35

Новый санаторий открывался с шумом и помпой. Газетчики захлебывались от восторга. Писали про всех. Про вдохновенных молодых архитекторов с радикальными идеями о соразмерном человеку пространстве, об их проекте со светотенью, некубическими объемами и зеленью. Писали про строителей, которые превосходно воплотили в жизнь столь грандиозный замысел, не превысив при этом оговоренной заранее сметной стоимости. Короче, дифирамбам было несть числа.

Вокруг Джозефа с Малоуном то и дело щелкали фотоаппараты, они беспрестанно давали интервью. Джозефа запечатлели над развернутым рулоном чертежей. И попросили рассказать, как складывалась его жизнь. «Этот скромнейший человек, — написал один из репортеров, — с благодарностью говорил об удаче, которая улыбалась ему в жизни не раз. Путь наверх он начал еще в 1919 году, приобретя небольшой доходный дом на Вашингтон-Хайтс. На эту покупку ему пришлось одолжить две тысячи долларов». Дальше журналист в подробностях объяснял читателям, что официальное открытие санатория еще впереди и в этот день будет дан обед в честь архитекторов, строителей и многочисленных благотворителей, на чьи пожертвования построено это великолепное здание.

Никогда, с молодых лет, Анна не верила в предчувствия, сновидения, телепатию и прочую чепуху. Но, собираясь на торжественный обед, она знала — как это ни абсурдно! — что встретит там Пола Вернера.

И вот после первой перемены блюд она и вправду увидела, как он размашистым, стремительным шагом идет через всю залу к столу, где сидят Малоуны. Увидела — и не удивилась. Она наблюдала, как Малоун поднялся ему навстречу; приветствия, рукопожатия; непринужденный поклон. Малоуны сидели далеко, но она представила его голос, интонации. Скоро, она знала, он перейдет к их столику.

Что я скажу? А он? Я же покраснею! Все заметят — я всегда краснею до корней волос! И все услышат, как колотится мое сердце.

Пол подошел прямиком к Джозефу, протянул руку.

— Пол Вернер, — представился он. — Спешу поздравить вас и мистера Малоуна с замечательной постройкой. Я только что обошел здание. Великолепно!

Джозеф на миг опешил. Но быстро опомнился и, поднявшись, с достоинством ответил:

— Спасибо. Вы очень добры. — И, обернувшись к сидевшим за столом друзьям и знакомым, добавил: — Вот человек, который помог мне когда-то встать на ноги. Он…

— Пожалуйста, не надо об этом, — перебил его Пол. — Это совсем не важно. Все, чего вы добились, вы добились своими усилиями.

— С моей женой Анной вы знакомы, — произнес Джозеф. — А это наша дочь Айрис. И ее муж, наш зять, Тео Штерн. Доктор Теодор Штерн.

Пока Пол на нее не смотрит. Что будет, когда она встретит его взгляд?

Джозеф придвинул стул:

— Садитесь с нами, мистер Вернер.

Пол принял приглашение. Анна почувствовала легкое головокружение, тошноту. Только бы ей не стало дурно.

— Вы здесь один? — спросил Джозеф. — Быть может, позовете и…

— Жена не смогла быть со мной сегодня, — ответил Пол. — На самом деле я здесь отчасти по служебной необходимости, поскольку состою в правлении Опекунского совета. Мы, среди многих, жертвовали деньги на строительство санатория, и я обязан проследить, как эти деньги потрачены. — Он улыбнулся. — Я с удовольствием доложу, что потрачены они не зря. Мне очень понравилось, что в проекте использованы функциональные возможности стиля баухаус, но вы сумели избежать присущую этому стилю примитивность и необжитые пространства.

— Я — один из авторов проекта и весьма рад подобной оценке, — вступил в разговор сидевший за их столом архитектор. — Как раз такую задачу мы перед собой и ставили: избавиться с помощью декора от этакой суровой фабричной наготы. Вы архитектор, мистер Вернер?

— Увы, всего лишь банкир. И в архитектуре смыслю совсем немного, по-дилетантски. Возможно, я — несостоявшийся архитектор.

Он умудряется не смотреть в ее сторону. Спасибо и за это. Но как, как он мог, как отважился подойти, заговорить? Анна поймала на себе пристальный взгляд Айрис и слабо улыбнулась в ответ. Почему Айрис смотрит на нее так испытующе? Но может, это только кажется? Анна вдруг поняла, что пальцы сами, без ее ведома, теребят жемчужные бусы. Усилием воли она уложила руки на колени. И почувствовала касание самих бус, каждой тщательно подобранной по цвету и размеру жемчужинки в отдельности. Три нити перламутровых капель холодили шею. Пусть Пол видит, что Джозеф ничего для нее не жалеет. Господи, какой бред! Она зарделась.

Заметив смятение Анны, Пол искренне пожалел, что подверг ее такому испытанию. Я знал, что она будет здесь, и хотел ее увидеть. Вправе же человек хоть изредка потакнуть своим желаниям. Господи, как она красива! Прежде женщина «за пятьдесят» считалась старухой. Но Анна так хороша, будто прожила без забот и печалей и палец о палец не ударила за всю жизнь.

— Моя жена тоже большая умница по части благотворительности, — говорил тем временем Джозеф. — Возглавляет в нашем городе Фонд помощи больнице. Да еще каждую весну организует сбор пожертвований для местной оперы. Только за последний год эти женщины собрали целое состояние! Я был бы рад нанять такого помощника за немалые деньги — так ведь не найдешь! А они работают как пчелки без всякого вознаграждения!

Пол обратился к Айрис:

— Вы тоже такая трудолюбивая пчелка?

— Боюсь, что нет. У нас трое детей, и времени ни на что другое уже не остается. — Айрис отвечала, а сама неотступно думала об одном: что происходит с мамой? Она так странно себя ведет. И красные пятна на щеках. Что с ней?

— Но раньше моя жена преподавала в школе, — с гордостью вставил Тео. — У нее необыкновенный педагогический талант. Ее постоянно умоляют вернуться на работу.

— Вот подрастут дети… — начала Айрис.

— Глупости! — перебил ее Джозеф. — Тебе и дома хватает дел.

— Что вы преподавали? — поинтересовался Пол.

Он пытается ее разговорить, хочет понять ее, узнать получше. Бедный Пол! До чего же они похожи! И все кругом наверняка это заметили! От мгновенно нахлынувшего испуга пересохло во рту. Вспотели ладони.

— Я преподавала все предметы в шестом классе. Это были очень одаренные дети. Я-то, честно сказать, предпочла бы школу в нью-йоркских трущобах, но папа воспротивился. — Она улыбнулась Джозефу.

— Ничего удивительного, — отозвался Джозеф. — Я сам выкарабкался из этих трущоб и мечтаю позабыть о них раз и навсегда. Возможно, я эгоист, допускаю. Но тот, кто не прошел через это сам, не поймет, как тяжело любое напоминание, как хочется вымарать из памяти эту мерзость. Нет, пока дочь жила под моей крышей, я бы этого не допустил. Хотите сигару? — Он вынул несколько и жестом предложил всем за столом, остановившись в конце концов на Поле Вернере.

— Нет, спасибо, травлюсь сигаретами. — И длинные изящные пальцы Пола раскрыли пачку сигарет.

«Я не стыжусь своего происхождения, — упрямо думал Джозеф. — Не скрываю его, не то что некоторые. А от этого человека и подавно нечего скрывать. Он знает, откуда я поднялся, и видит, кем я стал теперь. И я, черт побери, горжусь, хотя, быть может, это мелочно и недостойно. И тем не менее! Любой на моем месте лопался бы от гордости. Он тоже».

— Мой партнер рассказал о нашем флоридском проекте? — спросил Джозеф у Пола.

— Упомянул, но очень вскользь.

— Замысел грандиозный, ничего подобного мы прежде не строили. Там и многоквартирные дома, и односемейные коттеджи, и все это в комплексе с первоклассным торговым центром, кортами, площадками для гольфа, бассейном, набережной с причалами… Легче сказать, чего там нет. Вот и автор проекта, прошу любить и жаловать.

Молодой архитектор воодушевился:

— Мистер Вернер, вам как несостоявшемуся зодчему, должно быть, знаком новый подход к жилой застройке в скандинавских странах. Мы пытаемся сделать нечто подобное: полная самодостаточность, пешеходные улицы и так далее.

— Что ж, это действительно новое слово, — кивнул Пол.

Разгорелась живая творческая беседа: на обороте меню рисовались планы, из вилок и ножей сооружались макеты.

Анна смотрела на руки Пола. Старалась не смотреть, но не могла удержаться. Они притягивали ее, и, притворяясь, будто слушает разговор, она возвращалась к ним взглядом снова и снова. Сильные подвижные руки, гибкие пальцы. У Джозефа тоже сильные руки, но совсем другие. Пальцы короче и толще, хуже гнутся, меньше чувствуют. Другие.

Джозефа теории не интересуют. Это не для него. Дайте ему проект, и он его осуществит. В разговор он не вникал, а глядел вместо этого на Анну. Как она внимательно слушает! Так во всем разбирается! И она так хороша в этом мерцающем, серо-розовом платье. Когда они сюда собирались, она сказала название ткани: переливчатая тафта. «Слышишь, как шуршит?» — добавила она и закружилась по комнате, так что юбка встала колоколом, обнажив колени. Интересно, что этот тип думает о ней теперь? О робкой, напуганной девочке, которая прислуживала когда-то в его доме… Нет, такое возможно только в Америке!

— …короче, датский вариант, ясная свежая простота, — заключил кто-то.

Анна заметила, что Пол не прочь избавиться от словоохотливого собеседника.

— Вы когда-нибудь были в Дании? — спросил он у Айрис.

— Я вообще не была в Европе, — ответила она.

— Неужели? Постарайтесь выбраться, и не откладывая! Все всегда лучше увидеть своими глазами. Желательно — молодыми. И исходить молодыми ногами.

— Тео не хочет возвращаться в Европу даже на день, — тихо пояснила Айрис.

— Анна мечтает о Европе, — перебил ее Джозеф. — Я все обещаю свозить ее еще раз, да постоянно откладываю. Дел по горло.

Пол снова повернулся к Айрис. Хочет услышать от нее еще что-нибудь. Хочет услышать ее голос. Бедный, он не знает, что Айрис так быстро не раскрывается, что чужому человеку ее не разговорить. Чужому… Что почувствовал он, увидев Айрис — взрослую, замужнюю женщину? И что думает Джозеф? Не тревожит ли его, что Пол не отходит от их стола?

— Нет, я не в силах ехать в Европу, — сказал Тео. — Я потерял там всю семью.

— Тогда понятно, — кивнул Пол. И, помолчав, прибавил: — В этом случае вам надо было бы съездить в Израиль. В конце концов, Израиль — то лекарство, которое помогло человечеству избавиться от страшной болезни, поразившей Европу.

— Вы там уже бывали? — спросил Тео.

У Анны чуть не вырвалось: «Он же один из тех, кто создавал Израиль! Он стоял у истоков страны!» Господи, а если бы я не сдержалась и выпалила это вслух?!

— Много раз, — ответил Пол на вопрос Тео. — И до провозглашения государства, и после. — Он улыбнулся. — Очень рекомендую съездить. Особенно вам.

— Мы, вероятно, соберемся, — сказала Айрис. — Когда дети подрастут. Мой папа тоже многое делал, не непосредственно, а в финансовом плане. И мы все чувствуем некую причастность…

— Рад слышать, — отозвался Пол.

Она не так уж некрасива. Во всяком случае, красивее, чем я предполагал. Должно быть, замужество помогло. И держится с большим достоинством, и говорит очень складно. А какие глаза! Огромные, сияющие… Анна за все время не произнесла ни слова. Я, конечно, поступил скверно, нельзя было ее так пугать. Впрочем, она прекрасная актриса, никто и не заподозрит, что мы знакомы ближе, чем должно. И если на то пошло, я и сам неплохой актер: душа-то у меня в пятках, но никто этого не чувствует. Кроме Анны. Анна все понимает.

— Эй, молодежь, идите-ка потанцуйте, — велел Джозеф. — Не обращайте внимания на нас, стариков.

Айрис встала, положила руку на плечо Тео.

Этот человек. Этот человек и мама. Неужели папа ничего не замечает?

Минуту спустя к столу подошел Малоун.

— Нас с тобой желает видеть мистер Хикс, — сказал он Джозефу. — Он ждет нас в кабинете.

Джозеф, извинившись, ушел; остальные тоже поднялись танцевать. Анна и Пол остались одни.

Впервые за вечер он взглянул ей в глаза.

— Анна… Пятнадцать лет, — помолчав, произнес он.

— Пол! Ты мог бы хоть предупредить…

— Я поступил необдуманно. Прости. Никто из нас не застрахован от ошибок.

Она не ответила. Шея и щеки горели; ее душил жар.

— Я прочел в газете об открытии санатория и понял: ты тут будешь. И она, возможно, тоже.

— Что ты о ней скажешь?

— Похорошела, изменилась. Но по-прежнему сложная натура. И закрытая. Кстати, она так меня разглядывала. Похоже, я ее очень занимаю.

— В каком смысле? — быстро спросила Анна.

Пол задумался.

— Ничего конкретного. Просто я ощущаю ее интерес, любопытство.

— Она удачно вышла замуж. Ей пошло на пользу.

— Я прочитал объявление о ее замужестве.

— Твоя мать одобрила бы этот брак. По принципу социальной принадлежности.

— Ты бьешь ниже пояса. Нарочно, Анна?

— Возможно. — Да, ей захотелось его уязвить, она не удержалась. — Тео родом из Вены, из очень известной, знатной семьи… Только семьи уже нет, все погибли. А были знатные, богатые люди. Он учился в Кембридже и…

— Прекрасно, все это очень впечатляет. А человек-то он какой?

— Чудесный, добрый человек. Они очень счастливы.

— Значит, твои беспокойства позади?

— Ну, похоже, Айрис все-таки встала на ноги. Это радует, а радости продлевают жизнь.

— У них трое детей?

— Да. Два мальчика. Очень смышленые, особенно старший, Стив. С ним иногда приходится тяжко: во всем разбирается, все понимает… И девочка, Лора. Она просто прелесть, ангел… — Анна умолкла.

Лицо Пола — тонкое, напряженное, благородное лицо — вдруг замкнулось. И она поняла, что рассказ о детях — хотя Пол спросил сам — затронул очень больное место, открытую рану.

— Дальше, — сказал он.

— Что — дальше?

— Продолжай. Расскажи все, что произошло за это время. За пятнадцать лет.

Впору заплакать. Ей так его жаль.

— Произошло одно-единственное чудо. Пять лет назад к нам вернулся Эрик. Ему скоро восемнадцать.

— Эрик?

— Сын Мори.

— Я рад за тебя, Анна. И за Джозефа. Знаешь, — печально произнес он, — Джозеф очень хороший. Его нельзя не любить. Я что-то сегодня совсем запутался…

— Я тоже, — сказала Анна. Губы ее дрогнули.

Пол отвернулся.

— Анна, любимая моя, я тебя расстроил. Несправедливо с моей стороны причинять тебе боль. Да еще на людях.

— Несправедливо, — повторила она.

Он оглядел танцующие пары:

— С кем это Айрис? — У Айрис и Тео были новые партнеры.

— Это один из сыновей Малоуна.

— Красивый экземпляр.

— Малоуны все «экземпляры». Один здоровее и красивее другого.

— Ты бы хотела иметь много детей, верно?

Она тихонько вздохнула.

— Ты так заслуживаешь счастья, Анна. Уж на детей-то судьба могла бы не поскупиться…

— Кто знает, что такое счастье?..

Он не ответил. Ее вдруг охватило ощущение нереальности. Они сидят вместе за столом, разговаривают у всех на глазах! Они не виделись пятнадцать лет, она тоже ничего о нем не знает, и все-таки это Пол, такой близкий, такой родной. Ей вдруг захотелось узнать все — заполнить все пробелы и провалы.

— Анна, что ты там видишь, в пустоте? Ты словно не здесь, а где-то за тридевять земель.

— Нет-нет, я здесь и думаю о тебе. Пытаюсь представить, как ты живешь, но вместо этого мелькают кабинеты, корабли, самолеты, ты мечешься, бросаешься то туда, то сюда… Я хочу узнать хоть что-нибудь о твоей жизни.

— Ты описала ее очень точно. Я много езжу — куда пожелаю. В прошлом году мне захотелось отдохнуть, и я отправился в Марокко, путешествовал по Атласским горам. Потрясающее место.

— Все это вокруг тебя, но не о тебе.

— Н-да, я ловко уворачиваюсь от прямых вопросов. — Он помрачнел. — Ну что же, обо мне так обо мне. — Он решительно затушил едва начатую сигарету. — Мы с женой… короче, между нами нет ничего плохого. Но и ничего особенно хорошего. Ее родители живут на Палм-Бич. Она в основном тоже. Я это место терпеть не могу и бываю там весьма редко. Я работаю и люблю свою работу. С женщинами все очень просто: выбираю какую захочу. Но они ничего для меня не значат. — Он поднял глаза: — Я не могу забыть тебя, Анна. Я все время думаю о тебе.

— Мне очень больно, — прошептала она. — Больно, что ты несчастлив.

Он снова закурил и откашлялся, словно у него пересохло в горле.

— Можно, конечно, пофилософствовать на эту тему и задать тебе встречный вопрос: кто знает, Анна, что такое счастье? И если оно есть, почему мы уверены, что вправе на него рассчитывать? Абстрактные вопросы, но вовсе не бессмысленные. Ответов я не знаю. Я запутался, Анна. Меня гложет чувство вины, я злюсь — сам не знаю на кого. Может, на судьбу? Или на себя. Прошло столько лет, я должен был бы забыть тебя, но…

— Я все понимаю, — пробормотала она.

— Помнишь наш последний раз? В домике на берегу?

— Помню. Мы были еще молоды и…

— Но ты и сейчас молода. Ты всегда будешь молодой. — Он наклонился вперед. — Знаешь, это безумие, но я и сейчас еще надеюсь, что когда-нибудь, каким-то чудом ты и я…

— Пожалуйста, не надо, — испуганно оборвала его Анна. — Не смотри на меня так. Айрис с нас глаз не сводит.

Пол замолчал, выпрямился. Анна налила себе еще чашку кофе, хотя кофе ей вовсе не хотелось. Но надо же куда-то девать дрожащие руки.

— Я бы… — начала она, но в этот миг музыка внезапно стихла.

К столу подошли Тео и Айрис. Вскоре вернулись и Джозеф с Малоуном. Все обменялись напоследок любезностями. И Пол откланялся. Все было позади.

— Мама, ты бы видела себя со стороны! — воскликнула Айрис по дороге домой. — Ты так увлеченно беседовала с мистером Вернером, я даже удивилась. О чем, скажи на милость, можно разговаривать настолько серьезно и взволнованно?

Полуправда далась ей с неожиданной легкостью.

— Я рассказывала ему о Мори и об Эрике. И боюсь, несколько разволновалась.

— Это, видит Бог, понятно и естественно. — Джозеф тяжело вздохнул. Но тут же оживился: — Вроде неплохой малый, этот Вернер. Сказать по правде, я всегда представлял его этаким снобом. А он, похоже, вовсе не сноб, а?

— По-моему, нет, — произнесла Анна.

— Забавно. Наконец-то мы встретились.

— Да. Забавно, — отозвалась Анна.

Домой приехали очень поздно. Джозеф направился прямиком к холодильнику:

— Сделаю-ка я себе бутерброд. На таких посиделках никогда толком не наешься. Ты хочешь?

— Нет, спасибо. — Она вышла на открытую веранду. Из густой прохладной ночи пахнуло свежестью, мокрой землей. На ясный, незамутненный купол неба высыпали мириады звезд. Как красиво! И как грустно! Великий, разумный порядок удерживает каждую из звезд на своем месте, заставляет их двигаться строго и размеренно, так что заранее известно, где и когда окажутся они в будущем. А жизнь человеческая? Сплошная сумятица, все наперекосяк!

И все в ней совершается по воле случая. Где родится человек, когда, у кого. Кого он встретит, кого полюбит, с кем проживет до старости и вырастит детей. Все — дело случая.

— Анна, что ты там делаешь? — окликнул Джозеф. — Хочешь заболеть?

— Я смотрела на звездное небо, — сказала Анна, вернувшись в дом.

— Ох уж мне эти звезды! Тебе надо было стать астрономом. Пойдем спать.

Они поднялись наверх, и Джозеф, усевшись на край кровати, принялся развязывать шнурки.

— Вот я и познакомился с великим финансистом.

Так. Надо проявить нормальный, здоровый интерес.

— Он что, и вправду великий финансист?

— Ну, не Морган, конечно, но все равно — сила. Крепкий частный банк. Дело поставлено идеально. И представь! Он сказал Малоуну, что они будут рады рассмотреть нашу заявку на финансирование флоридского проекта. То есть он предлагает нам восемь миллионов!

— Так много?

— А ты как думала? Самая крупная стройка на Восточном побережье!

Анна взглянула на Джозефа. Глаза его сияли.

— Знаешь, я все вспоминаю, как мы заняли у него две тысячи — чуть не на коленях приползли, как за подаянием. А теперь этот человек жаждет одолжить мне несколько миллионов! Невероятно, а?

— Да. Да, конечно.

— Вернер тоже небось об этом сегодня вспоминал. Но сказать постеснялся. Спору нет — джентльмен, до мозга костей джентльмен.

— Ты собираешься вести с ним переговоры о займе?

— Нет, Малоун ему сразу ответил, что договор с другим банком уже без пяти минут подписан. Но все равно ужасно приятно.

Его туфли со стуком упали на пол.

— Только вообрази! Он же банкир в третьем, а то и в четвертом колене! Вот так и надо жить! Подбери себе нужного деда — и дело в шляпе! А нам с тобой, бедным, не повезло. И все же, — продолжил он весело, — я лечу вперед! На всех парах! Без всяких дедушек! А вот наши внуки когда-нибудь скажут, что они выбрали неплохого деда!

Анну вдруг охватила паника. Она подбежала к нему, обняла — крепко, отчаянно, исступленно. Люби меня! Не отпускай! Не позволяй совершить ничего безумного! Не позволяй погубить нас всех, всю семью! Даже если я буду рваться — не позволяй!

Он поцеловал ее.

— Ты сегодня просто красавица. Я так тобой гордился, ты даже не представляешь. Что? Что такое? Ты никак плачешь?

— Ерунда, просто слезы навернулись. Потому что все у нас сейчас хорошо, и Эрик с нами, и Айрис с детьми неподалеку. Но боюсь — это недолговечно, непрочно…

— Анна! Ты же у нас оптимист! Что на тебя нашло? — Джозеф рассмеялся. Пожал плечами и воздел руки к небесам по перешедшей от отца привычке. — Все хорошо, а она боится, она плачет! Воистину, мужчине женщину не уразуметь!

В последнем антракте Анна вышла в вестибюль. Зрители сегодня в основном женщины, поскольку билеты распространяли дамы-благотворительницы из Больничного фонда. И весьма удачно распространили: в зале ни единого свободного места. Довольная успехом, Анна прошла в дальний конец вестибюля, к фонтану.

— Анна, — произнес чей-то голос.

И, еще не успев оглянуться, она знала — чей. Он стоял у стены, точно боялся, что спугнет ее, если сделает хоть шаг вперед.

— Не сердись на меня, ладно?

— Я не сержусь. Но я боюсь. Пол, зачем ты пришел?

— Не мог придумать другого способа с тобой повидаться. Мы ведь не поговорили толком на этом дурацком обеде.

— И здесь не поговорим.

— Хорошо, давай после. Давай после спектакля куда-нибудь поедем.

— Я не могу. Я должна ехать домой.

— Когда, в таком случае?

— Я боюсь. Если я увижу тебя опять, что-то случится.

— Возможно. Хотя не думаю.

Она изучающе, пристально оглядела его лицо, каждую черточку. Серьезное, замкнутое, почти угрюмое. Такой была Айрис, пока не появился Тео. Анна протянула руку, дотронулась до его локтя. Они замерли, едва касаясь друг друга, и всё глядели, глядели — и не могли наглядеться.

— Анна, если б я верил в воскресение душ, я бы решил, что когда-то, много веков назад, мы были вместе, а потом я утратил, потерял тебя и с тех пор ищу.

Какая-то женщина, отходя от фонтана, посмотрела на них с откровенным любопытством. Может, услышала последние слова Пола? Или просто заметила, с какой напряженной жадной нежностью глядят друг на друга эти двое.

А если б я видела его чаще? Каждый день? Кто знает, что бы тогда случилось? При всей моей вере в устои, в незыблемость семьи? Можно двадцать раз отказаться и не уйти, а на двадцать первый вдруг согласиться. Она ужаснулась собственным мыслям. Может ли человек за себя отвечать? Может ли она быть уверенной в самой себе? Химия. Так теперь называют любовь. Современное словечко, а за ним все те же тоска, зачарованность и жажда, напрочь отметающие всякое благоразумие…

Химия!

В глазах Пола столько ласки.

— Ты по-прежнему светишься изнутри. Еще молоденькой девушкой ты излучала удивительный мягкий свет. И он, несмотря на все испытания, не погас.

У нее защемило сердце.

— Я так долго — всю жизнь! — живу, точно распиленная надвое. Как же мне хочется быть целой!

Дали звонок на последний акт. Люди заспешили в зал, едва не задевая их в узком проходе.

Пол схватил ее за руку:

— Анна, я понимаю! Я не стану терзать тебя, твою семью. Не причиню боли ни Джозефу, ни Айрис. Ты веришь, что я не причиню боли собственной дочери? Но нам с тобой необходимо увидеться снова.

— Давай сходим в ресторан.

— Когда и…

Две необъятных размеров дамы в далеко не вечерних платьях и облезлых мехах радостно заверещали:

— Ой! Анна! Мы тебя обыскались! Скорее! Сейчас поднимут занавес!

И увели ее, беспомощную, не успевшую ни условиться, ни проститься.

Пол в диком порыве шагнул было следом, но одумался. И, обреченно пожав плечами, быстро ушел.

Толпа спешащих по домам зрительниц вынесла Анну на улицу. Как и условились, ее ждал Джозеф.

— Пойдем, машина за углом. Ты довольна?

— Очень. Я вообще люблю «Аиду».

Машина свернула к северу и выехала из города. На западе заходящее солнце пробило бреши в суровом зимнем небе, меж облаков мелькали лилово-жемчужные и бирюзовые разводы.

— Чудесный закат, — сказала Анна. — И дни снова становятся длиннее.

— Угу.

Джозеф сегодня молчалив. Наверное, у него был трудный день. Молчит? Тем лучше: ей не придется напрягаться и поддерживать разговор. Разобраться бы в себе, в сумятице собственных чувств. Последние год-два, когда стало уже очевидно, что у Айрис сложилась удачная семья и подрастают славные здоровые дети, у Анны стало полегче на душе. А с долгожданным облегчением пришел и покой. Иногда целыми неделями ей удавалось не вспоминать, не думать… Но теперь покой снова нарушен.

Тело горит огнем. Нет, тела нет вовсе: вся она точно клубок обнаженных, трепещущих нервов. Она расстегнула и откинула пальто, обнажив плечи.

— Что такое? Лето в феврале?

— Платье очень жаркое. Рассчитано на зиму в Лапландии, а не в Нью-Йорке.

Он ничего не ответил. Лишь немного спустя, заметив, что она приклонила голову на спинку сиденья, спросил:

— Тебе нездоровится?

— Голова болит. Посижу, пожалуй, с закрытыми глазами.

Неподалеку от дома Джозеф опять заговорил:

— Театр нынче ломился от публики. Всё ваши дамочки?

— Да, целый зал женщин. И два с половиной старичка, вроде мужа Хейзл Барбер. Пенсионеры.

— Ты, верно, встретила знакомых, которых не видела тысячу лет.

— Еще бы. В опере всегда кого-нибудь встретишь. — Вопросы, а особенно голос Джозефа встревожили Анну. Она открыла глаза и, притворившись, что натягивает пальто на плечи, искоса взглянула на мужа. Но он смотрел на дорогу с самым обычным выражением лица.

В спальне она сразу бросилась к шкафу — переодеться в платье потоньше. Внутри по-прежнему полыхал жар. К двери приближался Джозеф: он поднимался по лестнице, впечатывая в ступени каждый шаг. Ничего хорошего это не предвещало. Наконец он вошел и плотно закрыл за собой дверь.

— Вот что, Анна. Я ждал всю дорогу. Я предоставил тебе все возможности признаться. Но ты предпочла умолчать.

Так. Надо удивиться.

— Господи! Ты о чем?

— Актриса ты прекрасная, но не надейся — не поможет. Потому что я там был. Я приехал рано, еще до последнего антракта, и все видел.

— Что все? Может, хоть объяснишь, о чем речь?

— Анна, прекрати! Я не вчера родился. Ты проговорила с ним целых пятнадцать минут.

— Ах, вот ты о чем! — воскликнула она с притворным облегчением. — Ну да, я повстречала у фонтана Пола Вернера. И что в этом особенного?

— Не просто повстречала! Ты беседовала с ним пятнадцать минут о чем-то очень важном! И не пытайся…

Так. Спокойно. Переходи в наступление. Это лучшая защита.

— А ты-то что делал? Стоял с секундомером? Шпионил, вместо того чтобы подойти и поздороваться, как все порядочные мужья?

— Все порядочные мужья на моем месте тоже понаблюдали бы за своими женами. С немалым интересом! Анна, он пришел туда специально, чтобы увидеть тебя! Он знал, что ты будешь в театре, потому что — я теперь вспомнил! — я сам об этом говорил.

— Нарочно говорил? Чтобы заманить меня в ловушку?

— Как у тебя язык повернулся? Что за грязные подозрения?

— А откуда у тебя грязные подозрения?

— Не заставляй меня оправдываться! Номер не пройдет. Он пришел с тобой повидаться — это раз. Ты соврала мне — это два! Вот они, голые факты. Выводы очевидны.

— Я не врала! Я просто не подумала, что об этом стоит упоминать.

— Почему?

— Почему?.. — Она запнулась. — Потому что это ничего не значащая встреча. Самая обыкновенная. Я же не показываю тебе по вечерам список людей, которых мне случилось встретить за день.

— «Случилось встретить»! — передразнил Джозеф. — Хорошенький случай! Ты, наверное, встречаешь Пола Вернера каждый день, как почтальона или разносчика молока. Кто я, по-твоему? Осел, да? Хотя… погоди, — медленно проговорил он. — Может быть, ты действительно встречаешь его каждый день? И ничего необычного в этом нет?

— Какая чудовищная глупость! Ты что, не в своем уме?

— Нет, в своем! И мыслю вполне четко. И желаю знать, зачем он приходил и о чем вы говорили? Ну? Я жду.

Она много раз наблюдала вспышки его гнева по самым разным поводам: из-за детей, из-за бытовых мелочей. Но ни разу не видела такой холодной, глухой ярости. Надо сосредоточиться, собраться с мыслями. На карту поставлено все.

— О чем мы говорили? Дай-ка припомню… Об опере, разумеется. О молодом теноре. Потом он, как всякий воспитанный человек, справлялся о здоровье моих домашних… Да ни о чем серьезном, если разобраться.

Джозеф изо всей силы треснул вечерней газетой по спинке стула.

— Нет! Так дело не пойдет! Он схватил тебя за руку! Ты вырвалась! Я все видел! Я видел твое лицо, когда ты уходила в зал. И его лицо тоже. Так о новом теноре не разговаривают. Анна, чего он хотел от тебя? Отвечай, чего он хотел?!

Она опустила голову. Перед глазами все плыло, будто она вот-вот потеряет сознание.

— Мне плохо, — пробормотала она.

— Если плохо — сядь. Или ложись в постель. Но ты все равно ответишь, не отвертишься.

Она села, сжав голову руками. Селеста включила на кухне радио, как всегда чересчур громко. Анна расслышала несколько тактов старинной музыки. Потом Селеста, видно, опомнилась и убавила звук. Во дворе напротив просигналила машина. В спальне стояла звенящая тишина. Джозеф замер, ожидая ответа. Сколько прошло времени, она не знала. Минута? Пять минут? Она подняла голову.

— Ну? — произнес Джозеф.

Захотелось крикнуть: сжалься! оставь меня в покое! я больше не могу, я не выдержу!

Она молчала.

— Ну? — повторил он.

Она поняла, что все бесполезно. Облизнула пересохшие губы, вздохнула и заговорила:

— Он приглашал меня пообедать с ним в ресторане. Я не хотела рассказывать, потому что знала, как ты рассердишься. У тебя ведь с ним какие-то деловые переговоры. Короче, я поняла, что всем в результате будет очень неловко, и решила справиться с этим сама. — Она умолкла. Ее била дрожь.

— Ну и как ты справилась?

— Разумеется, отказалась. И попросила его никогда впредь не обращаться ко мне с подобными приглашениями.

Она подняла голову, встретила взгляд Джозефа. И не отвела глаз. Прошла минута. Другая. Он отвернулся.

— Сукин сын, — тихо выругался он. — Благовоспитанный, рафинированный сукин сын. Заводит шашни с женой… за спиной у мужа…

Он прошелся по комнате. Подошел к окну. Отодвинул штору и выглянул в темноту. Потом снова повернулся к Анне:

— Значит, он в тебя влюблен?

— Почему? Оттого, что пригласил меня в ресторан?

— Господи! Как ты глупа! Или наивна? В твоем-то возрасте! А что, по-твоему, ему было нужно?

— Он просто пригласил меня в ресторан.

— В городе полно женщин помоложе, которых можно пригласить в ресторан и далее, куда ему надо. Нет, тут концы с концами не сходятся.

— Но ведь некоторые мужчины… так и поступают. Он увидел меня на ужине, я ему… просто понравилась. Разве так не бывает?

— Ухажер нашелся! Волокита! За чужой женой! После того ужина ты его еще видела?

— Нет.

Джозеф провел рукой по вспотевшему лбу:

— Странно… Знаешь, я тебе не говорил, но на ужине он так на тебя смотрел. Я еще тогда почувствовал, что дело нечисто. Но решил не делать из мухи слона и выбросил из головы все подозрения. Убедил себя, что это ерунда.

— Но это действительно ерунда, — тихонько сказала Анна. — Мало ли ловеласов на свете. Возможно, я показалась ему интересной, оттого что он знает меня так давно.

Как же отвратителен этот обман, эта вкрадчивая, пошлая ложь. Говорить о Поле такие гадости! Но у нее нет выбора. Она защищает не только себя. Все они зависят от слов, которые она скажет. В которые Джозеф поверит.

Внизу хлопнула дверь. Из кухни донеслись голоса. После тренировки Эрик всегда безумно голоден и не может дотерпеть до ужина. Если Джозеф ей не поверит, жизнь Эрика поломается в третий раз!

Как сплетены, как нерасторжимо связаны наши жизни. Зло вползло точно змея и, свернувшись кольцами, коснулось всех: Джозефа, меня, Эрика, Айрис и ее детей. И Пола. Да-да, Пола. Мы, сами того не желая, причиняем друг другу столько страданий. Никого не уберечь.

— Анна, ответь мне. Я должен знать. Я уже задавал тебе этот вопрос, и ты всегда отрицала, но теперь я спрашиваю тебя еще раз: тогда, давным-давно, вы любили друг друга?

— Нет. Никогда.

— И между вами никогда ничего не было?

Она почувствовала, что кулаки у нее крепко сжаты и ногти впиваются в кожу. Разжав руки, она вдохнула поглубже.

— Ничего и никогда.

— Ты можешь поклясться?

— Джозеф, тебе мало честного ответа?

— Пускай это глупо, но мне станет легче, если ты поклянешься. Здоровьем Эрика, Айрис и детей. Тогда я поверю, что это правда.

Все. Она загнана в угол. Она в самом деле очутилась в углу комнаты, и ей померещилось, что стены не расходятся под прямым углом, а сужаются, вот-вот сомкнутся, и ей из этой ловушки не выбраться.

— Я не буду клясться. Я не могу клясться их жизнью.

— Почему? Анна, прошу тебя!

— Во-первых, это оскорбительно. Выходит, так ты мне не веришь?

— Я не думал тебя оскорблять, просто…

— А во-вторых, можешь считать меня суеверной, но здоровьем клясться опасно.

— Почему? Боишься, что с ними что-нибудь случится? Скажешь правду — не случится!

— Джозеф, оставь их в покое.

— Тогда просто поклянись. Скажи: клянусь, что между мною и Полом Вернером никогда не было отношений, в которых мне было бы стыдно признаться мужу.

В глубинах объятой ужасом души неожиданно пробудилась и воспрянула ожесточенная сила. Она снова пошла в атаку:

— Знаешь, Джозеф, теперь мой черед рассердиться. Почему ты меня унижаешь? Что это за семья, где муж и жена не доверяют друг другу?!

— Я хочу верить… — Джозефа смутил ее внезапный гнев.

— Так верь!

В его глазах блеснули слезы.

— Анна, я не вынесу, если… Мир и без того зыбкое, ненадежное место: не знаешь, куда ступить. Рядом должен быть человек, опора, незыблемая опора… Если я утрачу эту опору… Ты знаешь, что я пережил, через что прошел — и не сломался, но если окажется, что ты… — Голос его прервался, он судорожно сглотнул. — Тогда мне лучше умереть на этом месте. Да поможет мне Бог.

— Ты не утратил опору, — тихо сказала она. — И никогда не утратишь.

— Я… я знаю, что мне повезло. Такая женщина, как ты, могла получить любого, кого захочет.

Господи, как его жаль. Как жаль нас всех. Напряжение спало. Она заплакала.

— Анна, не надо. Ну не плачь, слышишь. Я уже не сержусь. Я все понял.

Он совершенно не выносил слез. Айрис пользовалась этим еще в раннем детстве. Папа все для тебя сделает, только перестань плакать.

— Сволочь! Сукин сын! — бормотал Джозеф. — Поставил тебя в такое положение! Пускай лучше не показывается мне на глаза!

— Не покажется.

В дверь постучали.

— Это я, Эрик. Селеста зовет ужинать.

— Мы сейчас спустимся, — ответил Джозеф.

— Я не хочу есть, — сказала Анна. — Иди, поужинай с Эриком.

— Нет-нет, а то мальчик заподозрит неладное. Умойся, и никто ничего не заметит.

Анна припудривала покрасневшие веки и думала: даже самые «открытые» лица служат для сокрытия истины. Ну у кого, как не у нее, открытое, честное лицо? Она склонилась над зеркальцем. Да, вполне невинное и совсем еще молодое. И красивое. Удивительно: всего-то сочетание линий, а какой властью оно обладает! Да-да, оно властно над мужчинами. Пол любит ее — и нет ему покоя всю жизнь. Джозеф обожает ее — и верит каждому ее слову. Она вздохнула. Джозеф вообще доверчив и простодушен. Видит в каждом только хорошее, а на недостатки закрывает глаза. Будь сегодня на его месте Пол, ей бы так легко не выкрутиться. Его тонкий изощренный ум проник бы вглубь, до дна, насквозь. От Пола ничего не утаишь.

Завтра придется рассказать ему о том, что случилось. И снова наступит тишина. Другого выхода нет.

Ах, если бы она могла поговорить с Джозефом начистоту, избавиться от тягостного бремени лжи, освободиться от тайн. А в придачу и от всего остального, от обломков собственной жизни, от семьи, которую она любит больше всего на свете? Нет. Никогда. Надо жить и нести свое бремя в одиночку. Как сказал Джозеф? «Да поможет мне Бог»?

Что ж… Да поможет мне Бог.

36

Айрис бежит среди огромных, древних деревьев. Бросается вправо, влево, ищет, возвращается, снова ищет и снова устремляется вперед. Лесу нет конца. Не виданные никем и никогда стволы тянутся вверх, точно колонны античного храма, но наверху не купол, а темные, лохматые кроны; мерно и мягко покачиваются они на фоне неба. Она знает, где находится: это Мьюрские секвойные леса, к северу от Сан-Франциско. Она никогда там не была, но точно знает их название. И знает, что это — сон.

Она бежит все быстрее. Останавливаться нельзя. Надо спешить, торопиться, ведь потерялся Стив. Он где-то здесь, среди бесконечных деревьев. Как же это произошло? Почему его никто не видел? Как может ребенок, человек, взять и исчезнуть без следа? Она пытается сдержать слезы: в панике можно потерять рассудок, а она должна думать, сосредоточиться и думать — где найти, как вернуть ее мальчика. «Вы его не видели?» — кидается она к деревьям, потому что это уже не деревья, а люди, высокие люди, но уста их сомкнуты. Нет ответа. Ну неужели никто, совсем никто его не видел? Вспомните! Умоляю вас, вспомните! Он же совсем маленький!

«Мама!» — кричит она женщине с маминым лицом. Но оно неприступно. Нет ответа.

«Папа! — кричит она. — Помоги мне, папа!» Он склоняется к ней, протягивает руки. Но лицо не папино. Это — Пол Вернер. Он смотрит на нее с жалостью, шевелит губами. Что он говорит? Она напрягает слух, но тщетно — лицо растворяется в тумане. Его уже нет. Она кричит: «Папа! Отец!» И думает — я теряю рассудок.

Она обезумела. В груди боль. Боль ширится, поднимается к горлу, боль ярко-красного цвета. Как можно так страдать и все-таки жить? Но где-то здесь, рядом, ее ребенок — он плачет, он ищет ее. Он близко, он никуда не мог деться. Но она уже обежала весь лес, она бежала и бежала сквозь полосы света и тени деревьев, а его нигде нет. Какая мука, какое отчаянье. Где он? Как можно жить без него?

На темном потолке — полоса света, проникшая из коридора сквозь приоткрытую дверь. Она поворачивается, чтобы уткнуться в плечо Тео, и луч на миг попадает ей в глаза. Уж не кричала ли она во сне, в этом кошмаре? Нет, похоже, что нет. Тео спит очень чутко, но он даже не пошевелился. Откуда такой чудовищный сон? Она дома, рядом муж. За стеной в своих кроватках спокойно спят дети. Откуда эта мука? Это отчаянье?

В спальне очень холодно; в такие ясные зимние ночи морозный воздух всегда проникает в дом. Не хочется вылезать из-под одеяла, но — надо, непременно надо. В комнату Стива она пробирается на цыпочках, стараясь ни на что не наткнуться в темноте: сон у него тоже очень чуткий. У самой кровати наступает на плюшевого кота. Стив всегда засыпает с ним в обнимку, но где-то между явью и сном обязательно спихивает на пол. Стив лежит, точно маленькая кочка под большим ровным одеялом: на животе, уткнувшись макушкой в деревянное изголовье. Такой крошечный, беззащитный малыш. Даже дыхание его различишь не сразу, оно тоже маленькое, короткое. Как его жизнь.

Она бесшумно возвращается в спальню. Пока ее не было, Тео повернулся во сне, раскинулся на ее половине кровати. Она забирается в тепло, под его теплую руку. И вспоминает, что не зашла ни к Джимми, ни к Лоре. Но это не страшно. С ними все в порядке. Щеки у нее до сих пор холодные и влажные — от наполовину высохших, наполовину стертых слез.

37

Порывистый ветер сбивал с ног. Выйдя из Карнеги-Холла, они с трудом, почти ощупью двинулись к автомобильной стоянке. Тео не прятал лица, наоборот: подставил его морозу и ветру, и они обожгли и вознесли, оторвали его от земли, как «Реквием» Верди, который только что звучал в зале и пел ему об одной-единственной смерти. И будет петь о ней всегда.

На углу собралась небольшая толпа: одни ловили такси, другие ждали, когда переключится светофор и они смогут перейти улицу. Мелькнуло смутно знакомое лицо. Мелькнуло — пропало — появилось вновь. Тео вгляделся и, секунду поколебавшись, окликнул — уже уверенно, без тени сомнения:

— Франц! Брюннер!

— Тео! Mein Gott! Я слышал, что ты в Нью-Йорке, но не мог тебя найти…

— Какими судьбами? — воскликнул Тео и, вспомнив об Айрис, представил: — Это Франц Брюннер, один из лучших адвокатов Вены. Мы вместе выросли. Айрис, моя жена.

Франц рассмеялся:

— Тео слишком щедр на комплименты. А я слишком стар, чтобы быть его ровесником.

— Послушай, не можем же мы стоять здесь, на ветру! Пойдем посидим где-нибудь.

Под яркими люстрами «Русской чайной» они разглядывали друг друга долго и пристально.

— Хорошо выглядишь, Тео! Ты нисколько не переменился и, похоже, доволен жизнью.

— Ты тоже почти не…

— Не надо. Я постарел и прекрасно об этом знаю.

Франц был бел как лунь. По правой щеке тянулась складка: неудачно, валиком, затянувшийся шрам. Когда Франц говорил, складка нервно подергивалась.

— Так какими судьбами? — снова спросил Тео.

— По делам. Торгую вязаными вещами. А живу я в Израиле.

— А как же юриспруденция?

Франц пожал плечами:

— Израиль битком набит бывшими адвокатами из Германии и Австрии. Наши дипломы там никому не нужны. Но расскажи о себе…

— Тогда давай что-нибудь закажем, — прервал его Тео. — Закажи ужин. Нам надо поговорить обстоятельно. Нет, давай иначе. Поехали к нам в гости. Это недалеко, всего час на машине. Погостишь у нас денек-другой.

— Ich kann nicht, ich fahre morgen ab. Простите, миссис Штерн, я с английским пока не в ладах. Учил его тысячу лет назад в университете, но все время забываюсь и начинаю говорить по-немецки. Я хотел сказать, что завтра утром улетаю домой. — Он повернулся к Тео: — Ну, расскажи о себе! У тебя дети?

— Два мальчика и девочка. А у тебя?

— У меня нет. И я потерял Марианну… Но снова женат. На вдове со взрослыми дочерями. У меня неплохая работа. Жизнь в Израиле довольно тяжелая, но это теперь наш дом. Я слышал… как это по-английски? По слухам? В общем, я слышал, что ты в Нью-Йорке. Но в телефонной книге не нашел. О, в Европе нью-йоркская телефонная книга ценилась в те времена на вес золота! В ней можно было отыскать родственника, какую-нибудь четвероюродную сестру вашего дедушки или просто доброго человека, который бы вам посочувствовал — просто по-человечески пожалел. Некоторые получали вызовы от нью-йоркских родственников и вырывались из ада.

— Я не был в Нью-Йорке во время войны. А в сорок шестом снимал комнату.

— Ach, so! Вот как… Лизл, когда узнала…

— Что ты сказал?

— Я сказал: Лизл узнала, что…

Тео выпрямился:

— Боже Всевышний! Что ты говоришь? Какая Лизл?

Франц остолбенел:

— Как это какая? Лизл, твоя жена, — пробормотал он.

— Франц! Лизл нет в живых.

— Да, да, я знаю.

— Она погибла в Дахау вместе со всей семьей. Бестактно с твоей стороны напоминать нам об этом. Мы никогда не произносим ее имени!

Лицо Франца словно окаменело. Он сидел и, не моргая, глядел в пустоту. Наконец сказал:

— Она не погибла в Дахау. Я думал, ты знаешь. Думал, что комитет, люди из Тель-Авива, сообщили…

— Черт побери, Франц! Будешь ты говорить? Или я сейчас душу из тебя вытрясу?! Говори!!!

— Тео! Тео! — Айрис положила ладонь ему на руку.

Мужчина за соседним столиком обернулся и тут же испуганно уткнулся в тарелку.

— Не знаю, с чего начать, — растерянно проговорил Франц. — Боже правый, я…

В Тео проснулась звериная ярость.

— Начинай сначала! Или ты завтра никуда не уедешь! Говори, что ты знаешь? — Заметив, что Франц покосился на Айрис, Тео заорал: — Говори при ней! Все говори! Черт тебя побери, Франц! Я должен все знать!

И, глядя на солонку, стоявшую посреди стола, Франц заговорил:

— Я встретил Лизл в Италии, зимой сорок шестого. Я еще до этого пытался выехать в Палестину, но англичане нас не пропустили. Тогда я как раз готовился ко второй попытке, подыскивал какую-нибудь старую посудину, которая рискнет прорваться через блокаду на море. Нас собралось несколько сотен. Одни прошли лагеря, другие пережили войну с фальшивыми документами.

— А она? С фальшивыми документами? — Тео точно током колотило. Казалось, сейчас лопнет голова. Или бред кончится. Или его стошнит.

— Нет, документов у нее не было.

— А как же тогда?

Франц поднял глаза:

— Тео, ее нет в живых. Я знаю точно, я был при этом. Какой прок в нашем разговоре? Давай оставим все, как есть…

Тео задрожал всем телом:

— Я должен знать. Иначе ты никуда завтра не полетишь, слышишь, ты?

Франц вздохнул. Набрал в легкие побольше воздуха, как ребенок, который собирается читать стихи перед классом.

— Раз так, ладно. Они пришли в первую же неделю после аншлюса. После вторжения. Немцы. Пришли в дом — за всей семьей. Родители Лизл считали, что влиятельных, известных в городе лиц тронут в последнюю очередь, что их положение в обществе им поможет. Оказалось — наоборот. А многие люди помельче успели спастись… В общем, они пришли. Ранним утром, холодным и дождливым. Ребенок болел, у него был жар. Она умоляла оставить их дома, не выводить его на улицу в такую погоду. Ей предложили — если желает — ребенка с собой не брать. «Хочешь — бери, хочешь — оставь одного в доме, дело твое». Когда выходили, один солдат сдернул со стены картину. Его начальник, офицер, очень рассердился: «Ничего не ломать! Дом первоклассный, он нам понадобится». И они поняли, что не вернутся сюда никогда. Везли их двое, в эсэсовской форме. Ребенок всю дорогу кричал. Его не успели утром покормить.

Айрис всхлипнула. Заплакала.

— Перестань! — свирепо одернул Тео.

— Через несколько дней у ребенка открылась пневмония, и он умер. Сначала все остальные были в лагере вместе, потом их стали партиями отсылать в Польшу. Ах, Тео, ну ты же все это знаешь! Все, весь мир знает, как это было. Даже те, кто ничего не хотят знать.

— Продолжай!

Франц снова остановил взгляд на солонке.

— Старики… Их быстро отправили в печи. Тех, кто помоложе и посильнее, определили на работы. И она… Там была мастерская, они выделывали кожаные вещи для армии — ремни, перчатки… она там долго работала. — Он сглотнул и продолжил ровным тусклым голосом: — Потом… прошло много времени, я не знаю сколько… Может, год или два. Нет, вероятно, даже больше, я точно не помню…

— Не важно когда! Говори — что! Что произошло?

— Ну, в общем, однажды пришли офицеры. Какие-то высокие чины из гестапо. Они выбирали… ну, ты знаешь, как это было… искали девушек. Красивых, светловолосых, похожих на ариек. Для штабного борделя. — Франц помолчал. И, метнув на Тео испуганный взгляд, добавил: — Их забрали и поставили на плече клеймо: «Только для офицеров».

Тео поднялся, резко отодвинув стул. Стол пошатнулся, опрокинулся стакан с водой, вода залила скатерть и начала медленно капать на пол.

— Тео, пожалуйста, не надо слушать дальше, — прошептала Айрис. — Мистер Брюннер, Франц, не надо, это же бессмысленно. Довольно!

Тео сел.

— Франц, не заставляй тянуть из тебя клещами. Я хочу знать все, что ты вспомнишь. До последнего слова. А ты, Айрис, заткнись.

— Она рассказала… Она призналась, что не сошла с ума благодаря одной девушке, проститутке из Берлина, которая твердила им: «Послушайте, они же до вас, до вас настоящих, не дотрагиваются. Это не вы, это просто тело, кожа, понимаете? Ну, если б вас заставили убирать дерьмо голыми руками, вы ведь не стали бы потом презирать свои руки, верно? Не отрубили бы их? Не отрезали? Сейчас — то же самое. Это просто грязь, дерьмо, говно»… Простите, — добавил Франц, обернувшись к Айрис. — И она отключилась. Стала жить в надежде, что немцы когда-нибудь проиграют войну. Их регулярно проверяли врачи — на предмет венерических заболеваний. Жестокие, бессердечные. Лизл была потрясена, она привыкла к совсем другим врачам и все не могла поверить. Она говорила, что вообще оказалась очень наивна, слишком плохо разбиралась в людях… Однажды ее узнал один человек. Адвокат. По фамилии Дитрих. Из Вены.

— Я его знаю! — воскликнул Тео. — Сволочь! Из первых фашистских прихвостней.

— Он играл с ней до войны в квартете, который собирался у кого-то дома. Кажется, у ее родителей.

— У моих. Музыкальные вторники моего отца. Она иногда аккомпанировала на рояле.

— В общем, он ее вспомнил. Вскоре ее перевели обратно в мастерскую. Естественно, он похлопотал. Она восприняла это как величайшее благодеяние. Наивная, невинная душа. Война-то подходила к концу, и многие звери вдруг вспомнили о «человечности». Надеялись, что кто-нибудь из несчастных выживет и замолвит за них словечко, когда придет возмездие… Короче, мы встретились в Италии. Она меня поначалу не узнала, я похудел почти на тридцать килограммов. Я не узнал ее лишь в первое мгновение… Она постарела. Можно было подумать, что ей хорошо за тридцать. Но все-таки, все-таки… она была красива. Даже этим чудовищам не удалось лишить ее красоты. Несколько недель мы околачивались в Генуе. Народу все прибавлялось. Живые трупы с бритыми головами, с язвами на теле сползались со всей Европы — из тайных укрытий, из лагерей. Многие бежали с востока, от русских. И все с одной мечтой: выбраться из Европы и позабыть о ней раз и навсегда. Я с небольшой горсткой товарищей ждал транспорта в Палестину. Мы получали жалкое пособие от «Джойнта» и просиживали эти гроши в дешевых кафе. Сидеть можно было часами — как когда-то, а может, и теперь в Европе — за бокалом вина или чашкой кофе. Мы грелись на солнышке и пытались осознать, попробовать на вкус мирную, нормальную жизнь, в которой можно не бояться. И говорили о будущем. Мы уговаривали Лизл ехать с нами. Все думали, что ты погиб. В те дни в воздухе носилось столько разных слухов. В любом месте, где собирались такие, как мы, велись списки: с именами, датами, адресами. Каждого новоприбывшего допрашивали с пристрастием, сверяли показания. Вы не видели такого-то? Не слышали о таком-то? И один человек, чей знакомый сидел в лагере вместе с французскими евреями, сказал, что тебя забрали в Париже и ты вряд ли жив. Потом еще кто-то приехал из Франции и подтвердил, что сразу после падения Франции тебя видели в эшелоне, уходившем в лагеря на восток. Причин не поверить не было. У нее погибли все: родители, братья, ребенок. Почему, каким чудом муж мог остаться в живых? Господи Всевышний, каких же храбрых людей я видел! Сколько они вынесли, выдержали!.. — Франц умолк. Перевел взгляд на стену.

И снова заговорил:

— Помню один ужасный эпизод. Среди нас, ждавших корабля, был пожилой доктор. Страданий он, как и все мы, хлебнул через край и жил, как все мы, считая спасение абсолютным, безусловным чудом. Уравновешенный, твердый и очень добрый человек, он поддерживал многих, кто был на грани нервного срыва, вел с ними долгие разговоры, тактичные, мудрые, дарил им надежду. Он сам был для нас — надежда и опора. И вот сидели мы как-то… Я, помню, ел макароны: все наесться не мог… Сидели мы в кафе, и вдруг наш спокойный, сильный, трезвомыслящий доктор вскочил и побежал через площадь. Там стояли какие-то вооруженные люди, карабинеры, и болтали с хозяином магазина. Доктор схватил за ствол одно ружье и страшно закричал, попытался выдернуть. Представляешь: солнце, Италия, тихая площадь, а он кричит, точно обезумел. Они стали отбирать ружье… Доктора застрелили. Убили — на солнце, на тихой площади. И он лежал там, наш добрый мудрый доктор. После этого Лизл переменилась. Она словно поняла — так, кажется, она и сказала, — что нельзя заблуждаться на свой счет и рассчитывать на будущее. У таких, как мы, нет будущего, мы не можем вернуться к нормальной человеческой жизни. Верить и надеяться нам уже не по силам. Так вот… Корабль за нами в конце концов пришел. Старая, полусгнившая калоша, она едва держалась на плаву. Однако нас это нисколько не тревожило. Единственной нашей заботой было прорваться через английские заслоны. Отплывали ночью, без сигнальных огней. На палубе разговаривали только шепотом. И медленно, но верно пробирались по Средиземному морю в Палестину. Людей на корабле — не протолкнешься. Везде вонь, грязь, все страдают морской болезнью. Дети в трюме изнывают, скулят, ревут, многим взрослым тоже не хватает сил и терпения… Но мы старались держать себя в руках. А еще всех мучил страх, и чем ближе к берегам, тем напряженнее высматривали мы на горизонте державшие блокаду английские корабли. Мы, как водится, вели бесконечные разговоры, и однажды кто-то упомянул о своей встрече с немецким евреем, которому удалось бежать в Штаты, и в Европу он вернулся солдатом американской армии. Он всюду носил с собой список некоего доктора Вайсингера, уехавшего из Вены в Америку еще в тридцать четвертом году. В списке перечислялись венцы, которых занесло в Нью-Йорк, и среди них был Теодор Штерн. Понимаешь, такие листки непременно переписывались, распространялись, они и помогали выжившим найти друг друга. Тео, ты, наверное, знаешь доктора Вайсингера?

— Он умер несколько лет назад. Прозорливый человек. Уехал сразу, в самом начале, когда никто и не подозревал, что нас ждет.

Тео говорил и не узнавал собственный голос. Какой-то чужой, неестественный. Настоящий его голос звучал бы сейчас не так! Он должен стонать и выть, взывать к небесам и изрыгать проклятия…

— Собеседник наш достал из кармана список, и мы нашли твое имя, с венским адресом. Нью-йоркского не было, но сомнений тоже не было. Ты спасся. Я сказал Лизл, что, как только мы доберемся до Хайфы, она сможет написать в Америку и тебя быстро найдут. Да… Я и сам мог бы найти тебя, когда ее не стало. Не знаю, почему я этого не сделал. Вроде решил с чьих-то слов, что израильские власти в таких случаях уведомляют родственников. Не знаю… Когда тебя и всех вокруг тебя в одночасье сметает смерчем, а потом опускает где-то, неизвестно где, и предлагает начать жизнь заново — наступает отупение. Летаргия. И не знаешь, с чего начать… Мы с Лизл подолгу разговаривали. Просиживали на палубе допоздна. В трюме было душно и очень шумно.

— Расскажи, что она говорила. Все, до последнего слова, — попросил Тео через силу. Казалось, сердце вот-вот разорвется. Но он знал, что должен, обязан выслушать все до конца, иначе… Иначе сердце тоже разорвется.

— Трудно припомнить. Дни долгие, однообразные, столько всего переговоришь. И при этом ничего толком не скажешь, верно? Кое-что она повторяла по нескольку раз. «Я почти не помню Тео. Помню лишь, что мы делали вместе… Помню, как шли по Марияхильферштрассе и купили обручальные кольца. Тео захотел купить сразу, а я спросила: „Разве ты не поговоришь прежде с папой?“ Он сказал, что, конечно, поговорит, но папа же все равно согласится — значит, можно смело покупать кольца… Это я помню, — добавила она и засмеялась. — А лица его совсем не помню». А еще она вспоминала, как вы катались на лыжах. Особенно какой-то день в Доломитах. Вы катались чуть не до ужина, а после играли дуэтом, и все постояльцы гостиницы собрались послушать. Такие эпизоды всплывали у нее в памяти, как картинки. А еще она говорила: «Мы были так молоды. Неужели бывает такая безмятежная молодость?» Такие вот разговоры… А еще она подолгу молчала. И я тоже. У каждого свои мысли, свои воспоминания. Этот корабль вез непомерный груз: столько тяжелых мыслей, тяжелых воспоминаний! И по контрасту — дивные, теплые, как парное молоко, ночи, прекрасное море… Только в ту, последнюю, ночь разыгралась непогода. Лил дождь, ветер бил в борт, и корабль наш переваливался с боку на бок. Многих тошнило, даже тех, кто обычно держался. Мы с Лизл прошли на крытую палубу, но туда все равно заносило капли дождя, и вообще воздух был сырой и туманный. «Здесь так чисто, — сказала она тогда. — А я такая грязная, Франц». Я, помню, успокаивал ее, говорил все, что положено в таких случаях, а она в ответ: «До меня же никто не захочет дотронуться». Я снова спорил, снова говорил дежурные слова… И тут она сказала: «Интересно, сколько людей вот такой же темной, непроглядной ночью шагнули с корабля за борт?» — «Зачем, зачем такие черные мысли?» Я не на шутку встревожился. Она ответила, что мысли вовсе не черные, что это очень светлая, чистая смерть — погрузиться в чистую, прозрачную воду… Лизл часто произносила слово «чистый»… «Погружаешься в воду, будто входишь в чистую, уютную комнату, где сможешь отдохнуть, где уже постелена постель и свет приглушен и ласков…» Я не знал, что и думать. Такие разговоры мне было слышать не впервой. После всего, что мы пережили, почти у каждого случались подобные минуты. А потом надежда брала верх, и люди жили дальше. Но все же я был начеку. Уговаривал ее спуститься в трюм: мол, уже поздно, пора спать. «Нет, — ответила она, — там вонь и грязь. А здесь чистый воздух, свобода». Я сказал, что в таком случае тоже останусь. Она возражала, но я остался.

Франц поднял глаза:

— Только я заснул. Тео, я заснул. А когда проснулся, ее не было. Вот и все.

Под рубашками, в среднем ящике, лежат фотографии его родителей. В эту кожаную дорожную папку он положил их когда-то, отправляясь через Париж в Америку. Что, какое предчувствие заставило его сунуть их в последнюю минуту в чемодан? Не сделай он этого, лица родителей остались бы лишь в памяти тех немногих, которые знали их и до сих пор живы. Пока живы.

Айрис задержалась внизу. Домой ехали молча: она даже не пыталась искать слова утешения и он ей за это благодарен. Потому что слов таких просто нет… Раскрывая папку, он подумал, что Айрис, должно быть, ее видит, когда убирает в шкаф его вещи. Но она никогда не упоминает о фотографиях, и за это он тоже благодарен.

Родители снимались в тот период жизни, когда молодость сменяется гордой, достойной зрелостью. Люди средних лет. Отец в элегантном офицерском кителе времен Первой мировой; лицо соответствует форме: строгое, почти суровое. Мама в платье из модного тогда мягкого шелка, с кружевом на подоле; жемчужные бусы спускаются до самого пояса. Она была стройной и держалась очень прямо. «В моем детстве девочек учили не горбиться», — говорила она всегда. Так же ли прямо, не горбясь, вошла она в этот фургон, или товарняк, или в чем там они возили людей на смерть?

Он вглядывался в лица. В последнее время он уже может на них смотреть. Потом, выдвинув из рамки мамину карточку, он вынул ту, что была спрятана под ней, ту фотографию, на которую так и не смог, не нашел в себе сил взглянуть ни разу за все эти годы.

Она смотрит прямо на него. С улыбкой? Без улыбки? Трудно сказать. Уголки ее рта всегда чуть приподняты. А вот глаза улыбаются. Да-да, улыбаются. Или это тоже обман, причуда природы, поселившей в этих глазах радость навсегда и вопреки всему? Даже когда она хмурилась и сердилась, глаза все равно смеялись. Светло-карие, с прозеленью. Кошачьи глаза. У нее на коленях сын, с тряпичным мячиком в руках. Он помнит, как покупал этот пятнистый легкий мячик. В магазине на Грабен. Фрицель закатил его однажды под диван, и пришлось диван отодвигать… Одна ножка поджата, другая свисает, а на ней… Тео пригляделся. Да-да, вон ямочка на мягкой, круглой младенческой коленке.

Лизл, любимая моя Лизл, что плохого ты сделала? Кому? А я-то думал, ты умерла быстро, не мучаясь. Господи, как же ты смогла так долго прожить?

Дверь спальни открылась, на фотографию упал свет из коридора. Айрис подошла неслышно; встала рядом и долго, очень долго рассматривала фотографию. Тео заметил в ее глазах страх. Словно она поняла: что-то в их жизни изменилось. И что-то еще изменится. Ему стало жаль ее. Нелепо — жалеть Айрис. Ведь она жива!

— Бедняга Франц, — произнес он. — Я так ругался.

— Ничего. Он не обиделся, — ответила она тихонько.

Он заплакал. Она притянула его голову себе на плечо, обняла и стояла молча. И все понимала.

38

Тео предался скорби. Искаженная отчаяньем душа его застыла, равнодушная ко всему вокруг. Айрис сострадала ему, скорбела с ним вместе, но через полгода ее силы почти иссякли.

В тот вечер, когда они простились с Францем Брюннером на углу Пятьдесят седьмой улицы, она предложила повести машину, но Тео, не ответив, сел за руль и резко рванул с места. Крепко сжатый рот его походил на шрам — нет, на открытую рану! Они вполне могли разбиться и вовсе не доехать до дома. Но Айрис боялась другого. Вдруг с Тео произошло необратимое? Наверняка! Да и как может быть иначе?

Семья сплотилась вокруг Тео, протянула ему любящие руки. На следующий день, прямо с утра, пришел папа и молча обнял зятя. Мама, как всегда, дала волю слезам: она заново оплакивала погибшего брата и его близких.

— Какая была прелестная девочка! — сказала она, когда Тео вышел из комнаты. — Прямо стоит перед глазами: в саду, возле дома Эли. С бархатным обручем на белокурых волосах. Как Алиса в Стране чудес. — И вдруг без всякой связи, но с тем же безотчетным ужасом добавила: — Я видела, как насиловали девушку. Давно, еще в Польше.

— Ты никогда мне не рассказывала! — воскликнул папа.

— Такие воспоминания хочется похоронить.

Эрик, прежде не знавший истории семьи, был потрясен. Разумеется, о фашистских зверствах он слышал, но отчего-то они всегда казались ему преувеличенными, ненастоящими. Словно из страшной сказки.

Тео не пропустил ни единого рабочего дня. Поначалу Айрис очень за него боялась. Она не взялась бы объяснить свои страхи, но они мучили ее неотступно, и она под разными предлогами звонила в больницу несколько раз на дню. К телефону его не звала, просто исподволь выясняла у секретарши, все ли нормально, и с облегчением клала трубку.

Когда бы она ни проснулась, он не спал. Иногда она слышала сдавленные, приглушенные всхлипы. Но та, первая, ночь осталась в прошлом. Теперь он не хотел ни жалости, ни сочувствия.

«У меня насморк», — говорил он, и от этого неуклюжего, детского оправдания щемило сердце.

Он стал необычайно мягок с детьми. «Стив, ты уверен, что вымыл руки? Джимми, сначала допей молоко, а потом получишь сладкое». Даже эти, самые обыденные слова он произносил теперь удивительно нежно.

Однажды она застала их в гостиной: Лора на коленях у отца, мальчики по бокам. Он обнял всех троих, словно пытался оградить, уберечь от напастей. И у него было такое лицо!.. Разом и решительное, почти отчаянное, и обреченное. Трагическое лицо. Она тихо окликнула его. Тео вздрогнул, но очнулся не сразу. Пришлось повторить его имя несколько раз, прежде чем, поморгав и тряхнув головой, он вернулся из далекой, неведомой дали.

Теперь каждый вечер, когда Айрис принимала душ, он доставал фотографию Лизл и мальчика. Ванная примыкала к спальне, и Айрис слышала, как он выдвигает и — долгие, долгие минуты спустя — снова задвигает ящик. Иногда он вынимал карточку даже чаще, а заслышав шаги Айрис, мгновенно прятал. Но она все равно знала, безошибочно знала: он был только что не здесь и не с ней. И вот однажды вместо сострадания ее захлестнуло глухое, бессильное раздражение. Скоро он совсем сотрет снимок, смотреть не на что будет! Тут же устыдившись собственных мыслей, она покаянно и совершенно искренне попросила Бога снять с Тео этот страшный, невыносимый груз и переложить на ее плечи.

Она очень тревожилась за Тео. Сколько может длиться эта скорбная вахта? Сколько выдержит это многострадальное сердце? Ведь он еще и оперирует! И жену с тремя детьми кормит…

Как жесток мир! Как мучает он самых добрых и лучших!

Когда же сострадание и жалость уступили место обиде? Айрис не взялась бы ответить точно. Месяца через три-четыре? Чуть раньше или чуть позже? Не в этом суть. Просто однажды она поняла, что не в силах больше гасить раздражение и скрывать обиду. Может, в тот день, когда ей позвонила одна из секретарш Тео? Как, каким непостижимым образом они узнали? Но — узнали!

«Мы недавно услышали, что произошло с женой доктора, — сказал женский голос. — Такой ужас! В двадцатом веке! Невероятно! Мы все ему безмерно сочувствуем и, поверьте, очень стараемся облегчить ему жизнь здесь, на работе». Айрис учтиво поблагодарила и повесила трубку. Что произошло с женой доктора. Да, ужас. Да, невероятно. Но теперь я — его жена. И я жива, я рядом, я дома. Сколько же он намерен носить этот траур? Вокруг него все ходят на цыпочках: и родители, и Эрик, и немногие друзья, которых посвятили в семейную тайну. Ходят на цыпочках, говорят приглушенно. В доме траур.

Ложится он теперь очень поздно. Что ж, она понимает: ему трудно уснуть. Поначалу она тоже пыталась высиживать с ним вместе, но глаза слипались, голова клонилась, и Тео отсылал ее спать, обещая, что скоро придет.

Однажды ночью она спустилась посмотреть, что он делает. Он просто сидел, сидел в кресле, уставившись в никуда. Потом встал, подошел к роялю. И заиграл: тихонько, чтобы никого не разбудить. И так — ночь за ночью. Звуки шопеновских ноктюрнов долетали до спальни, шептали и плакали о летних садах, любви и звездах.

Она лежала и слушала. Как-то раз, приподнявшись на локте, взглянула на светящийся циферблат. Половина второго. Она лежит здесь уже два часа, а ее муж затерян в ином времени и месте. С другой женщиной.

Наконец Тео поднялся в спальню и, увидев, что Айрис не спит, шагнул к ней, ожидая — как обычно — горячей, жадной готовности. Но гордость — оскорбленная, униженная — не уступала ее собственным желаниям. А вдруг он никогда не хотел ее, никогда не думал о ней? Она отдавалась ему так безоглядно, так страстно, а он в это время думал о…

Нет, не трогай меня. Не приближайся ко мне с этим скорбным лицом. Ей хотелось закричать. Но она молчала. Даже обняла его — безжизненно, точно по обету. Ты же вычеркнул меня из жизни. Меня! Понимаешь? Меня! Не подходи ко мне, пока не станешь прежним. Только… станешь ли?

Она понимала, что ступила на опасный путь. Если не укротить обиду, если поддаться ей… Даже страшно подумать. Но как ее укротишь? В самом центре урагана всегда штиль. Штиль и мертвенный, недвижный ужас. Темнота полнится шорохами, до утра — целая вечность. После таких ночей под глазами у Айрис круги. Румянец на ее щеках не полыхал и в лучшую пору, а сейчас лицо приобрело землистый оттенок, и круги под глазами придавали ему трагическое выражение. А ведь с утра положено выглядеть посвежевшей, отдохнувшей. Ее угнетал собственный вид. И вид Тео, измученного призраками прошлого. За столом во время завтрака висела теперь изнуряющая тишина, прерываемая лишь шуршанием газеты.

Мало-помалу между ними вырастала стена.

В один прекрасный день Тео объявил, что они стали членами загородного клуба. Айрис изумилась. Ведь давно решено, что клубные развлечения не привлекают их настолько, чтобы раскошеливаться на взносы. Ради тенниса? Верно, Тео отличный теннисист, но до сих пор он довольствовался городскими кортами. Из Айрис спортсменка никудышная, так что ей клуб и вовсе ни к чему. Некоторые знакомые супружеские пары в клубе состоят, большинство же находят другие развлечения. Ближайшие их друзья, в основном врачи, выходцы из Европы, любят музицировать и собираются то в одном доме, то в другом — играть квартеты. Потому-то Айрис так изумилась, услышав о клубе.

— Хочу побыть среди легкомысленных людей, — объяснил Тео. — Я устал от серьезности. Хочу, чтобы вокруг танцевали и смеялись.

Но она тоже любит танцевать! О чем он? В чем он ее обвиняет? Гнев вспыхнул и мгновенно погас. Он просто пытается забыться, сменить обстановку. Как же она сразу не поняла? А еще гордится своим умением разбираться в душах, глядеть с чужой колокольни. Бедный, бедный Тео! Надеется, что праздные толпы, новые лица и наигранная веселость принесут забвение и покой. Наивно? А может, нет?

За его напускной веселостью ей виделось нечто совсем иное… Злость? Горечь? Вызов? Мы упустили что-то важное… Оно ускользнуло из рук. Меж пальцев.

Вспомнилось, как когда-то давно, только познакомившись с Тео, она подумала: ему достанется любая. Стоит только захотеть. И вот теперь, в клубе, он постоянно окружен женщинами. Вокруг него вьются и совсем юные девушки, и дамы много старше Айрис, причем он не прилагает никаких усилий, просто стоит у стойки бара, потягивает коктейль или виски — вообще он пьет очень мало, и одного бокала ему хватает больше чем на час, — а женщин словно магнитом притягивает этот умудренный, мягкий взгляд, не восхищенный, но обещающий восхищение. Да еще чуть заметный акцент — не то британский, не то европейский — привлекает и ласкает женский слух… Нет, ей не в чем было его упрекнуть. Но как же хотелось порой дать ему пощечину!

Стоило Тео перешагнуть порог дома, он снова погружался в скорбную печаль. На словах это никак не выражалось, поскольку тема была давно закрыта и запретна. Но его манера, голос, а главное, молчание говорили сами за себя. Скорбь выстужала дом, словно тут непрерывно сквозило из неплотно прикрытой форточки: где щель — непонятно, а дует, дует, дует… Приятели по клубу его бы вряд ли узнали. Там он один, а дома — совсем другой.

Раздвоение личности.

Если б она могла поделиться с кем-нибудь своими горестями! Но ведь это касается только ее одной. Айрис никогда не умела откровенничать, обсуждать личное. И ее уже не переделаешь. Самолюбие — пускай ложное и никому не нужное — не позволяет ей обсуждать столь интимные вещи. Есть лишь один человек, которому можно довериться в крайнем, но все-таки ином случае. Папа. Только об этом и с ним не поговоришь. Он не должен знать, что жизнь дочери хоть чем-то омрачена. Ему необходимо, чтобы семья — и снаружи, и изнутри — была образцовой. Ведь он неисправимый идеалист, и на глазах у него шоры. В Писании сказано, какой должна быть семья, каким традициям ей надлежит следовать. Значит, так тому и быть. Иного не дано.

Она стояла посреди спальни, пытаясь решить, что делать с этим никчемным субботним утром. Тео ушел на клубные корты. На лужайке перед домом поскрипывали качели: дети уже на улице, с Нелли. Надо бы спуститься к ним, а Нелли пускай справляет работу по дому. Еще надо пройтись с Лорой по магазинам: девочка из всего выросла, ей коротки и плащи, и платья. Кроме того, Айрис, как всегда, беспокоится за Стива. Он чересчур замкнут, прямо рак-отшельник. Из школы плетется в одиночку, ссутулившись, повесив голову. А Джимми всегда в кругу друзей, в веселой, шумной компании… Но сейчас у нее нет сил вникать в детские проблемы. Нет сил двинуться. Сделать шаг. Поднять руку…

Зазвонил телефон.

— Приходите-ка сегодня к нам обедать, — сказала мама.

— Тео обедает в клубе. И вы только что вернулись из Мексики. Разве гости сейчас кстати?

— Вы не гости, а семья. И Эрик приедет из Дартмута. Он звонил вчера вечером, сказал, что к полудню будет здесь. Так что приходи. А Тео может забежать попозже. И детей приведи.

— Не надо, они прекрасно играют дома. Нелли за ними приглядит. Я приду одна.

В последнее время ей не хватает терпения на детей. Устала заботиться, пестовать и жалеть; хочется, чтобы жалели ее. Она вспомнила, как в детстве после тяжелого дня в школе стремилась за обеденный стол, в тепло и уют родительского дома. Ей так нужны родители — папа, — ей очень стыдно, но она чувствует себя такой маленькой и слабой…

Она ехала на машине через город. По-осеннему грустное солнце палит, не жалея сил, а в воздухе, несмотря на жару, пахнет осенью, и желтые листья медленно кружатся в безветренном неподвижном воздухе. Главная улица запружена фургонами; внутри — собаки, дети; на бортах наклейки, эмблемы престижных колледжей — Гарвард, Смит, Брин-Мор. На тротуарах возле банка за шаткими раскладными столиками женщины торгуют билетами благотворительных лотерей: для неустроенных иммигрантов, для больных церебральным параличом, умалишенных и прочих страдальцев. Но чужие страдания ее сейчас не трогают.

Она проехала мимо школы, где в следующем году ей предстоит стать председателем родительского совета. Мимо пристройки, которую папа выстроил для них несколько лет назад. Вокруг успели разрастись ноготки и циннии, горят золотым и красным огнем. Но это тоже не важно.

На прошлой неделе Тео сказал: «Я не могу больше ходить в синагогу».

Айрис остановилась как вкопанная. Где была, посреди комнаты. Не хочет ходить — вольному воля. Он и так уже несколько месяцев не ходит, и она ничуть не возражает. Но он сказал это с таким вызовом, словно бросил дуэльную перчатку. И она ее подняла.

«Не можешь? Почему?»

«Странно, что ты задаешь такой вопрос. Могу я, по-твоему, сидеть и слушать причитания о Боге? О Боге, допустившем Дахау?»

«Не нам судить Бога. Всему на свете есть своя причина, и она не всегда доступна нашему пониманию».

«Чушь! Бред! Твой Бог только и умеет, что убивать. Я, например, куда милосерднее: я восстанавливаю погубленное».

«Что ж, на это можно ответить: твоей рукой движет Бог».

«Перестань! Ты слишком образованна, чтобы верить в эти сказки. Твоих родителей я еще могу понять, но тебя? Гора Синай и Тора, данная Моисею на скрижалях! Не можешь ты верить в эти легенды!»

«Не могу? А отчего, по-твоему, я хожу каждую неделю в синагогу?»

«По привычке. Оттого что ходишь туда всю жизнь. Оттого что так делают все приличные люди. И там исполняют красивую музыку. Хорошая встряска, эмоциональный душ».

«Я могла бы рассердиться, по-настоящему рассердиться, но не стану. Тео, послушай, когда все это кончится? Я тоже не бесчувственный чурбан, видит Бог, я все понимаю, но вдумайся: Лизл ведь не единственная, кто погиб безвременно и жестоко. Вспомни моего брата! По-твоему, родители…»

«Я не хочу говорить о Лизл», — холодно прервал он.

«Тео, я же стараюсь помочь!»

«Здесь ничем не поможешь. Мы родимся, страдаем и умираем. Не помню, кто это сказал, но это чистая правда, и добавить тут нечего».

«Не знаю. Звучит красиво, лаконично, глубокомысленно. И очень-очень горько. А вот верно ли?..»

«Айрис, длить этот разговор бессмысленно. Жаль, что я его затеял. Ходи в синагогу, раз это доставляет тебе удовольствие. С моей стороны было бы даже бессердечно лишать тебя такой радости».

«Ты и не можешь это сделать. Но все равно спасибо за заботу».

Айрис вспоминала этот разговор снова и снова. Когда же, в какой момент они перешли невидимую черту и начали разговаривать так иронично и холодно, словно противники, которые ищут друг у друга самые уязвимые, слабые места? Откуда эта дистанция, эта вежливая, учтивая враждебность?

Сердце стучало тяжело и гулко. Она проехала по тихим улицам, свернула на аллею к родительскому дому, ощущая каждый редкий удар сердца и мурашки по всему телу. Как когда-то в школе, перед выпускными экзаменами. Перед неведомым испытанием.

У парадных дверей она усилием воли расправила сдвинутые брови, надела улыбку.

— Здравствуй, здравствуй, папа! Мама, ты чудесно выглядишь! Привет, Эрик, как дела?

В доме пахло свежеполированной мебелью. И просто — свежестью. На столе в столовой розовые полотняные салфетки. Мамины волосы уложены безукоризненно, волосок к волоску. Айрис сообразила, что сама она не занималась волосами уже неделю, и поспешно спрятала за уши нерасчесанные и не очень чистые пряди.

— Плохо, что ты не привезла детей, — сказал папа. — Ну, ничего, мы заедем попозже днем, когда Лора проснется. Как там моя куколка? Подросла?

— Не знаю, папа. Я же вижу ее каждый день. — Дедушкина куколка, счастливица Лора, ничего не взяв от родителей, уродилась в бабушку: такая же рыжая и радостно удивленная.

— Ну вот, — вздохнула мама, когда они уселись за стол. — Вот и сбылось мое желание. Я повидала Дана. Потрясающая страна. Они возили нас везде и всюду.

— И пирамиду Солнца в Теотиуакане посмотрели?

— Конечно, конечно! Хорошо, что я перед поездкой прочитала «Завоевание Мексики». Если не знать истории, то увидишь просто кучу камней, в крайнем случае — оценишь мастерство строителей. А я представляла все как наяву! И бесчинства Кортеса и его людей…

Айрис слушала вполуха. Дан. Дена. Их дети и внуки. Каменный дом, обнесенный кованой железной изгородью. Магазин в районе Зона Роса. Оптовые поставки, семьдесят служащих.

— Дан говорит, твоя мать по-прежнему красавица и ничуть не постарела, — сказал напоследок папа. — Да… Я сделал удачный выбор. Бери с меня пример, Эрик, и дело в шляпе! Сколько же я знал девушек, и ни одна даже мизинца ее не стоила. На них и времени-то тратить не хотелось. Зато когда я встретил эту!..

Айрис, опустив глаза, пила кофе. Ее муж никогда не скажет так про нее.

— Как Тео? Настроение получше? — спросил папа. И, покачав головой, добавил: — Бедняга, что он пережил!

— Вы очень кстати вступили в клуб, — промолвила мама. — Там и теннис, и всякий другой спорт. И общение. Это лечит.

— Я, честно сказать, немало удивился, когда вы вступили, — заметил папа и снова, на сей раз неодобрительно, покачал головой. — Уж больно бойкая там публика. И пьют чересчур много.

— Ничего подобного, — возразила Анна. — В клубе, как и везде, попадаются самые разные люди. Ты же не водишь знакомство со всеми подряд. Там тоже можно выбирать. Кстати, многие наши друзья состоят в этом клубе. Они, по-твоему, бойкие? Да?

— Все равно, — не сдавался папа, — там околачивается множество сомнительных личностей. Я никак не думал, что такая атмосфера придется Тео по нраву.

Айрис попыталась оправдать мужа:

— Он играет в теннис, ненадолго заходит в бассейн и возвращается домой.

— А тебе, судя по всему, клубная суета не по душе? — Папа явно не желал менять тему.

— Мне все равно.

— У них же там, прости Господи, публичный дом! Сборище блудливых котов и кошек!

Эрик засмеялся. Мама удивленно вздернула брови:

— Бог мой! Джозеф! Что за выражения!

— Сильные выражения. И вполне заслуженные! Я недавно обедал в компании клубных завсегдатаев. Некоторые — мои ровесники. Некоторые даже старше. Только двое, кроме меня, живут с первыми женами. А остальных тошно слушать! По три выводка детей — от каждой жены; все вперемешку — свои дети, приемные, не разберешь. Один тип женился на девице моложе его собственной дочери; другой спутался с чужой женой. Тьфу! Безумие какое-то!

— Дед, а что ты предлагаешь? Переделать мир? — спросил Эрик.

— Не знаю. Но одно скажу точно: спускать таким людям нельзя. Если так дело пойдет, скоро семей-то настоящих не останется. Помнишь, что сказано в Законе Моисеевом о блуднице? Ее надо закидать камнями!

— Джозеф, — тихонько проговорила мама, — не в буквальном же смысле?

— Разумеется, нет. Фигура речи. Но чего определенно нельзя делать, так это приглашать блудницу в дом и сажать ее за один стол со своей женой. Таким людям не место в обществе! Ох уж мне эти разводы! Одно прелюбодейство на уме!

— Ты похож на Мери Малоун, — засмеялась мама. — Добропорядочный старомодный католик!

— Мы с Малоунами о многом судим одинаково. Мы прожили бок о бок долгую жизнь. Ты это знаешь не хуже меня. О, вот и Тео!

Тео с ракеткой в руках остановился на пороге. Свитер небрежно наброшен на плечи, рукава стянуты спереди узлом. Он так благородно, так ненарочито элегантен. Должно быть, не я одна, а все, все до единой женщины видят это. Тео сел к столу.

— Мы тут беседовали о клубе, — обратился к нему папа.

— Я знаю. Слышал, перед тем как войти.

— Н-да. Похоже, наши единоверцы постепенно ассимилируются. Им уже не отрясти с ног и подола грязь современной цивилизации.

Тео засмеялся:

— По-моему, они с радостью вкушают плоды цивилизации. Вместе с грязью.

— Что ж, пускай! Но будь уверен, они за это жестоко поплатятся. В журнале, в прошлом номере, напечатали статью об упадке Рима, о разврате, в котором они там все погрязли. И поплатились!

Тео нетерпеливо заерзал. Его тесть при всех добродетелях имеет один недостаток: любит читать мораль, точно ветхозаветный пророк. Тео повернулся к теще:

— Как съездили? Вам понравился Мехико?

Анна принялась восхищаться главной улицей Мехико, Пасео-де-ла-Реформа, сравнивала ее с Пятой авеню отнюдь не в пользу последней. Вспомнила заодно и Елисейские Поля, и Грабен. И Тео вдруг тоже предался воспоминаниям о Вене! О Вене, которую и упоминать-то запрещал, которой последние годы для него попросту не существовало! И вдруг он беседует с мамой о парке Пратер, о Гринцинге. А мама-то, мама! Говорит с таким знанием дела! А сама провела в Вене две недели двадцать пять лет назад!.. Тео смеется. Их беседа похожа на заигрывание, легкий флирт. И все это он делает назло ей, Айрис.

Внезапно он поднялся:

— Поеду домой. Надо принять душ и переодеться. Кстати, — впервые с момента прихода обратился он к Айрис, — мы сегодня ужинаем в клубе. В семь тридцать. Нас ждут.

— Хорошо, — сказала она и поймала на себе мамин взгляд, внимательный, пристальный. И тут же опустила глаза, чувствуя, что на шее выступают красные пятна. Мама все замечает, от нее ничего нельзя скрыть.

Бокал холодит руку. Но поставить его некуда. Айрис стоит, загнанная в угол, и беседует с пожилой женщиной, некой миссис Райс, которая, как выяснилось, знает маму. Вот так всегда. Ее удел — общаться со стариками! Впрочем, если честно, со стариками действительно легче. Но не сейчас. Сейчас губы ее, растянутые в улыбке на протяжении часа, нестерпимо болят, лицевые мышцы почти свело, и она мечтает об одном: чтобы поскорее подали ужин. Тогда она сможет сесть и перестать говорить.

Мимо в тесном пространстве пробираются люди, обдавая ее ароматом духов, запахом виски и табачного дыма. Она же не может двинуться. Ей не выбраться из этого угла, не отвязаться от этой дамы, не отклеиться от этого столика, от этой вазы с розами, которую она придерживает спиной и которая непременно упадет, стоит ей сделать хоть шаг.

— …да еще семьсот за пансион; он всегда прекрасно учился, но там такой конкурс, вы даже не представляете…

— …предложил им сто двадцать пять тысяч за один только дом, без участка. И дом-то ничем не выдающийся, и район весьма посредственный. Рей говорит…

— …никто не спорит, в «Тенистом доле» площадка для гольфа куда лучше, но тогда уж извольте терпеть весь этот сброд. Они принимают кого ни попадя. Нет, нам тут, в «Пологих холмах», куда приятнее…

— Я вижу, некоторые едят эти круглые китайские штучки, похожие на каштаны, — заметила миссис Райс, возвысив свой голос над общим гулом. — Хотите попробовать?

— Нет, спасибо.

— Ну а я, пожалуй, раздобуду себе парочку. Простите, оставлю вас ненадолго…

Даже старухе со мной скучно. Я — типичный рак-отшельник. Или улитка: чуть тронешь — прячу голову в раковину. Нет уверенности в себе. Когда Тео на мне женился, она появилась, это точно, потому что я перестала думать: как сказать, куда ступить. Я поверила в себя, в собственную ценность и значимость. А теперь уверенность опять исчезла.

Тео она нашла в центре оживленной компании, среди совершенно незнакомых ей людей. Она-то надеялась, что они окажутся за столом рядом с их соседями Джеком и Ли или с доктором Джаспером и его женой. Это хорошие, достойные люди, с ними она нашла бы общие темы для разговора. А он среди незнакомцев. Должно быть, это его новые друзья — теннисисты. Их взгляды оценивают, судят. И приговор ей вынесен однозначный.

Все расселись, но Айрис ощущала вокруг какую-то лихорадочную, даже суетливую активность: все озирались, спеша заметить, кто с кем сидит, и прикидывая, как оказаться в следующий раз не за этим, а за соседним столиком. Люди за соседним столиком всегда важнее. Таков непреложный закон. Каждый только и думает: как сделать, чтобы меня представили таким-то, приняли у таких-то, пригласили такие-то. Разумеется, люди любят знакомиться, любят нравиться окружающим. Ничего плохого в этом нет. Но нельзя же сосредоточивать на этом все свои усилия! Они же сродни бегунам, что истекают потом на финишной прямой. А сколько ухищрений предпринимается для достижения цели! От самой откровенной лести до жестокой брани, которой поливают за глаза ничего не подозревающих знакомых. Не дай Бог очутиться на пути честолюбцев.

Одному лишь Тео нет нужды суетиться, бороться за место под солнцем. Он и так всегда в центре, всегда на вершине. Обольщает без усилий, очаровывает без труда. Ему не подходит такая жена, как я, — серая, бесцветная, скучная. Я ему не ровня.

Ему подходит такая жена, как Лизл.

Тео повернулся к ней:

— Ты где-то витаешь?

— Я? Нет, просто наблюдаю, наслаждаюсь зрелищем. — Пересохшие губы едва двигались. Почему не сказать, что мне тут неуютно и я хочу поскорее домой? — Кто это? Вон та женщина в красном? Лицо знакомое, а кто это — никак не соображу.

— Это Билли Старк. Великолепная теннисистка. Мы сегодня играли парами, и они меня совсем загоняли.

Боже, еще одна неунывающая пташка! Сейчас заметит нас и набросится, ринется с вышины, точно ястреб. Вот она уже приближается — с дальнего конца зала. Ее все время слышно: восторженные попискивания, восхищенные вопли, взрывы шумной радости. Ее губки признают только два положения: улыбка — овал, изумление — круг. «Ах, не может быть! Ой, что вы говорите!» Глазками то поморгает-похлопает, то выкатит-вытаращит в неподдельном удивлении. Улыбнется — от глаз, как от звездочек, побегут лучики. Это модно, называется «искристые» глаза. А то еще томно закатит их, как заправская инженю. Пушистые волосы развеваются, жесты широкие, свободные, она не думает, куда деть руки, и умеет вилять бедрами. И ни секунды, ни мгновения покоя: не постоит, не посидит. Как же утомительно наблюдать за ее ужимками, за непрерывными, неустанными маневрами. Одуреть можно от таких людей.

Эй, дама в красном, Билли Старк, заткнешься ты когда-нибудь, черт бы тебя побрал?! Уберешься с глаз долой?

— Разумеется, я вас помню. Вы Билли Старк. Очень рада вас видеть. — Айрис протянула руку.

Ну почему, почему мне никто не нравится? И почему я никому не нравлюсь? Ведь раньше я умела понимать людей, умела сострадать им. Мори всегда говорил, что я хорошо разбираюсь в людях. Во всяком случае, я старалась их понимать. И я помогла Эрику!

Кто-то пригласил Билли Старк танцевать. За первой парой поднялись и остальные.

— Тебе тут не по душе? — спросил Тео во время танца. — Ты словно в воду опущенная.

— Нет, ничего. Все нормально. — Вопрос вертелся на языке, и она не смогла его удержать: — Тебе нравится эта женщина, Билли Старк?

— Ну, она весьма мила и привлекательна. И умеет наслаждаться жизнью.

Это, вероятно, упрек в мой адрес. Я тоже могла бы наслаждаться жизнью, если бы ты…

— Айрис, тебе нехорошо? Может, ты заболеваешь?

Он прекрасно знает, что дело не в этом!

— Нет, я здорова. Но я здесь чужая. Мне нет места среди всяких Билли Старк. И я пытаюсь разобраться, почему тебе здесь хорошо. Ты тут свой? Тогда который Тео настоящий: тот, кто по четвергам играет квартеты с Беном, или этот, клубный? — В ее голосе звучала мольба. И она ее отчетливо слышала.

— По-твоему, обязательно выбирать? Я что же, не волен ходить куда хочу?

— Но человек может вписываться или не вписываться, может быть чужим или своим.

Музыка хлещет наотмашь. Нелепо дрыгаться в танце, когда в сердце такой мрак.

— Ты начиталась бездарных книжек по психологии, — раздраженно сказал Тео.

Она позволила себе ответное раздражение:

— Знаешь, что я на самом деле думаю о твоих новых друзьях? Что все они пустышки. Только и заботы, чтобы друг дружку обскакать. Да они человека за человека не считают, пока не ознакомятся с его финансовым досье от компании «Дэн и Бредстрит». Это для них единственный аргумент. Даже здороваться с тобой не будут, пока не предъявишь.

Тео промолчал. Он с ней наверняка во многом согласен. Прежде он и сам отзывался о клубе столь же едко и недвусмысленно. Но домой ехали молча. Тео включил радио, и они слушали последние известия, словно ничего важнее нет и быть не может.

Она знала, что, пока она принимает душ, он непременно достанет из ящика фотографию. Не выключая воду, она вылезла из ванны, накинула халат и быстро открыла дверь в спальню. Фотография в руках, повернута к свету. Знакомая поза Мадонны с младенцем, длинные белокурые локоны… Он сунул фотографию обратно в ящик.

Они стояли друг против друга, глядя глаза в глаза.

— Ты не должен был жениться на мне, Тео, — произнесла она наконец.

— Что ты несешь?

— Ты меня не любишь. И никогда не любил. Ты по-прежнему любишь ее.

— Она умерла.

— Да. А будь она жива, ты был бы с ней намного счастливее.

— Во всяком случае, она не стала бы изводить меня глупыми разговорами.

— Ну, видишь. Не повезло. Может, умереть — оказать тебе услугу? Только вот беда: ее моя смерть все равно не вернет.

В сердцах он вмазал себе кулаком по раскрытой ладони.

— Нет! Такого идиотизма, такого детского лепета я еще не… Айрис, сколько это будет длиться? Прости, слово «изводить» было неуместным. Я напрасно сказал. Но я не понимаю, почему ты так уязвима, почему постоянно в себе сомневаешься, так мало себя ценишь? Больно смотреть и слушать.

— Да, представь, я в себе сомневаюсь. Но если ты это видишь, почему не хочешь мне помочь?

— Посоветуй как. Помогу, если это в моих силах.

Она знала, что сжигает мосты, но остановиться уже не могла.

— Скажи, что остался бы со мной, даже если б она была жива. Скажи, что любишь меня больше, чем любил ее.

— Я не могу это сказать. Ты же знаешь, любовь всегда разная, как люди. Она — один человек, ты — другой. Это вовсе не значит, что кто-то из вас лучше или хуже.

— Тео, ты не даешь прямого ответа.

— Это все, что я могу сказать, — мягко произнес он.

— Хорошо. Ответь в таком случае на вторую часть вопроса. Если б ты узнал, что она жива, ты бы бросил меня? Не уклоняйся, скажи: да или нет.

— Боже! — простонал Тео. — Айрис, за что ты меня так мучаешь?

Она понимала, что стегает его, точно беспомощного пса, которому никуда не деться, потому что с поводка его не спускают. Однажды она видела, как хозяин стегал вот так же свою собаку. Айрис тогда едва не стало дурно. Но сейчас она не могла остановиться.

— Тео, я спрашиваю, потому что должна знать ответ. Иначе я не смогу жить, не смогу существовать!!!

— Но это жестоко! Я не в силах, не в состоянии отвечать на бессмысленные вопросы.

— Ну вот мы и вернулись к тому, с чего начали. По-настоящему ты никогда и не хотел на мне жениться.

— Почему же я это сделал?

— Потому что знал, что мой отец ожидает от тебя именно этого.

— Айрис, если б я не хотел жениться, меня не заставили бы даже десять отцов.

— Кроме того, ты был одинокий, усталый. А в нашей семье ты обрел приют и тепло. Ну и, помимо всего прочего, я оказалась достаточно умна и образованна, у нас общие взгляды и вкусы. Вернее, были общие. Такую жену иметь не зазорно, она найдет, о чем поговорить с твоими высококультурными друзьями-европейцами. Все это так. Но это не любовь.

Тео задумался. А потом спросил:

— Что же, по-твоему, любовь? Можешь объяснить?

— Решил заняться семантикой? Разумеется, не могу. И никто не может. Но каждый при этом прекрасно понимает, что это такое.

— Вот именно. Каждый понимает любовь по-своему.

— Все это уловки, изощренная словесная игра! Ты прекрасно знаешь, о чем я!

— Ну ладно, хорошо. Давай все-таки попытаемся дать определение. Ты согласна, что одна из составляющих любви — бескорыстная забота о другом человеке, стремление, чтобы ему было хорошо?

— Безусловно, но заботиться можно и о престарелом дедушке.

— Айрис, не передергивай. Ты сама причиняешь себе боль, причем без всякой нужды. Если бы понять, чего ты хочешь!

У нее задрожали губы. И чтобы скрыть эту дрожь, она поспешно поднесла руку ко рту.

— Я хочу… хочу… как у Ромео и Джульетты. Хочу быть любимой и единственной. Понимаешь?

— Айрис, дорогая, я снова вынужден повторить: это наивность и ребячество.

— Ребячество? Весь мир стоит на таком ребячестве! Любовь — это чудо, это самое сильное, глубокое, изумительное чувство, которое дано испытать человеку. Во все века искусство, музыка, поэзия говорят только о любви. И это, по-твоему, ребячество?

Тео вздохнул:

— Возможно, я опять неудачно выбрал слово. Не ребячество. Мечтательность. Грезы. Ты видишь в любви только вершинные, пиковые моменты. Но они не могут длиться всю жизнь. Это грезы.

— Я не такая дура. Я прекрасно знаю, что жизнь — не стихи и не оперная коллизия. Но я бы хотела испытать эти, как ты выражаешься, «вершинные» моменты.

— А ты их не испытывала?

— Нет. Я всегда делила тебя с умершей. А теперь еще и с кучей клубных вертихвосток в придачу.

— Айрис, мне очень жаль тебя. Жаль нас обоих. Столько всего выплеснулось наружу из-за фотографии… Ну, хорошо, я не стану на нее больше смотреть. Все равно рано или поздно время подвело бы под этим черту, — с горечью сказал он. — Но если тебя это не удовлетворит… А тебя, похоже, ничто не удовлетворит, ты словно намеренно ищешь страданий.

— A-а, мы занялись психоанализом?!

— Необязательно быть психоаналитиком, если речь идет об очевидных вещах. Ты действительно ищешь страданий и боли, иначе прислушалась бы к моим доводам.

— Доводы совершенно ни при чем. Я чувствую, понимаешь, чувствую так, а не иначе. И никакими доводами тут не поможешь. Почему твои доводы не помогают тебе забыть Лизл? Ведь это тоже грезы!

Тео потер глаза, лоб…

— Давай вернемся к этому утром. Время уже за полночь, и я очень устал.

— Как угодно, — ответила она.

Они легли на широкую супружескую кровать. Сердце стучало громко, подобно молоту. Она лежала, сжав руки в кулаки, напряженная, словно перетянутая струна. Придет ли сон, облегчит ли эту муку? По дыханию Тео она поняла, что он тоже не спит.

Немного погодя она ощутила на плече его руку — ласковую, сочувственную. Потом рука скользнула дальше, к груди.

— Нет, — сказала она. — Я не могу. Все ушло, кончилось.

— Что значит «кончилось»? Навсегда?

— Да. Все застыло и умерло. — Она заплакала. Холодные слезы стекали по вискам, тихие, беззвучные слезы. Но Тео, конечно, знал, что она плачет. Он снова коснулся ее, ища ладонь, но она убрала руку. Спустя несколько секунд он повернулся к ней спиной, подтянул подушку, и Айрис поняла, что он отодвинулся на самый край кровати.

Рано утром, проспав не больше полутора-двух часов, Тео встал и вышел из спальни. Без труда нашел в нью-йоркской телефонной книге нужный номер, снял трубку.

Пару недель назад, выходя от своего дантиста, Тео задержался на пороге, пережидая внезапный ливень. Рядом остановилась девушка, зубной техник из соседнего кабинета. Ей было на вид года тридцать два. Типичная уроженка Скандинавии с присущей им откровенной, бьющей красотой здорового тела. Они болтали, пока не кончился дождь: о лыжах, о Нью-Йорке и о городке в Норвегии, где она родилась.

Прощаясь, он сказал, что беседовать с ней очень приятно, а она ответила: «Придет охота побеседовать еще — звоните. Мой номер в телефонной книге». Охота пришла. Он набрал номер.

— Ингрид? Здравствуй, — сказал он мягко, услышав ее голос. — Это Тео Штерн. Помнишь меня?

39

Машина, тихо урча, бежала на север. Тео обожал такую погоду: сияющий, хрустящий морозец. Зима вообще его время года. Он любит медленное круженье снежинок на фоне пасмурного неба; черный, какой-то японский узор голых веток; предощущение зимних костров, густого сытного супа и толстых одеял на высоких постелях. Пересекая границу между Массачусетсом и Вермонтом, он невольно сравнивал окрестности с Австрией и находил, что отличия почти неощутимы.

Попытался настроить приемник, но чем дальше от Нью-Йорка, тем больше помех и треска перекрывали Девятую симфонию Малера, и, отчаявшись, он выключил радио. Теперь лишь поскрипывали дворники по стеклам да шуршали об асфальт шины.

Хорошо бы Ингрид ехала с ним, а не отдельно. С ней так хорошо и легко. С первого дня. Она может смеяться, может молчать, но от него при этом не ждет и не требует ничего. Ни к чему его не принуждает. Раз в неделю он ездил в Нью-Йорк читать лекции, а потом, заранее условившись, что на работе он в этот день не появится, ехал прямиком к ней, и они проводили вместе долгие часы. Какая же свобода царила в этих двух тесных комнатенках! Его встречала тихая музыка, в духовке грелся хлеб. Вместо занавесок окна закрывали вьющиеся стебли растений, и на стоявшую между окон кровать всегда падала пятнистая тень, и пахло влажной зеленью. Иногда они, не вставая, весь день слушали музыку. Ингрид курила, и сладковатый запах ее сигарет теперь напоминал о ней всегда, где бы Тео его ни учуял. Часы, проведенные с Ингрид, придавали ему бодрости на всю неделю.

Но ехать вместе — пускаться на безрассудный риск. Никогда нельзя предвидеть, кого встретишь, хотя Тео выбрал этот отельчик для лыжников именно за то, что он стоит на отшибе. Никто из знакомых о нем даже не слыхивал и уж тем более не был тут постояльцем.

Заранее уверенный, что Айрис с ним ехать откажется, он не преминул сказать: мол, хорошо бы выбраться на пару денечков покататься на лыжах. «Ты бы тоже нашла себе приятное занятие. Пока я на трассе, можешь погулять по окрестным деревушкам, там россыпи антиквариата». Но она отказалась наотрез.

«Поезжай, тебе это на пользу», — сказала она заботливо, словно пеклась о здоровье близкой приятельницы.

Такие уж установились между ними отношения.

И как их изменить, он не знает. Острота бунта Айрис со временем притупилась, но зато она неизменно пребывает в мрачном, почти угрюмом настроении. Так и в природе случается: пронесется по голубому, залитому солнцем небу одно облачко, второе, а глянешь через час — весь небосвод заволокло тучами. Они по-прежнему спят в одной спальне, поскольку свободных комнат в доме нет, но вместо широкой двойной кровати она купила две узкие. Купила — и явно ждала, чтобы он высказался. Но он промолчал. И лишь подумал в озлоблении: тебе так хочется? Пожалуйста! На здоровье! Да и что говорить, когда все слова уже давно произнесены? Он слышал о супружеских парах — из поколения его родителей или, скорее, дедушек и бабушек, — которые проживали под одной крышей целую жизнь, не перекидываясь друг с другом ни единым словом. Прежде он подобным рассказам не верил, но теперь понял, что это возможно. Нет, разумеется, они с Айрис разговаривают, и вполне мирно: они слишком заботливые родители, чтобы попусту тревожить детей. Они беседуют за завтраком и ужином, ходят на родительские собрания и к ничего не подозревающим друзьям. В клубе он почти не бывает. В этом Айрис оказалась права: клубный дух не для него. Да и день, проведенный с Ингрид, куда приятнее лихорадочной мышиной возни клубных завсегдатаев. Он улыбнулся.

Вот так обстоят дела. Доказать Айрис самые простые истины ему не удалось: мучения ее неиссякаемы и сама она неисправима. Зато ей, видимо, удалось его кое в чем убедить. Да, да, каким-то необъяснимым образом ее предположения постепенно перестали казаться такими нелепыми и дикими. Чудовищные извивы ее фантазии обрели логику и стали походить на правду. Хотя бы отчасти.

Может, она права и я действительно не хотел жениться? Об этом неловко и стыдно думать, но — похоже, она права. Я помню только одно: безмерную, бездонную усталость. Я так хотел отдохнуть. Может, я просто жаждал залитых солнцем комнат, чтобы у окна, в полукруге эркера, стоял рояль, чтобы птицы свистели и щелкали в кустах… И не видел другого способа получить этот благословенный покой, кроме женитьбы? Неужели она права?

Да, еще я хотел детей, хотел мальчика — словно можно было вернуть того, первого! И у меня действительно чудесные дети: смышленый постреленок Джимми; ранимый, не в меру задумчивый и порой даже трудный Стив; и Лора — розовое, кудрявое существо, похожее на… Господи, разве способен мужчина толком описать свою единственную, свою обожаемую дочь?

Вот бы Айрис тоже довольствовалась тем немалым, что у нас есть: детьми, да и самой жизнью, которая, ей-Богу, неплоха. Зачем прибедняться? Они жили по-настоящему хорошо! Но ей этого мало, она хочет чего-то, чего я ей дать не могу. Я чувствую… чувствовал, будто кидаю нищему жалкие монеты, которые его конечно же не спасут. Она мечтает, чтобы я ее боготворил. Я ее боготворить не могу.

До свадьбы Айрис в его присутствии трепетала. Он это видел, видел, что она влюблена, и его это очень трогало. Он помнит, как намеревался быть ей добрым, нежным, любящим мужем… так, может, он все-таки хотел жениться?.. помнит, как его влекла тихая, сосредоточенная отстраненность Айрис, тонкие черты ее лица. О, она воистину благородная дама. Сомнительный комплимент для американской девушки, но в Европе ее бы оценили. Во всяком случае, в той Европе, где он когда-то жил. Благородство и порода там едва ли не самые сильные аргументы при выборе достойной жены.

Чего он не ожидал, так это силы и глубины ее любви. Такие доверчивые, обожающие глаза! Под этим взглядом чувствуешь себя виноватым без всякой на то причины. В пылающих и печальных глазах Айрис — вся душа, до самого дна. Ему порой становилось страшно. В его власти счастье и самая жизнь другого человека!

Он нахмурился. От мыслей трещит голова. Или просто шерстяная шапочка сидит чересчур туго? Он стянул ее, бросил на сиденье. Ну а если бы он встретил Айрис не в ее гостеприимном и жизнерадостном доме, первом доме, в который он попал за долгие, одинокие годы скитаний? Если б она, допустим, работала у него секретаршей, стенографировала бы, не поднимая темных, грустных глаз? Потянуло бы его к ней так же естественно и неудержимо? По правде сказать — нет. Однако, узнав ее тонкий живой ум, увидев робкую застенчивую радость, которая вспыхивала, стоило ему ступить на порог, он действительно захотел быть с ней. Они быстро обрели общий язык, общее восприятие мира, общий ритм — во всем, включая секс. Не так часто супругам дано познать подобное созвучие.

У них все это было. И он мог обсуждать с ней что угодно, кроме ее упрямой, навязчивой идеи, ее требования: люби меня так-то и так-то, только так и никак иначе, люби меня, только меня и никого, кроме меня, — ни в прошлом, ни в настоящем.

Женщины! Но — не все женщины таковы.

В тот, самый первый, раз Ингрид сказала: «У тебя фигура танцовщика или лыжника. Широкая в плечах и узкая в бедрах. На редкость удачно для лыж».

Тео это наблюдение позабавило.

«Я действительно неплохо катаюсь».

«Вот видишь. Я сразу догадалась. А боксеры, к примеру, скроены совсем иначе».

«Ты великий специалист по мужским фигурам?»

Она засмеялась: «Я немало их повидала на своем веку. — И добавила в ответ на его молчание: — Тебя это шокирует?»

«Нет, конечно. Но удивляет. С виду ты не…»

«Не шлюха? Какой ты все-таки провинциал! Человеческое тело создано для наслаждения. Так неужели наслаждаться — грех? Почему из секса делают либо священнодействие, либо преступление?»

«Не знаю. Но люди, особенно женщины, склонны воспринимать секс именно так».

«А я считаю, это — простое удовольствие. Как музыка, как вино. Надоест — можно сменить пластинку или заказать вино другой марки».

«Надеюсь, я не слишком скоро тебе надоем», — продолжил он на другой день, в ресторане, поглощая пасту феттучини альфредо. Она ела с неизменным аппетитом. И благодаря этому — как и многому другому — с ней было легко и хорошо. Она не в пример большинству современных девушек никогда не ныла из-за лишних калорий и не ахала, что ей придется целую неделю просидеть на диете из-за сегодняшнего ужина. Феттучини то и дело соскальзывали с вилки, она сражалась с ними и смеялась. Потом засмеялся и он — глупо и весело. Так глупо и так весело он не смеялся уже… Сколько?..

«Ты мне вряд ли можешь надоесть, — откровенно ответила Ингрид. — Бетховена я люблю по-прежнему. А из вин по-прежнему предпочитаю „Шато Мутон Ротшильд“. Не веришь — проверь».

«Ладно, сейчас мы тебя испытаем», — усмехнулся он и, подозвав официанта, заказал вино.

Потом она вдруг сказала очень серьезно: «Тео, но, когда я тебе надоем, сделай одолжение — позвони и скажи мне об этом напрямую, без обиняков, без лжи. Не выдумывай предлогов и оправданий. Не пытайся подготовить меня, смягчить удар. Просто позвони и скажи: „Прощай, Ингрид. Было здорово, но — прощай“. Тео, дай мне слово, что ты так сделаешь».

«Изволь. Но я не хочу и думать об этом. Ведь у нас все только начинается».

И все же… Свобода, свобода. Словно бодрящий свежий ветер с моря. Знали бы женщины!!!

Он смог рассказать ей о Лизл. Впервые смог выплеснуть все без стыда, без колебаний. Все — до самого дна. Ингрид слушала очень внимательно. Он говорил, а она лежала на кровати и курила сигарету за сигаретой. Он говорил часами, не закрывая рта. Вспоминал, как поначалу не мог поверить в смерть Лизл и малыша; как однажды во время войны, в лондонском ресторане, за спиной у него женщина обратилась к официанту на плохом английском, с сильным акцентом, такой был бы у Лизл, доведись ей заговорить по-английски. И он не удержался: нашел повод встать и взглянуть на женщину за соседним столиком. Он был как безумный.

Он даже вспомнил парня, у которого убили жену во время бомбежки Лондона — бомба попала прямо в их дом. Вспомнил, как он, Тео, держал его за руку и клялся себе никогда больше не любить, никогда и ни за что. Любовь делает нас такими беззащитными! Я больше не хочу быть беззащитным!

Он рассказал, как после встречи с Францем лицо Лизл, начавшее было покрываться туманной дымкой, вернулось и утвердилось перед его внутренним взором явственно и неумолимо, во всех мельчайших деталях: с белым шрамиком на шее — ее в детстве поцарапала кошка; с криво сидящим передним зубом, из-за которого Лизл ужасно переживала; с темными ресницами и — по контрасту — со светлыми бровями. Ее лицо перед ним всегда, каждую минуту! Порой он рад этому видению, рад хоть как-то утолить свою безмерную, мучительную тоску. Иногда же он закрывает глаза и кричит: «Уходи! Не приближайся! Оставь меня!»

Он рассказал все это Ингрид, все, без остатка. Он рассказал, она выслушала — и на душе у него стало легче, словно распрямилась туго, до отказа сжатая пружина.

Об Айрис он не говорил никогда. А Ингрид и не спрашивала. Они понимали друг друга не сговариваясь, без лишних слов. Она утоляла голод и жажду: его и одновременно свои. Насладившись, они проваливались в сон — бестревожный, не отягощенный заботой о чужих нуждах и желаниях. Беззаботная женщина. Женщина, не требующая заботы.

Айрис не поняла бы ее и ей подобных.

Да и тесть мой тоже.

Узнай он об Ингрид, он бы испепелил меня, превратил в ничто. Его любовь безмерна, пока ты не преступил. Но преступившему прощения нет. Мое неверие прощается лишь потому, что я врач. Тео усмехнулся.

«Ты творишь святое дело», — частенько повторяет Джозеф.

Что ж, доля правды в его словах есть, и она велика — если трактовать «святость» пошире, чем чисто религиозное понятие. Тео отнял одну руку от руля, пошевелил пальцами внутри перчатки. Хрупкое переплетенье косточек. А сколько умения, искусства! Он гордился своей работой и в то же время робел перед ее чудодействием. Так что, возможно, слово «святое» не так уж далеко от истины.

Впрочем, любой труд свят. И тело человеческое, которое этот труд выполняет, воистину удивительный механизм! Спины, согнутые весь день под палящим солнцем на виноградниках; ноги танцовщика, напрягшиеся в прыжке; пальцы скрипача, летающие над струнами… Уникальный механизм. В худшем случае он скотоподобен. В лучшем — просто эгоистичен в поиске и удовлетворении плотских желаний.

А почему, собственно, это запретно и плохо? Если мы никому не причиняем боли и зла? Я ведь никому не причиняю зла, верно? Наш земной срок так краток, наши желания так скромны, грехи так малы. Надо жить в радости, пока живется, и безропотно умереть, когда подойдет твой час.

«Что бы ты хотела сделать в жизни? Чего добиться?» — спросил он однажды у Ингрид.

«Не знаю. И это прекрасно. Хочу просто жить и наслаждаться красотой жизни. Мне нравится моя работа. Нравится быть здоровой и молодой, и я постараюсь подольше не утратить здоровья и молодости. Мне нравятся музыка и вкусная еда. И ты. Ты мне очень нравишься, Тео».

«Я рад».

«Но владеть тобой, превращать тебя в собственность я не хочу, не бойся. Можешь уйти в любой момент, когда пожелаешь. Мне ведь тоже нужна свобода, я не люблю обязательств».

Потому-то он и не рвался прочь. Мудрая женщина! И — порочная, извращенная логика мужчин…

На развилке он затормозил, взглянул на карту. Так… По правой дороге еще пять миль, мимо универмага… Сердце застучало чуть быстрее — в ожидании, в предвкушении. Ни боли в этом стуке, ни тоски. Только радость. Машина потихоньку поползла вверх по склону. Дорога неукатанная, следов от колес мало. Значит, место выбрано удачно. Он подъехал к гостинице, стоявшей в окружении огромных разлапистых елей. А вот и юркий зеленый автомобиль. Опередила. И немудрено: гоняет, как черт.

Снег хороший: сухой, глубокий. И не слишком холодно. Если повезет, с утра, пожалуй, и солнышко выглянет. Но до утра еще далеко. А пока его ждут вкусная еда, огонь в камине, постель и веселая, сильная, умная и очень милая девушка.

Скудный свет падал из окна на ковер, на руки Айрис, на книгу, которая лежала, нераскрытая, у нее на коленях. Айрис просто сидела, глядя в окно — на снег и небо, на пасмурный февральский день. Дверь в комнату была открыта, но Анна все же постучала. Айрис обернулась.

— Привет, — бодро сказала Анна. — Я сегодня рано разделалась с покупками и решила прогуляться. Надо побольше двигаться.

Лучшего предлога для прихода к Айрис в столь неурочный, дополуденный час она не выдумала. А не прийти не могла, слишком встревожили ее телефонные разговоры последних дней. Самые обыденные, они били в набат: Айрис плохо, совсем плохо. Такого ровного, тусклого голоса Анна не слышала никогда.

— Садись. Есть хочешь?

— Нет, спасибо, я ненадолго. — Анна присела на самый краешек стула. С чего начать? О чем спросить? С Айрис всегда так трудно попасть в нужный тон, найти нужное слово.

— Если Нелли немедленно не выключит на кухне радио, — с отчаянием воскликнула вдруг Айрис, — я сойду с ума или разобью его вдребезги!

— Зря ты не поехала с Тео в Вермонт. Тебе надо сменить обстановку, отдохнуть. Когда женщина день и ночь привязана к детям, у нее рано или поздно сдают нервы. — Она говорит пустые, банальные истины. Вместо прямой, честной правды.

Айрис ничего не ответила. Анна тихонько произнесла:

— Айрис, послушай, в жизни настает момент, когда надо отбросить сдержанность, когда она только во вред. Я давно чувствую, что у тебя беда, только до сегодняшнего дня стеснялась спросить. Но теперь — к черту вежливость и такт. Я спрашиваю: что происходит?

Айрис подняла глаза. Пустые, мертвые глаза на безжизненном лице. И голос тоже пустой, бесстрастный.

— Иногда мне все равно: жить дальше или умереть. Вот и все, что происходит.

— Тео сделал что-то не так?

Айрис покачнулась, словно получила удар наотмашь. Губы дрогнули, скривились: вот-вот заплачет.

— Что сделал Тео? Ничего. Ровным счетом ничего. Просто ушел. Оставил меня. Бросил. Мы разошлись. Продолжаем жить в одном доме, но каждый сам по себе.

— Понятно. — Анна подбирала слова медленно, сейчас никак нельзя оступиться. — Ну а причину ты мне можешь сказать? Или сама не знаешь?

— Еще бы не знать! Все дело во мне. Я не гожусь ему в жены, не соответствую требованиям… На лыжах кататься не умею, цветом волос тоже не удалась — не блондинка; на рояле играю посредственно. И вообще я — посредственность. Точка.

«Этого я и боялась, — подумала Анна. — Это следовало предвидеть».

Айрис встала, зашагала взад-вперед по комнате. Потом снова села у стола, лицом к Анне.

— Мама… Мне стыдно спрашивать, но я все равно спрошу… Она была красива? Как на фотографии?

Анна попыталась уклониться от ответа:

— Я не видела никаких фотографий.

— Мама, ну пожалуйста. Скажи честно. Ведь ты же видела ее в Вене.

— Айрис, помилуй, я помню хорошенького, милого ребенка! Доченька, зачем ты так себя мучаешь?

— Не знаю. Не знаю.

Анна вспомнила, как когда-то, давным-давно, клялась себе, что не позволит своей нерожденной еще дочери вырасти беззащитной, беспомощной, неуверенной.

— Видишь! — воскликнула Айрис. — Видишь, во мне не осталось ни самоуважения, ни гордости. У меня мелкая, низкая душонка! Ревную к женщине, на чью долю выпали такие страдания, такая смерть! Хочу лишить ее единственного посмертного счастья: знать, что тот, кто ее любил, скорбит и по сей день! Мне так стыдно за эти мысли, за этот червь ревности и зависти! Я сама себе отвратительна! Я низкая, подлая, гадкая…

— Ты не низкая, не подлая и не гадкая. Этого в тебе нет и никогда не было. Но ты чересчур много размышляешь обо всем и о себе самой… — Господи, какие же подобрать слова? Ненатужные, утешительные, какие? — Немного ревновать вполне нормально. И чувствовать себя из-за этого немного виноватой — тоже нормально.

— Все не то! — прервала Айрис. — Ты ничего не поняла. Да этого и не понять, не испытав! Папа тебя боготворит, в его жизни никогда никого, кроме тебя, не было.

Анна на миг зажмурилась: ее разом пронзили и боль, и вина.

— Твой отец такой же мужчина, как все, — сдержанно отозвалась она. — Может, и у него есть тайны. Однако я себя не извожу попусту, будь уверена.

— Но ты твердо знаешь, что он не обретается в клубе среди смазливых девиц и не сидит полночи в кресле, оплакивая умершую. Я оказываюсь ненужной, лишней! Меня сбросили со счетов. И я не знаю, сколько еще смогу выдержать.

— Ты хочешь развестись?

Айрис посмотрела на нее долгим, невидящим взглядом.

— Хочу? Я бы рада хотеть. Но боюсь, развода я тоже не выдержу.

— Как я мечтаю тебе помочь!

— Помочь? Не надо было давать мне это идиотское цветочное имя! Айрис-ирис! Как в голову-то пришло? Почему ты решила, что мне подойдет такое светлое, радостное имечко? Или надеялась, что я вырасту похожей на тебя?

— Прости. Нам просто понравилось имя.

— О Боже! — Айрис ударила по столу добела сжатыми кулаками. И уронила на них голову.

Сколько страдания! Бедная девочка! Вся — открытая рана. Шейка сзади тонкая, беззащитная, словно у ребенка. Анна протянула было руку, но тут же испуганно отдернула.

О, я люблю ее, люблю… И все же — совсем иной любовью, чем Мори. Золотой мой мальчик. Какими же счастливыми были первые годы твоего детства. Мы гуляли по тротуару возле дома; мамаши сидели на раскладных стульчиках, вокруг возились малыши, тянули грузовички и поезда на веревочках; а ты был лучше всех и смеялся звонче всех. И волосы твои сияли словно золотой дождь. Одна старушка протянула руку, дотронулась до твоей головки. «Вундеркинд», — назвала она тебя. Чудо-ребенок.

А с Айрис все было иначе. Какое там счастье! Я не радовалась ни ее зачатию, ни ее рождению. Видит Бог, это была мука! И эта мука, эта безысходность, это неотступное чувство вины терзали ребенка еще в утробе. А потом я смотрела на нее, новорожденную, и искала на ее лице знак — да-да, как ни безумно это звучит! — искала знак, печать Божьего наказания. Ждала, что она окажется слабоумной, калекой, меченой… Что ж, она не калека и не слабоумная. Но несомненно, меченая. Бог отметил ее бледностью и робостью. Она, бедняжка, отважно ищет, борется за свое счастье, достигает его — но непременно что-то случается, и порыв злого, враждебного ветра сбивает ее с ног. Моя вина. Следовало научить ее быть сильной, защищенной. Вырастить ее в уверенности, что ее любят… Но я не смогла.

И все это уже в прошлом. Ее детство помнится совсем смутно: она росла, я пребывала в постоянной тревоге. Хотя никаких хлопот Айрис не доставляла. Никогда не шалила, не проказничала. Маленький мудрец.

Черт бы побрал этого Тео! Что он с ней сделал?! Наверное, выйди она замуж за того застенчивого коротышку-учителя, который отирался вокруг нее в годы войны, жизнь ее сложилась бы куда легче. Он бы ее всю жизнь на руках носил, она была бы для него королевой. Впрочем, все это пустое. Каждый мужчина, каждая женщина могут спросить себя, насколько иной была бы их жизнь с другим спутником. И наверняка спрашивают — хотя бы. единожды. Мимо нашего дома каждый день проходят очень пожилые седовласые супруги. Они гуляют в любую погоду, даже в дождь: в плащах-дождевиках. Щеки у женщины неизменно густо нарумянены, волосы перехвачены яркой лентой. Они держатся за руки, шагают в ногу и разговаривают. О чем? «Терпеть не могу болтовни», — часто повторяет Джозеф. Но эти люди всегда разговаривают, смеются, их лица всегда обращены друг к другу. Интересно, какой была бы я, выйди я замуж за человека, который хотел и умел со мной разговаривать? За Пола…

Айрис подняла голову, вытерла глаза.

— Скажи, ты бы захотела умереть, если б папа не сделал тебе предложение?

Господи, ну и вопросы!

— Нет. Ни один мужчина этого не стоит.

— Ну вот, теперь я точно знаю, что мы с тобой совершенно разные люди.

— Разумеется.

На полке над письменным столом — маленькая копия роденовского «Поцелуя». Странно. Прежде Анна ее в этой комнате не замечала. Она хороша для музея, но дома? Нагие любовники обнимаются на глазах у детей? Айрис, похоже, менее стыдлива, чем я. Я, например, не могу раздеваться перед Джозефом. Он смеется, а я ничего не могу с собой поделать. А Пола я не стыдилась, стояла перед ним обнаженная без всякого стыда…

Мысли плыли неспешно, точно облака; окутывали ее белесым туманом, и она терялась: куда двигаться? что говорить? как бы я чувствовала себя на месте Айрис? Должно быть, намного спокойнее, сдержаннее. Вся жизнь Айрис сосредоточена на Тео, он — центр. Центр, а не опора, не поддержка. Я только что сказала ей, что из-за мужчин не стоит умирать. И ни один не является исключением. В то же время я не раз представляла, что, потребуй какой-нибудь тиран в жертву мою жизнь или жизнь Джозефа, я бы не задумываясь сказала: «Берите мою!» А за Пола я бы отдала жизнь? Где он сейчас, что делает? Что бы он посоветовал своей дочери в такую тяжелую минуту?

Опять я о своем, о себе. А надо думать об Айрис.

— Поговори с Тео. Поговори напрямую, пробей выросшую между вами стену. Возможно, окажется, что он готов услышать тебя, готов что-то в себе изменить. — Анна заговорила быстрее, увереннее, ступив на торную тропу избитых истин. — Ведь прошло уже немало времени, а время, как известно, заживляет раны. Особенно если знаешь, что правда на твоей стороне. Единственная рана, которая не заживает никогда, — это зло, которое ты причинил другому.

— Что ты об этом знаешь? Какое зло ты причинила и кому?

— Я тоже человек. Людям свойственно ошибаться.

Помолчав, Айрис сказала:

— Мне кажется, я не причиняла Тео зла.

— Очень возможно. Но в силах ли ты забыть зло, которое он причинил тебе?

— Я даже не знаю, можно ли назвать это «злом». Просто я ему надоела. Он же не виноват, верно?

— И этого ты не знаешь наверняка. Девочка моя, я повторяю снова и снова: ты копаешь чересчур глубоко. Выдумываешь мотивы поведения, которых не было вовсе. Или преувеличиваешь их. Это у тебя с детства. Я еще тогда замечала, что ты склонна все усложнять.

— Да, ты постоянно за мной наблюдала. Смотрела мне в лицо пристально, выискивала что-то…

— Правда? Не помню. Но матери всегда вглядываются в лица детей. Разве нет?

— Ты смотрела иначе. Точно не узнавала, точно проверяла: кто же я такая.

Анна промолчала.

— Мама, ты знаешь, кто я?

— Не понимаю…

— Я — белая ворона! Чужая всему и всем.

— Все мы в какой-то мере…

— Не говори глупостей, — оборвала ее Айрис. — У тебя столько подруг! Ты и пяти минут не останешься в одиночестве, если только сама не пожелаешь.

— Подруги? Смотря кого называть подругами. У меня множество очень милых приятельниц, но настоящих подруг — раз-два и обчелся. Ну, во-первых, Руфь. — Анна загнула палец. — Вита Уилмот. Еще я очень привязана к Мери Малоун. Потом есть Молли и Джин Беккер, и… вот и все! Айрис, нельзя требовать и ожидать от людей слишком многого. Они тебя наверняка разочаруют.

— В твоих устах это звучит довольно цинично.

— Ничуть. Это трезвый, здоровый реализм. Нельзя ждать слишком многого.

— Я уже вообще ничего не жду, — уныло проговорила Айрис.

— Прекрати! Ты молодая женщина! Надо смелее смотреть в будущее. И думать о хорошем.

Господи, я словно читаю проповедь или лекцию на тему «Как находить общий язык с ближними». Но я и вправду не знаю, что ей сказать.

Позвонили в дверь, Айрис вскинулась:

— Дети пришли обедать. Видно, что я плакала?

— Не волнуйся, не заметно.

Они слишком малы и не обратят внимание на изможденное лицо, мятые юбку и блузку. Анна вздохнула:

— Ну, я побежала. Мне еще сегодня в парикмахерскую. Кстати, тебя записать?

— Мама, ты очень тактична. Я знаю, что выгляжу ужасно, но меня это нисколько не волнует.

— Так, значит, я тебе вовсе не помогла? Я очень хотела…

— Я поняла, мама, и спасибо тебе за это. Но мне уже ничто не поможет. Повторяю: если б не дети, я бы предпочла умереть.

— Вы неважно себя чувствуете, миссис Фридман?

Она уже много лет стрижется у Энтони, а он по-прежнему молод, во внуки ей годится.

— Голова побаливает, Энтони. Поэтому я неразговорчива.

Она прикрыла глаза, но вскоре открыла снова. У мастера напротив закапризничала клиентка — увешанная побрякушками, миловидная, но уже стареющая дама. Она выпятила пухлую нижнюю губку, ярко-коралловую, похожую на колбаску из крабов и криля.

— Здесь, у виска, надо поднять повыше, слышите, Лео? Вот сюда, за ухо.

Терпеливый Лео покорно сдвинул прядь на три миллиметра вверх. Анна наблюдала за представлением. Эта суетливая женщина действовала на нее успокаивающе. Она вертелась перед зеркалом и так, и эдак, вглядывалась в свое отражение, словно удав, который вот-вот проглотит кролика. Ее ужимки отвлекали Анну от собственных беспорядочных и горестных мыслей.

Другая женщина выбралась из-под сушильного колпака и подошла к «коралловой губке».

— Вы удачно съездили? Хорошо покатались?

— Великолепно. И с погодой повезло. Дети были в полном восторге. Мы забрались в этот раз в совершеннейшую глушь. Ни одного знакомого лица! Ах нет, одного знакомого мы все-таки встретили: хирурга, доктора Штерна. И больше никого.

— Там был Тео Штерн? С кем? Уж не с любовницей ли?

— Я-то его впервые в жизни увидела. Это знакомый Джерри. А у него есть любовница?

— Конечно! Уже очень давно. Люди почему-то считают, что никто не прознает, что им все сойдет с рук. Наивно! Я, например, знаю об этой связи уже тысячу лет. Мой сын Брюс живет в Нью-Йорке на одном этаже с этой шведкой. Шикарная девица, высокая, ноги длинные, чуть не от шеи растут. Однажды мы заходили к Брюсу — переодеться, чтобы идти в театр, — и встретили Штерна. Я его сразу узнала, мы же состоим в одном клубе. Он там раньше часто бывал и жену приводил — невзрачную такую пигалицу. Короче, встретили мы его, и я ничего плохого не заподозрила. Но недели через две мы столкнулись с ним снова, и я спросила Брюса, что делает в их доме Тео Штерн. И Брюс ответил: «К любовнице ходит. Каждый вторник».

— Погоди, какая она? Высокая блондинка? Шведка?

— Да-да, я ее однажды видела. Волосы зачесаны на одну сторону. Кто раз увидел, уже не забудет.

— Господи! Она-то с ним и была! А он притворялся, будто только что с ней познакомился! Вот Джерри удивится!

Энтони положил расческу, прошел в другой конец зала. Голоса тут же стихли.

— Вы сказали им, кто я, — проговорила Анна, когда он вернулся.

— Нет, просто попросил сменить тему. Извините, миссис Фридман. Грязные, гнусные сплетни.

На улице за это время поднялся ветер, пока не сильный, но таивший угрозу бури, шторма, урагана; он как нельзя лучше подходил к настроению Анны. Злость на балаболку, раскрывшую то, что Анна не желала знать, мешалась в ней со страхом. Однако — несмотря на страх — надо действовать. Иного выхода теперь нет.

Ветер все усиливался. Под сбивающими с ног порывами она с трудом добралась до дверей дома. Дом был ее защитником в любую непогоду. Какие бы бури, штормы, ураганы ни бушевали вокруг, здесь ее окружали книги в неярких, умиротворяющих обложках; на полированном столике стояла ваза с желтыми розами. Анна окинула взглядом все эти знакомые, родные предметы и, возможно, впервые почувствовала, что стены — никакая не защита, что ее оплот может рухнуть в любую минуту, точно карточный домик, что ему не устоять под натиском враждебного мира.

«Я должна за нее бороться, — с ужасом поняла Анна. — Я должна ее спасти».

Интерьер для рекламного проспекта. Чучело журавля, большой чугунный котел над очагом. В углу примитивный ткацкий станок, на нем — начатый кусок грубого сукна. Тешащий глаз обман. Но огонь в очаге играет самый настоящий, и вино тоже не подделка. С мороза кожу приятно покалывает — от тепла и нетерпения. Ну, где же она в конце концов? Женщины всегда одеваются Бог весть сколько.

— Штерн? Старина, какими судьбами? Я думал, никто, кроме меня, не слыхивал об этой дыре!

— Привет, Нелсон! — Тео поднялся, познакомился с женой коллеги.

Вот неудача! Прежде, выбираясь с Ингрид на люди, он никогда не встречал знакомых. И вот пожалуйста! Да еще не кто иной, как Джерри Нелсон из отделения патологии.

— Ты с семьей?

— Нет, выбрался один на пару деньков. Жена решила, что мне надо отдохнуть, — ответил Тео.

— А мы с дочками. Подсаживайся к нам, не сиди как сыч.

— Спасибо, но… утром я познакомился на горе с девушкой… по-моему, она учительница, — и пригласил ее пообедать вместе. Чтобы не сидеть одному. Теперь неудобно… Даже не знаю, что делать.

— И ее бери с собой. На шестерых места хватит.

— Что ж, спасибо. А вот и она.

Ингрид спускалась по лестнице. Зачесанные набок волосы бронзовели на фоне ярко-лимонной кофты. И не было человека, который не проводил бы ее взглядом. Она направилась прямо к Тео.

— Ну, вот и я! Ты, верно, заждался?

— Знакомьтесь: доктор и миссис Нелсон, — произнес Тео. — Мисс… простите, я плохо запоминаю фамилии… мисс Ионсен, верно?

— Иоханнес. — Она мгновенно приняла подачу. — Здравствуйте. Очень приятно.

— Мисс Иоханнес из Норвегии, превосходная лыжница. Завтра увидите на горе. Настоящее искусство!

— Я позвал вашего нового знакомца Штерна с нами обедать. Давайте сядем все вместе. Мы с женой собираемся летом в круиз по северным морям. Может, подскажете нам, что стоит посмотреть в Норвегии?

— Большое спасибо, но я заказала столик и не хотела бы отменять заказ, — ответила Ингрид, глядя на Тео.

Он смутился и тут же рассердился на себя за это смущение.

— Вы уж простите… — начал он, намереваясь обратиться к Нелсону.

— Ничего страшного, — мило и холодно проговорила Ингрид. — Садитесь с друзьями, доктор Штерн, я вас вполне понимаю.

Она прошла в дальний угол зала, к столику, накрытому на двоих. Он видел, что она в ярости.

Нелсон шепнул ему на ухо:

— А ты не промах! Только погляди, какая фигура у этой крошки!

Тео предпочел промолчать.

К счастью, за столом от него не требовалось поддерживать беседу. Миссис Нелсон была из тех, чей монолог длится весь вечер. Обыкновенно Тео не выносил светской болтовни — о ресторанах, магазинах, путешествиях, — но сегодня был благодарен за возможность просто жевать, глотать и ожидать избавления от Нелсонов. Их дочки вознамерились послушать певца из нью-йоркского ночного клуба, которого невесть каким ветром занесло в эти края. Они настойчиво зазывали и Тео, но он сослался на усталость и, едва Нелсоны скрылись из виду, поднялся в комнату Ингрид.

Она читала в постели. Он сразу понял, что его в постель не пригласят.

— Прости, — начал он, — я не сумел найти другого выхода из положения. Этот человек — первый трепач во всей больнице. И к тому же живет неподалеку от меня. — Он развел руками. — Ну что я мог поделать?

Она не ответила. А он, рассердившись, перешел в наступление:

— Ты, между прочим, преспокойно могла бы согласиться. Пообедали бы все вместе. Ничего обидного я тут не вижу.

Она отложила книгу:

— Обидного? Болван! Да меня в жизни так не оскорбляли, как ты сегодня!

Он искренне поразился:

— Сегодня? Этим?

— Сегодня. Этим.

Он присел на кровать.

— Объясни, что тебя обидело? — спросил он мягко.

— Еще обиднее, что требуются объяснения.

— Но я действительно растерян. Ты меня достаточно знаешь, чтобы понимать: единственное правило моей жизни — не причинять боли. Мне довелось увидеть столько боли и ран! Бог свидетель, я не хочу их множить!

— Красивые слова, — с горечью сказала Ингрид. — Очень красивые. Я слышала их от тебя множество раз. «У меня одна вера, одна религия: не причинять боли ближнему», — так ты, кажется, говоришь? И еще любимая фраза: «Мы — точно насекомые, мошки. Нас сдует — никто не заметит». Поэтому ты веришь в смех, в ежедневные радости и взаимную доброту. Ты, Тео, просто златоуст! Приятно послушать!

Она откровенно издевалась.

— Может, все-таки объяснишь, в чем дело?

— Дело в том, что все кончено. Между нами все кончено.

— Ты шутишь? Что я сделал?

— Важнее то, чего ты не сделал. Мне уже давно многое претит, только я сдерживалась. А сегодняшний эпизод попросту вытащил все на поверхность.

— Напрасно ты не говорила, что тебя гложет.

— Возможно. Но все было на уровне ощущений, и я старалась терпеть, надеялась, что этот недобрый осадок растворится, уйдет. Или в нашей с тобой жизни что-нибудь изменится. Но сегодня, когда я была вынуждена таиться от этих людишек, мне стало так противно. Словно я — мразь. Ты меня стыдишься! Я для тебя недостаточно хороша! Ты не посмел признаться, что мы знакомы!

— Ингрид! Помилуй! Что за выражения? «Мразь», «стыдишься»! Ты же прекрасно знаешь, что причина тут одна: я женат и не могу…

— Вот именно! Ей не надо ни от кого прятаться, а мне надо!

Тео воздел руки к небу:

— Но ты с самого начала знала, как обстоит дело. Сама же говорила, что хочешь остаться свободной, что избегаешь сильных чувств и привязанностей…

— Сильных чувств? Ах, простите, вас потревожили! Заставили что-то почувствовать!

— Нет, разумеется, я чувствую… Ну, ты же поняла, о чем я! О чем мы договорились с самого начала! Чтобы не было этих цепей, этих пут, когда нельзя шевельнуть ни рукой, ни ногой. — Он встал и посмотрел на нее, окончательно растерянный и подавленный.

Она не отвечала.

— Ведь мы об этом договаривались, мы понимаем друг друга? — повторил он.

— Наверное, я не права, — сказала она неожиданно тихим, несчастным голосом. — Ты высказывался вполне определенно. Да и я тоже.

— Ну, так в чем же дело?

— В том, что в последнее время я, похоже, захотела сильных чувств и привязанностей. Да-да, я хочу привязаться, чтобы — как ты выражаешься — не шевельнуть ни рукой, ни ногой. Для меня самой это неожиданно, но так оно и есть.

Он не знал, что ответить.

— Мне тридцать четыре года, — продолжила она. — И я хочу, чтобы рядом был человек, который принадлежит мне безраздельно. И на улице, и в ресторане, и дома, и в постели… Мой человек. А не взятый напрокат у другой женщины.

Он вдруг расхохотался.

— Какого черта? Что тут смешного? — сердито спросила она.

— Прости. Я не над тобой. Просто… просто все вы одинаковы! С какой стати ты вдруг окажешься исключением?

Ингрид слабо улыбнулась, но в глазах у нее блеснули слезы. Она достала сигарету, закурила и взглянула вверх на стоявшего перед ней Тео.

— Ну так что, Тео? Что будем делать?

— Не знаю. Мне очень нравилось, как мы жили до сих пор, и я буду счастлив, если это продлится.

— Ты не оставишь Айрис? Тео, если ты скажешь «да», я сойду с ума от радости. Если «нет» — это конец, тупик. Понимаешь?

Он отошел от кровати, встал у окна. В тяжелые, поворотные минуты жизни его всегда тянет на простор, прочь от давящих стен. Если нельзя выйти — надо хотя бы выглянуть, бросить взгляд на открытое пространство. Под фонарем, что освещал гостиничный подъезд, кружились снежинки. Круженье завораживало; казалось, снежинки летят не вниз, а вверх. Он знал, что это зрительный обман, но все-таки они медленно и неумолимо летели вверх.

Такой день — день выбора и решений — тоже наступает неумолимо. Все со временем усложняется, ничто не длится в своей первозданной и чудесной простоте. Ни супружество, ни… Он вздохнул. Комнату за его спиной заполнял сладковатый сигаретный дым. Тео обернулся. Ингрид по-прежнему лежала на кровати, скрестив ноги, с сигаретой в руке. Такая печальная… Его тоже охватила глубокая, безмерная печаль.

— Я не могу оставить Айрис, — тихо произнес он. — Не знаю, что будет с нами дальше, но сейчас я к этому не готов.

— А когда-нибудь будешь готов?

— Не знаю.

Он взял ее за руку — вялую, безответную руку. По ее щеке прокатилась огромная блестящая слеза. Она отвернулась. Он почувствовал, что к его глазам тоже подступают слезы. Ну почему, почему женщины всегда заставляют мужчин страдать?

— Милая Ингрид… Тебе предстоит покорить весь мир, — проговорил он. — Да благословит тебя Бог.

Тео сидел за письменным столом. На стене за его спиной висели дипломы и фотографии Айрис с детьми. «Красив как дьявол, — подумала Анна. — Так говорили во времена моей молодости. Волосы чуть тронуты сединой, фигура гибкая, поджарая — благодаря лыжам и теннису. Дьявольски красив».

Он удивленно поднялся:

— Родная теща? Что привело вас сюда? Вы слишком хороши, чтобы думать о подтяжке лица!

— Спасибо. На этот раз я, во всяком случае, пришла не за этим. Ты доволен поездкой? По-моему, ты слишком быстро вернулся.

— Снег был слишком рыхлый, толком не покатаешься.

Ее привели сюда злость и гнев. Они придали ей отваги, но теперь, в этом кабинете, отвага сменилась страхом. С чего начать? Однако ей помог сам Тео.

— Вероятно, вы пришли не за тем, чтобы справиться о моем отдыхе?

— Ты прав. — Она вздохнула. — Я вчера была в парикмахерской…

Он вздернул брови и вежливо ждал продолжения.

Анна посмотрела в окно. На коробке кондиционера сидел голубь. Она взялась за непосильную задачу. Но другого выхода нет.

— Ты слышал, должно быть, что парикмахерская — это рассадник сплетен?

Он выпрямился и замер.

— Так вот… Я узнала там нечто, о чем предпочла бы не знать вовсе… Тео, ты ездил в Вермонт не один. У тебя в Нью-Йорке есть… ну, скажем так: связь.

— Вот как?

— Люди, разные люди в разное время встречали тебя с… дамой. Высокой блондинкой. Если не врут. Если врут, прости.

— Они не врут.

— Прости. Я очень надеялась, что это неправда.

— Я мог настаивать, убеждать вас, что это ложь, но выяснить правду труда не составит. Кроме того, я презирал бы себя за вранье. — Он чиркнул спичкой, поднес ее к трубке. Его пальцы заметно дрожали.

— Это все, что ты скажешь, Тео?

— А что тут говорить? Что не я первый, не я последний? Что любовниц имеют двое из троих мужчин? Я не стану оправдываться. Скажу только, что особой гордости все-таки не испытываю.

Он резко отодвинул стул. Поднялся. Подошел к окну, где снаружи, на кондиционере, прихорашивался голубок. Встал спиной к Анне.

— Признаюсь, в прошлом году, после всей этой истории, я немного помешался. И Айрис не смогла с этим справиться. Я ее не виню, хотя… Нет, не знаю. Наверно, не виню. Короче, все нарастало точно снежный ком и покатилось вниз, неудержимо, до самого дна…

— Некий ком и некое дно, — сухо произнесла Анна.

— А потом я встретил эту девушку, как раз тогда, когда между нами уже…

— Меня заботит только Айрис. Я не желаю слышать ни о ком другом.

— Позвольте, я скажу лишь одно. Ведь наверняка вам интересно услышать, что между мной и той девушкой все кончено.

— Когда это произошло?

— Позавчера. Покончено бесповоротно.

— Слава Богу… Узнай об этой истории Джозеф, он бы тебя убил.

— Вы ему расскажете?

— Разумеется, нет. Не из-за тебя. Ради него. И ради Айрис.

— А вы? У вас нет желания меня убить?

Анна помедлила с ответом.

— Я не вправе судить. Полагаю, люди поступают так, как предопределено.

Тео обернулся, пристально на нее посмотрел:

— Довольно смелая мысль для человека вашего поколения.

— Возможно. Но как бы то ни было, Тео, я не позволю тебе погубить мою дочь.

— Мама! Неужели вы думаете, что я хочу ее погубить? Эта… связь абсолютно не… Ну ладно, об этом я больше не говорю, раз вы не хотите слушать. Но скажу иначе: Айрис мне очень дорога. Полагаю, вы не поймете…

— Отчего же? Пойму. Хочешь верь, хочешь нет, но — пойму. Проблема в другом: тебя не понимает сама Айрис.

— Вы с ней говорили?

— Да. И тоже позавчера.

— Она рассказала, что мы давно уже не… не живем как супруги? Она убрала из спальни двойную кровать…

Анна зарделась. Слишком интимной показалась ей эта подробность, да еще из уст мужчины. И она ответила с вызовом:

— Что ж, Айрис совершила ошибку. Но женщина не сделает это без причины. Пускай надуманной, неоправданной, но — причины! Ты слишком долго ходил как призрак, как мертвец. Во всяком случае, Айрис столько выдержать не могла. А ты еще принялся топить свои горести в клубном угаре. Я тебя не виню, но конец-то этому когда-нибудь будет? Айрис живой человек. Ей надо проживать свою жизнь, а не мучиться твоими воспоминаниями. — На глазах у Анны выступили слезы. Она зажмурилась, сморгнула. — Некоторым женщинам все нипочем, они выдержат все и не сломаются, не согнутся. Но это не про Айрис. Умоляю тебя, Тео, пойми: ее не переделаешь! И сама она не способна с собой совладать. Так повелось с детства. Она всегда считала себя некрасивой, всегда ценила себя очень низко. Теперь она считает, что недостойна тебя, не подходит тебе в жены. Думает, ты жалеешь, что женился. Тео, она гибнет! Ее надо спасать. Я делаю и буду делать все, что в моих силах, и все же помочь ей можешь только ты. Ты один.

— Я дешевый себялюбец, — глухо сказал Тео. — Слушаю вас и чувствую, что красная цена мне, как говорили в Австрии, медный грош.

— Я завела этот разговор не за тем, чтобы тебя унизить. Я лишь хотела пролить свет на тот путь, который ты выбрал. Чтобы ты знал, куда это ведет. У тебя трое детей, и их дом вот-вот рухнет, полетит в тартарары. Этого нельзя допустить! Слышишь, Тео? Это невозможно! — Она почти кричала, с надрывом, со страстью. — Семья прежде всего! Всегда!

— Я это знаю, мама, и повторяю: с тем, другим, покончено навсегда. Я сегодня же скажу об этом Айрис.

Анна в ужасе подняла глаза:

— Тео! Она же не знает об… этой женщине. Если ты добавишь к ее страданиям эту каплю, она погибла.

— Но я хочу начать сначала. Честно поставить точки над «i» и начать сначала.

— И стать героем в собственных глазах! А что твоя честность сделает с ней, ты подумал? Тео, я буду твоим врагом по гроб жизни, если ты сейчас же не поклянешься, что никогда, никогда и ни при каких обстоятельствах не расскажешь об этом Айрис. Она в ужасном состоянии… — Голос Анны дрогнул. — Тео, я боюсь за нее. Мне страшно, Тео.

— Мама, повторяю еще раз: та история позади. И Айрис о ней никогда не узнает, раз такова ваша воля.

— Спасибо. И помни: я к тебе на работу не приходила и ни о чем с тобой не разговаривала.

Он кивнул:

— Я постараюсь все уладить. Я сам этого хочу. Вы же не думаете, что мне такая жизнь в удовольствие?

— Не думаю. Но должна предупредить: я не уверена, что ты сможешь все «уладить». Не исключено, что ты опоздал. И характер у Айрис очень нелегкий. Это я знаю наверняка.

Тео угрюмо улыбнулся:

— Я тоже.

Анна поднялась, накинула сползшую с плеч шубу.

— Да, она упряма и неуступчива. Но имей в виду, она моя дочь, и я ее в обиду не дам. Если вы, двое, не справитесь сами, я буду бороться.

— Мама, похоже, я всю жизнь обманывался на ваш счет. У вас внутри сталь. Кремень. Не сломаешь и не согнешь.

— Еще бы. Конечно, кремень.

Тео проводил ее через приемную, где уже накопились пациенты. Проходя мимо зеркала, она мельком взглянула на свое отражение: высокая дама с медно-рыжими волосами, особенно яркими на темном мехе шубы. Поймала она и обращенные ей вслед мужские взгляды. «Что ж, совсем неплохо, — с мрачным удовлетворением подумала она. — Неплохо для моего возраста и горестей, выпавших на мою долю».

У дверей Тео сказал:

— Милая теща, не поймите меня превратно… Но будь я постарше, когда мы с вами встретились… Или вы помоложе… Короче, вы — необыкновенная женщина. Вам это известно?

Она легонько ударила его по руке:

— Ты не в моем вкусе. Ничего бы не вышло.

Очень возможно, что как раз бы вышло. Поскольку ты, Тео, с твоей стремительной благородной грацией, все-таки очень похож на Пола.

Анна поднялась по лестнице в гостиную, где, как сообщила ей Нелли, сидела Айрис, и решительно распахнула дверь.

Айрис вскинула голову:

— Я тебя не ждала.

— Знаю. Но я решила узнать, как ты сегодня.

— С тех пор как ты меня видела, ничего не изменилось.

Девочка говорит глухим, мертвым голосом. Ей тридцать шесть лет, а я все думаю о ней как о девочке. Странно. Но в ней и вправду есть что-то детское. Эта тонкая шейка, безысходный, горестный взгляд.

— Но ведь Тео приехал.

— Да, вчера.

— Ну и?..

— И ничего. Он не должен был на мне жениться.

— Ну, это уж ему судить.

В прошлый раз я говорила с ней совершенно неправильно. Теперь придется пойти на крайние меры. Что ж, или пан, или пропал!

— Кстати, если он зря на тебе женился, исправлять ошибку поздновато. У вас полон дом детей, а ты несешь такую чушь! Самая настоящая чушь, вот что это! — Анна повысила голос, но тут же вспомнила о Нелли и заговорила тише. Впрочем, негодования в ее голосе хватало и без крика. — Посмотри вокруг! Посмотри на небо, на сверкающий снег, на мир! Он прекрасен, а ты затворилась в четырех стенах и предалась унынию оттого, что этот мир, видите ли, тебя не вполне устраивает. Ты что же думаешь, будто люди, которых принято считать везунчиками, и вправду получают все, вплоть до звезды с неба? Чем ты такая особенная, такая выдающаяся, что хочешь пройти по жизни без ноши, без бремени? Ты сотворила свое бремя сама — так неси его! Ты не одинока. — Она замолчала. Вдруг подумалось: быть может, пришло возмездие? Кара? Я наказана судьбой Айрис. Раньше я считала, что моя кара — судьба Мори… Абсурд. Все это предрассудки. Хотя Джозеф так бы не сказал. Он считает: мы непременно расплачиваемся за все, что совершили в жизни.

— Мама, я умею быть счастливой, — тихо отозвалась Айрис. — Ия была счастлива. Клянусь, в мире не было женщины счастливее меня.

Это правда, чистая правда. Будь ты проклят, Тео! Из-за тебя пропадает моя девочка. Я прямо вижу, как кровоточит ее сердце.

Ох, эта мука, эта мучительная тяга. Мужчина и женщина… Анна взглянула на дочь, и мука ее молодости явилась вдруг остро, пронзительно. Неизбывная мука.

— И долго ты намерена так жить? — внезапно спросила она.

— Не знаю. Я теперь ничего не знаю.

— Ты говорила с Тео после его возвращения?

— Нет. Он тоже не в духе. Отдых ему на пользу не пошел. — Она издала короткий хрипловатый смешок.

— Неужели тебе его совсем не жалко? Ты вечно жалеешь бедных, угнетенных, униженных, а его нисколечко?

Айрис ахнула:

— Ты берешь сторону Тео?

— Ничью сторону я не беру.

Как сегодня Тео сказал? «Я немного помешался»? И Анна продолжила:

— По-моему, вы оба немного помешались. Видит Бог, у Тео было для этого достаточно причин. Возможно, у тебя тоже. Мне трудно судить. Я знаю одно: нельзя уступать, нельзя склоняться под ударами судьбы. Под ударами судьбы… — повторила она, едва не захлебнувшись в водовороте собственных мыслей, и услышала в своем голосе вместо решимости усталость и печаль.

Помолчав, она задумчиво заговорила снова:

— Айрис, помни: страдальцев не любят. Если ты намерена спасти семью и себя самое, потрудись что-то для этого сделать. Нет в тебе радости — а ты притворись, будто рада и счастлива. Глядишь, через некоторое время ты и в самом деле начнешь хоть немного радоваться жизни.

— Хороши советы! Рекомендуешь заняться дешевым лицедейством? Значит, именно так ты и жила все эти годы? Притворялась?

— Что ты имеешь в виду? — Анна недоуменно взглянула на дочь.

Айрис отвела глаза:

— Не знаю, тебе виднее.

Да, я знаю, на что она намекает. Пол всегда был у нее на подозрении, с тех пор, как прислал в подарок картину, а может, и раньше — когда мы с ней встретили Вернеров на улице и я поссорилась с Джозефом. Ну и ладно. Пускай думает обо мне что хочет. Да и не до меня ей сейчас: своих бед хватает.

И вдруг все чувства, обуревавшие Анну поочередно, нахлынули разом: паника, страх перед неизбежным, нетерпение и злость — оттого, что именно ей приходится расхлебывать эту кашу. Но главенствовал панический страх.

— Послушай! Вылези ты из своего кокона и оглядись, вспомни, как живут люди и что бывает на свете. Вдруг ты его потеряешь? Ты сама два дня назад уверяла меня, что не можешь вообразить жизни без Тео! Ну а если ему надоест этот балаган и он повернется и уйдет? Думаешь, к тебе с твоими тремя детьми выстроится очередь? Тебя расхватают? — Анна бросала жестокие слова, стегая одновременно и себя, и дочь. — А представь, что он умер! В один прекрасный день он уйдет утром на работу, а потом в дверь позвонит полицейский и сообщит, что он мертв, что его нет на свете, как тогда — с Мори. Что ты будешь делать? Говори! — Анна задыхалась. Она видела ужас в глазах Айрис и знала, что бьет ниже пояса, но остановиться не могла. — Да-да, все будет кончено мгновенно, три секунды — и все. Навсегда. И ты останешься в этом доме одна, с никому не нужным молчаливым достоинством, ранами и обидами, гордостью и тремя детьми, потерявшими отца. Думаешь, невозможно? Как бы не так! В жизни возможно все. Но если это случится, ко мне не приходи! Не помогу и не пожалею. На мой век горя уже хватит. Сполна!

Айрис закрыла лицо руками.

Анна знала, что хлещет безжалостно, наотмашь. Самое отвратительное, что я получаю от этого удовольствие. Айрис, ты слабый человек, вот в чем беда. В тебе нет моей стойкости.

В то же время Анну снедал безумный страх. Девочка моя, не дай Бог, с тобой что-нибудь случится! Айрис, моя маленькая, любимая девочка, почему тебе досталось столько невзгод? Чем ты заслужила такие страдания?

— Мне все равно, возненавидишь ты меня теперь или нет. Но я сказала то, что ты должна была услышать. Можешь теперь не разговаривать со мной вовсе, можешь прервать со мной всякие отношения, мне все равно. То есть мне, конечно, не все равно. — Анна осеклась. Воздуха не хватало, ноги подкашивались. Она ухватилась за дверной косяк. — Но если ты решишь со мной не общаться, ничего не поделаешь. А теперь последнее. Немедленно вставай и отправляйся в парикмахерскую. И выбрось эту серую, мерзкую хламиду, половую тряпку, которую ты на себя напялила. Не смей показываться мне на глаза в таком виде. А когда Тео придет домой, надень улыбку. Да-да, надень, черт тебя побери! Не можешь выдавить из себя улыбку — намалюй помадой поверх рта! А теперь вызови такси. Я поеду домой.

Айрис взглянула на нее:

— Очень вовремя. Я как раз собиралась попросить тебя уйти из моего дома.

— Что ж, я тебя опередила.

Впервые в жизни Анна легла в постель, не дождавшись вечера, хотя температуры у нее не было. Но никогда прежде она так не уставала: до полного, одуряющего изнеможения. Словно она все-таки вкатила в гору огромный круглый камень, который всю дорогу так и норовил сорваться и скатиться обратно вниз. Она исполнила Сизифов труд.

К счастью, Джозеф сегодня придет попозже. Они с Эриком собрались на хоккей и договорились поужинать в городе. Эрик непременно проводит с дедом один день каникул, даже самых коротких. Надо бы устроить ему в следующем году, на совершеннолетие, грандиозный праздник. Двадцать один год как-никак. Анна полулежала, подложив под спину две подушки, и грела руки о чашку с горячим чаем. Надо устроить ему день рождения с настоящим маленьким оркестром, чтобы музыка была живая, а не записанная на пластинку.

Да, с этим мальчиком мы одолели немалый путь. С того дня, когда привезли его, отважного и смертельно напуганного, из Брюерстона. Путь пройден. И слава Богу. Теперь надо молиться, чтобы уладились дела у Айрис. Не знаю, не знаю… Уверенности нет, все зашло чересчур далеко. Тео ужасно независимый, с ним трудно совладать. А она просто невыносима.

Когда же можно будет расслабиться и не тревожиться о семье денно и нощно? Надеюсь, дети ничего не услышали, не почувствовали. Особенно Стив. Он так умен, так чуток — все замечает. Порой сдвинет брови, словно его точит какая-то печаль. Впрочем, нет. Все это глупости. Просто он старший, а старшие дети обыкновенно тоньше, восприимчивей. И настроены на волну взрослых. Хотя Мори таким не был. Ах нет — был. Вспомни, ты ведь о многом узнала слишком поздно. Он умел скрывать — под ясной, солнечной, приветливой улыбкой. Но все же Мори никогда не был таким трудным, как Айрис. По-моему, не был.

Все мы трудные. Я тоже. Видит Бог, мне с собой очень, очень трудно…

Все, хватит, я не способна больше бороться. Устала. Хочу еще чаю, но встать нет сил. Я сделала для всех все, что могла. И главное теперь — это мы. Я и Джозеф. Это должно быть самым главным. Я надеюсь, так надеюсь, что он мне доверяет! Он доверяет, я знаю, так почему же я ограждаю его от свалившихся на Айрис бед? Он же мужчина, он должен быть сильнее меня. И он действительно во многом сильнее. Но когда дело касается Айрис, он совершенно беззащитен.

Внизу хлопнула входная дверь.

— Анна! Я пришел!

— Я здесь, наверху, в постели.

Он ринулся вверх по лестнице: через ступеньку, словно молодой.

— Почему в постели? Что с тобой?

— Знобит немножко. Наверное, простуда. Я приняла аспирин. — Вранье далось легко, без раздумья.

— Вечно ты бегаешь по городу, обо всех печешься, отдыха себе не даешь. Бог с ней, с благотворительностью, побереги себя. — В тревоге он забылся, возвысил голос.

— Джозеф, не кричи. И вообще ты бы помолчал насчет беготни. Сам носишься по своим стройкам как чумовой. Вы сходили на хоккей? Довольны?

— Вполне. Я высадил Эрика на полпути, неподалеку от Пойнта. У какой-то девочки большое сборище.

— Ну и хорошо. Знаешь, давай устроим ему в будущем году банкет на совершеннолетие?

— Отличная мысль. Принести еще одеяло? Не холодно?

— Нет, мне уже лучше. Честное слово. Завтра проснусь здоровой, — бодро сказала она.

— Надеюсь. — Он подтянул одеяло повыше, укутал ей плечи. — Надеюсь, ты вовремя прихлопнула эту заразу и обойдется без осложнений. Боже упаси.

— Да, думаю, обойдется без осложнений, — отозвалась она. — Я успела вовремя.

Войдя в спальню, Тео сразу заметил перестановку. Две узкие кровати уступили место прежней, широкой, с бело-желтым шелковым покрывалом. На пороге смежной комнаты появилась Айрис в чем-то новом. Ах да, такую одежду называют «платье для приема гостей». Во всяком случае, не халат. И кружевная оборка вокруг шеи напоминает венок из ромашек. Волосы пострижены, уложены.

— Добрый вечер, — произнес он и недоуменно засмеялся. — Я вижу, у нас перемены.

— Ты рад? — спросила она, глядя в сторону.

— Очень. — Он произнес это и замолчал, а когда она подняла глаза, подошел и притянул ее голову себе на плечо. Она не прильнула, но и не отодвинулась. Они стояли так несколько минут, а он вспоминал другой вечер — совсем недавний, — когда он уткнулся головой ей в плечо, а она пыталась его утешить. Что ж, это в прошлом.

Его ласкающие руки скользнули ниже.

— Подожди, — прошептала она. — Пока рано.

— Но скоро?

— Да, скоро. Совсем скоро.

40

Стояла ранняя осень — последняя осень Эрика в Дартмуте. Из Венесуэлы впервые за три года приехал его дядя, Крис Гатри, и они договорились встретиться в нью-йоркском ресторане.

— Я храню все твои письма, — сказал Крис. — Ты рассказываешь о своей студенческой жизни, а у меня сразу столько воспоминаний… Точно я снова в Йеле, падает снег… У тебя отличный слог, знаешь?

— Да, говорят, я неплохо пишу.

— Что ты намерен делать после университета?

— Дед припас для меня место на фирме.

Крис размешал сахар в кофе. Цепко, с прищуром взглянул на Эрика. У всех «деловых» людей такой взгляд. Вот они сидят — вокруг, за соседними столиками, в темных костюмах, в строгих английских туфлях. Они умеют смотреть остро, сосредоточенно, словно подталкивают, сдвигают тебя с места. Их взгляд никогда не туманится, не мечтает — мгновенно схватывает суть и стремится дальше, вперед. Они не замечают, что за окном плывет дымчато-янтарный сентябрь, что город, очнувшись после лета, все быстрее цокает каблучками…

— Эй! — окликнул Крис. — Я спрашиваю: ты хочешь работать по строительной части?

— Прости. Я не расслышал… Да, думаю, мне понравится. И вообще — не каждому достаются такие возможности.

— Включиться в процветающее семейное дело? Еще бы! Возможность редкая… Знаешь, когда семь лет назад я увозил тебя из Брюерстона — теперь-то я могу в этом признаться, — у меня от жалости сжималось сердце. Никого в жизни я так не жалел. Теперь вот и мои дети подрастают, я гляжу на них, вспоминаю тебя… Нет, не дай Бог, чтобы им пришлось пережить такое.

— В мировом масштабе это не страдания, Крис. Это мелочи — несмотря ни на что.

— Речь ведь не о голоде и нужде. Страдать можно по-всякому. Но ты держался очень мужественно и…

— Крис, со мной все в порядке. Честное слово.

— Я вижу. Скажи, а если сравнить твою нынешнюю жизнь с прошлой? Много различий? Ты не подумай… Я просто так спрашиваю, из любопытства.

— Ну… Люди, типажи совсем иные. Абсолютно. Но здесь я тоже нужен, меня тоже любят — в этом полное сходство.

— Хорошо. Так. Ну о чем бы еще спросить? Девушка у тебя есть?

Эрик засмеялся:

— Девушка? Нет.

— Тоже хорошо. Не стоит связывать себя слишком рано… А возвращаясь к работе, скажи, ты никогда не думал заняться чем-нибудь другим? Не идти на фирму к деду?

— Да нет. У меня нет каких-то особых желаний. А почему ты спрашиваешь?

— Сейчас объясню. Мне предложили потрясающую должность. Продвижение по службе. Так что я уезжаю на четыре-пять лет на Ближний Восток. Жить буду в Иране, а ездить — по всему региону.

— Вот это да! Шифры — коды — конспирация? Лоуренс Аравийский?

— Смейся, смейся. На самом деле там черт знает что делается, работы на всех хватит. Я должен привезти с собой пяток энергичных способных ребят, чтобы умели пахать не покладая рук. И я подумал о тебе. По моей рекомендации кандидатура пройдет без вопросов. — Крис закурил и, помолчав, спросил: — Ну, какие соображения?

— Что мне придется делать?

— Заключать сделки. Немного торговли, немного политики. Все, что захочешь. — Крис снова помолчал, а потом добавил: — Это сейчас самое интересное, самое фантастическое место на земном шаре. В буквальном смысле. Я там уже побывал и теперь прямо брежу Востоком. Стоит увидеть бедуина в куфе, верхом на верблюде…

Эрику мгновенно представился шумный красочный базар, лазурное небо… Он тряхнул головой, вернулся в чопорную атмосферу ресторана, к строгим костюмам, крахмальным скатертям, начищенному серебру. И улыбнулся буйству своего воображения.

— Звучит очень заманчиво, Крис, — осторожно произнес он. — Но все это слишком внезапно.

— Ну разумеется. Я и не жду немедленного ответа. На Рождество я приеду снова, и мы все подробно обсудим. Но я хочу, чтобы, принимая решение, ты помнил об одной — нет, о двух вещах. Во-первых, у таких компаний, как наша, твердое будущее, перспектива. А во-вторых, ты ведь хочешь стать писателем?

— Ну и что?

— Чтобы писать, надо найти тему. Узнать характеры, природу и культуру. Разобраться, в чем внутренний драматизм ситуации. Только представь, сколько всего ты увидишь и запомнишь там, на Ближнем Востоке! Будешь черпать из этого кладезя всю оставшуюся жизнь. А уж я позабочусь, чтобы тебе хватило времени для наблюдений.

И снова — внимательный, цепкий взгляд. Эрик ответил долгим и пристальным.

— Дед будет так… разочарован. И бабушка…

— Несомненно. Но они свои жизни прожили: свободно, по своему выбору. Теперь твой черед, верно? Когда-нибудь и мне придется отойти с дороги, чтобы не мешать сыновьям. Мне ведь скоро сорок два, не так уж мало. — Крис подозвал официанта, вытащил кошелек. — Мне пора на поезд, Эрик. Знаешь, здорово, что мы повидались. Я ведь очень по тебе скучаю. И когда тебя вижу, чувствую это еще острее. Ладно, поразмышляй обо всем хорошенько, не спеша. Я, честно говоря, думаю, что для тебя Ближний Восток был бы удачным началом. Началом чего-то важного. Ну, счастливо, я позвоню. Да — всем домашним привет.

Весь последний год он чувствовал, как приближается что-то незнакомое, неведомое под названием «взрослая» жизнь. Лишь немногие избранные твердо знают, что их удел медицина, право или инженерский кульман. Остальных же роднит безотчетное зябкое чувство. Не то чтобы страх. Скорее — предощущение. Они — на пороге мира, который не ждет их с распростертыми объятиями и, возможно, никогда не примет в свое лоно. Он попытался представить себя на службе: как будет приходить каждое утро, садиться за стол, беседовать с банкирами и брокерами, как будет ездить на огромную, шумную, беспорядочную стройку, из которой — уже в строжайшем порядке — вылупится еще один выводок одинаковых домов-коробочек. Ничего дурного ни в работе, ни в результате этой работы, разумеется, нет. Труд, достойный порядочного человека. Но — не то, что можно предвкушать с нетерпением, воплощать с наслаждением, а завершив, удовлетворенно вздохнуть и сказать: «Я исполнил дело моей жизни!» Нет, на это надеяться не приходится.

Поэтому он то и дело мысленно возвращался к предложению Криса.

Делиться он ни с кем в общем-то не собирался, но, приехав домой на День благодарения, неожиданно рассказал обо всем тете Айрис.

— Возможно, логика и здравый смысл тут ни при чем и меня просто обуяла жажда приключений, — закончил он.

— В жажде приключений тоже нет ничего плохого.

— Конечно. А главное, с тех пор, как Крис заронил мне в душу это семя, предстоящие стройки представляются все скучнее и скучнее.

Айрис медленно проговорила:

— Я особенно не задумывалась о твоем будущем, но всегда считала, что ты будешь писать. Не знаю уж как, в какой форме… Но ты мне видишься человеком творческим. Может, потому, что и у твоего отца, и у меня было смутное желание что-то сделать со словами… Только ни у него, ни у меня не открылось настоящего дара. А у тебя он, по-моему, есть.

— Но нельзя же просто снять комнату, купить пишущую машинку и засесть за книгу, — возразил Эрик и, перефразируя слова Криса, добавил: — Сначала надо пожить и накопить материал. Иначе писать будет не о чем.

— Верно. К тому же сейчас мы обсуждаем не твою писательскую стезю. Хотя не исключено, что твой дядя прав и все это окажется тесно связанным.

— Ты уходишь от ответа. Я все-таки хочу знать: думать мне об этом предложении или позабыть вовсе?

— Иными словами: вправе ли ты огорчить моих родителей? Ведь ты спрашиваешь именно об этом?

— Прости. Тебе, наверное, трудно быть объективной.

— Отчего же? Наоборот. С одной стороны, я как никто понимаю, какой это будет для них удар. С другой — знаю, что ты прежде всего человек, а уж потом чей-то любимый внук. — Айрис вздохнула. — Так что решай сам. Ты вправе выбирать свой путь.

Эрик печально кивнул:

— Только, пожалуйста, никому не говори. Даже дяде Тео. Чтобы разобраться, чего я хочу, нужно время.

— Никому ни слова. Обещаю.

Перед самым Рождеством они с Крисом встретились в том же ресторане.

— Я ничего не решил, — признался Эрик.

Крис удивился:

— В чем загвоздка?

— Да у меня дед с Наной из головы не выходят. Он же приводил меня в офис и всех там оповестил, что с осени я начинаю работать. Даже кабинет мне выделил. А она купила офорты на стены — про первых американских поселенцев.

Крис поднял руку, открыл было рот, но Эрик не дал себя прервать.

— Я знаю, ты скажешь, что это моя жизнь и я должен строить ее без оглядки на кого бы то ни было. И это правда. Но дело слишком серьезное, и я не могу решать так скоропалительно.

— Послушай, — произнес наконец Крис, — подъезжай в середине недели еще разок. Я договорюсь о встрече с людьми, которые меня туда посылают. Ты сможешь задать любые вопросы, чтобы не принимать решение исключительно с моих слов. Только запомни одну деталь… — Он понизил голос и метнул взгляд на соседний столик. — Пиши свою фамилию, как раньше: Фриман. Хорошо? Звучит на американский лад. Я им уже дал в списке эту фамилию.

— Зачем? Какая разница?

— Разница есть. Поверь на слово. Это чрезвычайно важно на Ближнем Востоке. У арабов с Израилем постоянные трения, того и гляди вспыхнет конфликт.

— Значит, важно, чтобы меня не приняли за еврея?

— Но ты ведь не еврей, верно? Тебя воспитали в христианской вере, ты посещал епископальную церковь. И ты — мой племянник. С какой стати тебя примут за еврея?

— Но я, помимо всего прочего, внук Джозефа Фридмана.

— Конечно, разумеется… Эрик, не забывай: вокруг тебя холодный, циничный мир. Чтобы в нем выжить, надо руководствоваться холодным рассудком. Очень тебе советую отбросить эмоции в любых делах. В особенности в этом деле.

Эрик поморщился.

— Противно. Бесчестно. И, что самое худшее, жестоко.

— Почему жестоко? Ты никого не обижаешь — ни словом, ни делом. Просто кое о чем не упоминаешь. Вот и все.

Эрик промолчал, и Крис требовательно спросил:

— Ты ведь помнишь о другой своей половине? О дедуле с бабулей? О жизни, которую с ними прожил?

— Крис! По-твоему, я могу их забыть?

— Нет, конечно… Ну, в конце-то концов, ты ведь не религиозный еврей? Ты же не сменил веру, Эрик?

— Честно признаться, никакой веры у меня нет, — ответил Эрик глухо и угрюмо, как показалось ему самому.

— Что ж, безверие теперь в моде. Так договариваться на эту неделю о встрече? Или отложить до моего следующего приезда из Венесуэлы?

— Отложи, — сказал Эрик. — Раз нет особой спешки.

Расставшись с Крисом, Эрик направился по Пятой авеню в сторону Гранд-Централ. Рождественские фонарики мерцали в витринах и на фасадах домов, точно рябь на струящейся воде. Из громкоговорителя, висевшего над входом в огромный магазин, лился латинский гимн «Адесте Фиделес». Сияющий торговый центр — храм Америки двадцатого века, цитадель Рождества. Универмаг. Эрик пребывал в необычайно подавленном состоянии духа.

Реклама банковских кредитных услуг: пара молодоженов, сияя ослепительными улыбками, разглядывает дорогой спортивный автомобиль. Это и есть мера успеха, удовлетворения? Мера человека? Мужчины? Способен он купить машину или нет? Или моторную лодку, или бриллиант — любую из тех вещей, за которые люди продают душу дьяволу? Как же дешево они себя ценят: на вес нахапанных безделушек!

Лезь вперед, пробивайся, достигай, преуспевай — пусть даже для этого придется немножко наврать, скрыть правду о себе самом. А что особенного?

Он ускорил шаг, поглубже вдохнул морозный воздух. Все наводит на него сегодня уныние и тоску. А мир-то на самом деле вовсе не так ужасен. Просто надо разрешить этот мучительно зависший вопрос. Вот и все.

Ну а если б, допустим, это предложение исходило не от родственника по материнской линии, а от какого-нибудь дедова приятеля? Скажем, от мистера Дубермана? Или от его дружков-картежников, азартных пинаклистов? Легче было бы решать? И каков был бы ответ?

Он попытался представить себе эту сцену, скорее всего застолье. Стол сверкает хрусталем; цветы; серебряные блюда с мясом — полдюжины разных сортов холодного мяса, копченой рыбы, салаты, желе и пудинги, острые пахучие подливы и соусы; плетеные халы с глянцевой корочкой; фрукты, пироги…

«Да ешьте же! И передайте Дженни салат, она клюет как птичка!»

«Если вы не попробуете этот пудинг, вы оскорбите мою жену!» — басит дед и сам, щедрой рукой, кладет горячий, исходящий паром пудинг на чью-то тарелку.

На запястьях у Наны позвякивают браслеты, в ушах посверкивают маленькие бриллиантовые сережки на стерженьках, и она улыбается — гордо и радостно.

«Вы слышали, Эрик на будущий год едет за границу?» — провозглашает дед во всеуслышание. Но в столовой такой шум: на одном конце стола мужчины не на жизнь, а на смерть сцепились «за политику», на другом — точно из рога изобилия сыплются анекдоты и люди хохочут до колик в животе. Дед стучит ножом по фужеру и возвышает голос над общим гомоном: «Вы слышали про Эрика? Вы еще не знаете?»

С юмором и нежностью он проигрывал в уме эту сцену: как внезапно воцарится тишина, как дед сделает свое историческое заявление, как раздадутся в ответ приветствия и поздравления; как Нана встанет, обнимет его, прижмет его голову к себе — к духам, к теплому шелку; как какой-то старец примется трясти его руку: «Какой умница! Золото, а не мальчик! Джозеф, Анна, у вас золото, а не мальчик…»

Непременно будут и слезы, потому что отъезд — это всегда слезы. И разумеется, путь ему в этом случае лежит уж никак не на Ближний Восток, где сейчас, на исходе второго тысячелетия новой, христианской истории, его народу снова угрожают кровопролитие и уничтожение.

При таких благоприятных обстоятельствах можно и поехать. Во всяком случае, для них это было бы не так нестерпимо больно, как его возврат к материнскому клану. Снова потери, снова утраты. Он вдруг подумал, как, должно быть, тяжело было его отцу решиться на разрыв с семьей. Навек. Навсегда.

Боль. Чем измерить ее? Врачи измеряют в долах. Сильная, средняя, слабая. Единица — один дол…

На следующей неделе он вернулся в Дартмут. До выпуска оставалось пять месяцев. Он так ничего и не решил.

Дедушка Венделл умер в начале апреля. Все близкие собрались на похороны в его массачусетском доме — доме, принадлежавшем семейству Гатри добрых три сотни лет.

Эрик ехал из Нью-Гемпшира, и на глаза ему то и дело попадались первые, неуверенные посулы весны. Пригревало. Несмотря на печальный повод, сорвавший его с места, Эрик пребывал в приподнятом настроении. Машина катила среди пастбищ и полей, отделенных от дороги каменными изгородями, въезжала на главные улицы старинных городков — под сень вязов, к белым, приземистым, ладно скроенным усадьбам его детства. Он в точности знал, как выглядят эти дома внутри, какие буфеты-близнецы сторожат камины в столовых, какие часы возвышаются на площадках лестниц между этажами… По образу и подобию его брюерстонской жизни…

Когда они вернулись с кладбища, где покоились несколько поколений семейства Гатри, и Эрик взглянул на знакомые и незнакомые лица родственников и друзей, на него опять повеяло чем-то родным. Странно, как быстро он привык к другим типажам, другим лицам. Привык — даже не очень заметив разницы! А сейчас вдруг осознал ее остро и отчетливо. Сейчас перед ним были лица, которые он едва не забыл, которые не видел давным-давно.

Разумеется, обобщения ненаучны и бессмысленны. На любое правило найдется немало исключений. И все же он мог с уверенностью сказать, что здесь, в этой комнате, его родственников по отцовской линии нет. Почему? Меньше эмоций? Меньше живости, красок, шума? Не важно почему. Но ответ однозначен и сомнению не подлежит.

Сейчас его окружали люди особой породы, которую отличишь всегда и везде: сухопарые, жилистые, закаленные суровым спортом: одни привыкли в любую погоду удерживать парус яхты, другие — бегать на лыжах по крутым холмам. Дамы, даже некрасивые, с удлиненными, резко и неровно очерченными лицами, тоже были примечательны и несли безошибочные приметы своей породы: строгого покроя юбки и блузки, круглые золотые броши и неумолимое выражение тонких сжатых губ. Эрик узнал бы их где угодно, даже в Патагонии. Он наблюдал за женщинами, собравшимися возле столика с кофейником и чашками, слушал четкий, решительный и неизменно приглушенный говор и чувствовал… будто вернулся домой. Выходил ненадолго, а теперь вернулся… И вдруг он понял, что именно трогает его так безотчетно, отчего так щемит сердце. Все эти женщины были похожи на бабулю.

Крис прибыл с женой и старшими сыновьями. Его братья тоже приехали с женами — молодыми и беременными.

Хью познакомил Эрика с Бетси.

— Говорят, ты отправляешься с Крисом в увлекательное путешествие? — сказала она. — Мы все так рады, что вы будете вместе.

Эрик вспыхнул:

— Я еще не решил окончательно, еду или нет.

В эту минуту сзади подошел Крис.

— И чего ты тянешь? — Его голос выдавал явное недовольство. — На дворе апрель. Если ты намерен ехать, надо до конца месяца повидаться с нью-йоркским руководством. Не могу же я бесконечно держать для тебя место.

— Я понимаю.

— А я, убей Бог, не понимаю, почему ты не хватаешься за эту возможность обеими руками.

— Вероятно, потому, что пять лет — немалый срок. Страшновато связывать себя так надолго без твердой уверенности, что это именно то, что надо.

— Ладно. Думай быстрее, — бросил Крис и отошел.

Хью подвел Эрика к высокому старику, стоявшему у камина.

— Дядя Джед, это Эрик. По-моему, вы незнакомы.

Ладонь крепкая, сухая, точно выделанная из дубленой кожи. Взгляд сначала отсутствующий и сразу — сосредоточенный, пристальный.

— Я знал твою мать совсем крошкой. А тебя никогда не видел. С тех пор как умерла жена, я почти не общаюсь с ее родственниками. Но сегодня решил почтить… Я теперь на пенсии, живу в Прайдз-Кроссинг… — Он говорил достаточно бессвязно. Голос дряхло дребезжал. — Однажды видел твоего отца. Он приходил ко мне в банк, искал работу. Но я ему не помог. Депрессия. Миллионы безработных. Ты похож на мать, — сказал он внезапно. — Хорошая была девочка. И хорошенькая. Рано умерла, слишком рано. А вот мне восемьдесят семь лет.

Кто-то подошел и увел дядю Джеда пить кофе. Все эти люди знают обо мне куда больше, чем я сам… От этой мысли стало неуютно и в то же время захотелось быть с ними, внимать им, не пропуская ни единого слова, ни единой мелочи.

«Помни нас», — сказала напоследок бабуля.

Если сейчас развернуться, отрезать себя от семьи — конец. Возврата уже не будет. Старики умирают или умерли. Крис уедет, а когда вернется, мы окажемся чужими людьми. Пока же между нами есть нечто, искра, которую еще можно раздуть.

Аравия… Отправиться с Крисом, человеком из той, прежней жизни, — в новую, неизведанную… Кто-то подбросил в камин сосновых поленьев; в ноздри ударил сладковатый запах. Запах и вкус, вкус и запах — как у Пруста — дарители воспоминаний. Он почувствовал соленую пыль утесов и гротов штата Мэн, дымок золотых сентябрьских костров в Брюерстоне. Незабвенные места, незабвенные лица! Он — их. Плоть от плоти. Сдержанные манеры. Дедулины птицы. Белая лошадь на пастбище. И столько еще… Столько еще…

Найдя Криса в дальнем углу комнаты, Эрик дотронулся до его плеча и оторвал от беседы:

— Крис, я еду с тобой.

Весенние каникулы длились неделю, и каждый день Эрик собирался с духом, чтобы сообщить деду и Нане о своем отъезде. Открывал рот и — закрывал его снова, чувствуя себя последним трусом. Но он не мог.

— Я хочу купить тебе приличную машину, — заявил дед. — Твой драндулет хорош для мальчишки-студента, а теперь надо обзавестись чем-нибудь попристойнее. Подумай, какая машина тебе по душе, и купим сразу, как получишь диплом.

В другой день дед предложил:

— Отдохни-ка ты месяц-другой, прежде чем впрягаться в наш воз. Отдохни, прокатись в Калифорнию. Устрой себе праздник.

Нана спрашивала:

— Ты хочешь, чтобы обстановкой кабинета занялась я, или подыщешь мебель сам, по своему вкусу? Джерри Малоун недавно сменил интерьер. Сходи, посмотри, что получилось. Может, тебе понравятся его идеи.

Как-то утром дед сказал:

— Ты еще не видел наш последний торговый центр? Давай-ка проедемся, поглядишь своими глазами. Мне все равно надо там кое с кем встретиться.

Эрик послушно исходил необъятную территорию центра, все «проспекты», «улицы» и «переулки». Поднимался с одного уровня на другой, удивлялся размерам и великолепию и честно старался запомнить побольше — ведь от него ждут не только похвал, но и замечаний.

Его сердце переполняла неизъяснимая грусть. Сколько же супружеских пар бесцельно бродит мимо заманчивых витрин волоча за собой ребятишек? Сколько измученных жизнью мужчин в дешевых суконных куртках, сколько усталых женщин с завитыми на бигуди волосами несут свои мечты в эти магазины, заваленные яркой, претенциозной мишурой, которую им в жизни не купить и которая им, в сущности, не нужна? Эрик знал, что у деда подобные мысли понимания не найдут. Он лишь посмотрит на него растерянно и недоуменно. Лучше не заикаться.

Они уселись обратно в машину.

— Ну как? Понравилось? — спросил дед с жадным, ликующим любопытством.

— Да, муравейник что надо.

— Это еще не самый крупный! Погоди, увидишь, какую махину мы строим в Южном Джерси. Пока проект на бумаге, но в сентябре заложим первый камень. Может, я дам тебе поработать на этом объекте. Вместе с Мэттом Малоуном. Войдешь во вкус настоящей стройки. Мэтт смышленый парень, у него есть чему поучиться.

На левую руку Эрика вдруг легла рука Джозефа. Он говорил взволнованно и очень тихо, едва слышно, и Эрик знал, что дед смущен, но сдержаться уже не может.

— Долгие годы я завидовал Малоуну. Напрасно, конечно. Ибо сказано «не ропщи на судьбу»… А я роптал. У него столько сыновей, и все — преемники в деле его жизни. Они подхватят эстафету, приумножат достигнутое. А мои труды рано или поздно уйдут в песок. В никуда. Словно меня вовсе не было на этом свете. А потом появился ты. И у меня прямо камень с души упал. Я помолодел. Да-да! Честное слово! Ты придал мне сил, энергии, продлил годы моей жизни… Тебе, верно, неловко слушать эти признания. Но ты уж прости, Эрик. Прости старика…

— Да ладно, дед. Все нормально.

Господи! Господи! Как же я скажу? Какие найду слова? Где? Когда?

В пятницу вечером бабушка отозвала его в сторону:

— Эрик, я хочу тебя попросить… Ты не сходишь с нами в синагогу? Сегодня годовщина смерти твоего прадеда, и дедушка будет читать кадиш.

— Конечно, пойду.

— Спасибо, я очень рада. Я знаю, это не твоя молитва, но он так счастлив, когда ты рядом.

Он высидел службу, не слыша ни единого слова, погруженный в свой душевный разор. Лишь изредка его ушей достигала печальная музыка, но до сердца не доходила, растворяясь под сводами синагоги. В длинном поминальном списке назвали Макса Фридмана, и это имя — незнакомого, чужого человека — внезапно поразило его неисповедимостью людских путей. Воскресни его прадед из мертвых, им было бы нечего сказать друг другу, и все же… В нем, в Эрике, течет кровь этого неведомого Макса Фридмана… Все вокруг встали. Услышав шорох, он тоже поднялся. И полился кадиш, скорбный и сдержанный, срываясь с губ нескольких сот людей. Бабушка склонила голову, сплела пальцы. Лицо ее было серьезно. Полуприкрытые глаза деда затуманились. Он слегка покачивался и говорил наизусть, хоть и держал в руке раскрытую книгу. Они знают, что я не буду читать по ним молитву. Когда они умрут, это сделает один из сыновей тети Айрис. И, несмотря на это, я им так дорог…

И вот наконец: «Да благословит тебя Господь, и охранит тебя, и пошлет тебе мир»…

«Шабат». Соседи по скамье — родственники, друзья и совсем незнакомые люди — целуются или пожимают друг другу руки.

«Шабат». Джозеф целует Эрика и Анну. Анна целует Эрика и Джозефа.

Толпа медленно несет их к выходу из синагоги. Дед положил руку ему на плечо. Эрик перехватил бабушкин взгляд. «Ее рыжие волосы слишком яркие», — невольно подумал он. Слишком яркое обрамление для такого лица. Он смотрел на бабушку, а она — на руку Джозефа на его плече. В ее задумчивых, умных глазах отразилась такая сложная, такая противоречивая гамма невысказанного, невыразимого. Сила чувств, сокрытых в этом взгляде, была почти вещественна. Казалось, до них можно дотронуться. Но и тогда не поймешь, чего там больше: вопроса? мольбы?

В этот миг, окунувшись в этот взгляд, Эрик понял, что не поедет.

— Крис, ты не сердишься? — спросил он, закончив свой рассказ. Они встретились в Нью-Йорке в день, назначенный для интервью.

— Стараюсь. — Крис улыбнулся, но злости скрыть все-таки не смог. — Скажу только, что для своих лет ты слишком юн, неопытен и сентиментален. Невероятно похож на… — Он внезапно умолк.

— На моих родителей? Ты это имел в виду?

— Да. Впрочем, что ж тут удивительного? На кого еще походить детям, как не на родителей?

— На кого именно? — настойчиво спросил Эрик.

— На обоих. Идеалисты, каких свет не видывал. О собственном благе всегда думали в последнюю очередь. — Крис взял Эрика за руку. — Знаешь, я жутко тороплюсь. Все приходится делать впопыхах. Так что давай простимся и пожелаем друг другу удачи. Если я тебе когда-нибудь понадоблюсь, ты знаешь, где и как меня разыскать. Не пропадай, пиши. И — всего лучшего. — Лицо Криса смягчилось, стало серьезным и печальным, и Эрик вдруг снова очутился в лодке за ивовым пологом, спускавшимся до самой воды, и услышал голос Криса: «Бабуля умрет»…

Эрик тряхнул головой:

— Спасибо, Крис. Спасибо за все.

Они разомкнули руки и разошлись, мгновенно подхваченные суетливым водоворотом Сорок третьей улицы.

Несколько дней спустя он говорил с тетей Айрис.

— Я не уверена, что это верный выбор, Эрик. Хотя, безусловно, благородный.

Эрик не ответил. Теперь, когда решение было принято, оно не представлялось ему самому таким уж благородным и жертвенным. Он знал, что душа его разъята надвое — так было, есть и, вероятно, будет — и она никогда не смирится, никогда не сделает однозначный и бесповоротный выбор.

— Я, пожалуй, побродил бы пару месяцев по Европе, — сказал он, удивив сам себя. — Я ведь нигде толком не бывал.

Ему предстояло получить не только диплом, но и небольшое дедулино наследство. В былые времена именно так и задумывалось: достигнув совершеннолетия, молодой человек завершал учебу и, прежде чем «осесть», отправлялся путешествовать по Европе. К этому и приурочивалось вручение наследства.

— Жаль, я не могу поехать с тобой, — вздохнула Айрис. — Но Тео говорит, что в Европе пахнет падалью. Надеюсь, когда-нибудь он изменит приговор.

— Ну, в это лето тебе в любом случае из дому не выбраться, — заметил Эрик. Айрис снова ждала ребенка. В тридцать семь лет. Интересно, рада ли она? Может, это «недосмотр»?

— Да, к твоему возвращению я, верно, уже рожу. По срокам — в десятых числах октября.

— Я вернусь раньше, — заверил ее Эрик.

В середине июня, простившись с университетом, он собирался в путь. И все принимали в этом самое деятельное участие. Нана купила прекрасный комплект чемоданов, дорожный зонт и купальный халат — вещи абсолютно непрактичные, но твердившие: «Пусть тебе все будет в радость. Мы тебя так любим». Он прожил в этом доме достаточно и понимал, о чем говорят подарки.

Накануне отъезда они обедали у Айрис и Тео. Мальчики вскладчину купили пленку для его фотоаппарата.

— Привези мне фотографии Стоунхенджа, — важно заявил Стив. — У меня есть книга про это место. Никто даже не знает, кто его построил.

Джимми попросил Эрика узнать правила игры в регби и выяснить, чем они отличаются от футбольных. Лора помогла матери собрать ему в дорогу пакетик сладостей — чтобы «заедать самолетную еду». И Эрика пронзила тоска расставания.

Анна всплакнула.

— Сама не знаю, почему плачу! — оправдывалась она. — Я так рада, что у тебя впереди удивительное лето. Сама не знаю, почему плачу.

Она вообще никогда не сдерживала слез. Не то что бабуля — ни слезинки не проронит. Проклятье! Опять он сравнивает, всегда сравнивает! Таков его крест. Эрик подумал, что эта женщина ему во многом ближе и понятней, чем была когда-то бабуля. И все же бабуля — часть его жизни, его самого. Дороже ее не было и не будет. А эта, вторая, бабушка появилась в его жизни слишком поздно. Им не одолеть барьера, не пробиться друг к другу…

И внезапно он понял, что она чувствует то же самое. Потому и плачет.

В маленьком городке неподалеку от Бата он купил в канцелярской лавке дешевый блокнот и начал писать.

Порой я думаю, что моя основная беда — безверие. Вероятно, из уст полуобразованного горожанина, и вдобавок американца, это звучит нелепо. Особенно в наш трезвый, нерелигиозный век. Но тем не менее это так.

Верь я — возможно, знал бы, к какой из своих кровей принадлежу или хочу принадлежать. С кем хочу жить. А впрочем, при чем тут вера? Вера — дело сугубо личное, а принадлежность к той или иной социальной группе — наоборот. Так что вера тут ни при чем.

Просидел полдня в деревенской церквушке. Деревня — прямиком со страниц Томаса Гарди, а церковь построена в незапамятные времена настоящими саксами. Даже представить трудно, сколько она тут простояла. Стены толстенные, за ними холод: и не поверишь, что снаружи знойное, душное лето. Потом я побродил по кладбищу. Вокруг — никого; только невдалеке, на поле, тупо жевали свою жвачку коровы. В воздухе висел пчелиный гуд. Я ходил меж надгробий и читал надписи — там, где их еще не стерли века ветров и дождей. Имена одинаковы: на надгробьях, на памятных досках в церковных нефах, на дверях домов в деревушке. «Томас Бриарли и сыновья. Сапожных дел мастера с 1743 года». Прожить тут всю жизнь, в будни трудиться, по воскресеньям — петь псалмы. Та же работа, те же слова. Родиться здесь, быть крещенным в этой церкви, верещать в этой купели, а потом умереть и лежать на этом кладбище, в двух шагах от собственного рождения и жизни. Может, в этом и состоят суть и смысл? Если столько поколений прожили на одном месте и в боли, и в радости? Значит, они видели смысл?

В гудящей тишине, на древнем кладбище простой деревушки на душу мою снизошла такая благодать. Я почти, почти уверовал!

Когда я ходил с бабулей и дедулей в церковь — лет в восемь или девять, — все было иначе. Было благоговение. Священный трепет. А потом возвращались домой, к воскресному обеду, к жаркому и пирогу. Я — в праздничном костюмчике; на душе — полный покой. Если б испытать это снова! Если б почувствовать сосредоточенную, истовую веру — как у деда и тети Айрис. Насчет Наны не уверен; по-моему, она просто им подражает. Может быть, даже безотчетно. И уж конечно ни за что не сознается. Однажды я спросил у дяди Тео, утратил ли он веру. «У меня ее никогда не было», — ответил он.

Ирландия. Страшнейшая промозглая сырость — до озноба. Туман и дождь в холодных каменных трущобах. Старухи в черных шалях бьют земные поклоны перед церквями в придорожных деревеньках. Бабуля говорила, что моя пра-пра — не знаю, сколько «пра» — бабка приехала в Америку из Ирландии. Как эти старухи в черных шалях? Но сперва она была юной девушкой с летящей походкой… Господи, какая нищета! Гнилые зубы; глаза небесной, бирюзовой голубизны. Сердца, объятые суеверным страхом. Мрачные легенды Средневековья. Эльфы, лесные гномы…

Вхожу в церковь. Помпезные аляповатые фрески, святочные картинки, похожие на глянцевые фантики от конфет. Женоподобная фигура распятого Христа; безжизненная Дева с Младенцем на руках. Неужели и высокое искусство — Пьета, Матерь Божия над мертвым Сыном, — имеет что-то общее с этой безвкусицей? Да, имеет. Вобрав в себя всю боль, всю агонию веков, оно толкует о том же: все должно быть очеловечено. Человек — прежде всего.

А бредущему по жизни человеку необходимы опора, поддержка. В том-то и смысл. Понятный любому, кто дает себе труд задуматься.

Отче, я верую. Помоги мне в моем неверии.

Дедуля всегда хотел побывать тут снова. Так и не смог. Понимаю теперь, что его влекло. Платаны, раскинувшиеся на холмах городки, старые оливковые рощи Прованса. Фотография моей матери — на фоне виноградных лоз. Ее глаза видели этот же ясный, чистый свет. Эти же римские профили. Эти люди живут тут со времен Древнего Рима. Нет, даже раньше — первыми пришли греки. Марсель был Массалией. Неподалеку — развалины греческого города Гланума. Полноводная река жизни… А рядом течет другая река — полная крови. В средневековом городе — Рю дез Израилит, Еврейская улица. В Зальцбурге она называлась Юденгассе. По всей Европе, но — взаперти, за цепями, замыкавшими улицы с обоих концов. Уникальная история, моя история. Ожесточенная, непререкаемая вера. Они шли за нее на смерть. Не думаю, что за это стоило умирать. Ничто не стоит человеческой жизни. Или?.. Вдруг мне удастся обрести веру, за которую стоит умереть? Тогда ради нее стоит и жить.

Я задаю себе вопрос, затертый и банальный: готов ли я отдать свою жизнь (ничтожную для мира, но бесценную для меня) ради спасения тысяч желтолицых или любого другого цвета людей на другом конце планеты? И второй вопрос: какова цена моей бессмертной души (при условии, что таковая имеется) в сравнении с бессмертной душой какого-нибудь гнусного сводника из нью-йоркского притона? Я не знаю ответа ни на первый, ни на второй вопрос. И это меня очень мучает.

Несколько недель спустя.

Джулиана стоит у окна. Позади нее, в вазоне — красные цветы. Мы — в доме с остроконечной крышей, возле самых ступеней плещут воды канала. Она ест шоколадные конфеты из коробки. По-моему, я влюбляюсь.

Да, я определенно влюбляюсь. Она работает в кибуце в Северной Галилее, приехала домой на каникулы. Я спросил: почему? почему именно Израиль? Она ответила, что хочет повидать мир. Сказала, что голландцы всегда относились к евреям хорошо (это я, кстати, знаю). Сказала, что в Израиле осмысленная, увлекательная жизнь. «Идеалы в действии». Место для молодых. Молодая страна. Она хочет, чтобы я поехал с ней. Просто посмотреть. Я поеду. Я поеду с ней куда угодно, хоть в Тимбукту, хоть на край света.

О, Европа, чудная Европа… Твои цветы, вино, хлеб. Твоя музыка. Мы летим на юго-восток, над древними, тепло-лиловыми островами Средиземноморья. Я запомню твой сладостный аромат, Европа.

И — дядя Тео был прав — я навсегда запомню твои концлагеря.

41

Северная оконечность Израиля так узка, что какой-нибудь великан из античного мифа мог бы запросто ее перешагнуть: одна нога в Ливане, а другая в Сирии.

Река Иордан — могучая в представлении западного мира — на деле оказалась обыкновенным ручейком. Эрик даже удивился. А водопады у истока Иордана, которые так почитают местные жители, напомнили ему струйку воды из неплотно закрученного крана. Они не то что с Ниагарой, даже со средненькими американскими водопадами ни в какое сравнение не шли.

И все-таки страна была красива.

На гребне невысокого холма стояли деревянные постройки: спальни, столовая, библиотека, школа. Кибуц. Навесы и сараи кольцом опоясывали склоны. Ниже зеленели обширные фруктовые сады, а еще ниже волновалось море колосьев.

По этому золотому морю ползли жатки. В садах юноши и девушки собирали фрукты и бережно укладывали их в корзины. В хлеву тяжело переминались коровы и козы, в стойлах били копытами кони. Воздух был сладок от свежескошенной травы. Из окна столовой доносились звуки рояля; из мастерской — звяканье металла о металл. В огромной кухне с утра до вечера готовилась пища. Дети плескались в бассейне: поколение, пришедшее на смену основателям Израиля, добавило в свой быт немного роскоши. Они создавали новую жизнь — из голых скал, из векового владычества пустыни, из пустоты. Создавали силой своего воображения и неустанным трудом.

На расстоянии выстрела от Голанских высот.

— У сирийцев там отборные войска. — Джулиана показала на восток, на неприступные скалы. — Палят, куда ни попадя: в поле, на дорогу. В прошлом году, вскоре, как я приехала, обстреляли автобус, который ехал в город. Водителя убили, автобус без управления перевернулся. Погибли восемь человек, из них — двое малолетних детей.

Они шли по дворам, среди построек. Джулиана была очень серьезна.

— Пойдем, покажу кое-что. С этой стороны всего две мили до Ливана.

Они едва не поскользнулись на траве между рядами тоненьких молодых груш. В нижнем конце сада она приподняла завесу листвы, и его взгляду предстали уродливые, разверстые, точно крокодильи пасти, жерла пушек.

— Здесь наша вторая линия обороны. А на границе колючая проволока и часовые.

— Н-да, ничего себе соседство. Спать и знать, что у тебя пушки на заднем дворе.

— Уверяю тебя, спится от этого только лучше. И все же время от времени арабы прорываются. Ты, наверно, читал о налете на школу? Это произошло в соседнем поселении, в двадцати минутах езды отсюда. А за той рощицей уже граница, колючая проволока.

«Если бы я поехал с Крисом, был бы сейчас по ту сторону границы. Интересно, как живут люди там?» Но удовлетворить это мимолетное любопытство он все равно не мог. Не мог даже представить себе иной жизни, кроме здешней, к которой так привык за несколько недель. Словно никакой иной жизни не существовало вовсе.

Он ночевал в спальном корпусе для бессемейных мужчин. Против каждой кровати на стене висело ружье. Брюки и ботинки тоже под рукой — чтобы одеться и выскочить на улицу не дольше чем за шесть-десять секунд.

Он вспоминал дедулины рассказы об их предках, потеснивших индейцев и обосновавшихся в штате Нью-Йорк. Энергия, смекалка. Созидание: нечто из ничего. Возможно, это и привлекало его здесь, в Израиле. Это и Джулиана.

— Эрик, тебе правда нравится? Ты ощущаешь тот дух, о котором я тебе рассказывала в Голландии?

— Пожалуй, да. Во всяком случае, я понял, о чем ты говорила.

Они присели на камень, освещенный закатным солнцем. Была суббота, и все вокруг дышало покоем. Работа остановилась. Тишина нарушалась лишь блеяньем и мычаньем, доносившимися из хлева.

— Сначала я приехала вроде как из чувства долга, как многие европейцы, и немцы в том числе. Я стремилась сюда долгие годы, сколько себя помню. Приехала. И осталась. Потому что полюбила эту страну. Но началось все из чувства долга…

— Расскажи подробнее.

Джулиана содрогнулась, закрыла глаза.

— В годы войны, когда мне было девять, десять, одиннадцать лет, вокруг творилось такое! Мы все видели своими глазами. — Она надолго замолчала. А потом заговорила снова: — Наша соседка, решительная женщина, с твердыми убеждениями…

— Совсем как ты, — с улыбкой прервал ее Эрик.

— Она была храбрая женщина. Прятала на чердаке, за замаскированной дверью, целую еврейскую семью. Помнишь Анну Франк? Ты читал?

— Да.

— Ну вот, эта семья жила точно так же. О них знали очень немногие. Любые крохи, которые нам удавалось сэкономить — яблоко, остатки каши со дна кастрюльки, — мама несла соседке. Считалось, что мы, дети, ничего не знаем, но я слышала, как мама рассказывала отцу, что там два брата с женами и детьми. Даже с грудным младенцем. Когда он плакал, его накрывали одеялом, чтобы приглушить звук.

А потом немцы всех забрали. Они знали, где искать: прошли прямиком к потайной двери. И соседку тоже забрали, нашу добрую соседку… Запихнули в набитый людьми грузовик и увезли в лагерь. В печи. Мужья кричали, звали жен, дети искали матерей. Мы слышали их крики долго, пока грузовик не скрылся за поворотом. Как они кричали… — Джулиана закрыла лицо руками. — Эрик, как ты думаешь, я смогу это забыть? По-моему, нет. Никогда. А однажды нацисты арестовали моих дядей, маминых младших братьев. И все, конец, ни весточки, ни слова. Они были подпольщиками.

— На них донесли?

— По всей видимости. И мы все время боялись за отца. Считалось, что я об этом тоже не знаю, но дети всегда разнюхают, что делается в доме. Отец тоже был в подполье. И по ночам, в тишине, стоило зашуметь машине, застучать каблукам возле дома — у меня замирало сердце. Я думала, что пришли за ним.

— Неужели все, все до единого дети лишены детства? — не выдержал Эрик.

— Конечно, нет. У кого-то детство наверняка счастливое, иначе мир превратился бы в сумасшедший дом. Но почему ты так сказал? Разве у тебя было тяжелое детство?

Не сейчас. Когда-нибудь в другой раз.

— Нет. Я провел детство в тепле и любви, — пробормотал он. А что, разве не так? Только не надо себя жалеть. Смердящая, унизительная жалость. И он твердо повторил: — Я провел детство в тепле и любви.

Из столовой донеслась музыка, соната для фортепьяно. Играли профессионально и яростно. Эрик вопросительно взглянул на Джулиану.

— Тсс!

В фиолетовых сумерках они дослушали сонату до конца. Лишь дождавшись, пока последний уже не звук, а отзвук смолкнул вдали, Джулиана тихонько сказала:

— Это Эмми Эйзен. Ты ее знаешь, она иногда помогает мне с детьми. Прежде она была учительницей музыки в Мюнхене. Пряталась там всю войну. У нее такие светлые волосы — все принимали ее за арийку. И ей помогали друзья, католики. Выдали ее за родственницу, выправили документы. Ей повезло, ее не поймали. А мужа и двоих сыновей поймали. Поэтому она так неразговорчива. Ты заметил?

— Да, — кивнул Эрик.

— Жаль, что ей нельзя иметь свой, отдельный инструмент. Дети дубасят по этому пианино почем зря… Эрик, ты ведь меня не слушаешь!

— Верно…

— И о чем же ты в это время думал?

— Если откровенно, я думал, как я люблю твои губы. И руки — вот этот мягкий изгиб…

Чуть подальше на склоне холма была ниша, скрытая высокой травой и густыми кустами. Получилось вроде маленькой зеленой пещерки. К тому же сумерки совсем сгустились.

— Пойдем, — позвал он.

Она поднялась, последовала за Эриком. И за ними плотно сомкнулся зеленый полог.

Он выбрал работу на ферме. Научился управлять доильными аппаратами, убирал стойла и дважды в день подавал в кормушки сено и отруби. Такая работа тоже напоминала о Брюерстоне и о прошлом его предков. В остальном же этот пестрый мирок не был похож ни на что хоть сколько-нибудь знакомое Эрику.

По вечерам за общим столом встречались самые разные люди: было за кем понаблюдать. Во-первых, старики, выходцы из русской Польши, преимущественно бывшие горожане, которые только здесь научились сельскому труду. Во-вторых, их дети, уже коренные израильтяне — сабры: светловолосые крепкие мужчины и женщины с неизменно серьезными лицами. Лишь изредка они позволяли себе улыбнуться, хотя — Эрик знал — умели танцевать, веселиться и праздновать не хуже других. Упорные, несгибаемые люди. Наконец, здесь были и гости, в основном студенты со всех континентов: девушка-христианка из Австралии, которую снедали любопытство и жажда приключений; парни из Бруклина; английские евреи; немцы, не имевшие ни капли еврейской крови. Приехали кто на месяц, кто на два. Некоторые собирались остаться. Как Джулиана.

Она работала с малышами, поскольку еще в Голландии получила диплом воспитателя. Через ночь дежурила в детской, которая — Эрик узнал об этом с ужасом — располагалась под землей. Самое настоящее бомбоубежище за веселенькой голубой дверцей. Как же берегут своих детей эти суровые, немногословные люди! Как мало знает мир об их жестоком быте! А дед с Наной? Их ведь волнует все, что связано с Израилем, с судьбой еврейства. Но представляют ли они, как живут поселенцы? «Мне очень страшно за детей, которые изо дня в день находятся под прицелом, — сказала однажды Джулиана. — Малышам-то, конечно, все нипочем. Но старшие понимают. Они все прекрасно понимают».

Многие пятнадцати-шестнадцатилетние подростки пережили концлагеря, и на руках у них навсегда, навечно останется страшный номер. Впрочем, возраст брал свое. Мальчишки дрались, девчонки вплетали в волосы цветные ленты, пытались кокетничать, флиртовать. Дети как дети. Только в глазах тревога.

В наставницы для этих подростков Джулиана подходила как нельзя лучше. Достаточно молода, чтобы распевать вместе с ними модные песенки и учить девчонок пользоваться губной помадой. И в то же время ровно настолько старше, чтобы дать им полузабытое или вовсе забытое материнское тепло. Ведь большинство лишились его давным-давно, в раннем детстве.

Эрик наблюдал Джулиану с детьми и подростками, проводил около нее всякую свободную минуту, шел с нею вместе сквозь ветер и зной и думал: нет на свете женщины лучше. С этой не сравнится ни одна. В глубине души он понимал, что любой мужчина готов превозносить женщину, которую любит. И все же — лучше Джулианы никого в мире не было.

Сладкая… Ах, какая же сладкая… С выгоревшими волосами и шоколадной, с каждым днем все более темной кожей. Крепкая, ладная, здоровая, почти одного роста с Эриком. Казалось, она не знает устали. Эрику никогда не нравились субтильные барышни, его никогда не восхищала хрупкая, болезненная томность. И сейчас он с удовольствием думал, что рядом с такой женщиной, как Джулиана, мужчина может обойти хоть полсвета. Ее не испугают никакие трудности и лишения.

Он последовал за ней в Израиль без всякой мысли о женитьбе. Ему всего двадцать один год; никто из его друзей-ровесников семьей пока не обзавелся, и он тоже не собирается. У него еще не возникло потребности привязаться к какому-либо месту или человеку с абсолютной уверенностью, что через год в такой-то день и час он по-прежнему будет там-то и с тем-то и никакие иные желания не вмешаются и не помешают. В общем-то такая тяга к свободе была в нем даже странной. Ведь он не раз в доверительных беседах с друзьями говорил, что главное для него — найти в жизни что-нибудь постоянное, незыблемое. Но — все это в будущем. За Джулианой он последовал, поскольку из всех встречавшихся на его пути женщин она была самой притягательной.

Теперь, на исходе лета, он знал, что расставание станет утратой.

Как-то раз в кибуце играли в один день сразу две свадьбы. Разумеется, Эрик повидал в жизни немало подобных торжеств, но таких отчаянных, разом и веселых, и печальных, со слезами и объятиями не видал никогда. Вино лилось рекой; танцевали самозабвенно — до упаду, до изнеможения. Сначала он, по обыкновению, наблюдал. С любопытством, симпатией — но взглядом постороннего, случайного гостя. А потом в нем вдруг что-то очнулось. И, стоя на обочине в толпе, провожавшей женихов и невест в «медовый месяц» — а на самом деле к морю на несколько кратких дней, — он вдруг понял: у него тоже будет такая чудесная свадьба. Она желанна и неизбежна. С этих пор он то и дело с удивлением ловил себя на мыслях о женитьбе. И даже слегка возгордился серьезностью своих намерений. Спустя время он попытался прощупать почву. Поначалу — окольными путями и не вполне уверенный, что готов идти до конца.

— Скажи, — спросил он однажды, — ты долго думаешь здесь пробыть?

Они сидели на земле около бассейна. Все остальные плескались в воде, но он удержал ее для разговора.

— Здесь теперь мой дом.

— Да, понимаю. Но ты останешься навсегда?

— Таких слов в моем обиходе нет. Ты же знаешь, я не люблю загадывать.

— А я люблю. Я хотел бы найти место и людей, с которыми мне захочется остаться навсегда. В жизни непременно должно быть что-то постоянное.

— Что, к примеру?

— Ну, допустим, дом. Дом, который тебе не придется покидать. Рядом с которым можно посадить деревья и увидеть, как они вырастут и состарятся.

— Расскажи, о чем еще ты мечтаешь, — попросила Джулиана, проведя по его носу и щеке длинной травинкой.

— Я мечтаю… — Он заколебался: говорить ли? — Я мечтаю написать книгу, которую будут читать после моей смерти. По-настоящему великую книгу. Я мечтаю писать ее в такой же комнате, в таком доме, как тот, где я вырос. — Он хотел было добавить, совсем уже собрался добавить: «И чтобы ты была в этом доме рядом со мной», но Джулиана его прервала:

— Я так надеюсь, что у тебя получится! Мне так хочется, чтобы исполнились все твои желания!

Обыкновенно люди произносят это формально, из простого расположения. Но в ее голосе звучала неподдельная искренность, она словно заклинала его быть счастливым.

— Правда? — растерянно спросил он.

— Конечно. Потому что я люблю тебя, Эрик. И хочу, чтобы сбылись твои мечты.

Разумеется, слово «люблю» звучало между ними не впервые; и он, и она говорили его прежде, и не раз. Но сегодня Эрик решил прощупать почву чуть поглубже.

— А у тебя кто-нибудь был… до меня? — спросил он, боясь услышать ответ.

Джулиана посмотрела вдаль, поверх шумной разноголосицы бассейна.

— Да, один. Всего один. Но это было давно и совсем по-другому.

Но Эрику показалось мало.

— И что же случилось?

Она взглянула на него, моргая, словно стряхивая с ресниц воспоминания об ином месте, времени и человеке.

— Он хотел… Он чересчур докучал мне, требовал пожениться. Мы рассорились, на том дело и кончилось. К счастью.

Но Эрику было мало и этого.

— И все?

— Все, о чем стоит упомянуть.

— Но скажи, — настаивал он, — разве замужество так ужасно? — И добавил, чтобы столь важный для него вопрос прозвучал не слишком серьезно: — Я думал, девочки с колыбели мечтают выйти замуж.

— Да, — ответила она, — мечтают. И это очень печально. Бедные женщины! Тебе их не жаль?

— Нет, — честно ответил Эрик. — Вернее, я никогда об этом не думал.

— А ты подумай! Только представь: сколько несчастных браков заключается из страха засидеться, остаться старой девой! Сколько несчастных детей рождается от таких браков!

— Ты все рисуешь в слишком мрачных тонах! Словно счастливых браков вообще не бывает. Бессмыслица какая-то!

— Для меня все очень даже осмысленно. И это главное. Моя нынешняя жизнь меня вполне устраивает.

Он помрачнел. Через пару лет она так же равнодушно будет рассказывать о нем кому-то другому: «Да, был один молодой американец, но он слишком настырно звал меня замуж, и мы…»

— Ну а дети? — спросил он упавшим голосом. — Ты ведь так хорошо с ними ладишь. Неужели не хочется завести своих?

— Пока я с удовольствием ращу чужих. Мне хватает.

— Но долго так длиться не может, — заспорил он. — Подделкой настоящую жизнь не заменишь.

Джулиана вскочила:

— Я сейчас расплавлюсь на этом солнце! Побежали в воду!

— Иди. Я догоню.

В чем же дело? Почему? Она так свободна, раскованна в их «зеленой пещерке»: свободна в любви, в мыслях — не важно, радостных или грустных. До тех пор, пока в разговоре не касались будущего. Тут она замыкалась. Он понял бы и, вероятно, одолел преграду, окажись на его пути соперник. Когда-то в Америке ему очень нравилась одна девушка, они дружили, а потом у нее появился другой парень. Эрик пришел к ним и спросил напрямик: «Кого ты выбираешь? Его или меня?» Смешно. Эрик улыбнулся. Она выбрала Эрика, но его это обрадовало куда меньше, чем он ожидал. Однако тогда было совсем другое дело. И девушка не была Джулианой. И другого мужчины у Джулианы нет. Что же мешает, что стоит на его пути?

В конце августа молодые иностранцы отбывали на родину: одних ждала работа, других — учеба в университетах. Сюда вернутся немногие. Да, разумеется, они провели незабываемое лето, но в следующем году надо отправиться куда-нибудь еще. В Непал, например. Или в Швецию.

— Разве тебе не пора в Штаты? — спросила у Эрика Джулиана.

— Могу немного задержаться. Мне же обещали путешествие перед началом работы.

К тому же не вовремя сейчас эти отъезды, некстати. Все силы кибуца брошены на уборку урожая, рабочих рук и так не хватает. А тут, как назло, приходится отпускать людей. Нет, если он и уедет, то не сейчас, а позже, когда страда пойдет на убыль.

На самом же деле он не мог с ней расстаться. Пока не мог.

Наконец урожай собрали. Можно перевести дух. Отдохнуть. Эрик еще не видел Иерусалима. Джулиана не единожды рассказывала о красоте этого города, и он решил выбраться туда с ней вместе на два-три дня. Договорившись, что в воскресенье их подкинут на машине до самого Иерусалима, он сообщил об этом Джулиане.

Она смерила его гневным, негодующим взглядом:

— По какому праву ты распоряжаешься моим временем?

Поначалу Эрик подумал, что она шутит. А убедившись, что шутками тут и не пахнет, искренне изумился:

— Я-то надеялся, ты мне спасибо скажешь! Я о транспорте позаботился.

— А почему ты так уверен, что я хочу с тобой ехать?

— Слушай, ты, часом, не сбрендила?

— Нет. Ни один мужчина не смеет рассчитывать на меня без моего ведома.

— Ну, об этом можешь не беспокоиться, — выпалил он, не сдерживая ярости. — Я на тебя вообще не стану больше рассчитывать! — И он ушел не оглядываясь, размашистым широким шагом.

Злость и обида жгли его весь день. Женщины! Она еще предлагает их жалеть! Капризные, непостоянные, безответственные, неблагодарные, глупые… Запас уничижительных слов быстро иссяк, не выразив и сотой доли того, что чувствовал Эрик.

Вдруг у нее все-таки кто-то есть? Невероятно, но вдруг?.. Впрочем, они проводят вместе так много времени: ей и словом ни с кем другим не перемолвиться — некогда! И все же…

За ужином он намеренно сея отдельно от Джулианы. Однако после ужина, когда он пошел проверять коров, она нагнала его возле хлева.

— Эрик, Эрик, прости. — Ее ладонь легла на его руку.

Он не ответил.

— На меня иногда находит… Глупость и дурь. Ты так старался, а я тебя обидела. Прости.

Он растаял.

— Да, но… В чем дело-то было?

— Просто во мне сидит суеверный страх. Я боюсь кому-то принадлежать. И очень дорожу своей независимостью. Ну… в общем, это трудно объяснить…

— Трудно — значит, трудно… — примиряюще сказал он, так ничего и не поняв.

— Только не сердись. Пожалуйста!

— Ладно. Так ты хочешь поехать в воскресенье?

— Да. Очень.

Мини-автобус оказался переполнен. Половину пассажиров составляли дети и подростки. Они всю дорогу пели — пронзительно и очень весело. Дорога вилась среди бурых полей, частично уже распаханных под озимые; позади оставались городки — уродливые цементные коробки посреди голой, стерильной пустоты.

— Большего они себе пока позволить не могут, — пояснила Джулиана, заметив недоумение Эрика. — Нет ни времени, ни денег. Красоту наведут позже.

Что ж, в прошлом красота была. И Иерусалим незыблемо стоит на своем месте. Автобус замер на гребне холма. Внизу раскинулся бледно-янтарный город. Он простирался вширь по равнине до дальних холмов и взбирался на их склоны.

— Он не золотой, — с удивлением заметил Эрик. — Не такой, как поется в песне. Он янтарный. Да, точно. Янтарный.

— Ну, кто выходит? — спросил водитель. — Есть старая традиция: в Иерусалим надо прибыть пешком.

Несколько юношей и девушек соскочили на землю. И Джулиана вместе с ними.

— Знаешь, я даже загадал: пойдешь ты пешком или нет, — радостно сказал Эрик, спрыгивая следом.

Праздник длился три дня. Джулиана прекрасно знала город, и они бродили без всякого путеводителя. Эрик беспрекословно подчинялся, куда бы она его ни повела.

— Жаль, нельзя осмотреть весь город, — вздохнула Джулиана. — Восточный Иерусалим принадлежит арабам, нас туда не пускают. А древний еврейский квартал, которому больше двух тысяч лет, был разрушен и захвачен арабами во время налета в сорок восьмом году.

И все же исходить и осмотреть город за три дня было немыслимо. Музеи и археологические раскопки. Узкие, запруженные людьми переулки Старого города — дурно пахнущие, но необыкновенно живописные, глаз не оторвешь. Арабские женщины в черных накидках, мужчины-арабы в куфах. Тесные мастерские ремесленников, где кроят кожу и куют медные украшения и посуду. Они прошли Крестный путь с начала до конца. Услышали на рассвете крик муэдзина — мрачный, страшный, от которого кровь стынет в жилах. А в полдень они услышали его снова и увидели возле мечети коленопреклоненных людей, обративших к Мекке лица и молитвы.

На окраинах города по каменистым пустошам бродили козы, перепрыгивая с валуна на валун, со скалы на скалу, и на их шеях позвякивали колокольцы. Мужчина вел по улице караван облезлых верблюдов, которые моргали большими глазами на слепящем, добела раскаленном солнце…

Они слушали заунывные восточные мотивы. Танцевали вечером хору. Заглядывали в темные, старые магазинчики.

— На этой улице живут йеменцы, — пояснила в одной лавке Джулиана. — Большинство из них ювелиры, серебряных дел мастера.

— Я хочу купить тебе что-нибудь, — сказал Эрик.

— Ой, но я вовсе не затем тебя сюда притащила! Просто тут очень интересно. Они переехали сюда из Йемена…

— Купим браслет, один из этих. Выбирай, — скомандовал Эрик. — Нет, этот слишком простой, возьми помассивнее.

Хозяин магазинчика протянул им великолепный, тончайшей работы серебряный браслет.

— Вот этот годится, — решительно сказал Эрик. — Разумеется, если он нравится даме.

— О, да, даме нравится! — воскликнула Джулиана.

Когда они вышли на улицу, она спросила:

— Эрик, неужели ты так богат? Такой дорогой подарок…

Эрик был немало тронут. Браслет-то оказался совсем дешевым.

— Нет, — ответил он. — Я не богат. Хотя по здешним меркам меня могут счесть и богачом.

В последний день их пребывания в Иерусалиме Джулиана сказала:

— Самое лучшее я приберегла напоследок. Мы сейчас пойдем в синагогу.

Он засмеялся:

— Ты забыла! Я бывал в синагогах много раз!

— В такой наверняка не бывал.

Они остановились в конце длинного переулка.

— Похоже на средневековую Европу! — ахнул Эрик.

— Так и есть. Ее сюда перевезли. Видишь, в Иерусалиме есть все, абсолютно все!

В старинной, каменной, похожей на коробочку синагоге они на время расстались: Джулиана поднялась по лестнице на балкон, где читали молитвенник скрытые от мужских взоров женщины. Сквозь решетку она могла рассмотреть внизу, за молитвенными столами, закутанных в талесы мужчин. Где-то среди них был и Эрик. Мужчины говорили нараспев и покачивались в такт.

Они встретились у выхода.

— Тут все выглядят точно древние старцы! — сказал Эрик.

— Это из-за бород и черных одежд.

— Только подумай! Они молятся так уже три тысячелетия!

— Может, и дольше.

— Мой дед тоже ходил в такое заведение на Нижнем Ист-Сайде. А потом стал посещать реформистскую синагогу. — Эрик улыбнулся. — Знаешь, по-моему, ему все-таки больше по нраву старые каноны. А бабушке, безусловно, новые.

— Ты почувствовал? Этим людям ни до чего нет дела — ни до политики, ни до войн. За порогом собственного дома их не заботит ничто.

— Они ждут Мессию, который сделает мир таким, каким ему надлежит быть.

Джулиана задумчиво покачала головой:

— Их молитву не прервут ни налеты, ни войны, ни — упаси Боже — поражение…

— Это и есть вера. Они веруют. И я им завидую, — отозвался Эрик.

Джулиана взглянула на него с любопытством:

— Ты что же, ни во что не веришь?

— А ты? — ответил он вопросом на вопрос.

— Верю. В свободу и личное достоинство.

— Ну, под этим я тоже подпишусь.

— Возможно, никакой другой веры человеку и не надо. За это стоит жить и умереть.

— Безусловно. Только я пока умирать не хочу.

— Я тоже не жажду.

— Спроси меня лучше, чего я хочу, — велел Эрик.

— Чего же ты хочешь?

— Жить там, где живешь ты. Остаться рядом с тобой навсегда.

Джулиана помрачнела:

— Ничто не бывает навсегда.

— Ты правда так считаешь? Мне тяжело это слышать.

— Я знаю.

— Я хочу жениться на тебе, Джулиана. И это ты тоже знаешь.

— Эрик! Ты слишком молод. Даже для своих лет.

Он остановился посреди улицы.

— Удар ниже пояса!

— Не сердись. Но ведь я правда старше. Мне уже двадцать четыре года.

— Ты что же, думаешь, я считать не умею? И какая, собственно, разница, сколько кому лет?

— Да никакой. Но я имела в виду и другое. Ты чересчур доверчив. Ты едва меня знаешь, а уже готов преподнести мне свое сердце на блюдечке.

— Мое сердце: кому хочу, тому и преподношу, — пробормотал он.

— Ладно, не сердись, — повторила она и, потянувшись, поцеловала его. — Давай купим мороженое, посидим в сквере. У меня гудят ноги, и жутко хочется есть.

Они уселись на скамейку с большим картонным стаканом мороженого — одним на двоих. Мимо, болтая, проходили школьники с ранцами за плечами. Проезжали туристские автобусы. Во дворике на другой стороне улицы семейство наряжало шалаш к празднику Суккот: развешивали на кольях плоды и пучки колосьев.

Эрик проследил взгляд Джулианы.

— Суккот — праздник урожая, — объяснила она. — В этот день положено есть на улице, в маленьком шалаше или беседке.

— Милая традиция. У всех народов есть свои милые традиции.

— Конечно.

Мимо, глядя в одну книгу, прошли два старика. Между ними разгорелся жаркий спор: в нем участвовали и отчаянно жестикулирующие руки, и развевающиеся бороды.

— Кому непременно надо все это увидеть, так это моему деду, — сказал Эрик. — Отрасти он бороду и надень черную шляпу с широкими полями, выглядел бы точь-в-точь как эти старики. Здесь, в сущности, повсюду один типаж.

— Да, — безучастно кивнула она.

— Что с тобой? — спросил Эрик.

Она воткнула палочку в недоеденное мороженое и сидела, сложив руки на коленях.

— Ничего… То есть… Я хочу тебе что-то сказать.

Он замер. Но она все не начинала.

— Нет, я не хочу тебе говорить, — произнесла она наконец.

Он заметил ее смятение.

— Не хочешь, не говори, — осторожно произнес он.

— Нет. Хочу. Я хочу рассказать. Я хочу кому-нибудь рассказать. Всегда хотела и никогда не могла. А теперь — не могу не рассказать, не выдержу больше… Знаешь, когда внутри что-то гложет, жжет и с этим надо жить каждый день, а тебе так стыдно, стыдно…

Что же она такого сделала? За что ей стыдно? Эрик с напряженным испугом ждал продолжения.

— Тебе знакомо такое чувство?

— Нет. Незнакомо.

— Помнишь, я рассказывала о моей семье, как мы помогали соседке прятать на чердаке этих несчастных евреев и как моих дядей арестовали фашисты?..

— Да, ты рассказывала о родителях и о…

— Не о родителях, — перебила она. — О маме. — Она отвернулась и сказала в сторону: — О маме и ее братьях.

И умолкла. Эрик ждал.

Мимо прогрохотала пожарная машина. За ней, завывая, промчался полицейский фургон. Несколько секунд стоял адский шум, и говорить что-либо было бесполезно. Затем в скверике снова воцарилась тишина, мирная и глубокая: ворковали голуби, выискивая хлебные крошки; женщина на другой стороне улицы окликнула ребенка. Но Джулиана по-прежнему сидела молча.

Он собрался было сказать: «Продолжай», но вдруг заметил, что веки у нее крепко сомкнуты, ресницы дрожат и руки на коленях сжаты в кулаки. Он растерялся.

Наконец она произнесла — старательно ровным, но все же срывающимся голосом:

— Мой отец… Когда война кончилась, голландские власти пришли за моим отцом. Он работал на немцев. Был одним из главарей контрразведки. Крупной фигурой. — Она открыла глаза и взглянула на Эрика в упор. — Крупной фигурой! Именно он выдал маминых братьев, и соседей, и нашего приходского священника, и всех остальных, кто был с ним в подполье. Представляешь? Мой отец!

Эрик судорожно сглотнул.

— Я думала, мама сойдет с ума…

— Ошибочное обвинение? — проговорил Эрик. — Наговор?

Джулиана медленно покачала головой:

— Мы тоже на это надеялись. Но оказалось — правда. Он и не пытался ничего отрицать. Он гордился! Эрик, он гордился! Он во все это верил: в высшую расу, в тысячелетний рейх, во все!

Эрик взял ее руки в свои.

— Да, я думала, мама сойдет с ума. Прожить столько лет… и, вероятно, даже любить… чудовище! Чудовище, пославшее на смерть ее братьев. Жить с таким человеком и ничего не знать, не чувствовать…

Он поправил ей выбившуюся прядь, погладил по голове. Слов не нашлось.

— И ведь он был к нам добр — ко мне, к сестрам. Доставал одежду, игрушки, даже конфеты, когда вокруг ни у кого ничего не было. Во всей стране. Он возил нас за город, на дачу. Он нас любил. А тех, других, детей обрек на смерть.

— Бедная моя. Бедная, — прошептал Эрик, не умея утешить и помочь.

— Мама после этого спрашивала: «Ну скажи мне, скажи, можно ли кому-нибудь верить? Скажи?» Мне тогда было четырнадцать лет…

— Она говорила конкретно, — мягко произнес Эрик. — Она не призывала тебя не доверять людям.

— Вероятно, ты прав. Она справилась, выкарабкалась. У нее есть мои сестры, есть я. Она работает. Существует. Но… жить с человеком, не зная, кто он на самом деле… Зачем тогда вообще… — Она умолкла.

— Вот, оказывается, в чем дело, — пробормотал Эрик.

— Что? Что ты сказал?

— Ничего. Не важно.

Над городом уже сгущались сумерки. Зажглись уличные фонари.

— Я рада, что рассказала. Мне стало лучше.

— Можешь мне всегда все рассказывать.

Он сказал это искренне и все же в глубине души пожалел, что узнал ее тайну. Он понял, что соперник у него недюжинный и одолеть его будет чрезвычайно трудно.

— Меня тревожит один мальчик, — пожаловалась Джулиана Эрику несколько недель спустя. — Помнишь, в прошлом году расстреляли наш автобус? Тогда ведь не все погибли. И остались дети, у которых погибли родители.

— Помню. Ты показывала мне место на дороге.

— Так вот, этот мальчик… Да ты, наверно, знаешь его: Лео. Он еще ходит за мной по пятам. Такой маленький, в очках. Ему девять лет.

Эрик кивнул:

— Да, да, знаю. Но он вроде спокойный?..

— Чересчур. Никому никаких хлопот не доставлял. Даже тогда, сразу после налета. Хотя вокруг все бились в истерике. Со многими детьми приходилось просиживать ночи напролет, они плакали, просыпались в кошмарах. И не две-три ночи, а целые недели, даже месяцы. А он — прямо железный…

— Может, ты напрасно волнуешься? Ты с кем-нибудь советовалась?

— Конечно. Все говорят: стойкий, отважный мальчик. И очень зрелый — рано повзрослел. Но мне все-таки за него тревожно.

— Хочешь, я с ним поговорю? Я ведь работал в подростковом лагере. Может, не разучился еще разговаривать с детьми?

— Спасибо. Я так надеялась, что ты предложишь.

Джулиана привела Лео днем, когда Эрик кормил телят.

— Ты говорил: нужна помощь. Я думаю, Лео справится. Он у нас не по возрасту высокий и сильный.

Лео молчал. Стоял, равнодушно глядя в сторону, не хмурясь, не улыбаясь.

Джулиана ушла.

— Тут дело такое, — принялся объяснять Эрик. — Этих телят отняли от коров, от вымени, и я пытаюсь первый раз напоить их из ведра. А они, бестолковые, не понимают и норовят его опрокинуть — у-у, вот видишь, какой глупыш! Попробуем так: ты подержишь ведро, а я суну его мордой в молоко, чтобы он почувствовал вкус…

Телят было пятеро. Когда накормили всех, Эрик произнес:

— Веселое занятие, верно?

Лео пожал плечами.

— Хочешь, завтра еще попробуем?

— Если тебе нужна помощь, я приду. Люди должны помогать друг другу.

— Не важно, кто что должен. Я спрашиваю: ты хочешь?

— Наверно…

— Я сейчас пойду на пастбище, за коровами. Их сегодня далеко отогнали. — На сей раз он не стал спрашивать, хочет ли Лео идти с ним, а просто сказал: — Идем вместе.

Мальчик повиновался. Они пробирались по узкой тропинке меж несжатых полей. Колосья шуршали от малейшего ветерка.

— Красиво здесь, — произнес Эрик. — Тебе, пожалуй что, повезло. В такой красоте живешь…

— Да.

Так, с какого же боку подступиться? Ничего интересного в голову не приходило, и Эрик произнес традиционный вопрос:

— Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?

— Зависит от того, что нужно стране. Наверно, солдатом.

Ответ показался Эрику чересчур правильным и явно неискренним.

— Лео, скажи, кем ты на самом деле хочешь быть. Не надо заученных фраз.

Мальчик остановился, открыл было рот, но тут же, точно опомнившись, пошел дальше.

Узкие плечики с торчащими ключицами. Тонкие ноги — кожа да кости. Малыш, мальчик и — одновременно — мужчина! И вдруг из какого-то далекого угла души и памяти вырвался вопрос:

— Лео… ты, должно быть, часто думаешь о папе с мамой?..

Мальчик снова остановился. Только на этот раз он посмотрел на Эрика почти сердито.

— Со мной так нельзя говорить. Не полагается.

— Почему? В чем дело?

— Потому что я слышал: и доктор, и нянечка говорили, что нас надо отвлекать, а не напоминать. Надо, чтобы мы забыли. И я стараюсь забыть, а тут ты… с такими вопросами.

— Иди-ка сюда, — позвал Эрик, — присядь на минутку. — Он уселся на большой придорожный камень. — Значит, ты должен забыть? А у тебя не получается, верно?

— Почему? Почти получается, — упрямо сказал Лео. — Я ведь не ребенок.

— Конечно, — мягко произнес Эрик. — И я тоже.

Лео озадаченно поднял глаза:

— Ты о чем?

— Просто я тоже потерял родителей. Почти как ты — в автокатастрофе. И я о них по-прежнему думаю. И всегда буду думать.

Лео молча глядел на Эрика.

— А когда я был маленький, — продолжил Эрик, — я часто плакал. Думал: до чего же несправедливо, что это случилось именно со мной. У всех есть родители, а у меня нет. И я плакал.

— Мужественные люди не плачут, — произнес Лео. Рот его скривился.

— Ничего подобного. Мужество в том и состоит, чтобы быть честным с самим собой.

— Правда? А сейчас, когда ты большой, ты плачешь?

— Посмотри на меня, — ответил Эрик. Его глаза были полны слез.

Несколько мгновений мальчик глядел на Эрика ошеломленно и недоверчиво, а потом уткнулся ему в грудь, сотрясаясь от рыданий.

Эрик просидел очень долго, обнимая худенькое тельце. Перед глазами проплывали картины, лица… Бабуля… Крис… Нана…

Потом он подумал: в кибуце скоро хватятся. И коровы до сих пор не доены… Но не шелохнулся.

Наконец Лео поднял голову:

— Ты никому не расскажешь?

— Нет.

— Даже ей?

— Кому? Джулиане? Нет. Честное слово.

Лео встал, вытер рукавом нос и глаза.

— Лео, ты хочешь мне еще что-нибудь сказать?

— Да.

Эрик склонился к нему, и Лео прошептал:

— Я хочу большой игрушечный парусник, чтобы запускать на пруду.

— Я тебе смастерю. Они у меня неплохо получаются. А теперь бежим! Коровы заждались.

Спавший на соседней кровати Ари однажды сказал:

— Знаешь, я кое-что заметил. Ты в последнее время мало говоришь о доме. О городке, где вырос, и обо всем прочем…

— Да, пожалуй, — согласился Эрик.

Ари — сабра, уроженец этого кибуца. Настоящий крестьянин, по-крестьянски грубоватый и немногословный.

— Ты тут всем нравишься, — неожиданно сказал он.

— Правда? — Эрик почувствовал, что краснеет. Здешний народ не охоч до цветистых комплиментов и направо-налево их не раздает. Даже трижды заслуженный комплимент зачастую остается непроизнесенным. — Что ж, я рад. Потому что мне здесь тоже все нравятся.

— Джулиана говорит, ты прямо чудо с этим пацаном сотворил.

— Он хороший парень.

— Никто не знал, что с ним делать. Как ты понял?

— Ничего я не понял, — откровенно признался Эрик. — Само вышло, по наитию.

Ари кивнул:

— Не важно как, был бы толк. — Он потянулся к выключателю. — Не возражаешь, если я погашу свет? Час уже поздний.

Эрик лежал в тиши и тьме и размышлял о своей новой жизни, о суровой простоте дней, из которых слагалась эта жизнь. Дни… насыщали его, точно свежий вкусный хлеб, съеденный в летний полдень под раскидистым деревом или зимним вечером на кухне, морозным зимним вечером, какие запомнились ему с брюерстонского детства.

Он трудился, и с каждой неделей труд давался ему все легче, а тело становилось ловчее и сильнее. Иногда по дороге из хлева на пастбище он издали видел Джулиану с детьми или одну: она шла размашистым, упругим шагом, и длинные светлые волосы развевались за плечами. День после этого тянулся невыносимо медленно: Эрик не мог дождаться вечера и ночи.

«В здоровом теле здоровый дух». Он чувствовал, что пословица о нем. Он был силен не только телом, но и духом. И все было ему по плечу. Он не принимал решение не потому, что не мог. Просто откладывал. А когда пробьет час, он примет решение без колебаний.

А не чересчур ли он самонадеян? Эрик усмехнулся. Живешь тут «естественной» жизнью, здоров как бык и возомнил, что тебе все по силам? Да, все… Если она станет его женой! Но он знал: больше предлагать нельзя, надо ждать, когда ее страх отступит. Если это вообще когда-нибудь произойдет…

Миновала теплая пора осени. Зима в Галилее отнюдь не мягкая. Эрику пришло в голову, что вечерам в «зеленой пещерке» скоро наступит конец.

Их телесная жажда, потребность друг в друге была теперь настолько велика, что они нередко обходились без предварительных бесед. Встречались в условленном месте — обычно около ее двери — и спускались к «пещерке» напрямик, сквозь фруктовые сады.

— Иди сюда, — говорил он глухо.

Она расстилала шаль поверх высокой травы, и они ложились — среди кустов, неподалеку от пушечных жерл.

Однажды поздно вечером ветер донес по склону звуки рояля. Играла Эмми. Звуки вздымались и опадали, струились и умирали. Музыка… Эрик мысленно вывел слово — букву за буквой. Каким ясным языком говорит она с нами! На сотни голосов и так понятно: о надежде и отваге, о прежних горестях и грядущем счастье. Без слов рассказывает о том, как человек любит жизнь и землю, как боится смерти, с каким трепетом взирает на великие звезды.

У него вдруг перехватило дыхание. Он судорожно глотнул воздух. Джулиана повернулась.

— Когда ты выйдешь за меня замуж? — спросил он, напрочь позабыв о выдержке.

И к своему совершеннейшему изумлению услышал в ответ:

— Когда захочешь.

— Да? Тогда завтра! — быстро сказал он.

В слабом мерцании звезд он разглядел на ее лице улыбку.

— Ты сможешь подождать, пока приедет моя мама? Она доберется за несколько дней.

Его объял блаженный покой, словно внезапно отступила, утишилась нестерпимая боль или он попал в тепло после жгучего холода… Блаженный покой. Они заснули. А когда проснулись, уже взошла луна. Рука об руку — как всегда — они стали взбираться вверх по склону.

Тишину ночи потряс взрыв. Сон, тьма — все разом ухнуло в какую-то грохочущую бездонную пропасть, озаренную огненными сполохами. Все мгновенно вскочили, словно наступил Армагеддон.

— Топливные насосы! — закричал Ари. — Они взорвали насосы!

Кто «они», было ясно без вопросов…

От насосов рванули баки с горючим — земля содрогнулась, вздыбилась, к небу взвился столб пламени. И — опустился, накрыв сперва хлев, а потом гараж и конюшни. Люди к этому времени уже оделись, похватали ружья и гранаты и побежали вниз.

— Куда? — прошептал Эрик. — За вами?

— Да! — крикнул Алон. — Головы пригнуть!

Раздался щелчок и — вжик! И снова — вжик! Пули, кроша дерево, впивались в стены.

— Все наружу через боковую дверь, — приказал Алон. — И обходным путем к столовой! Соблюдать тишину, головы пригнуть — бегом марш!

Эрик понял, что задумал Алон. Если удастся добежать до столовой, под их контролем окажется четырехугольник, на котором сосредоточена вся жизнь кибуца. Любой, кто попытается его пересечь, окажется у них под прицелом.

Они бесшумно крались вдоль задней стены. В конюшне кричали лошади, не ржали, а именно кричали, как люди.

— Нельзя ли… о, Господи!., неужели нельзя их выпустить? — прошептал Эрик.

— Ты свихнулся? Тише!

Боковым зрением он увидел хлев — квадрат, на мгновение очерченный вспышкой огня: видно, с крыши он перекинулся на сено. Коровы! Бессловесные несчастные создания… С такими печальными глазами…

Они бежали, а снаряды рвались повсюду — спереди, сзади, сбоку… Чьи орудия бьют? Их или наши? Впереди какой-то человек выскочил на открытое пространство и тут же упал с диким воем и завертелся волчком по земле. Отовсюду, из всех зданий неслись адские крики и стоны. Но где же атакующие? Где неприятель? Темнота скрывала всех — и своих, и чужих.

Почти ползком они одолели открытый участок до столовой, подергали ручку, и дверь немедленно открылась изнутри — сюда прорвались многие. На карачках ввалились внутрь: Эзра, Ари, Алон, Эрик и другие.

Сумею ли я повести себя достойно? Смогу ли сражаться, убивать?

Вожаки шепотом совещались. Остальные молчали. Снаружи по-прежнему трещали выстрелы, ухали взрывы. Где же враг? И есть ли план обороны? Наверняка… У Эрика першило в горле, пекло в груди — они ведь все время бежали в гору. Промокшие от пота волосы слиплись, голова чесалась.

— Послушайте, — обратился к ним Алон, — мне нужно по человеку у каждого окна. Люди Зака удерживают южный спальный корпус, им не до нас. Нас всего двадцать девять, а сколько народу у этих сволочей, мы не знаем. Значит, надо послать в город за подмогой. Телефонный провод они обрезали… Эзра, сможешь добраться до грузовика и, не заводя мотор, скатиться вниз по склону? А уж на дороге заводись и жми что есть мочи.

— Хорошо. Где пес? Выпустите его из кухни.

— Он же будет шуметь!

— Кто, Руфус? Он пойдет со мной. Если что — любому глотку перегрызет.

И Эзра с собакой бесшумно выскользнули через кухонную дверь в темноту.

На другом конце центральной площадки — детская. Елочки возле голубой двери. Там Джулиана. Должно быть, мечется, сходит с ума, не зная, что происходит наверху. В детской нет окон…

Эрика охватил ужас.

— А как же дети? — спросил он прерывающимся голосом.

— Там должны быть люди Дана.

— Но я их не вижу! — Эрик отчаянно вглядывался во тьму, желтоватую от дыма пожаров.

— Ты и не должен их видеть! — раздраженно ответил Алон. — Но они там.

Значит, план есть. Ну разумеется, разумеется. Но вдруг он не сработает? Вдруг люди Дана попались в ловушку или…

В столовой снова наступила тишина. Слышалось лишь громкое дыхание людей. Они ждали. Ждали.

— Как думаешь, где они? — шепнул Эрик сидящему рядом.

— Кто?

— Арабы.

— Не знаю. Откуда мне знать? Везде. — Авраам был напуган, но старался этого не показать, старался предстать перед Эриком опытным старым воякой. — Они скоро пойдут на приступ. Думают, мы уже хвосты поджали. Тут-то мы их и перестреляем.

В дверь слабо царапнули. Совсем слабо. Алон с пистолетом наготове прижался к стене и приоткрыл дверь. В щель из последних сил протиснулся Руфус, слабо тявкнул и свалился на пол — грудой окровавленной шерсти и кишок: живот у собаки был вспорот.

— Бог мой! — ахнул кто-то. — Значит, Эзра…

Они стояли, молча глядя друг на друга. От окна, выходившего на передний фасад, донесся голос:

— Южный корпус горит! Господи, они прыгают из о… — Голос прервался треском, звоном стекла. Ари…

Алон подполз к нему, перевернул на спину.

— Он мертв, — сказал он жестко, не оглядываясь. — Зачем только встал?!

— Как мертв? Откуда ты знаешь?! — позабыв себя, закричал Эрик. — Может, он просто…

— Ему снесло пулей полголовы, — ответил Алон. — Хочешь, посмотри сам.

Вчера вечером мы с ним играли в шахматы. Меня сейчас стошнит. Нет, нельзя, надо сдержаться.

— Слушайте, — сказал Алон, — надо попасть в город. Я пойду сам. Возьму троих — нет, четверых. Кто со мной?

— Я, — вызвался Эрик.

— Нет, ты плохо знаешь дорогу. Пойдут Бен, Шимон, Цви и Макс. Если кого-то убьют — остальным не останавливаться. Хотя бы один должен попасть в город. Марк, будешь вместо меня за старшего.

Словно в ответ, разлетелось от выстрела второе окно. Ари, на которого никто не осмеливался глядеть, засыпало осколками.

И снова потянулись минуты ожидания. Марк стоял в углу и, прижавшись к стене, смотрел наискосок, в дальнее окно.

— Они пересекают площадь, — внезапно прошептал он.

— Кто?

— Не вижу… слишком темно. Бога ради, опусти ружье! — крикнул он Йигелю. — Может, это наши!

Они ждали. Эрик вспомнил о читанных когда-то мемуарах участников Первой мировой войны. Солдаты жаловались на бесконечное, томительное ожидание. Пересыхает во рту. Потеют ладони. Хочется пи сать.

Он подполз к окну и осторожно выглянул — с краешку, не больше чем на два дюйма. Так и есть: какие-то люди пересекают площадку, направляются к детской. Наши? Люди Дана? Подкрепление? Но почему они идут, а не ползут? Идут открыто, не таясь? Нет, это не могут быть наши… Сердце дернулось, замерло. Наверно, это они!

У двери в детскую они остановились. Их было — он принялся считать — пять? Нет, скорее семь. В темноте не различить. Они просто стояли у двери. Почему? Кто это?

В разбитое окно влетела пуля. Еще одна, еще. Прицельный обстрел. Марк вскрикнул — пуля впилась ему в бедро. Давид упал. Мертв или ранен? Времени выяснять не было.

— Они на крыше! — закричал Авраам. — Залезли на крышу пристройки.

Сволочи! Гады! Они теперь спокойно перестреляют всех через окна. Не высунешься, не ответишь. Да и куда стрелять? В темноту, наобум?

Их оставалось всего трое — живых и не раненых: Авраам, Йигель и Эрик. Они отползли в дальний конец комнаты и оттащили с собой Марка. Пули сыпались градом.

Внезапно град прекратился. В полной тишине раздался голос — еврейская речь с сильным акцентом:

— Эй вы, там! У нас есть предложение. Слышите?

Аврам, Йигель и Эрик стояли, крепко взявшись за руки.

— Слышите? Мы знаем, что вы там! Пусть ответит Алон-начальник! Отвечай! Можешь не показываться.

— Откуда они знают Алона? — шепотом спросил Эрик.

— В городе есть арабы. У них свои каналы.

— Алон-начальник! Лучше поговори с нами! А то подпалим все, что тут осталось. А отдашь, что попросим, — оставим тебя в покое.

Аврам прошептал:

— Надо отвечать?

— Нет, — резко ответил Йигель.

— По-моему, надо, — заспорил Эрик. — Устроим переговоры, потянем время. Может, Алон успеет прислать помощь из города.

— Что вы хотите? — громко спросил Авраам.

— Ты Алон-начальник?

— Да. Что вы хотите?

— Шесть детей. Шесть — все равно каких. Мы их заберем и будем держать у себя, пока ваше правительство не выпустит из тюрьмы наших борцов за мир.

— Эти «борцы за мир» два года назад напали на школу, — шепотом пояснил Йигель Эрику. И сказал Аврааму: — Пошли их к черту.

— Вы же знаете, что детей мы не отдадим! — крикнул Авраам.

— Лучше отдай. А то перережем всех детей до единого, и вас в придачу. Посмотри, наши люди уже около детской. Ждут сигнала.

— У вас ничего не выйдет! — крикнул Авраам. — Нас здесь больше ста человек.

— Было когда-то. Теперь столько нет.

Тишина.

— Мы сейчас войдем в детскую и передушим их как цыплят. Алон-начальник! Лучше отдай нам шесть детей. Любых шесть детей.

На кроватях у малышей нарисованы уточки и зайчики. На стенах пляшут клоуны и слонята. Там спит Джулиана. Моя Джулиана.

Кто-то подергал запертую кухонную дверь.

Они вскочили.

— Осторожней! Не открывай!

— Кто там? — крикнул Йигель, наставив на дверь револьвер.

В ответ — громкий шепот:

— Это я, Шимон! Откройте!

Йигель приоткрыл дверь. В кухню протиснулись двое: молодой араб с поднятыми руками, за ним, не отводя от его спины ружья, Шимон.

— Этот тип полз по склону с ножом. — Шимон отдал нож Аврааму. — Мы его поймали. Цви и Алон погибли, Макс и Бен пошли дальше. Может, они и доберутся до города.

— Если б знать, сколько их, — сказал Эрик, — мы бы могли…

— Что? — с горечью бросил Авраам. — Что мы можем?

— Спросите у него все-таки, сколько их, — предложил Эрик.

Йигель произнес что-то по-арабски и перевел ответ:

— Говорит — не знает.

— Дай-ка нож. — Эрик забрал у Авраама нож и приставил его к шее араба. Парень отшатнулся, всхрапнув от ужаса и дико вращая глазами. — Йигель, скажи ему: если он не ответит, я вспорю ему брюхо, как он вспорол собаке. А может, и… Эзре. Переводи.

Йигель заговорил по-арабски. Парень что-то пробормотал, и Йигель перевел:

— Четверо.

— Только перед детской их пять или шесть! Да еще на крыше! Скажи, пусть не врет! — потребовал Эрик.

— Говорит — пять. Себя забыл посчитать.

Эрик чиркнул ножом по плечу араба. Тот завопил. Эрик отнял окровавленный нож.

— Отвечай! — крикнул он. — Отвечай или я перережу тебе горло!

Араб задрожал, что-то сказал, и Йигель перевел:

— Говорит — на крыше двое. Сколько у детской, он не знает. Остальные погибли.

— Ладно. Свяжите его, — приказал Эрик и сам удивился: Авраам и Йигель повиновались без слов.

— Алон-начальник! Чего ты ждешь? Чтобы мы подожгли детскую?

— Вам это так не пройдет! — крикнул в ответ Авраам.

Господи, где же они, где Бен с Максом? И если они каким-то чудом прорвались к дороге, как скоро можно ждать помощи из города?

Эрик подполз к окну, выходившему на площадь. Около детской запалили факел. Наверняка чтобы поджигать. В колеблющемся свете он их сосчитал: пять. Нет, все же семь. Наготове, у самой двери. Ждут. До него донесся их лающий смех. Звери! Скоты! А с другой стороны двери — дети, несчастные женщины. Джулиана… Никогда прежде не знал он такой ярости, такой…

Он вскочил с криком, не узнавая собственного голоса, не понимая, что кричит:

— Я их убью! Я их убью!

— Пригнись! — заорал Йигель. — Эрик, болван, пригнись!

— Грязные скоты! Подлецы! Убийцы!

Йигель потянул его вниз:

— Уймись! Что ты можешь? Их семеро.

— У меня есть граната…

— Слишком далеко. Тебя подстрелят с крыши. Тебе не дадут приблизиться, кинуть прицельно. Только зря погибнешь…

Перед глазами у Эрика вспыхивали красные и желтые пятна. Все ужасы, все мыслимые и немыслимые человеческие несчастья явились ему разом — как утопающему является разом вся его жизнь. Людские страдания и муки жгли ему грудь. Потеря детей, насилие, безвременные смерти. Все, все разом…

Он рванулся, оставив в руке у Йигеля лоскут рубашки, распахнул дверь и выскочил на улицу с гранатой.

Оставшиеся в живых описывали это так:

«Он мчался к детской, словно футболист к воротам противника за решающим голом. Петлял, пригибался, пули вспарывали землю у его ног. Метрах в пяти от шайки арабов, от двери в детскую, пуля прошила ему спину, и он упал. Упал, успев кинуть гранату и убить всех до единого».

Так кончился налет. Снайперы в страхе убежали с крыши, но дальше сада им удрать не удалось. Когда из города подоспела помощь, пожары были уже потушены и в кибуце стояла тишина. Только плакали женщины, собирая погибших в последний путь.

На другой край земли, в Америку, пришла телеграмма. С тех пор минула неделя. Джозеф постарел на десять лет. Сейчас он завтракал — впервые за эти дни. Допил кофе, отодвинулся от стола, но не встал. Так и продолжал сидеть. С открытым ртом. Точно старик. Как выглядит она сама, Анна не знала. Должно быть, ужасно. Но — не все ли равно?..

В это время Селеста принесла почту. И — новое испытание: в ворохе счетов, рекламных проспектов, соболезнований оказалось письмо от Эрика. Отправленное десять дней тому назад.

У Анны задрожали руки, но она произнесла ровно и сдержанно:

— Джозеф… Тут письмо от Эрика.

— Прочитай, — сказал он бессильным, безжизненным голосом.

Она сглотнула и послушно начала:

— «Дорогие дедушка и Нана, я только что вернулся с поля, мы сеяли овес. Отсюда, из окна, видны темные влажные поля — до самого горизонта. Очень красиво».

Господи, всего несколько дней назад он сидел за письменным столом, и рука его касалась этого листка. Нет, наверное, не за письменным столом, а за грубо сколоченным, некрашеным… Вокруг глаз у него лучики морщинок — он часто щурится, рано наденет очки. А сами глаза такие светлые, сияющие, особенно на загорелом лице; он там, наверное, хорошо загорел — в полях, на открытом солнце.

— «Полагаю, никто не сочтет меня краснобаем и лицемером, а если сочтет — что ж, я не виноват. Так вот, я пишу абсолютно искренне, не для красного словца: меня здесь что-то удерживает. Мне не хочется покидать это место, а хочется и дальше вносить свою лепту в благое дело. Надеюсь, вы поймете меня, как никто».

Джозеф застонал, и Анна умолкла.

— Продолжай, — проговорил он.

— «Я действительно чувствую свою принадлежность к этой стране. Впервые с тех пор, как я стал сознательно размышлять, кто я такой, меня перестали раздирать противоречия. Здесь я просто — пара рабочих рук, нужных рук… Я знаю, вы надеялись, что я продолжу семейное дело. Тысячи людей были бы счастливы и благодарны за такую возможность. И я тоже благодарен, поверьте. Но… это не для меня. Приехав сюда, я понял это окончательно».

— Он бы не вернулся, — не веря себе, произнес Джозеф. — Он бы не вернулся.

Анна взглянула на него с испугом, но он сидел неподвижно.

Она стала читать дальше:

— «Именно вы двое, из всех людей, поймете, какая это удивительная, необычная страна. В ней нет очарования и изящества Европы, нет богатства и могущества нашей родной, столь любимой мною Америки. Но приезжайте ко мне в гости, посмотрите на Израиль своими глазами и — вы меня поймете.

И еще одно. У меня есть девушка. Не знаю, как будут развиваться наши отношения, но я люблю ее. Она голландка. Вы ее непременно полюбите — с первого взгляда. Вы знаете, как добры были голландцы к нашему народу во время войны…»

Анна дочитала письмо. Отложила. И взялась за другое: тонкий конверт, надписанный незнакомым почерком.

— Это от этой девушки, Джулианы. Про которую он пишет.

— Читай.

— «…написал вам дня за два до того, как это случилось. Тогда он еще не знал, что мы поженимся. Сейчас это, конечно, не имеет для вас значения…»

— Анна остановилась и, сглотнув слезы, продолжила:

— «Но все-таки вы, должно быть, хотите услышать о его последних днях и часах. Он был очень храбрым — об этом вам наверняка рассказали или еще расскажут. Но еще важнее другое: он был счастлив. Я хочу, чтобы вы это знали. И еще — он очень часто вас вспоминал. Он вас очень любил.

Моим первым порывом было уехать домой, к маме. Но потом я поняла, что не могу уехать, покуда здесь свирепствует зло. Отсюда, из этого кибуца, я перееду в Негев. Там, в пустыне, труднее, там сейчас мое место».

Еще несколько строчек. Добрые пожелания.

— Бедная девочка, — проговорила Анна.

— Да. Бедная девочка.

Они сидели не шевелясь. На столе между ними лежала утренняя газета, стояли пустые кофейные чашки. Все как всегда.

Джозеф уронил голову на стол.

«Боже, Боже, где Ты? — молча взмолилась Анна. — За что Ты так мучаешь, так терзаешь этого прекрасного человека? Не говоря уже обо всем прочем человечестве! Мир корчится от боли, рушится на глазах; люди сгорают от рака, мечутся и кричат в сумасшедших домах; пулеметы стреляют в детей; бедняков выгоняют из жалких каморок и лачуг… Скажи, как Ты, в мудрости Своей, допускаешь эти бесчинства?

И почему я в Тебя по-прежнему верю? Несмотря ни на что? Тео говорит, я ищу „образ отца“. Не знаю. Не думаю. Я вообще не в силах думать. Не знаю, почему я Тебе по-прежнему верю. И все же… Это так. Иначе я не смогла бы жить.

Но я требую ответа! Когда Ты перестанешь нас терзать?»

Зазвонил телефон. Анна поднялась. Поговорила. Вернулась к столу.

— Это Тео, — тихо сказала она. — Айрис только что родила. Мальчик. У них все хорошо.