Гомункулус

Плавильщиков Николай Николаевич

Гомункулус

 

 

Замечательный рецепт

Простоте этого рецепта мог бы позавидовать всякий: «Положи в горшок зерна, заткни его грязной рубашкой и жди». Что случится? Через двадцать один день появятся мыши: они зародятся из испарений слежавшегося зерна и грязной рубашки.

Второй рецепт требовал некоторых хлопот. «Выдолбите углубление в кирпиче, положите в него истолченной травы базилика, положите на первый кирпич второй, так, чтобы углубление было совершенно прикрыто; выставьте оба кирпича на солнце, и через несколько дней запах базилика, действуя как закваска, видоизменит траву в настоящих скорпионов».

Автором этих рецептов был один из крупнейших ученых своего времени (первая половина XVII века) — алхимик Ван-Гельмонт. Он утверждал, что сам наблюдал зарождение мышей в горшке, и мыши появились вполне взрослыми.

Гельмонт не был одинок, он не был и первым. Еще философы древней Греции — Аристотель[1]Аристотель (384–322 до н. э.) — величайший из философов древней Греции. В своих сочинениях охватывал все отрасли тогдашних знаний, в том числе и естествознание. Его учение и его теории имели огромное влияние на науку средних веков, выросшую «на Аристотеле». Именно эта вера в непогрешимость Аристотеля и создала многолетний застой в научной мысли средних веков.
и другие — утверждали, что лягушки родятся из ила, что насекомые, черви и прочая мелочь заводятся сами собой во всех мало-мальски подходящих местах.

Эти мысли, нисколько не измененные, легли в основу тогдашней науки о живом. Ученые средневековья преклонялись перед авторитетом Аристотеля. Это был он, непогрешимый и великий мудрец. Кто осмелится критиковать его?

Ученые, уставив свои столы банками и склянками, соорудив перегонные кубы и прочие аппараты и приборы, десятки лет проводили возле пузатых колб и громоздких реторт. Они кипятили и перегоняли, настаивали и процеживали. Они клали и лили в колбы все, что им подвертывалось под руку. Они старались изо всех сил. Одни из них звали на помощь бога, другие черта: очень уж им хотелось увидеть, как завертится в колбе какой-нибудь лягушонок или головастик. Увы! Кроме смрада, обожженных рук и пятен на платье, ничего не получалось.

Вся суть в рецепте. Если бы найти его!

Ван-Гельмонт (1577–1644).

И вот за дело взялся сам великий Парацельз. Это был умнейший человек, но жил-то он в годы алхимии. И эта алхимия, со всей присущей ей наивностью, с ее смесью суеверия, зачатков знания и грубейшего невежества, наложила свой отпечаток и на Парацельза, человека блестящего ума.

Парацельз был слишком широкой натурой, чтобы возиться с лягушками, мышами и скорпионами. Это мелко. То ли дело изготовить в колбе… человека.

Этому существу было даже придумано имя — «гомункулус». Для незнакомых с латинским языком оно непонятно и выглядит странно. Тех, кто знает, как по-латыни называется человек, это слово не удивит. На латинском языке человек — «гомо». Уменьшительное от слова «человек» — человечек, а по-латыни «гомункулус».

Имя «гомункулус» говорит о происхождении «человечка»: не просто крохотного человечка, а фантастического существа, изготовленного в лаборатории. Он может вырасти, этот гомункулус, но если бы он и оказался великаном, все равно его имя останется прежним — гомункулус.

Гомункулус — памятка о людях-фантазерах, мечтавших изготовить в лаборатории живое существо. Пусть это будет не «человечек», а самая простенькая инфузория. Даже и такой «скромный» мечтатель-ученый — родной брат алхимиков, веривших в чудодейственные рецепты Ван-Гельмонта и Парацельза.

Великий маг и кудесник не сробел перед ответственной задачей. Окруженный колбами и ретортами, среди перегонных кубов и пузатых бутылок, наполненных разноцветными жидкостями, среди связок сушеных летучих мышей и облезлых, изъеденных молью чучел зверей и птиц, под сенью крокодила, висящего под потолком, Парацельз написал свой рецепт:

«Возьми известную человеческую жидкость и оставь гнить ее сперва в запечатанной тыкве, потом в лошадином желудке сорок дней, пока не начнет жить, двигаться и копошиться, что легко заметить. То, что получилось, еще нисколько не похоже на человека, оно прозрачно и без тела. Но если потом ежедневно, втайне и осторожно, с благоразумием питать его человеческой кровью и сохранять в продолжение сорока седьмиц в постоянной и равномерной теплоте лошадиного желудка, то произойдет настоящий живой ребенок, имеющий все члены, как дитя, родившееся от женщины, но только весьма маленького роста».

Теофраст Парацельз (1493–1541).

Никто не знает, что думал Парацельз, ставя последнюю точку на своем рецепте. Но во всяком случае он мог улыбаться ехидно и самодовольно. Поди попробуй! Налить «известную человеческую жидкость» в тыкву нехитро, перелить ее потом в лошадиный желудок и того проще. А вот «питать осторожно и с благоразумием» то невидимое и прозрачное, что закопошится в гниющей жидкости, — это штука не простая.

Прочтите внимательно рецепт, и вы увидите: Парацельз оставил себе столько лазеек, что всегда мог оправдаться.

И я отчетливо вижу, как в его лабораторию входит алхимик, испробовавший рецепт, как он почтительно склоняется перед «учителем» и с дрожью в голосе говорит:

— Я сделал все, что сказано в твоем рецепте. Но у меня ничего не получилось!

— Да? — презрительно улыбается Парацельз. — И ты сделал все точно?

— Д-да, — заикается ученик.

— Нет! — резко обрывает его учитель. — Нет, нет, нет!.. Ты не все сделал! Ты был благоразумен и осторожен? Ты дал жидкости достаточно загнить? Ты вовремя перелил ее из тыквы в желудок? Ты сохранил тайну?

Ученик опускает голову. Насчет тайны он как раз и промахнулся: не утерпел и похвастал перед товарищем, что скоро в его лаборатории появится нерожденный человек.

— Ну?.. — смотрит на него Парацельз. — Сознавайся!

— Ты прав, учитель, — отвечает смущенный ученик. — Я…

И снова он наполняет тыкву и ждет. Каждый день смотрит — гниет или нет. И когда приходит время, переливает загнившую жидкость в лошадиный желудок, старательно отворачивая нос в сторону: очень уж пахнет.

Да! Парацельз ловко одурачил своих почитателей.

…Одна нелепее другой создавались сказки. Откуда взялись черви, мухи, лягушки, улитки? Почему они появляются иногда тысячами и тысячами? Никто не видел, как они родились, никто не видел их яиц, никто не видел, как они росли. Ясно — они не родились, не выросли, а появились сразу: народились из грязи, мусора, ила, гнили, из всего, чего хотите. Были и критически настроенные умы. Были скептики, которые никому и ничему не верили. Они пытались иногда протестовать, но силен был авторитет греческих мудрецов, недосягаемой звездой сиял на горизонте средневековой науки Аристотель. Кто посмеет пойти против него?

И скептики нерешительно бормотали о своих сомнениях, а большинство — большинство зычно кричало:

— Как? Ты против Аристотеля? Еретик!

Но время шло. Бормотанье скептиков становилось все громче и громче. И к этому бормотанью примешивались и факты.

Позицию за позицией сдавали сторонники учения о самозарождении. Они уступили скептикам мышей и лягушек, отказались от кротов и ящериц, змей и рыб, птиц и, понятно, человека. Но всех позиций долго не сдавали.

Насекомые, черви, улитки и прочая мелкота — они-то, уж конечно, зарождаются из гнили, падали и всякой грязи.

А тут и воинственный задор скептиков начинал остывать, и они нет-нет, да и принимались сомневаться. То им казалось одно, то — другое. Мир насекомых так велик и многообразен… Как знать, может быть, и правда мухи зарождаются из гнилого мяса?

Так, в спорах и сомнениях, проходили годы, десятки и сотни лет. Сторонники самозарождения сдали кое-какие позиции, но их новые укрепления оказались очень хорошими. Выбить их из этих окопов было нелегко: там имелись такие форты и блиндажи, что неприятель ничего не мог с ними поделать. Особенно был надежен форт «Глиста»: он стоял неприступной твердыней. И не раз случалось, что напористый вчера враг сегодня лез в неприятельский окоп и говорил:

«А ну-ка, подвиньтесь. Дайте и мне посидеть у вашего огонька!»

И вчерашние враги мирно сидели рядышком, подталкивая друг друга локтями.

А там снова выходили на поле битвы, снова гремели диспуты и доклады, снова шел бой. Бывало, что враги сдавали окоп, другой, бывало, что противники снова мирились…

Так прошли XVII, XVIII и даже половина XIX века.

Лаборатория алхимика (рисунок XV века).

 

Кусок гнилого мяса

В середине XVII века во Флоренции был организован небольшой кружок ученых, получивший громкое название «Академия опыта». Во главе академии стоял знаменитый физик Торричелли, а поддерживали его герцоги Медичи, занимавшиеся, между прочим, и покровительством точным наукам. Видное место в кружке-академии принадлежало Франческо Реди.

По профессии Реди был врачом. Он пользовался большой известностью и состоял придворным врачом тосканских герцогов. Уже одно это показывало, что Реди был не только опытным врачом, но и честным человеком.

В те времена, да еще в Италии, подсыпать яду в бокал вина, изготовить какой-нибудь отравленный фрукт, букет, перчатки и тому подобный «подарочек» было заурядным делом. И властители-герцоги больше других рисковали получить такое угощение. Домашний врач был особенно опасен, и если кого уж брали в домашние врачи — значит, ему верили вполне. А верить можно было только человеку неподкупной честности: простая привязанность в те времена измерялась золотом.

Итак, Реди был врачом. Но он не погряз в обязанностях врачевателя недугов своего светлейшего покровителя. Между часами, потраченными на изготовление порошков и пилюль для герцога и румян, всяких мазей и притираний для герцогини, он занимался и наукой. Реди любил природу и как поэт, и как ученый. Широко образованный человек, он писал недурные стихи, работал над итальянским словарем, был членом Литературной академии. Большая поэма, написанная им, посвящена тосканским винам. Но ведь Реди — ученый, и поэма оказалась снабженной научными примечаниями.

Приятели Реди не были строгими критиками, и прочитанная под звон бокалов поэма вызвала бурные восторги. Но и этим не исчерпывалась его деятельность.

Реди много работал как ученый: делал всевозможные опыты и наблюдения, описывал и изучал природу. Правда, некоторые из его опытов теперь показались бы смешными. Оторвать мухе крыло и смотреть, что из этого выйдет, — «опыт», достойный пятилетнего мальчишки. Но ведь наука-то в те годы была еще совсем маленьким ребенком, чуть начинавшим ходить. Что же удивительного, если и ученые иногда вели себя как дети.

Франческо Реди (1626–1697).

Внимание Реди привлекали насекомые. Он изучал их развитие, изучал превращения. Особенно заинтересовали его мухи. Про мух упорно держался слух, что они не откладывают яиц, а просто-напросто зарождаются в виде червячков в навозе и гнилом мясе.

Реди не был особенно критически настроен ко всяким басням в этом роде, но муха его почему-то смутила.

— Тут что-то не так, — решил он. — В этом нужно разобраться.

Сидя в своем кабинете, Реди задумчиво вертел в руках небольшой кусок мяса: раскрытие тайны нужно было начинать с него. В дверь постучали. Реди вздрогнул от неожиданности, сунул кусок в стоявший на столе горшок, прикрыл его и встал:

— Войдите!

Вошел один из его приятелей. За разговорами Реди забыл о горшке и куске мяса. Не вспомнил он о нем и на следующий день. А тут еще покровитель-герцог заболел, и Реди несколько дней провозился с ним.

Прошло больше недели. В комнате стало заметно попахивать. Реди огляделся и заметил горшок. Заглянул в него: на дне лежал потемневший, ослизлый кусок мяса.

Мясо было совсем гнилое, но — ни одной мушки, ни червячка.

— Как же так? — пробормотал Реди. — Почему же нет червей?.. Так! — воскликнул он вдруг, хлопнув рукой по столу.

Реди нашел способ проверить, родятся черви из мяса или нет.

Мясо лежало в закрытом горшке, и червей, личинок мух, в нем не оказалось. Может быть, червей потому и не было, что мухи не могли пробраться в горшок, не могли отложить яйца на мясо?

— Да, это так. Но…

Реди был ловким экспериментатором и не менее опытным спорщиком.

Галлы на листьях ивы (из книги Реди, 1686).

Он хорошо знал: заяви он, что мухи кладут на гнилое мясо яйца, а вовсе не зарождаются из него, и приведи в доказательство случай с горшком, ему возразят:

«Горшок был закрыт, в нем не было воздуха».

— Я перехитрю вас, — заявил Реди еще неведомым ему противникам. — Я вам докажу…

Реди взял несколько глубоких сосудов и положил в них по куску мяса. Часть сосудов он обвязал кисеей, часть оставил открытыми.

— Ну, посмотрим, что из этого выйдет!

Солнце быстро и добросовестно сделало свое дело: мясо запахло.

Стайки мух закружились над сосудами. Мухи садились на мясо, садились на кисею.

Реди внимательно пересмотрел все кусочки мяса.

Случилось то, чего он ждал. В мясе, прикрытом кисеей, не было ни одного червячка. В сосудах, не обвязанных кисеей, кишели белые червячки — личинки мух.

Это был блестящий опыт, блестящий и по доказательности и по своей простоте.

— Мухи не родятся из гнилого мяса. Черви не заводятся сами собой в гнилом мясе. Они выводятся из яичек, положенных туда мухами, — вот что заявил Реди при встрече со своими товарищами по академии.

Да, Реди блестяще доказал это, доказал невозможность самозарождения мух. Но насекомых много, и они очень несхожи по образу жизни, по питанию, по внешности. С мухами, жуками и бабочками Реди еще кое-как справился, но когда дело дошло до маленьких орехотворок, он запутался.

На листьях дуба в конце лета часто встречаются красивые орешки-галлы. Зеленые вначале, они потом краснеют и выглядят как маленькие яблочки, прилипшие к листу. Кто из нас не собирал их в детстве!

Реди, как и другие наблюдатели и исследователи его времени, быстро узнал, что из орешков-галлов выводятся маленькие крылатые насекомые. Мы называем их орехотворками, но ни Реди, ни кто другой тогда еще не знали этого слова. Не знали они и того, откуда берется в орешке-галле орехотворка.

Галлы дубовых орехотворок.

Проследить, как орехотворка откладывает яйца в дубовый лист, не удалось. Реди не смог проследить и развитие орехотворки: не знал, как она попадает в орешек. Он натащил к себе вороха листьев с орешками, разложил их по банкам и держал там. И всегда из орешков-галлов вылетали маленькие насекомые с четырьмя прозрачными плёнчатыми крылышками.

Связь насекомого с орешком была несомненна. Но что это за связь?

Ответ был один: насекомое зародилось в орешке, зародилось из орешка.

Реди несколько смущало это, но он нашел объяснение: ведь орешек дубового листа живой, это — часть организма. Никакого самозарождения здесь нет; просто орешек, часть его, превращается в насекомое. Из одного живого организма получается другой. Ведь зарождаются же в кишках глисты, разные у разных животных. Так и тут: растения разные, орешки у них разные, вот и насекомые из них получаются разные.

Ничто не рождается из неживого. Но одно живое может дать начало другому живому, хотя бы и не похожему на него. — вот вывод Реди. Не удивляйтесь столь широкому толкованию эволюционного процесса: как раз эволюции-то здесь и нет. Впрочем, подобные мысли высказывались не только во времена Реди: нечто схожее можно было услышать и триста лет спустя.

Приведя в порядок свои заметки, Реди засел за работу. Он начал развивать свои взгляды, излагал особую теорию о рождении живого от живого же, хотя бы… и т. д.

Реди писал долго и старательно, день за днем, месяц за месяцем. Он изменил даже своим друзьям, и все реже и реже слышался его раскатистый смех на вечерних пирушках поэтов и ученых.

Он писал…

Ему не пришлось дописать до конца свое сочинение, не пришлось издать его.

Письмо за подписью «Марчелло Мальпиги» на много дней лишило Реди сна и аппетита. Еще бы: орехотворка оказалась самым заурядным насекомым — она откладывала яйца.

Болонский профессор Мальпиги, занимаясь изучением растений, нашел в орешках дубовых листьев орехотворок. Он не стал тратить на них время, а поручил заняться выяснением истории развития орехотворки своему ученику.

Валлиснери оказался достойным учеником знаменитого ученого: разобрался во всех тайнах орехотворки, нашел ее яички, проследил, как она развивается.

Имя Валлиснери редко встречается в теперешних книгах. Но оно все-таки знакомо многим. Правда, им и в голову не приходит, что столь обычное для них слово — имя давно умершего ботаника. Все любители аквариума знают аквариумное растение — валлиснерию с ее длинными листьями, похожими на узенькие зеленые ленты. Название этому растению дано в честь Валлиснери.

Антонио Валлиснери (1661–1730).

Мальпиги очень уважал Реди за его опыты с мухами. Узнав, что Реди считает орехотворку продуктом самозарождения, он написал ему о наблюдениях своего ученика.

Реди не сразу согласился с тем, что орехотворка выводится из яйца. Ведь это подрывало его теорию, отнимало у него главное доказательство.

— Валлиснери мог ошибиться. Он еще молод и малоопытен, — ворчал Реди, в сотый раз перечитывая письмо Мальпиги.

Ему пришлось все же сдаться. Его друг Честони подтвердил правильность опытов и наблюдений Мальпиги и Валлиснери. В точности наблюдений Честони, в добросовестности его как наблюдателя Реди не сомневался: Честони говорит, что видел, значит, это так.

Труд остался незаконченным: он утратил теперь всякий смысл и значение.

Орехотворка подвела Реди. И все же он оставался верен своему принципу: все живое от живого же. Ведь дуб-то был живой!

В 1668 году была напечатана работа Реди о мясной мухе. Книга принесла Реди славу, а вместе с ней и множество неприятностей.

Ученый-врач слишком смело критиковал все россказни о самозарождении у насекомых. Он осмелился даже отнестись недоверчиво к библейскому рассказу о пчелах, родившихся из внутренностей мертвого льва (живого льва Реди, может быть, как-нибудь еще и потерпел бы, но мертвого…). Он подрывал авторитет Аристотеля, которому поклонялись не только светские ученые, но и ученые-монахи с самим Августином[2]Августин , прозванный Блаженным (354–430) — епископ, широко образованный человек. Написал ряд философских книг, в которых, между прочим, доказывал, что своей целесообразностью организмы обязаны «разумному творцу». Он утверждал, что истинное знание дается только верой, а стремление постигнуть истину путем исследований называл неприличным самомнением и сатанинской гордостью. Авторитет Августина на протяжении более тысячи лет был очень велик и сильно сказывался на развитии науки тех времен.
во главе. Реди осмелился пойти против авторитетов, пошел против учения церкви.

— Еретик! Безбожник! — завопили поклонники древних греков.

Реди только улыбнулся в ответ на эти вопли. Верующий католик, он был еще и ученым и главное — поэтом. Как поэт, он был несколько вольнодумен и не побоялся пойти против авторитета того же Августина.

Реди-католик, Реди-еретик, Реди-ученый и Реди-поэт прекрасно уживались вместе. И, почтительно склонившись перед кардиналом, Реди шел домой и там, в тиши кабинета, писал разоблачения библейских сказок. Это было небезопасное занятие, но… не мог же Реди молчать, когда слышал, что пчелы родятся из внутренностей мертвого льва!

Живое только от живого! В это он верил крепко.

 

«Всё из яйца!»

1

В 1600 году, когда Галилей и Кеплер только что начинали свои работы, молодой англичанин Вильям Гарвей покинул родину.

Ему было двадцать два года, он окончил Кембриджский университет и через Францию и Германию поехал в Италию. Там, в Падуе, профессорствовал знаменитый Фабрициус Аквапенденте. Его слава гремела по всей Европе, и, как ночные бабочки на свет фонаря, слетались на отблески его славы молодые врачи и студенты.

Учеником его и сделался молодой Гарвей.

Аквапенденте нашел в венах особые клапаны. Его ум не был склонен к обобщениям, его фантазия ученого спала непробудным сном. «Светило науки» записал факт, сообщил о нем в печати, вплел этим новую веточку в свой уже и без того большой венок и успокоился.

Гарвей был не таков.

— Факт? Этого мало! Нужно обобщить, нужно разузнать. Клапаны-то есть, но для чего они нужны?

Поставив себе этот вопрос, Гарвей тем самым незаметно для себя самого вступил на «тропу охотника». И охота за тайной кровообращения началась.

Гарвей не был опытным охотником, ему не у кого было поучиться, он до всего доходил сам. Он часто падал и еще чаще спотыкался, но не смущался этим. Сотни выстрелов летели мимо цели, единицы попадали, и эти единицы сделали свое дело. Дичь, за которой охотился Гарвей без малого двадцать пять лет, была настигнута, выцелена и — убита.

Вильям Гарвей (1578–1657).

Первый «выстрел» Гарвей сделал по себе: перевязал собственную руку. Гарвей не искал помощников и свидетелей, он был скромен и не уверен в своих силах, боялся огласки и насмешек. Ему пришлось завязывать свою руку самому. Кое-как он обмотал руку тесемкой, зубами и другой рукой затянул узел, а потом уселся в кресло и стал ждать.

Ему не пришлось томиться долго: результаты сказались быстро. Прошло всего несколько минут, и рука начала затекать, жилы набухли и посинели, кожа стала темнеть.

Гарвей был врачом и знал, что такие эксперименты небезопасны. Он взял нож и попытался разрезать повязку. Не тут-то было! Рука распухла, тесемка глубоко врезалась в кожу, а работать одной рукой было трудно и неудобно.

— Разрежь мне, пожалуйста, повязку, — попросил Гарвей соседа по квартире.

— И зачем тебе понадобилось так завязывать руку? — недоумевал сосед, разрезав тесемку на распухшей руке.

Гарвей отмалчивался.

— Она распухла, посинела, — бормотал Гарвей, вернувшись к себе. — В чем тут дело?

И он обвязал себе другую руку.

— Она пухнет, синеет… Перевязка задерживает кровь. Но какую?..

Узнать, какая кровь задерживается повязкой, можно. Но не мог же Гарвей резать себе жилы на руке. Он любил науку и был очень любознателен, но все же в известных пределах.

Пробежавшая мимо окна собака напомнила ему, что можно резать жилы не только себе. Он вышел во двор, заманил собаку в комнату и запер дверь. Собака вела себя спокойно: обнюхала кресло, обнюхала ножку стола и занялась обнюхиванием шкафа.

Гарвей тем временем достал крепкий шнурок, приготовил ланцет.

— Поди сюда, — ласково сказал он собаке, протягивая ей кусок пирога.

Собака подошла, завиляла хвостом и потянулась к пирогу. Гарвей ловко накинул ей на ногу шнурок, захлестнул его, стянул…

Стараясь освободиться от шнурка, собака каталась по полу, хватала шнурок зубами. Лапа ее начала пухнуть, собака визжала и скулила, а Гарвей глядел, как вздувается собачья нога пониже перевязанного места.

— Она пухнет, пухнет… — шептал он.

Гарвей опять подозвал собаку, а когда та подошла, протянул руку и схватил ее за лапу. Собака не вырывалась, она ждала, должно быть, помощи от человека. Но вместо помощи бедняга получила шнурок и на другую ногу.

И все же собака не утратила доверчивости: когда спустя несколько минут Гарвей подозвал ее в третий раз, она подошла. Сверкнул ланцет, опытная рука нанесла глубокий порез. Вздувшаяся ниже перевязки вена была перерезана, из нее закапала густая, темная кровь.

Собака, визжа, побежала прочь.

Опыты с перевязкой руки выше локтя, показывающие, что кровь в венах движется лишь в одном направлении.

А — видны узловатости на венах; Б — часть вены выше места, прижатого пальцем, опустела и становится незаметной через кожу; В — вена прижата и в другом месте; видно, что у пальца правой руки вена вздулась (кровь задержана клапаном, находящимся выше пальца); Г — кровь выдавлена выше из части вены, прижатой в двух местах, этот промежуток опустел.

Гарвей бросился за ней. Но теперь доверчивость исчезла: собака огрызалась, скалила зубы и угрожающе ворчала. Гарвей протянул руку… клац! — из его пальца закапала кровь.

Лежа в углу, собака зализывала рану и свирепо рычала всякий раз, как к ней подходил Гарвей. А тот шагал по комнате, задумчиво поглядывая на прокушенный палец.

Сообразительный врач не растерялся. Он порылся в шкафу, вытащил оттуда толстый шнурок и сделал петлю. Подошел к собаке, накинул ей петлю на шею и потянул…

Несколько скачков, чуть не сбивших Гарвея с ног, и собака, хрипя, растянулась на полу.

Не теряя ни секунды (он не хотел удушить собаку), Гарвей схватил ланцет и прорезал собаке вену и на второй ноге. Но на этот раз он сделал порез выше перевязки.

Ни одной капли крови не вытекло из пореза!

Тогда Гарвей перерезал перевязки на обеих ногах собаки, снял петлю и открыл дверь.

Собака выбежала из комнаты, хромая и поджимая хвост. А молодой врач уселся в кресло и задумался.

— Выше перевязки крови не было… — шептал он. — Ниже перевязки кровь текла. Это означает…

2

Прошло два года. Гарвей получил докторский диплом и вернулся в Англию. Здесь он раньше всего озаботился получением второго диплома. Ему, собственно, хватило бы и одного, но Гарвей был большим патриотом. Лечить в Англии, не имея английского диплома доктора медицины? Нет!

С двумя дипломами в кармане ученик знаменитого Аквапенденте быстро пошел в гору. Дипломы обеспечивали ему служебную карьеру. Вскоре он женился на дочери известного врача-практика Ланцелота Броуна. Жена принесла ему хорошее приданое: связи и знакомства в Лондоне.

Не успел Гарвей оглянуться, как в его двери начали стучать посетители: бронзовый молоточек на двери то и дело ударял два раза — сигнал, что пришел пациент. Вскоре молодой врач был приглашен и к самому королю Иакову I.

Профессорская кафедра в Лондонской коллегии врачей увенчала его карьеру.

Гарвей был очень скромным человеком и не гнался за почестями и отличиями. Он знал, что двух обедов не съешь и двух камзолов сразу не наденешь. Его карьерой занималась жена: она следила за пациентами, выписывала им счета, напоминала кому следует о служебных делах мужа. А он лечил и читал лекции, а остальное время проводил «на охоте».

«Охота» велась неустанно и непрерывно. Дичью была пока тайна кровообращения.

В те далекие времена о кровообращении знали только одно: в теле есть кровь. Врачи лечили, не зная ни того, как и куда бежит кровь по телу, ни того, как работает сердце, что такое пульс.

Пергамский врач Гален[3]Гален (131–201) один из знаменитых врачей древности. Очень удачно лечил больных и тем прославился на весь тогдашний, правда не очень большой, мир. Его работы по анатомии и физиологии в свое время имели очень большое значение. Многие врачи средневековья и даже XVI–XVII веков считали Галена непогрешимым и яростно нападали на всякого, кто осмеливался критиковать его (в работах Галена было много ошибок, так как анатомии человека он почти не знал: вскрытия трупов в те времена строго карались).
, живший чуть ли не за полторы тысячи лет до Гарвея, прогремел на весь тогдашний мир. Это был искуснейший врач, но и он знал о кровообращении не больше сегодняшнего первоклассника. Однако это не помешало ему придумать собственную теорию кровообращения и опровергнуть кое-что уж слишком нелепое из учений еще больших невежд, чем он сам. Гален доказал, что в артериях течет кровь, а не воздух, как это думали древние греки. Но вот незадача: кровь в артериях Гален находил только у живых животных, у мертвых артерии были всегда пусты…

Гален (131–201).

Придумать новую теорию Галену было легче, чем повару новое блюдо.

Он сел, подумал, вскрыл десяток-другой трупов и живых животных, и теория была готова.

— Кровь зарождается в печени! — заявил этот мудрейший из врачей древности. — Оттуда через полые вены она распределяется по нижней части тела. Верхние же части тела получают ее из правого предсердия. Между правым и левым желудочками есть сообщение сквозь стенки желудочков…

Всякий школьник теперь знает, что из сердца кровь идет по артериям, а не по венам (по ним она идет в сердце), что между желудочками сообщения нет, что предсердие — не место выхода крови из сердца, а наоборот, здесь кровь входит в сердце, что в правое предсердие поступает венозная кровь тела и т. д. И если вы подумаете над Галеновой теорией, то увидите: в ней нет места артериям. Кровь течет в венах. О легких — ни слова.

И все же теория Галена держалась добрую тысячу лет.

Позже начались возражения. Но не всегда они доводили до хорошего конца. Один из скептиков, Сервэ[4]Сервэ Мигель (1511–1553) — богослов и врач. В 1553 году анонимно опубликовал книгу «Восстановление христианства», в которой резко критиковал Кальвина. Имя автора стало известно, и, когда Сервэ тайно проезжал через Женеву, он был схвачен. Кальвин добился осуждения Сервэ, и тот был публично сожжен вместе со своей «еретической» книгой. В богословском сочинении Сервэ было несколько страниц о кровообращении. Сервэ открыл малый круг кровообращения.
, погиб на костре вместе со своими книгами. Правда, пострадал он не столько за кровообращение, сколько за нападки на Кальвина[5]Кальвин (1509–1564) — младший из трех реформаторов, основавших протестантизм (Лютер, Цвингли, Кальвин). В Женеве устроил особую «консисторию», которая наблюдала за чистотой веры и «охраняла» нравы населения (запрещала, например, не только театральные представления, но даже танцы) и жестоко карала всех провинившихся, а в первую очередь — противников и критиков учения Кальвина.
. Спор был религиозный, и вот врач, он же и богослов, Сервэ имел неосторожность принять в нем участие. Желая посильнее уязвить Кальвина, он в своем сочинении стал утверждать, что душа вовсе не помещается в крови, а для доказательства этого привел свои соображения насчет устройства кровеносной системы.

В этих соображениях имелись ошибки, но было и много правды.

Кальвин был человек не из мягких и обладал хорошей памятью. Как только в его руки попал в Женеве спорщик-богослов, он же и врач, Сервэ, Кальвин без всяких диспутов и разговоров отправил его на костер. Обвинение было короткое: еретик.

* * *

Начав свои исследования в Падуе, Гарвей продолжал их и в Лондоне. Он вскрывал самых разнообразных животных, но больше всего, конечно, кошек, собак и телят. Вскрывал трупы людей. Перевязывал артерии и вены, вскрывая их потом то выше, то ниже перевязок. Распластывал сердца на тоненькие ломтики, ища сообщения между желудочками…

Его сны стали тяжелы и неспокойны: и во сне он видел трубки, наполненные жидкостями. Иногда ему снилось, что его несет, словно по каналу по огромному кровеносному сосуду; он видел себя то в закоулках печени, то в бурных озерах желудочков сердца.

Шли годы. Гарвей становился опытнее и старше, на его голове начали поблескивать седые волоски.

Запутанная сеть кровеносных сосудов распутывалась, и вот Гарвей составил схему кровообращения.

Эта схема сильно противоречила многому из того, что утверждали анатомы и врачи и прежних времен и современники Гарвея.

Сердце — это мышечный мешок. Оно действует как насос, нагнетающий кровь в кровеносные сосуды; клапаны допускают ток крови в нем лишь в одном направлении. Толчки сердца — это последовательные сокращения мышц его отделов, это внешние признаки работы «насоса». Кровь движется по кругу, все время возвращаясь в сердце. В большом круге она движется от центра (от сердца) к голове, к поверхности тела и ко всем его органам. В малом круге кровь движется между сердцем и легкими. В легких состав крови изменяется (но как, этого Гарвей не знал). Воздуха в сосудах нет. Как кровь попадает из артерий в вены, Гарвей не знал: без микроскопа нельзя проследить путь крови в капиллярах.

В апреле 1615 года он прочитал об этом доклад в коллегии врачей. Его товарищи не возражали и благосклонно выслушали сообщение уже ставшего знаменитым Гарвея. Кто знает, что думали эти врачи: внешне они были очень милы и любезны.

Гарвей не спешил с опубликованием своего открытия, и только в 1628 году, после многолетней проверки, рискнул выпустить книгу. Конечно, на него тотчас же набросились со всех сторон. Гарвея это, впрочем, не очень удивило: ученый другого и не ждал.

«То, что я излагаю, — пишет он в своей книге, — так ново, что я боюсь, не будут ли все люди моими врагами, ибо раз принятые предрассудки и учения глубоко укореняются во всех».

Впрочем, Гарвей не забыл правил вежливости и хорошего тона: посвятил свой труд королю, сравнив короля с сердцем («король — сердце страны»), а к врачам-коллегам обратился с особой речью, начинавшейся так:

«Председателю Лондонской коллегии врачей, моему единственному другу, и другим врачам, моим любезным коллегам, — привет».

В этом вступлении он, как бы извиняясь, говорил о причинах, побудивших его начать свои исследования. Желание выяснить истину, а вовсе не стремление показать свою ученость, — вот смысл его объяснений.

Титульный лист книги Гарвея о кровообращении.

Но все эти комплименты мало помогли делу. Очевидно, Гарвей недостаточно хорошо знал человеческую тупость.

Бой начали, как всегда, застрельщики. Это были бойкие годовалые петушки, громко кукарекавшие издали и быстро отступавшие при приближении старого и опытного бойца.

Первым был молоденький йоркширский врач, француз родом, Примроз по имени. Для начала он заявил, что ему нет дела до всяких открытий, сделанных раньше. Что из того, что Сервэ, Коломбо и Чезальпини разработали вопрос о кровообращении в легких! Что из того, что никто никогда не видел хода из одного желудочка в другой!

Примроз не вдавался в такие пустяки.

— Пусть недалекие людишки копаются во всяких трубках. Важны обобщения, ценна широта и легкость мыслей.

Примроз был не только развязным, хоть и невежественным человеком. У него оказались большие зачатки остроумия, ибо придумать такой способ защиты, как придумал он, сможет далеко не всякий.

— В сердце трупа нет сообщения между желудочками? Ну, и не надо. А вот у живого человека такое сообщение есть! — заявил он.

Это был хитрый прием. Как узнать, есть ли в сердце живого человека сообщение между желудочками? Для этого нужно вскрыть сердце, то есть убить этого человека. А тогда перед исследователем будет лежать уже не живой человек, а труп.

Бороться с таким возражением было бы нелегко, но молодой задор Примроза испортил ему все дело. Раз начав, Примроз не мог остановиться, и вот неудачная фраза сорвалась с его языка:

— Да и чем полезно открытие Гарвея? Древние греческие врачи ничего этого не знали, а больных лечили не хуже, чем лечит их Гарвей.

Фраза выдала Примроза с головой. Он оказался просто-напросто поклонником Галена и других древних греков, врагом прогресса в науке.

Были и другие застрельщики. Отвечать им Гарвей не стал: он считал это ниже своего достоинства.

Вскоре выступили и «настоящие» ученые.

Они мало стеснялись в выражениях и даже не пробовали опровергать теорию Гарвея фактами. Знаменитый парижский профессор Риолан, прозванный «царем анатомов» (уж ему ли не знать все тонкости анатомии!), с первых же слов назвал «идеи» Гарвея ложными и нелепыми.

— Разве мог ошибаться великий Гален? Гарвей просто напутал. Ничего такого, о чем он пишет, нет и быть не может…

Кафедру Риолана унаследовал его ученик Гюи Платен. Он пошел по стопам своего патрона, и для него авторитет Галена стоял выше всех истин мира.

«Шапки долой! Так сказал сам Гален!»

Платен давно умер, его кости сгнили, его книги забыты, мирно покрываются плесенью и служат кормом уже не одному поколению книжного жука. Имя Платена можно встретить теперь только в книгах по истории медицины, по истории физиологии. Но жив Диафуарус, врач-невежда из комедии Мольера «Мнимый больной». А Диафуарус — это не кто иной, как Платен. Его образ обессмертил Мольер в своей комедии, он тонко и ехидно посмеялся над парижским профессором, отомстил ему за Гарвея.

— Тоны сердца? У нас, в Италии, их не слышно! — отозвался падуанский врач Паризиани. — Может быть, мы, итальянцы, глуховаты и не слышим того, что слышат в Лондоне?

Спор разгорался. Гарвей и сам не рад был, что заварил такую кашу: поди расхлебывай ее, а он был человек тихий и мирный и больше всего на свете боялся крика и шума, споров и скандалов.

Наконец защитником Гарвея выступил сам Декарт — знаменитый философ, математик и физик. Это имело значение: враги затихли. Но они не прекратили своей подпольной работы, и результаты таковой сказались очень быстро: Гарвей начал терять практику. Один за другим разбегались его пациенты: такая «слава» была пущена про Гарвея.

Враги попробовали насплетничать на Гарвея даже королю. Но Карл I (Иаков не был уже королем) очень любил и уважал Гарвея. Он прогнал сплетников и, как говорят, сказал им только:

— А вам завидно?

3

Годы шли. Прошло десять лет, прошло пятнадцать лет. Споры начали затихать. Правда, старики брюзжали, кто открыто, кто втихомолку, но молодежь пошла за Гарвеем. Слава его росла, но ученый не почил на лаврах: не успев закончить первую работу, он принялся за вторую. Для этой работы требовался особый материал, и его нужно было очень много.

Король Карл I заметил однажды на приеме, что его любимый врач задумчив и печален.

— Что с тобой? — спросил он Гарвея. — У тебя неприятности?

— Нет, ваше величество, — отвечал с низким поклоном врач. — Я здоров, и у меня все идет хорошо.

— Так в чем же дело? Тебе нужны деньги? — спросил Карл, знавший домашние дела Гарвея и жадность его супруги.

— Деньги не нужны, но… Я хочу начать новое исследование, и мне нужен материал: много беременных животных.

— Только-то! — рассмеялся Карл. — Что ж! Иди в Виндзор и скажи, что я разрешил тебе делать там все, что ты пожелаешь.

Гарвей поклонился и сразу повеселел. Этого-то он и добивался уже несколько недель, стоя всякий раз с самым мрачным видом на приемах короля.

В охотничьем парке короля началась новая, невиданная еще там охота — охота за тайной яйца.

Бедные лани Виндзорского парка! Никогда королевские охоты не наносили им такого урона, как этот «охотник» с ланцетом в руке.

Гарвей не ограничился ланями. Он прилежно изучал и куриное яйцо. Белок, желток, всякие там пленки, скорлупа… Сколько материала для работы!

— Почему скорлупа пористая? Может быть, через поры проходит воздух к зародышу?

Врач покрыл скорлупу лаком. Это не сразу удалось ему: лак то растекался, то ложился так густо, что упорно не хотел сохнуть. И тогда — вот скандал! — яйцо, подложенное под наседку, прилипало к ней. Курица с кудахтаньем металась по комнате, а прилипшее яйцо качалось на ее перьях.

Несколько десятков испорченных яиц — и Гарвей научился этому, столь простому на вид делу. Он так ловко покрывал яйца лаком, что не уступил бы в этом искусстве даже таким специалистам-лакировщикам, как китайцы и японцы.

Гарвей положил лакированное яйцо под курицу. Курица подвинулась и затихла: яйцо не прилипло к ее перьям, все было в порядке.

Шли дни. Гарвей старательно ухаживал за наседкой.

Цыплята выклюнулись изо всех яиц, кроме одного. Лакированное было самым красивым, но цыпленка оно не дало.

Гарвей разбил яйцо. Там не было видно и следов зародыша. По крайней мере, он не заметил этих следов.

— Так, — сказал он, — это так… Через поры зародыш дышит. Но… нужно проверить.

Время еще было: лето только что начиналось. Под новую наседку была положена сразу дюжина лакированных яиц. Это было замечательное по красоте гнездо: так блестели яйца!

Курица сидела, Гарвей ждал. Прошли положенные дни, прошел еще один день: курица стала беспокоиться. Это была опытная наседка, и, должно быть, ее волновало столь необычное явление.

Прошло еще два дня. Наседка слезла с яиц, встряхнулась, почистилась и отошла в сторонку. По ней было видно, что она отказывается от таких странных яиц.

Яйцо за яйцом разбивал Гервей. Следов зародыша он не нашел.

— Это так! Они задохнулись, не могли развиться, — вот что сказал вместо надгробного слова над дюжиной загубленных жизней охотник за тайной яйца.

Гарвей не мог ограничиться только выяснением значения пор скорлупы. Началось изучение развития зародыша. Теперь яйца уже не покрывались лаком, но зато наседки сидели дюжинами. Сотни яиц пошли в работу.

Изо дня в день следил Гарвей за яйцами, вел точный учет дней насиживания, определял возраст зародышей.

Каждый день несколько яиц прямо из-под наседки попадали на стол исследователя.

Взяв яйцо после четырех дней насиживания, Гарвей осторожно снял с него скорлупу и положил его в теплую воду. Он увидел маленькое мутноватое облачко. В середине облачка вздрагивала крохотная красная точка. Размер ее не превышал булавочной головки. Эта капелька крови то появлялась, то исчезала.

— Она красная! Она бьется! — воскликнул Гарвей. — Это сердце!

«Эта капелька крови, то появлявшаяся, то вновь исчезавшая, казалось, колебалась между бытием и бездной, и это был источник жизни», — так писал он о капельке-крошке.

День за днем исследовал Гарвей яйца, и перед ним постепенно развертывалась картина развития от чуть заметной точки до цыпленка.

Он перепотрошил десятки кур и выяснил, как происходит развитие и формирование самого яйца. Установил значение и белка, и пленок, и желтка, и наседа.

— Он извел столько яиц, что яичницы, приготовленной из них, хватило бы на весь Лондон! — вот оценка работы Гарвея, сделанная его кухаркой.

Куриное яйцо не могло исчерпать любопытства Гарвея. Он принялся за млекопитающих животных. Беременные лани и косули одна за другой раскрывали перед ним свои тайны. Он изучал строение их тела, их органы размножения, изучал развитие зародышей.

Росли груды рисунков, чертежей, заметок и записок. Вдали уже намечался конец работы. И вдруг… в Англии вспыхнула гражданская война. Карл I спешно покинул Лондон и уехал в Шотландию. Гарвей, как преданный друг короля, последовал за ним. Тут было не до рисунков, дневников и записей.

Переменчивое счастье улыбнулось Карлу, Кромвель[6]Кромвель Оливер (1599–1658) — протестант. Организовал борьбу против короля Карла I Стюарта (1600–1649), стоял во главе восставших и добился казни Карла. Позже подавил восстания шотландцев и ирландцев. Как протестант, отличался большой нетерпимостью в религиозных вопросах, а потому нередко преследовал людей иных вероисповеданий, объявляя их еретиками. Под флагом борьбы с еретиками он провел и значительную часть борьбы против Карла и его сторонников (католиков).
отступил, и Карл вернулся в Лондон. Гарвей был назначен деканом Метронской коллегии в Оксфорде. Старый декан Брент, сторонник парламента, вынужден был уступить свое место любимцу короля.

Но гражданская война не прекратилась. Карл снова был разбит, снова потерял власть (а с ней и голову), снова войска Кромвеля заняли Оксфорд.

Вместе с Кромвелем вернулся и Брент — теперь уже не побежденный, а победитель.

Брент не был великодушен, но у него не хватило смелости на прямое нападение. Он подговорил кучку горожан, растолковав им, что Гарвей не только любимец короля, но и еретик. С еретиками сторонники Кромвеля обращались очень неласково. Толпа разграбила и подожгла дом Гарвея. В клубах дыма, в пламени, под дикие крики бесновавшейся толпы погибло все.

Гарвей остался на улице, но это было еще полбеды. Он потерял библиотеку, рукописи, рисунки, препараты, инструменты.

Ученый лишился не только оружия охотника, но и всех — всех! — своих охотничьих трофеев, накопленных за время последней великой охоты за тайной яйца.

Что оставалось делать Гарвею? К счастью, у него были братья, а у братьев — большое торговое дело. Они дали Гарвею пай в торговле: доход с него обеспечивал жизнь ученого.

Гарвей переехал в предместье Ламбет, но научной работы не прекратил и по-прежнему сотнями изводил куриные яйца. Ланей уже не было. Пришлось заменить их более простыми животными: кроликами, собаками, кошками. И тут Гарвей познал на опыте, что у кролика, у кошки, у собаки развитие зародыша мало чем отличается от такового у красавицы лани.

Жизнь в Ламбете была совсем не та, что прежде в Лондоне. Гарвей почти не выходил из дома и либо работал, либо грустил. Лишь по праздникам он позволял себе маленькое развлечение: ездил в гости к брату Элиабу, в деревню близ Ричмонда. Здесь он немножко гулял, а больше сидел вдвоем с братом и пил кофе. А когда брат навещал Гарвея, повторялось то же: братья сидели и пили кофе, изредка перекидываясь словами.

Кофе — вот что только и украшало жизнь Гарвея. Больше никаких удовольствий и развлечений у него не было.

Проводя время то за кофейником, то за лабораторным столом, Гарвей копил и копил научные материалы. Снова росли пачки листков записей и рисунков, и снова Гарвей медлил.

Он хорошо помнил все неприятности, обрушившиеся на него после опубликования книги о кровообращении. Но тогда он был сравнительно молод и бодр духом, а теперь старость и невзгоды брали свое. Гарвей боялся борьбы, криков и нападок, его не манил шум славы. Он ничего уже не хотел, ничего, кроме… чашки кофе.

— Зачем мне оставлять мое тихое пристанище? Зачем снова нестись по бурному житейскому морю? Дайте мне дожить в спокойствии. Ведь я заплатил за него дорогой ценой.

Ученик и друг Гарвея, доктор Энт, не отставал от старика. И он, выпив в течение многих дней и недель неимоверное количество чашек кофе, сломил упорство Гарвея: книга была сдана в печать.

«О произрождении животных» — так называлась эта книга. Бóльшая часть ее была написана по памяти: самые главные материалы погибли во время пожара.

На обложке книги красовалась виньетка: Юпитер держит в руках яйцо, а из яйца выходят паук, бабочка, змея, птица, рыба и ребенок. Надпись гласила: «Все живое — из яйца».

Фронтиспис из сочинения Гарвея «О произрождении животных».

Гарвей напрасно боялся житейских бурь. Книгу приняли очень хорошо, и никаких нападок на автора ее, кроме мелких замечаний, не было. Старик мог спокойно продолжать пить свой кофе.

Это был последний листик в лавровом венке Гарвея. Через шесть лет ученый умер. Он завещал все свое состояние различным научным учреждениям, а свой кофейник — брату Элиабу. «В воспоминание о счастливых минутах, которые мы провели вместе, опоражнивая его», — гласил особый пункт завещания.

«Всё из яйца!» — вот клич, брошенный Гарвеем в мир.

Казалось, все хорошо, все благополучно. Казалось, гарвеевский лозунг прекратит все споры и пререкания.

Увы!

Всё из яйца — да, это так. Но… откуда взялось само яйцо?

Нет, не Гарвею было суждено разрешить эту загадку. Да он и не мог сделать этого: знаменитый врач вовсе не был противником самозарождения.

Гарвей только перенес спор из одной плоскости в другую. Червь не может зародиться из ничего, из мертвого. Он выводится из яйца. Но яйцо, из которого выходит червь, — оно может зародиться.

Ученый не решил спора: он только подменил животное яйцом. Гарвей завоевал один из окопов врага, но оставил ему другой окоп, куда более укрепленный.

Кто видел в те времена яйца глистов, кто знал, откуда берутся глисты? Никто.

Кто появился раньше — яйцо или курица?

Гарвей смело ответил: «Яйцо!» Но то не было решением задачи.

Кто снес первое яйцо? Этого Гарвей не знал.

 

Всякому свое

Баранья подливка и ученый

В XVII веке в городе Дельфте жил голландец Антоний Левенгук[7]Левенгук Антоний (1632–1723) — голландский натуралист-любитель, самоучка. Устроил микроскоп, с помощью которого сделал ряд открытий и интересных наблюдений.
. В молодости — торговец сукном, позже — что-то вроде завхоза в судебной камере, он навсегда вошел в историю науки, хотя и был всего самоучкой-любителем. Заинтересовавшись увеличительными стеклами, он научился шлифовать их и достиг в этом деле редкостного для тех времен совершенства. Его линзы были безукоризненны и на редкость малы: всего диаметром три миллиметра и даже меньше. Увлекаясь все сильнее и сильнее, Левенгук большую часть своей длинной жизни (он прожил девяносто один год) отдал микроскопу. Правда, то был еще не микроскоп, а только лупа, и на современный микроскоп он походил не больше, чем самовар на паровоз, но он увеличивал. Великий искусник, Левенгук сумел изготовить микроскоп, увеличивающий в двести семьдесят раз. Микроскоп открыл людям новый мир: он позволял видеть до того невидимое.

Микроскоп Левенгука (вид спереди, сбоку и сзади).

Прошло некоторое время, и микроскоп начал входить в обиход ученых.

Разнообразнейшие инфузории, коловратки и прочая мельчайшая живность замелькала перед глазами изумленных наблюдателей. Эти крохотные существа были так многочисленны и разнообразны, что глаза исследователей разбегались.

И — это было самое главное — все кишело этими существами. В навозе и в воде, в воздухе и в пыли, в земле и в водосточных желобах, во всяких гниющих веществах, словом, всюду были эти «микробы», как тогда называли все микроскопически малые существа.

Откуда они?

Стоило положить в воду клочок сена, и через несколько дней сенной настой кишел инфузориями. Они плавали в нем прямо-таки стадами. А помимо них в настое кишели мириады уж совсем крохотных существ.

— Они произошли из гниющих остатков сена, — заявил ирландский аббат Нидгэм. — Они зародились из него.

— Они произошли из неживого, — вторил ему блистательный француз граф Бюффон.

Ученые разделились на два лагеря, кричали и шумели, обвиняли друг друга кто в безбожии, кто в излишнем преклонении перед авторитетами, кто — в чем придется.

— Какие могут быть яйца у этих существ? Они сами меньше любого из яиц!

— Яйца не летают по воздуху, а они летают.

Микроскоп Гука.

— Вздор! Яйца есть! Еще знаменитый Гарвей сказал: всё из яйца.

— Сказал, да не про них. Он про кур и других птиц это сказал.

— Чем кричать, лучше докажите!

Когда дело дошло до доказательств, то встретились представители трех стран: Англии, Франции и Италии. С одной стороны были француз Бюффон и ирландец Нидгэм, с другой — итальянец аббат Спалланцани.

Лаццаро Спалланцани было всего пятнадцать лет, когда он попал в Реджио, в руки иезуитов. Они обучили его философии и другим наукам, и, видя способности юноши, стали соблазнять его блестящей карьерой на поприще иезуита. Неблагодарный ученик — с ним столько возились! — отказался от этой чести и отправился в Болонью.

На это у него были особые соображения. Дело в том, что в Болонском университете профессором математики и физики была его кузина — знаменитая Лаура Басси. Лаура была очень учена, а легкость, с которой она решала самые затруднительные вопросы, удивляла иностранных профессоров.

Лаццаро широко использовал счастливый случай и так изучил математику под руководством Лауры, что его диспут закончился громом рукоплесканий. Профессора-старики с ума посходили от восторга. Некоторые из них тут же передали ему своих частных учеников. То была трогательная картина.

Отец Лаццаро был юристом, и, по обычаю, юноша должен был заняться той же профессией. Лаццаро, как послушный сын, принялся было за изучение юридических наук, но они не понравились ему.

— Скучно! — заявил он, прочитав несколько толстых томов в кожаных переплетах.

Лаццаро занялся естественными науками, а чтобы родители не очень уж ворчали (родительским благословением он дорожил), заодно поступил и в монахи.

Вскоре аббат Спалланцани стал профессором. Он читал лекции в Тоскане, Модене и Павии, путешествовал по Апеннинам, Сицилии и другим местам, сделал визиты не только австрийскому королю, но и турецкому султану. Он изучал все, начиная от рикошетов брошенных по воде камешков и кончая восстановлением отрезанных кусков тела у дождевого червя. Сделав несколько открытий, он так увлекся естествознанием, что превратился в страстного натуралиста-исследователя.

Его не привлекала систематика животных, и он не старался найти и описать побольше новых видов. Распространение животных, их повадки, польза и вред тоже не привлекали особого внимания аббата-профессора. Физиология, эксперименты — вот что его интересовало.

Спалланцани изучил кровообращение у лягушек, змей, ящериц и других животных и узнал здесь немало нового. Долго мучил петухов — простых и породистых, стараясь постичь тайны пищеварения. Он не пожалел и самого себя: нужно же знать, как работает человеческий желудок. Чтобы получить немножко желудочного сока, Спалланцани добывал его из собственного желудка.

Летучие мыши летают в темноте и ни на что не наталкиваются. Почему? Любознательный ученый начал «проверять» летучих мышей. Он заклеивал им глаза, прижигал роговицу каленым железом, целиком удалял глазное яблоко. И слепой зверек летал, минуя все препятствия, которых на его пути оказывалось достаточно: аббат заботился об этом.

Экспериментатор не смог ответить на вопрос: каким чувством руководствуется летучая мышь, летая в темноте. Ясно было, что это не зрение. Но что? Конечно, не слух, не обоняние, и уж подавно не вкус. Оставалось осязание. И было решено, что у летучих мышей осязание чрезвычайно сильно развито: они могут осязать даже на расстоянии. Ученый ошибся, но можно ли ставить это ему в вину? Лишь спустя полтораста лет была раскрыта тайна летучей мыши. Оказалось, что огромную роль при ее полете имеют ультразвуки, своего рода «радарная установка»: издавая ультразвуки (тончайший писк, недоступный нашему слуху), она улавливает отражение этих звуков (ультраэхо) и им-то и руководствуется при полете. Но зрение также помогает летучей мыши в полете.

Аббат-натуралист был неутомимым исследователем и притом любил разнообразие. Поработав над раскрытием тайн кровообращения и пищеварения, он занялся изучением развития яйца. Эти исследования сулили множество интереснейших открытий. Правда, ученые XVII века уже раскрыли некоторые тайны размножения и развития животных, но все же именно здесь оставалось еще много неизвестного и еще больше сказок.

Чем дольше работал Спалланцани в этой области, тем больше и больше убеждался в том, что у всех живых существ должны быть родители.

— Именно — родители, — настаивал Спалланцани. — Ничто живое не зарождается, не родится из ничего. Все живое от живого же, родится от подобного себе же.

Микроскоп, открывший микромир, дал новое поле деятельности для нашего исследователя. О, сколько всего замелькало под линзами его простенького микроскопа, и притом разнообразного, таинственного и главное — нового, нового и нового!..

Спалланцани увлекся этой работой. Кто знает, может быть, его интерес и ослаб бы вскоре — ведь аббат-натуралист так любил новизну, — если бы он не прочитал сочинения графа Бюффона.

Бюффон писал очень хорошо, но лабораторной работы не любил.

Работал и делал наблюдения над всякими «микробами» ирландец аббат Нидгэм, а Бюффон, выслушав доклад Нидгэма, писал страницу за страницей. Это было идеальное сочетание двух талантов — писателя и наблюдателя.

Спалланцани не мог согласиться с мнением Нидгэма, не подействовало на него и имя Бюффона — знаменитого натуралиста и писателя.

— Как? У мельчайших существ нет родителей? Они родятся из настоя сена? Микробы зарождаются из какой-то бараньей подливки? Вздор!

Спалланцани резко махнул рукой.

— Вздор! — повторил он.

Сказать «вздор» легко. Мало ли кто кричал «вздор!» по адресу своего научного противника. Но слов мало — нужно доказать.

И вот Спалланцани увлекся новым делом: занялся поисками родителей микробов. Пожалуй, ни одно учреждение в мире не разыскивало родителей брошенного ребенка с таким старанием, с каким аббат искал этих родителей микробов. А они — словно на смех — никак не давали вывести себя на чистую воду.

— Неужели ж так и останетесь сиротками? — горевал аббат. — Нет, этого не будет.

Спалланцани изменил тактику. Вместо того чтобы доказывать, что микроб может быть родителем, вместо того чтобы искать неуловимых родителей, он сделал наоборот. Нет микробов-родителей — нет и детей.

— Микробы заводятся во всяких настоях? Они заводятся в бараньей подливке? Родятся из нее? Ладно! Я сделаю так, что они не будут там родиться. Я не пущу туда их родителей.

Лаццаро Спалланцани (1729–1799).

Баранья подливка особенно рассердила горячего аббата. Именно она-то и выводила его из себя.

— Почему баранья подливка? Почему именно баранья? — с негодованием восклицал он, уставившись на котелок, в котором жирным блеском переливалась подливка.

Он кипятил и подогревал ее на всякие лады. Ему как будто удавалось уничтожить в ней всякие признаки жизни, но стоило подливке постоять день-другой, и микробы начинали разгуливать в ней целыми стадами. Мутные облачка покрывали жидкость, еще вчера такую искристую и чистую с поверхности. Хорошо еще, что у микробов нет языков, а то, чего доброго, Спалланцани увидел бы в свой простенький микроскоп-лупу, как они ехидно высовывают ему языки и дразнят его:

«Что? А мы здесь, мы здесь, мы здесь…»

Спалланцани горячился и волновался, десятками бил пузырьки и бутылочки, но не сдавался.

— Они попадают туда из воздуха, — мрачно бурчал он, разглядывая очередную порцию подливки. — Они носятся в пыли…

Он пробовал затыкать пузырьки пробками. Но что такое пробка для микробов? Эти маленькие каверзники находили в пробке такие ворота, что сотнями валились в злосчастную подливку.

Спалланцани так увлекся войной с микробами, что начал смотреть на них, как на злейших своих врагов. Он потерял сон и аппетит, все мысли его вертелись около микробов и подливки.

И вот в одну из бессонных ночей у него мелькнула блестящая мысль. Он не стал дожидаться утра, вскочил, оделся и побежал в свою лабораторию.

Идея Спалланцани была очень проста: нужно запаять горлышки бутылок. Тогда уж никаких отверстий не останется, не пролезут эти проныры-микробы в подливку.

Работа началась. Спалланцани наполнял бутылочки подливкой, подогревал их, — какие несколько минут, а какие и по полчаса, — затем на огне расплавлял их горлышки и стеклом запаивал отверстие. Он обжигал руки, бил бутылочки, заливал пол и себя подливкой.

Рассвет застал Спалланцани в лаборатории. С десяток бутылочек стояло в ряд на столе. Их горлышки были наглухо запаяны.

— А ну! — щелкнул пальцем по одной из бутылочек аббат. — Проберитесь-ка сюда!

Не без робости начал он исследовать содержимое бутылочек через несколько дней. А что, как и в них микробы?..

Подливка в бутылочках, прокипяченных долгое время, оказалась прозрачной. Ни одного микроба! Спалланцани был в восторге.

Но чем дальше продвигалась работа, тем больше вытягивалось его лицо.

В бутылочках, которые кипятились по четверть часа, микробов было мало, но они были. А в бутылочках, которые кипятились всего по нескольку минут, они кишели целыми стадами.

— Может быть, я не очень быстро запаивал? — усомнился Спалланцани. — Повторим…

И тут же решил изменить подливке: очень уж опротивел ему этот въедливый запах. Он изготовил разнообразные настои и отвары из семян. Теперь в лаборатории запахло аптекой.

Снова бурлили настои, снова лилась жидкость в бутылочки, снова жег руки Спалланцани, снова на столе выстраивались ряды запаянных бутылочек. И снова — через несколько дней — повторилась прежняя история. В бутылочках, подогревавшихся недолго, были микробы.

— Ба! — аббат хлопнул себя по лысине. — Ну и дела! Да ведь это новое открытие. Есть микробы, которые выдерживают нагревание в течение нескольких минут. Они не умирают от этого…

Спалланцани весело засмеялся, довольно потер руки и уселся за стол. Он писал возражение Бюффону и Нидгэму.

Возражение было длинно, полно ехидства и насмешек. Оно в корне уничтожало все «теории» Бюффона и Нидгэма.

«Микробы не зарождаются из настоев и подливок. Они попадают туда из воздуха. Стоит только прокипятить в течение часа настой и запаять бутылочки, и там не появится ни одного микроба, сколько бы времени настой ни простоял», — вот основные мысли возражения Спалланцани.

К аббату вернулся аппетит, а его сон стал крепок и безмятежен: тайна родителей микробов была как будто раскрыта.

…………………………….…………………………….

— Ваша светлость! — вбежал в кабинет Бюффона Нидгэм. — Профессор Спалланцани возражает. Он доказывает, что… — И Нидгэм рассказал содержание возражений Спалланцани.

— Гм… — задумался Бюффон, теребя кружевной манжет. — Гм… — повторил он и понюхал табаку. — Хорошо… Я обдумаю это. А вы озаботьтесь выяснением вопроса — могут ли микробы зародиться в бутылочках Спалланцани.

Нидгэм, ловкий экспериментатор, сумел уловить смысл сказанного.

— Он нагревал, он кипятил… — шептал аббат-ирландец, потирая нос. — Он нагревал по часу и дольше… Он… Так! — вскрикнул Нидгэм.

Бюффон вздрогнул и укоризненно посмотрел на аббата:

— Можно ли так кричать?

— Ваша светлость! Ваша светлость! — голосил восторженный Нидгэм. — Все хорошо! Пишите…

Бюффон схватил перо, обмакнул его в чернила и навострил уши.

— Пишите: у Спалланцани и не могло ничего получиться в его настойках, — захлебываясь, говорил Нидгэм. — Почему? А очень просто. Он своим нагреванием убил ту «производящую силу», которая заключалась в настойке. Он убил силу жизни. Его настои стали мертвы, они ничего не дали бы и без всяких пробок и запаиваний.

Нидгэм говорил, а Бюффон быстро строчил. Когда он записал все нужное, то распрощался с Нидгэмом. Теперь он мог писать и один: материал у него имелся.

Ответ Бюффона и Нидгэма был напечатан. В нем говорилось и о нагревании, и о том, что воздуха в бутылочках Спалланцани было слишком мало, что самозарождение микробов в таких условиях не могло произойти, и многое другое. Спалланцани долго вчитывался в пышные фразы бюффоновского произведения. И он уловил главное: в бутылочках было мало воздуха.

Нидгэм был прав: воздуха было мало. Горлышки у бутылочек были широкие. При запаивании приходилось сильно нагревать бутылочку. Нагревалось стекло, нагревался находящийся в бутылочке воздух. А нагреваясь, расширялся, и часть его выходила наружу. Отверстие горлышка было широкое и запаивать его приходилось не одну минуту. Бутылочка не остывала: Спалланцани запаивал ее горячей. Воздух в запаянной бутылочке был разреженный. Нидгэм оказался прав: такая обстановка мало пригодна для самозарождения. Какая там жизнь в разреженном воздухе!

Спалланцани изменил тактику. Он не запаивал бутылочку сразу, а вытягивал ее горлышко в трубочку. Оставлял на конце малюсенькое отверстие и затем уж подогревал и кипятил. Потом он давал бутылочке остыть и только после этого запаивал отверстие. Оно было совсем крохотное, и при запаивании его бутылочка не успевала нагреться. Теперь во время остывания в бутылочку входил наружный, неперегретый воздух. Его было достаточно: главное условие самозарождения соблюдено.

И все же микробы не появлялись. Правда, при условии, что настой был хорошо прокипячен.

Снова писал Спалланцани возражение, и снова Бюффон отвечал ему.

В споре принял участие и Вольтер. Микробы, настойки и вся эта возня с ними его мало интересовали, но разве он мог упустить случай лишний раз съехидничать?

— А не кажется ли вам, господа, — обратился он к Бюффону и Нидгэму, — что ваши разговоры о самозарождении несколько странны? Ведь по библии-то оно не так выходит. Идти же против библии аббату не совсем удобно.

Нидгэм не сумел ответить великому насмешнику, а мог бы сказать ему:

«Разве вы не знаете, что повар никогда не ест состряпанного им самим тонкого блюда?»

«Производящая сила» — это было очень туманно, зато звучало внушительно. Производящая сила. Конечно, нет ее — не будет и живого, если… если верить в такую чепуху. Производящая сила в скором времени превратилась в «жизненную силу» — таинственную силу, свойственную всему живому. Именно она-то и несет с собой жизнь; нет ее — нет и жизни, перед нами мертвая материя. Жизненная сила — она же производящая сила — оказалась на редкость непрочной: стоило полчаса кипятить настой, и она исчезала. Правда, не навсегда, и это было самое занятное. Нужно было лишь открыть доступ к настою воздуху, и «сила» появлялась снова, доказательством чего служили «зародившиеся» микробы.

Вот здесь-то перед исследователем и возникало непреодолимое затруднение. «Ты убил жизненную силу, — говорили ему. — Как же хочешь ты видеть самозарождение? Без жизненной силы оно невозможно». Что тут делать? Стерилизовать настой, уничтожить в нем микробов и их зародыши необходимо: останься в живых хоть один микроб или «зародыш», и — где же самозарождение? Уцелевший микроб размножится, вот и все. Но стерилизация, говорят, убивает не только микробов, но и «жизненную силу».

«Производящая сила» очень помогла Бюффону и Нидгэму. Чем дольше затягивался спор, тем труднее становилось итальянцу. Очень уж мудрено писал Бюффон: его красивые фразы были звучны, но очень туманны. Привыкшему к точности изложения и описания фактов Спалланцани никак не удавалось толком понять, что сказал знаменитый француз-натуралист. Он хватался то за одно, то за другое место в книге Бюффона, но эти места словно вырывались из его рук.

Как возражать? Как попасть в цель, если перед тобой туманное пятно?

Спор остался неразрешенным.

Прошло много лет, и «жизненную силу» сменило «живое вещество». Простейший организм не зарождается, не возникает сразу из неживого: между ним и неживой материей — живое вещество. При определенных условиях из него возникает, зарождается простейший организм, появляется существо.

Как проследить это, как показать и доказать, что это бывает? Без стерилизации не обойдешься: иначе увидишь мириады микробов, и притом отнюдь не самозародившихся. Но… стерилизация, уверяют, убивает не только микробов, но и живое вещество. Нужно найти такой способ стерилизации, чтобы всякого рода бактерии, их споры (а они особенно стойки), да, конечно, и вирусы были полностью убиты, а живое вещество осталось живым. Его не нашли еще, такого способа, а пока не нашли — спор остается неразрешенным. Слова, как бы умны и красивы они ни были, не помогут: нужны дела — факты.

* * *

Невозможность произвольного зарождения «микробов» доказывал не только Спалланцани. Его союзником оказался русский ученый — Мартын Матвеевич Тереховский (1740–1796).

Обучившись медицине в Санкт-Петербургском генеральном сухопутном госпитале, он был в 1765 году произведен в лекари. Несколько лет лекарской работы показали Тереховскому, что его знания, полученные в госпитале, недостаточны. Он решил поехать за границу, чтобы изучить медицинские науки там. Очевидно, лекарь не надеялся, что его отправят учиться за счет казны, а потому просил разрешения поехать «за свой счет». Разрешение дали, хотя и в особой форме: Тереховскому пришлось выйти в отставку. В 1770 году он уехал в Страсбург.

В Страсбургском университете, славившемся своей медицинской школой, Тереховский четыре с половиной года изучал врачебное искусство. Здесь же он написал и защитил докторскую диссертацию и получил диплом доктора медицины.

Диссертация была, как обычно делалось в те времена, написана на латинском языке и называлась «Зоолого-физиологическая диссертация о наливочном Хаосе Линнея».

«Наливочный Хаос» — мало понятное в наши дни название. В своей системе животных Линней назвал «Хаосом» раздел, в который отнес самые разнообразные существа: общим у них было одно — микроскопически малая величина.

Многие из этой мелюзги заводились во всякого рода «настоях», иначе — «наливках», отсюда — «наливочные», те животные, которых мы теперь называем простейшими. Инфузории, один из классов простейших, в переводе на русский язык означает «наливочные» (по-латыни «инфузум» означает — настой, настойка, наливка).

Русский медик проделал множество опытов и наблюдений. Он установил, что «наливочные тельца» двигаются и что движения их собственные, что это — организмы, пусть и очень малых размеров. Он установил и другое: «наливочные тельца» есть животные; «…двигающиеся наливочные существа — это не неодушевленные тельца и не органические молекулы среднего и хаотического царства, а истинные мельчайшие животные».

Оставалось выяснить: откуда берутся эти крошки во всякого рода настоях?

Тереховский работал спокойно и методично. Он не горячился, не жег себе пальцы и не сажал жирных пятен на платье. Не проклинал «микробов», не бранил Нидгэма и Бюффона. Наверно, он не страдал бессонницей и если не всегда сытно ел, то не из-за отсутствия аппетита, а просто потому, что денег у него было очень мало.

Он имел дело только с простейшими животными: инфузориями и жгутиковыми. Наблюдая их, Тереховский заметил, что они появляются в настоях из семян, плодов, трав. Он не смог бы назвать виды этих «анималькулей», или «зверюшек» («анималькули» — уменьшительное от латинского слова «анималия» — животное, «анималькуля» — очень маленькое животное, в вольной передаче — «зверюшка»), — в те годы наука их еще не различала, — но заметил, что в разных настоях они иногда бывают разные.

Он был очень дотошным, этот врач-украинец: принялся выяснять, в чем тут дело. Оказалось, что причина в воде. Можно изготовить настой из гороха или миндаля, из листьев желтофиоли или цветка гвоздики, и состав «зверюшек» будет одинаковым во всех этих настоях при условии, что они изготовлены на одной и той же воде.

Вывод напрашивается сам собой: «зверюшки-анималькули» попадают в настои вместе с водой. В этом не было бы ничего удивительного. В природе эти крошки живут именно в воде: болотной, прудовой, речной, озерной, морской, даже колодезной.

Однако был и еще один путь попадания в настои: воздух. Опыты показали, что при высыхании воды «зверюшки» погибают. Очевидно, воздушный путь был маловероятен.

Вода вызывала наибольшие подозрения, и Тереховский принялся ставить опыты именно с водой.

Для начала он взял чистую воду — сырую и кипяченую — и держал сосуды с ней открытыми, поставив их рядом в комнате. В сосуде с сырой водой «зверюшки» появились, кипяченая вода осталась незаселенной. Но когда к ней прибавили сырой воды, то «зверюшки» появились и в этом сосуде.

Проделав ряд опытов с водой, Тереховский пришел к убеждению, что в водяные настои «зверюшки» попадают именно с сырой водой. Чтобы доказать это, были проделаны новые опыты.

Были изготовлены настои на трех сортах воды: сырой, прокипяченной и ледяной (талой). В сосуде с сырой водой «зверюшки» появились, в прочих — нет.

Тогда Тереховский взял настой, в котором кишели «зверюшки», и разлил его в две посудины. Одну из них нагрел выше 35 градусов, другую так охладил, что вода в ней превратилась в лед. В обеих посудинах «зверюшки» погибли. И хотя сосуды — одни с остывшей, а другие с талой водой — простояли очень долго, ничего в них не появилось.

Хорошенько проварив траву, Тереховский залил ее сырой и кипяченой водой. В банке с сырой водой «зверюшки» появились, в другой банке их не было, хотя она и простояла много дней.

Чай, заваренный обычным способом, — чем не настой? Был проверен и он: ведь это так просто — налить стакан горячего чая и оставить его стоять.

В чае никто не «завелся».

Тереховский проделал множество опытов, и все они показывали одно и то же: «зверюшки» попадают в настои с сырой водой. Нет их в воде — нет и в настое.

Никакого самопроизвольного зарождения!

Не все было хорошо в опытах Тереховского. Он был уверен, что «зверюшки» не могут попасть в настои из воздуха, и его опыты как будто доказывали это. Но мы-то знаем теперь, что это не так. Они не попадали в сосуды Тереховского просто потому, что сосуды стояли в комнате, да еще, по-видимому, зимой. Известно, что в воздухе цист простейших вообще очень мало: одна, две, три в кубическом метре воздуха. И это — в природе, летом. Стой сосуды месяцами, может быть, в них что-нибудь и попало бы из воздуха, но месяцами они не стояли.

На листьях, на траве, даже на сене есть цисты инфузорий. И всякий школьник знает, что в сенном настое появляются туфельки и другие инфузории. Но во времена Тереховского о цистах простейших ничего толком не знали.

Для своего времени Тереховский убедительно доказал, что «анималькули» (инфузории и другие микроскопически малые животные) не заводятся сами собой, не зарождаются в настоях, а попадают в них с водой. Он не все сказал, как и Спалланцани, но ведь не довел всего до конца и Луи Пастер сто лет спустя.

М. М. Тереховский был скромен. Он издал свою замечательную работу в 1775 году в Страсбурге, но мало позаботился, чтобы его диссертация получила широкую известность. И об ученом забыли. В десятках книг можно прочесть о споре Спалланцани с Нидгэмом и Бюффоном, но редко увидишь имя М. М. Тереховского. А ведь он не только на словах уверял, что у микробов должны быть родители. Он доказал это на опыте — был одним из первых натуралистов, пошедших по пути не рассуждений, а опыта, эксперимента.

Мы можем с гордостью сказать: если на Западе был Спалланцани, то у нас в те же годы был М. М. Тереховский.

Баранья подливка и повар

Спор Спалланцани с Бюффоном и Нидгэмом не прошел бесследно: после него осталось несколько книг.

В библиотеке герцога цвейбрюккенского Христиана IV были эти книги, а на герцогской кухне изучал кулинарное искусство некий Франсуа Аппер. Однажды он случайно услышал разговор о споре Спалланцани и Бюффона. Для его поварского уха мало интересен был вопрос о самозарождении и производящей силе, а микробы не дичь, из которой можно состряпать паштет. Но «баранья подливка» — подходящее слово для повара.

Апперу было не до подливки в те времена. Но позже, когда он сделался кондитером в Париже, где ему приходилось изобретать всё новые и новые блюда, он вспомнил про эту подливку.

«Не зря же в книге ученого говорится про подливку. Может быть, там есть новый рецепт», — подумал он.

Походил, поспрашивал и раздобыл книги Спалланцани и Бюффона. В книгах Бюффона он мало что понял, да там и не было ничего для него интересного. А вот у Спалланцани…

Аппер прочитал раз, прочитал два, прочитал три… снял белый колпак и вытер вспотевший лоб. Прочитал еще раз…

Было в книге одно место, которое сильно заинтересовало повара.

«Микробы не заводятся в прокипяченной и помещенной в запаянную бутылочку подливке», — в сотый раз повторял он, пытаясь понять странные слова.

— Что это значит?

Назойливая мысль билась в его мозгу, но оформить эту мысль никак не удавалось.

Он купил книгу Спалланцани, читал ее утром, читал вечером и — наконец-то! — понял: подливка в запаянных бутылочках не прокисала по многу дней.

— Если так, то ведь не только подливку, но и суп, и жаркое, и паштет можно хранить месяцами!

Аппер даже побледнел — так велико было его открытие!

С этого дня повар превратился в экспериментатора. Он был практичнее Спалланцани и не стал жечь пальцы о стеклянные бутылочки и колбы, а взял жестянки. Аппер совсем не интересовался, хватит ли воздуха для развития микробов, он не проверял Бюффона и Нидгэма, ничего никому не доказывал, никого и ничто не опровергал. Он просто хотел… изготовить консервы.

Аппер наполнял жестянки вареным или жареным мясом, запаивал их, опускал в воду и кипятил час-другой. Повар не очень гнался за временем — пусть покипят получше, — но следил за температурой и грел воду на совесть: в ней было не меньше 100 градусов, и она кипела белым ключом.

Изготовив несколько десятков жестянок, Аппер оставил их стоять. Тот месяц, что они простояли, повар был сам не свой. Уже на второй неделе ему так захотелось вскрыть жестянки, что он едва смог удержаться от этого. Кончилось тем, что Аппер запер жестянки в сундук, а ключ отнес приятелю:

— Не отдавай мне ключа раньше, чем через две недели. Ни за что не отдавай!

Через несколько дней Аппер попытался взять ключ у приятеля. Тот оказался, однако, крепким парнем: нетерпеливый кондитер получил такой тумак, что на второй преждевременный визит не отважился.

Наступил роковой день. Аппер сбегал к приятелю, получил ключ, отпер сундук и вынул жестянки. Дрожащими руками вскрыл одну из них, вывалил мясо на тарелку, поглядел, понюхал, попробовал. Мясо было хоть куда. Правда, оно попахивало жестью, но это же пустяки.

Аппер не спешил опубликовать свое открытие. Он ставил опыт за опытом, запаивал в жестянки то одно, то другое, грел их то так, то этак, хранил их то месяц, то два, а то и дольше.

И когда картина стала ясна, он сообщил о своем изобретении в Общество поощрения искусств в Париже. Не думайте, что это общество занималось только искусствами (в том числе и поварским): оно занималось и науками.

Общество заинтересовалось изобретением повара, но на слово ему, понятно, не поверили. Была избрана особая комиссия, которая, как это ни странно, тотчас же приступила к работе. Впрочем, если вспомнить, что было все это в годы Наполеона, вспомнить, что профессией его была война, и принять во внимание, что консервы для войны — вещь небесполезная, то мы не удивимся столь необычной рьяности комиссии. Наполеон не любил шутить, а его гнев мог пришпорить любую комиссию.

Итак, почтенная комиссия открыла свои заседания. Изобретение кондитера было подвергнуто всестороннему обсуждению (попутно поговорили и немножко поспорили о самозарождении), а потом приступили к опытам. Без малого девять месяцев длилась работа комиссии. Это был очень небольшой срок.

В жестянки запаяли мясо с подливкой, крепкий бульон, зеленый горошек, бобы, вишни и абрикосы.

Прошло восемь месяцев.

Комиссия собралась в полном составе. На большом столе красовались жестянки, лежали ложки и вилки, тарелки и хлеб. Одну за другой осмотрели и вскрыли жестянки, одно за другим появились на столе блюда. Это был почти полный обед: суп, жаркое, зелень и фрукты. Вино стояло в обычных бутылках, заткнутых обычными пробками.

— Прошу, господа! — радушно пригласил членов комиссии председатель. — Стол накрыт!

Члены комиссии замялись. Жутко, ох, как жутко пробовать загадочную стряпню!

Наконец нашелся смельчак. Он начал обед с конца: поддел на вилку вишню, понюхал, осторожно прикоснулся к ней губами. Храбрец заметно побледнел, и рука его дрогнула. И вдруг отчаянным движением он сунул вишню в рот, прижал ее языком, и… лицо его расплылось в улыбке.

Вишня была вполне съедобна!

Член комиссии походил теперь на ребенка, который, думая, что ему дали касторки, проглотил ложку варенья.

Пример подействовал и на окружающих. То один, то другой пробовал вишни — опыт показал, что они безопасны, — а потом принялись за абрикосы, за ними последовала зелень: горошек и бобы. И только перепробовав все менее «страшное», члены комиссии перешли к бульону и жареному мясу.

Запив бульон стаканчиком доброго вина, председатель крякнул, расправил усы, обтер бороду, в которой застряла горошинка, и сказал:

— Мнение почтенной комиссии?

— Превосходно! Замечательно! — посыпались восклицания.

А один из членов комиссии, за суматохой не успевший пообедать дома «по-настоящему», пробормотал:

— Нельзя ли еще? Маловато на всех пришлось. Не распробуешь…

Это было, пожалуй, лучшим отзывом.

Аппер получил от Наполеона премию в двенадцать тысяч франков: сумма порядочная по тем временам.

Через год он написал руководство — «Искусство консервировать все растительные и животные продукты». Имя скромного повара попало в историю — он завоевал бессмертие.

Аппер построил консервную фабрику. Его товар быстро пошел в ход. Повар разбогател.

В своем отеле он повесил в самой лучшей комнате большой портрет Спалланцани. Книга ученого аббата была переплетена в прекрасную баранью кожу (опять баранью! И после смерти она не оставила в покое Спалланцани!). Переплет должен был напоминать повару о знаменитой подливке. Свою любимую собаку он назвал Лаццаро.

Как видите, повар не был неблагодарным человеком.

И горячий Спалланцани, и точный аббат Нидгэм, и сиятельный граф Бюффон умерли. Их споры отшумели, их книги стояли на полках, их бутылочки давным-давно были выброшены на задние дворы. Спор о самозарождении остался неразрешенным: всякий оказался при своем. Спалланцани не разгромил Бюффона и Нидгэма, а они не поколебали веры итальянца в невозможность самозарождения.

Реальный результат споров все же был. Повар Аппер извлек из него то, что извлекает всякий практичный человек из споров непрактичных ученых. В данном случае он научился готовить консервы.

Так наука о микробах впервые с недоступных высот теории спустилась на землю и получила практическое применение.

 

Через сто лет

Знаменитый химик Гей-Люссак несколько дней, с утра до вечера, не разгибаясь просидел в своей лаборатории. Он делал анализ газов, находящихся в жестянках с консервами Аппера.

Кислорода там не оказалось.

— Нидгэм был прав, — прошептал химик. — Без кислорода нет горения, нет дыхания, нет жизни. Воздух здесь изменен. Нет ничего удивительного в том, что в консервах нет самозарождения.

Гей-Люссак был очень пунктуален в своих исследованиях. Он решил проверить сделанное наблюдение: действительно ли кислород уж так необходим для микробов?

Он наполнил ртутью стеклянную трубку, запаянную с одного конца. Прижал пальцем открытый конец, перевернул трубку и опустил ее в чашку со ртутью. Там, под ртутью, он отпустил палец. Немного ртути вытекло, в верхней части трубки образовалось безвоздушное пространство. Это было помещение для микробов, которых намеревался поселить здесь хитроумный химик.

Несколько ягодок винограда легли на поверхность ртути в чашке. Они не утонули в тяжелой ртути и плавали по ней, как плавает пробка на воде. Гей-Люссак проволочной петелькой протолкнул ягоды сквозь ртуть, втолкнул в стеклянную трубку и раздавил их там. Сок всплыл над ртутью и занял верхнюю часть трубки.

Шли дни. Трубка стояла в чашке, в трубке мерцал виноградный сок, ниже поблескивала ртуть. Микробы не заводились.

Тогда Гей-Люссак впустил туда пузырек воздуха. Он прорвался сквозь ртуть, мелькнул в виноградном соке, лопнул и исчез.

И сок начал мутнеть. Микробы появились.

— Какие микробы могут быть в таком маленьком пузырьке воздуха? — спрашивали сторонники самозарождения и сами себе отвечали: — Ведь если бы их там было столько, то кругом нас был бы не воздух, а жидкий кисель.

Спор Спалланцани и Нидгэма возродился.

Не стоит подробно говорить обо всех спорщиках: их было много. Среди них встречались и упрямые головы, а были и столь простодушные, которые, повозившись с разными опытами, заявляли начистоту: «Я не знаю…»

С этим «я не знаю» и дожили до 1860 года.

Незадолго до этого боевого года на сцену выступил новый спорщик: руанский ученый Феликс Пуше. «Феликс» в переводе на русский язык означает «счастливый». Пуше и правда повезло. За свое сочинение об оплодотворении у млекопитающих он получил от Французской Академии наук премию в десять тысяч франков.

Пуше не подумал о том, что раскусить такой «орешек», как загадка самозарождения, нелегко. Его самомнение возросло после премии: ведь его научный гений увенчала «сама» академия. Знай он, с кем ему придется встретиться, Пуше, может быть, и не взялся бы за это дело. Но он ничего не знал, ничего не предвидел и хотел только одного — новой славы.

— Самозарождение вполне возможно, — заявил Пуше. — Но оно не начинается ни с того ни с сего. Новые организмы могут заимствовать для построения своего тела только вещества, входящие в состав трупов других умерших организмов. Под влиянием брожения или гниения органические частицы распадаются. Проблуждав некоторое время на свободе, эти частицы снова складываются в силу присущей им способности. Появляются живые существа.

Эти мысли нашли немало сторонников. В самом деле, Пуше очень ловко подошел в разрешению вопроса. Он так затемнил дело своим брожением и гниением, что все случаи, когда «самозарождения» не наблюдалось, было очень легко объяснить именно отсутствием брожения или гниения.

— Апперовы консервы гниют? Нет! А раз нет гниения, нет и самозарождения, — с апломбом заявляли сторонники Пуше.

Гниение и брожение есть результат деятельности тех или иных микроорганизмов — бактерий, грибков. В гниющих и бродящих веществах эти организмы всегда кишмя кишат. Вот и разберись, кто они. Самозародились они или нет? А нет их — нет и гниения. Нет, значит, необходимого условия и для самозарождения.

Бедняжка Реди! Сколько сил он потратил на выяснение того, заводятся ли мушиные личинки в гнилом мясе. И вот, через столько лет, ученые вернулись к тому же куску гнилого мяса. Правда, они заменили больших мушиных личинок крохотными микробами. Но разве изменилось от этого дело? Нет, нет и нет! Реди просто глядел на кусок мяса, ученый середины XIX века щурился в трубку микроскопа. В этом только и заключалась разница.

Пуше уверял, что он наблюдал, как в сенном настое «зарождаются» ни много ни мало… инфузории парамеции. Он подробно описал свои наблюдения, проследил шаг за шагом это замечательное событие. Впрочем, увидеть подробности «самозарождения» туфельки-парамеции в сенном настое может любой школьник. Разница в небольшом: в объяснении увиденного.

Школьник знает, откуда взялись туфельки в сенном настое, знает, что никакого самопроизвольного зарождения здесь нет. Пуше утверждал обратное. Его не смущало, что «зародившаяся» из гниющей настойки туфелька чудесным образом оказывается сразу приспособленной. Она, чрезвычайно сложный организм, пусть и одноклеточный, словно чертик в коробочке, купленной в игрушечной лавке, «выскакивала» вполне «готовой».

Удивительно не это, а то, что без малого через сто лет (еще сто лет!) нашлись люди, поверившие в точность наблюдений Пуше.

— Микроскопические существа самопроизвольно зарождаются в гниющих настоях, — уверяли Пуше и его сторонники.

— Ну да! — возражали противники. — Мало ли зародышей бактерий и других микроорганизмов в ваших настоях! Стерилизуйте их, и тогда посмотрим.

— Стерилизовать? Убивая микробов, мы убьем и то живое вещество, за счет которого происходит возникновение новых организмов. Такие настои мертвы, и ждать от них нечего.

Старая история! Те же слова слышал Спалланцани. Нечто схожее говорил и Примроз о сообщении между желудочками сердца. Буква «р» ставилась на пути подлинного исследователя: «пРоверить» нельзя, можно только «поверить».

Спор обострялся. Он мог бы продолжаться до бесконечности, но Парижской Академии наук надоели все эти споры. Она вынесла свое мудрое решение: объявила конкурс и назначила премию за безусловное разрешение «проклятого вопроса».

«Никакие неясности в постановке опытов не должны затемнять результатов опытов». Этим путем академия рассчитывала избавить себя от рассмотрения всяких вздорных опытов и выслушивания легковесных докладов.

На заседаниях академии снова настала желанная тишина. Старички подремывали, просыпаясь и открывая глаза как раз с последним словом докладчика. И как только слышали привычное: «Наш коллега… сообщит нам о…», снова склоняли головы. Докладчик шамкал, старички дремали. Было хорошо, тихо, уютно…

Яростные спорщики притихли. Они засели по своим лабораториям и работали. Получить премию всякому было лестно.

Кто знает, как долго длился бы покой старичков академиков, если бы их не растормошил, и притом довольно бесцеремонно, Луи Пастер. Он начал угощать их докладом за докладом.

Узнав о конкурсе, Пастер тотчас же принялся за работу.

«Глупцы! Они думают, что если в воздухе не видно микробов, то их там и нет. Как бы не так!»

И Пастер занялся ловлей микробов.

Он продырявил оконную раму в своей лаборатории и вставил в дыру стеклянную трубку. Один конец трубки высовывался наружу, другой торчал в комнате. В трубку был положен кусок ваты. Приладив к трубке насосик, Пастер начал протягивать с его помощью через трубку наружный воздух. Он проходил через трубку, а все, что в нем было, застревало в вате.

Через двадцать четыре часа вата стала заметно грязноватой. Тогда Пастер взял часовое стеклышко, капнул на него воды и опустил в воду ватную пробку из трубки. Затем выжал ватный комочек над другим стеклышком. Проделав эту операцию несколько раз, он смыл с ваты всю прилипшую к ней пыль.

— Ну, посмотрим, что тут есть, — сказал Пастер, взяв капельку воды с часового стеклышка.

Он перенес эту капельку на стеклянную пластинку и пригнулся к микроскопу.

Тут были и споры грибков, и споры плесеней, и микробы, и их споры, и пыль всех сортов, и многое другое.

— Они здесь! — сказал Пастер. — Половина задачи решена.

Теперь он принялся за вторую половину задачи: начал ловить микробов в колбы.

По части кипячения и обеззараживания всяких настоев и бульонов Пастер был большим знатоком. Он налил в колбочку питательного бульона, прокипятил его, потом оттянул горлышко колбы в длинную трубку и запаял кончик. С такой колбой Пастер вышел во двор и там обломил запаянный кончик. Воздух ворвался в колбу и внес в нее микробов и их споры. Тогда Пастер снова запаял колбу.

Попавшие в ловушку микробы вскоре размножились, и на поверхности бульона появились мутные облачка — тучи микробов.

Этого мало. Пастер захотел выяснить: в каком воздухе микробов больше. С колбами в руках он лазил на высокие горы, поднимался даже на ледники Монблана, вяз в болотах, бродил по берегу моря, спотыкался о корни и пни в лесу, основательно изучил парижские помойки. Всюду он открывал и вновь запаивал колбы и вел самый тщательный подсчет уловленным микробам. Добычи было где больше, где меньше, но в общем микробы встречались везде. Только ледники гор оказались очень бедны ими: здесь Пастеру не всегда удавалось заманить в колбу хоть одного-единственного микробика.

Итак, воздух богат микробами.

Тут Пастер вспомнил опыт Гей-Люссака с ртутью. Он повторил его, и в пробирке появились микробы. Пропустил в пробирку прокаленный воздух — та же история.

— Гм… — нахмурился Пастер. — Здесь что-то не так!

Остроумный исследователь разрешил и эту задачу:

— Да они просто прилипают к ртути, а с нее попадают в трубку!

И правда, поверхность ртути была для микробов тем же, чем липкая бумага для мух: они сотнями прилипали к ней.

Луи Пастер (1822–1895).

Пастер взял колбу с прогретым воздухом и прокипяченным настоем. Бросил в нее капельку ртути: раз, два — и появились микробы. Тогда он прокалил и капельку ртути: ни одного микроба в колбе не оказалось.

Тайна опытов Гей-Люссака была раскрыта.

Однако до решения задачи было еще далеко. Мало доказать, что микробы кишат в воздухе, мало доказать, что они прилипают к ртути. Нужно еще доказать, что именно они-то, попадая в колбу из воздуха, и вводят наблюдателя в заблуждение.

«Прогрей воздух, убей в нем микробов — вот самый простой совет».

Нет, совет этот плох. Ведь еще Нидгэм утверждал, что прогретый воздух не годится для жизни, а потому в нем и не может наблюдаться самозарождение. Нужно брать воздух непрогретый, и в то же время…

Колба Пастера.

«Что сделать? Как загородить микробам дорогу в колбу?»

Есть люди, которые умеют давать очень хорошие советы. Пастеру повезло: он встретился именно с таким человеком. Результат встречи — знаменитая «пастеровская колба».

Горлышко этой колбы вытянуто в длинную трубочку, изогнутую на манер шеи лебедя. Воздух проходит через трубочку, но микробы застревают в изгибе. Колба открыта, в нее все время свободно проникает воздух, но ни одного микроба в ней не заводится. Зато стоит лишь обломить длинное горлышко — и в колбе появляются обитатели.

— Видите? — ликовал Пастер. — Видите? Нет самозарождения! Здесь, в колбе, есть все: и питательный бульон, и воздух. Где же ваша производящая сила? Где самозарождение? Покажите мне его.

— Покажем! — вдруг раздалось в ответ.

Это сказал Пуше с приятелями. А приятели его были Жоли и Мюссе, два профессора-натуралиста из Тулузы.

— Мы покажем и докажем…

Пуше, Жоли и Мюссе насовали во все карманы колб (Пуше даже сшил себе особый костюм, состоявший почти из одних карманов) и поехали в горы. Они не пошли на помойки, воздух которых изобилует микробами. Нет, это уж слишком просто.

— Пастер утверждает, что в воздухе ледников микробов совсем мало? Вот тут-то мы ему и покажем.

В колбы налит питательный раствор — прокипяченный сенной настой, пастеровские горлышки запаяны. Все проделано с такой же точностью и аккуратностью, как у Пастера. Все то же самое, только вместо бульона — сенной настой.

И вот в их колбах всегда появлялись микробы. Даже гора Маладетта в Пиренеях и та дала Пуше уйму микробов. А Маладетта выше того ледника на Монблане, на котором побывал Пастер.

— Что вы на это скажете? — скромно вопрошал Пуше, внутренне торжествуя. — Есть самозарождение или нет?

Сенной настой испортил дело Пастеру.

— Почему именно сенной настой? — ломал он себе голову.

Пастер был глубоко убежден в своей правоте: самозарождения нет.

Он был не менее убежден в неточности опытов Пуше и его друзей. Но он был горяч и нетерпелив, и ему не хотелось возиться еще и с сенным настоем.

«Пусть комиссия разбирается, это ее дело, — решил он. — Пуше напутал, вот эту путаницу комиссия и найдет…»

Пастер потребовал, чтобы Академия наук назначила комиссию для рассмотрения опытов его и Пуше.

Комиссия была назначена. В ее присутствии Пастер и Пуше должны были проделать свои опыты.

Пуше, очевидно, не был уверен в точности своих исследований, и его смутило странно настойчивое требование Пастера о специальной комиссии. Говорят, что комиссия явно придиралась к Пуше, что заранее было решено провалить его. Так или иначе, но Пуше отказался от комиссии. Пастер торжествовал.

Комиссия признала опыты Пастера вполне убедительными. Но не будет ли новых возражений?

Через десять лет английский врач Бастиан заинтересовался сенным настоем. Его опыты, поставленные с изумительной точностью и осторожностью, дали положительный результат: в сенном настое появлялись микробы.

Всего десять лет прошло со времени великой битвы. Неужели снова спорить, снова кипятить настои и лазить по горам и помойкам?

Только теперь Пастер спохватился:

— Я думал, что Пуше просто напутал, а выходит не так… И все же это путаница. Только другая.

Пастер должен был распутать это дело. Ведь на карте стояло его имя.

И он распутал его.

Пуше ошибся, был неправ и Бастиан: самозарождения в сенном настое не было. Микробы попадали в настой не из воздуха, они были на том сене, из которого приготовлялся настой.

Есть особый микроб — так называемая «сенная палочка». Эти «сенные палочки», а точнее их споры, отличаются удивительной живучестью. Кипячение при температуре в 100 градусов не убивает их, и колба с прокипяченным сенным настоем кишит зародышами этих микробов. Пока колба запаяна, микробы не развиваются: им нужен кислород. Стоит обломить горлышко колбы, как туда врывается воздух, и микробы начинают быстро размножаться.

Вот что происходило в колбах Пуше, вот что произошло в колбах Бастиана.

Пастер разыскал «сенную палочку» и придумал, как убить этого живучего микроба. Нужно кипятить настой при 120 градусах. Этой температуры не получишь в открытой посуде, нужна посуда закрытая, нужно повышенное давление. Вот тогда-то, при кипячении в течение двадцати минут, при температуре в 120 градусов, микробы и их споры гибнут.

Пастер проделал все это, и никаких микробов в сенном настое не появилось.

Возражение Бастиана было опровергнуто.

Теперь Пастер мог спокойно сказать:

— Премия моя!

И он получил ее.

Пастер и десять лет назад сказал правду: нет самозарождения в гниющих настоях. Но тогда он только угадал. Теперь он и доказал это.

Спор, длившийся сотни лет, окончился.