Когда-то давно я лежала на кровати в детской. С тех пор прошла целая жизнь, и все выветрилось из памяти. Кроме одного – луны.

Она стояла в окне, лишь наполовину задернутом голубыми шторами. Серебристо-белая, полная, с лицом, на котором читалось холодное равнодушие. А по полу бесшумно бежал лунный ручеек. Я не могла уснуть, мое обычное состояние. За окном поблескивали чугунные балконные перила.

Что я еще помню? Я была мертва. В отличие от луны, которая производила впечатление живой. Это было пугающее и в то же время утешительное чувство. Я могла опускать и поднимать веки, как это делает Си со шторами в моей комнате. Я казалась себе механической конструкцией – и в этом состояла моя тайна, о которой не знал никто, даже Си.

Итак, я автомат. Я закрываю и открываю глаза, а лунный ручеек появляется и пропадает. Я – то же, что и пылесос, швейная машинка или сепаратор в Эльхольмвике. Я не ребенок, они заблуждаются. Утешение состояло в том, что в любом случае я остаюсь для них недосягаемой. Когда это было? Кажется, еще до школы.

Но кто в таком случае управляет движениями моего тела? Этот вопрос приводил меня в ужас. Потому что это была не я, а кто-то другой. Таким образом, мое тело находилось в чьем-то распоряжении.

Я все равно была несвободна.

Между нами и остальными простирается безграничное, никем не исследованное море. Мы – его первопроходцы. Однажды – это случилось еще в те годы, когда я жила в детской, – меня усыпили с помощью маски. Я лежала на операционном столе, а надо мной склонилась женщина в белом. Маска пахла резиной, и я закричала. Но женщина все равно прижала ее к моему лицу.

Что произошло потом? Я провалилась в темноту.

Вокруг меня была беспросветная ночь, но я нащупала под ногами твердую почву. Надо мной нависли два небесных тела, напоминавших лица моих родителей в профиль. Оба были неправдоподобно большими, и от них исходило холодное свечение. Они приблизились ко мне, и я почувствовала себя беспомощной. Я испугалась, но они не отступали, пока мамин нос не вошел в мое тело. Он причинил мне невообразимую боль. Позже я узнала, что это был скальпель.

И в тот момент, когда меня разрезал мамин нос, из-под моих ног ушла почва. И я понеслась сквозь мировое пространство, словно падающая звезда – маленький белый ребенок, похожий на спичечных мальчишек Нермана. Так я достигла Земли.

Собственно, планета, на которой я оказалась, была похожа на Луну и так же безлюдна. Из ее черной почвы тут и там торчали огромные каменные глыбы. Я спряталась за одним из камней, понимая, что в этом нет никакого смысла: меня мог найти любой, кому это было нужно.

Так, умерев, я попала на Землю. Возможно, именно так все и происходит, когда мы рождаемся. Кем мы были до этого? Никто не знает. А в детстве? Люди сочиняют разные небылицы, выдавая порождения своей фантазии за факты биографии. Мне, например, всегда казалось, что я отличалась застенчивостью и хотела всем нравиться. Но самыми ужасными в жизни для меня остались моменты покаяния.

Ощущение вины само по себе стало главным искушением. Я просила о прощении. Я помню свою вечернюю молитву. Могли ли мои проступки на самом деле быть настолько ужасными? Безусловно, таковыми их делало мое воображение, но только это и имело значение. Молитва превращалась в маниакальное бормотание. Нужно было во всем признаться, но главное – ничего не забыть. Стоило пропустить одно имя – и случалась катастрофа. А имена цеплялись одно к другому, образуя все более длинные цепочки.

Когда, по крайней мере в количественном отношении, генеалогии достигли библейских масштабов, удержать их в памяти стало невозможно. Однако к тому времени я уже вышла из детского возраста. Не менее сложную задачу представляло повторение из раза в раз выдуманных мной же пространных молитвенных формулировок. Ведь я думала не только о собственном спасении, меня беспокоила судьба всего мира.

Есть дети, которые изобретают утомительные ритуалы, чтобы удерживать Вселенную в состоянии шаткого равновесия. Они берут на себя часть ответственности за мировой порядок и тем самым обретают власть. Но в основе этого лежит страх. Этот страх не имеет ни причины, ни названия и постоянно ищет возможности просочиться наружу. Я полагаю, речь идет об исконном страхе, который лежит в основе человеческой природы.

Потому что ребенок и есть первобытное человеческое существо.

Засыпала я всегда с трудом. Ночью я жила по особому расписанию, в котором сну отводилось определенное время.

После бормотания молитвы я обычно грезила наяву. Видения настигали меня внезапно, хотя и повторялись всегда в одно и то же время. Каждое из них имело определенную тему и, что неудивительно, мощный эротический подтекст, действие которого я чувствую до сих пор. Так продолжалось много лет подряд.

Однажды мне привиделась отвратительная старая крыса, которая жила в дедушкиной лодке и иногда просовывала голову через отверстие в корме. В моем сне наяву крыса была одета, как пожилая женщина, и сидела на стуле, широко расставив задние лапы. Мы о чем-то беседовали, как вдруг крыса встала и помочилась на пол. В этот момент я испытала невообразимое счастье. В глазах у меня засверкали искры, закружилась голова, и по телу пробежала приятная теплая волна.

Бесстыдство крысы привело меня в восторг, однако не менее сладостными были моменты ожидания того, что должно случиться.

Я могу вспомнить множество подобных фантазий. Например, крохотную голую куклу, которая отправляла естественную потребность, сидя перед зеркалом в моей ладони. Или странного вида машину, в которой я разъезжала по улицам большого города, собирая в нем всех бездомных женщин, каждую из которых предстояло одеть и вымыть. Все мои подопечные были взрослыми. Я не отличалась от них ростом, хотя и имела тело маленького ребенка.

Мне предстояло подчинить себе женскую природу, в том числе, насколько я понимаю, и собственную. Фантазии строились из материала моего жизненного опыта, поэтому они не претендовали на особую изобретательность и, возможно, кому-то могут показаться смешными. Однако в остальном они ничем не отличались от великих мифов, представляющих устройство мироздания. Их темы – женщина, мать, природа.

В момент рождения ребенка между ним и матерью начинается борьба за власть. Женщина – существо могущественное, потому что она дает жизнь. И ребенку предстоит ее перехитрить, обмануть природу.

Он должен проникнуть в заколдованную пещеру, обвести вокруг пальца стражу и овладеть магическими знаками, дающими женщине такую силу, подчинить себе ее темное царство.

Но что, если тебе самой предстоит стать женщиной?

Овладей собой.

Си сильнее меня. Это она была белым небесным телом, чей острый луч вошел в мою щеку. А потом я видела ее в окне, на котором забыли опустить жалюзи. Поэтому луна жила, а я лежала в постели мертвая. Я превратилась в бездушный механизм, чтобы уйти из-под ее власти. Но тем самым я отдала в ее распоряжение свое тело. Что же мне оставалось делать? Все мое взросление вылилось в попытку решения этой задачи.

Уже после возвращения из США, лет в восемь-девять, меня посетило еще одно видение. В нем я жила в пригороде, в высотном доме, на чердаке которого прятала ребенка. Это была девочка, и она целиком зависела от меня. Я приносила ей остатки еды с нашего стола и какую-то одежду.

В этом образе нет эротического подтекста, который, вероятно, был сублимацией пробуждавшегося во мне материнского инстинкта. Во всем этом нет ничего необычного, все девочки видят подобные сны. Что же они значат?

В семье я чувствовала себя самой слабой и беззащитной, и с годами это ощущение только крепло. Я видела себя безвольной марионеткой, так я научилась себя презирать.

Так я прониклась любовью и страхом к двум самым могущественным женщинам в моей жизни – бабушке и Си.

Как же мне было не бояться Си! Ее большого сильного тела, ее глаз, похожих на два черных колодца.

Однажды я нашла в себе смелость заглянуть ей в глаза. В глубине каждого мерцало по солнцу. Спустя некоторое время я разглядела в их лучах по маленькому черному силуэту. Это была я.

Глаза. Непроницаемые для света колодцы, зеркала. Мерцающий в их глубине воздух горяч и одновременно свеж, и тишина там стоит особенная. Не сомневаюсь, что под черной поверхностью глаз Си дремал вулкан.

Но вот вода устремляется вверх и хлещет через край. В глазах Си пенятся волны, вздымаются и бьются о черное грозовое небо. Вода проникает мне в рот, наполняет мои глазницы. Я отчаянно цепляюсь за какой-то плавучий предмет. К моему удивлению, мне удается удержаться на поверхности, хотя мир вокруг превратился в сплошное бушующее море.

Неужели в этих крохотных озерцах таилась такая сила?

Нет, вода хлынула извне. Будто разом прорвало все стены во Вселенной. Ни одна не смогла устоять – беззвучно рухнула, обратившись в руины, и была сметена. Потому что внутри Си дремлют все те же природные стихии.

Она и сама беспомощно барахтается в бушующих волнах, старается за что-нибудь ухватиться, тянет руку к кроне дерева, уносимого стремительным потоком, пытается кричать. Она сама не понимает силы, которая живет в ней.

Напрасно Си старается ее укротить. Иногда она выплескивает ее наружу в музыке. Си садится за фортепиано и играет по несколько часов подряд. В это время ей нельзя мешать.

Или она мучается над чистым листом бумаги, грызя ручку. Над ее головой извиваются струйки сигаретного дыма. Си не укротить океан, не заставить его журчать, как ручеек, или шептать под ветром, как горное озеро.

И тогда приходит черед депрессии, тревоге, отчаянию. Си не может найти своим чувствам ни названия, ни объяснения. В такие периоды ее утомляет ведение хозяйства, и глаза застилает белый туман усталости. Откуда это? Все кончается тем, что они с папой закрываются в комнате. Что они там делают такого, чего мы не должны видеть?

Я сижу на стуле в темной прихожей. Что с мамой? Из стенных часов выскакивает обеспокоенная кукушка, дверца хлопает.

Мир не имеет ни стен, ни крыши.

Как и я, Си боится темноты, однако в отличие от меня ее запирали в шкафу. Бабушка с дедушкой? Да, бабушка с дедушкой. Спицы чуть слышно звенят, она рассказывает. Свитера, которые вяжет Си, через некоторое время сильно растягиваются, потому что она делает слишком свободные петли. На улице зима, на континенте война. Я сижу рядом с Си на кровати.

– А что ты делала в шкафу?

– Стучала ногой в дверцу и кричала.

– Как ты могла кричать так долго?

– Я и не кричала долго, я сорвала голос. Слышишь, какой он у меня теперь безобразный?

Я киваю, хотя это неправда.

Потеряв голос, Си засела за пианино.

Она играла всю свою молодость.

Си поступила в музыкальную академию – могу представить себе, как этим гордился Абель. Но потом ее настигла болезнь, полиомиелит. Когда Абелю сообщили диагноз, он находился в Эльмхольсвике, в старом доме, который потом сгорел. Несколько дней он неподвижно сидел в кресле как громом пораженный и за все это время не произнес ни слова.

Но Си волновала только музыка. Она рассказывала, как отчаянно мяла и заламывала руки, лежа на больничной койке. Ее парализовало, мышцы груди стали нечувствительны. Но руки по-прежнему жили! Си молила Господа их сохранить. И Господь ее услышал. Болезнь стала покидать тело Си. Она опускалась все ниже, пока не дошла до левой ноги. Там она и осталась навсегда. Си охромела.

После больницы Си не могла ходить. Сокурсницы из академии носили ее вверх по лестнице на руках и сажали за инструмент. Си больше не танцевала и не бегала, как другие девушки. Зато она играла.

Я никогда не думала о маме как о хромой, потому что она не имела привычки ныть по этому поводу. Она жаловалась на что угодно: на отсутствие таланта к музыке, неспособность писать, как она хочет, невозможность справиться с собой – но только не на это.

С возрастом я стала ее избегать, прежде всего – дремлющей в ней силы, которая маскировалась под беспомощность и прорывалась наружу бесконечными жалобами на собственную никчемность. Все это было для меня слишком опасно. Сила, которую не смогла обуздать даже Си, меня и вовсе грозила стереть в порошок.

В конце концов она оставила музыку и вышла замуж за хорошего человека – моего отца, которого ее игра никогда особенно не интересовала.

Иногда мне кажется, что безжалостный тиран, который жил внутри Си, – не кто иной, как Великий обезьяний бог. Да, она играла, она делала успехи, однако потом все бросила и стала домохозяйкой, матерью и домашней учительницей музыки своим дочерям.

Тогда она начала писать, потому что нуждалась в самовыражении. Си была талантлива, очень талантлива, однако создавалось впечатление, что она постоянно выполняет чьи-то приказы. Кто-то словно диктовал ей слова, повелевал взять тот или иной тон. И Си подчинялась, потому что и сама хотела того же.

Однако иногда обезьяний бог корчил губы в презрительной усмешке и шептал Си на ушко, что она ни на что не годится. И Си опускала руки. Радость ее улетучивалась, а глаза застилала белая дымка. Она становилась беспокойной и сама не понимала отчего.

Кто же он был, ее могущественный хозяин? Кто волок ее по жизни на веревке? Иногда в облике обезьяньего бога сквозили черты Абеля. Как?! Абеля, моего доброго деда? Того, кто излучал только любовь, чьи пальцы с таким трепетом прикасались к кисточкам?

Собственно, в чем состояла миссия Си? Не в том ли, чтобы осуществить несбывшиеся мечты отца, чтобы примирить Абеля с его предательством по отношению к живописи?

Как бы ни был хорош собой этот ребенок.

Новая страна помимо прочего стала родиной детей Абеля. «Страну детей ваших должны вы любить: эта любовь да будет вашей новой знатью – страну, еще не открытую, лежащую в самых дальних морях. И пусть ищут и ищут ее ваши паруса».

Индонезийская кровь придала ее щекам темный оттенок. Длинные ресницы бабушка подрезала снова и снова и смазывала специальным маслом, отчего они росли еще длиннее.

Аккуратные, изящной формы мочки ушей прокололи едва ли не сразу после рождения, чтобы вставить в них небольшие сережки из чистого золота. Вьющиеся черные волосы не стригли. Отцу особенно нравились сильные руки Си с длинными пальцами, в которые он мысленно вкладывал художнический инструмент. Сам Абель был в те годы малодеятелен и задумчив. Он так и не смог примирить себя с тем, чем занимался. Выпиваемый на ночь стакан бромовой воды позволял ему держать нервы под контролем. Брак ничего в этом отношении не изменил.

В его жизни не хватало самого главного, хотя он достиг и финансовой состоятельности, и положения в обществе. Делец из Абеля так и не получился. Он навсегда остался художником, бросившим кисть. И жизнь его утекала сквозь пальцы.

Читать ноты Абель не умел. Но под конец ему удалось-таки исполнить свою давнюю мечту – купить фортепиано. Его доставили пароходом из Голландии, одна перевозка заняла несколько месяцев.

Однако играть на долгожданном инструменте у Абеля не оставалось времени. Он был занят счетами и описными листами, бесконечными переговорами с поставщиками и изматывающей борьбой с конкурентами. Из конторы возвращался поздно и сразу пил бром. Его неизменным состоянием оставалась меланхолия на грани депрессии. Абель жил под угрозой нервного срыва, словно изнутри его грыз некий червь.

Но однажды на стульчик перед фортепиано вскарабкалась его дочь.

В ее руках жила мелодия. Девочка пробовала клавиши пальцами, изучала их, а отец слушал. Весь вечер Абель не отходил от двери. Он так и не решился войти из опасения помешать ей. Закончив, Си продолжала сидеть, словно слушала музыку, которая звучала теперь внутри нее. В саду снова закричали ящерицы, и тут Абель вошел в комнату. Он посадил дочь на колени и стал для нее играть.

Чтобы услышать дедушкину музыку, мне достаточно закрыть глаза. В Эльхольмсвике был рояль, который занимал большую часть комнаты возле столовой.

Дедушка не играл по нотам, он импровизировал, обычно под конец дня. Одна мелодия рождала другую, печальные и меланхоличные, они сливались и расходились снова. Иногда вдруг прорывалось яростное крещендо, оно хлестало, как ливень, и рассыпалось каскадом звуков, сливавшихся в стихающие аккорды. А потом все замирало.

Дедушкина музыка подражала крикам птиц и жалостливым голосам индонезийских ящериц. Он мог оборвать мелодию в любой момент и застыть с поднятыми руками, как замирают лесные звери в предчувствии грозы.

Удары грома, поначалу робкие, нарастали лавинообразно, а потом по горам прокатывалось эхо, словно великаны швыряли друг в друга каменными глыбами. Темнота распахивалась тысячей пересохших пастей, звуки перекатывались, нарастали, обрушивались – и начинался тропический ливень. Разверзались хляби небесные.

Это звучало дедушкино неистовство, его любовь, его страсть.

А ребенок сидел у него на коленях с полузакрытыми глазами, и для него не существовало никакого другого мира, кроме этого.

Я вижу, как играет дедушка Абель в своем доме в Сурабае, а Си смотрит на его большие руки. Туземная прислуга собралась у дверей послушать. Они и не знали, что их туан может повелевать громами и насылать дождь. Заметив слуг, дедушка Абель сердито шикает, прогоняя их из господской части дома. И они снова узнают своего туана, который всегда смотрит сквозь них, словно их тела прозрачны, если только не испытывает потребности излить на них гнев или выместить плохое настроение. Туземцы убегают, шлепая босыми ногами. Их кудахтающие голоса удаляются в направлении людской.

А дедушка снимает с колен ребенка, осторожно, словно тот сделан из стекла, опускает его на пол и сам становится рядом на колени. Рассеянно улыбаясь, дедушка Абель трогает Си за смуглую щечку. Быть может, именно в этот момент он осознает, что происходящее с ним не лишено смысла.

Однако девочка не подозревает о его чувствах.

За спиной Си я вижу дедушку Абеля, а за ним – глухонемого Сульта. Что за странная наследственность? Разве может передаваться от отца к сыну растерянное выражение лица?

Жизнь Абеля оказалась расколота. Бросив однажды начатое дело, он отбыл в неизвестность. Это ли не лучшее свидетельство охватившего его душу смятения и беспокойства? Его одиночество походило на лихорадочный бред, и в основе лежало осознанное пренебрежение единственным, что он любил в жизни.

И снова презренный металл! Мать пишет, что отец готов ссудить ему денег на обратную дорогу. В ту пору дедушке Абелю было двадцать четыре или двадцать пять, и он имел все шансы начать на родине с чистого листа.

Но Абель отказался, хотя денег в доме постоянно не хватало. Он еще не потерял надежду сколотить состояние. После нескольких вылазок на побережье обстановка проясняется, возникают идеи. Абель строит планы, разрабатывает проекты. На кофейных плантациях дела плохи – яванские растения поразила болезнь, распространившаяся по всему острову.

Некий датчанин рассказал Абелю о добыче фосфатов на Суматре. Компания из двух немцев и голландца пыталась подвигнуть его на выращивание кокосов на островке Сент-Барбе в Индийском океане.

Кокосы! Абель снова загорелся. Он размышлял над этим, прогуливаясь по кофейным плантациям. Новый проект, вот уже в который раз, показался ему многообещающим. Сент-Барбе похож на благоухающую цветочную клумбу. Стройные стволы кокосовых пальм тянутся в голубое небо. Изоляция Абеля не пугает, особенно теперь, когда успех не за горами. Он всегда был одиночкой. Бильярд и любовные похождения, в которые с головой бросился братец, Абеля не прельщают. А отшельническая жизнь на Сент-Барбе принесет ему долгожданный покой, и – кто знает? – быть может, он снова станет писать.

Но механизм производства приводится в движение при помощи денег. И Абель отметает одно предложение за другим за неимением стартового капитала. Получается заколдованный круг. Проклятое золото!

Сейчас дедушка Абель – надсмотрщик на плантациях на Вонокойо. Но растения охватила эпидемия, даже самые молодые из них больны. Это инфекция. Яванские батрачки выходят на поле с песнями. Они смеются над молодым туаном – он велит им сажать кофе неправильно. А потом напрасно ругается.

Все безнадежно. Абель в ярости, он готов кого-нибудь ударить. И однажды это случается. Он дает пощечину мальчику, который работает на плантациях вместе со своей матерью. Мальчик хватается за щеку и отворачивает лицо. Вокруг собираются женщины. Они ничего не говорят, но их глаза горят осуждением и враждебностью.

Они теребят свои кебайи. Абель краснеет, он не умеет управляться с людьми. Туан не должен стыдиться, даже если ударит. Абель знает это.

И вот он садится на корточки и протягивает им свои открытые ладони. Он просит у них прощения, их белый туан! Такого они еще не видели. На некоторое время они застывают с широко открытыми глазами, а потом возвращаются к работе. Их руки блестят от пота, потому что солнце палит нещадно.

Женщины сажают в землю нежные кофейные саженцы. Некоторое время они работают в полной тишине, но вскоре поле снова оглашают их смешки и песни.

Они не злопамятны.

Все, что способно поглощать свет – земля, человеческие тела, листья растений, – испускает свечение. Воздух вокруг женщин вибрирует от зноя. Абель стоит под деревом на краю поля. От жары у него мутится в голове, и фигуры работниц расплываются у него перед глазами. Лошадь Абеля в изнеможении уронила морду. Время от времени она поднимает на хозяина сонный, невидящий взгляд.

Абель обнимает ее за холку и плачет. В этот момент ему на лицо падает капля. На несколько секунд в небе словно что-то приоткрывается, и между деревьями пробегает прохладный ветерок. Лошадь вздрагивает. Темнокожие женщины выпрямляют спины и смотрят вверх. Но дождь вскоре прекращается, так толком и не начавшись, и яванки возвращаются к работе.

Беспросветные дни и невыносимые ночи. Туземцы! Его слова не оставляют следов в их сознании. Он слышит их голоса, лежа вечером под москитной сеткой и мучаясь мыслями о презренном металле. Это звуки из темноты снаружи: гамелан, шушуканье, смех. От женщин исходит чужой сладковатый запах.

Они так и клубятся вокруг Абеля, но ничто не в силах нарушить его одиночество.

Я просила у Си письма, которые дедушка Абель писал домой после отплытия на Яву. Я звонила из Стокгольма, когда уезжала в Париж. Си замялась: она испугалась, что я потеряю их в дороге. Однако потом согласилась и подвезла мне их сама, из Мальмё. Я ждала ее в Копенгагене на перроне. Дул пронизывающий ветер, холод проникал сквозь подошвы сапог, шел снег.

Я увидела Си, когда уже потеряла всякую надежду на встречу. Она шла, опираясь на трость. Мы почти не разговаривали. Она протянула мне коричневый конверт, перевязанный простой бечевкой: «Смотри не потеряй!»

Внутри оказалось двадцать или двадцать пять дедушкиных писем, часть из которых была переписана рукой Си. Конверт около месяца лежал у меня на полке в Париже, прежде чем я решилась его вскрыть. Должно быть, я слишком дорожила живой памятью о дедушке и опасалась, что письма ее уничтожат.

Я сидела над письмами днями напролет, время от времени заливаясь слезами. Бродила по холодной комнате в шерстяной кофте и в шарфе вокруг шеи и вздыхала: «Вот она, жизнь человеческая…» Потом взяла себя в руки. В конце концов, у дедушки Абеля все наладилось. Он выстроил Эльхольмсвик. Он умер, переживая мгновения божественной красоты.

Тем не менее это было тяжелое чтение. На листках, переписанных Си, попадались оставленные ее рукой комментарии. Она сделала их спустя много лет, когда стали окончательно ясны все дедушкины просчеты. Поэтому в замечаниях Си он представал прожектером и мечтателем. Каждый раз, когда у дедушки что-то не ладилось, он все бросал и брался за другое, сразу же наполняясь новой надеждой. Так понимала его жизнь Си, видя в отцовских неудачах причину собственных. Ее выводы были категоричны и безжалостны. «Чушь!» – резюмировала она по поводу дедушкиных планов стать торговым агентом немецкой компании, торгующей газовыми лампами. «Чудовищная наивность!», «Детский сад!».

«Недолго осталось ждать того момента, когда я наконец смогу приобрести фортепиано», – пишет дедушка. «Всего-то около пятнадцати лет», – сухо замечает на полях Си. В следующем письме дедушка выражает надежду на скорое возвращение. «Не сомневаюсь, что мы найдем здесь золото», – сообщает он, ожидая напарника в каноэ посреди джунглей и с «кольтом» за поясом. «Возвращение состоится через каких-нибудь двадцать лет», – ядовито комментирует Си.

Пока еще золото давало последний шанс снова заняться живописью. Потом стало поздно. Весточки с петляющей в тропических лесах реки Капуас еще дышат надеждой: золото будет, и оно принесет деньги, в которых он так нуждается («Из этой аферы он вышел без гроша в кармане», – издевается Си). Однако со временем в письмах, становящихся все более редкими, дедушка почти перестает поднимать тему живописи. Его мечты гаснут. Так ли это?

Дедушка не считал, что брат его использует, но между строк Си вычитала нечто совершенно противоположное. «Этот факт подтверждали многие, знавшие обоих», – отмечала она. Ведь это Оскар послал Абеля на Борнео. И после многих лет бесплодных поисков Абель возвратился к нему, преисполненный чувством вины. Он не оправдал возложенных на него надежд. У Абеля и в мыслях не было упрекать брата в том, что долгие годы его жизни прошли впустую. Когда заинтересованные стороны – Оскар, Бирние и другие – прекратили финансирование предприятия, Абель некоторое время еще оставался на реке, не теряя надежды найти золотоносную жилу. Она есть, его усилия не должны пойти прахом, они не могли так ошибиться в расчетах…

И когда наконец землечерпательная установка затонула в мутных водах Капуаса, несмотря на все попытки дедушки достать ее со дна буквально голыми руками, дедушка явился с повинной в маклерскую контору Оскара в Сурабае, где стал рядовым клерком. «Оскар не давал ему ходу, держал на коротком поводке», – поясняет Си.

Вполне возможно, так оно и было. Весьма вероятно.

Но в письмах ничего об этом нет. Они дышат любовью к Оскару и его маленькой жене Труус. В последней Абель, похоже, обрел младшую сестру. «Как-то на Борнео, – пишет он матери, – я видел сон, в котором играл со своей младшей сестренкой в залитой солнцем комнате (той самой, которую назвали Алиса). Это был счастливый сон».

Оскар и Труус посылали Абелю ящик с сигаретами и яблоками на Рождество, которое он встречал в одиночестве.

Но Си права, когда утверждает, что Анна всячески пыталась разлучить братьев. Она не хотела, чтобы Абель работал на Оскара. Я видела возмущенное письмо Абеля с Борнео. Он писал матери, что не следует сеять раздор там, где царит братская любовь («Все это выглядит довольно странно, моя дорогая старушка…»). Но я не нашла в нем ни слова упрека в адрес Оскара. Только жалобы на бездарно потраченные годы.

«…потому что решение уехать было ошибкой, отдалившей меня от самого себя. Буквально ежечасно я чувствую нарастающий внутри меня холод. Я обманул, обокрал, убил свою душу», – так писал Абель на второй или третий год своего путешествия.

В Париже все еще холодно. На рыночной площади продавцы-арабы намотали шарфы на головы. Овощи на прилавках тоже прикрыты тряпками. Но товар все равно мерзнет. Оттаивая в теплом помещении, картофелины превращаются в кусочки зловонной гнили. У арабских женщин на щеках и лбу мерцают голубоватые точки. Я люблю этот район.

Я покупаю корнеплоды и готовлю суп. В самом конце улицы сидит старушка с тачкой. Она продает связанную пучками траву – мяту и тимьян. На продавщице – серая баранья шапка, какие, должно быть, носят в Ленинграде или Москве. У проституток на Сен-Дени от холода посинели ноги. По воскресеньям они отогреваются на мессе в соборе Сен-Луи.

Молодые священники в белых сутанах приветливы. Они потирают руки и хлопают себя по бокам от холода. Зима началась внезапно, и время будто остановилось. Или мы переместились на несколько веков назад. Овощи я покупаю у арабов, а колбасу и сыр – у французов, в «Кодеке». Там на ступеньках, упершись лбом в колени, сидит молодой человек. У его ног видавший виды кожаный туесок. Юноша просил подаяния.

Столько нищих на парижских улицах, как этой зимой, я никогда не видела. И не только старики, как обычно, – молодые люди со страдальческими лицами, по виду студенты или клерки. Безработица растет.

А надежды все тают.

В письмах, переданных мне Си, я дошла до места, которого боялась с самого начала: Абель так и не вернулся домой. Причина в том, что он не нашел денег на обратный путь.

Раньше я не понимала, как просто все тогда получилось. Это чувство настигло меня как гром среди ясного неба, и я заплакала.

После той августовской ночи пораженный Оскар стоял на коленях перед кроватью. Мириады мерцающих звезд на коже девушки образовывали острова, островки, шхеры и архипелаги. В свете наполовину прикрученной газовой лампы Оскар открывал для себя новую землю и вселенную.

Береговая линия петляла, обозначая заливы и устья рек. Между ними расстилались облака туманностей, вздымались вихри галактик. Чего стоило Оскару созерцать это поистине фантастическое зрелище? Он вспомнил млеющее от страсти девичье тело, звенящий голос и быстрые движения. Но все это было ничто перед открывшейся его глазам картой звездного неба. Оскар в жизни не видел ничего подобного. Голова кружилась, словно он летел в пропасть. Сара лежала на спине, прикрыв лоб тыльной стороной ладони. Ее грудь легко вздымалась. Как долго Оскар ждал этих минут!

Но заря уже занималась, и первые утренние лучи окрасили волосы Сары в медный цвет, словно солнце поднималось из ее кудрей. Звезды на теле Сары постепенно начали гаснуть.

Оскар задул лампу и сел за письменный стол Абеля, обхватив ладонями лицо. Он думал о невозможности ситуации, в которой оказался. Тут проснулась Сара. Она посмотрела на Оскара, оглядела свою обнаженную грудь и заплакала, обхватив руками колени.

В то утро они расстались, чтобы больше никогда не встречаться.

Или нет, один раз они все-таки виделись. Тем осенним вечером Сара ждала Оскара на склоне оврага, у здания военно-морского училища. Она стояла под уличным фонарем в пальто и шляпке. И когда Оскар появился из полумрака, более бледный и тощий, чем каким она его помнила, Сара была вынуждена прислониться к фонарному столбу, потому что испугалась потерять сознание.

Это произошло в октябре или ноябре 1891 года. Сара приехала к Оскару, потому что он долго не давал о себе знать.

Она надела серое шерстяное пальто и аккуратную шляпку, которая ловко сидела на ее рыжих кудрях. Они взошли на паром, а затем по холмам направились к кладбищу возле церкви Святой Катарины. Стволы деревьев были скользкими от влаги. На ветках еще держалась полуистлевшая буро-желтая листва. Шел дождь, но вечер выдался теплый.

Они сели на одну из кладбищенских скамеек. От былой задиристости Оскара не осталось и следа. Странное получилось свидание. Сара прикусила кончик воротника, но все-таки расхохоталась.

Она не могла остановиться, потому что всегда любила смеяться. Тогда Оскар тоже улыбнулся, но его взгляд по-прежнему казался ей чужим. Пара чаек, покружив над кладбищем, скрылась за окружавшими его красными постройками. Оскар показал Саре могилу своей бабушки.

Сара опустила голову, прикрыв нижнюю часть лица воротником пальто. Слова хлынули из нее потоком. Она говорила, что скучает по нему; что не понимает, как он мог так долго не давать о себе знать; что ей стыдно за то, что случилось той августовской ночью; что она страшно виновата перед Отто и его родными. Все это Сара выплеснула на одном дыхании, под конец упомянув о ребенке, которого ждет.

Над кладбищем кричали чайки.

Оскар выслушал все, не изменившись в лице. Только на последних словах слегка побледнел. Или, как показалось Саре, его лицо посерело. Так они просидели довольно долго. Задул ветер. Над их головой зашелестели листья, зашуршала мокрая, пожелтевшая трава. Стайка сорок затеяла возню за могильным камнем. Это был грустный, беспросветно пасмурный день, какие бывают только поздней осенью.

Молчание Оскара было красноречивее всяких слов. Сердце Сары упало, как брошенный в реку камешек. А потом словно почва ушла у нее из-под ног, и она сама провалилась в пропасть. Сара все поняла, и внутри у нее похолодело.

Оскару не пришлось ничего объяснять.

Они расстались в городе, потому что, когда Сара поднялась со скамейки, Оскар последовал за ней. Так они брели вниз по улице, пока не вышли к трамвайной остановке. Здесь он ждал вместе с ней. Один раз Сара подняла на него глаза и увидела, что губы Оскара стали пепельно-серыми. Она испугалась.

Потому что теперь ей не оставалось ничего другого, как только падать в пустоту невысказанного. Сара молча теребила перчатку. Взглянуть в лицо Оскара еще раз она так и не решилась. Тут несколькими кварталами выше загрохотал трамвай.

И когда Сара уже ставила ногу на подножку, Оскар сказал, подавая ей руку, чтобы помочь подняться:

– Я уеду куда-нибудь, в Южную Америку или в Индию. Хотя вполне возможно, из этой затеи ничего не выйдет.

Больше они не виделись.

В конце ноября, во время учений на Утё, Оскар отказался подчиняться приказам командования. Этому предшествовали многочисленные случаи пререкания с начальством и драки с сокурсниками. Он стал неуправляем. В Оскаре всегда дремала темная сила, прорывавшаяся наружу в приступах слепой ярости, несмотря на все его блестящее остроумие и смешливость. С возрастом он научился ее обуздывать. Но тогда Оскару был всего двадцать один год, и он плохо владел эмоциями.

О том, что произошло на Утё, Сара так и не узнала. В то время она день напролет мерила шагами свою комнату в родительском доме на Каммаркангатан и ждала, что Оскар все-таки объявится.

Прошла весна, за ней – лето и осень, прежде чем Сара осознала свое положение. Она поняла, что, так или иначе, наказана за любовь, и попыталась погасить ее в своем сердце. Она убеждала себя, что все было ошибкой. В конце концов, она помолвлена с Отто. Но холодные поцелуи Отто будили в ней тоску, которой она не могла противостоять.

И вот Сара слонялась по комнате из угла в угол, заламывая запястья и теребя оборку на воротнике блузки, и не знала, что ей делать дальше. Всякий раз, когда она вспоминала о родителях, в глазах у нее темнело, а уши заполнял шум, словно Сара погружалась на дно моря. Волны смыкались над головой Сары, лишая ее рассудка. Несколько вечеров подряд она бродила под ветром в парке Ванадислунден, чувствовала, как деревья тянут к ней склизкие ветви, и удивлялась, как ей удалось до сих пор не сойти с ума.

Но эта девушка с круглыми щеками и серо-голубыми глазами часто имела привычку смеяться, когда впору было плакать, а потому ее жених долго ничего не понимал.

Однажды вернувшись из школы искусств, Абель застал дома удивительное зрелище: Оскар лежал на кровати в их комнате и всхлипывал, ткнувшись носом в подушку.

Абель выгрузил из сумки папки и карандаши и сел за секретер. Вид плачущего Оскара лишил его дара речи.

За окном стояла поздняя осень, на фоне чистого неба чернели силуэты голых деревьев. В голове у Абеля не возникло ни единой мысли, он просто сидел за столом и ждал, что ему скажет Оскар. Он был смущен, поражен, раздавлен. Тело Оскара вздрагивало. Наконец брат поднял на него раскрасневшееся мокрое лицо. Абель уставил на него непонимающие глаза, и тут Оскар наконец сказал, что теперь для него все кончено. Абель не мог не отметить про себя, что сцена получилась комичной.

Некоторое время он оставался за столом, а потом подошел к брату и положил ему руки на плечо. Абель не помнил, чтобы когда-нибудь делал такое раньше. Он чувствовал сквозь ткань рубашки горячее тело Оскара, словно у того был жар.

– В чем дело? – спросил Абель.

Но Оскар только тряс головой.

Лишь спустя несколько минут он сообщил брату, что исключен из военно-морского училища. В ответ Абель расхохотался, потому что именно училище Оскар и ненавидел больше всего в жизни. И только далеко за полночь, взяв с брата страшную клятву молчать, Оскар поведал ему историю Сары. Во рту у Абеля пересохло. Оскар был помолвлен с девушкой по имени Мария. Старший брат сказал, что видит два пути решения проблемы. Первый – пуля в лоб. Но на это у него, пожалуй, не хватит духу. Остается бегство.

Он покинул страну уже через несколько недель. За все это время братья едва перекинулись несколькими фразами. Оскар избегал встречаться взглядом с Абелем и уклонялся от разговоров. Он обманул всех: невесту, отца, мать, дедушку. Но только не брата.

Оскар нанялся на британское торговое судно, отправлявшееся в Индию.

Тревога Абеля, оставшегося дома, росла, потому что Оскар покинул родину бесчестно. Из глубины осеннего неба ему слышался неясный гул, словно отголосок далекого колокольного звона. И сердце Абеля болезненно сжималось.

Сам не понимая зачем, он решил было отыскать девушку по имени Сара. Абель еще помнил ее звонкий смех на берегу Клары, куда Оскар привел подругу однажды вечером. И теперь этот заливистый смех эхом отдавался у него в ушах, напоминая детский плач.

Однажды Абель увидел в газете объявление о бракосочетании Сары и Отто. Он вырезал его и вложил в книгу, с тем чтобы когда-нибудь отослать брату. Но этого так и не случилось.

Вскоре в доме на Кюнгсбругатан стала появляться девушка по имени Мария, которая вслух читала Сульту и Анне письма от своего жениха. Отправленные из Сингапура или Бомбея, они были полны разных забавных историй с участием самого Оскара или его знакомых и заставляли Марию смеяться до слез. Эта высокая стройная девушка с лучистыми карими глазами очень скучала по Оскару. Она утешала Анну, сидя в углу дивана, и улыбалась Сульту.

А Абель думал, что колокол, который слышался ему во мраке осенней ночи, звонил не только по Оскару, но и по нему самому.

Оба они были пропащие. Но если в отношении Оскара сомнений не возникало, то вина Абеля не представлялась ему самому столь очевидной. Очевидно, он предал отца, оставил его. Однако при этом Абель не мог избавиться от ощущения, что до сих пор стоит у глухонемого на пути. Той осенью ему не раз приходило в голову, что это он, а не Оскар должен был уехать. Мысль не имела под собой никакого основания, но Абель чувствовал, что только таким образом и ему, и Сульту удалось бы сохранить лицо.

Одно время отцу покровительствовал сам король, и пара полотен Сульта висела в королевском замке. Однако все это давно забылось. Поток времени неумолимо несся вперед, мимо мариниста. Глухонемой один этого не понимал.

Отец и сын – одно целое, так, вероятно, полагал Сульт. Он видел в Абеле свое продолжение. Так вытягивают подзорную трубу, увеличивая дальность видения. Сульт использовал Абеля. Сын превратился в приспособление, при помощи которого отец озирал свои огромные владения, – в высшей степени странная картина.

Но было и другое. Абель помнил взгляды, которыми время от времени одаривал его отец, – высокомерные, исполненные гордости и презрения. Несколько раз Абелю снилось, как он борется с Сультом не на жизнь, а на смерть. Сын хотел быть художником, и мир в его глазах переливался всеми мыслимыми красками, ни одной из которых он не видел на картинах отца.

Здесь были и умбра, и охра, и сепия, как на полотнах итальянцев, алый и золото. Но отец не хотел ни о чем подобном и слышать. Он не отмахивался от сына напрямую, но когда Абель спрашивал, почему отец пишет только море, на лице Сульта появлялись признаки нетерпения, и Абель менял тему разговора.

То же случалось, стоило Абелю заговорить о новой живописи. Лицо Сульта словно каменело, превращаясь в непроницаемую маску. Абель чувствовал, как и в него проникает холод, от которого все внутри сжимается, и немел под взглядом отца.

И тогда Абелю становилось ясно, что отцовские владения – пустыня, территория которой, ко всему прочему, стремительно сокращается. И не орды завоевателей тому причиной, а окружающее со всех сторон равнодушие. Несколько раз – или нет, всего один – Абель переходил в наступление, нарушив ее границы, но отец отказался принять бой.

Абель сказал отцу, что тот сам себя ограничивает и не использует всех своих возможностей, как в тематике, так и в выразительных средствах. Сульт ему не ответил. Только ударил по спинке стула с глухим стуком, которого сам не услышал, и вышел из комнаты. В глазах его был холод.

А потом в комнату вошла Анна и стала просить Абеля никогда больше не разговаривать так с отцом. Мать сказала, что Абель оскорбил Сульта, дав понять, что тот давно умер для искусства. «Ничего подобного я никогда не говорил», – возразил матери Абель.

Но Анна продолжала. Она сидела за столом, нервно приглаживая на колене ткань юбки, и выглядела очень взволнованной. Если отец когда-нибудь и поступался своими принципами как художник, говорила она, то делал это ради семьи, ради них, сыновей. И они должны быть благодарны ему за это. Отец не имел средств путешествовать и часто писал не то, что хотел. Он держался в стороне от всех, шел своей дорогой и готов держать за это ответ перед единственным Судией, читающим в сердце человеческом. Так говорила Анна.

Но Абель знал правду, и она состояла в том, что время неумолимо неслось мимо Сульта.

Он попытался донести это до Анны. Но мать, мало что смыслившая в живописи, отвечала уже знакомыми Абелю словами отца: настали времена, когда Божие слово ничего не значит, все решает молва. Сегодня репутация художника делается в салонах. Везде склоки и грызня, художники состязаются друг с другом в ловкости. И Абель, вместо того чтобы идти против Сульта, должен у него учиться. На это Абель возразил, что ему больше нечему учиться у Сульта. Во взгляде Анны отразилось изумление.

Она ушла, оставив тяжесть на сердце сына, в очередной раз засомневавшегося в своей правоте.

Собственно говоря, ничего особенного не произошло. Просто теперь Абель работал с отцом не так часто, как раньше. Он изучал декоративное искусство в художественной школе и всерьез подумывал сменить тематическую живопись на орнаменты и арабески. Кроме того, Абеля привлекли к реставрационным работам в Грипсхольском замке.

Но глухонемой писал, как привык. Не знаю, был ли виноват в этом сын, но его противостояние новой живописи стало еще ожесточеннее. Сульт все больше замыкался в своих излюбленных мотивах, увлекаясь то игрой солнечных лучей на поверхности моря, то белесыми полосками света над горизонтом, то отражением берега в лучах закатного солнца, похожих на расплавленный металл. Краски гасли на его полотнах, словно во время снегопада, растворяясь во всепоглощающем белом свете.

Если в этом и состояла его месть, голос ее был неумолим. Потому что контуры предметов растворялись, краски размывались, как в белом тумане. Наконец прекратилось и движение. Сульт отказался от масла, посчитав его слишком навязчивым, а в акварелях словно стремился вернуться к первоначальной белизне бумаги, подчеркивая тем самым мимолетность натуры.

Так снег ложится на заледеневшую поверхность озера в сером свете сумерек. Так затуманивает ландшафт белый дымок поземки. Предметы на картинах словно рассеивались, становясь неосязаемы.

При этом в его мастерской, равно как и в распорядке дня, мало что изменилось. Сульт все так же прогуливался по излюбленным местам в городе, и никто не мог понять, счастлив он или глубоко несчастен. Художнику было за пятьдесят. Возможно, сын ошибался, полагая, что отец сильно ограничивает себя в выборе натуры и красках.

Так или иначе, все это время глухонемой продолжал писать свои белые картины.

Жена по-прежнему принимала заказы: большой морской пейзаж, фрегат, застигнутый штормом, маяк на взморье. Подобные сюжеты были Сульту не в новинку, ими он кормил семью. Не успевало полотно высохнуть – Анна уносила его из мастерской.

После этого Сульт откладывал масло в сторону и возвращался к своей настоящей работе, погружая мир в белое забытье.

Испытай меня, Господь, читающий в сердце человеческом.

Пойми мои мысли, если ступил я на путь нечестья.

Наставь меня на путь истинный.

Родителям Оскар писал редко, казалось, только для того, чтобы успокоить Анну. Тон его писем был неизменно бодрый. Он совершил несколько кругосветных путешествий, как перчатки меняя корабли и капитанов. И вот он наконец сошел на берег. В Батавии, на Яве, куда ходил и дедушка на «Фаншоне».

После этого он отправился в город под названием Сурабая, расположенный на побережье, и нанялся бухгалтером к одному голландцу, владельцу многочисленных кофейных и сахарных плантаций. Климат здесь лучше, чем в Батавии, которая известна невыносимой жарой. Он весел и здоров, работает много и небезуспешно. Его месячное жалованье составляет сто пятьдесят гульденов, что, вообще говоря, не так много. Однако в перспективе, если только он останется на этой должности, оно обязательно увеличится.

Кое-кому из голландцев удалось сколотить здесь баснословное состояние на посреднических операциях, и в будущем Оскар тоже видит себя маклером. Он цепляется за любую возможность, однако не стоит уподобляться некоторым несчастным европейцам, хватающимся за любые безумные аферы. Такие компании не для него, писал Оскар. Слава богу, с головой у него все в порядке (в этом месте Анна, которая переводила письмо Сульту, рассмеялась, однако тут же прикусила губу), а работы он не боится.

В ближайшее время они вряд ли увидятся, писал Оскар. Разве годика через четыре, когда он накопит достаточно денег, чтобы открыть собственное дело на родине. И там уж можно будет готовиться к свадьбе (здесь Анна одобрительно кивнула, словно заглаживая вину за неуместный смешок), потому что только тогда и не раньше он сможет жениться на Марии. Родители должны простить Оскара за то, что редко им пишет. Он работает почти круглые сутки, а ведь невеста тоже ждет весточки.

Глухонемой следил за движениями Анны, не меняясь в лице. Он сидел на своем обычном месте за столом. Его красивое лицо скрывала тень, руки лежали на скатерти. Абель не мог понять, что отец думает об отъезде старшего сына. Разве не были они всегда чужими друг другу? Оскар никогда не интересовался тем, чем занимался отец. Еще подростком он привык говорить о нем не иначе как в снисходительном тоне.

Однако перед самым отъездом Сульт пригласил Оскара к себе в мастерскую, где они провели несколько часов за закрытой дверью наедине. Оскар вышел оттуда красным, как рак.

О чем они беседовали? Оскар молчал. Вероятно, этот разговор Сульт планировал давно. Быть может, речь шла о будущем Оскара, не исключено, что и о его спешном увольнении из военно-морского училища. В адресованных родителям письмах брата Абелю слышались заискивающие нотки, словно тот пытался в чем-то убедить не только отца, мать и Абеля, но и самого себя.

В целом тон писем оставлял у Абеля странное впечатление. Непривычно серьезный, он казался неискренним. Однако успехи Оскара впечатляли. У Абеля не оставалось сомнений в блестящем будущем брата. Голландские слова, которыми изобиловали письма Оскара, звучали как заклинания – волшебный ключ к счастливой жизни в далекой стране.

В июне, накануне праздника летнего солнцестояния, Абель увидел в газете объявление о смерти Сары. Безутешный супруг остался с маленьким ребенком на руках. Абель сидел за письменным столом, а в ушах у него отдавался гул раскачивающегося медного колокола. Тут он заметил, что газета в руках дрожит. На мгновение Абелю показалось, что он стоит на узком перешейке посреди клокочущего моря. Словно Оскар улетел в небо, пробив в нем брешь, на землю устремились мощные воздушные потоки. И на земле начался хаос.

Смерть Сары свидетельствовала, что теперь возможно все. Потому что Оскар, который был в ней виноват, ушел безнаказанным. Головокружение не проходило несколько дней. Абелю чудилось, что Земля сошла со своей орбиты и под ногами разверзается пропасть. Вскоре Абель повстречал на улице приятеля Отто, который подтвердил, что Сара покончила с собой. Она сделала это в состоянии глубокого душевного смятения.

Абель долго носил объявление в кармане. Он не мог найти в себе силы написать Оскару. Но в конце лета вырезка снова попалась ему на глаза. И тогда Абель вложил клочок газеты в конверт, на котором вывел имя и адрес Оскара в городе Сурабая. Он хотел сопроводить листок какими-нибудь разъяснениями, но мысли в голове путались. В конце концов Абеля хватило только на короткое приветствие, под которым он поставил свою подпись.

Ответ пришел спустя несколько месяцев.

Тон адресованного Абелю письма был вполне доброжелательным. Оскар писал о погоде, климате, своих делах и о том, как скучает по их совместным морским прогулкам. В конце стоял постскриптум: передавай привет шхерам и «Триумфу».

Больше ничего. Все, что Оскар успел настрочить, когда у него выдалась свободная минутка.

Абелю нравилось в Грипсхольме, он любил запах гипса, свежей древесины и разговоры с рабочими. Там он измерял, вычерчивал, стучал молотком, выпиливал, носил камень и бревна, научился штукатурить.

Физический труд избавлял от ненужных мыслей. Осеннее солнце ложилось на стены золотистыми полосами. Присев отдохнуть в высокую оконную нишу, Абель иногда видел мелькнувшего в замерзшей траве зайца или косулю. А потом пришла зима, и выпал снег, положивший конец его сезонной работе. Теперь Абелю ее не хватало. Городские улицы казались ему тесными и грязными, а воздух – слишком тяжелым. В Грипсхольм он вернулся только в марте и снова оказался в кругу знакомых реставраторов и мастеровых.

Абель чувствовал себя одним из них, хотя и не работал с ними каждый день по причине занятости в художественной школе. Весной свет стал ярче и обнаружил новые трещины в стенах. Реставраторы трогали их пальцами, обмениваясь идеями и опытом. А затем подошел черед художников. Абель взобрался на высокую приставную лестницу. Сантиметр за сантиметром обрабатывал он поверхность стены, готовя ее к нанесению краски и сусального золота.

Наконец они занялись гирляндами. Теперь Абель работал в команде резчиков и лепщиков, которые почитали его как мастера и с ухмылкой подавали нужный инструмент. Абель чувствовал себя Рафаэлем в Сикстинской капелле. Разумеется, он всего лишь воспроизводил уже созданное, но делал это как настоящий художник. Он был реставратор – тот, кто сохраняет и восстанавливает.

Эти гирлянды снились ему каждую ночь. Они извивались и качались над ним, как змеи, а он бежал, цепляясь за них, огибая острые выступы скал и гладкие края бездонных пропастей. Гирлянды постоянно ускользали из рук. Проснувшись, Абель первым делом думал, что беспокоиться не о чем. Потому что с гирляндами все давно ясно вплоть до мельчайших деталей. Он выудил их идею из сознания другого художника и теперь воплощает заново. Фрагмент за фрагментом вырисовываются их очертания, словно проступают в чьей-то памяти.

Абель хорошо чувствовал неизвестного мастера, чьей кисти следовал, чьи движения были неотличимы от его собственных. С тревогой ждал он дня окончания работ, утолявших его непреодолимое желание писать и в то же время не бывших творчеством в полном смысле слова. Осознавая последнее, Абель мучился, обвиняя себя чуть ли не в измене.

И в то же время не мог понять, кому именно изменил.

Он должен создавать собственные полотна. Однако стоило Абелю об этом подумать, как он сразу вспоминал отца и его беззаветную преданность искусству. Чувствуя на себе взгляд Сульта, Абель смущался, и краски его многообразного мира гасли одна за другой, размываясь белизной.

В апреле он взял за привычку возвращаться из школы в компании одного из своих сокурсников. Юноша по фамилии Лундгрен был сыном резчика и продолжал дело отца. Тихий и медлительный, с широким, круглым лицом, он успел зарекомендовать себя хорошим мастером и принять участие во многих реставрационных работах.

Когда же выяснилось, что Лундгрен очень любит море, но никогда не ходил под парусом, Абель немедленно повел его к «Триумфу», дожидавшемуся своего часа на все тех же деревянных стапелях. Судно следовало привести в порядок и покрасить. Так впервые в жизни у Абеля появился помощник, а когда пришло время, они с Лундгреном спустили «Триумф» на воду. Они еще не раз выходили в море вместе, хотя и не так часто, потому что у обоих на суше дел было невпроворот.

В открытом море Лундгрен цепенел от страха, ведь он ничего не знал ни о ветрах, ни о рифах и не умел плавать. С ним было иначе, чем с Оскаром.

Я пишу, чтобы понять или, может, утешиться. У Октавио Паса я вычитала один интересный индейский миф.

Когда первые люди упали с небес, говорится в этом мифе, земная кора не выдержала и лопнула. Люди не смогли заделать трещину, через которую на землю хлынул хаос. Таким образом, падение рода человеческого началось с его появления на планете Земля. И с тех самых пор человеческая жизнь неотделима от трагедии.

Это красивый миф, странный и в то же время утешительный. Мексиканские индейцы понимали, что такое отчуждение. Собственно, Библия повествует нам о том же, хотя и в других образах. Несмотря на запрет, человек вкусил от древа познания добра и зла, через что в отличие от всей остальной природы стал осознавать сам себя. Прочее творение невинно, однако человек обособился от него, чем нанес себе неизлечимую рану.

Теперь он тоскует – по чему? По остальному творению или собственной невинности? Уже в момент грехопадения человек знал, что он чужой в этом мире, о чем напрямую сказано в индейском мифе. Это он нарушил целостность Земли и ее извечный порядок.

И с этого момента он не в ладах с собой. Он принес в мир насилие. Что было до того? Лев с ягненком… Но это преступление сделало человека человеком, образом и подобием Божиим. Если бы не оно, человек не мог бы различать добро и зло, а потому насилие священно. Одновременно с ним в мир вошло прощение и милосердие. И теперь человек должен примириться с собой, вернуть утраченную целостность. Конечно же, нарушение запрета изначально входило в планы Создателя. И Господь лицемерил, когда грозил человеку смертью.

Потому что человек не умер. И змей с раздвоенным языком говорил ему правду. За это гностики, и не только они, почитали змея священным зверем. Он – предвестник преступления, рода человеческого и всепрощения. Библия лишь по-своему варьирует тему отпадения человека от природы и долгого и полного опасностей возвращения к самому себе, то есть к Богу, – мысль, вероятно, еретическая, но тем не менее.

Он создал человека по своему образу и подобию, то есть творцом. Он дал ему возможность выбирать – поступок, сам по себе исполненный великодушия, однако имевший неоднозначные последствия. И человек стал бояться сам себя. Мексиканские индейцы хорошо это чувствовали. Человек вторгся в мир насильственным образом, покинув рай, или лоно природы-матери, что не могло обойтись без родовой травмы.

То же самое происходит и в жизни каждого – в частности, в моей и дедушки Абеля. И я пытаюсь уловить момент его отпадения от себя самого. Думаю, это произошло, когда он прочитал в газете объявление о смерти Сары. Это было в июне, как раз накануне праздника летнего солнцестояния; тогда Абель почувствовал, что руки его дрожат.

Итак, молодая женщина умерла, оставив младенца на руках безутешного супруга. В квартире на Кюнгсбругатан было тихо. Родители Абеля, как всегда, уехали на острова. Вероятно, он планировал посвятить это время живописи. Абель посмотрел на свои руки. Большие и сильные, они огрубели и покрылись трещинами за время реставрационных работ в Грипсхольме.

Но в этот момент Абель увидел другое: это были руки убийцы. Да, они могли бы задушить. Абелю стало страшно. Волна безымянного ужаса поднялась откуда-то изнутри, и Абеля прошиб озноб, несмотря на июньскую жару.

Позже они с Лундгреном еще не раз выходили в море на лодке под парусом.

А потом пришел черед Эстрид.