27

У дедули синий «крайслер» с откидывающимся верхом. Откинут он практически всегда, даже в этот солнечный, но холодный апрельский день. Дедуля считает, что свежий воздух — лучшее лекарство от всех болезней. Ноги у него почти не действуют, и машина управляется вручную. Передвигаясь рывками, на костылях, дедуля напоминает Эрику краба. Но стоит ему извернуться и вскинуть тело на переднее сиденье, он становится таким, как все: заправский водитель в кепочке, с трубкой в зубах. Ни за что не скажешь, что калека. Может, поэтому он и любит садиться за руль.

— Что ж, молодой человек, — произносит он, — проверьте дверцу и нажмите кнопку, чтобы ненароком не открылась.

Он вставляет ключ в зажигание, но не поворачивает — прислушивается. Из небольшой рощицы между конюшней и озером доносится слабое, мелодичное «фьюить-уить». Дедуля прикладывает палец к губам:

— Тсс… Знаешь, кто это? Лесной чибис. Близкий родственник восточного чибиса.

— Как он выглядит?

— Серый, а на крыльях по белой поперечной полосе.

«Фьюить-уить! Фьюить-уить!»

— Если выйти из машины, я его увижу?

— Возможно. Надо тихо-претихо прокрасться под деревья, сесть и сидеть там не шелохнувшись, почти не дыша. Пожалуй, я тебя завтра научу пользоваться биноклем.

Машина плавно трогается и катит по аллее, потом направо — за ворота — и выскакивает на главную улицу Брюерстона.

— Надо заправиться, — говорит дедуля. — Достань-ка книжицу с талонами на бензин, там, где перчатки. Нашел?

Владелец автозаправочной станции возится с чьей-то машиной. Увидев их, он выпрямляется и тщательно вытирает черные от масла руки.

— Добрый день, мистер Мартин. Бензинчику подлить?

— Будь так добр, Джерри. Сегодня у Эрика день рождения, празднуем на широкую ногу. Вот, поехали кататься.

— Поздравляю, поздравляю… Небось уже девять? Или десять?

— Семь, — уточняет польщенный Эрик.

— Да ну? Дня такого возраста прямо богатырь.

Дедуля заводит машину, и они едут по главной улице к озеру.

— Куда теперь?

— Я составляю завещание для Оскара Тоджерсона. Знаешь его ферму? Хочу заглянуть к нему, показать кое-какие идеи. Ему ко мне сейчас трудно выбраться, время горячее — сев. А у нас с тобой есть хороший повод прокатиться.

Вдоль дороги зеленеют рощицы, между ними мелькают пока еще пустые, заколоченные дачи. Сквозь деревья, на просвет, поблескивает озеро. Потом дорога, вильнув в сторону от воды, взбирается на гребень холма и — прямая как стрела — спускается в долину, разрезая надвое поля и фермы. Какой-то фермер вспахивает огромное, неоглядное поле. Впереди него буреет сухая, точно корка, земля с остатками колосьев, а позади она ложится темная и влажная, похожая на тающий шоколад. Мощные битюги мерным, неспешным шагом тащат плуг в гору.

— Давненько не пахали на лошадях, — говорит дедуля.

— А как иначе?

— Тракторами. Но сейчас война, бензина нет. Вот лошадки и взялись за дело. Э, гляди-ка!

Стайка птиц взмывает в поднебесье и, снова скользнув вниз, принимается кружить-танцевать на просторе.

— Ласточки, — определяет дедуля. — Как же я любил наблюдать за птицами, если б ты знал! Мне посчастливилось увидеть пернатых, которых орнитологи выслеживают годами. А когда мы жили во Франции, я выучил столько новых птичьих имен — целый словарь. Помню, как я впервые услышал, а потом и увидел соловья. Это такая радость, такая радость…

— Дедуль, а скажи что-нибудь по-французски!

— Je te souhaite une bonne anniversaire.

— Что это значит?

— С днем рождения.

— Красиво.

— Французский очень красив. Как музыка.

— Ты можешь сказать по-французски все, что захочешь?

— Конечно. Хотя теперь, пожалуй, не с такой легкостью, как когда мы жили во Франции. Языком надо пользоваться, иначе он быстро забывается.

— Я бы хотел побывать во Франции.

— Когда-нибудь съездишь.

— А ты поедешь?

— Боюсь, что нет, Эрик. На костылях трудно путешествовать.

— Тогда я тоже не поеду. Останусь с тобой.

Дед снимает правую руку с руля, сжимает пальцы Эрика.

— Я хочу, чтобы ты повидал мир. Я буду ждать тебя здесь. Всегда. — Рука снова ложится на руль. — Знаешь, я не в силах дольше хранить тайну. Мы с бабулей приготовили к твоему дню рождения сюрприз, подарок. Но получишь ты его не раньше середины лета. Примерно к празднику, к Четвертому июля. Еще не догадался, что это?

— Нет. — Эрик сосредоточенно хмурится. — Что?

— Что ты хочешь больше всего на свете?

Улыбка зарождается где-то глубоко, в горле, а потом вмиг выплескивается наружу. Эрик сияет.

— Собака? Щенок? Да, дедуль? Правда?

— Да, юноша. И не просто собака, а всем собакам собака! Принц крови. Настоящий ньюфаундленд. Водолаз, как у доктора Шейна.

Эрик подпрыгивает от восторга:

— Где он? Где ты его купишь? А на него можно посмотреть?

— Собака мистера Тоджерсона должна ощениться со дня на день. А ждать до июля придется потому, что совсем маленьких щенят от матери отлучать нельзя. Мы заберем его, как только научится лакать из миски.

— Ой, дедуль! Я хочу взять мальчика! Я назову его Джордж.

— Прекрасно. Джордж так Джордж.

Они сворачивают и упираются в дом, который примыкает к сараю, крытому влажной, просевшей и поредевшей соломой. Оттуда доносятся кудахтанье и хлопанье крыльев. Из-за угла выходит мистер Тоджерсон в высоченных болотных сапогах.

— Заметил вас еще издали. Здравствуйте, мистер Мартин. Здравствуйте, молодой человек. Как поживаете?

— Хорошо, мистер Тоджерсон, спасибо, — произносит Эрик.

— Вот, привез вам кое-какие бумаги, — говорит дедуля. — Если одобрите, сразу звоните. Я оформлю как положено, и сможете подписать.

— Договорились. Позвольте только, я схожу в дом, руки вытру. А то как бы бумаги не перепачкать. — Он наклоняется и шепчет что-то дедуле на ухо.

— Правда? — Дедуля обрадован. — Я ведь, признаюсь честно, проболтался по дороге. Эрик, представляешь, собака ощенилась как раз сегодня утром. И если ты обещаешь вести себя тихо и не волновать ее, мистер Тоджерсон покажет тебе щенков.

Собака со щенками лежит в углу кухни на мягкой подстилке из одеял. Блестят освещенные солнцем, похожие на черный меховой коврик спинки. Щенки совсем маленькие, точно мыши, они копошатся и переваливаются друг через дружку.

— Скоро они впервые в жизни проголодаются, — шепчет Эрику на ухо миссис Тоджерсон. — С мамой им повезло, она у нас ласковая. Я все утро вожусь на кухне, подхожу порой совсем близко, а она даже не рыкнет.

— Она же знает, что вы не обидите ее щенков, — рассудительно отзывается Эрик.

— Которого ты хочешь? — спрашивает мистер Тоджерсон.

— Не знаю. Они все одинаковые.

— Оскар, он прав. Пускай приедет через пару недель, щенки подрастут, и выбрать будет легче.

«Я протяну руку, — думает Эрик, — я протяну им руку. И первый мальчик, который к ней подползет, станет моим щенком. Раз подползет — значит, я ему нравлюсь. Я принесу его домой, и он будет спать у меня в комнате, в корзинке, или даже со мной на кровати. И мы станем лучшими друзьями… Вдруг это он?»

Все смеются. Один из щенков, такой же крошечный и смешной, но, быть может, чуть посильнее остальных, перекатился под брюхо матери и, решительно пискнув, оттер брата или сестру от материнского соска.

— Хочешь пирожок с повидлом? — предлагает миссис Тоджерсон.

— Да. То есть спасибо, с удовольствием.

— Они еще теплые… А бабушка-то тебе разрешает?

— Конечно! Я даже иногда после уроков хожу в пекарню «У Тома». Только бабуля говорит, что пирожки там слишком жирные. Она разрешает мне есть только домашние.

— Ну, эти-то точно домашние, — улыбается миссис Тоджерсон. — Садись-ка, поешь пирожков и выпей молочка, пока мистер Тоджерсон поговорит с дедушкой.

На кухне приятный сладкий запах: сразу чуешь — что-то пекли. Его усаживают к столу, возле уставленного цветами подоконника. Как хорошо есть на кухне, где все под рукой: и холодильник, и плита. Куда удобнее, чем дома, в столовой, за огромным полированным столом. Того и гляди прольешь или просыплешь что-нибудь на блестящую поверхность или, не дай Бог, на ковер. А уместиться на салфетке с кружевной каймой ужасно трудно, слишком она маленькая для тарелки и рук. Но дома на кухне не ест никто, только экономка, миссис Мейтер.

Миссис Тоджерсон смотрит, как он доедает пирожки.

— Ну как, вкусно?

— Очень вкусно, спасибо большое. — Пирожки и вправду хорошие, но, честно говоря, в пекарне «У Тома» все-таки вкуснее. Только правду эту он никому не скажет.

— А мои мальчики давно за этим столом не ели, давным-давно. — Миссис Тоджерсон тихо вздыхает.

Они возвращаются к машине. Мистер Тоджерсон, прислонившись к забору, беседует с дедулей.

— Он разорит страну. Эти лодыри хотят делать деньги, ничего не делая. Из пустоты. А расплачиваться будут наши дети. — Мистер Тоджерсон кивает на Эрика. — Они и их потомки пойдут по миру с сумой.

— Снова ты о Рузвельте! — восклицает его жена. — Нечего ругаться, только давление себе поднимаешь. Как заговорит о Рузвельте, каждый раз таблетки глотает, каждый Божий раз!

— Он не один такой, миссис Тоджерсон, — отвечает дедуля. — Война не война, а Рузвельту пора из Белого дома убираться, пока вконец не развалил страну. Мы терпим его уже десять лет, и это ровно на десять лет больше, чем следовало. Эрик, повернись-ка! Что у тебя на щеке? Вот возьми платок.

Дедуля извлекает белоснежный платок из нагрудного кармана. Он такой чистюля — ни пятнышка не пропустит. Ну чем ему помешало повидло?

— Мальчик поел пирожков с повидлом, — поясняет миссис Тоджерсон.

— Удачный денек, верно, Эрик? И пирожками угостили, и щенка посмотрел.

— Дедуль, — произносит Эрик, когда они сворачивают на дорогу, — что значит «нецнеразвалил»? Ну, про Рузвельта?

— Нецне… Ах, вконец не развалил! Это значит, что Рузвельт разрушает, портит страну.

— А зачем он это делает?

— Тебе пока не понять, рановато. Но мы хотим видеть на его месте другого человека.

— Кого?

— Да любого. Хуже Рузвельта все равно не найдешь.

— Ты его ненавидишь? Как мистер Тоджерсон?

— Ненавижу — неточное слово. Мы обязаны его уважать, потому что он — президент. Но нам кажется, что он это кресло оскверняет. Понимаешь? Осквернять — значит не почитать, ну, допустим, войти в церковь в шляпе или громко смеяться во время богослужения.

Эрик кивает и представляет знакомое по газетам лицо с неизменной сигаретой, торчащей вверх из уголка рта.

— Эрик, — серьезно, почти торжественно произносит дедуля, — быть американцем удивительно и почетно. Вроде священной миссии… особого доверия… Мы принадлежим к очень древнему роду, мой мальчик. Наши предки переехали в Америку, когда ею еще правил английский король. В те времена здесь жили только индейцы. На месте дороги, по которой мы сейчас едем, лежала их тропа на север, в Канаду. Они торили ее через леса, бесконечные вековые леса. Поселенцы рубили, корчевали, пахали, строили хижины. Это был тяжкий да и опасный труд.

— А индейцы их убивали? Томагавками?

— Наверняка. В учебниках об этом подробно написано. Повсюду на территории нынешнего штата стояли форты. Поселенцы спасались от индейцев за их стенами.

— А теперь никаких индейцев нет.

— Верно. Все это происходило очень давно. Постепенно жизнь наладилась, стала менее опасной, и люди построили большие добротные фермы, такие, как у мистера Тоджерсона. Наши предки тоже возделывали землю. Лишь иногда один из сыновей выучивался какой-нибудь профессии. Твой прапрадед, нет, пожалуй, прапрапрадед, был инженером и участвовал в строительстве канала на озере Эри. Этот канал соединил озеро с океаном. Потрясающее сооружение. Еще в нашей семье, разумеется, были военные. Мы принимали участие во всех войнах, которые вела Америка. Были учителя, адвокаты…

— Как ты! Ты ведь адвокат! — восторженно восклицает Эрик.

— Да, я адвокат, юрист и горжусь своей профессией. Но никогда не забываю, что корнями связан с землей. Такова наша семья, и бабушкина тоже. Бабуля тоже из очень древнего рода.

— Это ее отец на портрете? Над камином в бабушкиной комнате?

— Нет, малыш, это ее дед. Твой прапрадед. Он сражался на Гражданской войне. — Дедуля неожиданно разворачивает машину. — Тут неподалеку Сайпрес. Я покажу тебе кое-что.

Машина легко катит по ровной дороге меж дымчато-белых яблоневых садов.

— Сайпрес — административный центр округа. Там находится суд, а рядом памятник героям Гражданской войны. Его воздвигли в честь жителей штата, которые воевали. Имена погибших выбиты на камне. Там есть имя этого человека.

— Какого?

— Чей портрет висит у бабули в комнате.

Здание суда на дальнем конце огромной лужайки. К нему ведет дорожка, обсаженная красными, почти не гнущимися под ветром цветами. Эрик вспоминает название: тюльпаны. Сбоку от суда торчит высокий флагшток. Полотнище хлопает на ветру. А против флагштока, посреди круглой забетонированной площадки, статуя солдата в квадратной фуражке: присев на одно колено, он целится из ружья. На пьедестале, под солдатом, выбиты имена погибших.

— Вылезай, — командует дедуля. — Имена расположены по алфавиту. Найди букву «Б». А потом ищи длинную фамилию, где-то наверху столбца. Беллингем. Ну, пойди, поищи. Мне самому трудно выбраться из машины.

Эрик спрыгивает с подножки, подходит к памятнику и без труда отыскивает столбец, начинающийся на букву «Б». Он гордится, что может прочитать любое имя. Первым идет Банкс, за ним Бейди. Так, после «й» скоро «л». Некоторые ребята в классе еще путаются, не знают алфавита. А Эрику буквы даются легко, играючи. Вот и нашел: Беллингем. С минуту он стоит, глядя на постамент, на тень от руки каменного солдата, пересекающую фамилию Беллингем как раз посередине. После фамилии запятая и имя — Люк. Знакомое имя: Люк, Лука. Как в молитве, которую бабуля заставляет говорить перед сном: «Матфей, Марк, Лука и Иоанн». Он бегом возвращается к машине.

— Нашел! Нашел! Люк Беллингем, почти на самом верху.

— Молодец. Я знал, что ты непременно найдешь. Вот этот Беллингем и есть бабулин дед. — Объехав вокруг памятника, они трогаются в обратный путь. — Он участвовал во второй битве на реке Булл-Ран, в сражении при Антиетаме и во многих других. Президентом у нас тогда был Авраам Линкольн.

— Он тоже осквернял кресло? Как Рузвельт?

— Осквернял? Вот уж нет! Он был одним из величайших людей, Эрик. Когда ты станешь чуть постарше, я расскажу о Линкольне подробнее и дам тебе книги о нем. Ну вот, ты увидел фамилию своего предка, навечно выбитую на камне. Бабулина фамилия, пока она не вышла за меня замуж, тоже была Беллингем.

— А твоя фамилия Мартин.

— Верно.

На языке у примолкшего Эрика вертится новый вопрос. В конце концов он произносит:

— Тогда почему моя фамилия не Мартин, а Фриман?

— Так положено. Люди носят фамилию отца.

— Почему?

— Таков закон.

— А кто пишет законы?

— Мы выбираем много людей, чтобы они придумывали для нас законы. Называются они «законодательная власть».

На самом-то деле Эрика интересует совсем другое.

— Значит, это они решали, какое имя мне носить? — Он настойчиво возвращается к главному, словно что-то подхлестывает его, словно он напал на след какой-то тайны.

— Не только тебе. Законы пишут для всех.

Дедулин голос звучит необычно. Может, он сердится?.. Вроде нет.

— Включу-ка я радио, — говорит дед. — Как раз в четыре передают хорошую музыку.

В тишину врываются звуки рояля. А они катят по гладкой дороге, среди деревьев, на которых уже начинают лопаться желто-зеленые кожурки почек. Фриман. Его отца звали Морис Фриман. Однажды он спросил у бабули: «Мой отец был француз?»

«Нет». — Ее губы плотно сомкнулись. Они всегда так смыкаются, когда он просит о чем-то наверняка несбыточном. Вроде разрешения пойти с ночевкой в лес или съесть третий подряд кусок пирога. Нет, нельзя.

«Мне показалось, имя французское. Ведь у дедули есть во Франции знакомый с таким именем, помнишь? Тоже Морис».

«Французом твой отец не был».

«А кем он был?»

«Американцем, разумеется. Американцем».

«А можно мне посмотреть его фотографию?»

«У меня ее нет».

«Почему?»

«Не знаю почему. Просто нет. Ой, Эрик, из-за твоих разговоров надо заново считать петли. Совсем меня сбил». — Она постоянно вяжет ему свитера. Один из них, темно-синий, сейчас на нем. Бабулины свитера он не любит. Они колючие. Вот подумал об этом, и шея сзади отчаянно зачесалась.

В разговоре с бабулей он проявил в тот день недюжинное упрямство.

«Раз нет фотографии, расскажи словами — какой он?»

«Не помню. Я видела его один раз в жизни».

Он было собрался спросить «почему?», но, открыв рот, благоразумно закрыл его снова. Он отчего-то знал, что она не ответит. Тут начиналась запретная зона, тупик. Рвешься, рвешься, да все без толку. Он не почувствовал ни обиды, ни разочарования. Только удивление.

С мамой все обстоит иначе. Ее фотографии в серебряных рамках встречаются в доме на каждом шагу, а над роялем висит портрет: в коротеньком белом платьице, с бантом в волосах. Еще мама есть в кожаных альбомах: снятая на палубе океанского лайнера. «Это мы переезжаем во Францию», — объясняют дедуля с бабулей, склонившись над альбомом в библиотеке, возле настольной лампы. Они переворачивают страницы очень медленно и донимают его разными скучными подробностями. «Это Прованс, здесь мы снимали летом дачу. Видишь, террасы? Так выращивают виноград. У твоей мамы за лето появился провансальский акцент. А по-французски она к тому времени болтала, как настоящая француженка».

Ему нравится фотография, где мама совсем маленькая, лет двух. Сидит на крылечке, обнимает большую белую колли. Над ними бронзовое дверное кольцо с головой льва. Увидев эту карточку впервые, он вышел потом украдкой на крыльцо и сел на то же самое место, под кольцом, и погладил каменную ступеньку, на которой сидела она, его мама. Вдруг что-то от нее сохранилось и передастся ему через камень? Он думал о маме без печали и сожаления, с одним лишь любопытством.

Когда он впервые узнал, что его положение, его жизнь особые, не то что у других ребят? От кого? Кто рассказал первым? Бабуля? Дед? Миссис Мейтер? Кто-то же объяснил ему, что родителей нет, что они умерли? Что он — Сирота. Но какой же он Сирота? В сказках, вроде «Золушки», Сирота — существо несчастное и печальное. Сироты должны голодать и спать у порога. Кстати, как это вообще возможно — спать у порога? Ноги вытянуть негде, да и спотыкаться о тебя будут.

А у него, у Эрика, есть дом, и в нем своя просторная комната, с камином. И кровать своя — с покрывалом, на котором изображены разные звери. И полка с книгами, и шкафчик, где лежат два конструктора — металлический и деревянный — и стоят самосвал и пожарная машина. И ест он всегда до отвала. Как же он может быть Сиротой?

Из-за Аварии. Что-то случилось с машиной, далеко отсюда, в Нью-Йорке. Машина разбилась, и родителей у него не стало. И он переехал сюда, к бабуле и дедуле. После Аварии. Оба слова — Сирота и Авария — почему-то представлялись ему всегда с большой буквы. Как выбитое на камне имя Люк Беллингем.

— Ну, вот мы и дома. — Дедуля выключает радио. — Эрик, достань, пожалуйста, с заднего сиденья костыли.

Бабуля выходит навстречу, помочь деду.

— Я так волновалась! Ведь уже пять часов. И Тедди тебя дожидается.

— Мы прекрасно провели время. Эрик познакомился со своим щенком, который только сегодня родился. И вообще — хорошо покатались. А ты, гляжу, принарядилась?

На бабуле белая шелковая блузка, заколотая золотой, с жемчужинками, брошью.

— Конечно. Ведь у Эрика день рождения.

Едва они переступают порог, слышится вопль Тедди:

— А что у тебя есть! Посмотри, что у тебя есть!

На полу лежит огромная картонная коробка, а в ней — наполовину внутри, наполовину снаружи — потрясающая красная машина. Как настоящая. В нее можно садиться, рулить и нажимать педали! С фарами, с медным рожком, с плетеными сиденьями! Настоящая гоночная машина.

Сердце у Эрика замирает.

— Это мне? Ты купил это мне?

— Да не я это, не я, — говорит Тедди. — Мой подарок в столовой лежит, вместе с остальными, сам будешь распаковывать.

— Это от Мейси, из Нью-Йорка, — произносит бабуля и, повернувшись к деду, добавляет: — Я думала — привезли складные стулья, которые ты заказывал, и открыла.

— Неужели не могла…

— Рядом стоял Тедди. Мы открыли коробку вместе, и было поздно.

— Ясно. Что ж, Эрик, машина неплохая, тебе развлечение. А теперь иди-ка наверх, вымой руки, переоденься. Скоро будем обедать.

— Я тоже пойду домой, переоденусь, — заявляет Тедди. — Мне мама велела надеть праздничный костюм, раз у Эрика день рождения.

— Конечно, Тедди, иди. И возвращайся к шести часам, — говорит бабуля.

Эрик ошарашенно встряхивает головой:

— Даже не верится.

— Ты о чем? — недоуменно спрашивает бабуля.

— И щенок Джордж, и эта машина. В один день.

— И это еще не все! — восклицает бабуля. — Беги наверх, мой хороший, переоденься скорее и — к столу.

На кровати костюм и чистое нижнее белье. Рядом выходные туфли. Он так счастлив, так возбужден! Собака! Красная машина с фарами от Мейси из Нью-Йорка. Эрик этого Мейси не знает, но он наверняка хороший и добрый, раз прислал такой потрясающий подарок.

— Ур-р-ра! — вопит он и, взвизгнув от восторга, начинает кувыркаться на ковровой дорожке около ванной. Еще кувырок, еще и еще. Наконец он утыкается в стену. Интересно, где держать машину? Может, в гараже? Надо немедленно выяснить!

Дедулина и бабулина комнаты в другом конце коридора. Оттуда доносятся едва слышные голоса. У них вообще очень тихий дом. «Никогда не кричи и не зови меня издали, — учит бабуля. — Раз ты хочешь что-то сказать, значит, это важно, а раз важно — потрудись дойти до меня и не кричать через весь дом».

Он подходит к двери. Они у деда. Вдруг бабулин голос чуть возвышается, и он различает слова:

— Как я могла утаить? Ведь рядом был Тедди. Он бы все равно проговорился. Прости, Джеймс, но другого выхода я не видела.

— Они согласились ради блага ребенка прервать любые отношения! Нельзя расшатывать ему нервы. Почему они не держат слово?

— Они его не нарушили. Мне кажется, они решили, что подарок… ко дню рождения… Ох, не знаю! Но им хочется что-то подарить!

— И эта показная расточительность! Машина стоит долларов сто.

— Не меньше. Я пошлю им уведомление, что посылка получена. Но, Джеймс, мне их все-таки жалко…

— У меня одна забота — Эрик, — резко говорит дед.

— Ну, разумеется.

Слышится шорох, словно кто-то встал со стула. Эрик спешит скрыться в своей комнате. Почему они сердятся на Мейси? За такую красивую машину! Она лучше, чем все игрушки Тедди, вместе взятые! Тедди бывает иногда очень противным. «Тебе, наверно, ужасно плохо без родителей», — говорит он. Нет же, нет! Ему не ужасно и не плохо. Дедуля и бабуля делают для него все, они его любят. Так что вовсе ему не плохо! Он представляет себе Тедди и показывает ему язык. А у тебя нет такой машины, Тедди! И щенка Джорджа у тебя тоже нет!

Да, странная история с этим Мейси. Прошлой зимой он прислал коньки — даже не на Рождество. Помнится, и тот подарок был дедуле с бабулей не по вкусу. Ну и ладно! Зато у него есть коньки, а теперь вот и машина!..

На обед подают бифштекс с жареным луком, чай с печеньем и вообще все его любимые кушанья. Тедди дарит ему воздушного змея. Бабуля с дедулей купили игрушечный парусник с высокой — по пояс Эрику — мачтой. Он будет запускать его на озере. Миссис Мейтер испекла шоколадный торт с белой глазурью и воткнула в него семь свечек. Нет, даже восемь, потому что одну полагается задувать в честь наступающего, восьмого года жизни. Прежде чем внести торт, она гасит в столовой лампы и люстру. Свечи вплывают в темноте, и все дружно поют «С днем рождения». Эрик задувает свечи и отрезает первый кусок.

— Какое желание ты загадал? — спрашивает Тедди, но бабуля говорит:

— Если расскажешь, не сбудется.

И он не рассказывает. На самом деле он толком и не знает, что надо загадать. Ничего особенного он не желает, только чтобы сейчас длилось всегда. Чтобы все в его жизни оставалось так, как есть…

И вот уже пора спать. За Тедди приходит отец из дома напротив. Эрик ложится. Бабуля целует его, подтыкает одеяло поуютнее.

— Чудесный день рождения, правда? — говорит она и тушит свет.

Он лежит в тепле и словно куда-то уплывает. Еще не вполне стемнело. За окном вечер, весенний вечер. Квакает лягушка, раз, другой, снова и снова, призывно и резко. Свистнула птица — верно, решила, что уже утро. Свистнула и умолкла. Завтра он выследит чибиса, покатается на машине и спустит на воду парусник. Надо только достать веревку, длинную-длинную. И еще он доест остатки торта. Семь лет. Сегодня ему исполнилось семь лет. Семь…

Снова заквакали лягушки.

28

Джозеф шагал по Мадисон-авеню. Параллельно в витринах двигалось его отражение: походка решительная, быстрая, руки высоко вскидываются — в такт каждому шагу. Он и не знал, что так сильно размахивает руками при ходьбе.

Он в хорошей форме. Даже не скажешь, что ему столько лет. Просыпаясь по привычке в шесть утра, он непременно делает зарядку. И диету соблюдает, хотя не очень строгую — потолстеть ему явно не грозит. Анна завидует: ей приходится неделями сидеть на твороге и салатах, чтобы сохранить фигуру. Он-то всегда твердит, что ей лишний вес ничуть не повредит, даже украсит, но слышит в ответ, что его вкусы неисправимо старомодны. А какие еще прикажете иметь вкусы в пятьдесят пять лет?

Впрочем, теперь это отнюдь не старость. Трудно представить, что отец, когда умер, был всего на два года старше. Да, главное — воля. Когда ее теряешь, наступает старость. Он волю сохранил и готов благодарить за это судьбу снова и снова. Он возродил — из руин, из пепла — благополучие своей семьи. Ну, если не возродил, то, по крайней мере, положил начало возрождению. А судьба не каждому дает второй шанс, не каждому. Бедный Солли. Руфь так и живет в трехкомнатной квартирке, которую Джозеф отвел ей в доме на Вашингтон-Хайтс — в том самом доме, на покупку которого Анна когда-то занимала деньги. Смешно, но этот дом для него вроде талисмана. Вряд ли он станет его продавать, даже в тяжелую минуту. Да и как продашь, если там живет Руфь? И даже платит за квартиру. Он предлагал ей жить бесплатно, но она ни за что не соглашалась, и он ее за это уважает. Окажись он — упаси Бог! — на месте Руфи, поступил бы точно так же.

Дожидаясь зеленого света на переходе через Пятьдесят шестую улицу, он бросил случайный взгляд на одну из витрин — и его снова объяла печаль утраты. Портрет покойного Рузвельта в черной рамке. Президент умер две недели назад. Для Джозефа эта смерть стала личным, глубоко личным горем. Строгим горем, как строг был траурный кортеж: от вокзала, куда гроб прибыл из Джорджии, вдоль Пенсильвания-авеню медленно и скорбно вышагивал конь с повернутыми назад сапогами в стременах. Символ павшего в битве командира. Воина. О, это был храбрец. Джозеф знал, что не раз еще вспомнит президента, его уверенный голос, несущийся из динамика. Красивый голос.

И в то же время некоторые его ненавидели… Не только богачи, считавшие Рузвельта предателем классовых интересов. Знакомый Джозефу простой рабочий потерял на войне сыновей-близнецов и винит во всем президента: нечего, мол, было втягивать страну в это пекло. Но это же чушь! Понятно, что от отчаянья, от горя, но все равно глупость, пустозвонство и чушь! У Малоунов в семье тоже утрата: погиб муж Айрин, и дочь с двумя малышами вернулась под родительский кров.

Мальчишка Айрин похож на Эрика — двухлетнего, каким они запомнили его много лет назад. Джозеф почувствовал, как у него кривится рот. Непроизвольно и неизменно, стоит только вспомнить…

…Анна никакой дом покупать не хотела. Ну да Анна никогда ничего не хочет. Ей подавай подруг и дневные концерты по пятницам — теперь у них снова хватает денег на необременительные развлечения. Еще она участвует в женских благотворительных комитетах — сразу в нескольких, в пяти или шести. А в оставшееся время читает.

Зато Джозефу давно осточертело жить в квартире. И когда в прошлом году Малоуны купили дом в Ларчмонте, он решился. Всю осень и зиму напролет рыскал по пригородам. Но — как назло — когда у тебя в кармане ни цента, тебе нравится все подряд. Когда же деньги появляются — а он мог теперь раскошелиться на очень приличный дом, — ничего достойного нет как нет. Наконец две недели назад, в теплый ветреный апрельский день, они наткнулись на этот дом, и Анна совершенно влюбилась.

Он ее не понимал. Не дом, а старая развалина — не меньше восьмидесяти лет от роду. Винтовая лестница ведет в угловую башенку. В доме шесть украшенных резьбой мраморных каминов — шесть! — даже в спальнях. На веранде резные деревянные наличники. Одним словом, чудище! Сам молодой человек из агентства по недвижимости глядел на этого уродца с большим сомнением. Торговец из него явно никудышный. Видно, новичок, никакого опыта: все мысли на лице отражаются.

— И что же это, по-вашему, за стиль? — требовательно спросил Джозеф.

— Подлинная викторианская готика, сэр. Этот дом был когда-то родовым особняком семейства Лавджой. Одна из самых древних семей в округе. Последний отпрыск древнего рода живет неподалеку, за тем пригорком. Он хочет продать родовое гнездо и два акра в придачу.

Анна заговорила, когда они поднимались по винтовой лестнице:

— Прямо как в книгах про старину. Ты потрогай перила, потрогай!

Потемневшая от времени древесина лоснилась, точно шелк под рукой; да, материалы в ту пору были исключительно хороши. Но жить, путаясь в бесчисленных закутках и закоулках?!

— Гляди! — воскликнула Анна. — В башенке круглая комната! Джозеф, из нее получится прекрасный кабинет! Можно разложить чертежи, планы и… ты посмотри, какой вид из окна! И балкон на южной стороне, Джозеф! Можно греться на солнышке до самой зимы. Закутаться в плед, как на корабле, — помнишь? — и читать…

Он заметил, что цемент крошится, кирпичи рассыпаются.

— …там на склоне. Это же яблони! Зацветут — все будет белым-бело. Представь: открываешь утром глаза и видишь такую красоту!

Они спустились вниз и прошли на кухню. Агент вместе с Айрис двинулись следом. Кухня была воистину в плачевном состоянии. В углу черный монстр — плита. Холодильник непомерно большой, коричневый, в царапинах и шрамах. Шкафчики подвешены так высоко, что иначе как со стремянки до верхних полок не доберешься. Дорога этому хламу одна — на свалку.

— Посмотри! — воскликнула Анна. — Тут отдельная комнатка с раковиной. Наверное, здесь делали букеты. Да-да! Здесь и вазы на полках. Представляешь, специальная комната, чтобы ставить цветы в вазы!

Словно ей пять лет, а не пятьдесят, честное слово. Детский лепет. Никогда прежде он не видел ее в таком восторге.

— Анна, в любом доме можно сделать отдельную комнату для цветов, — отозвался он раздраженно.

— Можно, но никто почему-то не делает.

— Но в этом доме миллион недостатков! — вскипел он. При других обстоятельствах Джозеф вел бы себя посдержанней в присутствии агента, чтобы зря его не смущать, — сам сколько раз бывал на его месте. Ища поддержки, он повернулся к Айрис. Дочь наверняка окажется практичней и рассудительней, чем ее мать. — А ты что думаешь?

— Знаешь, — произнесла она, — здесь, несмотря на недостатки, есть свое очарование.

— Очарование, очарование… Это не разговор. Дом — не женщина.

— Ну, не нравится «очарование», скажу иначе: в нем есть характер.

— Этого еще не хватало! Можешь хоть объяснить, что это такое?

Айрис никогда не теряла терпения.

— Характер — это оригинальность, свое лицо. Этот дом строили с умом и себе на радость! В каждую мелочь вложены смысл и душа. Их не штамповали сотнями, чтобы выстроить одинаковые, под одну гребенку, дома, которые никому особенно не принесут счастья.

— Хм-м-м… — Джозеф растерялся. Переспорить дочь ему не удалось ни разу в жизни. Да, откровенно говоря, и не хотелось.

Анна воскликнула:

— Джозеф! Мне так нравится дом!

Молодой человек молча ждал развязки. Победа чуялась ему явственно, и он затаился, чтобы не испортить дело.

Дом ей понравился.

Мысли Джозефа в сотый раз возвращались к этому единственному «за». Она никогда ни о чем его не просила. Никогда, в сущности, не тратила денег, только на книги: ее немногие лишние доллары оседали в магазине «Брентано». Иногда она останавливалась на Пятьдесят седьмой улице перед витриной какой-нибудь галереи и говорила без сожаления, просто размышляя: «Будь я богата, непременно купила бы вот эту вещь», — и кивала на портрет ребенка или на пейзаж с лесной поляной. «Если цена в разумных пределах, я тебе куплю», — тут же вскидывался он. Она улыбалась: «Это Боден». Или еще кто-нибудь из европейцев, точнее, из французов, ей по душе все французское. «Он стоит не меньше двадцати пяти тысяч».

Дом ей понравился. Да, так теперь не строят, что верно, то верно. И хороший кусок землицы в придачу — совсем неплохо за эту цену, совсем неплохо. Земля здесь будет дорожать, ведь до Нью-Йорка рукой подать. То, что они просят, вполне можно отдать за одну лишь землю.

— Я подумаю, — сказал он агенту. — Позвоню через пару дней.

— Очень хорошо. — Молодой человек кивнул, словно Джозеф уже согласился. — Я вас нисколько не тороплю, но считаю своим долгом предупредить: на этот дом претендует еще одна супружеская пара.

Еще бы! Напрасно Анна так восхищалась домом у него на глазах. Очень зря. Так дело не делают.

— Что ж, я вам позвоню, — повторил он.

Ночью он долго лежал без сна.

Да, в доме, безусловно, есть что-то крепкое, настоящее, надежное, из минувшей эпохи. В нем даже есть отдаленное, но несомненное сходство с каменными особняками на Пятой авеню, на которые он восхищенно глазел когда-то, в начале века. Славная оправа для Айрис, она будет неплохо смотреться в этом интерьере. Именно в таких интерьерах старые родовитые семьи выдают дочерей замуж. Унаследованное богатство всегда чуть старомодно и припахивает нафталином. Он усмехнулся. Ишь куда завело! Родовитые семьи! Унаследованное богатство! Ладно, лишь бы эта покупка пошла на пользу Айрис. Так сказать, подняло ей цену. Пусть дом придаст ей то очарование, которого не обрести в вест-сайдской квартире.

Он смутился от собственных мыслей. И расстроился. Что же, получается, его дочь — предмет продажи? Нет! Но, как ни крути, девочке надо выходить замуж. Кто позаботится о ней, кто приласкает? Отец-то рано или поздно умрет.

Что же с ней происходит, с Айрис? С его любимой, чудесной девочкой? Он пробовал обсуждать это с Анной, но Анна отчего-то совершенно не может говорить об Айрис. И, видя, как ей больно и трудно, он сразу умолкает. Анне куда легче говорить о Мори! Иногда ему хочется побеседовать начистоту с самой Айрис, но и это невозможно. Не спросит же он в лоб: «Как ты ведешь себя на свиданиях? Улыбаешься? Смеешься хоть чуть-чуть?» Ха! На свиданиях! С каждым годом их все меньше и меньше. И ей уже не так мало лет, целых двадцать шесть. А мужчин вокруг почти нет.

Так вдруг ей поможет дом?

За неделю он съездил туда еще трижды. То склонялся к мысли, что нужно покупать что-то поновее и повнушительнее, то снова вспоминал, как понравился Анне этот, именно этот дом. И в конце концов подписал купчую. Словно благословение. Он выводил свое имя, обуреваемый самыми сентиментальными чувствами. И ничуть не стыдился…

Он свернул к зданию, где находилась контора. Ожидая лифта, нашел себя на указателе: «Малоун — Фридман. Недвижимость и строительство». Расправил плечи. Вперед, без страха!

— Было несколько звонков, — встретила его мисс Доннелли. — Ничего срочного, кроме звонка от некоего мистера Лавджоя. Он хочет встретиться с вами сегодня днем.

— У меня в четыре встреча. Что еще за Лавджой? Что ему надо?

— Понятия не имею. Я сказала ему, что в четыре вы заняты, но он заявил, что придет в половине пятого и будет ждать, пока вы освободитесь…

Седовласый, говорит негромко, одет строго, чопорно.

— Не хочу тратить ни ваше, ни свое время, мистер Фридман. Мы оба занятые люди. Поэтому сразу перехожу к делу. Я прошу вас отказаться от покупки дома.

— Не понимаю.

— Агент совершил непростительную ошибку. Он должен был отдать предпочтение другим покупателям, нашим старым и очень близким друзьям… Дом ушел к вам буквально у них из-под носа…

— Все равно не понимаю. Я выписал чек, ваш агент составил договор о продаже…

— Я был в Каракасе, вернулся сегодня в полдень и, узнав о происшедшем, тут же поехал в город, чтобы встретиться с вами. Я действительно передал агенту право продажи дома, но подразумевалось, что он отдаст безусловное предпочтение нашим друзьям, если они надумают его купить.

— Видно, не надумали, раз он продал его мне.

— Агент — юноша без всякого опыта. Он серьезно ошибся и, полагаю, серьезно наказан. Я искренне сожалею, что так вышло.

А вдруг это — предзнаменование? Подсказка: этот дом не для тебя. Может, снова поездить, поискать, благо погода хорошая, да и найти что-нибудь подходящее — уже на его, Джозефа, вкус?

— Я готов вернуть вам чек и добавить две тысячи сверху, — сказал мистер Лавджой.

Джозеф повертел ручку, постучал ею о пресс-папье. Неспроста этот Лавджой суетится. Джозеф ощущал смутную опасность, даже угрозу. Как в потемках: знаешь, что в комнате кто-то есть, но не видно ни зги.

Джозеф решил побороться.

— Моей жене очень нравится дом.

— Да-да, конечно… Но этот человек… Наши жены учились вместе в пансионе. Для них очень важно жить по соседству.

Мистер Лавджой слегка подался вперед. Голос настойчивый, в глазах тревога. Мелькнула мысль: может, дело нечисто? Может, дом понадобился мафии? Нет, ерунда. Этот человек принадлежит к вполне определенному классу — банкир, биржевик или владелец судовой компании. Что-нибудь в этом роде. Одежда, лицо, выговор… Нет, с преступным миром он не связан.

— Вы знаете женщин… мы будем очень благодарны, если вы откажетесь от покупки… для нас это очень важно, поверьте… Тот же самый агент найдет вам прекрасный дом, еще лучше этого. Откровенно говоря, — тут он улыбнулся, — вы, без сомнения, заметили, что дом стар и разваливается на глазах.

Этот человек пытается на него давить. Вежливо, но упорно. Джозеф такого не любит.

— Заметил, — кивнул Джозеф. — Почти развалился. Но, повторяю, он понравился моей жене.

Мистер Лавджой вздохнул:

— Быть может, вы приняли не вполне взвешенное решение? Вы, вероятно, не знакомы с окрестностями… Вы ведь не жили в наших краях раньше, верно?

— Мы живем в Нью-Йорке.

— Ну, вот видите… Мы издавна образуем очень тесное, почти родственное сообщество. Нас объединяют общие социальные и практические нужды: возделывание садов, забота о теннисных кортах, благоустройство зеленой придорожной полосы, защита наших интересов перед лицом городской администрации и так далее…

— Продолжайте, — настороженно проговорил Джозеф.

— Сами понимаете, люди жили бок о бок с самого детства, у них на многое сложилась единая точка зрения… Новичкам приходится сложно… Такова, в конце концов, человеческая природа. Верно?

В голове у Джозефа на миг вспыхнул яркий, ослепительный свет. Вспыхнул и погас, но этого было довольно.

— Ясно, — сказал он. — Я вас понял. Евреев не принимаем!

Сперва у мистера Лавджоя покраснела шея, потом румянец цвета недожаренного ростбифа выбрался из-под воротничка и залил все лицо.

— Я не стал бы употреблять столь резкие выражения, мистер Фридман. Мы — сообщество без предрассудков. В нас нет ненависти. Но людям всегда уютнее с себе подобными…

Последняя фраза прозвучала чуть вопросительно, словно он ждал от Джозефа ответа. Джозеф не ответил.

— Многие ваши единоверцы приобретают дома и земли ближе к Саунду. Там даже, говорят, строится прекрасная синагога. На самом деле тот район куда лучше, и летом прохладнее…

— Значит, евреи отхватили лучшую часть города?

Это замечание мистер Лавджой пропустил мимо ушей.

— Агенту следовало вам все это изложить. Он действовал крайне непрофессионально.

— Я бы не сказал. Я просил его об одном: показать мне дом. Он так и сделал. Потом я попросил принять деньги. Он принял. Очень просто.

Мистер Лавджой покачал головой:

— Далеко не просто. Дом — это не только четыре стены. Нельзя сбрасывать со счетов соседей и вообще — всю округу. Жить особняком, без общения? Люди устраивают праздники, ходят друг к другу в гости. Не хотите же вы смотреть на все это издали?

Он абсолютно прав. Так что же, отступить? Немыслимо. На себя-то мне наплевать: желает он быть моим соседом, не желает… Да пошел он к черту! А насчет себе подобных… Я — за! Согласен целиком и полностью. Только у человека должен быть выбор, и выбирать он должен по доброй воле. Он произнес:

— Мы не ждем приглашений на ваши званые вечера и сами вас звать не собираемся. Единственное, чего мы хотим, — поселиться в этом доме. И мы это сделаем.

— Это ваше последнее слово?

— Да.

— Знаете, я ведь могу обратиться в суд. Затеется долгая, сложная тяжба, на которую и вы, и я потратим уйму денег и времени.

Он думал: какие радости видела она в жизни? Что он успел подарить ей за те недолгие, лихорадочные годы до краха? Путешествие в Европу. Бриллиантовое кольцо, которое он лишь недавно выкупил из заклада. Знаю, ей кольцо не по душе, зато мне важно, чтоб она его носила. Да еще шуба, которую она носит уже пятнадцать лет. Он представил ее нежные, бледно-розовые щеки, шею в обрамлении порыжевшего от времени меха… Узнай она о теперешнем разговоре — тут же скажет, что дом ей вовсе не нужен. Заставит отказаться. Но она не узнает, никогда. Я этого не допущу.

— Мистер Фридман, мне не хотелось бы доводить дело до суда. Я слишком занят, и вы, я уверен, тоже.

Да, и к тому же противно обсуждать это во всеуслышание. Джозефа охватила безмерная усталость. И злость — на самого себя. Зачем он принял все так близко к сердцу? Разве он услышал что-то новое? Неожиданное? Непредсказуемое?

— Если вас не удовлетворяют две тысячи, сумму можно пересмотреть.

Джозеф поднял глаза. Но прежде чем увидеть Лавджоя, он увидел другие лица: Анну, Айрис, потом Мори и, наконец, неведомо почему, Эрика… Он не знал его, едва мог себе представить, его забрал как раз такой человек, да-да, именно такой.

— Меня нельзя купить, — тихо произнес Джозеф. — Мне нужен дом.

— Это ваше окончательное решение, мистер Фридман?

— Да.

Прежде чем открыть дверь, мистер Лавджой обернулся:

— Должен заметить — из опыта общения с вашим народом, накопленным за всю жизнь, — что все это люди трудные, упрямые и заносчивые. И вы — не исключение.

— А из опыта общения с вашим народом, накопленным нами за два тысячелетия, скажу, что вы такие же и еще хуже.

Приду домой и опишу Анне, как мы стояли друг против друга и хватило бы искры… Нет, ничего я не опишу. Анна ничего не узнает.

Рука мистера Лавджоя на ручке двери. Какие холодные у него глаза, серые, как воды Северной Атлантики зимой: пронизывающий, ледяной холод. Он едва заметно поклонился и вышел, бесшумно — как и пристало джентльмену — прикрыв за собой дверь. Джозеф так и не двинулся с места. Спустя время в кабинет заглянула мисс Доннелли, уже в шляпке.

— Можно мне идти домой, мистер Фридман? Начало шестого…

— Да-да, конечно, идите.

— Ничего не случилось? Мне показалось…

Он махнул рукой:

— Ничего. Ровным счетом ничего. Просто я задумался.

Глаза Анны. Скорбные глаза, изумленные глаза, в них так легко загораются радость и смех. «Качество», — говаривал его отец. Качество всегда отличишь. А этот человек сказал, что не хочет жить с ней на одной улице. В нем снова заклокотала ярость.

Я не отступлюсь от этого дома, дух испущу, но не отступлюсь!..

Хотя маляры и каменщики еще не закончили работу, в начале сентября они переехали, чтобы Айрис могла начать учебный год. Она без труда нашла себе место учителя в четвертом классе. Школа находилась неподалеку и, как они узнали позже, считалась самой престижной во всей округе. Сама Айрис к этому вовсе не стремилась. Она мечтала учить детей бедняков: им это нужнее. Будь ее воля, пошла бы в школу на Ист-Сайд или, того лучше, в Гарлем.

— Я потел всю жизнь, чтобы выбраться из трущоб и бедности, — со стоном сказал Джозеф. — Ну, хочешь, я выкину из этого дома все ванны и туалеты, чтобы ты поняла, каково жилось на улице Ладлоу? Хочешь?

Он сразу понял, что шутка не удалась. Айрис посмотрела на него сердито и недоуменно, а смех Анны оборвался вздохом. Ох, до чего ж Айрис серьезна! Ничему-то не радуется, наблюдает за всем, словно со стороны, и отпускает колкие, едкие замечания. На ее вкус местные жители слишком явно — и в одежде, и в поведении — подчеркивают свое изысканное воспитание и далеко не скромный достаток. И дети, которых она учит в школе, такие же зазнайки.

Переделки, затеянные Анной в доме, Айрис тоже не одобряет.

— Мне нравилось, как было, — сказала она, войдя после ремонта в кухню. Теперь здесь сияла хромированная сталь, белел фарфор и густо краснела кафельная плитка. — Ну, грязь, разумеется, не в счет, грязь я тоже не люблю. Но это походит на картинку из модного журнала.

— Именно это я и задумала. Картинку из журнала, — твердо сказала Анна.

Впервые в жизни у нее была возможность сделать по-своему. Дорогостоящую помпезную мебель в стиле Людовика, с которой они прожили всю жизнь, выбирал Джозеф. Самое удивительное, что, когда грузчики унесли золоченые завитушки, пестрые цветочки и надутые, словно у старого ревматика, ножки с глаз долой, у Анны защемило сердце. Сколько же пережито среди этих столов и стульев? Когда выносили тумбочку, которую Мори поцарапал в детстве игрушечным молотком, она отвернулась. С ними вместе переехала только белая детская кроватка Айрис. Она лежит теперь, разобранная и упакованная, на чердаке нового дома, но Айрис об этом не знает.

Джозеф велел покупать все, что хочется, и она так и делала, тратя при этом намного меньше, чем потратил бы сам Джозеф. Обстановку для столовой она приобрела на местном аукционе: длинный простой стол соснового дерева и массивный буфет… А еще в доме у Анны царят цветы: в узоре ковра, на обоях просторной спальни.

Ее главный замысел постепенно осуществлялся: дом начал дышать, словно здесь, в этих стенах, выросло несколько поколений ее семьи, словно именно ее предки медленно, десятилетиями, копили фарфор, серебро… «Это серебро попало к нам в незапамятные времена, еще до Войны за независимость», — говорила мать Пола. Притворство? Самообман? Разумеется! Но сколько же в жизни построено на самообмане… Такой дом для Анны и Джозефа? Они же родом с улицы Ладлоу! Ну и что? Почему, собственно, им нельзя жить в таком доме, если он им нравится? Если им здесь уютно?

Единственным потворством Джозефу — слишком занятому, чтобы вникать в прочие детали, — был ее портрет, повешенный над камином в гостиной. Ах нет, она уступила и в другом: на каминной полке под портретом тикали позолоченные часы.

«Мне вовсе не хочется встречать саму себя каждый раз, когда я вхожу в эту комнату», — пробовала протестовать Анна, но слабо и без всякого результата. Насчет часов она не сказала ничего.

Она раскрыла коробку с серебряными подсвечниками. И крепко сжала их в руках, прежде чем поставить на обеденный стол. Где только не стояли они в своей жизни! А через океан ехали завернутыми в одеяло. Она помнит, как мама в пятницу вечером читала над ними молитву. А до этого они стояли в доме у бабушки. А еще раньше — у прабабушки, которую Анна никогда не знала. Ее собственная мать умерла прежде, чем Анна успела расспросить ее об этих, неведомых ей женщинах. И теперь она уже никогда ничего не узнает…

Когда всему нашлось свое место, Анна принялась распаковывать книги. Много дней, по многу часов проводила она, расставляя их на полках: искусство отдельно, документальная и биографическая проза — отдельно; стихи, художественная проза… А внутри этой тематической системы книги располагались по алфавиту, согласно фамилии автора. Ее похвалила даже скупая на похвалу Айрис:

— Вполне приличная библиотека. Я и не думала, что у нас столько книг.

— Большая часть лежала все эти годы в ящиках и коробках.

Анне показалось, что Айрис взглянула на нее с любопытством.

— Мама, ты ведь вправду счастлива?

— Да, очень.

Счастью надо учиться, его надо в себе выращивать. Надо ценить то, что имеешь, и уметь быть благодарной. Звучит чересчур напыщенно? Что ж, я не виновата. Боясь задать лишний вопрос и в то же время не в силах сдержаться, Анна спросила:

— Надеюсь, ты тоже счастлива, хоть немножко? — Не вопрос, а мольба.

— Я в порядке. Живу лучше, чем девять десятых человечества.

Если бы у Айрис было побольше друзей! В прежней школе, в Нью-Йорке, остались две или три молодые приятельницы, с которыми они раньше и в театр ходили, и по выходным встречались. Но теперь она лишена и этого общения. Сидит целыми днями дома: играет на рояле, проверяет тетрадки. Ну что за жизнь в двадцать семь лет?!

И на улице никогда не перекинется словом со знакомыми. Вежливо кивнет и пойдет дальше. Разве так, не прилагая никаких усилий, можно на что-то рассчитывать? Надеяться, что принц выпрыгнет из каминной трубы, возьмет тебя за руку и поведет под венец? Сама Анна знала в своем бывшем квартале всех и каждого — от сапожника и мясника. У мясника, между прочим, был племянник — юрист, выпускник Колумбийского университета. Однажды он попросил дядюшку узнать для него телефон Айрис. Но разгневанная Айрис не дала Анне и рта открыть…

Переехав в новый дом, Анна попыталась привлечь Айрис к своим благотворительным начинаниям. Анне такие хлопоты по душе, в городе она занималась этим очень часто и, по отзывам, даже талантливо. Она умела пригласить людей так, чтобы они и вправду пришли, умела найти ораторов, которых было интересно слушать. Да это нетрудно! Надо побольше улыбаться и никогда не отказывать людям в поддержке и помощи. Теперь, на новом месте, ей даже интересно проверить: быстро ли она обретет друзей и положение в здешнем обществе.

— Ты, похоже, победила на конкурсе популярности, — заметила Айрис однажды днем, столкнувшись в прихожей с множеством дам: закончилось благотворительное собрание, проходившее в гостиной у Анны. Подобные фразы звучали в устах Айрис очень странно: не то осуждающе, не то вопросительно. Анна никогда не могла ее понять.

Много раз она произносила в ответ простую истину: «За добро добром и платят», но у Айрис это ничего, кроме раздражения, не вызывало. И вправду какой-то скаутский лозунг. Или добрый совет, вышитый на салфеточке… На этот раз Анна решила отшутиться.

— Рыжие всегда в почете, — сказала она. На том разговор и окончился.

Без подруг или приятельниц — называйте как хотите — пустота дома была бы невыносимой. Пустые комнаты — бич тех, кому за пятьдесят. Птенцы разлетелись, родное гнездо опустело, и так далее, и тому подобное… А если гнездо никогда, в сущности, и не было полным?

Не единожды представляла Анна, как садится вместе с Джозефом в машину, приезжает в тот город, стучит в дверь… «Мы приехали повидать нашего внука». А дальше что? Чтобы дверь захлопнулась у них перед носом? И больше всех от этого пострадает ребенок. Нет, невозможно, нельзя… «Когда-нибудь, когда он станет старше, он сам захочет с вами повидаться». Слабое утешение. Может, и захочет, но в нынешней чудесной поре, в детстве, они его так и не увидят. Может, и захочет — взрослый, чужой; захочет из любопытства или еще Бог знает по какой причине.

В такие дни, с такими мыслями, Анна не находила себе места, хваталась за любую работу. Шла на кухню к Селесте, помогала ей готовить обед. Впервые появившись в их доме, Селеста отрекомендовалась «хорошей незатейливой стряпухой». Вскоре, однако, выяснилось, что стряпня ее не столько хороша, сколько и впрямь незатейлива. А Анна и рада: уж очень ей не нравилось быть вовсе отлученной от кухни.

Поначалу Анна и не думала брать в дом прислугу. Но Джозеф был непреклонен: «Одной вести такой огромный дом? Ни в коем случае. Немедленно кого-нибудь найми. Я настаиваю». Так у них появилась Селеста. Ширококостная темно-шоколадная негритянка с громовым голосом, который слышен всегда: она либо поет заунывные гимны, либо оглушительно смеется. Сюда, на север, она приехала из Джорджии. Почему? Она так и не объяснила. В ее отрывочных рассказах проступали смутные очертания семьи. Дети? Муж? Задавать Селесте вопросы было бесполезно, они все равно оставались без ответа. В этом доме Селесте суждено прожить столько же, сколько им, и она узнает их, вероятно, даже лучше, чем они знали самих себя…

Как-то осенью — шла их вторая осень в новом доме — Джозеф ехал с вокзала домой по вечерней, сумеречной дороге. Вдруг, уже неподалеку от дома, он заметил на обочине какой-то предмет. Остановив машину, дал задний ход. В придорожной траве лежала собачонка. Он открыл дверцу, всмотрелся: жива ли? Лохматая головка приподнялась и тут же бессильно упала. Шерсть на груди и вся передняя лапа собаки промокли от крови.

Когда дело доходило до крови и боли, от Джозефа было мало пользы. И он это прекрасно знал. Может, оставить ее здесь и позвонить из дома в полицию? Но вдруг за это время кто-нибудь задавит ее насмерть? Он вздрогнул и снова посмотрел на собаку. Маленькая, морда как у овечки. Собака Лавджоев. Джозеф в породах не разбирался и собак особенно не любил. Но эту запомнил, потому что однажды, проходя мимо лужайки перед домом Лавджоев, Анна приняла ее за ягненка и разахалась. Айрис потом посмотрела в словаре — и объяснила, что это не ягненок, а собака, бедлингтонский терьер.

А если взять ее на руки, не укусит? Нельзя же бросить ее здесь. Она опять приподняла, вернее, попыталась приподнять голову и тихонько заскулила. Нет, он не может бросить бедняжку. Он вылез из машины. Ни тряпки, ни коврика — даже положить ее не на что. Он снял плащ. Не выведем кровавые пятна — значит, не выведем. Ничего не поделаешь. Он поднял ее: неловко, стиснув зубы от жалости. Собачонка снова заскулила.

Вскоре за гребнем холма он свернул на двухполосную аллею, к дому Лавджоев. Дверь открыла служанка. Из коридора, из-за ее спины, донесся женский голос:

— Керри, кто там?

— Тут Типпи принесли, миссис Лавджой. Он весь в крови.

— Я нашел его на обочине, — проговорил Джозеф. — Я Фридман, ваш сосед.

Миссис Лавджой вскрикнула:

— Господи Боже, что же это?..

Джозеф шагнул вперед, и она приняла из его рук собачонку вместе с плащом.

— Керри, велите Бобу завести машину, а потом позвоните доктору Чейзу, скажите, что мы уже в пути. — Она резко повернулась к Джозефу. — Как это случилось?

— Я не знаю, — сказал он и вдруг понял, что его обвиняют. — Это не я. Я нашел ее на дороге.

Она отвернулась. Не поверила.

— Будьте добры — мой плащ… Могу я забрать плащ?

Выпачканный кровью плащ бросили перед ним на пол. Он поднял его и вышел.

После ужина, так ни словом и не обмолвившись о происшествии на дороге, он спросил у Анны:

— Тебе не кажется, что мы живем на отшибе? До всех твоих подруг слишком далеко…

Она удивилась:

— Ну да, действительно, меньше чем за двадцать минут не доберешься. Но меня это нисколько не удручает. А почему ты спрашиваешь?

— Просто так. Мы здесь уже больше года, и я решил выяснить, оправдались ли твои радужные надежды. Ведь дом всегда можно продать и купить другой.

— Но мне тут очень нравится! Ты же сам знаешь!

Верно. Он знает. Как замирает она на пороге, возвращаясь домой, как обходит комнаты, дотрагивается до любимых вещей… А в теплые вечера сидит на ступенях крыльца и смотрит на звезды. Говорит, что любила так сидеть в детстве, в Польше.

Раздался звонок в дверь. Минуту спустя в столовую вошла Селеста:

— Вас в прихожей джентльмен дожидается.

Мистер Лавджой стоял возле самой двери.

— Я зашел поблагодарить. Моя жена очень расстроилась из-за собаки. И только потом поняла, что она вас не поблагодарила.

— Верно, не поблагодарила. Но это не страшно.

— Типпи порезался осколком бутылки. Ветеринар сказал: вы подобрали его очень вовремя. Мог умереть от потери крови.

— Мне жаль всех, кто страдает. Будь то собака или человек…

В прихожую вышла Анна:

— Джозеф, вы о чем? Ты ничего мне не рассказывал!

— Нечего было рассказывать.

— Ваш муж сделал доброе дело. Этот песик нам очень дорог, он практически член семьи.

— Я рада, что муж смог помочь. Проходите, пожалуйста. Зачем же стоять на пороге?

— Спасибо, мне пора. Я смотрю, в доме много перемен, — сказал Лавджой Анне. — Его едва узнаешь.

— Заглядывайте в любое удобное время. С радостью все покажу.

— Еще раз большое спасибо. — Мистер Лавджой поклонился, и дверь за ним закрылась.

— Ну и ну!.. Ты был не очень-то любезен, Джозеф. Если не сказать — груб. Никогда тебя таким не видела.

— Что я должен был делать? Целоваться с ним, да?

— Джозеф! Что на тебя нашло? Он такой милый, приятный человек…

— Что, интересно, в нем приятного? Что ты можешь понять за полминуты? Анна, ты иногда мелешь ерунду, как ребенок!

— А ты говоришь глупости и ведешь себя, как отвратительный грубиян. Мне, конечно, все равно, но, по-моему, с соседями стоит быть повежливей. Мы вполне могли бы с ними подружиться.

— Очень мы им нужны! Они ждут нас с распростертыми объятиями.

— Дружим же мы с Уилмотами с нашей улицы.

— Ладно, ладно, не кипятись. — Он похлопал ее по спине.

Дружим? Едва ли. Но что-то человеческое в отношениях проскальзывает. Он постоял, глядя через открытую дверь на полыхающий в камине огонь, на портрет Анны над камином. Нет, он не продаст, не покинет этот дом. Это его дом. Родной дом.

29

В последнюю минуту вдруг выяснилось, что родители приглашены к кому-то в гости и Айрис придется принимать Тео Штерна одной. Примитивная, топорная уловка. Будто нельзя выдумать что-нибудь поизящнее.

И будто в этом есть смысл. Да никакого! Просто еще одно унижение. Причем с ним — даже унизительнее, чем с другими. Потому что Тео необыкновенно тонкий человек и все прекрасно поймет. Родители сами превозносят его блестящий ум! И рассчитывают, что он не раскусит их ухищрений? Шито белыми нитками!

Ей стало страшно. О чем говорить за столом и потом, после ужина? Вечер такой долгий. И ни разу прежде она не оставалась с ним наедине; правда, несколько раз он из вежливости, благодарный за родительское гостеприимство, водил ее в театр, но это не в счет.

— Селеста, ужин только на двоих.

— Знаю, знаю, мне уже ваша мама сказала. Вот я и спрашиваю: пирог печь? Времени хватит.

— Господи, да делайте что хотите. Мне все равно. Мне вообще сегодняшний ужин поперек горла.

Селеста взглянула искоса, с веселой хитрецой:

— Негоже так говорить, негоже. Человек-то какой хороший, доктор Штерн. Я ему как двери открыла в первый раз, так и полюбила. Стоит себе на пороге — это, мол, дом Фридманов? Я его сразу полюбила.

— Мне он тоже нравится. Но это еще не причина развлекать его одной целый вечер.

— И вы ему нравитесь, по всему видно.

— Ну, конечно, нравлюсь. Мы все ему нравимся. И вы, Селеста, в том числе.

— Ну, значит, я испеку пирог. И подам пирожки с курицей. Он в прошлый раз съел целых четыре.

Даже Селесту подкупил своим венским обаянием! Но нет, ирония тут неуместна. Он не просто изысканно воспитан, умен и остроумен. В нем есть все. А если еще вспомнить, как прошелся по жизни Тео Штерна этот страшный нацистский смерч…

Тео нашел их в прошлом году, сразу по приезде в Нью-Йорк. Вся его семья погибла, все до единого. Как в страшных мистических сказках, где чудища рвут клыками детей и заживо бросают людей в печь. И такое было на самом деле! Она глядела на Тео, и в груди щемило от сочувствия и жалости. Хотелось погладить его пальцы и сказать: понимаю, все понимаю. Только на самом деле это не так. Не пережив, понять невозможно.

Он никогда не говорил о себе. История восстанавливалась по коротким, лаконичным ответам на вопросы, которые задавались тактично, не впрямую. В Англии у него друзья, еще с кембриджских времен. Помогли оправиться, обрести почву под ногами. В Британскую армию он пошел не врачом — солдатом. Хотел стать орудием мщения. И нашел в конце концов дело по себе. Еще ребенком Тео прожил четыре года во Франции. Благодаря этому он свободно владел французской разговорной речью и даже сленгом. Поэтому его послали работать в подполье: закинули на парашюте во Францию, с «легендой» и фальшивыми документами. И он видел своими глазами все, от чего у Айрис стынет сердце. Даже от нескольких кадров, мелькнувших в военной хронике. А Тео жил среди этого ужаса не день и не два.

Однажды папа поднялся и неловко, одной рукой, обнял Тео. Он был очень взволнован, и Тео тоже. Они стояли так, посреди комнаты, словно отец и сын. Словно Мори вернулся домой…

Айрис быстро выбрала платье, туфли и пустила воду в ванну. Погрузилась в жидкий жар и блаженно откинула голову. Вот бы полежать так долго-долго, а потом сразу в постель с книжкой.

Папа строит планы насчет Тео. Планы — насчет Тео! Уговорил его открыть кабинет здесь, в пригороде, а не в Нью-Йорке, даже помог найти помещение. А если Тео не хватает денег на оборудование — оно ведь нынче дорогое, — Джозеф будет счастлив одолжить ему нужную сумму. Нет, спасибо, хватает. Деньги не проблема. Но он никогда не забудет их доброту, они для него как семья. Почему «как»? Они и есть семья! Да, он чувствует то же самое. Кроме них, у него никого нет.

Он красив, хотя, должно быть, очень похудел и выглядит старше своих лет. Подобные черты лица принято называть «мужественными». Внимательные глаза, не отрываясь, смотрят на собеседника — Айрис порой не выдерживает и отводит взгляд. Тео должен нравиться женщинам. И любая, которую он захочет и поманит, достанется ему без труда. А захочет он такую, как… первая. «Красавица была, — вспоминала мама. — Прямо вся светилась, точная копия Эли». И Мори, потому что Мори был похож на Эли.

Мужчины. Чего они хотят? Красоты? Да, конечно. Но не только и не всегда. К ней приходили матери учеников: женщины всех форм и размеров, нежные и грубые, умные и глупые, воспитанные и невоспитанные. Но ведь есть в них что-то, за что их выбрали? Что же?

Ночи напролет лежишь и думаешь: в чем же дело? А вокруг только секс, только заповедное мужеско-женское действо. В кино показывают лишь поцелуи и объятия, но они — хотя это остается за кадром — ведут в постель. Ты этого не видишь, но знаешь. Все всегда об этом. Все начинается с постели. С мужчины и женщины. С секса.

Айрис чувствует себя иногда такой… такой дешевкой! Мама пытается быть тактичной. Разговаривает с подругами, а порой даже с самой Айрис об ее карьере. Так серьезно, уважительно, словно кто-то другой, а не мама заманивает и подсовывает дочери каждого встречного-поперечного. Папа приводит в гости вдовца, кормит его, поит в надежде, что его детям нужна мать. Но Айрис не будет нянчить чужих детей. Не будет.

Пора уже отчаяться, сдаться. Через год тридцать лет. Пора удовольствоваться той жизнью, какая есть.

Еще добрых сорок лет можно преподавать в какой-нибудь старой респектабельной школе. О деньгах, по папиным словам, беспокоиться нечего. По вечерам она станет слушать хорошую музыку. И изредка ездить в Европу — туристкой, с группой учителей.

И это жизнь?..

— Что за растение так пахнет? — спросил Тео. — Немного похоже на духи и немного — на жженый сахар.

— Это флоксы. Мама посадила под окном целую клумбу.

Она щелкнула выключателем, и фонарь снаружи высветил лилово-розовые, потяжелевшие от дождя соцветия. В тишине было слышно, как с листьев падают капли.

— Мама стала совершенной сельской жительницей. Вон там, у изгороди, — грядки с клубникой. Мы сегодня ели ее на завтрак.

— По-моему, я век уже не видел людей, которые, посадив семя, смогли в мире и покое дождаться урожая, — тихо проговорил Тео. Ответа не требовалось. Он продолжил: — Ты на самом-то деле понимаешь, какой у вас удивительный дом?

— Конечно. Почти все мое детство пришлось на годы депрессии. Так мы живем совсем недавно.

— Я не про стены. Про семью. У тебя чудесные родители. Удивительно теплые люди. Похоже, они никогда не ссорятся. Верно?

— Пожалуй. Потому что мама успевает предупредить все папины желания. Конечно, не только из-за этого. Но отчасти.

— Европейская женщина!

— Она родилась в Европе.

— А американки совсем другие, верно?

— Это многоликая страна… Кто типичный американец, кто нетипичный, никто не знает.

— Скажи, а ты что за человек? На кого похожа: на мать или на отца?

И такой внимательный взгляд. Будто ее ответ и вправду важен. Будто она вообще кому-то важна. Не знаю, на кого я похожа. Не знаю даже, что за люди мои родители. Не говоря о себе самой. Нет, я не права. Отец устроен сравнительно просто. Зато в маме есть тайны, второе дно. Папа их тоже чувствует и тоже не может разгадать. Он поддразнивает ее, обзывает загадкой века, а на самом деле не шутит. Для него это очень серьезно. Они, безусловно, любят друг друга, преданы друг другу, но в то же время их что-то разъединяет. У меня даже мелькает иногда странная мысль: вдруг мама что-то скрывает от нас обоих? А еще я вспоминаю этого человека, Пола Вернера, словно он каким-то — уж не знаю каким — образом с нами связан. С маминой тайной. Потом я начинаю стыдиться этих мыслей.

Она моргнула раз, другой — и вернулась к действительности. Тео ждал ответа, и она с легкостью произнесла:

— Себя ведь со стороны не увидишь. Но я… люблю книги, и это главное, в чем я похожа на маму. Еще я некоторым образом, даже не некоторым, а глубоко религиозна. Как папа.

— Религиозна! Знаешь, для меня это очень ново и неожиданно. Дома мы о религии не вспоминали. И в доме моего тестя, Эдварда… Ах, ну да, вы же зовете его Эли. Я забыл. В доме твоего дяди Эли.

— По-твоему, смешно верить в Бога?

— Нет-нет, что ты!

— Скажи честно. Я не обижусь.

— По-моему, в этом есть очарование, некая… живописность. Пожалуй, мне даже немного жаль, что я не способен верить.

— Важно то, что внутри. Формы могут меняться. Папа, к примеру, раньше посещал хасидскую синагогу, а теперь ходит к реформистам. Поначалу был в ужасе, а теперь очень доволен. И я нисколько не сомневаюсь, что внутренне ты согласен со всем, во что мы верим.

— Например?

— Ну, ты и сам, еще лучше меня, знаешь, на что способна нация без религии, то есть без морали.

— Да, пожалуй. Просто я не связывал это с религией.

— Наверно, там… в том пекле, где ты был, размышлять особенно не приходилось. Хотелось просто выжить, — мягко сказала она.

— Нет, выжить тоже не хотелось. Наоборот, было стыдно, что жив.

— Да, понимаю.

— А потом, когда все кончается и мир возвращается на круги своя, чувствуешь только злость. За изуродованные, потерянные годы. Ведь все это время можно было — да хоть клубнику выращивать!

— Я надеюсь… ты все-таки не думаешь, что сражался… что потратил эти годы зря?

— Нет. Разумеется, вся война, целиком — преступное, бессмысленное дело. Но в личном плане я тратил время и себя не зря. Я мстил.

Он встал, снял с полки книгу. Поставил обратно.

— А теперь… я хочу просто жить. Хочу работать, слушать музыку, а остальное — к дьяволу! И политику, и карьеру… Хочу настоящей жизни. Хочу смотреть на женщину с удивительными, прекрасными глазами, в красивом синем платье. Очень красивое платье, Айрис.

— Чересчур модное, — застеснявшись, сказала она. — Его купила мама.

— Мать покупает тебе одежду?

— Это подарок. Она знала, что сама я его ни за что не куплю. Меня в магазин лишний раз клещами не затянешь. Вещи меня не интересуют.

— А что же? Что тебя интересует?

Ответить, как есть? Без прикрас? Надо ли? Однако ответить неискренне она тоже не могла.

— Мне всегда хотелось писать прозу. Я даже пробовала. Начала с рассказов, но получила во всех редакциях от ворот поворот и бросила. Еще я играю на рояле, но недостаточно хорошо, чтобы заниматься музыкой профессионально. Поэтому можно сказать, что меня интересует преподавание. Во всяком случае, это получается у меня лучше всего.

— И ты счастлива.

— Мне очень нравится учить детей. Меня хвалят, и, как мне кажется, заслуженно. Жаль только, что детям, здешним детям, я по-настоящему не нужна. О них и без меня пекутся и заботятся, у них есть все, поэтому я не могу дать им самое…

— Знаешь, я вдруг представил, какой ты была в детстве, — произнес Тео без всякой видимой связи. — Серьезная-пресерьезная маленькая девочка.

— Верно. Такой я и была.

Такая я и сейчас. Серьезная-пресерьезная.

— Расскажи о детстве.

— Да рассказывать особенно нечего. Жила тихо-спокойно. Очень много читала. Короче, вела в двадцатом веке вполне викторианский образ жизни.

Почему она говорит без умолку? Тео прямо-таки вытягивает, выкачивает из нее слова, и она почему-то подчиняется.

— Мне и вправду следовало родиться в Англии в эпоху королевы Виктории. Даже раньше, прежде чем понастроили заводы и фабрики.

— Между прочим, за этот чудесный дом надо благодарить заводы и фабрики. А в начале прошлого века ты жила бы в убогой лачуге или — даже наверняка — в польском гетто.

— Папа говорит то же самое. И оба вы, разумеется, правы. Я порой несу такую чушь…

— Какая же это чушь? Человеку надо, хоть изредка, изливать душу. И я это делал — всего несколько минут назад.

Тео откинул голову на спинку кресла. Напрасно она напомнила ему о Европе и войне. Послышался шорох: по тяжелым от влаги веткам и листьям снова забарабанил дождь. В комнате было тихо. Он встал и подошел к роялю:

— Изобразим-ка что-нибудь веселое. Ты это слышала?

И он сыграл зажигательный, искрометный вальс. Сыграл и, оттолкнувшись ногой, завертелся на табурете.

— Готов спорить, что ты этой вещи не знаешь!

— А вот и знаю. Это Эрик Сати. У него три вальса: «Его талия», «Его пенсне» и «Его ноги»!

Они дружно расхохотались. А потом смех Тео внезапно оборвался, и он посмотрел на нее внимательно, даже пристально.

— Айрис, ты необыкновенная девушка!

— Ничуть. Просто запоминаю все подряд — и нужное, и ненужное…

Он подошел к Айрис совсем близко. Взял за обе руки и, легонько потянув, поставил рядом с собой.

— Айрис, я набрался храбрости и скажу сразу. Почему бы нам не пожениться? Ну, назови мне причину, только серьезную: почему нам не стать мужем и женой?

Она не поняла. Не расслышала. Не поверила. И глядела молча.

— Мы ведь так подходим друг другу. Не знаю, как тебе, а мне давно не было так хорошо.

Вдруг это шутка? Жестокая шутка, издевательство, принятое среди интеллектуальной элиты? Она молчала.

— Я ужасный дуболом. Брякнул напрямик, без предисловий. Прости…

Искушение было слишком велико — она осмелилась поднять глаза. И встретилась с его глазами — нежными, полными беспокойного, неотступного ожидания. Нет, это не шутка. Это правда.

Она заплакала. Он притянул ее к себе, прижался щекой к ее щеке, поцеловал в лоб.

— Я не понимаю, что значит такой ответ, — сказал он. — Да или нет?

— Думаю… да… — прошептала она.

Он вытащил носовой платок и вытер ей глаза.

— Мы будем очень счастливы, даю тебе слово…

Она кивнула, засмеялась, а слезы все катились и катились по щекам.

Тео, ты хоть понимаешь, отчего я плачу? Я так мечтала о счастье и в то же время знала, что оно невозможно, ведь мне почти тридцать, и я спала на узкой постели, одна. А теперь ты здесь.

Айрис совершила настоящее чудо. По всему дому трепещет на верхней, ликующей ноте счастливый смех. Мама то за письменным столом, то у телефона: обсуждает меню, рассылает приглашения, заказывает фату. Как же стыдно наряжаться, словно тебе шестнадцать лет! Ведь все твои ровесницы давно водят детей в детский сад, а то и в школу. Благо еще мама обещала устроить все просто и скромно, без всякой помпы. Но Айрис хочется еще проще. Ну, а папа — будь его воля — усадил бы ее на белого слона, на усыпанный бриллиантами трон. Он ходит такой восторженный, вынашивает новые планы насчет медицинской практики Тео. Не кабинет, а целая клиника! Папа вне себя от счастья: дочь выходит замуж за доктора. Доктора из Вены! И в доме снова появится сын, сильный и энергичный, и на него снова можно будет возлагать надежды — как когда-то на Мори. Бедный папа! Бедный добрый папа!

Они ведут себя, словно Тео — трофей, а она — завоевательница, победительница. Ей неловко за царящую в доме бурную радость. И стыдно за себя: неужели пожалела для близких этой долгожданной радости? А сердце стучит громче, чаще.

Иногда кажется, что все это только сон…

Они лежат на песке. Под бездонным послеполуденным флоридским небом.

В ту, первую ночь, оставшись с Тео наедине, она думала, что ничего не выйдет. Сколько украдкой куплено и прочитано пособий и руководств! Сколько надо знать молодым супругам о том, чем занимались их предки за много веков до появления первых книг! Мама, отведя глаза, сказала: «Ты хочешь о чем-нибудь спросить?» И испытала явное облегчение, услышав, что вопросов у Айрис нет.

По книжкам выходило, что существует много способов удовлетворить и стать хорошей партнершей. Но ведь можно и не удовлетворить! И не стать! И что тогда?

У нее все получилось! Потрясающее, ни с чем не сравнимое блаженство; полное, совершенное слияние душ и тел. Она так долго ждала! Как жаль этих пустых бесплодных лет.

Тео лениво бормочет:

— У тебя довольный вид.

— Так и есть. Я довольна. И горда. Как индюшка.

— Чем ты гордишься?

— Тем, что я — твоя жена.

— Айрис, ты прелесть. И непостижимое чудо.

— Почему непостижимое?

— Понимаешь, я думал… Ну, по твоей манере держаться можно было предположить, что в постели ты будешь стеснительной и робкой.

— Разве это не так?

Он смеется:

— Ты отлично знаешь, что не так! Мне чертовски повезло!

Он берет ее за руку, и они, перевернувшись, подставляют солнцу спины.

— День чересчур хорош. Не представляю, чем занять такое совершенство, — говорит Айрис.

— По-моему, представляешь. И не только дни, но и ночи тоже.

— Когда я была маленькой…

— Ты и сейчас маленькая.

— Нет, я серьезно — послушай! Мне было лет семь, и я ужасно хотела получить одну куклу. Она стояла на витрине: в розовом бархатном пальтишке с белой меховой оторочкой, а по плечам — темные кудри. Предел мечтаний, понимаешь? И вот утром, в день моего рождения, кукла сидела на стуле возле кровати. У меня возникло такое странное чувство… Не разочарование, нет, а какое-то бессилие… Она была так совершенна, так прекрасна! Я боялась за розовый бархат, за белоснежный мех, боялась пыли, грязи и в то же время знала, что не уберегу, что в каждое следующее мгновение совершенство будет таять, таять…

— Такие грустные мысли в такой день! — протестует Тео.

Но она настаивает, чтобы он дослушал и вник.

— Пойми, я не грущу. Просто сейчас так чудесно, что мне хочется сберечь это чудо, запомнить навсегда. Тео, представь, когда-нибудь мы будем сидеть у окошка, и глядеть на промокшую и продрогшую зимнюю улицу, и вспоминать, как лежали когда-то на пляже и говорили о том, как будем глядеть на промерзшую улицу…

— Это ты говоришь, а не я. Тебя занимает, что будет годы спустя, а меня — сегодняшний обед. Хорошо бы снова подали рыбный суп. Ничего вкуснее не едал!

— Тео, любимый мой, скажи, что ты меня любишь. Скажи снова.

— Я люблю тебя, Айрис. Очень люблю.

Она поднимает руку. Кожа на плечах потемнела, покрылась красно-золотистым загаром.

— Куда ты смотришь? На кольцо? Жаль, ты попросила такое простое и тонкое. Давай купим еще одно, с бриллиантами, будешь носить по праздникам.

— Не надо.

— Думаешь, слишком дорого? Я могу позволить себе такую трату.

— Не поэтому. Просто это кольцо я не сниму.

— Никогда?

— Никогда. Может, я суеверная или опять говорю глупости, но на свадьбе ты надел мне на палец именно это кольцо. И теперь оно — часть меня.

— Ты смешная.

— Пускай так. Но я точно знаю, что, когда ты надел мне кольцо, со мной что-то произошло. И если я с ним расстанусь, земля уйдет из-под ног. Меня понесет по жизни без руля и ветрил…

— Хорошо, договорились. Никаких бриллиантов.

Облака плывут медленно-медленно; они лежат рука в руке, и солнце щедро струит на них свое тепло.

30

Дядя Крис сложил весла, предоставив лодке плясать как вздумается. Он ведет себя сегодня необычно, и Эрика это беспокоит. Ведь Крис всегда такой веселый… Приезжает он нечасто, у него жена, дети, работа — короче, много дел, хотя, глядя на него, и не подумаешь. Такой спортивный, подвижный, какой-то слишком молодой для скучных взрослых дел. Но с другой стороны, он доводился маме двоюродным братом — самым любимым — значит, он не так уж молод. С ними столько всякого приключалось, когда мама гостила в доме Криса в штате Мэн. Например, однажды они попали на воде в густой туман и… Но сегодня Крис не был расположен к воспоминаниям.

— Тебе тринадцать лет, ты почти взрослый. Я сказал бабуле, что в таком возрасте надо знать правду.

— Какую правду? О бабуле?

— Да. Прежде всего это.

— Я и так знаю. У нее рак.

Люди обычно говорят это слово шепотом или по-латински. А он произнес вслух, и ничто в нем не дрогнуло. Почему? Может, он неправильно устроен?

— И давно ты знаешь?

— С прошлой зимы. Ее положили тогда в больницу, и люди умолкали, когда я входил в комнату. Ну, я и понял, какая это болезнь.

— Ясно.

— Ну чего она волнуется? Я буду за ней ухаживать. Я ведь за дедулей ухаживал, а он, сам знаешь, двинуться не мог.

— Да-да, ты молодец. Только… на этот раз все иначе.

— Почему иначе?

Дядя Крис снова взялся за весла, и лодка тотчас рванулась вперед. Они пригнули головы, чтобы не задеть ветви ивы. Здесь, под ивой, в уединении, Крис снова сложил весла. Лодка замерла.

— Почему иначе? — повторил Эрик.

Крис снял с руки часы. Он купил их, когда служил в авиации во время войны. Вчера он дал Эрику их рассмотреть. По ним узнаешь не только время, но и дату. А еще внутрь встроен будильник. И цифры и стрелки светятся в темноте. Потрясающие часы. Крис встряхнул их, поднес к уху, нахмурился и снова медленно застегнул на запястье.

— Сломались?

— Нет, я просто проверял… — И вдруг он снова заговорил быстро и горячо: — Иначе потому, что твоя бабуля тоже умрет, но это будет не как с дедулей. Не вдруг. И объяснить это по-другому, другими словами я не умею.

— Но у Джерри… у мальчика из моего класса… у его отца тоже был рак. Давно, мы еще в третьем классе учились. И он выздоровел!

— Так получается не всегда.

— Я спрошу доктора Шейна.

— Спроси, если тебе так легче. Но доктор скажет то же самое.

Не он ли минуту назад задавался вопросом: почему он ничего не чувствует? А теперь грудь вдруг сжало, и застучало — в груди, в голове. Во рту, под языком, стало горячо и кисло, точно от крови.

— Я не верю! Это неправда!

— Эрик, я знаю, каково тебе сейчас… Мне тоже было худо, когда умирал дедушка Гатри.

Минуту-другую оба сидели молча. А потом новая, неясная мысль вдруг облеклась в слова.

— Представляю, как будет пусто в доме. Нас останется всего трое: Джордж, миссис Мейтер и я…

— Об этом-то и надо поговорить, — отозвался Крис. Потом он долго искал сигареты, спички. Потом спичка никак не зажигалась. — Дело в том, — произнес он наконец, — что ты не сможешь там жить. Миссис Мейтер — не семья. Ты должен жить с кем-то из родственников.

— Я перееду к тебе?

— М-мм… Нет. Я бы очень этого хотел, но не получается… Твоя бабуля давно уже размышляет, как тут быть. Она советовалась и со мной, и с моими родителями, и с дядей Венделлом… Даже с доктором Шейном и с отцом Дунканом. И все они думают, что в этих обстоятельствах тебе лучше всего жить с родными твоего отца.

— Но я не знал, что у отца есть родня!

— Есть. Родители и младшая сестра.

— И они живы? — Голос вдруг сорвался, дал петуха, у Эрика так часто бывало в последнее время.

— Живы. Живут в Нью-Йорке. Вернее, в окрестностях Нью-Йорка.

— Но… почему? Почему? Почему мне все врали?

— Тебе же никто не говорил, что они умерли, а?

— Нет. Но всегда говорили: «Эрик, у нас, кроме тебя, никого нет, и у тебя, кроме нас, никого нет». Вот я и думал…

— Ну, это не ложь. Не говорить всей правды еще не значит лгать.

Он был ошарашен. Потрясен. Не понимал даже, хорошо или плохо, что у отца обнаружились родственники. Крис продолжил:

— Они собирались все тебе объяснить, когда подрастешь. Может, и объяснили бы уже, будь жив твой дед. И ты смог бы познакомиться с той родней, с дедушкой и бабушкой.

— Но почему это столько лет держалось в секрете?

На миг замявшись, Крис ответил:

— Эрик, сам знаешь, все люди разные, взгляды у них разные. Проще говоря, они друг друга не любили. Перессорились, когда тебя, маленького, забрали родители мамы, а не отца.

— Они тоже хотели меня взять?

— Да, очень. Ведь они любили своего сына, а ты — сын их сына.

— Но из-за чего все перессорились?

— Эрик, мне неприятно об этом говорить… Впрочем, я уверен, что ты давно знаешь, насколько глуп и несовершенен этот мир… В общем, у них другая религия…

— Значит, они католики? Да?

— Нет, не католики. Евреи.

Евреи?! Но это… это невозможно! Чушь какая-то! Евреи! Как Давид Левин из школы. Больше Эрик никого не знал. Он вспомнил, как Давид появился у них в пятом классе. Все его сразу полюбили. Только один мальчик, Брюс Хендерсон, невзлюбил. Нет, двое. Еще Фил Шарп. Говорили Давиду гадости, обзывали. Давид в конце концов вмазал Брюсу по носу, в кровь разбил. Его вызвали к директору, спросили, почему дрался. Он не ответил, никого не выдал. Знал, что директор терпеть не может националистов. «Именно с этими предрассудками мы и воевали на последней войне», — частенько говорил он. Поэтому Давид никого не выдал и понес наказание. В общем, держался молодцом, и все его очень зауважали.

Да, Давид неплохой парень. Эрик и Джек Маккензи однажды ходили к нему в гости. Их пригласили в какой-то торжественный день, усадили за праздничный стол. Взрослые пили вино, отец — из большого серебряного кубка. И все пели. Благопристойный, странный, чужой праздник. Эрик в ответ тоже пригласил Давида, но только один раз, на том дело и кончилось… Мой отец был — как Давид! Не может быть! Слишком странно. Другой. Не такой, как все. Такой, как Давид.

— Я считаю, давно следовало тебе рассказать… Но твой дед и бабушка поступили, как считали нужным, Бог уж их ведает — почему…

— А ты знал моего отца?

— Он был отличный малый. Один из моих лучших друзей в Йеле.

— Один из твоих друзей?! — Эрик чувствовал, что улыбается, глупо так улыбается: не то засмеется сейчас, не то заплачет. — А у тебя есть его… Я ведь даже не знаю, как он выглядел.

— Есть ли у меня фотокарточка? Да наверняка. Нас много щелкали, когда мы играли в теннис. Я пришлю тебе. Сразу, как приеду домой.

— А пока расскажи, какой он был.

— Ну, в общем-то похож на тебя. Ты, наверно, тоже будешь высоким. У него тоже были светлые волосы. Густые брови — как у тебя. — Дядя Крис поставил локти на колени, оперся подбородком на сцепленные пальцы. Лодка качнулась. — Чудно устроена жизнь. Оба мы собирались стать адвокатами, оба были уверены в будущем. А что вышло? Его давно нет на свете, а я торгую нефтью. Превратности судьбы… И ты испытываешь их сейчас на собственной шкуре.

— Когда я должен ехать?! — в панике закричал Эрик.

— В конце месяца, когда кончится семестр.

— Но я их даже не знаю! Как я смогу жить у них в доме?

— Послушай, Эрик, — Крис с трудом сглотнул. Кадык на его шее ходил ходуном. — Я понимаю, тебе чертовски тяжело. Оказаться на твоем месте — врагу не пожелаешь. Видишь, я говорю тебе все, как есть. Не обманываю, верно? И никогда не обману. Ты мне веришь?

— Верю.

— Ну вот, тогда послушай. Это очень хорошие люди. У плохих людей просто не могло быть такого доброго, честного и хорошего сына, каким был твой отец. Они будут тебя любить, они тебя уже любят! И незнакомы вы не по их вине. Не забывай, они тебе такие же дедушка и бабушка…

Не хочу ехать, не хочу ехать. Вдруг пришла спасительная мысль:

— А как же Джордж? Без Джорджа я не поеду!

— Ну конечно, можешь взять его с собой.

Услышав свое имя, пес навострил уши и перевел вопросительный взгляд с хозяина на гостя. А потом положил на колено Эрику свою огромную лапу.

— Почему мне нельзя жить с тобой, Крис? Я никаких хлопот не доставлю, честное слово.

— Я знаю. Но, видишь ли, мы с Фрэнни скоро едем в Венесуэлу, от компании, лет на пять, не меньше. И у нас уже трое детей.

— Я бы помогал с детьми!

На лице Криса дрогнул какой-то мускул, словно от боли.

— Эрик, я бы с радостью. Но Фрэнни снова ждет ребенка и говорит, что не может… не может брать на себя такую ответственность, понимаешь? Эрик, ты понимаешь?

Нет, он не хотел понимать. И не хотел отвечать.

— Там у тебя будет дом, ты получишь образование… Эрик, ты будешь там счастлив! Я стану все время писать тебе письма, а ты отвечай и пиши: чем занимаешься и хорошо ли тебе. Тебе будет хорошо, вот увидишь! Эрик! Ты понимаешь, что мы любим тебя? Что мы от тебя не отказываемся? Эрик?!

Стоит сказать слово — голос сорвется, опять даст петуха. В горле ком, и он боится разреветься, точно маленький. Он ведь давно не плакал, с детства. Он крепился, но вдруг оказалось, что он уже плачет — навзрыд, не успевая глотнуть воздуха. Он ревел и слышал себя как бы со стороны. Неужели он плачет? Страшно и стыдно. И одиноко.

Некоторое время Крис молчал. А потом снова заговорил в своей обычной манере, негромко, будто сам с собой:

— Я плакал, когда в Германии сбили моего друга. Да, помню — я сильно плакал. Я сам видел, как падал самолет — он пылал и шел носом в землю. Красный карандаш на белой бумаге неба… Меня потом долго мучили кошмары, я просыпался по ночам в слезах. Во время войны я часто видел, как плачут взрослые, очень часто.

Джордж встал и, аккуратно переступив, улегся мордой на ботинок Эрика. Лодка качнулась, накренилась. Через несколько минут Эрик почувствовал, что в руку ему сунули платок. Он высморкался, вытер глаза и взглянул на Криса. Крис сидел, отвернувшись. Потом взял весла и начал грести, раздвинув носом лодки зелено-желтый ивовый занавес.

— Крис, мне обязательно ехать сейчас? А нельзя пробыть здесь до конца лета, а поехать осенью, к началу учебного года?

Крис посмотрел на него внимательно. И мягко сказал:

— Вряд ли получится.

И Эрик понял, что на самом деле он говорит: Бабуля вряд ли доживет до осени.

— Так, значит, — начал Эрик, — ты позвонишь им и скажешь… — Он умолк. А как к ним обращаться? На «ты» или на «вы»? Как он будет их называть? Нельзя же говорить «мистер» и «миссис». Но не «дедуля» же, в самом деле! И бабуля у него одна! — Значит, ты позвонишь им и скажешь… — повторил он и снова не смог кончить фразы.

— Им уже позвонили. И они в дороге. Едут с тобой повидаться.

— Сегодня? Сейчас?

— Да. Я понимаю, что для тебя это как обухом по голове… Я должен был поговорить с тобой еще на прошлой неделе, но все получилось кувырком, в последнюю минуту. Прости.

— Я не успел ни о чем подумать.

— Может, оно и к лучшему.

Джордж снова взгромоздился на сиденье. Пес словно понял, о чем речь, и привалился к Эрику: тяжелый, теплый. Чувствует, что надо утешить. Джордж всегда знает, когда хозяину плохо. Эрик вспомнил единственный в жизни серьезный нагоняй, полученный им от дедули. Он тогда завел машину и выехал на аллею, почти на дорогу… Джордж его жалел. А вскоре у дедули случился инфаркт, и он умер прямо на веранде, после ужина. Эрик помнит, как поднялся к себе в комнату и сидел там целый вечер в обнимку с Джорджем. Как сейчас.

Лодка с тихим стуком ткнулась в причал.

— Теперь, Эрик, тебе надо поговорить с бабулей. Знаешь, ей будет легче ложиться в больницу и даже… Ей все будет легче, если она уверится, что с тобой все в порядке. Помни, ей тоже тяжело.

Он знал, где ее искать. Наверху, за письменным столом в кабинете. «Главное: доверить, завещать и подписать», — сказала она недавно по телефону. Он нерешительно остановился на пороге и окликнул:

— Бабуль! — В последнее время она часто не слышала, как люди поднимаются по лестнице, входят в комнату. — Бабуля!

Она повернулась на крутящемся кресле, и он сразу заметил на ее лице следы слез. Он не помнил, чтобы она плакала когда-нибудь прежде. Даже когда умер дедуля, она сказала очень тихо: «Он ушел без страданий, в собственном доме, в конце счастливого дня. Надо помнить об этом и не плакать». В глазах — ни слезинки.

А сейчас она плачет. Она встала навстречу и уткнулась головой ему в плечо. Эрик уже одного с ней роста. И он принялся утешать ее, как Крис утешал его самого в лодке, всего несколько минут назад:

— Со мной, бабуль, все будет хорошо, я тебе обещаю. Лечись и за меня не бойся.

Она подняла голову:

— Ох, дорогой мой, любимый мальчик, прости, я не должна… И бояться за тебя совершенно нечего! У тебя будет прекрасная семья, о тебе будут заботиться… Я не потому плачу, а просто, просто…

Он чувствовал, что их обоих выдергивают с корнем, отрывают друг от друга навсегда, без предупреждения, как в ту ночь, когда бурей повалило огромный вяз, «осенявший нашу крышу почти семьдесят пять лет». Так сказал дедуля наутро. Буря бушевала всего несколько минут, но успела вывернуть громадный вяз из гнезда, и могучие корни беспомощно торчали, и с них падали комья влажной земли.

— Сядь, — сказала бабуля. Она смахнула с глаз слезы, протерла очки, как-то подобралась, и лицо ее снова стало привычным. Вообще-то оно почти никогда не менялось. Даже в радости оставалось твердым и строгим. Когда же она сердилась — а сердиться она умела, — он это невозмутимое лицо почти ненавидел. Но не сейчас. Сейчас он думал только о том, что скоро лица не будет, совсем не будет, нигде.

— Ты, наверное, хочешь о многом расспросить? Ведь дядя Крис не все успел объяснить.

— Он объяснил. Но я все-таки не понимаю.

— Естественно. Ни один человек не в состоянии постичь столько перемен за полчаса. Очень жаль, что у нас так мало времени, очень жаль.

— Скажи, но почему они не навещали меня раньше? Почему их от меня скрывали?

— Мы решили, вместе, что для маленького ребенка это чересчур запутанно и мучительно. Ты был совсем крошкой… А так, с нами одними, ты знал, кто ты и что ты. Для ребенка так здоровее. Да, я думаю, мы поступили верно, ведь ты всегда был так счастлив… И все же, — продолжила она задумчиво, — наверное, во многом мы были не правы. Мистер и миссис Фридман… Кстати, Эрик, мы писали и произносили твою фамилию иначе, хотели сделать ее попроще, более английской. А надо «Фридман», с буквой «д» в середине. Это по-немецки. — Эрик промолчал, и она добавила: — Я понимаю, все это ужасно. Даже фамилия твоя и то звучит иначе.

Он опять промолчал.

— Эрик, у тебя начнется новая жизнь. Нью-Йорк — большой город, там столько интересного! Помнишь, в прошлом году мы ездили туда на выходные? Успели и в театр, и в планетарий, и…

Об этом он сейчас говорить не хотел.

— Почему все друг друга так ненавидели? Что вам далась их религия? Какая разница?

Но, задавая вопросы, он уже знал ответы. Разница есть. Потому что… потому что евреи особенные, совсем другие, непохожие на тех, кто тебя окружает. И выходит, он — один из них?! Да? Или нет? Сам он, по крайней мере, никаких перемен в себе не чувствовал.

Бабуля вздохнула:

— Ты выбрал слово «ненависть»? Что ж… Она была с обеих сторон, ты уж поверь. Вероятно, дедуля перегибал палку, и не скажу, чтобы я была с ним во всем согласна, но он так гордился Америкой, гордился, что он — американец, и я в какой-то мере его понимаю: действительно, надо хранить свои обычаи и жить среди себе подобных…

— Но если он их… не терпел, почему он никогда не говорил со мной об этом?

— Но ведь это значило бы говорить о тебе, о части тебя, твоей половине. А он так тебя любил! Вероятно, он был прав: ребенок не должен принадлежать сразу двум мирам, это вредно и опасно…

Эрик наконец понял, о чем он хочет спросить.

— Ты их когда-нибудь видела? Родителей моего отца?

— Только однажды, когда хоронили твоих родителей. Ох, Эрик, — вздохнула она, — Фридманы хорошие люди. Понимающие, добрые. За последние недели я много раз говорила с ними по телефону и…

В дверь постучал Крис:

— Можно? Или оставить вас наедине?

— Нет-нет, заходи. Мы с Эриком завершаем начатый тобой разговор. Я думаю… надеюсь, что он кое-что понял.

— Тетя, по-моему, вам пора лечь, — с тревогой напомнил Крис.

— Да, пожалуй. На четверть часика. — Она встала и, покачнувшись, оперлась о спинку стула. Эрик вдруг заметил, что лицо у нее желто-серое, восковое. А под мышками — круги от пота. Такого он прежде не видел. Она ведь чистюля.

Он отвел глаза, взглянул за окно. Ветер колыхал листья, и сквозь них проблескивала серебряная гладь озера. Со всем этим тоже надо расстаться. Словно сбрасываешь одну шкуру и натягиваешь другую. А тут все останется по-прежнему: и дом, и деревья, и знакомые лица. Все, кроме бабули. Но его здесь тоже не будет. Он будет жить в чужом, незнакомом месте.

— Бабуля! А ты их спросила про Джорджа? Я не могу без него ехать!

— Все будет нормально, не волнуйся. — Бабуля взглянула на Криса и улыбнулась. У двери она снова остановилась, о чем-то вспомнив. — Эрик, мы старались дать тебе достойное воспитание, привить хорошие манеры, и, по-моему, ты многое усвоил. Не забывай об этом.

— Не забуду. А теперь я хочу прогуляться. Скоро вернусь.

В нем шевельнулась смутная потребность поговорить с доктором Шейном, но, подойдя к его желтому дому и не обнаружив рядом ни единой машины, он с облегчением свернул к дому своего друга Тедди. В конце концов, доктор, по словам Криса, может лишь подтвердить то, что Эрику уже известно. Тедди тоже не оказалось дома, он ушел к зубному. И Эрик снова почувствовал облегчение. Ему надо было с кем-нибудь поделиться, как Крохе-цыпке из нелепой детской сказки: сообщить всем и каждому, что опрокинулось небо. И в то же время ни с кем говорить не хотелось.

Лошади Джона Уайтли паслись невдалеке от дороги. Подойдя к самой ограде, он замер в ожидании. Интересно, они вправду узнают знакомых людей или просто чуют сахар в кармане? Лошади приблизились и поочередно, мягкими теплыми губами сняли угощение с его ладони. Белый с коричневым крапом пони по кличке Лафайет, по обыкновению, уткнулся носом в плечо Эрику. Вот бы вскочить на него и умчаться вдаль, сквозь безлюдный лес, чтобы только ветер свистел в ушах, чтобы ни о чем не думалось — ни о бабуле, ни о школе, ни о баскетбольной команде, куда мне уже не суждено попасть, во всяком случае, в этой школе… Собаки и лошади. С ними иногда лучше, чем с людьми.

— Все, сахар кончился, — сказал он громко, отдав пони последний кусок. И побрел по тропинке, в сторону от дороги. Джордж, тяжело ступая, пошел следом. Было очень тихо, лишь сухие прошлогодние сучья трещали под ногами. На вершине небольшого пригорка тропинка разветвлялась: одна вела к лесу, а другая через полмили выбиралась на шоссе. Дальше ему в детстве ходить не разрешали. Он не чувствовал впереди ничего, кроме черной зияющей пустоты. Все, что есть сейчас, исчезнет. И школа, и все друзья, и команда скаутов, и лодка, и его комната, и Лафайет — все исчезнет, словно стертое мокрой губкой с классной доски.

Он повернул к дому. Стыдно. Стыдно думать о себе, о своих потерях, когда бабуля потеряет все без остатка. Или не все? Хорошо бы. Хорошо бы сбылось то, во что она верит: в загробную жизнь, во встречу с дедулей. Главное, чтобы ей было не очень больно.

Впереди мелькнула машина отца Дункана, дала задний ход. Все, пойман, никуда не денешься.

— Ну как, Эрик? Все уладилось? Все решено? Я только что говорил с бабушкой по телефону.

Похоже, все знают, что его ждет. Словно его выставили на продажу, как лошадь или собаку. Только сам он ни за что не стал бы продавать лошадей и собак, ни за что на свете не лишил бы их дома.

— Да, святой отец. Все решено.

— Эрик, если тебя что-то беспокоит, тревожит, заходи — поговорим. Завтра или когда захочешь. Хорошо?

— Меня ничего не тревожит, — ответил Эрик. Вернее, тревожит, но говорить об этом не хочется.

— Эрик, тогда я сам скажу тебе кое-что, прямо сейчас, не откладывая. У тех, других бабушки и дедушки — иная вера. Ты должен относиться к ней с уважением. Впрочем, ты и сам понимаешь. Уважай чужую веру и будь стоек в своей. Это вполне возможно. Ты будешь жить с ними очень счастливо, полюбишь их так, как они, я знаю, любят тебя, и сохранишь при этом свою веру. Понятно?

— Да, святой отец.

— Помни, что говорил Христос ученикам: «Я с вами во все дни до скончания века». Помни, Он с тобой. Когда тебе станет одиноко и грустно, Он поможет.

— Я знаю, — ответил Эрик. Слова священника показались ему пустым звуком.

Доктор Шейн еще не возвращался: машины у дома не было. Лафайет по-прежнему пасся у изгороди. Свернув на свою аллею, Эрик увидел возле дома машину. Длинную и темную. Даже издали он определил, что это «кадиллак». Он замедлил шаг. Только бы они не бросились обнимать-целовать. Его прошиб пот от смущения и страха.

На крыльце стояла бабуля. Не одна.

— Эрик! — окликнула она.

Сердце застучало, как самый настоящий молот. Стало страшно, так страшно… Только бы не расплакаться снова, только бы его не стошнило у всех на глазах. На память вдруг пришли дедулины рассказы об индейцах, сражениях, отважных предках. Чушь какая-то, при чем они сейчас? И все-таки дедуля был бы рад, если б Эрик поднял голову и расправил плечи.

Теперь все они повернулись, все глядели на него. Мужчина, одетый по-городскому, в темный костюм. Высокая женщина в ярком платье, слишком молодая, чтобы быть бабушкой. Странно, как во сне. А может, мне и вправду все это снится? Волосы у женщины рыжие, и это поразило его больше всего. Он не ожидал, что у бабушки рыжие волосы. Впрочем, чего он вообще ожидал? Они уже сходили по ступеням, ему навстречу. Он расправил плечи и, взяв Джорджа за ошейник, медленно, прямо по траве, двинулся к дому.

31

Анна вынула из миски теплое тесто и бережно, точно живое, разложила на столе. Посыпала мукой, взяла в руки скалку. Умиротворение и покой — вот что она неизменно чувствовала, хозяйничая на кухне в одиночку, привычно и неспешно управляясь с кастрюлями и поварешкой. С улицы вошел Эрик.

— Что это будет? — спросил он.

— Штрудель. Пробовал когда-нибудь?

Он покачал головой.

— Это вроде сладкого рулета, только вкуснее. Я еще утром испекла один противень для семьи тети Айрис и поставила в кладовку остывать. Возьми побольше.

Раскатав тесто, она смазала его подсолнечным маслом и принялась вытягивать потихоньку, чтобы не порвать, сперва один край, потом другой, до тонкости почти прозрачной. Вот оно уже похоже на лист бумаги. Эрик наблюдал молча. Стоял и жевал кусочек штруделя.

— Чего же ты так мало взял? Не нравится?

— Нравится.

— Так возьми еще! Выбери самый большой кусок. Такой рослый мальчик, а тела нет, кожа да кости. Тебе надо с утра до вечера есть, мышцы наращивать. А молочка не хочешь? Штрудель всегда хорошо запить.

Он вежливо улыбнулся в ответ, подошел к холодильнику, налил себе стакан молока. Пил с жадностью — она угадала правильно. Анна вымешивала густую начинку, резала тесто и незаметно поглядывала на Эрика.

Они живут вместе уже четыре месяца, а она все никак не привыкнет. Этот незнакомый мальчик, почти юноша — плоть от плоти ее? Что ни день, она открывает для себя то родинку на щеке, то шрам на локте. Когда-нибудь на него будут заглядываться. Очень примечательная внешность. На редкость густые, выгоревшие за лето волосы. Гордый орлиный профиль. Глаза затенены густейшими ресницами, а вскинет — и у нее сердце заходится от этой детской, беззащитной прямоты.

Интересно, был ли он разговорчив в той, прежней жизни? В их дом теперь частенько вваливается шумная ватага мальчишек. Они приходят с ним, к нему, и все же он тише, молчаливей остальных и держится несколько особняком. Его считают «своим», ровней, а он словно выпадает, не вписывается в их круг. Вдобавок у Эрика утонченные манеры, привитые частной школой… Он немало смутился, когда классный руководитель в новой школе посоветовал ему не говорить учителям «сэр». Но отделаться от привычки трудно: у него это словцо и сейчас иногда вырывается.

Впрочем, подростковых достоинств у Эрика хватает. Он отлично играет в баскетбол, да и проведенное на озере детство не прошло даром: плавает как рыба. Айрис еще до начала учебного года переговорила насчет Эрика со школьным консультантом-психологом. А недавно снова заходила в школу и выслушала немало добрых слов: Эрик прекрасно освоился, учителя его хвалят.

Сколько же сил, сколько мужества в тринадцатилетнем ребенке! Сколько пришлось ему выстрадать! Одна поездка из Брюерстона чего стоит — та, первая! Счастье еще, что Крис, двоюродный дядя Эрика, проводил их и даже прожил здесь два дня. Как бы они справились без Криса — и представить невозможно. Эрик за всю дорогу не проронил ни слова. А что он мог сказать? Джозеф тоже сидел молча, напряженный, точно натянутая струна. Вели беседу Анна с Крисом: два часа кряду говорили о Мексике, где незадолго до этого Крис провел целых полгода. Он подробнейшим образом описал ей Мехико и самым подробнейшим — район, где живет ее брат Дан. А потом он заговорил о Мори. Она и забыла, что Крис — тот самый друг, которым Мори так восхищался, к которому ездил в гости в штат Мэн. Крис вспоминал, какой яркий, талантливый человек был Мори, как забавно они познакомились. Анна слушала его и думала: неведомо кто падает на льду морозной зимней ночью, а в результате — сразу несколько жизней летят кувырком. И зарождается новая жизнь, новый человек. Эрик.

Она открыла рот — сказать ему что-нибудь, перекинуть мостик, нить… Я люблю тебя; наконец ты рядом, но я все равно не могу привыкнуть к этому чуду. Мне все кажется, будто вернулся твой отец…

Но однажды она не справилась с собой. В первый месяц после его приезда. Слезы вдруг потекли — сами, безудержно, в них мешались ликование и горечь, и, не в силах сдержаться, она схватила Эрика за руки, притянула к себе и поцеловала. Он отшатнулся, вырвался, и в глазах у него ей увиделся не то испуг, не то отвращение. Или просто смущение? Больше она себе ничего подобного не позволяла.

Вот и сейчас одумалась.

— Кладем яблоки, изюм, миндальные орешки, а я еще всегда добавляю смородину. Большинство хозяек пекут штрудель без смородины, но, по-моему, кислинка очень украшает, верно?

Эрик согласно кивнул. Она завернула начинку в тесто и, осторожно прижимая ладонями блестящую промасленную змею, еще немного растянула ее в длину, разрезала на кусочки, выложила на противень и сунула в духовку. Сейчас самое время сказать ему то, что мучает ее давно, с первого дня.

— Эрик, ты нас никак не называешь: ни меня, ни дедушку. Обычно дети называют близких так, как повелось с детства. Но не можем же мы оставаться безымянными. Надо бы что-нибудь придумать.

— Я никак не решу, — отозвался Эрик.

— Когда ты был совсем маленький и не умел толком говорить, ты называл меня «Нана».

— Правда? Не помню.

— Естественно. Как ты можешь помнить? Но если ты не против, называй меня Наной. А дедушка пусть будет дедушкой, ладно?

— Хорошо. Я прямо сейчас и попробую, Нана.

— Эрик, скажи… тебе здесь очень тяжело? То есть… я как-то неуклюже выразилась… конечно, тебе тяжело, но — как тебе с нами, в этом доме? Здесь, наверно, все непривычно, все по-иному.

— Нет, нет. У вас очень хорошо. Мне нравится школа. И комната. Честное слово.

— Мы, возможно, даже сами не представляем, насколько мы другие. Все это так сложно. Но ты почаще вспоминай, что мы тебя очень любим, и все станет намного проще. Понимаешь?

— Понимаю.

— Ну и хорошо, и хватит об этом. Сегодня суббота, за окном такой чудесный день. Чем займешься?

— Математикой. Я на улице посижу, порешаю.

Его постоянно тянет на улицу. Может, эти стены на него давят? Тесный городок, дом, двор. Еще бы не тесно — после такого простора!

— Дедушка привезет сегодня из Нью-Йорка тетю Руфь. Погостить, на несколько дней. Если разделаешься с уроками, можете потом съездить в магазин за вратарским шлемом.

— Классно.

Хорошо, что Джозеф побудет с мальчиком, хорошо, что они нашли друг друга. Джозеф взялся купить ему все для школы. Эрику нужен мужчина, он слишком долго прожил со старой и к тому же больной женщиной. Летом Джозеф несколько раз обедал с Эриком в городе, а потом они ходили на бейсбол. Похоже, они неплохо ладят. Жаль только, что у Джозефа всегда так мало времени.

Ради Эрика они вступили в маленький пляжный клуб. Все здешние сверстники Эрика разъехались на лето по лагерям. Дома остались только мальчишки Уилмоты, живущие поскромнее прочих. И Айрис исправно, каждый день подкидывала Эрика и Уилмотов на пляж на машине: Анна-то водить так и не научилась. Умница Айрис, а ведь ей нелегко выкроить время — при двух малышах!

А какие прелестные! Стиви уже вовсю бегает, а младшему на одиннадцать месяцев меньше. Разница — года нет! Айрис благодаря им удивительно переменилась. Уродись она простой крестьянкой, где-нибудь на Сицилии, рожала бы и рожала — без остановки. Беременность ее только красит. Вся скованность, все напряжение пропадают без следа. Разносит ее каждый раз до необъятных размеров, но она даже не пытается скрыть живот. На двоих она не остановится, это точно. Зависть — дурное чувство, но я и вправду завидую щедрости ее чрева.

А еще дурно, что я с таким удовольствием демонстрирую Айрис Руфи. Еще бы мне не гордиться! Все эти годы друзья и знакомые только и делали, что жалели Айрис! Особенно отличалась Руфь: ее-то девочки, все три, выскочили замуж совсем молоденькими. Зато у Айрис теперь тоже муж, дом, дети — все, чего она хотела и чего достойна. Воздалось наконец за детство, юность — за все скудные, ущербные годы.

Руфь еще не видела новый дом Штернов. Она будет потрясена! Дом выстроил для них Джозеф. Ни сам он, ни Анна в таком доме жить бы не стали, но Айрис тщательно продумала и описала, что она хочет, а Тео, судя по всему, не возражал. Так и выросла посреди рощицы стеклянная шкатулочка. Стекло и темная мореная древесина. Совершенно неожиданный дом, в комнатах много воздуха, света и очень мало мебели. Все внутри просто, почти аскетично. Но об этом доме, между прочим, написали целую статью в архитектурном журнале, и проезжающие притормаживают, чтобы его получше разглядеть.

Анна выглянула в окно. Эрик перебрался на низкую и широкую кирпичную загородку, отделяющую двор от сада. Учебники и тетради валяются рядом, а он сидит с Джорджем и глядит на сад. Эрик закрытый, замкнутый, не то что Мори. Тот был — душа нараспашку. А Эрик, наверное, похож на мать.

На похоронах миссис Мартин он держался замечательно, даже не плакал. Разумеется, ее смерть не была для него неожиданностью, но уход близких — всегда потрясение. К тому времени Эрик прожил с ними уже больше месяца. И вот однажды раздался телефонный звонок и сдержанный старческий голос, он представился дядей Венделлом, объявил, что миссис Мартин скончалась. В Брюерстоне Джозеф выбрал окольный путь к церкви и кладбищу — чтобы не проезжать по родной улице Эрика. Но и эта предусмотрительность была лишней: мальчик мирно спал на заднем сиденье.

«Такая сдержанность! — восклицал Джозеф, когда они вернулись домой. — Да, в этом смысле он явно не в нашу породу». Под «породой» имелась в виду, конечно, Анна. У нее слезы всегда близко.

Эрик же тихо просидел всю заупокойную службу, пожал руку священнику и еще десятку знакомых, а потом забрался в машину и снова заснул. Так и проспал шесть часов, до самого дома.

«Храбрый, отважный мальчик, — приговаривал Джозеф. — Умеет посмотреть правде в глаза. В таком возрасте — такое мужество!»

Но бесспорно, у Эрика сейчас тяжелая пора. «И у меня тоже, — с внезапной досадой подумала Анна. — Я и не представляла, что буду так уставать. Все молодой себя считаю. Да и людям кажется, будто я все могу: и Айрис с малышами помогать, и подростка воспитывать. А скоро предстоят новые тревоги — поступление в колледж, и опять переходный возраст…» И так же внезапно на нее накатил жаркий стыд. Вот еще вздумала! Себя пожалела! Нет ничего хуже, чем жалеть себя!

К дому подъехала машина, и вскоре из прихожей донеслись голоса Руфи и Джозефа.

— Где Эрик? — спросил Джозеф у Селесты.

— Ушел, мистер Фридман, пару минут назад, вместе с собакой. В сторону Уилмотов.

— Ну ладно, придет — увидишь, — сказал Джозеф Руфи и, подхватив ее чемодан, понес наверх, в комнату для гостей. — Вы, девочки, поболтайте, а я газету почитаю, пока Эрик не вернется. — Он был вежлив, но Анна чувствовала, как не терпится ему избавиться от Руфи: видно, сыт по горло ее разговорами.

— Деревенский воздух тебе на пользу, — сказала Руфь. Для нее все, что не Нью-Йорк, то деревня. — Хорошеешь, несмотря на все свои беды.

— Да какие у меня беды? — запротестовала Анна. Будто, если сказать, что их нет, они и вправду исчезнут.

— Ну и хорошо! И прекрасно! Господи, что бы я без Джозефа делала? Он мне так дешево сдает квартиру! Анна, он для меня царь и Бог! Нет, на детей я не жалуюсь! У них свои дети, дела идут ни шатко ни валко, я никому не навязываюсь, не хочу быть в тягость. Так, а это что за комната? Наверно, Эрика?

— Да, здесь живет Эрик. Мы, как узнали, что он приедет, сменили тут всю мебель. Выбрали посветлее, повеселее.

Письменный стол пришлось вернуть в магазин: Эрик привез свой собственный, тяжеловесный реликт восемнадцатого века. Но они не перечили. Этот стол был ему, как видно, очень дорог. Он поставил на него фотографии матери и дедушки с бабушкой. А над столом повесил потемневший портрет мужчины в узком старомодном галстуке. «Это мой прадедушка Беллингем. Вернее, прапрадедушка. Он был героем Гражданской войны. А у вас есть портреты предков?» — спросил он у Джозефа, и тот на миг подумал, что мальчик издевается. Но нет, конечно, нет, он спрашивал совершенно искренне. «Там, откуда я родом, портретов не писали», — мягко ответил Джозеф.

Около стола Эрик прибил полку для книг. Все до единой книги — о птицах: определитель, справочники, энциклопедии. Однако на вопрос Анны он ответил: нет, орнитология его не особенно интересует. Больше вопросов Анна решила не задавать. Селеста разведала, что стол вовсе не Эриков, а бабушкин, она всегда за ним работала. Может, и с книгами о птицах связаны какие-то воспоминания?

Нельзя не признать, что там Эрика растили с любовью и заботой. И как же грустно, как страшно устроена жизнь! Как, должно быть, тяжело было этой женщине после стольких лет высокомерного отчуждения обратиться к Джозефу и Анне! «Сколько отваги надо иметь перед лицом такой смерти», — сказала Анна Джозефу в те дни.

Руфь прервала ее размышления:

— Джозеф-то, верно, как всегда: звезду готов с неба достать?

Анна улыбнулась. Конечно, готов. К приезду Эрика он забил шкафы и полки в его комнате одеждой и книгами, купил фотоаппарат, коньки, теннисные ракетки, радиоприемник, проигрыватель. Хотел даже телевизор купить, специально для Эрика, хотя в гостиной, внизу, уже стоит один, а большинство этой роскоши пока вовсе не имеет. Но тут уж Анна сказала твердое «нет». В своей комнате мальчик должен делать уроки и читать, а не смотреть телевизор.

На кровати Эрика — раскрытый альбом с фотографиями. Руфь тут же сунула туда нос.

— Это дом, где он жил?

— Да. Посмотри. Эрик не будет против.

Весь альбом посвящен Брюерстону, под каждой фотографией аккуратно проставлена дата.

«Я вижу, тебе понравилась машина, которую мы прислали», — сказала Анна Эрику, наткнувшись в этом альбоме на карточку, где он, семи- или восьмилетний, восседает в огромной игрушечной машине.

«Ее прислали вы?»

«А ты не знал? Мы посылали тебе очень много вещей. Лошадку-качалку, роликовые коньки, двухколесный велосипед». — Она осеклась. Вдруг мальчик подумает, что она хвастается?

Джозеф присоединился к женщинам только за обедом. Руфь на все лады склоняла своих соседей по кварталу — беженцев из Европы:

— Такие надменные, обидчивые, лопочут по-немецки — по-английски словечка не выучили. Да какие они американцы? Без году неделя! Кто десять лет тут прожил, кто пятнадцать. А я без малого пятьдесят!

«Дочери Американской революции против потомков первых поселенцев», — с усмешкой подумала Анна.

После обеда вышли на веранду. День для октября выдался не особенно теплым, но все же солнце слегка пригревало, ласкало кожу.

— Куда, черт побери, запропастился Эрик? — проговорил Джозеф. — Мы собирались покупать ему футбольную форму, шлем…

— Скоро придет, — успокоила его Анна. — А пока отвези-ка Айрис и Тео корзинку со штруделем. На малышей заодно посмотришь.

— Прекрасная идея! — с облегчением сказал Джозеф.

— Значит, у Айрис все в порядке? Джозеф провез меня мимо ее дома. Не скажу, что красиво, но стоит, должно быть, целое состояние!

Бедная Руфь! Ее шпильки уже давно никого не задевают.

— Да, у Айрис все сложилось как нельзя лучше.

— И сразу столько нарожала! Впрочем, в таком возрасте долго раздумывать нечего. И все-таки, Анна, я была права. Я всегда говорила, что Айрис не к лицу молодость, а с годами она выправится.

Анне хотелось ответить: «Айрис всего тридцать один год. Что это, если не молодость?» Но стоит ли спорить с Руфью? И она сказала:

— Я приготовила на ужин тушеное мясо по твоему рецепту. Ты дала его мне, когда я выходила замуж, и лучше я за всю жизнь не придумала.

— Ты встаешь к плите, когда на душе тяжело, — сказала проницательная Руфь. — Я знаю тебя не первый год. Ты готовишь, а я шью. Шью внучкам платья, которые они, верно, и не носят.

Анна промолчала.

— Почему бы тебе куда-нибудь не съездить? Сидишь тут сиднем! А ты съездила бы в Мехико, к брату. Вы ведь тысячу лет не виделись.

— Двадцать лет. Но не можем же мы уехать и оставить Эрика.

— Да, пожалуй. Скажи, а как вы собираетесь его воспитывать? Я имею в виду — в какой религии? Кем он вырастет?

Анна вздохнула:

— Сказать по правде, не знаю. Айрис как-то предположила, что Эрику хочется на службу, в церковь. Нам-то с Джозефом это и в голову не приходило. Джозеф ответил: «Ладно, отведу». — «Не просто отведешь, — говорит Айрис, — а войдешь туда вместе с ним. По-вашему, ребенок в таком возрасте может сидеть в церкви один?» Короче, мы отвели его в большую епископальную церковь, здесь в городе. Знаешь, так было странно… И как, должно быть, удивлялись прихожане в церкви — ведь нас тут многие знают. — Анна замолчала, вспоминая чудесные, торжественные звуки органа, пение, чистый звонкий голосок Эрика. Все так возвышенно, так празднично.

— Ну и?.. — потребовала продолжения Руфь.

— Ты только представь: Джозеф в церкви! Но он сказал: «Нас что, убудет? Главное, чтоб мальчик во что-нибудь верил!» Мы сходили так раз пять-шесть, а потом Эрик сам отказался. И знаешь, Джозеф расстроился!

— А почему Эрик не захотел идти?

— Сказал, что больше всему этому не верит. Мы убеждали его и так и сяк, но он отказался наотрез.

— Так, может, ему нравится в синагоге?

— Мы брали его с собой один раз. И Джозеф спросил, хочет ли он подробнее узнать о нашей вере. Но Эрик сказал, что это его тоже не интересует. Такие дела.

— Да, Анна, тебе не позавидуешь. Одни проблемы.

На этих словах на пороге появился Джозеф.

— Какие такие проблемы? Нет у нас никаких проблем. Эрик прекрасный малый. Голова на плечах и мужества хоть отбавляй…

— Он у Айрис? — перебила Анна.

— Нет. И не был.

— Куда, интересно, он делся? Скоро ужинать.

Еще через полтора часа в дверях появилась Селеста:

— Мне как, еще подождать с ужином? Эрика-то все нет.

— Джозеф, хочешь ужинать?

— Что ж, можно и поужинать. Надо с ним разобраться, когда вернется. Странно… Он никогда не исчезал надолго.

— Всегда что-то происходит впервые. Ему всего тринадцать лет. — Анна словно упрашивала Джозефа не сердиться. Впрочем, если кто-то и способен «разобраться» с Эриком, то явно не Джозеф. Он с ним так добр, так ласков и мягок…

Селеста подала ужин. Ела одна только Руфь. Анна безуспешно пыталась подавить в себе страх. Ну почему, почему я так расстраиваюсь, оттого что мальчик опоздал к ужину? Да это случается в тысячах семей каждый вечер.

— Он ушел еще утром, — прервал Джозеф очередной монолог Руфи.

— Позвони его друзьям, раз так сильно беспокоишься.

— Кто беспокоится? Я? Ты?

— Я спокойна, — солгала Анна. — Но ты все-таки позвони.

В прихожей то пропадал, то вновь возникал голос Джозефа. Похоже, он названивал подряд по всем номерам. Анна силилась расслышать, что говорит Джозеф, но тщетно. Руфь и та примолкла.

Джозеф вернулся в комнату.

— Никто его не видел. Но не могу же я обзвонить всех! — сказал он бодро. И две минуты спустя: — Может, он не хочет садиться со мной за стол? Наверно, я обидел его насчет собаки.

— Нет, что ты! И потом — ты ведь ему разрешил. Джозеф сначала не хотел пускать собаку в гостиную, потому что там очень светлый ковер, — пояснила она Руфи.

— Еще бы! — всплеснула руками Руфь. — Не ковер, а целое состояние!

— Я отношусь к грязи терпимее, чем Джозеф. К тому же мне жалко пса, он так тоскует один.

— Моя жена помешана на животных! В один прекрасный день у нас в доме появится бродячая лошадь. — Джозеф встал. — Я еще позвоню.

— Знаешь, почему он уступил? — шепнула Анна Руфи. — Та, другая бабушка не возражала, чтобы Джордж спал с ним в одной постели.

— В постели? Он же грязный! — обомлела Руфь.

— Что из этого? В общем, теперь Джорджу разрешено ходить везде и всюду при условии, что Эрик вытирает ему лапы.

Джозеф вернулся.

— Что за мальчишка! — Он обратился к Руфи: — Его так все любят, что никогда наперед не знаешь, кто из друзей зазовет его на этот раз. Может, где-нибудь в шахматы играет и совсем позабыл о времени. Он отлично играет для своего возраста. А ведь это математическая игра, спорт настоящих ученых, интеллектуалов. У нас очень способный, даровитый мальчик! — заключил он.

— Конечно, Джозеф, конечно! Я уж Анне говорила — это с первого взгляда видно.

— Ну, ладно. Когда он появится, позовите меня. Скажу ему пару теплых слов. — Он подмигнул Руфи.

Непривычная для Джозефа живость. Анна встревожилась.

— Иди поработай, — сказала она. — И не расстраивайся.

— Откуда ты взяла, что я расстраиваюсь? Времени всего-то восемь часов. Мальчику тринадцать лет! Ну задержался, бывает. Вечно ты, Анна, все преувеличиваешь! — Прихватив портфель, он медленным, тяжелым шагом пошел наверх.

— Включить телевизор? — спросила Анна.

— У меня от него глаза болят. Зато у меня с собой журнальчик, в нем печатают все сериалы с продолжением, из номера в номер, — ответила Руфь.

Анна сняла с полки «Покорение Мексики». Джозеф все обещает свозить ее к Дану, но поездка постоянно откладывается.

Ей не читалось. Но она заставляла себя сосредоточиться, чуть ли не выучивала наизусть абзацы, словно завтра ей предстояло сдавать по этой книге экзамен. Стул она намеренно развернула спиной к часам. Пробило девять. Или она неверно посчитала? Может, уже десять? Но она не обернулась, не проверила. Во рту пересохло. Ее обуял внезапный дикий страх.

— На улице холодает, — проговорила Руфь. — Какой ветер поднялся, только послушай!

— Давно пора обрубить эти ветки, — отозвалась Анна с деланым спокойствием. — Они стучат в стекла при малейшем дуновении.

Она встала и прошла к входной двери. Едва приоткрыла — в прихожую ворвалась клубящаяся, пронизывающая до костей сырость. Верхушки деревьев отчаянно раскачивались на фоне чуть белесого неба. На уровне глаз — кромешная тьма. Анна закрыла дверь.

По лестнице спускался Джозеф.

— Уже половина одиннадцатого, — сказал он.

— Может, позвонить в полицию? — предложила Руфь.

Джозеф бросил на нее свирепый взгляд:

— Что? Какая полиция? Зачем? Глупости! Анна, во что он был одет?

Она представила утро, Эрика на кухне. Прошло несколько веков.

— По-моему, в клетчатую рубашку. Точно не помню.

— По радио объявили, что с шести часов температура понизилась на двадцать градусов, — сказал Джозеф.

Анна промолчала. Четыре раза пробежала глазами одну и ту же фразу и, так и не вникнув, закрыла книгу. Джозеф готовил чай. Вот свистнул закипевший чайник, вот щелкнула дверца шкафчика. Руфь сидела молча — Руфь, которая вообще живет, не закрывая рта.

Начался ливень. Без предупреждения, без первых робких капель. Налетел разом, словно смерч или шквал. Вошел Джозеф.

— Дождь, — сказал он, возвысив голос над рвавшейся в окна стихией.

— Я знаю.

Взгляды их встретились.

— На этот раз я задам ему хорошую трепку! — прокричал Джозеф. — Он у меня попомнит! Нельзя все спускать. Ребенок должен знать, что можно, а что нельзя.

В дверь позвонили. Звонок звонил, не переставая, словно кто-то облокотился на кнопку.

— Господи! — воскликнул Джозеф и побежал открывать.

В лицо ему ударили мокрый, леденящий ветер и резкие колеблющиеся пучки света от двух карманных фонарей. Двое полицейских стояли позади Эрика и огромного мокрого пса. Все вошли в дом.

— Ваш мальчик?

— Боже Всевышний! — запричитала Руфь. — Где же ты был? До смерти всех перепугал, и Нану, и дедушку. Постыдился бы…

— Потише, леди, успокойтесь. — Полицейский повернулся к Джозефу: — Вы его дед? Мальчик голосовал на шоссе, в сторону Бостона. Но говорит, что хотел ехать куда-то на северо-запад… Как это место называется? А, парень?

— Брюерстон, — сказал Эрик. — Я там живу. Я хочу домой.

Весь дрожит. Совсем маленький, неожиданно щуплый, в штормовке с чужого плеча.

— Не понимаю, — растерялся Джозеф. — Ты хотел убежать?

Эрик стоял, не поднимая глаз.

— Похоже на то, — отозвался полицейский. — Хорошо, мы вовремя подоспели. Его там один гад уже подвез. — Он взглянул на Анну и Руфь: — Извращенец какой-то, вы уж простите… К счастью, мальчишка удрал от него на светофоре. И собака его, должно быть, в обиду не дала.

На лбу у Джозефа вздулись вены.

— Эрик, почему? Почему ты это сделал? Ты должен мне ответить! Мы ведь так хорошо с тобой обращались. Эрик, скажи, почему ты убежал от нас?

Эрик поднял глаза.

— Потому что я все тут ненавижу.

— Ох уж эти пацаны, — вздохнул полицейский. — Не переживайте вы так, мистер Фридман. Выпороть его надо хорошенько, как нас в детстве пороли. Сразу мозги на место встанут, вы уж поверьте. Только не сегодня. Отложите чуток. Малец устал и напуган до смерти. — Он повернулся к Эрику и с грубоватой нежностью произнес: — Тебе, друг, крупно повезло в этаком доме расти. Я бы с тобой с радостью поменялся. И попомни: ты сегодня едва ноги унес. Могло кончиться большой бедой. Слышишь?

Он надел мокрую фуражку… Полицейских благодарили, предлагали им деньги, те отказывались.

— Ну хоть чаю выпейте! Или кофе?

— Нет, миссис, спасибо. Вы лучше пацаном займитесь. А ты деда слушайся. Понял, друг?

Дверь захлопнулась. Настала тишина. С мокрых тонких брюк Эрика, с клетчатой рубашки на пол натекла лужа.

— Эрик, скажи, — прошептала Анна, — скажи мне, что случилось?

— Я тут все ненавижу! Ненавижу этот дом! Вы не имели права увозить меня из дома! Я туда вернусь. Опять убегу. Не удержите…

— Что за глупости?! — вскипел Джозеф. — Твой дом здесь. И идти тебе некуда. Ты же знаешь, что, кроме нас, о тебе никто не позаботится…

— Джозеф! Замолчи! — приказала Анна. — Эрик, поговорим обо всем завтра. А сегодня ехать уже поздно, и в такую погоду все равно машину не поймаешь.

Он покачнулся, ухватился за спинку стула.

— Пойдем, пойдем наверх, а утром вместе решим, что делать. — Анна обняла его и повела к лестнице. Он едва передвигал ноги и поднимался, держась за перила.

— Я согрею супу, — шепотом сказала Руфь.

Джозеф поднялся следом за ними и направился к комнате Эрика.

— Нет! Уходите! Оставьте меня в покое. Я вас всех ненавижу!

Дверь захлопнулась у них перед носом.

— Не понимаю, — повторил Джозеф. — Он был такой жизнерадостный, покладистый. Мы собирались купить сегодня вратарский шлем…

На прошлой неделе Анне показалось, что Эрик дрожит, но Джозеф поднял ее на смех. Сейчас она не стала напоминать об этом.

Руфь с чашкой горячего супа тоже поднялась наверх и остановилась рядом с ними перед вызывающе закрытой дверью.

— Не знаю, что делать, — шепнула ей Анна.

— Смешно, ей-Богу! — воскликнул Джозеф. — Трое взрослых боятся войти к сопливому мальчишке!

Он распахнул дверь. Мокрые рубашка с брюками валялись на полу. Эрик, в трусах и в майке, заплаканный, ничком лежал на кровати. Джозеф положил руку ему на плечо:

— Ну зачем, зачем реветь-то? Такой большой мальчик, чемпион по баскетболу, футболу…

— Джозеф, выйди отсюда, — резко сказала Анна. Говорит с Эриком, точно с несмышленышем, который заигрался и наложил в штаны! Неужели забыл, как он сам плакал, как мы стояли, вцепившись друг в друга, и плакали, когда отец этого мальчика…

— Что ты сказала?

— Я сказала: выйди отсюда.

— Что ты такое говоришь? Вот Руфь, она согрела суп…

— Лучшая помощь сейчас — уйти. Нет, вот что, подай-ка мне прежде плед из платяного шкафа, толстый синий плед, с верхней полки.

Она укрыла Эрика, притворила поплотнее дверь и села на край кровати.

— Теперь плачь, — скомандовала она. — Видит Бог, у тебя довольно причин. Надо выплакать все. Плачь погромче, никто не услышит.

На миг открылось его смятенное, зареванное лицо, потом голова нырнула под плед, и кровать заходила ходуном от рыданий. Горе наконец выплеснулось, он рыдал в голос, прерывисто, не успевая вздохнуть, разрывая тишину, разрывая сердце.

Что может он думать о мире, в котором его близкие всегда умирают? Он дважды, уже дважды лишился семьи и дома. Вдруг он боится, что мы с Джозефом тоже умрем? И думает, куда он тогда денется? Может, надо поговорить с ним об этом? Не сегодня, конечно, только не сегодня.

Совсем еще ребенок. Мы-то думаем: высокий, умный, говорит рассудительно и красиво, так, значит, справится со своим горем в одиночку? Мы и сами, взрослые, едва справляемся, где уж ему? Одна нога торчит из-под сбившегося пледа, рука закинута за голову. Тощая детская рука, а ладонь большая, мужская. И голос ломкий: то басит, то срывается на писк. И первый пушок на щеках — такой маленький, такой долгожданный. Как внимательно он рассматривает по утрам свои щеки и подбородок. Мори в этом возрасте завел карманное зеркальце и каждое утро первым делом подскакивал к окну.

— Плачь, плачь, — повторила она. — Тебе есть о чем поплакать.

Прошло еще несколько минут — сколько? пять? пятнадцать? — и из-под окончательно сбившегося пледа выпросталась голова. Легла Анне на плечо. Она обняла, притянула Эрика к себе, прижалась щекой к щеке. Они сидели, чуть покачиваясь, и слезы высыхали, уступая место долгим прерывистым вздохам. Иногда прорывался всхлип, и снова — судорожные, прерывистые вздохи. Но вот они стали длиннее, глубже, спокойнее. Вот он уже дышит ровно.

— Ну и вот, ну и вот… — приговаривала она.

— Я не сплю, — пробормотал Эрик. — Ты думала, я заснул?

— Нет.

— А где дедушка? Мне надо ему что-то сказать.

— Дедушка наверняка ходит по коридору под дверью, заложив руки за спину. Он всегда так ходит, когда очень расстроен. Позвать?

— Да.

— Джозеф! — окликнула она. Дверь тут же открылась. — Эрик зовет.

Голова Эрика снова скрылась под спасительным пледом, и оттуда донесся тихий голос:

— Я хотел сказать… Это неправда, что я вас ненавижу. Это не так.

— Мы знаем, что не так, — хрипло сказал Джозеф. — Мы знаем.

— Джордж голоден, — сказал Эрик.

— Я его покормил. Он был очень голодный. Теперь спит в гостиной.

— Я, наверно, тоже посплю. Ужасно хочется…

— Да-да, — сказала Анна. — Ложись, я тебя накрою.

— Может, сперва дать ему поесть? — спросил Джозеф.

— Не надо. Пускай спит. А утром поест до отвала.

— Дай-ка я подоткну плед, — отстранил ее Джозеф.

Он подтыкал старательно и неловко, но она знала, что ему необходимо, совершенно необходимо сделать для Эрика хоть что-нибудь, хоть самую малость.

Господи, ради Джозефа, ради меня, не дай потерять и этого мальчика! Виноваты ли мы в сегодняшнем? Можно ли вообще когда-нибудь с уверенностью сказать: поступи я так-то и так-то, все бы сложилось иначе? Но если мы виноваты, дай нам Бог не повторять больше своих ошибок.

32

В дрожащем воздухе все сдвинуто, смещено; граница между небом, морем и песком стерта, и все они вместе — точно огромная сияющая сфера; фигуры людей похожи на красные и синие точки с картины какого-нибудь пуантилиста. Отчетливы только звуки. Можно услышать друг друга, стоя на разных концах пляжа. Так обычно разносятся звуки по снежной равнине.

На мелководье смеются малыши. Точнее, смеется Джимми. Эрик держит его под пузом и учит плавать, а кроха заливается восторженным смехом и ничуть не боится, хотя ему всего два с половиной года. Стив, с которого Эрик начал урок, вопил и сопротивлялся.

— Странно, что старший боится, а младший нет, — заметила Анна.

— Джимми у нас крепкий парень, — довольно хмыкнул Джозеф. Он ценит крепких людей.

Айрис промолчала. Она положила книгу обложкой вверх на свой огромный живот, точно на полку. Всего на шестом месяце, но с виду — вот-вот рожать. Она задумчиво смотрела на сыновей. Люди уже начинают думать, что Джимми — старший. Ростом он почти со Стива, а когда они сидят, разница скрадывается, и Джимми выглядит даже покрепче, пошире в плечах. Вот и сегодня утром, едва они приехали на пляж, подошла поздороваться миссис Малоун и перепутала мальчиков.

Эрик снова взял Стива под мышки и решительно понес к морю. Однако малыш отчаянно заверещал и, незамедлительно отпущенный, плюхнулся в теплую лужицу в палец глубиной.

— Тебе не кажется… — с тревогой обратилась Айрис к Тео.

— Не волнуйся, с ним Эрик, он знает что делать.

Тео очень уважает Эрика. Его все уважают. Такой ответственный, такой надежный для своего возраста.

Эрик принес Стива к сидевшим полукругом взрослым. Джимми вперевалку притопал следом. Ходил он еще нетвердо и поэтому чересчур старался.

— Ну, ладно, хватит слезы лить, — утешал Стива Эрик. — Не хочешь больше плавать, значит — не будем.

— Что случилось? Чего он испугался? — требовательно спросил Джозеф. — Лучше вернись с ним в воду и докажи ему, что бояться совершенно нечего!

— Дедушка, он же напрягается, деревенеет. Плавать он так все равно не научится, а воду возненавидит. Зачем? Ему всего-то три с половиной года.

— Верно, — кивнула Анна. — Мы просто забываем, что он еще мал. Очень уж сообразительный.

Неделю назад Стив буквально потряс их, прочитав в газете незнакомые слова. По книжке с картинками он запомнил букву «к» — рядом с котом, букву «о» — рядом с осами, букву «д» — рядом с домом, и прочитал в газете слово «код», а потом таким же образом еще несколько слов.

Стив устремился к матери. Хотел было устроиться на коленях, зарыться в нее поглубже, но места не было. В отчаянии он уткнулся головой в огромный живот.

— Тише, осторожней, — отстранила его Айрис. — Ты делаешь больно маме и ребеночку в животе.

Джозеф поморщился:

— Ишь выдумала. По-твоему, он понимает? Сказала бы лучше, что детей аист приносит, и дело с концом.

Душою Анна была с ним согласна, но промолчала.

— Иди ко мне, — позвала она Стива. — Иди к Нане. Смотри, что у меня есть!

Она сидела под большим пляжным зонтом: ее белая кожа совершенно не выносила солнца и тут же начинала облезать клочьями. Кроме зонта она всегда брала с собой шезлонг и большую сумку. В этой сумке умещалось бесконечное количество самых разных и, как оказывалось, необходимых предметов: салфетки, лосьон для загара, носовые платки, лейкопластырь, пакет с коричным печеньем домашней выпечки, роман для себя и книжки с картинками для детей. Над такой предусмотрительностью все любили подшучивать, но охотно и без стеснения ею пользовались.

— Садись-ка вот сюда, Нана тебе почитает, — сказала она Стиву.

Осыпав ее подсохшим на тельце песком, он с готовностью забрался к ней на колени. Раз нельзя посидеть у мамы, Нана — неплохая замена. Нана такая мягкая. Он прислонился, почти вжался в эту мягкость, а Нана начала читать про «Паровозик, который все умел». Это его любимая книжка, и он знает наизусть все слова под каждой картинкой.

Нана вытащила из пакета два печеньица:

— Одно тебе, а другое Джимми. Джимми, иди сюда скорей, возьми печеньице.

Джимми зажал печенье в кулак и отправился к чужой компании, сидевшей неподалеку на песке. Остановился в двух шагах и стал разглядывать незнакомцев во все глаза.

— Какое очарование! — воскликнула одна женщина. — Билл, ты только посмотри, какой славный! Как тебя зовут, лапочка?

— Я — Джимми.

— Ну, здравствуй, Джимми. Билл, посмотри, какие глазищи!

Тут подошел Тео и, извинившись за беспокойство, увел сына.

— Он нам нисколько не помешал, — прокричали им вслед. — Очень общительный малыш.

— Это верно, — с гордой улыбкой кивнул на прощание Тео.

Джимми подошел, послушал, как читает Нана. Долго слушать он не умеет. Нана говорит, что он еще маленький и не понимает, о чем написано в книжке. Печеньице он так и не съел. А Стив уже съел. Джимми стоял совсем рядом, с несъеденным печеньицем, и Стиву захотелось еще.

— Хочу еще, — сказал он. Но мама услышала и сказала «нет», а то он не будет обедать, одного вполне достаточно. Он знал, что в гостях у Наны он тут же получил бы второе печенье, но сейчас Нана сказала:

— Ты же слышал, мама не разрешает.

Печенье в Джимминой руке совсем близко.

— Джимми, почему ты не ешь? — спросила Нана.

Джимми молча положил печенье на песок и взял лопатку. Стив потянулся, схватил печенье. Джимми завопил и ударил Стива лопаткой.

— Нет! — закричала Нана. — Нельзя! Перестаньте!

Стив соскочил с коленей Наны и толкнул Джимми.

Тот отлетел, ударился головой о металлическую палку зонта и заорал во всю глотку. Папа поспешил осмотреть голову Джимми. Ударился он несильно, но орать продолжал громко. Папа сердито сказал Стиву:

— Еще раз обидишь Джимми — пожалеешь!

— Он ударил меня лопаткой!

— Это правда, — подтвердила Нана.

— Ну и что из этого? Ты старший и должен быть поумнее.

— Хочу печеньице! — верещал Джимми.

— Стив забрал у него печенье? — спросила мама.

— По-моему… — начала Нана. — По-моему, Стиву показалось, что Джимми не хочет печенье.

Джозеф застонал в притворном отчаянье:

— Боже милостивый! Вас сам царь Соломон не рассудит!

— Братья, да еще погодки, всегда соперничают, — пояснила Айрис. — Хлопот много, но само по себе это вполне нормально.

Эрик за это время сплавал до буйка и обратно.

— Хотите, я вам построю из песка замок? — предложил он малышам и увлек их к самой кромке воды. — Построим огромный замок, с вас величиной. А еще я вам покажу раковину, я только что за ней нырял. Сейчас приложим ее к уху. Ну, как, что ты слышишь? А ты?

— Тео, ты видел его коллекцию раковин? — спросил Джозеф. — У него в комнате целый шкафчик. Все по видам, по полочкам разложил. Все по науке.

— А шкафчик этот он сделал сам, — добавила Анна. — Прямо золотые руки. Представляете, на прошлой неделе я уже хотела вызвать водопроводчика, но Эрик сам во всем разобрался.

— Как думаешь, Тео, ему хорошо с нами? — спросил Джозеф.

— Безусловно. Два года не прошли даром. Да вы и сами видите, тут и спрашивать нечего.

— Вижу, — закивал Джозеф. — Но хочется лишний раз услышать.

Пляж был отдан на откуп молодым. Вот три девочки с недавно округлившимися бугорками грудей и прелестными, без единого изъяна фигурками неспешно и как бы невзначай подошли к Эрику. Их безупречная белая кожа напомнила Анне белое крахмальное платье: только из магазина, ни разу не надетое. И таким оно уже больше никогда не будет. Эрик перекинулся с девочками парой слов и повернулся к взрослым. Айрис тут же подозвала его и сказала:

— Иди к своим друзьям, не стесняйся. Ты сюда приехал не детей нянчить. И спасибо, что повеселил их.

Эрик, не раздумывая, ушел вместе с девочками.

— Хорошо, — одобрительно сказала Айрис.

— Что хорошо? — очнулся задремавший Джозеф.

— Что он не спросил разрешения. Просто ушел и не сказал куда. — Все промолчали, и Айрис добавила: — Пятнадцать лет как-никак. Пора.

У Айрис настоящий дар понимать людей. С Эриком она сумела установить близкие, доверительные отношения. И это правильно, так и должно быть. Все взрослые, окружавшие его в сознательной жизни, были чересчур старыми. Они с Джозефом тоже старые.

— Эрик так терпелив с малышами, — заметила Айрис. — По-моему, он их в самом деле любит.

— Сам-то рос один, братишки ему в новинку, — сказала Анна.

«Нет, — подумал Тео, — дело не в этом. Эрик, как и я, сирота, обломок кораблекрушения, и он благодарен за тепло. Мы оба благодарны».

Солнце прогревало глубоко, до костей, до сладостной истомы, а легкий ветерок остужал тело прохладными касаниями. Хорошо. Хорошо лежать в полудреме, ничего не делая, ни о чем не думая. Тео, выросшему в Австрии, без моря, нравилась пляжная жизнь. Жаль, некогда… Что ж, жаловаться грех. Разве плохо, что у него большая практика? Что пациенты стремятся именно к Тео Штерну? В его жизни столько перемен. Он приехал в Америку без друзей, без связей — а теперь у него прочное положение и в профессии, и в обществе. У него чудесная, нежная жена. Два, вернее, почти три ребенка. Прекрасный дом. Он улыбнулся. На самом деле дом слишком современный, слишком холодный — из-за абстрактных картин и голых полов. Спартанский дом. И питаются они тоже по-спартански, поскольку повариха из Айрис никудышная. Впрочем, все это не важно. Да и для здоровья простая еда полезней. К тому же Анна то и дело присылает им какие-нибудь вкусности или приглашает к себе — то на обед, то на ужин. А на ее столе и соусы, и вина, и воздушные, тающие во рту торты с башенками из крема. В ее доме можно откинуться в мягком кресле, обитом дорогой тканью с цветочным узором. Анна предложит тебе фрукты и конфеты, Джозеф нальет коньяку. Они щедры, его тесть и теща, они любят отдавать, любят, чтобы все наслаждались едой, вещами… Жизнью. Они напоминают ему Вену. Он закрыл глаза…

И тут же вздрогнул, вскинулся; сердце бешено заколотилось, едва не разбиваясь о ребра. Не вскрикнул ли он во сне? Вроде нет, никто на него не смотрит. Он снова закрыл глаза. Этот кошмар, этот ужас не возвращался уже несколько лет, а прежде он всегда возникал где-то меж сном и явью, похожий на кадры из фильма: взрыв в замедленной съемке, когда в его воронку вовлекается все постепенно — высокие фуражки и начищенные до блеска сапоги нацистов; черепичная крыша их дома; кровать с резными розочками, на которой он спал с Лизл; светлый пушок — волосенки их новорожденного сына; заломленные руки отца. Все это, медленно кружась, рассыпаясь на фрагменты, взлетало в воздух, втягивалось в огнедышащую пасть взрыва… и оседало потом черной золой.

Говорят, время лечит. И это правда. Первое, дикое, слепящее отчаянье сменяется тяжелой глухой горечью, а потом — нескоро — тихой скорбью всегда близких слез, которые можно сморгнуть, пока никто не заметил. По привычке он схватился за безымянный палец: волнуясь, он всегда вертел обручальное кольцо… И вспомнил, что во втором браке он кольца не носит.

Второй брак; вторая жизнь. Прежде чем заснуть, он думал, что Джозеф и Анна напоминают Вену. Нет, во многом они совсем другие. Во всяком случае, его Вена была более чопорной, сдержанной. Его родители держались с детьми суше, голоса за столом звучали тише, никто не спорил, не доказывал свою правоту с пеной у рта. Здесь за столом все говорят одновременно, и каждый при этом страстно жаждет быть услышанным. Он улыбнулся. Сердце поуспокоилось, работает ровно. Они — его семья. С ними хорошо. С ними он — дома.

По воскресеньям Джозеф встает как в будни — очень рано — и привозит им под дверь корзинку с копченой рыбой и свежими булочками. По пятницам, когда Айрис с Тео приезжают ужинать к родителям, их неизменно ждет сверток с двумя игрушками: для Стива и Джимми. Старик балует внуков, и спорить с ним бесполезно, в этом радость и счастье его жизни. Да и не станет он слушать никакие возражения.

В прежней жизни Тео побывал в синагоге пять, от силы шесть раз! Но в последнее время он изредка, сам себе удивляясь, ходит с ними. Служба и сейчас кажется ему скучной и бессмысленной, но они так радуются, когда он рядом. Особенно гордится Джозеф. Вышагивает, гордо выпятив грудь, — оттого что с ним его зять, доктор. Тео искренне привязан к Джозефу. Надо вовсе не иметь сердца, чтобы не отозваться на такую очевидную, бурную любовь, даже если отчасти тебя любят вместо умершего сына. Это не важно. Очень, очень добрый человек — Джозеф.

Надежная, незыблемая жизнь! Просторная мирная страна, аккуратный городок, где в чистых кроватках спят его дети. Чудо, чудо. Иначе не скажешь. Из осколков, из хаоса его жизни — это! Этот дом, эта семья. Его семья.

Ветерок задул крепче, повеяло прохладой. Он встал, помог подняться жене. Она вперевалку, точно утка, побрела по песку, держа за руки сонных Стива и Джимми. В машине мальчики тут же свернулись калачиком на переднем сиденье между Тео и Айрис и заснули, сплетя ноги, — в кои-то веки без ссор и без слез. Дедушка с бабушкой сели сзади.

Над пляжем воцарилась тишина. Даже чайки куда-то улетели. Покрасневшее солнце горело последним, затухающим огнем и, опаляя края облаков, слало последние стелющиеся по воде лучи к горизонту.

— Завтра будет жарко, — глядя на закат, предсказал Джозеф.

Завтра. И снова завтра. И снова… На Земле миллионы и миллионы людей, поделенных на горстки: трое, пятеро, десяток. Их свел случай, потом спаяла кровь, и в них, точно в капле, отражена вся Земля. Они и есть Земля — друг для друга. Вернее, они — то немногое, что важно и ценно для них на этой Земле. И то, что коснется одного из трех, из пяти, из десятка, коснется всех. В горе и в радости пребудут они вместе. И так же, всех вместе, судьба унесет их в неведомое завтра. А над ними будет блистать солнце — всесогревающее и всекарающее. Одно на всех.

33

Тут был первобытный девственный лес: ясени, клены, вязы, дубы, заросли болиголова. Потом пришли поселенцы, выкорчевали лес, посеяли хлеб, пустили на пастбища скот. И снова посадили деревья — чтобы скрываться под их сенью от зноя. Многие годы, больше двухсот лет, земля передавалась от отца-фермера к сыну-фермеру. И давала обильные урожаи.

В конце девятнадцатого века на эту землю пришли богатые горожане, скупили маленькие хозяйства у фермеров-трудяг и стали фермерами-знатью, владельцами огромных поместий и роскошных особняков за высокими заборами и железными воротами. Но деревья цвели по-прежнему буйно, поскольку новоявленные помещики не чурались прелестей деревенской жизни. Они посиживали на верандах и поглядывали на свои племенные стада и табуны, а кони просовывали умные морды меж жердей изгороди, которая не пускала их к коллекционным розовым кустам.

После Второй мировой войны из разбухших, изнемогающих городов пришли застройщики. И снова под топором и пилой пали деревья — все без разбора. Их рубили безжалостно, под корень, лишь кое-где оставляли жалкие, чахлые островки зелени. Дуб, могучий, раскидистый, еще возвышается до самого неба, но у подножья уже клацают зубья пилы. И вот дуб-великан качнулся, на миг замер и — рухнул, содрогнувшись, и распростерся на той самой земле, из которой пробился когда-то маленьким робким ростком, сто да еще пятьдесят лет назад.

Деревья пали; угодья были поделены, а потом снова поделены; землю взрыли бульдозеры. Акр за акром, ряд за рядом заполнялась она домами-близнецами, точно плоская шашечная доска, открытая безжалостно палящему солнцу. Улицы получили аристократические английские имена: одни — в честь поэтов, другие — в честь адмиралов. Дома выставлялись на продажу под названием «особняк» или «усадьба», хотя зачастую их хозяева здоровались с соседями, высунув руку из окна.

Как грязные потеки расползались по скатерти полей автомобильные дороги. А потом возникли торговые центры, шоссе с перекрестками, автострады со сложными восьмерками-развязками, где путешественник, едущий на запад, сперва ехал на восток, а уж потом, выбрав нужную петлю, поворачивал в нужном направлении.

И ныне все по-прежнему растет, растет, растекается по земле. И так — без конца.

34

Эрик сидел на ступенях времянки и ждал деда. Слева тянулись ряды готовых домов, совершенно одинаковых на фоне серого мартовского неба. Справа подрастали каркасы; стучали молотки монтажников; урчали бетономешалки; поднимая клубы красной пыли, сгружали кирпич грузовики. Вот один забуксовал на глинистом подъеме, из-под колес полетели комья грязи. Другой грузовик с грохотом вывалил на землю груду щебня. Полнейший хаос и неразбериха, из которых — надо отдать им справедливость — возникнет стройный, строгий порядок.

Шумы и запахи стройки Эрику не в диковину, он бывал здесь и на других площадках много раз. Он никогда не отказывается ехать — главное, чтобы дед не таскал его с собой слишком часто. Сегодня они и второе дело заодно успели: купили по дороге туфли и плащ. Сказать по правде, ему не очень-то нужен новый плащ. Бабуля посмотрела бы на старый и решила: «Еще годик продержится». Она всегда так рассуждала. «У тебя полно свитеров, еще один ни к чему» или «Эрик, ты съел достаточно, хватит». Эту последнюю фразу в доме Фридманов не произнес бы никто и никогда. Хватит? Немыслимо!

В этом доме тебя всегда уговаривают поесть — едва ли не силком. А еще тебе постоянно что-нибудь покупают. «Тебе нравится этот свитер? Правда, красивый? Я тебе куплю». Дарить здесь означает любить; дарят не взамен заботы, не для того, чтобы отделаться, а лишь потому, что их любви тесно и она пробивает себе все новые и новые выходы. У Криса и прочей родни нет оснований для беспокойства.

Крис пишет настоящие длинные письма, рассказывает о Венесуэле и вкладывает в конверты фотографии детей. Эрик знает, что дядя таким способом старается скрасить его предполагаемые тоску и одиночество. Отвечать он старается соответственно: меня приняли в баскетбольную команду нападающим; я получил на день рождения новый велосипед; все ко мне очень добры; у меня много друзей.

И это правда, но — не вся. Голых фактов мало, чтобы объяснить, описать его жизнь. Здесь совсем другой дом, другой уклад, другой ритм и темп жизни. Задает его дед — человек неуемной, деятельной энергии. К примеру, считается, что сегодня у него выходной. Но, как всегда, нашлось нечто неотложное, и вот они здесь, хотя через несколько часов, на закате, начинается Песах. Нет, деду не сидится на месте. Узнав, что Джозеф и Анна поселились в этом городе всего семь лет назад, Эрик был очень удивлен. Они так активно участвуют в общественной жизни, словно знакомы со всеми смолоду. Бабушка состоит в больничной комиссии и всевозможных благотворительных комитетах. Дед построил молельню и отказался от половины вознаграждения: оставил в подарок синагоге. Эрик узнал об этом, конечно, не от деда, а от тети Айрис. Она им безумно гордится. Поговаривают, что деда назначат в государственную комиссию по инспекции общественных сооружений. Короче, он не пойдет с тобой на целый день в лес с биноклем и определителем птиц.

Но он и не обязан интересоваться всем на свете! Да и когда, где было ему полюбить лес и птиц! Однажды в Нью-Йорке они проехали по улице Ладлоу, где он вырос, и мимо дома на улице Хестер, где Нана жила у тети Руфи, когда приехала из Польши. Узкие тесные улочки, обшарпанные дома… Какие уж тут птицы?

Как-то, поджидая Нану, дед с Эриком остановились на мосту над небольшой речушкой. Мальчишки под мостом удили рыбу.

«Ты в этом деле разбираешься?» — спросил дед. Еще бы! Эрик часто ловил форель в озере, неподалеку от Брюерстона. Дед примолк. Окинул взглядом сжатые поля с остатками высохшей соломы, холмы, синевшие до самого горизонта… Посмотрел, помолчал, а потом сказал: «Я столько всего в жизни не видел». Так что, может, Эрик зря так думает — насчет птиц? Может, деду было бы интересно?

Как-то Нана, точно прочитав его мысли, предложила: «Хочешь, навестим Брюерстон?»

Нет, он не боялся попросить. К этому времени он уже твердо знал, что получит что угодно по первой же просьбе. Но ему не хотелось их огорчать. Чтобы не подумали, что он тоскует по прошлому или ему с ними плохо. Их так легко ранить. Однажды он случайно услышал бабушкин разговор со старой тетей Руфью. «Эрик нам еще ближе и дороже, чем был в эту пору Мори, — сказала Нана. — Помнишь, с Мори Джозеф был ужасно требователен и строг. А Эрику дозволено все. — Она вздохнула. — Он вряд ли понимает, как много он для нас значит».

Как ни странно, понимает. И очень многое замечает — они бы даже удивились! Например, когда дед работает допоздна и приходит усталый, он часто сердится на Нану. А вот на Эрика — никогда. Эрик прекрасно понимает: они боятся, что он не будет их любить. Временами, особенно в первый год, ему становилось ужасно себя жаль: у всех знакомых ребят семьи как семьи, а у него… Сейчас ему тоже иногда себя жалко. Немного. Но в основном почему-то жаль их — двух старых и таких уязвимых из-за него людей.

Так они оказались в Брюерстоне. Подъезжая по главной улице к своему дому, Эрик чувствовал себя неуютно. И вспоминал, как покинул этот дом три года назад. Бабулю в тот день тоже увозили — в больницу. Ее вынесли на носилках: маленькую, ссохшуюся, желто-серую. От нее шел какой-то неприятный запах, совсем непохожий на привычный, родной запах лимонного мыла — единственного, которое она признавала. Ее увезли умирать. А потом он сам в последний раз шел по дорожке к воротам. Вдоль дорожки пышно цвели бабулины пионы. У одного лохматая шапка была чересчур тяжела, и он гнулся едва не до земли. Эрик остановился, нашел колышек, подставил под стебель: бабуля лелеяла свои пионы пуще глаза. Казалось, цветы тоже знают, что он уезжает. Не оглядываясь, прошел он по дорожке между незнакомыми тогда дедушкой и Наной, не оглядываясь, сел в машину. Так и не позволил себе оглянуться.

И вот он снова перед домом, который ничуточки, ни капельки не изменился. На дорожке, у ворот, — игрушечная коляска с куклой. На широком крыльце — настоящая коляска с белым кисейным пологом от комаров. На лужайке, сбоку от дома, крокетные лунки и воротца; возле гаража сохнет на веревке белье. Дом живет как ни в чем не бывало, будто даже не помнит Эрика… Они сидели в машине.

«Хочешь зайти в дом? — спросила Нана. — Я уверена, хозяева позволят…»

«Нет, — твердо ответил он. — Не хочу».

Они поняли. Дед завел мотор, и машина тронулась.

Эрик сам поспешил нарушить тишину. Он указал на лошадей на выгоне Уайтли: «Вон, видите, пони — белый с бурыми пятнами? Это Лафайет. Я катался на нем почти каждый день».

«Ты ни разу не говорил, что умеешь ездить верхом! Я куплю тебе лошадь! — воскликнул дед. — Недалеко от нас есть хорошая конюшня! Каких-нибудь четверть часа ходу».

«Не надо. Спасибо. У меня теперь нет на это времени: уроков много задают и тренировки по баскетболу каждый день».

Истинная причина отказа заключалась в другом. Верховая езда — когда ветер в лицо, а под тобой верный конь — принадлежала той, прошлой жизни. А он не хотел смешивать жизнь прошлую и нынешнюю. И так все кувырком.

Дверь за спиной распахнулась. Рядом с ним на ступеньку присел мистер Малоун.

— Дед скоро освободится. — Мистер Малоун вздохнул и вытер пот со лба. — Нелегкая, доложу я, у нас работенка. Как думаешь, придется тебе по душе это дело, когда вырастешь?

— Пока не знаю, сэр, — вежливо ответил Эрик.

— Да, глупый вопрос, — согласился мистер Малоун. — Откуда тебе знать? Но дело перейдет к тебе, и ты справишься с ним преотлично. А уж дед твой будет на седьмом небе от радости, когда ты усядешься за стол в нашей конторе. — Он заговорил тише: — Слушай, Эрик, он ведь с твоим приездом стал другим человеком. Нет, ты пойми правильно, он и раньше держался молодцом, но теперь!.. Словно помолодел на двадцать годков! Ты уж поверь. Я ведь изучил его, как себя… Знаешь, с каких времен мы знакомы?

— Нет, сэр.

— С тысяча девятьсот двенадцатого года. Погоди-ка… Выходит, тридцать девять лет. Чего мы только вместе не повидали! Он рассказывал, как я в двадцать девятом потерял все до последнего цента и он вытягивал меня из этой трясины?

— Нет, сэр.

— Ну, еще бы, Джозеф человек скромный. Но я этого по гроб жизни не забуду. Он кормил меня и мою семью, пока я не очнулся и не собрался с силами… Вот смотрю на тебя и вспоминаю, как вот так же приходил на стройку твой отец. Он тогда, пожалуй, был помоложе, чем ты сейчас. Ты не против, что я об отце говорю?

— Нет, сэр.

— «Сэр»… Приятно слышать, хотя ко мне можно обращаться и попроще. А приятно, потому что видно: парень хорошо воспитан.

Удивительно, сколько вокруг самых разных людей. Мистера Малоуна ни с кем не спутаешь — католик, ирландец! А один из инженеров на фирме — китаец. Непривычные черты, а приглядишься — и увидишь, что по-своему он очень красив.

— Пора уж твоему деду закругляться. — Мистер Малоун посмотрел на часы. — Иначе к седеру не поспеет.

Подумать только! Мистер Малоун заботится, чтоб дедушка не опоздал на седер! Дед наконец вышел, и они уселись в машину.

— Вот это проект! — крякнул он, лавируя среди бульдозеров и кранов. — На три миллиона долларов! Нет, не надейся, трех миллионов мы не выручим. — Он засмеялся. — О таких доходах можно только мечтать. А вот наскрести надо не меньше трех миллионов, иначе такую махину с места не сдвинешь. Короче — сплошная головная боль. Но веришь, Эрик, чертовски охота попробовать! Ах, каково потом, когда все построено, ехать мимо и смотреть на машины у гаражей, на занавесочки на окнах, на ребятишек в песочницах… Как думаешь, придется тебе по душе наше дело? А? — Дед в точности повторил недавний вопрос мистера Малоуна.

— Тут столько всего надо знать, — уклончиво ответил Эрик.

— A-а, ты вникнешь в два счета! Будешь точно рыба в воде. Слушай-ка, у тебя ведь на той неделе день рождения. Жаль, ты никогда не намекнешь, что тебе хочется.

У Эрика вроде бы есть все. Абсолютно все… Машина свернула, миновала массивные ворота с кирпичными столбами по бокам, и он вдруг сообразил:

— Дедушка, знаешь, чего я хочу, если это не очень дорого? Хорошо бы ты вступил в Охотничий клуб. Там отличные крытые корты, я смогу играть в теннис даже зимой.

— Охотничий клуб? Что ты про него слышал?

— Там очень здорово. Я там был, помнишь, когда заезжали приятели Криса? Они гостили у кого-то в наших краях, и Крис попросил их меня навестить. Мы тогда обедали в Охотничьем клубе.

— Не знал.

— Туда ходят некоторые ребята из класса, в спортзалы и в закрытый бассейн. Наши пловцы готовились там к Олимпийским играм. Как думаешь, мы можем вступить?

— Нет, — сказал дедушка. — Не можем.

— Почему? Очень дорого, да? — Это был первый отказ, который он получил у деда. Тот оторвал взгляд от дороги, взглянул на Эрика.

— Нет, дело не в деньгах. Ну, сам подумай — почему.

— Не знаю.

— Думай, Эрик, думай лучше.

Тут его осенило. Краска залила шею, щеки.

— Потому что ты…

— Не бойся, говори вслух. Потому что мы евреи и в этот клуб нас не принимают. Ни в члены клуба, ни просто — в ресторан, пообедать. Ты не знал?

— Ну, я слышал, читал кое-что об этом. Но как-то не задумывался.

— Да, тебе пока не приходилось. — Дедушка помрачнел, губы его сурово сжались.

Несколько минут они ехали молча. Потом Эрик сказал:

— Эти люди обещали снова заехать будущим летом. Я с ними не пойду.

— Ты вправе… Ты можешь пойти.

— Наверно, мне не захочется.

— Что ж, дело твое. — Снова повисла тишина. На подъезде к дому дедушка повернулся к нему с улыбкой. Искренней или заставил себя улыбнуться? — Вот и добрались. И уйма времени впереди, успеем переодеться для торжественного бабушкиного застолья. Ты, конечно, помнишь, что сегодня седер?..

На столе скатерть с кружевной каймой. В центре — ваза с цветами, возле нее, по бокам, серебряные подсвечники. Еще сегодня на столе атрибуты праздника, которые Эрик видит уже третий раз — не считая того, давнишнего Песаха в доме Давида, когда все, что теперь кажется таким естественным, представлялось ему чужим и странным. От деда он усвоил твердо: сегодня — праздник свободы. Вон маца на блюде под вышитой салфеткой. Вон тарелка с хреном — он должен напомнить нам о горечи рабства. Серебряный кубок уже наполнен вином — для пророка Илии, который возвестит о приходе Мессии. «Вдруг он зайдет как раз сегодня?» — говорит дед и весело подмигивает детям.

Вокруг стола двенадцать стульев: для семьи, для друзей, чьи близкие сегодня далеко, для молодого человека с дедушкиной работы, у которого недавно трагически погибла жена. Стив и Джимми сегодня тоже — впервые — отмечают седер вместе со взрослыми. Тетя Айрис волнуется за крошку Лору, оставшуюся дома с няней. А еще больше за мальчиков: не расшалились бы во время взрослого застолья. «Пускай шалят, тут все свои», — успокаивает ее кто-то, а дедушка поочередно подкидывает детей в воздух и ловит в крепкие объятия. Эрик знает, что задавать четыре вопроса предстоит Джимми: он самый младший мужчина в семье. Да, Эрик уже усвоил порядок этого праздника. Само слово «седер» как раз и означает «порядок». Во-первых, будет очень вкусная еда. Нана колдовала у плиты еще с утра: на стол подадут суп, курицу и рыбу, а на сладкое — пирог, клубнику и печенье с безе и орешками. Впрочем, до сладкого еще далеко, да и до остальной еды тоже: все должно идти по порядку. Эрик нетерпеливо вздохнул.

Дед уселся в кресло во главе стола. И не сводит сияющих счастливых глаз с Наны, которая освящает свечи. Эти минуты для него — лучшие в году. Потом он окидывает медленным взглядом всех присутствующих и возвращается к лежащей рядом с его тарелкой книге. Это Агада со множеством иллюстраций. И вот он поднимает бокал и произносит благословение над вином. И все мужчины — кроме Эрика и дяди Тео — повторяют древние слова, которые впервые услышали в возрасте Стива и Джимми.

— Так что же такое Песах? — вопрошает дед. — Этот праздник назван в честь памятной ночи, когда Господь пощадил дома наших праотцов и вывел их из рабства, с земли Египетской.

Эрик наблюдает. Красивый, торжественный, поэтический ритуал. Но — не его. Ему не проникнуться его магией. Тетя Айрис, с которой вообще можно вести откровенные, честные разговоры, сказала однажды, что его отцу религия была не по нутру.

«Он стремился быть истинным американцем, — пояснила она. — Хотя, на мой взгляд, одно другому не противоречит. Еврейской традиции четыре тысячи лет, и она исторически вписана в историю Америки. Пуритане, между прочим, тоже почитали Ветхий Завет».

«Странно, — заметил Эрик. — Для тебя религия значит так много, а росли вы в одном доме, в одной семье. Почему же он…»

«Не знаю», — коротко ответила тетя Айрис.

«Меня иудаизм тоже не привлекает, — добавил Эрик. — Не отталкивает, а именно не привлекает. Но и к христианству особенно не тянет. Понимаешь?»

«Вполне. Главное, помни: ты волен выбрать любую религию. Волен не верить вовсе. Хотя, мне кажется, это не лучший вариант».

Он вдруг опомнился: «Тетя Айрис, только не говори ничего дедушке и Нане». «Не бойся, не скажу», — пообещала она. С ней так легко разговаривать!

«А ты? Ты тоже что-нибудь скрывала от родителей?»

Она посмотрела на него очень пристально: «Многие годы я страдала, потому что знала: они считают, что я некрасива и, когда вырасту, никому не буду нужна».

«Ты не некрасива, — уверенно сказал Эрик. — Просто ты не такая, как все. По-моему, очень милая. Разве дядя Тео так не думает?»

Она засмеялась: «Если не думает, значит, он сильно прогадал…»

Когда тетя Айрис смеется — а смеется она редко, — лицо ее и вправду красиво. А еще она очень умная. Они оба умные, и она, и дядя Тео. Их детям повезло, они многому научатся у родителей. О дяде Тео в прошлом месяце написали в газете: в числе других нью-йоркских хирургов он успешно выправляет лица японцам, жертвам ядерных бомбардировок. Статья называлась: «Благородная международная акция». Дядя Тео заведует отделением пластической хирургии в местной больнице, для них недавно построили новый корпус — на деньги, собранные попечительским советом. Самый большой взнос сделал дедушка. Про деда тогда тоже написали в газете…

Эрику ужасно хочется есть. А они никак не закончат тягомотный ритуал, добрались только до мацы — «хлеба горести и печали нашей».

Настает черед Джимми, с которым тетя Айрис репетировала целую неделю.

Его голосок ясен и звонок:

— Чем отличается эта ночь от всех других ночей?

Джимми сидит между отцом и матерью. Тетя Айрис протягивает руку за спинкой его стула и находит руку дяди Тео. Похоже, она его безумно любит. Как-то раз Эрик был у них в гостях и ненадолго вышел из комнаты. А вернувшись увидел, что тетя Айрис подбежала к дяде Тео, обняла его крепко-крепко и так поцеловала! Страстно! Эрику стало тогда ужасно неловко. И захотелось снова выйти.

Теперь все начали петь. По-еврейски. Эрик, естественно, не понимает ни слова, но песня кажется веселой. У Наны высокий, мелодичный голос; негромкий, но его непременно отличишь. Она любит петь. Иногда поет, стоя у плиты, и ее слышно даже наверху, в его комнате.

«Моя мама всегда пела на кухне», — сказала она однажды, и он попытался представить, каково это: помнить, как поет твоя мама. А в другой раз он спросил ее: «Какой была моя мама?»

Спросил и замер, почти перестал дышать. Что она ответит? Ему отчего-то представлялось — хотя никто ему ничего подобного не говорил, — что Нана маму не любила.

Она задумалась, словно припоминая, и медленно сказала: «Она была тихая, мягкая девушка. Небольшого роста, изящная. Умная, сообразительная. Она очень любила тебя и папу».

В тот день Нана пекла булочки. Разливая жидкое желтое тесто по маленьким формам, она робко, точно стесняясь, сказала: «Твой папа обожал такие булочки. Мог съесть пять штук за один присест».

Эрик уже знал, что при дедушке она даже имени папиного никогда не упоминает. И отважился наконец спросить — почему.

«Знаешь, — начал он, — бабуля любила рассказывать о моей маме. А почему дедушка никогда не говорит о папе?»

«Ему это слишком больно».

«А тебе разве нет?»

«Мне тоже больно. Но все люди устроены по-разному», — негромко отозвалась она. И все-таки Эрик не удовлетворился ответом. Быть может, дедушка жалеет о ненароком сказанном слове? О непродуманном поступке? И Эрик был благодарен Нане за мелкие подробности, которые она вспоминала в самые неожиданные моменты.

«Твой папа всегда говорил, что у тебя глазки точно опалы», — сказала она однажды, и он почувствовал, как его губы расползаются в улыбке. Благодаря таким мелочам родители, особенно папа, становились как-то реальней, осязаемей. До сих пор они были лишь неясными тенями, силуэтами — даже мама, о которой ему столько рассказывали в Брюерстоне. Но из тех рассказов выходила не живая девочка, а кукла из рождественской сказки. О папе же он впервые услышал от Криса, но это тоже были пустые слова. Ну как представить человека, о котором говорят: «Он был отличный парень, прекрасный студент. Учился в десять раз лучше меня и здорово играл в теннис»? Булочки, о которых вспомнила Нана, помогли Эрику куда больше.

И все равно ему было мало. Он уже чувствовал, что ему всегда будет мало, что стремление узнать о давно потерянных родителях поведет его все дальше и дальше, что, едва открыв одну дверь, он увидит перед собой другую, и так — без счета. А самая последняя дверь окажется безнадежно заперта.

В церемонии наступила пауза. Подали рыбу. И Эрик с облегчением принялся за еду…

У Айрис сжимается горло, покалывает в глазах. Чаша счастья полна до краев: еще капля, и счастье — нет, не перельется, а просто разлетится вдребезги вместе с чашей. Ее сыновья в одинаковых пиджачках не сводят круглых глаз с дедушки, сидящего на стуле с высокой спинкой. Айрис представила, каким должен запомниться им этот стул. Темный, высокий… Не стул, а настоящий трон. Голос, который несется оттуда, тоже не обычный голос их деда. Он преображен, величав, его нельзя ни заглушить, ни прервать. Присмиревшие дети сидят и слушают, будто понимают, что говорит дед. И никогда, ни за что на свете не забыть им этот день.

У Эрика вид отстраненный, за этим столом его занимает только еда. Жует сосредоточенно. Может, и вовсе не слышит деда. Айрис вдруг вспомнилось, как она сидела на кухне у Мори и Агги. Эрик тогда только появился на свет. Обсуждалось его будущее. И один из родителей сказал: «Пускай растет свободным. Вырастет — сам выберет веру и национальность». Айрис промолчала. Не ее, школьницы, дело вмешиваться в дела взрослых. Но они спросили: «А ты как думаешь?» И она ответила, как думала: «Ребенок должен знать, кто он». Мори взорвался: «Кто? Хороший порядочный человек! Этого недостаточно? Обязательно надо ярлык наклеить, как на консервную банку?!» Им виделось все очень просто. Айрис помнит, что она тогда подумала: они не правы. Жизнь вовсе не так проста.

На другом конце стола папа шепчется с мистером Бренсером. Оба смеются. Должно быть, шутка или анекдот из тех, что папа считает неприличными. Последний, реликтовый викторианец. Настоящий викторианец, не притворщик и лицемер, а человек, у которого принципы не расходятся с делом.

Его оптимизм — целеустремленный, деятельный, он глубоко верит, что все можно исправить, изменить своими руками. Господи, что бы мы без него делали? Что будем мы без него делать?.. Порой кажется, что он бережно держит всех нас в больших сильных ладонях.

— Айрис, к тебе обращается миссис Бренсер, — окликнула мама.

— Что? Ой, простите, задумалась, — извинилась она.

— Ничего, ничего. Просто я восхищалась хрустальной вазой, а ваша мама сказала, что она и вам такую купила. Лично я обожаю этот стиль.

— Мама! Зачем? Ты мне ничего не говорила. — Айрис почувствовала на себе предупреждающий взгляд Тео. Он часто просит быть с мамой помягче. Айрис действительно бывает резка, мама ее порой раздражает. Почему, ну почему им зачастую так трудно понять друг друга?

— Необыкновенно красивая ваза, — говорит Тео. — Вы к нам очень добры.

— Да, мама, спасибо, — повторяет за ним Айрис. — Ваза красивая.

И мама улыбается так счастливо, точно сама получила подарок…

Анне вино тоже ударило в голову. Мысли кружились, шарахались. Клубника на вкус оказалась хуже, чем с виду. Джозеф хорошо говорит. О том, как свободны мы в великой и славной Америке и как нельзя забывать, что есть еще на свете люди, скованные цепями рабства.

Он говорит хорошо. И мысли у него всегда ясные, четкие. А ведь почти необразован и вовсе не начитан. В последнее время ему часто приходится выступать. То в окружном комитете по недвижимости, то на торжественных обедах. Она так им гордится, когда он стоит на возвышении — достойный, всеми уважаемый. И кажется высоким, хотя на самом деле он среднего роста. Но она глядит на него и сама невольно распрямляется, расправляет плечи.

Неужели он начинал маляром? Уходил на работу с портфельчиком, в котором лежали кисти и пятнистый от краски комбинезон. В то же время он нисколько не изменился. Такой же простой, прямой человек. Не притворяется, как некоторые, будто не слыхивал об улице Ладлоу и не понимает идиша. Нет, конечно, в чем-то он изменился. Быстро вскипает, раздражается по пустякам. Но он и отходчив, всегда с готовностью извинится, если почувствует, что перегнул палку. А еще он очень много, безумно много работает. Но попробуй останови!

«Я оседлал удачу, — отмахивается он. — Останавливаться нельзя».

Анна хочет заказать его портрет. Он, само собой, сопротивляется, но Анна напоминает, что, заказывая в Париже ее портрет, он и слушать не хотел никаких возражений. А она ведь тоже не была кинозвездой. «Женщины — совсем другое дело», — заявляет он.

Но Анна непременно хочет иметь его портрет. Надо подговорить Эрика. Если Эрик попросит, Джозеф обязательно послушается. Ради мальчика он сделает что угодно. И не только он, мы все тоже.

Она взглянула на Эрика. С ним, перегнувшись через стол, беседует Айрис. Они беседуют часто и подолгу, особенно о Мори и Агате. Поначалу Анна беспокоилась, что Айрис случайно проболтается и Эрик узнает о родителях то, что знать ему вовсе не следует. «Я ни слова не сказала, — заверила ее Айрис. — Но раз уж об этом зашел разговор, тебе не кажется, что когда-нибудь надо рассказать ему всю правду? Разве не через правду о себе и окружающих взрослеют дети?»

Анна тогда ответила: «Правда нужна, если она поможет что-то изменить, исправить. Но правда бывает и разрушительна, тогда ложь — нужнее и милосерднее».

С каким удивлением выслушала тогда Айрис ее ответ…

— Анна, так вкусно! Пальчики оближешь, — произнес Джозеф и с гордостью объявил гостям: — В нашем доме не заказывают обеды в ресторанах и не признают полуфабрикатов. Жена все готовит сама.

На дальнем конце стола Анна подкладывает еду на тарелки малышей. Ее прекрасные руки двигаются умело, споро; белеют запястья, на пальце поблескивает кольцо. Нам надо было иметь большую семью, как у Малоунов. Ей так идет, когда вокруг дети, она создана, чтобы заботиться, опекать. Хранить семейный очаг.

Сегодня вечер радости, но к радости примешивается горечь сожаления. Если бы удача улыбнулась ему пораньше! За семь послевоенных лет он достиг многого, но жаль тех, предыдущих, потраченных на жалкое, отчаянное выживание. Впрочем, так существует большая часть человечества. Ладно, теперь уж его голыми руками не возьмешь: у него достаточно накоплений, причем практичных, почти не облагаемых налогом. Когда его не станет, близкие ни в чем не будут нуждаться, он позаботился об их завтрашнем дне. Не дай Бог, чтобы повторились тридцатые годы. Правда, если верить экономистам, теперь система должна работать без сбоев, в нее введено столько предохранителей, что новая депрессия исключена. Но кто знает, кто знает?..

Вот и Эрик вернулся к ним так поздно. Упущено столько лет! Джозеф смотрит, как старший внук наворачивает вторую порцию рыбы. Аппетит у него отменный, и он не стесняется попросить добавки. Это хорошо! Интересно, какие чувства испытывает Эрик на сегодняшнем празднике? Трогает это его хоть чуть-чуть? Ощущает ли он, что вокруг — семья? Дыхание семьи. Дыхание истории. Нет, на это надеяться нечего. Он попал к ним слишком недавно и слишком внезапно. Да еще тринадцати лет от роду. Даже в Мори они не смогли пробудить истинную веру и уважительное отношение к обрядам. А Мори рос с ними и мог впитать все это с молоком матери.

Ну, ничего. Был бы Эрик здоров. И счастлив. А остальное не важно. Вот не думал, что произнесу когда-нибудь такие кощунственные слова, пусть даже про себя… С виду мальчик доволен жизнью. И в школе дела идут хорошо. А говорит иногда прямо как профессор! Друзья к нему тянутся. И к тому же он у нас спортсмен, а им везде дорога и почет. Даже в дни моего детства все восхищались парнем, который умел провести клюшкой мяч вдоль улицы, лавируя меж тележек разносчиков. Такой вот у нас был спорт… Да, Эрик еще и рукастый. Анна заикнуться о скворечнике не успела, а он уже сколотил: с крылечком и трубой. Прямо настоящий домик.

Причин для радости немало. Джозеф вздохнул и почувствовал в горле ком, а в глазах — подступающие слезы. Еще миг, и все их заметят. Он в последнее время часто плачет, даже неловко. Он снова наполнил бокал.

— Давайте вознесем третью благодарственную молитву, — произнес Джозеф, и ему вдруг показалось, что говорит не он сам, а его покойный отец. — Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, благоволивший к нам и освятивший нас Своими заповедями.