Возвращенная публицистика. В 2 кн. Кн. 1. 1900—1917

Плеханов Георгий Валентинович

Аксельрод Павел Борисович

Благоев Димитрий Николаевич

Бухарин Николай Иванович

Еремеев Константин Степанович

Засулич Вера Ивановна

Зиновьев Григорий Евсеевич

Каменев Лев Борисович

Карпинский Вячеслав Алексеевич

Каутский Карл

Мартов Юлий Осипович

Потресов Александр Николаевич

Самойлова Конкордия Николаевна

Скворцов-Степанов Иван Иванович

Троцкий Лев Давидович

Ульянова-Елизарова Анна Ильинична

Шаумян Степан Георгиевич

А. И. УЛЬЯНОВА-ЕЛИЗАРОВА

 

 

(1864 — 1935)

Анна Ильинична Ульянова-Елизарова — видный деятель партии и Советского государства, сестра В. И. Ленина. Начало ее революционной деятельности относится к 1886 г. В 1887 г. была арестована по делу о покушении Александра Ильича Ульянова на Александра III. В социал-демократическом движении с 1893 г. В 1898 г. — член МК РСДРП. Принимала деятельное участие в нелегальной общерусской политической газете «Искра», в большевистских изданиях «Вперед» и «Пролетарий». В 1904 — 1906 гг. работала в петербургской организации большевиков. В 1906 г. — один из авторов большевистских еженедельных журналов «Наша мысль», «Библиотека наших читателей». С выходом легальных большевистских изданий — газет «Звезда» (декабрь 1910 — май 1912), «Правда» (май 1912 — июль 1914), журнала «Просвещение» (декабрь 1911 — июнь 1914) она постоянный их сотрудник. В 1914 г. приняла самое активное участие в подготовке и издании женского легального большевистского журнала «Работница», член редакции журнала, один из ее редакторов. После Февральской революции 1917 г. — член Бюро ЦК РСДРП, секретарь газеты «Правда», затем редактор журнала «Ткач». В 1918 — 1921 гг. работала в Наркомпросе, с 1921 г. — в Ист-парте, с 1928 — 1932 гг. в Институте Маркса — Энгельса — Ленина.

 

ИСКОРКИ

Впервые опубликована в «Искре» (1901, № 2, февраль).

Машина свистнула, запыхтела, зашипела — и сдвинулась с места, и поползла... потом пошла все скорей и скорей. В последний раз крикнул что-то с платформы грубый начальнический голос, последний раз мелькнули в окнах электрические огни станции, и поезд вошел в темную, беспросветную осеннюю ночь и стал углубляться в нее все дальше и дальше, пошел все быстрее и быстрее...

Степан откинулся на спинку своего места и так и вперился глазами в темноту. Так же мрачно и скверно было и у него на душе, — чего уж хуже и мрачнее.

Кругом в вагоне народ уже укладывался, слышались последние сонные фразы, кое-кто похрапывал даже; но Степану было не до сна. До сна ли тут, господи? После этакого-то дня? Такого тяжелого дня не приходилось еще переживать Степану. Чего только не было, господи?! И брань, и тюрьма, и нагайки! И за что?!

И перед глазами его задвигалась и зашумела снова, точно он сейчас видел ее, огромная толпа на дворе фабрики. «Нет, не согласны. Хозяина нам, хозяина!» И видит он снова перед собою грузную фигуру хозяина, шепелявящего что-то с крыльца фабрики заплетающимся языком, не своим голосом; и вылощенное румяное лицо фабричного инспектора, который твердит что-то о законности, плавно поводя рукой в воздухе.

— Поступайте только вы по закону, и все по закону будет. Становитесь на работу!

— Да как же по закону! Это по закону разве, чтобы средь зимы расценки менять? Говорите вы о законе-то много... Как уговор был, так пусть и будет, — и основа чтобы не гнилая! А так не пойдем, не согласны! — кричали рабочие. А мастера промеж народу шныряют, уговаривают. И Фомка-подлец тут же вертится, улещивает, увещивает: «Братцы, братцы!» Глаза-то подлые так и бегают, выискивают, где кто громче говорит. Эх, нет хуже своего врага, никого нет хуже Иуды-предателя. Как развернулся Степан, как закатил ему в ухо. Тут уж посыпались на него с разных сторон, кто во что горазд. Не уйти бы мерзавцу живым, кабы казаки не подоспели, кабы не нагайки их...

И как сейчас зазвучал в ушах Степана свист нагаек. Он весь задрожал с ног до головы, и кровью налились его глаза... И видит он снова, как врезывается в безоружную толпу конный отряд с шашками, с нагайками, как он давит, мнет ее... И видит он исполосованное нагайкой худое женское лицо и то злое, тупое лицо сытого зверя, которое дает ужасные приказания... И в глухом стоне всей подавшейся назад, обезумевшей от страха толпы звенит в его ушах всего явственнее какой-то рыдающий детский голосок...

— О, черти! Нет на вас управы. У вас и власть и законы! Вы на нас и лестью и плетью!..

Степан подался вперед и глухо застонал. Застонал и оглянулся. Но кругом в вагоне все было тихо; почти все спали, никто не слыхал его. И опять крепко сжав руки на груди, уставился он в окно.

Там все было уныло и мрачно; бесконечно раскинулась перед ним необъятная пустынная равнина и тяжело нависло над ней беспросветное хмурое небо; там и сям печально бежали назад одинокие, темные деревца... Степан глядел, и тоска охватывала все сильнее и сильнее его сердце...

А ведь ничего не было бы, не пришлось бы ему и другим мчаться теперь в разные далекие углы Руси-матушки и добились бы своего, кабы держались дружно, кабы стали все на том, что порешили. А то, как стали по одному вызывать:

— Ты на работу пойдешь?

— Я по старому расценку... как все...

— Выдать ему расчет. А ты пойдешь?

— Я... как все.

— Выдать расчет.

Так и стоять бы всем на одном. Всех бы не разочли. Работа небось спешная. А то:

— Я... что же... Я, коли начальство велит...

— Я как начальство...

И пошли, и пошли все, — бараны. Сами опять в петлю полезли. А кто стоял твердо, тех забрали и разослали. Со всеми ничего бы не поделали, — и расценок оставили бы. «Бараны, одно слово, бараны», — пробормотал сквозь стиснутые зубы Степан и еще ближе придвинулся к окну.

Ночь, казалось, сгустилась еще темнее, и места кругом пошли еще безлюднее и глуше. Точно по пустыне какой едет Степан... А столбы все мелькают и мелькают, а поезд все бежит и мчит Степана все дальше и дальше.

 — Даль-то какая, господи! И не знает он там никого. Еще голодом насидишься. Скоро разве работу найдешь? Замерло сердце у Степана, и с тоской опустил он руки.

Вдруг слабый, быстрый свет мелькнул перед окном. Это искорка вылетела из паровоза, потом опустилась на снег и потухла. Мала была искорка и слаб был ее свет, а все же темнее стало вокруг, когда она потухла. Да как же и не потухнуть-то, господи! Ведь все снег и снег кругом, а она слабенькая такая.

Вот вторая летит, тоже сейчас же тухнет, еще одна, другая... Покружившись немного, они падали и тухли, — и тьма после них становилась еще чернее. И сердце Степана сжималось тоскливо, когда он видел, как тухнет огонек за огоньком, и жадно следил он глазами за долее других носившейся в воздухе искоркой, и точно светлее было у него на душе, пока крошечный огонек этот кружился у него перед глазами.

«Вишь, крошечные какие, а светят тоже, — думал он, все следя за ними. — Слабенькие они только, редкие... и мало их, так мало! Как людей настоящих мало на свете», — подумал он, и еще больнее защемило сердце. Вот тьма охватила и надвинулась со всех сторон так беспросветно и ужасно. И глотает и тушит она всякую искорку, которая смело летит в пространство, — такая маленькая и бессильная, и несет свой слабенький, свой недолгий свет. Тьма душит ее и царит опять надо всем безраздельно. Много, много свету надо, чтобы всю эту тьму покорить, чтобы жилось светлее и лучше людям на свете; что могут сделать тут маленькие искорки? Только разнесутся ветром в разные стороны и потухнут, погибнут... А вокруг все так же серо и беспросветно, как было, останется.

И что-то подступило точно к горлу Степана, и на душе стало еще тоскливее.

«Вишь, сыпятся на снег-то как! Девять, десять, — считал он машинально искры. — Потухнет, и будто ее и не было. Так же и мы все!»

И он думал о старом Матвеиче, который еще смолоду разные такие виды видывал, и о больном Петрухе с его впалой грудью, у которого семья мал мала меньше, и о Николае, над которым причитала так горько его старая мать... Эти-то свой народ, эти не выдадут, грудью станут, да разнесло народ кого куда, и остался все народ серый да робкий... А эти, настоящие-то, за то, что стояли за товарищей, должны теперь собачью жизнь вести.

«Двадцать, двадцать одна... Ух, сразу кучкой вылетели». Степан сбился и потерял счет, засмотревшись на красивую полоску, которая пронеслась игриво и быстро мимо окна. А вот еще и еще!

Искорки полетели теперь веселее. Они появлялись уже не по одной, а по несколько за раз, и не робко, как прежде, скользили они в воздухе, а летели довольно долго прямо и смело и тухли уже не так скоро. Но теперь Степан и не замечал, как они тухли. Потому, что когда относилась ветром далеко в сторону и опускалась на снег одна, то перед глазами его мелькали уже еще две, три, пять еще красивее и больше, и не успевал он заметить, когда потухнут эти, как летят опять новые и новые.

И точно не темна стала ночь, не так скучна и пустынна снежная равнина при быстрых и веселых огоньках; теперь полных потемок уже не оставалось; все сколько-нибудь кружатся бойко и весело искорки, и Степан, следя за ними, забывает окружающий мрак. Развлекают они его точно, и на душе его точно не так уже тоскливо, и мысли в голове кружатся тоже побойчее.

«Ну, что же! не в лес, чай, едет. Везде нужны руки, бог даст, не пропадет. Работник он хороший, непьющий. Небось и тут, хоть давно на него косились и мастер-подлец доносил, что он-де «народ мутит», а все же сквозь пальцы глядели, жалели отослать. А потом — он один, а одна голова, известно, «хоть бедна, да одна». Как это не прокормиться? Вот у Семена и ребята на шее, а держался молодцом. Насупился только темнее ночи, а жаловаться не стал. «Черт, мол, с вами! Хоть подохну, не покорюсь». Вон он какой, Семенушка-то! А ведь когда пришел Семен на фабрику, совсем он непонимающий и смирный был, да и в толк взять не мог, как это не покоряться, когда начальство велит. Тогда почитать что с одним Матвеем Степан и душу отводил. А потом и стал народ подбираться. Как расскажешь все, что к чему и какая причина, так и твердят: правда твоя, мол, правда! Потому у всех наболело, и глаза только надо на их жизнь открыть. Как послушают, идут опять; расскажи, мол, про вчерашнее; дай книжечку, чтобы про это, про самое. И как это ему давеча почудилось, что всех разогнали?! Нет, и Тимофей — свой человек, как на гору положиться можно, и Василий — парень настоящий; да и еще кой-кто найдется. Всех не вышлешь, все крупинки самым чистым решетом не выловишь! Небось, остались на развод!»

Усмешка мелькнула на губах Степана, и распрямился он. А искры за окном все мелькают и мелькают, и все больше и больше становится их. Теперь Степан не только не успевает следить, как они падают и тухнут, но и забыл как-то, что они должны и упасть и потухнуть. Они носятся теперь перед его глазами, вечно светлые, вечно живые и такие смелые, что смотреть становится весело и светлеет на душе. Вот и еще и еще целая пляшущая кучка рассыпалась в разные стороны; вот еще целый ряд пролетает светлой полоской и, кажется, оставляет еще за собой некоторый свет на небе. А на далеком снежном пространстве, почти что куда хватает глаз, разносятся яркие огоньки и садятся направо, налево, целые стаи их кружатся и подпрыгивают прежде, чем сесть на снег, а на них налетают, сталкиваясь и спеша, другие и другие. Они оживили собой всю эту мрачную картину; и такое неустанное и бодрое идет у них движение, что смотреть любо; и глаз не отведешь.

«Вот так же и на земле будет, когда людей настоящих станет больше», — думает Степан, следя с восхищением за догоняющими, за обгоняющими один другой огоньками. «Когда вот этак же пойдут вперед за лучшей долею, за счастьем, да вот эдак же дружно двинутся, не поодиночке, а кучками, толпами, — и смело, смело!... Когда скажут тебе, что тьма лишь потоле страшна, пока сидят в ней, присмирев и уныло, что под сильным движением, под смелым натиском она разлетится и исчезнет, что она может бесследно потушить только слабые, одинокие искорки, и не устоять ей перед общим и дружным светом, — тогда... Уф, как хорошо! — даже громко промолвил Степан, когда широкая блестящая полоса из миллиона искорок пронеслать вдруг стремительно и победоносно, осветив, как заревом, небосклон. — Тогда добьются, и тогда всего добьются, и будет тогда на земле и свет, и правда, и счастье, — да, и счастье!»

А народу настоящего все больше и больше нарождается, даже и на его глазах. За одним идут жадно слушать другие, за теми еще и еще. И кто понял, тот, может, раз-другой оробеет, раз-другой промолчит, но назад уж не пойдет, — нет! И мысль та, раз засевши, все глубже и глубже забираться станет, пока он не сделается совсем своим человеком. Главное — унывать не надо, останавливаться не надо. Везде, где люди, там теперь и гнет, и зло, и неправда, везде надо глаза открывать на это, везде дело есть!

И бодрая улыбка играла уже на губах Степана, когда он все с тою же жадностью следил за искрами. Он видел себя на новом месте, он заводил там новых друзей, он поднимал их на новую борьбу за лучшую долю рабочего люда. И заводил он уже все не по-прежнему, а лучше, незаметнее, прочнее. И дело все шло уже не зря, а дружно, толково, смело...

А искры вылетали уже целыми снопами, и нельзя было порой рассмотреть в них отдельных искорок, так тесно, так плотно, целыми полосами неслись они; и полосы эти становились все шире и ярче, все ослепительнее.

— Вот так, — шептал в восторге Степан. — Главное, чтобы так тесно, грудью с грудью, плечо с плечом; целыми ратями, одна за другой, без конца!.. Тогда не потушат, тогда не задавят. Тогда уже вся сила будет у нас, у нас — рабочего люда! И сами добьемся мы для себя светлой зари новой жизни и нового счастья!..

Теперь счастливая улыбка не сходила уже с лица Степана; слабая краска выступила на его щеках, и восторженно глядели его большие глаза на расстилавшуюся за окном картину...

А она была действительно дивно хороша. Громадные снопы света неслись в разные стороны, то рассыпаясь целым каскадом искорок, то заливая чуть не полнеба целыми потоками света. Куда девалась вся мрачность, все безлюдье окружающей картины? Она вся наполнилась жизнью, и движением, и светом. И свет этот все рос, все распространялся, все проникал во все глухие, во все темные уголки и все победоносно заливал собою... И смело и непрестанно мелькали в глазах яркие, бойкие искорки.

— Хорошо, хорошо, — шептал беззвучно, со счастливой улыбкой Степан.

Он очнулся лишь от какого-то толчка. Поезд остановился у большой станции. Это и был тот губернский город, где надо было выходить Степану. Он взял свой узелок и ведро, энергичными шагами пошел, при чуть брезжившем рассвете зимнего утра, по улицам незнакомого, далекого города.

Искра. 1901. Февр. № 2.