Я снова откладываю листки в сторону, погребая их под грудами газет, книг и рекламных каталогов. Как всегда, мне трудно определить, вызвана временная остановка в работе внутренними или внешними причинами. За окном весна, и солнце светит все ярче. Пустота заполняется – звуками, красками, людьми.

Тихие дни с узорами на заиндевелых стеклах и мерцающим на зеленых обоях зимним светом подошли к концу. Много недель подряд я писала, не помянув ни единым словом ни эту комнату, ни эту зиму. Я хотела бы, чтобы она задержалась, с ледяным ветром вдоль обшарпанных стен квартала, теплым дыханием метро и глухим стуком замороженных туш, которые разгружают внизу, у мясной лавки. Но этого больше не будет, и я тоже отсидела свое за пишущей машинкой. Перерыв в работе освобождает место для ужасных мыслей. Теперь мне кажется, что я занимаюсь чем-то никому не нужным. Это тяжелее, чем я думала.

Я вижу полотно, сотканное из множества нитей. Однако отдельные его фрагменты исчезают в темноте, а звуки сливаются в неразличимый гул. Сейчас сюда хлынет настоящее, чтобы заполнить образовавшийся вакуум, – люди с их требованиями, счетами, заказами, данными, но так и не выполненными обещаниями, разговорами о судьбах мира. Я уже жила во всем этом и, в очередной раз вставая на эту тропу, не могу быть уверена в том, что когда-нибудь сойду с нее снова.

Начатое, но так и не законченное громоздится позади меня кучами, покрываясь пылью и истлевая. На основании прошлого опыта могу сказать, что причина срыва в каждом случае – я сама, какими бы неблагоприятными ни были внешние обстоятельства. Для завершения любого дела требуется вера в себя, которой мне всегда так не хватало. С внешними факторами обстоит куда проще. И сколько еще таких куч! За каждой открывается целая вереница новых.

Зато теперь я имею представление о том, что именно в окружающем меня пространстве имеет смысл, а что его лишено. Демаркационная линия бессмыслицы описывает более или менее четкий контур. И я в очередной раз спрашиваю себя: кто я, субъект или объект? Можно ли вообще быть субъектом в этом мире, и если да, то в какой степени?

Сейчас Пасха, в церквах звонят колокола. Совершенно неожиданно на деревьях лопнули почки. Яркая, сверкающая молодая листва кажется особенно свежей на фоне серого кирпича домов и набережных. Она как будто проклюнулась сквозь камни, из которых сложен этот город.

А в Стокгольме, я слышала, до сих пор лежит глубокий снег.

Мне опять зашивают рот. Я слышу, как игла с треском протыкает кожу. Я вижу заброшенную станцию – от расписания поездов на обшарпанной стене остался клочок бумаги. Даже находясь в отпуске, я должна поддерживать здесь порядок и поэтому вставляю лист в пишущую машинку.

Я получила письмо от Си.

Оно было напечатано на машинке, как всегда наспех. Буквы спотыкались, словно пальцы Си не успевали за ее мыслями. И в самом низу, будто в качестве извинения, – маленькая чернильная фигурка, Си, раскинувшая руки, чтобы обнять меня, и множество восклицательных знаков. «Тысяча поцелуев Анаке». Так она называла меня после поездки в Индонезию. «Анака» – значит «первенец».

Это было печальное письмо, написанное в один из самых мрачных вечеров сконской зимы. Но не только зима, старость и больные ноги были тому причиной – от нас ушел Ян.

Он умер. Его жена прислала Си телеграмму: «Jan passed away. Bea». Однако еще накануне получения трагического известия из Австралии Си проснулась среди ночи вся в слезах. Ей снилось, что она заблудилась в незнакомом городе. Си знала, что никогда не вернется домой, и понимала, что это значит: смерть. «Уход Яна выбил у меня из-под ног почву, не помню, чтобы мне когда-нибудь было так тяжело. Сейчас я хожу кругами по комнате и плачу: смерть так близко!»

Ян? Но они никогда особенно не дружили. Я не думала, что он значит для Си так много. Приятель детских игр из Сурабаи, шестилетний мальчик с выцветшей фотографии, на которой он сидит на каменной стене, закинув ногу на ногу.

Сейчас эта фотография прорисовывалась в моей памяти во всех деталях: крепенький карапуз в коротких штанах и гольфах смотрит прямо в камеру в окружении других мальчиков и девочек. Завитые волосы, платьица с кружевной отделкой – дети индонезийской колонии. Среди них – Си, с упругими черными локонами, прислонилась к ротанговому креслу. На снимке она выглядит испуганной, хотя взгляд ее тоже направлен в камеру.

Там еще стояла кадка с пальмой. Школьный снимок. Ян и Си учились в одном классе; он, мальчик со смешанной, как и у Си, кровью, был сыном учительницы. По возвращении в Швецию – возвращении? но она не умела даже говорить по-шведски – Си потеряла связь с этими детьми. Приблизительно в возрасте двенадцати или тринадцати лет.

Но уже в старости она снова стала общаться с Яном. Насколько я помню, их свела статья в газете «Тонг-тонг» – издании, которое давно уже перестало выходить или сменило название. Оно предназначалось для бывшего населения нидерландских колоний Ост-Индии – голландцев или людей голландско-индонезийского происхождения.

«Тонг-тонг» публиковала истории из жизни уже не существующей страны и переписку между ее уцелевшими гражданами, которые таким образом помогали друг другу вспомнить прошлое. Полагаю, Си оставалась едва ли не единственным ее подписчиком в Швеции.

Из всех мировых диаспор эта была, пожалуй, самая странная. Построенная на обломках рухнувшей колониальной системы, она объединяла людей самых разных национальностей: евреев и армян, греков и поляков, венгров, русских и сербов. Она дала им общий язык, культуру и мечты о возвращении, однако существовала лишь в поблекших фотографиях.

Возвращаться было некуда. Их земля затонула подобно Атлантиде, и над ее руинами извивались морские водоросли. Со смертью последнего представителя диаспоры она грозила окончательно уйти в небытие. Ей нечего было терять, кроме них. А что оплакивали они? Упругие локоны девочки в белом платьице, экзотические запахи детства, резкие звуки, мерцающие тени?

И вот однажды Ян и Си нашли друг друга через газету «Тонг-тонг». К тому времени оба они постарели, он жил в Австралии, она – в Швеции. Однако переписка завязалась настолько оживленная, будто они никогда не расставались друг с другом. Так Ян и Си снова подружились, и когда он с женой бывал в Амстердаме или Копенгагене, Си отправлялась туда, чтобы смеяться и плакать вместе с Яном и делиться с ним самыми сокровенными тайнами. И вот теперь Яна не стало, а вместе с ним – и их мира и девочки по имени Си. И пока в Австралии умирал неизвестный мне старик, Си бродила во сне по незнакомому городу, из которого ей не суждено было выбраться.

«Я проснулась в слезах и сразу поняла, что это значит: смерть».

Эмиграция – знак нашего времени, но разве мечты о возвращении могут облегчить разлуку с родиной? Или изгнанник сам не понимает, что это невозможно? Долгие годы он видит сны о доме, лугах, улицах, людях из детства, чувствует на языке вкус вина, вдыхает запах свежей земли и ветра, шелестящего ветками акации или черешни; слышит звуки, которые не отзываются эхом, – и фрагменты прошлого соединяются в более или менее целостную картину; но только в его воображении. На самом же деле время изменило до неузнаваемости не только эту страну, но и его самого.

И вот эмигрант ступает, сжимая в руке край шляпы – богатый или нищий, как в день отъезда, – на берег своей первой родины. Чего ему ждать от этой встречи? Дома снесены или перестроены, проложены новые дороги, он не видит вокруг ни одного знакомого лица. Пройдет совсем немного времени, прежде чем он поймет, что возвращение – самая невозможная вещь на свете.

Но когда Си после более чем полувековой разлуки снова захотела увидеть страну своего детства, я поехала с ней. Потому что тоску по этой земле, которая вдруг стала невыносимой, Си унаследовала от своего отца, дедушки Абеля.

Путешествие получилось в высшей степени необычным. Где-то на высоте семь тысяч метров над землей пилот объявил, что мы пролетаем над Сурабаей – городом крокодилов на Золотой реке, – и Си заплакала. Заливаясь слезами, она объявила, что сейчас находится прямо над тем местом, где родилась.

Все это показалось мне странным.

Последние несколько недель я просто бродила по городу, пытаясь прочувствовать его душу.

Париж выстроен из камня той земли, на которой стоит. Холм Монпарнас почти целиком состоит из шахтовых отходов. Но особенно хорошо это видно в парке Бьют-Шомон, рельеф которого испещрен кратерами и карьерами древних каменоломен.

Сегодня я прочитала, что идея принадлежала Осману. Это он, вместо того чтобы засыпать углубления в земной коре, придумал выстроить на их месте фантастический парк. На его окраинах есть глубокие пещеры, изнутри поросшие мхом. А в центре – преобразованный в озеро кратер, посредине которого высится романтическая скала. На нее можно попасть по шаткому деревянному мосту, чего я в тот раз не сделала, потому что шел дождь.

Спуск под землю под проливным дождем осуществился близ площади Денфер-Рошеро. Через обычную дверь на самой обычной улице. Перед ней тут же образовалась очередь. Одни стояли под зонтиками, другие прикрывались газетами. Наконец створки распахнулись. Нужно было купить билет – почему бы и нет?

Воздух в подземелье оказался затхлый, как в подвальной прачечной, где кипятят белье. Крутая каменная лестница переходила в деревянную, уводя в глубь подземных коридоров, простиравшихся на многие сотни километров под парижскими улицами. По их краям высились штабеля человеческих костей, на которых скалились груды черепов. В парижских катакомбах покоится более шести миллионов скелетов. По мере того как наверху возводили новые дома и прокладывали бульвары, захоронения вокруг церквей упраздняли, а останки свозили сюда.

Более ста лет продолжалась транспортировка. Серые похоронные процессии, вереницы запряженных в катафалки лошадей – типичный сюжет картин того времени, их можно видеть в музее Де-ля-Вилль. И останки не складывали в катакомбах как попало: могильщики проявляли не только уважение к покойникам, но и фантазию.

Вставленные в штабеля костей черепа образуют причудливые узоры. В некоторых местах высятся странные монументы с элементами интарсии. Здесь работали настоящие художники, сделавшие смерть произведением искусства – чисто фольклорный мотив, напоминающий о зловещих мексиканских культах.

И хотя теперь уже невозможно определить, какая кость кому принадлежит, повсюду установлены мраморные таблички с указанием изначальных мест захоронения и даты перенесения останков в катакомбы.

Я бродила там часами, вдыхая терпкий запах смерти. Смотрела в пустые глазницы, как в лица людей в метро или булочной. Понятно, что при жизни они не были так похожи.

У останков с кладбища при церкви Сент-Эсташ я задержалась. Здесь покоились мои соседи с улиц Ру-Монмартр и Ру-Монтогери. Возможно, кто-то из них жил в моей комнате, родился там, любил и умер. Судя по табличке, их перевезли сюда за два года до Великой французской революции, в 1787 году.

Тогда еще Сент-Эсташ была действующей церковью. Это потом революционеры разграбили и осквернили ее, устроив там праздник с участием проституток. Все кончилось пожаром, в котором само здание уцелело, после чего было перестроено в Храм Земледелия. А Нотр-Дам стал Храмом Разума. Насколько это было разумно?

Я не знаю. Революция пожирает своих детей. Вскоре казнили Дантона, потом Робеспьера. Их останки тоже покоятся в Денфер-Рошеро, только неизвестно, где именно. Обезглавленных гильотиной хоронили в братских могилах, но в свое время кости революционеров тоже погрузили на катафалки, медленно потянувшиеся по парижским улицам. Могу представить себе, как подмигивал могильщикам извозчик, набивая трубку: «Угадайте-ка, кого я вам сегодня привез?»

Не исключено, что тот день тоже выдался дождливым.

По Парижу тянулись подводы, груженные миллионами скелетов, так что под землей вырос другой город, не менее населенный, чем наверху. Парижане, без сомнения, о нем помнят. Но и я за несколько часов, проведенных в обществе мертвых, тоже кое-что поняла.

В смерти человек сохраняет свою индивидуальность. До сих пор я думала, что все черепа одинаковы, но это не так. Они различаются формой лба, глазниц, прикусом. Опытному глазу невозможно их перепутать вопреки установившейся точке зрения.

Там я научилась это видеть.

Иногда бесконечные ряды полок с костями прерываются табличкой с афоризмом или стихами, например, Горация – современника этих катакомб. Примерно в то время, когда Абель с Оскаром отбыли на Яву, в Париж приехал король Швеции Оскар II, который тоже спускался в катакомбы. Он оставил после себя одно изречение, высеченное на мраморе вместе со стихами Юхана Улофа Валлина («Мира не колебля, воины отступают») на шведском и французском языках.

Афоризм Оскара II лучше звучит по-французски: «Chaque vie a sa mort, chaque mort a sa vie». Именно так: «Есть жизнь, есть и смерть». Однако верно и обратное, и в этом меня окончательно убедили несколько часов странствия в катакомбах. Я и раньше ощущала жизнь как дуновение, пронизывающее наше существо в короткое время пребывания на земле. Оно проходит через нас, или мы – через него, кому что больше нравится.

Там, внизу, я поняла, чем меня так задела судьба разгромленной церкви. Меня возмутило не осквернение святыни, а принципиальное отрицание революционерами связи с историей и мертвыми. В конце концов, это вопрос нашего будущего: если мы ничто, то и не заслуживаем ничего, кроме забвения. Но что, если то, что мы называем жизнью, – не более чем краткий миг нашего существования?

Смерть пахнет прелой листвой и заброшенным садом. Под ногами скрипит гравий. Мир мертвых и нерожденных и есть то пространство, где встречаемся мы, живые, думаю я. А если так, стоит ли придавать значение формулировкам?

На задворках своих храмов индусы сооружают специальные домики в честь почивших предков. Там они каждый вечер оставляют на пальмовых листьях еду, чтобы покойникам было чем подкрепиться во время короткого визита на землю. На мой взгляд, это мудрый и достойный подражания обычай. Я и сама могла бы заниматься тем же. Но на следующий день, если индусы голодны, они съедают нетронутое угощение. Я бы сделала то же.

Позже я беседовала о своем посещении Денфер-Рошеро с одним поляком. Из окна его мансардной квартиры просматривалась Эйфелева башня, золотившаяся в лучах солнца, как на туристическом проспекте. Хозяин квартиры смотрел на нее вот уже больше двадцати лет и давно уже перестал задаваться вопросом, настоящая ли это башня или рекламный плакат. Этот человек не доверял ни воображению, ни снам. «Все это чушь, – считал он. – Сны вносят в нашу жизнь смятение и хаос. Невозможно доказать, какое они имеют отношение к действительности».

Ох уж эти бумагомаратели, упивающиеся собственными грезами и словами!

К искусству он относился с большим подозрением. «Фантазии сиюминутны», – повторял он. В то же время его собственные рассказы и пьесы буквально кишели в высшей степени странными образами, так что голова шла кругом. И все в них было правдой, хотя, возможно, порой неприятной.

Мой друг вырос в деревне, среди кислого запаха навоза и шерсти. Он полагал, что знает, о чем пишет. Когда его называли абсурдистом, он пожимал плечами.

При этом он понимал, что с действительностью не все так просто, и эта проблема его мучила. В тот день, насколько я помню, он ждал журналиста, который должен был взять у него интервью.

– И что я должен ему говорить? – недоумевал мой друг. – Одного я не скажу ему точно. Ты догадываешься, о чем я? Ну да, конечно, о правде.

Развеселившись, он ушел на кухню варить кофе. На нем была кожаная куртка, как у американских солдат Второй мировой. Он был совсем маленьким, когда американцы появились в его деревне, и с тех пор страшно хотел такую же.

Наконец ему удалось ее купить.

Мне он очень нравился. Когда мой друг вышел из кухни, балансируя с двумя полными чашками в руках, я рассказала о своем визите к мертвым. Вопреки моим ожиданиям это его очень заинтересовало.

Для него тоже стало открытием, что мертвые и в земле сохраняют свою индивидуальность. До сих пор он полагал, что смерть уравнивает всех нас, освобождая от самих себя. Он несколько раз возвращался к этой теме.

Мы пили кофе, и я смотрела в лицо этого удивительного выходца из южной Польши.

И в тот момент, а может, в следующий, с засевшим в ноздрях запахом смерти, который вдруг стал удушающим и больше не ассоциировался у меня ни с листвой, ни с заброшенным садом, и с гудящей головой – о, этот шум! – я вдруг поняла, как оказалась на заброшенной станции с оторванным от облупившейся стены расписанием, полусгнившими шпалами и без всякой надежды дождаться хоть какого-нибудь поезда. Я лежала в постели, и меня слегка лихорадило – ничего страшного, обычная весенняя простуда, – когда вдруг осознала, почему не могу писать об Оскаре и Абеле. Нет, вовсе не потому, что пришла весна, приехали друзья и теперь я делила комнату с любимым человеком. И не потому, что была Пасха и город наполнился колокольным звоном, а молодая зелень столь отчаянно пробивалась сквозь серые камни. Причина крылась в другом.

Она заключалась в том, что я писала. Ведь именно тогда я подошла к моменту, когда должна была вытянуть из Абеля объяснение его в принципе необъяснимого желания уехать. Сознательно или бессознательно, но я насильственно вырывала из Абеля, или самой себя, рациональное оправдание его поступка, сокрушая тем самым тайну.

Моя сага, главный миф моего детства, умирала, сраженная моей рукой. Однако не успела я подумать, какую большую ошибку совершаю, как голову снова заполнил шум. В ушах у меня словно затикали часы, а потом на карнизе заворковали голуби – и механическая выверенность происходящего предстала передо мной во всей своей кошмарной очевидности.

Неужели все так просто, и причина перерыва в работе – только в желании все объяснить? Ведь само по себе это сродни искушению воскресить мертвых или вызвать из небытия собственное прошлое или собственную смерть, словно все это хранится во мне, как в обитом бархатом футляре? Меня прошиб озноб, когда я вдруг поняла, что хочу невозможного. Я отдыхала в постели, рядом на столике стояла бутылка минеральной воды, лежали яблоко и непрочитанная газета.

Мир есть мост. Перейди по нему, но не строй на нем дома. Жизнь все равно утечет мимо тебя, поймать ее невозможно. И тут у меня в ушах послышался еще один странный звук, похожий на шелест прибрежного тростника.

Я помнила, как выглядит царство тростника. На берегах вокруг Эльхольмвика, особенно возле бабушкиной купальни, он стоял стеной, как доисторический лес. Мы-то знали, что его заросли не так непроходимы, как может показаться на первый взгляд. В них обнаруживались пустоты, похожие на маленькие озерца.

Туда можно было направить ялик, все остальное время бездействовавший на причале между стиральным мостиком и свесившимися к самой воде березками. Главное – не порезать руки об острые, как лезвия, листья. Попав туда, ты становился невидим для всех. Там, среди разбросанных по кочкам птичьих гнезд, царствовала тишина, нарушаемая лишь плеском воды да криком уток. Иногда можно было заметить большого лебедя или нескольких лебедей. И повсюду стоял запах разложения – водорослей и ила.

Там роились насекомые. Сколько раз, осторожно перегнувшись через борт, я наблюдала движение маленьких паучков по поверхности затона. По-моему, их называют водомерками, их длинные лапки скользят по воде, как по льду. Только иногда поднимаются микроскопические брызги, как будто на ножках паучков надеты сапожки. Так я и лежала на дне лодки, окруженная тростником. Если день выдавался солнечный, вода отсвечивала зеленым, переходящим в глубине в опаловый. Тогда не было видно ни камней, ни дна – свет уходил в зеленое, как в пустоту, и в нем, подобно стоящей в солнечном луче пыли, танцевали мириады частиц.

Подо мной разверзалась непроницаемая зеленая бездна.

Случалось, из тростника поднималась в воздух неизвестная птица, или стрекоза с фиолетовыми крыльями зависала над самой водой. На несколько секунд она застывала в полной неподвижности, чтобы потом так же неожиданно скрыться из поля зрения.

Внизу, под яликом, свет рассеивался в вечности.

При чем же здесь тростник?

Однажды, когда я спряталась в нем в своей лодке, мимо меня на катере промчался дедушка Абель. В этом не было ничего удивительного: летом его катер обычно стоял возле бабушкиной купальни. Странно, что прежде, чем различить звук мотора, я услышала шелест тростника, сквозь заросли которого пробиралось дедушкино судно.

Дедушка стоял на носу. Его жилистые руки – одну из которых он положил на руль, а другой держался за борт – казались неправдоподобно большими, как у гориллы, а прикрытая мятой шляпой голова – непропорционально маленькой. Изо рта торчала трубка. Дедушка проехал так близко, что я могла бы до него дотронуться. Я заметила блеск в его глазах. Но он меня не видел.

На какое-то время я развеселилась. Мы были так близко друг от друга, и тем не менее нас словно разделяла невидимая черта. Дедушка нарушил границу моего мира или промчался совсем рядом с ней, но сделал это как призрак.

Все это продолжалось лишь пару секунд. Потом дедушкин катер вынырнул из тростника и помчался дальше, рассекая сверкающую гладь залива. И чем больше он от меня отдалялся, тем отчетливее становился звук мотора. Вскоре фигура стоявшего на носу дедушки скрылась из вида.

Куда он направлялся? Вероятно, в Хэрьярё, забрать ящики из-под клубники.

Так я лежала на спине, наслаждаясь прохладой. Ялик покачивался на волнах, и это причиняло мне известное неудобство, помимо того что в нем было тесно и солнечные лучи били прямо в глаза. И тут мне пришло в голову одно слово: сшиты. Да, мы с моим яликом сшиты воедино и с этими камышами, и с водомерками, запахом водорослей и опаловой водой, сквозь которую свет, словно преодолевая один пласт времени за другим, уходил в вечность.

Так я смотрела в небо, пока меня не ослепило солнце. И когда я закрыла глаза, перед моими веками стали расплываться два темно-красных шара, из огня или из крови, два вращающихся бронзовых диска, и я почувствовала, как сама тоже опускаюсь сквозь толщу времени.

Откуда же взялось это слово?

Не особенно красивое, скорее даже неуклюжее и более уместное в лексиконе портнихи, сгорбившейся над швейной машинкой. Но я подобрала его совсем в другом месте, где оно смотрелось вполне изящно: это Тристан и Изольда, по версии Жозефа Бедье, лежали, словно сшитые, в объятиях друг друга, хотя их и разделял меч.

Решение об отъезде обрушилось внезапно и намертво засело в голове дедушки, словно топор в полене. Здесь я ничего не могу объяснить, не буду и пытаться, однако в моих силах рассказать о событиях подробнее.

Итак, Оскар сидел на своей кровати в доме на Кюнгбругатан, когда Абель осторожно предложил ему остаться в Швеции, где у него тоже якобы имелись кое-какие возможности. В ответ Оскар посмотрел на брата округлившимися глазами, а потом расхохотался.

Он наклонился к своему пиджаку, висевшему на спинке стула, и выудил из кармана сигару. Зубы Оскара сверкнули, когда он прикуривал тонкую «гавану». А потом в глазах мелькнуло странное выражение, словно Оскару привиделись берега дальней страны и треугольные паруса в проливе Мадура.

В результате Си и я оказались на борту «Джамбо Джета», следовавшего чартерным рейсом из Копенгагена в Денпасар.

В Тегеране мы вышли в ночной зал ожидания, где на буфетном прилавке пылились, дожидаясь покупателей, банки с икрой. Лицо обдувал теплый ветер, в котором мне чудились запахи голубых персидских гор.

В Сингапуре, несмотря на дождь, мы высматривали маленькие отели, в одном из которых мог останавливаться дедушка Абель на пути в город речного бога Понтианак и к золотоносным потокам Борнео, однако ничего похожего не обнаружили. По улицам бродили ярко разодетые трансвеститы и измученные китайцы. Когда мы вылетали в Сурабаю, солнце припекало вовсю, и Си была вне себя от счастья.

Над смарагдовыми водами Индийского океана мы пошли на снижение и приземлились на освещенной зеленым светом взлетно-посадочной полосе аэропорта Денпараса. Где-то сбоку мерцал огнями Бали. У меня было стойкое чувство, что я сорвалась с земного шара. Поскользнулась где-то на краю и витаю в черной космической бездне.

Не торопясь, словно кругами, приближались мы к Сурабае. Сначала подались на юг, где в Суракарте любовались танцами, издревле исполнявшимися при тамошнем королевском дворе. Затем посмотрели каменные скрижали Борободура, по лестницам которого поднялись к главному, наряду с Ангкор Ватом, буддийскому храму. Царившее там запустение нас тронуло.

По пыльной проселочной дороге мы достигли гордых стен Прамбанана. В Джогьякарте, княжеской столице центральной Явы, остановились в одном из тех колониальных отелей, что постоянно находятся в состоянии ремонта. Во дворике с изодранными муссонными ливнями зонтиками от солнца мы спотыкались о груды строительного мусора.

В середине просторного, как бальный зал, номера по диагонали стояли две огромные кровати. Больше ничего не было – ни мебели, ни ковров. Гулкая пустота и нездоровый холодный воздух напоминали о мануфактурном цехе времен зарождения промышленного производства.

В ванной со множеством ржавых раковин оказалось не на что присесть. Вечером батальоны крупных яванских тараканов через щель под дверью устремились туда из коридора. Сидя на кровати, я слышала шорох их ловких лапок по половицам. Пространство комнаты утопало в сумерках, только рядом с Си светилось пятно ночника, она читала.

Когда же она щелкнула выключателем и вокруг нас сомкнулась непроглядная тьма, появились летучие мыши. Они налетели через высокие каменные порталы незастекленных окон, как духи ночи. Где-то играл оркестр гамелан, а потом раздались жалобные крики ящериц туке, заслышав которые Си включала свет, чтобы нажать кнопку магнитофона: ведь это были звуки ее детства.

Так и продолжалась наша беспокойная, но счастливая ночь в Великой Ост-Индии, пока за окнами не забрезжило солнце.

С наступлением утра, когда тараканы снова попрятались по темным углам, а летучие мыши скрылись в своих невидимых жилищах, мы поспешили завтракать.

Хотя мы были единственными постояльцами отеля, столы в огромном обеденном зале были накрыты по крайней мере на сотню персон. Скатерти ослепляли белизной. На обитом бордовым бархатом подиуме громоздились инструменты оркестра гамелан. За растянувшейся вдоль всей стены деревянной барной стойкой красовалось трехметровое изображение косо поставленной бутылки «Чинзано». Без всякой надежды кого-нибудь дождаться мы заняли столик в дальнем углу.

Бархатные шторы на тяжелых застекленных дверях были раздернуты, и в зал просачивался солнечный свет. Наконец я заметила группу крыс у стены за барной стойкой, таких же коричневато-серых, как и у нас дома. Храбрые зверьки шныряли друг за другом вдоль горлышка «Чинзано», как акробаты под куполом цирка. Они совокуплялись прямо на барной стойке, быстро и деловито, как опытные актеры в прямом эфире. Ни я, ни Си в жизни не видели ничего подобного.

Наконец со стороны обитой бархатом сцены послышалось чье-то тяжелое дыхание, а потом что-то лязгнуло. Из-за темной шторы за сценой появился официант в черном костюме и тут же устремился к нам, толкая перед собой столик на колесиках. Парень проделал долгий путь, прежде чем достиг нашего угла. На его передвижном столике одиноко тлела стеариновая свеча, которую он торжественно водрузил на белую скатерть.

Я обратила его внимание на цирковое представление за барной стойкой. Индонезиец медленно повернулся, ни один мускул не дрогнул на его смуглом лице.

– Yes, they usually do that, – ответил он, меланхолично пожав плечами.

Мы были ослеплены происходящим. Опьяненные самой красивой в мире страной, наперебой делились друг с другом наблюдениями и мыслями. Нас поражала ее кровавая история и угнетало нынешнее унизительное состояние. Мы с жадностью внимали ее живым мифам и легендам и упивались ее музыкой и танцами. Но больше всего нас влекли ее люди, их красивые лица и застенчивая приветливость, так что мы почти забыли, зачем туда прибыли.

Си брела рядом со мной, опираясь на старую трость дедушки Абеля и перевесив через шею желтую сумку из искусственной кожи. Ей было почти семьдесят, и каждое утро она меняла повязку на ноге, отекавшей от жары. Но Си шла, превозмогая усталость и боль. Каждый вечер она заказывала в номер виски.

Из Джокьякарты мы выехали в Сурабаю.

Вместе с мефрау Неллье мы поднялись в горы, к вулкану Арджуна, куда некогда совершил восхождение дедушка Абель, и оттуда вышли к городам Маланг и Лаванг, некогда – последним оплотам цивилизации, за которыми простирался горный ландшафт с террасами кофейных плантаций, где работал дедушка. Мы ехали пыльными дорогами, среди скрипучих телег и ярких фургонов, пытаясь разглядеть давно исчезнувшие с лица этой земли следы. Си узнавала разве что запомнившийся с детства запах рисовых полей и прохладный ветерок с гор.

А вечером мы сидели в маленьком домике мефрау Неллье у подножия вулкана Арджуна, ели соте айам, купленный ею у местных торговцев, и слушали рассказы о темных силах – называемых здесь еще тихими, – царствующих там, наверху. Было прохладно, почти холодно, зато Си удалось наконец записать на магнитофон крик туке, потому что одна из этих огромных ящериц жила за махагоновым комодом мефрау Неллье.

Неожиданно для себя Си стала вспоминать малайские слова, которые знала в детстве.

И вот наступил день, когда мы оказались перед дверями дома, где выросла Си, – белой оштукатуренной виллы возле статуи Джогодолока в парке Крусен в Сурабае.

Си стояла посреди усыпанного гравием двора, опираясь на палку.

– Раньше сад был больше, – заметила она.

Вырубили самые старые деревья. А открытую веранду застеклили на японский манер, вероятно, во время оккупации.

– Ну а в остальном?

– В остальном все осталось как было, – ответила Си.

Ей было тяжело говорить. Слова будто застревали в горле, и время от времени она откашливалась.

Последний раз она была здесь пятьдесят с лишним лет назад. Си робко озиралась, тыча палкой в гравий. Ее коротко стриженные черные волосы с легким налетом седины блестели на солнце. По каменной лестнице мы поднялись к входной двери и позвонили в колокольчик.

Нам открыла индонезийская дама, очевидно, китайского происхождения. Она как будто не удивилась нашему появлению, хотя мы явились без предупреждения. Дама оказалась вдовой, работала зубным врачом и была рада показать нам дом, где когда-то родилась Си.

Мы прошли на веранду.

– В наше время она была открытой, – сказала Си.

В гостиной стояли плюшевые кресла и кадки с растениями. Было сумеречно, и свет играл на полу, выложенном черными и белыми каменными плитами – такими же, что и полвека назад. Оконные ниши украшали установленные еще дедушкой Абелем деревянные яванские божества. Только мебель сменили.

Си плакала, вероятно, сама того не замечая. Она что-то сказала хозяйке по-малайски и тут же перевела мне, что хотела бы пройти в купальню. Потому что там, над яванским колодцем, из которого ведром набирали воду, дедушка Абель установил медную львиную голову.

Из львиной пасти вода стекала в колодец. И когда маленькая Си поливала себя из ведра холодной водой, медный зверь смотрел на нее мудрыми глазами.

Эти воспоминания Си пронесла через всю жизнь.

Мы осматривали комнату за комнатой, и я все время фотографировала. Впоследствии мы не нашли ни одного удачного снимка, потому что в доме было слишком темно. Резные идолы дедушки Абеля заслоняли солнце. Кроме того, я пыталась поймать в объектив чужую память.

Наконец мы вошли в купальню. Комната над яванским колодцем была выложена голубой и зеленой плиткой. Над колодцем красовалась львиная голова, из пасти которой стекала прозрачная струйка. Си опустилась на край колодца.

Лев оказался на месте, и Си закричала – я уже не помню, что именно. Она хлопнула себя по коленке и расхохоталась, при этом из ее глаз лились слезы. Лицо смеялось, но она плакала.

Пятьдесят шесть лет спустя Си снова увидела медного льва. Тут я тоже не выдержала и разрыдалась, редко когда в жизни мне доводилось переживать такие мгновения. Я сфотографировала льва – и все получилось, потому что окно в сад было открыто и света оказалось достаточно.

Си, красивая и будто помолодевшая, с блестящими глазами – и медный лев. Я решила увеличить этот снимок и подарить ей на семидесятилетие.

Этот момент остался самым ярким воспоминанием от посещения особняка дедушки Абеля. Разумеется, там было много другого достойного внимания. После осмотра остальной части дома, включая пристройки и конюшни, любезная дантистка предложила нам чаю.

Мы устроились на задней веранде, откуда открывался вид на реку и сад. На цементном полу четко вырисовывались тени кустов гибискуса и каких-то неизвестных мне растений с копьевидными листьями. Уют и прохлада навевали меланхолию, и чай показался на редкость вкусным.

Тут Си спросила китаянку, как бы между прочим, кто владелец дома – вероятно, любезная хозяйка унаследовала его от своего покойного мужа?

Маленькая дантистка, лет пятидесяти с лишним, покачала головой. Несколько десятков лет, пока они здесь жили, ответила она, муж пытался приобрести этот дом в собственность, но так и не смог. Потому что особняк принадлежит иностранному господину. То, что находилось в собственности голландцев, экспроприировали после революции, но если владелец – подданный другого государства, все гораздо сложнее.

К ее великому сожалению, они так и не смогли купить этот дом, потому что он принадлежит шведскому господину.

Этим господином был не кто иной, как дедушка Абель. На осознание этого факта нам потребовалось время, после чего суть происходящего высветилась перед нами во всей своей очевидности: мы сидели на веранде дедушкиного дома в Сурабае и пили чай.

Мефрау Неллье, в чьем городском доме мы жили в Сурабае, отсоветовала нам навещать могилы.

Она сидела на террасе в окружении цветочных кадок. Тряхнув седыми кудрями, решительно поставила чашку на блюдце. Нет, она просто запрещает нам это делать. Кладбища осквернены, там не осталось даже надгробий. Она не позволит нам увезти в Швецию такие тяжелые воспоминания.

Поэтому мы и не стали их искать – ни бабушкиных братьев с женами и детьми, ни единственного ребенка Оскара и Труус, умершего во младенчестве, ни даже бабушкину мать. Вероятно, это к лучшему. Мы бы все равно их не нашли. Даже могилы художника Йона Стена больше не существовало. Правда, позже мы узнали, что она находилась не в Сурабае, а на Бали.

Зато мы отыскали кинотеатр, которым владел один из бабушкиных братьев, и знаменитую аптеку «Свобода», где работал другой ее брат. Посетили школу, где училась Си, располагавшуюся в здании бывшей благотворительной больницы при монастыре урсулинок, и постояли на Красном мосту через Кали Мас – Золотую реку.

Полвека назад это был полноводный поток, по берегам которого дремали крокодилы. Теперь река стала мутной и илистой. В бурой воде догнивали сваи. Под мостом, в глиняных хижинах с плоскими крышами, жили люди. Одетые в лохмотья, они улыбались, скаля белые зубы.

На главной улице дорогие автомобили теснили бесконечные вереницы рикш-велосипедистов. Было пыльно и невыносимо жарко.

Си захотела посетить городской архив, размещенный в красном кирпичном доме. Мы искали человека по имени Дирк – нашего загадочного пращура, о котором никто ничего не знал, кроме того, что он отец женщины, чье изображение было на бабушкиной фарфоровой чашке. Бабушка не любила говорить о своей матери, но Си-то ее помнила.

Служащая архива озабоченно качала головой, перебирая коричневые папки на полках. Дирк Феннема, не оставивший после себя ничего, кроме имени и дочери, пропал бесследно.

Солдат колониальной армии Нидерландов, он мог задержаться в Ост-Индии всего на несколько лет, а потом вернуться в Европу. В детстве Си, кажется, слышала, что он происходил с Фризских островов.

Но кто рассказал ей об этом?

Си не помнила никого, кто бы знал или когда-нибудь видел этого Дирка.

Он прошел через нашу жизнь мимолетной тенью – дал начало нашему роду и исчез. В конце концов, мы его все-таки нашли. Он прятался на самой дальней полке в коридоре. Он действительно существовал.

Мы читали его досье на скамейке, окруженной редкими деревьями. Вокруг шумел большой современный город. Дирк не вернулся в Голландию. Он умер сто с лишним лет назад на острове Бангка у восточного побережья Суматры. Там были большие оловянные рудники, на которых, вспомнила Си, именно тогда произошло восстание. Возможно, Дирка Феннему убили взбунтовавшиеся туземцы.

Он служил в Первой Сурабайской роте. Отличился во время печально известной войны на Борнео, когда голландские солдаты с пушками и ружьями шли на вооруженных копьями туземцев. Получил звание сержанта. Дирк Феннема происходил не с Фризских островов, а из кальвинистского дома в городе Аккрум. О ребенке, как и следовало ожидать, в бумагах не встретилось ни слова – таких детей было множество.

Итак, человек из Аккрума, сержант Колониальной армии Нидерландов, награжденный за храбрость в середине XIX века и погибший на острове Бангка. Все это казалось нам странным, почти невероятным. Согласно семейной легенде, мужчина по имени Дирк обещал вернуться в Сурабаю, чтобы забрать свою дочь. Она ждала.

Но он так и не объявился. Никто не знал, куда он пропал. Шли годы, и люди стали сомневаться, существовал ли он вообще. Но данное им обещание помнили, потому что дочь Дирка сообщила о нем своей дочери, моей бабушке, а та – своей; благодаря этому сто с лишним лет спустя мы смогли выяснить, почему Дирк не сдержал слова. Он не смог или не успел, потому что был застрелен или зарезан во время восстания на острове Бангка.

Таким образом, мы оправдали Дирка Феннему.

Итак, мы находились в Сурабае, где неожиданно для себя обнаружили принадлежащий нам дом – просторную виллу с пристройками и конюшней. Там жила приветливая дантистка, принимавшая пациентов в бывшей детской. С тех пор как Си выехала из этой комнаты, человечество пережило мировую войну и множество других войн и революций. Индонезия освободилась из-под трехвекового колониального гнета голландцев, выдержала японскую оккупацию, а дедушкин дом в Сурабае стоял. Можно сказать, сейчас он принадлежал нам. И если бы Си однажды не взбрело в голову еще раз перед смертью повидать страну своего детства, мы бы об этом так и не узнали.

Но теперь мы пребывали в растерянности. Надо же что-то делать? Мы беседовали в окруженном зеленью домике мефрау Неллье. Хозяйка проявляла заинтересованность, до сих пор она не слышала ни о чем подобном.

Неужели Абель ни разу не упомянул, что у него есть этот дом?

Разумеется, он говорил, но не об одном доме, а о нескольких. Потому что с началом Первой мировой войны, когда банки лопались как мыльные пузыри, Оскар и Абель стали вкладывать капиталы в недвижимость. По возвращении в Швецию Абель хотел кое-что продать, но не нашел покупателей. А потом разразилась Вторая мировая война, по окончании которой он возобновил попытки.

После войны за независимость, когда голландские родственники, пережив годы японского плена, вернулись в Европу, чтобы каждое лето собирать яблоки в Эльхольмсвике, Абель снова вспомнил о своих индонезийских аферах. На его запросы и письма никто не отвечал. А потом в газетах стали появляться объявления о национализации голландской собственности в Индонезии, и он перестал интересоваться судьбой своего имущества.

Образ его поблек, выветрился из памяти, как призрак другой жизни. Но сейчас, на веранде мефрау Неллье, пахнущей цветами и угольным дымом, под оживленное пикколо сверчков, история дедушки Абеля ожила снова. Си вспомнила его переписку и многочисленные телефонные разговоры с банками и инвестиционными компаниями – тщетные попытки установить контакт с Сурабаей.

В семье их никто не воспринимал всерьез.

Вероятно, даже бабушка, хотя ей как никому другому было известно, как все обстояло на самом деле.

Один раз дедушка заговорил об этом при мне. Это случилось уже после их с бабушкой переезда в стокгольмскую «двушку». Дедушка лежал на больничной койке в белой пижаме. Он сказал, что хотел оставить детям и внукам много денег и золота, но ответа из Сурабаи так и не дождался. Тогда я пристроилась в постели рядом и обняла его. Я пообещала дедушке, что, когда стану большой, обязательно съезжу в Сурабаю и наведу справки.

– Только не беспокойся.

В ответ дедушка Абель погладил меня по волосам. Мне запомнился исходивший от него приятный запах.

И получилось, что я сдержала слово, хоть и не без помощи Си. Она нервничала, потому что понимала, что надо что-то делать. Мы долго спорили, что именно. В конце концов я пришла к выводу, что нужно оставить все как есть.

Потому что все это мечта, мираж, бред сумасшедшего. Этой нищей стране с множеством проблем не хватало только наших претензий на недвижимость. В ответ мефрау Неллье рассмеялась. Кое-кто из этих нищих очень обрадуется дому Абеля, если мы от него отступимся, сказала она.

Трудно было с ней не согласиться.

Так мы с Си оказались в адвокатском бюро в Джакарте, в офисе с уютно гудящими у потолка вентиляторами.

На окраинах города мы видели хижины, сооруженные из досок, металлических отходов и прочего строительного мусора, кое-как склеенного красной глиной. Такие трущобы простирались на многие километры. А в центре, вокруг взметнувшегося в голубое небо монумента свободы, громоздились небоскребы, административные здания из стекла и бетона и комфортабельные отели.

Мы с Си остановились в гостинице, располагавшейся в одном из переулков в стороне от центра, где пахло камфорой и старыми коврами. Нашими соседями оказались несколько мужчин, занимавшихся вырубкой муссонных лесов на Борнео, в основном рабочие японских и американских компаний. Однако жила там и дама. Номер, который она занимала, располагался по соседству с нашим, и попасть в него можно было через выходившую на задний двор открытую галерею, с которой и ее, и наша комната прекрасно просматривались.

Она редко спускалась к завтраку, но каждый раз, когда мы звонили кому-нибудь с телефона на регистрационной стойке, женщина непременно оказывалась в холле и улыбалась нам.

Удивительным образом дама была в курсе всех наших визитов. Потому что кого бы мы ни навещали – находившегося под домашним арестом писателя, художника, много лет проведшего в тюрьме, или бывшего генерала времен Сукарно, – все они оказывались или ее приятелями, или дальними родственниками ее мужа. Это была красивая женщина средних лет, со вкусом одетая индонезийка с черным узлом волос на затылке.

Сама она часто принимала гостей у себя в номере.

В основном мужчин в элегантных костюмах или военной форме. Мы видели их через окно со стороны галереи. Иногда они сидели на ее кровати, склонившись над какими-то бумагами, или о чем-то беседовали. Случалось, заметив нас, дама махала нам рукой. Не желая привлекать к себе лишнего внимания, мы прекратили звонить из отеля.

Одного из гостей нашей соседки я запомнила, он наведывался к ней постоянно. Не похоже, чтобы они были любовниками.

Как-то раз он разглядывал нас с галереи, спрятав глаза за темными стеклами очков. Он стоял, опершись на перила, неподвижный, как каменное изваяние. Нам это показалось странным: ведь наша красивая соседка всегда наблюдала за нами, когда мы проходили в свой номер.

Иногда, возвращаясь вечером в гостиницу, мы сталкивались с ней в коридоре, и дама интересовалась, приятно ли мы провели время в компании ее друга или родственника ее мужа. Она носила платья из блестящих темных тканей, с декольте достаточно глубоким, чтобы продемонстрировать стройную шею и гладкую кожу.

Она была неизменно приветлива, однако, как только мы узнали, что владелец нашего отеля имеет генеральский чин, тут же решили подыскать себе другой. Мы спланировали переселение как хитрый маневр и выжидали только подходящий момент.

И все-таки я не думаю, что красивая дама знала о нашей встрече с адвокатом, которого я и Си ждали в тот вечер в пропахшем камфорой номере. Мы лежали каждая на своей койке и читали. Человек в темных очках наблюдал за нами с галереи. Я извиняюще ему улыбнулась, однако, насколько помню, он не отреагировал. Си повела себя грубее: просто поднялась и задернула занавеску, закрывая обзор любопытному незнакомцу. Опускаясь на кровать, она громко объявила по-шведски, что давно уже вышла из возраста, когда мужчины пялились на нее в окна.

– Хотя этого типа, конечно же, интересуешь ты, – добавила она тише.

Мы успели перебраться в отель в городе Богоре, известном своим ботаническим садом, когда однажды ранним утром нас разбудил телефонный звонок. Было воскресенье, и со дня, когда Си задернула занавеску перед носом человека в черных очках, прошло две недели. Сердитый женский голос сообщил, что меня ждут в министерстве внутренних дел.

Си включила лампу, потому что солнце еще не взошло. Она не любила ездить в Джакарту. Однако на этот раз ей представлялось, будто мы направляемся туда по поручению бабушки с дедушкой. Так оно и вправду выходило на самом деле. Помимо прочего в столице нам предстоял визит к адвокату, который консультировал дедушку Абеля на протяжении многих лет.

Весть о дедушкином доме подобно лесному пожару разнеслась среди наших индонезийских знакомых, которых оказалось на удивление много. И все проявляли страстную заинтересованность. Тут же выяснилось, кто вел дедушкины дела на Яве. Эти люди многое могли рассказать. Человек, с которым нам предстояло встретиться, имел репутацию гуляки с внушительными карточными долгами и привычкой жить на широкую ногу.

Нам пришлось ждать, поэтому мы дольше, чем планировали, задержались в Джакарте – этой жемчужине Индонезии, прекрасной вавилонской блуднице, с роскошными отелями, элегантными авеню и неописуемым побережьем.

В стране, как всегда, было неспокойно. В университетах начались волнения, многие из них закрыли. Министр внутренних дел перешел к репрессивным мерам. Близились выборы, грозившие вылиться в еще большие беспорядки.

Я была благодарна предусмотрительной Си, уговорившей меня путешествовать по туристической визе. Привязка к прессе грозила дополнительными хлопотами и неприятностями, как здесь, так и в Швеции.

Тем не менее мне не раз приходило в голову написать об увиденном. Я даже собиралась уговорить министра внутренних дел на интервью. Шведы имели слабое представление о событиях, происходивших в этой части земного шара.

И вот в одно прекрасное утро министр сам изъявил желание со мной встретиться. Сказать, что я была ошарашена, значит не сказать ничего. Что ему от меня понадобилось? Откуда он вообще узнал, где мы живем? Быть может, он собирался побеседовать о доме дедушки Абеля. Си, всклокоченная, в ночной сорочке, озадаченно потирала лоб.

Отхлебнув виски, она объявила, что непременно должна сопровождать меня к министру со своей тростью и желтой сумкой. Иначе я пропаду. «Где?» – удивилась я. «Сгинешь в тюремной камере или в ссылке на каком-нибудь затерянном острове… да мало ли где», – ответила она. Она не пустит меня туда одну! Она решительно хлопнула ладонью по одеялу. Ее глаза сверкали, в то время как за ее спиной, в окне, поднималось солнце, окрашивая гладь моря в красный цвет. Я попробовала возразить, что в этой стране вполне достаточно своих заключенных, и здесь, должно быть, дело совсем в другом.

В конце концов мне удалось ее убедить, и мы расстались. Я не думала, что навсегда. Однако когда я вернулась от министра, Си сидела в той же позе, в какой я ее оставила, – сжимая в руке трость, готовая к самым решительным действиям.

Как выяснилось, в тот день меня ждал не министр, а один из его высокопоставленных подчиненных. Коренастый мужчина в форме сидел за обшарпанным письменным столом и курил сигареты «Кретек», так что в комнате стоял запах гвоздики. Он долго и задумчиво на меня смотрел, прежде чем спросить, какой мне смысл скрывать, что я журналистка.

Я посмотрела на запыленное окно, за которым шумел город. Был утренний час пик. На столе мужчины стоял продолговатый ящик с какими-то карточками. За его спиной, в шкафу из темного дерева, громоздились груды папок и растрепанных брошюр. Я ответила, что нахожусь в этой стране в качестве туриста. Он улыбнулся, сверкнув золотыми зубами. Он хотел мне помочь. Ведь я журналистка, и мне было бы куда выгоднее, в том числе и с материальной стороны, путешествовать с удостоверением. В конце концов меня сфотографировали, и я получила розовую индонезийскую пресс-карту с множеством штемпелей.

Уже на выходе мне пришло в голову, что теперь я просто обязана взять интервью у министра внутренних дел. Я хотела поговорить с ним об университетских волнениях.

Хозяин кабинета пообещал помочь мне и в этом, однако повторного приглашения в министерство я так и не дождалась.

Честно говоря, я не особенно настаивала.

А потом мы с Си оказались в адвокатском бюро с уютно гудящими у потолка вентиляторами. Это было небольшое, но стильно оформленное помещение с мягкими серыми коврами и черной лакированной мебелью. Серые тонированные стекла, за которыми открывался вид на бескрайнюю парковку, надежно защищали от палящего солнца.

Адвокат – высокий мужчина с полноватым лицом и тронутой сединой шевелюрой – повадками и голосом напоминал огромного кота. Он сразу внес в наше дело ясность. Дом, который мы посещали в Сурабае, перейдет нам при наличии известного документа: завещания или какой-либо другой бумаги, подтверждающей право наследования. Ничего иного не требуется. Адвокат коснулся столешницы кончиками пальцев и, не вставая, отвесил Си вежливый поклон. Несмотря на благополучный вид, он выглядел очень усталым.

Си сидела прямая как жердь. Палку она, по своей привычке, бросила под стол, но желтую сумку держала на коленях, вцепившись в нее пальцами. В этой позе она напоминала насторожившуюся белку.

– Но я точно помню, что отец говорил о нескольких домах в Сурабае, – возразила она.

Адвокат улыбнулся, поднимаясь во весь свой недюжинный рост.

– Вот полный список, – ответил он, выкладывая на стол листок бумаги.

Домов оказалось пять. Все – в богатых районах, судя по адресам. Не думаю, чтобы Си даже в самых дерзких мечтах могла представить себе такое. Я боялась смотреть в ее сторону. Теперь мы могли выкупить Эльхольмсвик и еще несколько таких же имений в придачу.

Мне и раньше приходило в голову задержаться в Индонезии, чтобы написать об этой стране увлекательную и познавательную книгу. Но для этого требовалось много путешествовать, набираться впечатлений и сведений. Кроме того, нужно было жилье, где я смогла бы работать. Теперь все эти проблемы решились.

Это дедушка Абель с бабушкой и дедушка Оскар дали мне возможность осуществить до сих пор несбыточную мечту. Наш вояж оказался не просто туристической поездкой. Повисла долгая пауза. Вентиляторы у потолка гудели. Потом Си поинтересовалась доходами от аренды.

Я остолбенела от неожиданности. Си редко показывала себя с этой стороны. Хотя, вероятно, это было единственное, что ей оставалось сказать в сложившейся ситуации.

Арендная плата за пятьдесят шесть лет, пусть даже с учетом всех мятежей, революций, государственных переворотов и войн, обещала вылиться в существенную сумму.

Однако адвокат развел пухлыми руками в полном сожаления жесте.

Увы, ответил он, причитающаяся нам сумма не так велика. Он открыл ящик и быстро отсчитал купюры. Несколько тысяч рупий – пара обедов в хорошем ресторане. Причина – в финансовых затруднениях правительства: высоких налогах, расходах военного времени.

Адвокат проводил нас до двери. Его рукопожатие было теплым, как объятие.

Си тут же спрятала деньги в желтой сумке.

– Налоги! – возмущалась Си по пути на парковку. – Это все его махинации!

Несомненно, она была права.

Однако в тот момент это мало меня волновало. И без того все складывалось слишком загадочно и неправдоподобно.

В Индонезии Си была сама не своя. Мне трудно подобрать слова: она пила эту страну большими глотками, она была само изумление, эмоции лились через край. Но именно поэтому два месяца нашего пребывания здесь изнурили ее до крайности.

Си жила на пределе сил, такова была ее натура. Наше путешествие высветило эту ее сторону особенно ярко. Теперь как никогда бросалось в глаза, что Си унаследовала отцовский характер.

Дом в Сурабае стал для нее неожиданным посмертным подарком от отца. Дом еще хранил его дух и следы его трудов и, что не менее важно, был свидетельством того, что более чем тридцатилетнее пребывание дедушки Абеля в этой стране не прошло напрасно и имело ощутимые материальные плоды. Такое было слишком даже для Си, которая сейчас напоминала сгорающий в пространстве метеорит.

О нашем путешествии можно рассказывать бесконечно. Не только возвращение Си в страну ее детства, но и мои встречи с разными людьми. Все они остались во мне, со своими судьбами и лицами. И потом, сама эта земля. Будь я хоть чуть-чуть художником, не пожалела бы нескольких лет жизни, чтобы передать ее красоты: иссиня-черные облака над цепью вулканов, сливающиеся вдали со сверкающей гладью моря, закаты над рисовыми полями, когда в поднимающемся будто прямо из воды паре чудится танец древних духов.

Но я никогда не брала в руки кисть, даже не пробовала. Поэтому все, что могу сказать: я была очарована этой страной. Индонезия осталась в прошлом, вряд ли мне когда-нибудь суждено туда вернуться. Однако теперь я лучше понимаю дедушку Абеля, который, вероятно, и сам не подозревал, как много она для него значила.

Я помню, как взметнулись его руки за миг перед смертью, словно он стоял на палубе корабля. Си потом часто об этом рассказывала. Страна, в которую уходил от нас дедушка Абель, напомнила ему прекраснейшее место на Земле. Я в этом уверена.

По совету друзей мы обратились за помощью к шведскому консулу в Джакарте. Потому что, как уверяли нас друзья, он мог бы позаботиться о скорейшем прибытии нужных бумаг из Швеции и проконтролировать процесс в целом.

Консульство находилось в добротном каменном здании со шведскими гербами на стенах и государственным флагом. Консул – современный наследник дела дедушки Оскара и Абеля – выслушал наш рассказ, не меняясь в лице. В его серых глазах мелькнула усталость.

Он оставался сдержанно вежлив. Позже я подумала, что вся наша история могла показаться ему плодом больного воображения. Он принял нас за двух сумасшедших. Вероятно, мы не в меру горячились, и слова лились из нас неконтролируемым потоком. Кроме того, наша история оказалась для него слишком длинной. Она началась в позапрошлом столетии и до сих пор не закончилась. Си несколько раз доставала носовой платок, чтобы высморкаться и вытереть слезы. Консул галантно проводил нас к двери. Разумеется, у него были заботы и поважнее.

У меня сложилось впечатление, что представители нашего правительства за рубежом – в отличие от консульств некоторых других государств – не считают своей первостепенной задачей защиту собственности шведских граждан за границей. Понятная и в известном отношении похвальная позиция, свидетельствующая о сдержанности и трезвом подходе к делу. Однако в тот день, выходя из украшенной гербами резиденции, мы вряд ли могли отдать ей должное.

Вскоре после этого мы отбыли домой чартерным рейсом. За одиннадцать часов перелета из Шри-Ланки до Цюриха мы успели сыграть сто двадцать шесть партий в покер, потому что ни я, ни Си не могли ни читать, ни спать. Под нами проплывали континенты, задымленные города и скрытые облаками пространства морей. За окружавшими иллюминатор облаками простиралось бесконечное небо.

С нами столько всего случилось, что мне оставалось удивляться, как Си пережила следующую зиму. Она повидала страну детства и совершила главное путешествие своей жизни. Она понимала, что такая возможность ей больше не представится, поэтому чувствовала себя не только сказочно богатой, но и глубоко несчастной.

И вот на днях я получила от Си письмо. В нем она рассказывала, как во сне заблудилась в незнакомом городе. И Ян, мальчик из Сурабаи, тот самый, что шестилетний сидел на белой оштукатуренной стене, умер в Австралии. Единственная нить, связывающая ее с Явой, порвалась.

Потому что спустя месяц или два после нашего возвращения в Швецию дом в Сурабае исчез. Он испарился, оказался погребен под грудой бумаг, стерт с лица Земли неумолимой бюрократической машиной, а наши деньги остались лежать под его развалинами или, точнее, осели в карманах неизвестных нам людей.

Экивоки, отговорки, ссылки на непредвиденные обстоятельства. Все было кончено. Дом перестал для нас существовать.

Тем не менее во время нашего путешествия нам с Си удалось вызволить из небытия дедушкино имущество. Само по себе это было много, пусть даже в следующий момент мы его потеряли.

А сейчас? Где я сейчас? Я отложила записи, я не могу работать. Где я? На заброшенной железнодорожной станции с оторванным от облупившейся стены расписанием? Я вернусь к Оскару и Абелю, но не раньше, чем расскажу еще одну историю. Не могу сказать, насколько она уместна. Этого, как показывает мой опыт, заранее знать нельзя.