Прошло еще два года, прежде чем я отложила свои записи в долгий ящик. Что-то заставило меня прервать работу. Я догадываюсь, что именно, но сейчас это не имеет никакого значения. Сколько дел я забросила по вечной своей неприкаянности! Большинство моих начинаний забыто. Я легко загораюсь, но пламя дрожит и мерцает, и малейшее дуновение ветерка способно его погасить.

Но что-то тогда заставило меня бросить в сумку и эту пачку бумаг. Мне захотелось уехать, чтобы не возвращаться как можно дольше. Париж есть не что иное, как тоска по несбыточному и далекому, то есть по дому. Мне было комфортно в нашей мрачной квартире, но иногда требуется просто сменить обстановку, и в этом нет ничего удивительного. Я говорю о фоновых шумах существования, которые порой достигают такой степени громкости, что начинают раздражать. И это первый признак твоего отсутствия.

Впрочем, я не вполне уверена, что в моем случае это было именно мое отсутствие, а не отсутствие чего-либо у меня. Хотя подозреваю, что, по сути, это одно и то же. И я нисколько не преувеличиваю, когда утверждаю, что именно фоновые шумы бытия стали главной причиной моего отъезда.

Лично я нахожу такую формулировку удачной, поскольку она включает в себя и множество других причин, например, поиск условий для нормальной работы или потребность контакта с другой страной, кроме Швеции. В конце концов, речь идет о смысле жизни – ни больше ни меньше. В настоящий момент я его не вижу, однако это не означает, что я не хочу жить. Наступит момент, когда вынести это навязчивое чувство отсутствия окажется мне не под силу. Жить с ним неприятно, однако игнорировать его еще тяжелее, потому что в этом случае мое существование лишится всякого содержания. Можно сказать, я живу на грани небытия. Звучит абсурдно, но тем не менее это так.

Итак, я продолжала делать то, что и дома: заказы, договоры, обязательства. Иногда, улучив минутку, я возвращалась к своим записям и тогда понимала, что и это занятие имеет к происходящему самое непосредственное отношение. Точнее, не столько «к происходящему», сколько ко мне. Оно задевало во мне что-то очень важное, трудно сказать, что именно.

Поэтому-то я и вернула эти бумаги в свою жизнь.

Отсутствие – это фоновые шумы. Оно притворяется ничем, но подает сигналы. Оно требует особой чуткости слуха. Дедушка Абель хотел стать художником. Его отец тоже был художником. Видный мужчина, судя по портретам. Он писал море, берега и острова – и ничего другого.

Дедушкин отец называл себя маринистом. Родители дали ему редкое имя – Сульт, в честь наполеоновского маршала. Оно несло в себе европейскую мечту о свободе, а это что-нибудь да значит. Всю жизнь дедушкин отец писал воздух свободы. Последователь дюссельдорфской школы, он не перенял ее идиллической легкости. Его акварели отличались свежими красками и скрупулезной точностью деталей. В сущности, дедушкин отец писал только свет.

Сенсорная концентрация. Ибо сказано: «Если все тело – глаз, то где слух?» Маринист Сульт был нем и глух. Во время поездки в Париж, показавшейся особенно долгой от того, что в вагоне сломалось отопление, он явился ко мне в купе. Поезд остановился, за окном было темно. Через неплотно закрытое окно вовнутрь проникали снежинки. К тому времени, как затеплились рассветные сумерки, под окнами в коридоре намело небольшие сугробики. Мы чувствовали себя участниками заблудившейся экспедиции к Северному полюсу.

Он пришел ко мне, рассеянный и молчаливый, вместе с двумя своими сыновьями, Абелем и Оcкаром, и женой Анной с глазами цвета морской волны – дочерью капитана. Оба выглядели как живые. Был ли он глух с рождения? Почти, потому что, как говорили, месячным младенцем его уронила на пол нянька, которой вдруг захотелось, хотя бы мельком, увидеть в окно парад. Тогда-то отец дедушки Абеля и лишился слуха.

Глухонемые эмоциональны: если радуются, то от души, однако легко впадают и в ярость. Это понятно, ведь они заперты в своем мире. Сульт тоже, случалось, бушевал, как ребенок. Черты его лица отличались правильностью и мягкостью. Коллеги часто портретировали его: Фагерлин, Мария Рёль и даже Альберт Энгстрём.

Главной его темой оставалось море – волны, корабли. Он и женился на дочери капитана. Отец его Анны побывал во всех морях земного шара, включая Яванское, и был одно время в Стокгольме известной личностью. Моряки называли его Старина. Он ходил на «Фаншоне» – корабле, названном в честь популярной застольной песни.

Так соединились две столь разные любви к морю.

Что мне еще известно? Анна и Сульт не могли общаться обычным способом. Их языком была жестикуляция. Оба любили танцевать. Анна клала Сульту на плечо ладонь и отбивала ритм. Иногда они разговаривали на языке глухонемых, и тогда их руки походили на порхающих бабочек, или моргали друг другу, делали страшные глаза или касались друг друга кончиками пальцев.

То, что глухонемой с рождения сумел стать художником, – факт сам по себе удивительный. Однако это так. У меня хранится несколько его эскизов и акварелей. Мне нравится их рассматривать. Вероятно, их точность и внимание к деталям – в какой-то мере тоже следствие глухоты автора.

Я представляю его себе где-нибудь в шхерах, возле самой воды. Сульт любил изображать море в окрестностях Стокгольма, от Эрегрюнда до Нюнесхамна.

Вот он всматривается в линию горизонта, прислонив этюдник к ноге. Легкий ветерок рябит море. Бумага заполняется цветными пятнами: сине-зелеными и синими с белым – а потом по листу рассыпаются изумрудные брызги. Маринист наблюдает за движением волн к берегу, следит за тем, как одна волна переходит в другую. Он положил жизнь на изучение движения воды. Краски беспрерывно перетекают, как волны. Он разъял их, чтобы соединить заново.

Под поверхностью воды бушуют невидимые глазу штормы. Воздушные массы над морем тоже вовлечены в этот бесконечный круговорот. Стихии сообщаются и переходят одна в другую. И эти серо-белые облака над Даларё связаны в единое целое с мерцающей морской гладью и подводными глубинами. Как называется сила, которая движет всем этим? Свет – лишь видимое ее проявление.

Из света рождается цвет, который указывает на движение. К чему оно в конце концов сводится? Одного этого «в конце концов» достаточно, чтобы закружилась голова.

В конце концов все сводится к коротким ударам волн о сверкающие от влаги скалы. Зарисовки глухонемого. Вот он стоит, высокий и худой, и ветер треплет его курчавую каштановую бороду. Он не слышит ни криков чаек, ни шума ветра в кронах деревьев, ни голоса жены, которая всячески старается привлечь его внимание.

Но в минуту отдыха, когда он садится, вытягивая ноги, и отрывает глаза от бумаги, он видит жену за скалами. Ее светлая летняя юбка раздувается, как парус. Анна делает знаки, но маринист не может их разглядеть, потому что расстояние между супругами слишком велико. Художник поднимается. В этот момент ветер сдувает с его головы белую шляпу, и Анна бежит за ней.

Только приблизившись, он понимает, что хочет сказать ему жена. Письмо! Письмо! Весточка от мальчиков! Спрятав карандаш в нагрудном кармане, маринист спешит к жене. Он знает, что она еще не вскрывала конверт. Анна прочтет письмо только вместе с ним. Будут ли новости тревожными или радостными, ей нужно, чтобы он был рядом. За младшего сына Анна переживает особенно. Много новых морщинок появилось вокруг ее глаз после отъезда Абеля, и в уголках рта складки обозначились резче, чем раньше.

Сколько лет они не видели Оскара и Абеля? Семнадцать? Восемнадцать? Может, все двадцать? Маринист следует за женой на застекленную веранду, вдыхая запах влажного дерева – лето выдалось дождливым. Анна кладет письмо на плетеный столик. Маринист устраивается в кресле и снимает шляпу. Только после этого его жена вскрывает конверт.

На портретах лицо глухонемого чувственное, с резко очерченным носом и скулами. Анну я видела только на снимках. Ее черты по-крестьянски грубоваты. Сыновья похожи на мать. Часть картин Сульта приобретена музеями, там они и пылятся в запасниках. Неужели это и называется «писать для потомства»?

Можно выразиться иначе: музеи купили у глухонемого художника то, что не принадлежит будущему, более или менее популярную светскую живопись – закаты и терпящие крушение корабли, морские бури и сражения. Они предпочли масло, в то время как сила Сульта – в акварелях, которые он писал летом на берегу, и эскизах.

Это был тихий художник. Молчаливый жрец храма искусства, он отличался добросовестной внимательностью к деталям. И здесь я в который раз повторяю вопрос: почему сын Абель не пошел по его стопам?

Возможно, это связано с личностью Сульта и тишиной, которая в нем жила.

В Париже, где я пишу эти строки, зима и очень холодно. Оконные стекла покрыты изморозью. Часы утренней суеты миновали, и сейчас на Монмартре тихо. Это самый морозный день за несколько десятилетий, так сказано в утренних газетах. На этом все. Продолжу завтра.

Каково жить на границе тишины? Не внутри нее, а где-то совсем рядом?

В промежутке между днем и ночью мир опрокидывается в тишину. На рассвете, когда туман над водой еще не успевает рассеяться, ее нарушает пронзительный крик чайки. Кровать мальчика стоит на мансарде. Тихо шелестят, скребутся о стену молчания гардины, а потом одинокий парус словно пробивает в ней брешь. Лодка стремительно приближается к берегу. И биение волн о скалы – бесконечные вздохи моря – решетка над пропастью вечности.

Затем тишина тает. Со стороны сосновой рощи за домом слышится звук, похожий на вздох облегчения.

Мальчик в кровати на мансарде – страж на границе тишины. Во Вселенной есть два континента: Молчания и Звуков. Мальчик наблюдает отступление тишины. Его дом стоит в шхерах – красный, с белыми или желтыми углами. Каждое лето они снимают дом в шхерах.

И все ради того, чтобы глухонемой мог писать. Что знает о тишине мальчик в кровати? Что она есть дуновение, шепот ветра в вершинах сосен? Или бескрайнее белое поле? А может, прозрачная вода, корка льда, недремлющее око?

Ничего подобного.

Тишина не имеет ни голоса, ни запаха, ни цвета. У нее нет ни протяженности, ни массы, ни текстуры. Она ни о чем не спрашивает и не дает ответов. У нее их нет. И сама она ничто. Ее невозможно себе представить. Как постичь разумом или воображением то, чего не существует?

Мальчик лежит в узкой кровати в комнате с грязно-желтыми занавесками. Из кухни доносится звон посуды. Вчера вечером глухонемой влепил ему пощечину, да такую, что мальчика отбросило к стенке. В глухонемом дремлет ярость. Когда она хлещет через край, мало никому не покажется.

Но все это для мальчика не так важно. Он хочет знать, где начинается страна молчания, и учится различать ее границу.

Вещество тишины – ничто. Она – само отсутствие. У нее нет глаз, однако она зряча. Она не имеет ни фронта, ни тыла, однако может повернуться спиной. Она – само беззвучие и бесформенность. Кроме того, она безвременье, потому что настенные часы формируют время тиканьем и боем. Если их не завести, наступит тишина.

Она ничто, само несуществование.

Тем не менее она живет в любимом теле. В его костях, коже, глазах, пальцах, волосах и половых органах. Есть она и в глухонемом. Он ведь тоже занимает часть пространства. Кто хоть что-нибудь занимает или имеет – существует. Только не тишина. Ничто есть ничто. В этом предложении действительно только «есть». Когда мальчик о нем думает, у него кружится голова.

«Есть» что именно?

Этого не скажет никто.

Тишина есть и в глухонемом, и она придает ему нечеловеческую силу.

Иногда она просачивается из своего мира в другой. Это происходит незаметно, и тишина может поглотить мир звуков, если тому вовремя не воспрепятствовать. У нее нет пасти, она сама – пасть, пожирающая все живое без разбора.

Тишина не имеет рук, но иногда выбрасывает вперед разящий кулак. И мальчик, заливаясь слезами, отлетает к стенке. Он жалок, его рот беззвучно открывается, как у выброшенной на берег рыбы. И тогда немой поворачивается на каблуках и уходит, погруженный в свое зловещее молчание. За что он его ударил? Этого Абель не знает. Неужели только за то, что мальчик коснулся пальцем непросохшего полотна в дощатом сарае, выстроенном под ателье? Он всего лишь хотел потрогать ультрамарин в правом нижнем углу картины. Или это за то, что они с Оскаром без разрешения пробрались на лодку возле буйка? Или – что гораздо хуже – за то, что прошлой ночью Абель встал с постели, потому что не мог заснуть? Оскар громко храпел, но тишина снаружи была еще невыносимей. Холодный лунный свет просачивался сквозь шторы. Откуда это все известно глухонемому?

Ни в чем нельзя быть уверенным. Кошка видит в темноте, а глухонемой – сквозь стены и крышу. И все это благодаря той страшной силе, что таится у него внутри.

Хотя что такое оплеуха? Абель привык, Оскар часто его бьет. Иногда Абель прячется от него в сосновой роще, но брат настигает его и там и, повалив, тычет лицом в устланную хвоей землю, пока щеки не начинают кровоточить.

Иногда брат поджидает на берегу, спрятавшись за мостиком. А когда Абель заходит в воду, нападает сзади. Схватив за затылок, Оскар погружает брата в воду и держит там, пока тот не начинает захлебываться. Когда Абель снова поднимает голову, перед глазами расплываются цветные пятна.

Если он пытается сбросить с себя руку Оскара, брызги летят в разные стороны. Но Оскар не ослабляет хватки. Он надавливает еще сильнее, так что Абель почти касается лбом камней на дне. Оскар сильный, его мускулы, как канаты, натянутые под кожей. Он старше Абеля на четыре года, а потому непобедим.

Но Сульт – это совсем другое.

Удар Оскара – просочившаяся сквозь щель злоба, она объяснима и ограничена. Оскар нападает из засады, ругается, пыхтит, хватает за шею. Абель катится в овраг. Острые колени Оскара упираются Абелю в живот.

Пальцы Оскара сжимаются вокруг его горла, глаза застилает чернота. Сдавайся, маленький гаденыш!

Случается, их замечает Анна и отвешивает Оскару звонкую пощечину. Он откатывается в сторону. Последнее слово остается за матерью, пусть даже брат такой же сильный и здоровый, как она. Анна поднимает Абеля и прижимает к себе. Мальчик тает в ее объятиях, на мгновение забывая, что за эту нежность Оскар воздаст ему сторицей.

Но глухонемой – совсем другое. Его оплеуха – удар тишины.

У молчания – жадная пасть и мощные плотоядные челюсти. Оно может поглотить луну, солнце и звезды. В его бездонной глотке хватит места и лесистым горам, и домикам на побережье, не говоря уже о словах и прочих звуках.

Каждое слово окружено ореолом молчания. Против него бессильны любые звуки. Человеческая речь словно горох бьется о его непроницаемую стену. Каждый день тишина поглощает обрушивающиеся на нее потоки слов, будто их и не было.

Но слова необходимы. Они наполняют реальность видимыми предметами – домами, кораблями и небесными телами – так, что те обретают присущую им форму и пропорции. Для мальчика по имени Абель битва между двумя мирами не прекращается ни на минуту. И этим летом он не может позволить себе расслабиться.

Потому он и кричит, как дурачок, петляя между соснами. Все слова, что у него были, он уже бросил в глотку тишины. Когда Оскар настигнет брата, зажмет ему рот. Прекрати орать, недоумок!

Потому что для Оскара все выглядит иначе. Абель помешал ему смотреть на собиравших малину соседских девушек через щель в заборе. Оскар ничего не понял, поэтому и ударил Абеля. А может, просто удовольствия ради. Оскар ненавидит мир всей силой своего вытянувшегося подросткового тела.

Словно змей, он ерзал на брюхе по земле. Его шея покраснела от натуги. Припав к щели, Оскар ловил обжигающие, как дуновение огня, мгновенья. Впивался глазами то в мелькнувшую под юбкой белую лодыжку, то в обозначившуюся вдруг под блузой девичью грудь – как вдруг из леса появился этот гаденыш и принялся так орать, что девчонки бросились к забору посмотреть, в чем дело.

Оскару некуда было девать переполнявшие его силы. Он оставался равнодушен и к чтению, и к морским прогулкам, если они совершались без глухонемого. А глухонемой писал картины. Все ровесники Оскара в округе были молчаливы и озлоблены.

Они удили рыбу, валялись на сеновале или столярничали в сарае. Встречаясь с Оскаром на узкой дорожке, мерились с ним силой. Потому что Оскар приехал из города и принадлежал презренному клану дачников. И крестьянские ребятишки знали еще одно: отец Оскара не мог сказать ни слова по-человечески.

То есть: он был придурок. Сумасшедший, что днями напролет пачкал холсты в дощатом сарае. Оскар как-то пытался заговорить с деревенскими, но те ему не ответили и молча удалились в лес. А самый рослый даже плюнул через плечо. Оставались девушки из соседнего домика, такие же дачницы – две улыбчивые сестры в белых шляпах, чуть постарше Оскара. Но он избегал их. Воротник на рубахе Оскара был потерт, так же как и штаны на коленях, а отец девушек занимал пост директора в одном из стокгольмских банков. Поэтому Оскар и смущался – сын жалкого пачкуна, с трудом сводившего концы с концами. И все этот сарай, где глухонемой пишет воздух над морем. Оскар не хотел сюда приезжать. Будь его воля, он остался бы на лето в городе. Продавал бы газеты, проворачивал дела, зарабатывал деньги. Но Анна никогда ему этого не позволит.

А потому не остается ничего другого, как только пялиться на соседок через щель в заборе. Оскар бушует, как зверь в клетке. Он бьется и царапается, ползая на животе, словно хочет вырваться на свободу. Собственное тело для него – ловушка. Это его мучение и единственная радость.

Но вот за деревьями раздается голос брата, и девушки спешат к забору посмотреть, в чем дело. На мгновение Оскар замирает от ужаса, а потом, красный от стыда, устремляется в лес за недоумком. Он настигает его возле высокой сосны по ту сторону холма и одним ударом опрокидывает на землю.

Оскар пыхтит, тыча Абеля лицом в заросли брусники, бьет по голове – раздается глухой звук.

Чертов гаденыш!

Проклятый лягушонок!

Абель стихает. Одной рукой прижимая его голову к земле, Оскар другой утирает слезы. Стыд огнем выжигает ему глаза. Потом Оскар переворачивает брата на спину и садится ему на живот. Абель действительно похож на лягушку.

Он лежит смирно, не сопротивляется. Под носом Абеля кровоподтек. Он смотрит на Оскара ясными испуганными глазами. Они голубые, как у Анны, и такие чистые, что Оскар видит в них верхушки сосен и собственное лицо. Оскар отворачивается.

«И этот придурок – мой брат», – с отвращением думает он.

Оскар знает, что, сколько бы он ни бил Абеля, тот не будет ни защищаться, ни мстить, ни скулить. Если он что и перенял от брата, так это презрение к малодушию. Потому и не просит пощады, ползая у ног победителя. Никто так не жалок, как трус.

Поэтому Оскар может бить сколько угодно. И Абель напрасно напрягается, демонстрируя свое мужество – единственное, что у него осталось. Оскар ненавидит в нем совсем другое, то, что каждый раз встречает в его глазах в такие минуты, – любовь.

Потому что Абель любит брата и ищет в нем союзника в войне против молчания.

С помощью Оскара Абель надеялся устоять против всепожирающей пасти Ничто.

В тот же день, только позже, Абеля ударил глухонемой так, что мальчик отлетел к стене, беззвучно, как рыба, глотая воздух. И сейчас, прижатый к земле, Абель смотрел на брата умоляюще. Восхищение, любовь, надежду – вот что читал Оскар в глазах Абеля.

И это его взбесило. Непонятно, на что именно разозлился Оскар – на себя или младшего брата, – только он еще сильнее надавил ему на грудь и занес для удара руку. И тут Абель наконец застонал. Звук получился тихий, но у Оскара был хороший слух.

– Не бей меня.

Зрачки Абеля помутнели, а губы стали почти белыми. Но Оскар еще крепче сжал пальцами горло брата, так что у того в глазах, словно поплавки, запрыгали солнечные зайчики. Оскара чуть не вырвало, до того ему все это стало противно.

Удар пришелся по уху, голова Абеля метнулась в сторону. Потом мальчик дернулся всем телом и затих.

Абель лежал на земле, как подстреленный зверек. Оскар испуганно потрепал его по щеке:

– Абель, Абель…

Брат не отвечал и оставался недвижим. Поднявшись на ноги, Оскар поковылял к озеру и бросился в воду. У него кружилась голова и дрожали колени. Он думал, что убил Абеля. Дверь в дощатое ателье стояла наполовину открытой. Через застекленное окошко в крыше – его велел проделать глухонемой, чтобы можно было работать, – свет падал на установленную на мольберте картину. На ней волновалось иссиня-черное море с белыми барашками волн. В правом углу намечались контуры терпящего крушение судна. Художник изобразил ветреный зимний день. Очертания берегов почти не просматривались.

Оскар проскользнул в сарай. Глухонемого там не оказалось. Не успели глаза мальчика привыкнуть к полумраку, как послышался грохот – мольберт рухнул на пол. Оскар повернулся к двери. На него словно пахнуло ледяным ветром, хотя на улице стоял жаркий летний день. Оскар направился к мостику и остановился возле березок на берегу. Там его вырвало, после чего озноб прошел.

Большую часть дня Оскар просидел, прислонившись спиной к каменной опоре мостика. Он наблюдал, как медленно опускалось июльское солнце. Берег утопал в зелени. По серебристой ряби озера скользил парус. К вечеру мальчик продрог. Обернувшись в сторону дома, он увидел Анну. Она сидела в беседке, склонившись над вязаньем. Вся ее поза выражала предельную сосредоточенность. С некоторых пор Анна носила очки.

Оскар представил себе, как из ее огрубевших рук выскальзывает иголка. В последнее время волосы матери заметно поредели, а спина ссутулилась. От Анны, как всегда, веяло покоем, как будто ничего не случилось. Оскар сидел, не решаясь подняться. Холод время от времени все еще пробегал по его спине. Глухонемой не показывался. Спустя некоторое время, когда горничная позвала на ужин, у мальчика засосало под ложечкой от голода.

Оскар поднялся на крыльцо. В нос ударил запах масляной краски.

Глухонемой выглядел взволнованным и делал Оскару какие-то знаки. У мальчика перехватило дыхание. Пытаясь сосредоточиться на ловких отцовских пальцах, он внезапно осознал суть вопроса: не знает ли Оскар, кто пробрался в ателье и опрокинул картину? Оскар посмотрел в карие глаза глухонемого и отрицательно покачал головой. В его ушах отдавался грохот падающего на пол мольберта.

Отец быстро повернулся и пошел вверх по лестнице. Оглянувшись на приоткрытую дверь, Оскар увидел Абеля, направлявшегося к дому по гравийной дорожке. Брат был бледен как смерть, со следами запекшейся крови под носом, и едва переставлял ноги. Уставившись в пол, Абель ступил на лестницу, ведущую на второй этаж, и начал подъем, держась за деревянную стену с отслаивающейся краской. Дойдя до последней ступеньки, он поднял голову. Перед ним стоял отец.

На этот раз глухонемой ни о чем не спрашивал. Он просто ударил. Абель не успел ничего понять, только удивленно распахнул глаза. Не удержавшись на ногах, мальчик отлетел к облупившейся желтой стене, но не проронил ни звука. Челюсть отвисла, как у идиота. Оскар отвернулся. Фигура Абеля не выражала ничего, кроме растерянности.

Абеля отослали на мансарду и оставили без ужина. Он безропотно повиновался. Даже Анна не стала его на этот раз защищать, потому что, упав на пол, полотно глухонемого налетело на гвоздь. Картину Сульт писал на заказ, рассчитывая на хорошие деньги. Глухонемой работал не покладая рук, он хотел сэкономить время для своих эскизов. Перед ужином, когда Анна упавшим голосом читала молитву, Оскар в отчаянии сжимал кулаки. Они ели втроем и за весь вечер не сказали друг другу ни слова.

В это время Абель лежал на своей узкой кровати на чердаке. Он думал, что когда-нибудь сам ударит глухонемого. Он выбьет из отца крик, который отзовется эхом в гулком пространстве Ничто. И обязательно в присутствии Оскара, он должен это видеть. Так мечтал Абель. Оскар поможет ему вырваться из этого мира. Наконец он заснул, а потом наступило утро.

Мальчик вслушивался в первые звуки, прогонявшие тишину.

Он размышлял о том, что молчание сродни смерти и так же, как и она, подстерегает любую жизнь.

Анна, мать. Она мерзнет на скамейке в беседке. У нее скуластое лицо, руки лежат на коленях. Вязанье упало на гравий. Пряжка на изношенных башмаках наполовину оторвана. Ее глаза прозрачны, как вода. Они того же цвета, что и море. Сегодня глаза помутнели – переменный ветер, облачность и ни малейшего намека на солнце.

Густой туман над проливом скрывает контуры островов. И ни единого паруса на горизонте, насколько достает глаз. Окрестности оглашает доносящийся с другого берега стук. Там рубят лес.

Анна родила двоих сыновей и дочь, которая умерла, едва появившись на свет, и тем не менее успела получить имя – Алиса. В то лето, когда глухонемой целыми днями пропадал на побережье с этюдником, Анна ждала четвертого ребенка.

Глухонемой любил работать на пленэре, он предпочитал естественный свет. В шхерах он проводил каждое лето. Эта привычка вызывала удивление и даже насмешки коллег, равно как и тематическое однообразие полотен, на которых ничего не было, кроме воды и деревьев.

Он далеко ушел от Дюссельдорфской школы. Его краски отличались ясностью и чистотой, особенно в этюдах. Он был немолод, имел жену и детей, позади остались годы учения и странствий. Раньше находилось немало молодых художников, считавших Сульта своим учителем, но теперь его все оставили. В моду вошли эмигранты, они готовили переворот в искусстве.

Молодые мастера один за другим паковали краски, холсты и кисти и покидали родину – процесс, который был хорошо заметен в кругу профессионалов. Они хотели писать Париж или Фонтенбло, но главное – в новом свете.

Бывшие ученики глухонемого продолжали видеть в нем союзника, пусть не без странностей. Зимой они громко спорили в его мастерской – Анна не любила эти сборища. Но Сульту нечего было им сказать. Наступала эпоха перемен. Снимались ограничения, старые нормы лопались, подобно околоплодному пузырю. Молодежь кричала и насмехалась над старшим поколением, Дюссельдорфской школой, Хансом Гуде и самим Господом Богом.

Анна сидела на высоком деревянном стуле посреди мастерской и переводила. Глухонемой полулежал на кожаном диване. Он понимал, чего хочет молодежь, но в самый разгар дискуссии вдруг встал, повернувшись спиной к собранию, у окна. Сульт смотрел на железную дорогу, воды Кларашё и ландшафт в окрестностях Карлсбергского замка. Молодежь стихла. Анна опустила руку.

Потом глухонемой заговорил с ними о свете, который приходит изнутри. Внешний – он сделал движение рукой – само собой. Пленэр – необходимое его условие, но не более. Он говорил о важности понимания задач, которые ставили перед собой старые мастера. Только так можно найти свою дорогу в искусстве. Сульт вспомнил Тициана и Рембрандта, но молодые слушали его вполуха. Они полагали, что их время уникально и оглядываться на прошлое не имеет смысла.

Когда же они принялись твердить о переломном моменте и сближении живописи с наукой, Сульт замолчал. Сначала на его губах появилась ироническая усмешка, а потом он будто растворился в разливающемся по мастерской ненавистном им желтом свете.

Заполняя комнату, свет вдруг преобразил и масляную лампу, и бюро с художническими принадлежностями Сульта, и блокнот для эскизов, и этюды, и само его словно из мрамора выточенное лицо. Вокруг рта собрались горькие морщинки. Их видела только Анна. Она знала, что они значат и почему.

В сущности, глухонемой искал то же, что и молодежь. Но он делал это в одиночку, не выходя за пределы своего глубокого внутреннего молчания. И понимал, что, если когда-нибудь его ученики своего добьются, он по-прежнему останется в стороне.

Сульт желал им всяческих успехов, но сам не участвовал в этом коллективном состязании. В искусстве каждый платит за победу лично. Под конец дискуссии обе стороны чувствовали себя опустошенными. Молодые удалялись. Однажды они ушли навсегда. Время от времени Сульт получал весточки из Франции. В глазах глухонемого появилось выражение беззащитности – новая форма беспокойства. Анна переживала. «Быть поверженным на своей же территории, даже не приняв боя, – что может быть унизительнее?» – думала она. Ей казалось, что Сульт тоже хочет уехать, – или это было обманчивое чувство? Сульт никогда не говорил о Париже, зато все чаще жаловался на старость и нехватку денег, на невозможность сосредоточиться и писать то, что ему нравится. Супруги никогда особенно ни с кем не общались, но тем летом одиночество окружило их, словно глубокий ров. Они будто пережили невидимую катастрофу, что-то вроде пронесшейся над их домом бури.

Сульт все еще бродил по побережью в изношенном пиджаке и вечно мокрых брюках. Ноги его скользили по камням у самой воды. Его не заботило, как он выглядит со стороны. Сульт кашлял, иногда в его глазах Анне чудился лихорадочный блеск. Он все чаще избегал ее в постели. Это было нечто новое, потому что до сих пор, за все время их долгого брака, он не покидал ее ни на одну ночь. Сульт как будто не мог насытиться Анной, и так оставалось вот уже несколько десятилетий.

И, возможно, именно из-за частого общения в постели слова до сих пор мало значили в жизни супругов. Но в то лето, когда между ними просочилось одиночество, Анна впервые почувствовала себя беззащитной и удивилась собственной уязвимости. Она представляла себя матросом, выброшенным на берег с потерпевшего крушение судна, и так же напряженно вглядывалась в горизонт. Однако корабли обходили стороной ее бухту, и даже солнце с некоторых пор больше не показывалось на небе.

Анна. Волосы, которые она завязывала в узел на затылке, заметно поредели. Плечи стали угловаты, тело странно вытянулось и огрубело. Она постоянно мерзла, и у нее болела спина. Она ждала четвертого ребенка.

Из головы у нее не шла девочка по имени Алиса, упокоившаяся в момент рождения. Анна оплакивала ее недолго. Тело ребенка, как показалось Анне, отсвечивало голубым. Девочка не имела видимых физических недостатков, однако оказалась нежизнеспособна. Они хоронили ее вместе с Сультом. Гроб был легким, как выдолбленная из коры лодка-плоскодонка. Оба родителя плакали, хотя не успели привыкнуть к девочке.

Что же пыталась им сказать эта малышка? Анна полагала, что любое существо призвано принести в мир какую-то весть и всю свою жизнь только и делает, что пытается найти наиболее приемлемую форму выражения. Но Алиса ничего не успела им сообщить, ее миссия осталась незавершенной. Впрочем, так бывает и с людьми, которые умирают в глубокой старости.

«Но об этом может быть известно только самому человеку», – подвела итог Анна.

Она не заметила, как по ту сторону пролива стихли удары топора. Они оставили в ее душе странное чувство ожидания – словно она задала вопрос и не получила ответа. «Какое необычное лето», – подумала Анна. Она удивленно озиралась, как путешественник, который сбился с курса и плохо представляет себе, где находится. Сульт еще не вернулся с утренней прогулки. Как долго он уже отсутствовал? Анне казалось, что несколько часов, хотя с момента его ухода прошло не более тридцати минут. Внизу мелькала фигура Оскара, пинавшего ногами прибрежные камни. Мальчик рос крупным и сильным. Даже он скучал этим летом.

Оскар так ни с кем и не подружился и не нашел себе занятия по душе. Соседские девочки, похоже, его не интересовали. А вот младшему в отличие от него есть чем заняться – плотничает, строит лодки, даже соорудил в лесу хижину. Иногда Абель рисует в ателье Сульта. Абель крутится возле отца, как собачонка, но Сульту этим летом не до мальчиков.

Анна заметила, что Абель напуган. «С чего бы это?» – удивилась она. Она попыталась привлечь его к себе, когда он заскочил домой напиться из ковша. А потом еще раз, когда пришла с бельем к стиральному мостику. (Горничная не справлялась больше с тяжелой работой, как ни старалась. Анна тоже, но кто-то же должен был это делать. Не очень-то приятно ходить в плохо прополощенном белье.)

Но оба раза Абель ускользал от нее. На мостике вырвался из ее рук и проскочил мимо. Анна обернулась. При виде младшего сына у нее заболело сердце. С Оскаром она вела себя иначе – старалась держать его на расстоянии. Оскар был напорист, груб – и душой, и телом. Другим она его не помнила.

Младший – полная ему противоположность. Анна понимала, с Абелем что-то не так. Внезапно ее осенило, и она застыла, округлив в изумлении глаза.

Конечно, все дело было в черном свете.

Анна мерзнет, но не уходит в дом. Там неуютно и сыро. К тому же она ненавидит запах плесени, которым обязательно пропитывается жилище, если пустует много лет. Анна наклоняется, чтобы подобрать упавшее вязанье. У нее кружится голова. До сих пор ее беременность протекала без малейшего недомогания. Анна хватается за край стола, чтобы сдержать подступившую к горлу тошноту. Ей приходит в голову, что она довольно стара для родов. Подобная мысль возникает у нее впервые.

Прошло всего несколько лет с тех пор, как умерла малышка. Анна видела во сне ее голубоватое тельце и просыпалась в слезах. Непонятно, как можно так оплакивать младенца, не успевшего толком войти в их жизнь. И все-таки Алиса пришла к ним, это они ее не приняли. Она стучалась напрасно. Анна мерзнет на скамейке. Сколько лет она грелась возле глухонемого. Но теперь он словно чего-то лишился или в нем что-то умерло.

А ведь раньше в его душе всегда горел огонь.

Это он делал кожу Сульта такой горячей, а взгляд живым и страстным. Анна часто спрашивала себя, откуда у Сульта столько энергии? Он умел радоваться без причины. Ей казалось, что внутри ее мужа полыхает костер, который не задует ни один ветер и не погасит дождь. И Анна привыкла доверять этому огню. Супруги жили дружно, однако их привычки не всегда встречали понимание во внешнем мире. В обществе Сульт порой бывал так эмоционален, что ставил людей в неловкое положение.

В Клубе художников, куда Анне хода не было, он пытался преодолеть окружающую его стену молчания с помощью мимики и жестов. В разговоре касался собеседников пальцами, брал их за руки, что смущало даже самых близких знакомых. Заметив это, он быстро замкнулся в себе. С тех пор Сульт часто возвращался из клуба немного навеселе. Пить – вот все, что ему оставалось. Коллеги охотно соглашались опрокинуть с ним бокал-другой. Как иначе было с ним общаться? Сульт был особенный. Он принадлежал к их кругу, оставаясь вне его.

Дома после собраний он рассказывал Анне обо всем, кроме этого. В лицах изображал самые веселые сцены, искусно представляя глупцов и самодовольных типов. Он касался Анны горячими кончиками пальцев, и она смеялась до слез. Иногда Сульт приносил домой вино или пару бутылок пива, чтобы продолжить пиршество в компании жены. Ничто не могло омрачить его веселья. Оба они понимали, что происходящее в клубе не имеет никакого значения.

Действительна только работа.

Вот что Сульт пытался донести до молодежи. Убедившись же окончательно, что его не слушают, он все чаще стал впадать в размышления о черном свете. Под конец это походило на одержимость.

Глухонемой работал не покладая рук. Даже в самый пасмурный из зимних дней, когда небо лежало над морем, как крышка, он изучал свет, делал заметки и зарисовки. Его отлучки в город раз от разу становились все продолжительнее. Сульт и раньше проводил много времени на свежем воздухе, но теперь он уходил с рассветом и возвращался лишь к вечеру, когда на улицах зажигали газовые фонари. Он бродил далеко за таможенной заставой, в скалах или вдоль берега. Похоже, ничего не ел, потому что закуска, которую Анна утром клала в его сумку, возвращалась к ней вечером нетронутой.

Но случалось, Сульт оставался в городе. Несколько раз его видели на Северном мосту: он наблюдал за тем, как река пенится в водоворотах. Сульт стоял там часами с непокрытой головой, не обращая внимания на дождь и снег и не отвечая на приветствия, за что Анна неоднократно его упрекала.

Сульт объяснял ей, что работал над новой картиной. Черный свет проявляется только в водоворотах, он хотел его схватить. Сульт задумал большое полотно маслом, на котором не будет ничего, кроме черного света – ни перил моста, ни зданий, ни людей, ни даже линии горизонта. Вероятнее всего, продать его не удастся, тем не менее Сульт его напишет. А на подготовительную работу уйдет не меньше нескольких месяцев.

Анна спросила его, что такое черный свет.

Сульт долго не отвечал, а потом объяснил, что чернота – это свет особого рода, предельной концентрации. Изобразить его – сложнейшая задача для живописца. На последней фразе он улыбнулся.

Тогда Анна поинтересовалась, почему на этой картине ничего не должно быть, кроме черного света. Сульт молчал несколько минут, прежде чем сказать, что это единственное, что стоит писать. Потому что черный свет – основа всего сущего, предельная степень уплотнения света.

Анна слышала об этом одну легенду. В ней говорилось о сыне морского короля, который мечтал получить бессмертную душу, то есть стать человеком. Помочь ему в этом могла земная женщина, которая полюбила бы его и пожертвовала бы ради него всем. Таковая нашлась.

Но и принц дорого заплатил за свое превращение. Каждый шаг по земле отзывался нестерпимой болью, как будто принц ступал по острым ножам. Боль была тем более мучительна от того, что несчастному под самый корень отрезали язык, так что он не имел возможности произнести ни единого слова по-человечески.

«Тогда он стал писать, – продолжила про себя эту историю Анна. – Он рисовал воды, из которых вышел, и ничего другого, но никогда не оставался доволен своей работой».

Изображая морские волны и покрытое тучами небо, Сульт все чаще бросал в отчаянии кисть. Он хотел добраться до святая святых – внутреннего света, выразить то, перед чем бессильны слова. Но сказано: «Как ты не знаешь путей ветра и того, как образуются кости во чреве беременной, так не можешь знать дела Бога, Который делает все». Сульт отбрасывал кисть в сторону. В такие минуты он бушевал и бился, будто запертый в клетке. Он то осторожно пробирался вдоль стен, трогая их дрожащими руками, то вдруг испускал леденящий душу крик, которого сам не мог слышать. Тогда к нему прибегала Анна и пыталась его утешить. Но Сульт отталкивал ее.

Анна цеплялась за край его пиджака, плакала. Но Сульт не замечал ее, колотя кулаком в невидимую преграду. Случалось, в таком состоянии он уничтожал созданное. Первое, что он видел, придя в себя после припадка, была Анна – та, что пожертвовала ради него всем. Тогда из глаз Сульта сами собой лились слезы; он садился у окна, обхватив голову руками, и плакал над собственной слабостью и гордыней.

С чего это ему вдруг взбрело в голову, что он может постичь нечто такое при помощи своей кисти? Как он только посмел надеяться воспроизвести на холсте краской основу всего? Анна лежала на полу, обнимая его колени, и шептала слова утешения. Но они не доходили до Сульта.

Прости меня, Господи, прости меня…

И как бы ни бушевал Сульт, в конце концов возвращался к работе.

Ибо сказано: «Не оставляй места твоего, потому что кротость покрывает и большие проступки».

Снова появились клиенты, которые заказывали ему морские пейзажи с парусниками на горизонте, и Сульт соглашался, потому что надо было на что-то жить. Анна его поддерживала и даже заставила написать картину для своего отца, Старины: корабль «Фаншон», захваченный сильным штормом.

Одно время маринист погрузился в изучение моделей современных парусников и механики движения ветра и зачастил в Сёдер, чтобы штудировать судостроение и навигацию в библиотеке Старины.

Сульт писал на продажу, а Анна, как обычно, участвовала в переговорах с клиентами в качестве переводчицы.

Сейчас она сидела на скамейке. Лето выдалось холодным, и сегодня солнце редко показывалось между нависавшими над шхерами тучами. У Анны не осталось сил радоваться пробуждавшейся в ее теле новой жизни. Ей казалось, она не имеет никакого отношения к своему четвертому ребенку.

И всему виной был черный свет, подтачивавший ее изнутри.

Потому что никто не мог сказать, что же такое этот черный свет. Что в нем главнее – чернота, то есть отсутствие, или свет, то есть полнота? «В жизни бывают моменты, – думала Анна, – когда такие вопросы не только бессмысленны, но и угрожают разрушить хрупкую основу, на которой держится жизнь».

Ей не нравились настойчивые попытки Сульта выделить эту субстанцию. Они будто возводили его увечье в степень добродетели. Анне это было неприятно, поскольку тем самым Сульт ставил себя вне мира, в котором жили она и мальчики, отворачиваясь от него как от чего-то нечистого.

Анна понимала, что фантазии Сульта доведут его до точки, где искусство упраздняет самое себя. Что может представлять собой картина, изображающая черноту? Эта мысль приводила Анну в расстройство. В самой идее ей виделось неуважение к Творцу и созданному им миру форм во всем их многообразии, с его внутренними границами и контурами.

Искусство давно перестало быть главной целью Сульта с тех самых пор, как с его полотен исчезли люди. Напрасно Анна умоляла мужа написать хотя бы мальчиков – дело так и не продвинулось дальше нескольких эскизов. В этом, как она считала, проявилась его неспособность любить. Высокомерие воздвигло стену между Сультом и всеми остальными, включая семью.

Он искал основу, объединяющий принцип.

Анне нравилось многообразие форм.

Одно предполагает другое. Само влечение, которое испытывала она к мужу, основывалось на их различии. Ее мало заботило, что он красив, а она угловата и непривлекательна, во всяком случае, после того, как она убедилась в том, что действительно для него желанна. Анна любовалась лицом и руками Сульта и словно не могла им насытиться. Но и он, Анна это знала, однажды увидел в ней нечто такое, чего не замечали другие.

Она вспоминала день, когда так же сидела на скамейке в отцовском саду на Гласбрюксгатан. Погода выдалась хорошей, и вокруг было много людей – родственников и знакомых.

Красотой Анна никогда не отличалась. Ее вытянутая фигура казалась нескладной, а сросшиеся над переносицей брови даже в молодости придавали лицу унылое выражение. Они музицировали в саду – Анна пела, а отец аккомпанировал на кларнете, – как вдруг заметили остановившегося у ворот незнакомого господина. Отец пригласил его войти. Он думал, прохожему понравился их концерт, но тот ничего не слышал.

Тем не менее он остался, потому что положил глаз на Анну. И когда он смотрел на нее, она будто становилась краше, это замечали даже другие. Под взглядом Сульта Анна расцветала, как вишня весной. Постепенно эта красота осталась и больше с нее не сходила. Анна пропиталась ею, как хвойная рощица – запахом заячьего щавеля. И все из-за немого и того, как он на нее смотрел.

Но Анна не искала этому никакого объяснения. Просто женщина есть женщина, как береза есть береза. Не стоит вторгаться в святая святых вещей, тем более человека. Индивидуальность – последняя тайна любого создания, и ее надо уважать. Лишние вопросы – непочтительность к Господу. Люди сотворены не для того, чтобы играть с Ним в прятки.

Об этом размышляла Анна, сидя в беседке.

Это была рослая, сильная женщина из рода моряков. От них она унаследовала глаза цвета воздуха над морем. Люди с такой радужной оболочкой не противопоставляют себя миру, но принимают его таким, каков он есть. Вид незнакомых берегов и дальних стран не меняет выражения этих глаз. Они просто отражают, и в этом их особенность.

Их обладатели способны любить по-настоящему. Они ничего не избегают и ни к чему себя не принуждают. Глухонемой так и не написал портрет Анны, но это сделал его младший сын. Я видела дедушкину работу. Старость придала чертам Анны мягкости, это хорошо видно на полотне. Хотя, возможно, все дело в том, что дедушка как никто чувствовал ее хрупкость.

Но глаз Анны на портрете не видно. Она сидит, опустив их долу, словно читает. И здесь, как мне кажется, дедушка Абель просто усомнился в своих силах.

Так Анна и сидела в беседке в тот пасмурный летний день, пока не увидела направлявшегося к ней Сульта. Маринист устроился на скамейке рядом с женой и погладил ее по колену. Потом он снял с ноги Анны башмак с оторванной пряжкой и пошел в сарай поискать инструмент для ремонта.

И вечером, когда Сульт заехал младшему по уху, Анна меньше всего беспокоилась о мальчике. Ее волновало состояние мужа. Весь вечер она напрасно пыталась пробиться через глухую стену его меланхолии, что в конце концов его рассмешило. И когда Сульт, заключив ее в объятья, признавался в любви, касаясь ее кожи кончиками пальцев, Анна совершенно забыла о мальчике.

Таково ей было жить с глухонемым.

Первые строки, оставленные рукой моего деда, датируются 1884 годом. Тогда ему шел двенадцатый год.

Его отец все лето занимался живописью в Вёрмделанде, потому что именно там и было написано это письмо. Абель допускает орфографические ошибки, и буквы по-детски округлы. Мальчик рассказывает о своей жизни родителям, которые, очевидно, ненадолго покинули арендованный на летнее время домик.

Сбегая к морю по прибрежным камням, Абель заметил вдали корабль. Стоял полный штиль, так что до берега доносилось слабое жужжание турбинных лопаток. Судно, по словам мальчика, выглядело столь впечатляюще, что он остановился, в изумлении разинув рот. Абель следил за ним, пока оно не скрылось за мысом. Это был «Гаутиод», корабль, которым управлял Старина, его дедушка.

Как хотелось Абелю уплыть вместе с ним!

Вот и все, что было в этом письме. Из всего написанного дедушкой до отъезда на Яву только оно и сохранилось. Единственный уцелевший документ дедушкиного детства – именно так следует характеризовать тот период его жизни.

Однако первым родину покинул Оскар.

Что знаю я о его детстве, юности и обстоятельствах, заставивших принять роковое решение? Почти ничего. Мне известно, что дедушка Оскар был человеком горячим и нетерпеливым и неудержимо рвался к намеченной цели. Но судьба то и дело ставила перед ним непреодолимые препятствия. Наткнувшись на очередную преграду, дядя Оскар чесал лоб и сворачивал с дороги.

В альбоме Си сохранилось лишь несколько его фотографий. Молодой дедушка Оскар выглядит сильным и высоким, чуть постарше – слишком грузным для своих лет. Он никогда не смотрит в камеру – либо щурится, либо отводит глаза в сторону, – поэтому сказать что-либо о его взгляде трудно. Обычно дедушка Оскар снимался в типичном для путешественника в тропиках костюме – белой хлопковой куртке и белых брюках из батика – и почти всегда что-нибудь держал в руке, например, трость или сигару. Он рано полысел, у него был такой же большой рот, как и у дедушки Абеля, но с более тонкими губами. Мне не нравились острые скулы, вносившие дисгармонию в его черты и, как мне казалось, свидетельствовавшие о его двуличности.

Быть может, это мое впечатление объяснялось тем, что я его мало знала. Детей дедушка Оскар не оставил, и рассказать о нем было некому. Другими словами, в семье он так и остался всем чужим. И даже на снимках дедушка Оскар всегда выпадает из фокуса, словно постоянно находится в движении.

Он будто старается от кого-то ускользнуть.

Вот дедушка Оскар сидит на длинной стене из белого камня, закинув ногу на ногу, и играет ножом. На его указательном пальце блестит огромный перстень, в другой руке он небрежно держит сигару.

Сдав экзамены за курс средней школы, дедушка Оскар отказался учиться дальше. Быть может, он не имел такой возможности. Так или иначе, в нем рано дала о себе знать деловая жилка. Деньги его пьянили. Одному Богу известно, что он хотел на них приобрести.

Он рано завел нужные связи и ездил из города в город, проворачивая аферы, вероятно, не всегда законные. Главным его талантом был хорошо подвешенный язык. Живой, насмешливый, ироничный, дедушка Оскар не имел недостатка в друзьях. Он умел поднять настроение. Заставлял людей смеяться и сам охотно веселился вместе с ними.

Гораздо хуже дело обстояло с терпением.

Лето после окончания школы он провел в конторе известного торгового дома в Стокгольме. Оскар хотел освоить основы бухгалтерии, правила торговли и деловой переписки. Предприятие, которое занималось импортом тканей и готовой одежды, возглавлял отец одного из одноклассников Оскара, юркого еврейского парня.

Одноклассника звали Отто, и свою будущую профессию он осваивал с нуля. Оскар увидел в этом шанс, которым не замедлил воспользоваться. Они сидели каждый за своим столом в одном кабинете, выходящем окнами во внутренний двор здания торгового дома. Перед окном рос раскидистый клен, и поэтому свет, падавший на бухгалтерские книги, мерцал зеленым.

То лето выдалось жарким. Звуки с улицы доходили до них приглушенными, словно здание было укутано ватным одеялом, потому что между ним и улицей находились еще торговые помещения. Это были огромные темные залы с тяжелыми деревянными прилавками, где до самого потолка громоздились полки с товаром. Три пожилых господина в строгих костюмах сновали от стола к столу с ножницами и деревянными линейками в руках. По приставным лестницам они поднимались к верхним полкам, откуда с гулким стуком падали вниз тяжелые тюки. Сукно разворачивалось с сухим потрескиванием. Там даже разговаривали вполголоса. Разве что время от времени лестница, царапающая пол, вносила разнообразие в приглушенное однообразие звуков.

В этой комнате, погруженной в сумерки бутылочного цвета, Оскар чувствовал себя, будто на морском дне. Полумрак не позволял различать контуры полок и прилавков, в то же время естественного освещения было вполне достаточно для работы. Иногда пробившийся сквозь шторы солнечный лучик играл на лице Отто, и тогда Оскару казалось, что его бывший одноклассник – морской принц. На лице Отто лежала зеленоватая тень, словно Оскар смотрел на него сквозь слой воды. Отто был бледный и смуглый, щеки его покрывали ухоженные бакенбарды.

В те времена оба они плавали в море цифр, длинные ряды которых подлежали сложению или сверке. Стальное перо друга Оскара чуть слышно царапало бумагу, в то время как большой палец скользил по колонкам доходов-расходов. Время от времени Отто откладывал ручку и потягивался, чуть заметным движением поправляя белоснежные манжеты. Скрестив пальцы в замок на затылке, он рассказывал Оскару о своей невесте.

Они еще не объявляли о помолвке, но дело, по словам Отто, было решенное. Отец девушки возглавлял конкурирующий торговый дом – чрезвычайно выгодная партия. К тому же невеста недурна собой. Глаза Отто блестели, когда он грезил вслух о больших светских приемах, театральных премьерах и обедах в самых роскошных ресторанах. В полумраке кабинета ему чудились платья из искрящегося шелка, приглушенный смех, звон хрустальных бокалов.

А потом Отто снова склонялся над бухгалтерскими книгами.

Но Оскар слушал его рассеянно и все чаще ставил на страницах кляксы. Под доносившийся с улицы колокольчик конного трамвая он мечтал о своем. Проекты, рождавшиеся в его голове, были куда интереснее бухгалтерских книг.

Потому что в тот день в прибывшей партии товара оказался один поврежденный при перевозке тюк. Дефект был едва заметен, однако его оказалось достаточно, чтобы тюк не попал ни на одну из полок торгового зала. Сейчас он лежал на столе в одном из конторских помещений. Все утро Оскар прикидывал, как бы ему заполучить бракованный тюк, с тем чтобы продать его по оптовой цене в партии товара. Выручки должно было хватить на два-три вечера в пивном баре.

Однако пьянки его не привлекали. Оскар хотел заложить основу капитала, с которым мог бы проворачивать более крупные сделки. Юноша он был рисковый и расторопный, и аферы доставляли удовольствие сами по себе. Месяц в конторе показался Оскару самым длинным в его жизни. Почему он должен тратить жизнь на заполнение бланков и однообразные столбики цифр? Он вовсе не намерен работать бухгалтером. Жизнь течет мимо тоскливых окон его конторы.

Оскару мерещились женщины в ярких нарядах, с соблазнительно накрашенными губами. В свете уличных фонарей по камням мостовой громыхали кареты, а потом все звуки перекрывал пароходный гудок.

Он должен уехать.

Глядя, как пыхтит над расчетами бывший одноклассник, Оскар начинал его презирать. Его раздражала дисциплинированность Отто, его усердие, ухоженные ногти и блестящие черные волосы. «Парню никогда не стать настоящим дельцом, – думал Оскар. – Для этого ему недостает хватки». В противоположность Оскару Отто не был ни рисковым, ни изобретательным.

Оскар посмотрел на свой кулак и сжал авторучку так, что напряглись мышцы шеи и широкое, бледное лицо исказила гримаса. Светло-русые волосы падали на лоб. Длинные ноги Оскара не умещались под конторским столом, и он сидел скрючившись, как крупный зверь в не по размерам тесной клетке.

Сумерки бутылочного цвета придавали помещению сходство с морскими глубинами.

Остается только удивляться, как эти двое терпели друг друга.

Высунув кончик языка, Отто пыхтел над бумагами. Когда он тянулся к чернильнице, из рукава высовывалась белоснежная манжета. «Чтобы так усердствовать, нужно иметь в распоряжении гарантированный наследственный капитал», – думал, глядя на приятеля, Оскар. Внезапно руки Отто напомнили ему двух разморенных солнцем ленивых ящериц. Блестящий ноготь указательного пальца неторопливо скользил по колонке цифр. Отто не имел причин нервничать. Каждая итоговая сумма означала ни больше ни меньше прибавку к его личному капиталу.

И это удручало Оскара. Когда он опускал глаза к потертым рукавам своего пиджака, планы насчет поврежденного тюка ткани начинали казаться ему ребячеством. Отто работал и ни в чем не сомневался. А Оскар предавался мечтам, как и любой бедняк.

И вся его хватка и изобретательность держались только на этом – на осознании собственной ущербности. Теперь бледное тонкокостное лицо друга напоминало Оскару мерцающий в полумраке драгоценный камень. В сознании Оскара Отто был неотделим от родительских предприятий, связей, многомиллионных контрактов. Аура богатства окружала его, как серебряная оправа – алмаз. Из этого и проистекала и его медлительность, и беззаботность, и праздная задумчивость. И даже его невеста составляла часть игры, исход которой был давно предрешен и к участию в которой Оскара не допустили.

Оскар не имел причины стыдиться своей семьи, ее репутация никем не ставилась под сомнение. Однако денег явно недоставало, и единственно по этой причине Оскар оказался исключенным из мира, которому, как он считал, принадлежал по своей природе. Его законное право оказалось нарушенным, и от самого Оскара ничего не зависело.

Этот вывод не был для юноши открытием, однако сейчас он воспринял его как никогда болезненно. От гнева кровь бросилась Оскару в лицо. Он отложил перо и встал, пытаясь взять себя в руки.

Погруженный в бумаги, Отто не обращал на него внимания. Оскар подошел к окну и приложил лоб к холодному стеклу. Внизу, разогретый летним солнцем, темнел двор. Неподвижно дремал развесистый клен – день выдался не только жарким, но и безветренным. По другую сторону двора тянулись приземистые здания портняжных мастерских, где за длинными столами сидели портные. Обстановка там была оживленнее, чем в уставленных полками склепах торговых залов. Оскару, во всяком случае, нравилось там гораздо больше.

Портные и закройщики любили пошутить и рассказывали друг другу разные истории. В полумраке блестели иглы и ножницы. В воздухе висела пыль, смешанная с крупицами мела. Но в тот момент Оскар подумал, что и эти портные являются частью будущего имущества Отто. Они составляют долю его активов и тоже принадлежат ему.

Слово «доход» имеет неповторимый вкус. Оно жирное и сладкое. Оно словно набухает во рту, а потом растекается по всему телу. Но когда Оскар смотрит на Отто, он чувствует во рту горечь.

Отто похож на драгоценный камень. Он полагает, что Оскар навсегда останется мелким торгашом, лавочником – мальчиком на побегушках в деловом мире. Так оно и будет, если только Оскар не сумеет вовремя произвести рокировку и поменять местами некоторые фигуры на доске. Его появление в игровом зале должно стать для всех неожиданностью.

Итак, Оскар смотрел в высокое, пыльное окно. Он простоял так достаточно долго, чтобы его судьба успела решиться. И вместе с ней определилась участь множества других людей, включая меня, пишущую сейчас эти строки. И все мы были принуждены следовать решению Оскара, который раз и навсегда отказался быть мелким лавочником.

Примерно так все это должно было выглядеть.

У дедушки Оскара не было детей, и сейчас нет в живых никого, кто мог бы его помнить. Поэтому мне и не остается ничего другого, как положиться на собственную фантазию. Но я узнаю его в себе. Я хорошо понимаю дедушку Оскара в тот момент, когда кровь бросилась ему в лицо.

Но и в минуту горького прозрения дедушка Оскар не забывал о прибывшей утром партии товара, в которой был один испорченный тюк. Он подходил к нему несколько раз в течение дня, пытаясь оценить масштаб повреждения.

К вечеру его план прояснился, и когда отец Отто появился в конторе незадолго до закрытия – у него было несколько магазинов в городе, – Оскар попросил уделить ему минутку-другую. Директор удивленно поднял брови. Оскар сказал, что видит возможность реализации бракованного товара, и предложил предоставить тюк в полное его распоряжение. Ответом было категорическое «нет».

Потому что у еврея были, конечно, свои виды и на этот ничтожный отрез. И его отказ встал перед Оскаром, словно стена, преграждая дальнейшее движение. В тот момент даже Отто, должно быть, посмотрел на него с сочувствием. Он не мог оставаться равнодушным к унижению, которому подверг отец его приятеля, и, может быть, не менее остро, чем Оскар, ощутил вдруг разницу их положений.

Этого взгляда Отто оказалось достаточно, чтобы Оскар окончательно убедился в невозможности его дальнейшего пребывания в комнате с зеленым полом. Он просидел там еще неделю, рассеянно слушая скрип пера, а потом перестал появляться.

Это было вполне в духе дедушки Оскара: если дорога оказывалась для него слишком узкой, он сходил с нее без сожаления. Он умел посмеяться над собственными неудачами, однако забывал их с трудом. Подобные события надолго оставляли в его душе неприятный осадок. И всякий раз, когда Оскар вспоминал своего бывшего компаньона, расслабленная медлительность Отто словно ставила его на место.

Оскар жестоко отомстил ему. Забрал у Отто то единственное, что было в его силах, – невесту.