дарвина за его утверждение, что природа не делает скачков.

«Скачки есть, — писал он Дарвину, — и вы напрасно создаете себе затруднения, настаивая на том, что их нет».

Годы показали, что Гексли был прав.

Изучая ископаемых, Гексли, понятно, изучал и их черепа. Это привело его к «позвоночной теории черепа», той самой, которую когда-то придумал Гёте и которую так прилежно разработал Оуэн. Знаменитый ученый, Оуэн не был поэтом и свои мысли излагал очень сухо и четко. Он так разработал туманную теорию Гёте, что она нашла много приверженцев.

Гексли эта теория сразу не понравилась.

— Да это чистейшей воды чепуха! — заявил он со свойственной ему откровенностью, чем жестоко оскорбил Оуэна. — Какие там позвонки!

И Гексли принялся разбирать эту теорию по всем пунктам. Он перещеголял Оуэна в остроумии догадок и в толковании фактов, пустил в ход новейшие наблюдения над развитием черепа у зародышей, подбавил в качестве тяжелой артиллерии динозавров, глиптодонтов и чудовищных ископаемых рыб. На время он превратился в нечто вроде могильщика: прилежно копал могилу для теории Оуэна, беря вместо лопаты то одно, то другое животное. И он выкопал-таки эту могилку и уложил в нее теорию Оуэна о позвоночном происхождении черепа.

— Человек! Почему вы молчите о человеке? — приставал он к Дарвину.

— Моя теория вызывает и так слишком много нападок, — отвечал тот.

— Ну и что же? Вы боитесь сказать последнее слово? Так его скажу я.

И снова разгорелся спор с Оуэном.

Еще раньше, до появления книги Дарвина, Оуэн предложил новую классификацию млекопитающих. В ней он противопоставил человека всем остальным млекопитающим, выделив его в особый подкласс «высшеголовых». Когда-то Линней соединял человека с обезьянами, выделив их всех в особый отряд «приматов». Кювье создал для человека особый порядок — «двуруких». Оуэн перещеголял обоих. Свою новую классификацию он основывал на строении мозга и на исключительно высоком развитии психики человека.

Томас Гексли (1825–1895).

С такой классификацией Гексли согласиться не мог. Он изучил все работы, посвященные анатомии мозга человека и обезьян, и оказалось, что указанные Оуэном особенности строения мозга человека встречаются и у человекообразных обезьян, а иногда даже у обезьян низших.

Гексли начал писать статьи, читать лекции, опубликовал несколько сравнительно-анатомических работ. И всюду проводилась мысль: человек ничем особо существенным от человекообразных обезьян не отличается.

— Даже строение мозга человека и обезьян не служит резкой границей между ними, — настаивал он. — Никаких резких границ между психикой человека и психикой животных провести нельзя. Одно незаметно переходит в другое.

Он грубо ошибался, этот умный спорщик и знающий натуралист: между психикой животных и психикой человека есть огромная разница, и граница предельно резка. Но… в те времена этой разницы и границы не знали, не знали даже намеков на нее. А потом: Гексли так хотелось развенчать божественную природу человека, что он изо всех сил старался доказать, что человек — животное, что он такой же «объект природы», как и обезьяны, и ничего больше.

Два года газеты и журналы Англии были заняты этим спором. И, конечно, «Понч» не упустил случая. Появилась картинка, изображающая гориллу, с надписью: «Разве я не человек и брат?», а под ней стишок, воспевающий спор двух ученых.

Гексли читал лекции о человеке, писал и доказывал, что зачатки чувств и разума можно найти и у более низкоорганизованных животных, что они свойственны не только человеку. Доказать животную природу человека, убедить в этом читателей и слушателей ему очень хотелось.

— Человек — высшая ступень животного, и ничего больше!

Даже Дарвин удивлялся его смелости, а про Уоллеса и говорить нечего: этот только морщился, когда слышал разговоры о животном происхождении человека.

— Нет, дорогой мой, — говорил он. — Дух-то человеческий вы уж оставьте в покое. Он не от обезьяны.

— Не оставлю! — горячился Гексли. — Человек — это очень высокоорганизованное животное, и только. Его разум — высшая степень развития зачатков умственной деятельности обезьян. Никакого божественного духа! Никакой высшей силы… Душа? Покажите мне ее.

Все свои лекции и статьи о человеке Гексли издал под названием «Место человека в природе». Эта небольшая книжечка имела большой успех и сильно помогла распространению среди широких масс населения научных сведений о происхождении человека.

Гексли был таким страстным проповедником учения Дарвина, что его прозвали «дарвиновским адвокатом». Это прозвище не нравилось Гексли: адвокат, по его мнению, надеется на силу убеждения там, где он ничего не может доказать. Гексли же доказывал. Мало того: он всегда был готов к нападению. «Мои когти отточены и клюв готов», — говорил он, готовясь к очередному выступлению в защиту Дарвина. И он пускал в ход этот клюв и эти когти — свои знания, свой ясный и острый ум, свой точный язык. Он был сразу и соколом, готовым ударить с налету, и буксиром, тащившим за собой тяжелый пароход.

Работы и для сокола и для буксира хватало. Гексли даже съездил в Америку, чтобы и там поагитировать в пользу Дарвина, и завербовал в свой лагерь не одного ученого-американца. Он не боялся нападок, но иногда они утомляли его. В конце концов Гексли заявил, что критики дарвинизма не знают азов биологии, а потому их и читать не стоит.

В 1883 году Гексли был избран президентом Королевского общества — высшее отличие для английского ученого. Он пробыл президентом всего три года: как только ему исполнилось шестьдесят лет, он отказался от всех почетных должностей в ученых обществах, сделался «частным» человеком.

В 1892 году в Англии был установлен почетный титул «первого ученого». Этот титул получил Гексли: страна не забыла ученого, переставшего председательствовать на собраниях.