Вернувшись в фотографию, Лабрюйер телефонировал в полицейское управление и просил передать агенту Фишману, где спрятаны украденные велосипеды. Фишман их найдет и прикатит; ему — доброе слово от начальства и пара часов свободного времени, якобы потраченного на поиски, а Пиче — соблюдение тайны.
Убедившись, что в фотографическом заведении жизнь кипит и два клиента ждут в очереди, Лабрюйер пошел в гости к Паулсу. С Каролиной он даже взглядами встречаться не желал. Он понимал — эмансипэ опытная разведчица и на хорошем счету у начальства, если ей поручили командовать агентами-мужчинами. Умом он это понимал, но был сильно недоволен.
Выйдя на Александровскую, Лабрюйер задумался — не перекусить ли? Он смотрел на ресторанные двери и прислушивался к себе, когда услышал приветствие.
Оказалось — подошла фрейлен Ирма.
Стоять с дамой на тротуаре — верх неприличия, разве что дама — проститутка, с которой уславливаются о цене. Лабрюйер мог быть какого угодно мнения о внешности и манерах Ирмы, но ее нравственность была вне сомнений.
— Фрейлен вышла на прогулку? — спросил он, идя рядом с девицей.
— Да, герр Гроссмайстер. Пока нет дождя, я хотела погулять и съесть пирожное в кондитерской.
— Позволите вас пригласить? — Лабрюйер указал на ресторанные двери.
— Мне, честное слово, неловко, вы уже столько раз нас с Хильдегард угощали…
Лабрюйер не сразу сообразил, что воинственное имя «Хильдегард», которое было бы впору валькирии, носит пышнотелая и миролюбивая, хотя умеющая настоять на своем, фрау Вальдорф.
Неловкость, впрочем, была мнимая — фрейлен Ирма обрадовалась приглашению.
Но сам Лабрюйер об этом приглашении вскоре пожалел. Его дама трещала без умолку и довольно громко. Это было тем более неприятно, что в ресторанном зале, где оказалось довольно мало публики, сидели супруги Красницкие и видели, какую странную особу привел с собой Лабрюйер. Они уже доедали десерт.
Но фрейлен Ирма вскоре изменила манеру поведения: речь стала тише, но движения — причудливее. Она вытягивала шейку, ерзала на стуле и даже отползла чуть в сторону вместе со стулом. Вдруг она встала и, ни о чем Лабрюйера не предупредив, устремилась к выходу.
Даме необязательно докладывать о цели своего визита в дамскую комнату. Но простая вежливость требует сказать: «Извините, я на минутку — попудрить носик». Лабрюйер, чувствуя некоторую ответственность за фрейлен Ирму, тоже вытянул шею — посмотреть, благополучно ли она покинула зал или впопыхах споткнулась о порог.
Тут-то он все и понял.
Дверь зала то открывалась, то закрывалась, и фрейлен Ирма увидела в вестибюле Тадеуша Янтовского, который с кем-то разговаривал. Похоже, девица явилась сюда только для того, чтобы увидеть красавчика поляка.
Она вышла в вестибюль. Секунду спустя туда же направились Красницкие.
Лабрюйер не собирался заглядывать в глаза госпоже Красницкой и не понял, как вышло, что взгляды встретились.
В ее взгляде была тревога.
Двери распахнулись довольно широко, Красницкий задержался, пропуская вперед супругу, а Лабрюйеру удалось увидеть целую сценку: фрейлен Ирма, проходя мимо стоявшего к ней боком Янтовского, уронила сумочку, да так неловко, что попала Тадеушу по ноге. Он резко повернулся, поднял сумочку — и тут дверь закрылась. Но всего лишь на пару секунд. Фрейлен Ирма быстрым шагом вернулась в зал, села за столик и расплакалась.
Лабрюйер поневоле пожалел ее. Богатая наследница не имела решительно никакого опыта по части привлечения мужского внимания, а трюку с сумочкой ее научил кто-то из подружек.
Подошел официант, принял скромный заказ (пришли за пирожным, фрейлен, так и получайте свой крюмелькюхен!), Ирма промокнула глаза платочком, платочек не убрала, так и держала у лица, и вид у нее был самый похоронный.
Тут в зал вошел Янтовский — и Лабрюйер понял, что он в этом ресторане уже лишний. Фрейлен Ирма сразу ожила и уже не обращала на своего кавалера ни малейшего внимания.
Попросив Янтовского проводить Ирму домой, Лабрюйер пошел к Паулсу.
Старик сидел дома, чистил картошку. Гостю обрадовался — как многие старики, осенью и замой он старался поменьше выходить из дому, а новостей-то хочется.
— Так, значит, нет больше Фогеля… — Паулс вздохнул. — Может, это и неплохо — нож в спину? Ничего не успеешь понять — а ты уже на том свете?
— Куда уж лучше, — буркнул Лабрюйер. — Уходят те, кто еще с господином Кошко работал, уходят. Вы не помните, с кем в паре Фогель вел наружное наблюдение? Он ведь с топтуна карьеру начинал, так?
— Кажется, это был Вайс. Роберт Вайс. Он потом вместе с Фогелем в дело о кражах как-то замешался, его сразу из полиции не прогнали, доказательств не было, потом как-то выжили. И он сам говорил — на службу больше ни ногой. Я его иногда встречаю на Двинском рынке. Он, если стоять лицом к понтонному мосту, как раз справа от моста, там всякой зеленью торгует. Скупает у огородников и целый день там сидит, на реку смотрит.
— Сейчас-то — какая зелень?
— Еще есть. Вайса там должны знать, скажут, где его искать.
— Надо же — торгует зеленью…
— А по-моему, это хорошо. Весь день на людях, все к тебе подходят. С одним поговоришь, с другим, свои постоянные покупатели есть. В его годы — чем плохо?
Время было не торговое — небо хмурилось, с моря задувал ветер, Двинский рынок давно опустел. Но и не цирковое — до представления оставалось добрых два часа. Поэтому Лабрюйер решил поискать Линдера.
Ему повезло — он встретил инспектора, идущего в обществе Фирста к Полицейскому управлению.
— Опять безымянный покойник, — сказал Линдер. — Опять начальство будет требовать, чтобы к завтрашнему утру у меня были имя, фамилия, адрес и словесный портрет убийцы. А покойник, судя по всему, жил один. Хорошо, если есть дети — тогда будут искать, что-то прояснится. А если детки привыкли навещать папочку раз в месяц?
— Старичок?
— Старичок. Подняли на Конюшенной. Его задушили и спихнули в подвальное окно.
— Опять задушили…
— Подняли утром, а накануне вечером там поблизости жильцы нашли корзину с зеленым луком, петрушкой, еще какими-то травками…
— Это Вайс, — сказал Лабрюйер. — Линдер, это Роберт Вайс! Он когда-то работал в паре с Фогелем. Наверно, до сих пор ему помогал. Черт возьми, что же такое они увидели в Кайзервальде?..
— Вайс, — повторил Линдер. — Может, ты сейчас скажешь точный адрес?
— Двинский рынок, справа от понтонного моста. Там его знают. Вайса, значит, нет… А как поживает мой крестник?
Лабрюйер имел в виду человека, которому почти оторвал два пальца.
— Ты представляешь, сколько в Риге докторов? И не все практикуют открыто.
— Представляю… Там нужна хирургическая операция — все совместить и так сшить, чтобы мышцы и связки срослись. С этим первый попавшийся коновал не справится.
Они посовещались, вспоминая давние случаи, когда преступника находили при помощи врача, зашивавшего ему рану.
— Что госпожа Ливанова?
— Дома сидит. Но дамский кружок госпожи Морус мы изучили. Они прямо помешались на «живых картинах». Их последняя затея — сделать фотоальбом про Жанну д’Арк. Так что жди гостей! Они хотят начать с явления Жанне ангела под дубом и завершить костром. Как бы не заставили тебя поджечь фотографию!
— Не могла ли эта Ливанова с кем-то объясниться знаками через окошко? Скажем, есть время, в которое к нужному окошку приходит нужный человек?
— Могла, — подумав, сказал Линдер. — Но пока ничего такого не замечено.
На том и разошлись.
Лабрюйер решительно не знал, куда деваться до начала представления. Он стоял у входа в Полицейское управление, смотрел на вывески двух расположенных рядом гостиниц — «Северной» и «Отель де коммерц». Вдруг на улицу вышла фрау Берта — ее нетрудно было узнать по причудливой шляпе, одной на всю Ригу.
Лабрюйер искренне обрадовался — не придется бродить, с тревогой поглядывая на небо. Он подошел к артистке.
— Я ждал вас, фрау Берта, — сказал он, и это было почти правдой. — Я хотел вам объяснить, что произошло тогда вечером.
— И я вас ждала, — ответила она. — Я страшно за вас волновалась!
— Что там волноваться… Я сопроводил этого голубчика прямиком в полицию и хотел вернуться. Но ко мне прицепились бывшие сослуживцы — их интересовало время с точностью до минуты. Я писал показания, потом уговорил их не обращаться к вам — достаточно того, что я видел его безобразия. Потом вообще началось сущее безумие — этого человека, оказывается, уже давно искали. Возвращаться к вам в половине третьего ночи я никак не мог, простите…
— Пойдем, — сказала фрау Берта. — Пойдем ко мне в гримуборную. Эммы там нет, ее забрала к себе фрау Бенелли, она умеет лечить поврежденные ноги.
Настойчивость женщины льстила бы Лабрюйеру чрезвычайно, кабы он не знал, что имеет дело то ли с «Птичкой», то ли с «Кларой». Да и могла ли такая яркая и необычная женщина, артистка, увлечься простым смертным…
— Фрау Берта, — сказал Лабрюйер очень серьезно. — Я прошу вас стать моей женой.
— Мой Бог, вы с ума сошли… — ответила фрау Берта. — Так прямо, посреди улицы?
— Я небогат, все мои средства вложены в фотографию, и она приносит некоторый доход. Есть еще деньги на банковском счету. Но я готов работать день и ночь… Когда мы поженимся, вы оставите цирк. У нас будут дети, вы станете хорошей матерью…
— Я не могу оставить цирк! — воскликнула фрау Берта.
— Но если мы любим друг друга и хотим быть вместе — вы это сделаете. Тем более — вы хотите передать свой номер и птиц Лотте. Рига — не Берлин и не Париж, но тут тоже есть свое хорошее общество, свои приличные дома, где мы можем бывать.
— Пойдем, это надо обсудить, мы должны поговорить серьезно…
— Я готов к серьезному разговору.
— Но я еще не готова.
Некоторое время они шли молча. Лабрюйер представлял, что творится в голове у фрау Берты. И даже тихо веселился. Это в Российской империи, думал он, где женская эмансипация сильно отстает от Европы, женщину могут поставить во главе наблюдательного отряла контрразведки. А в Австро-Венгерской империи, вполне европейском государстве, женщина в важном деле подчиняется мужчине. И фрау Берта ломает голову, как бы поскорее сообщить о предложении своему руководителю, чтобы получить инструкции.
Вот сейчас правда и выяснится, думал дальше Лабрюйер. Если руководитель — один из цирковых борцов, то ответ на предложение будет получен после представления. Если же фрау потребует еще время на размышления, значит, этот господин — за пределами цирка.
— Давайте встретимся после моего выступления, — сказала фрау Берта. — Нет, не ходите за кулисы, возьмите билет в партер. Я сегодня буду выступать для вас.
— Как прикажете.
Похоже, он был прав, и оставалось только понять, который из шести. Иоганн Краузе слишком молод, впридачу он, кажется, латыш. Но агентов-мужчин, как сказала Каролина, четверо: «Атлет», «Щеголь», «Дюнуа», «Бычок». Допустим, он — всего лишь «Бычок», ему это имя подходит. Значит — один из шести. Штейнбах? «Красная маска»? «Серебряная маска»? Как зовут остальных двух? Придется взять программку…
В антракте Лабрюйер пошел за кулисы и отыскал фрау Берту в гримуборной. Она там была с Лоттой, девушка разбирала подаренные артистке цветы.
Фрау Берта была грустна, посмотрела на Лабрюйера исподлобья.
— Я не знаю, что вам ответить, — жалобно сказала она. — Я хочу быть вашей женой, но я понимаю, что запах тушеной капусты убьет мою любовь… Я боюсь этого…
Лабрюйер несколько раз кивнул. Тушеная капуста в айнтопфе или на тарелке с горячими жирными сосисками, конечно, хороша, но когда этот аромат ежедневно царствует в твоем жилище — сбежишь, пожалуй, на край света. Рига, город по сути своей немецкий, уважала тушеную капусту не менее, чем Берлин, Гамбург или Бремен.
Впрочем, он бы не мог вообразить фрау Берту с убранными под платочек, как положено стоящей у плиты женщине, волосами, в фартуке и домашнем платье. Конечно, тушить капусту может и кухарка, но хозяйка обязана знать, что творится на кухне.
Тут некстати вспомнилась история о воре, который завел любовницу-прислугу и хранил награбленное у нее в «мейдхенциммер» — «девичьей комнатке» площадью примерно в четыре квадратных аршина, куда вела узенькая дверь из кухни. Казалось бы, что там поместится, кроме кровати и настенных полок? А во время обыска столько выволокли, включая огромную енотовую шубу!.. Будь хозяйка повнимательнее — не принимала бы девица такого опасного гостя.
— Я прошу вас еще подумать, — сказал Лабрюйер. — Мое слово твердо…
И вдруг он вспомнил серебряную подковку с буквами «РСТ».
Ему стало немного стыдно.
Рцы слово твердо, сказал он себе, прописная истина, в сущности — приказ. Тот, кто придумал русскую азбуку, не знал, что на свете есть разведка и контрразведка. Они были всегда, вот ведь и в Библии есть лазутчики, пришедшие в Иерихон. И врать разведчикам с контрразведчиками приходится на каждом шагу. «Слово твердо» от них могут услышать только свои — да и то не все. Вот Каролина, будь она неладна, много ли таких слов сказала своим прокуренным голосом? Несомненно, Барсуку она их говорит, и Росомахе говорит. А Леопарда, видно, бережет от потрясений!
— Я знаю, — ответила фрау Берта. — Это я знаю… Но мне так трудно решиться… Я должна еще подумать…
Ни да ни нет, и поди теперь разберись — встретилась ли она со своим руководителем; если бы четкое «да» или «четкое «нет», то все ясно — встретилась; но ей могли приказать дать неопределенный ответ, чтобы поводить на леске попавшую на крючок рыбку. Значит, догадка верна, и это — кто-то из борцов. Так рассуждал Лабрюйер. Однако одну пользу от своего предложения он уже обнаружил — фрау Берта не пыталась больше его соблазнить.
— Я не стану вам мешать. Это действительно нужно хорошо обдумать. Я подожду вашего ответа, — с тем Лабрюйер и откланялся.
Домой он шел пешком. Вспоминая свое сватовство, посмеивался. Когда нужно сказать эти слова всерьез — они в глотке застревают, а когда при исполнении служебных обязанностей — так птичками вылетают, вроде тех куплетов из «Прекрасной Елены»: «мы шествуем величаво, ем величаво, ем величаво…»
Впервые за долгое время он подумал об Аяксе Саламинском без особого недовольства. Енисеев бы очень удивился тому, как Лабрюйер, не имея актерских способностей, исполнил сценку со сватовством. Говорил серьезно, смотрел вроде бы проникновенно…
И Лабрюйер стал на ходу беззвучно напевать:
Однажды Енисеев, который любил и умел артистически валять дурака, пропел эти слова всерьез. И Лабрюйер прервал беззвучную песню — бой-то не кончен, бой продолжается, люди гибнут, и поди знай — не идет ли за тобой следом, мягко ступая по лужам, неизвестный борец, готовый удавить тебя при первой возможности?
Он обернулся. Неизвестный борец, видимо, носил шапку-невидимку.
Кто из шести?
Милый, жизнерадостный, совсем еще молоденький Иоганн Краузе тоже мог оказаться душителем — приятное лицо в качестве алиби не рассматривается. И вальяжный Штейнбах, и «красная маска», и Джордж Хиггинс, и Эммерих Фитингоф, и «серебряная маска» (этот, говорили, был русский из Питера, но завербовать можно хоть папуаса).
Утром, стало быть, нужно набраться мужества и поехать в Агенсберг. Там что-то должны знать о борцах…
Лабрюйер шел по Дерптской. Еще квартал — и он бы оказался возле своего жилища. Но он вспомнил про Пичу.
Свернув налево, он дошел до того двора, через который можно было пройти к черному ходу фотографического заведения. В окошках дворника Круминя горел свет. Добраться до них было несложно, заглянуть сложнее — как многие жильцы первого этажа, Круминь на ночь закрывал окна ставнями. Но под одним была скамеечка, на которой в свободную минуту сидела летом с вязанием госпожа Круминь, принимая визиты соседок и собирая все дворовые новости. Лабрюйер осторожно встал на скамейку, изогнулся и заглянул в щель между ставнями.
Дворник с супругой сидели за столом, ели поздний ужин. Разглядеть их сыновей Лабрюйеру не удалось, но если бы Пича где-то пропадал — родители не сидели бы так спокойно.
Потом Лабрюйер заглянул в свое заведение. Там было темно и пусто.
И он пошел домой — чтобы посидеть за холостяцким ужином и пораньше лечь спать. Ужины у него теперь стали роскошнее — похолодало, и можно было держать в мешочке за окном копченое мясо и колбасу, соленую рыбку и сливочное масло. Многие хозяева приспосабливали к подоконникам целые ящики, но Лабрюйер дома стряпней не занимался.
Он был обычным старым холостяком. Ну, почти старым. Ни одна женщина не вела его несложное хозяйство и не ругалась, когда он опаздывал к обеду. Но иногда сильно хотелось, чтобы женщина встречала на пороге после непростого дня. При этом ей полагалось не задавать лишних вопросов, а молча подавать тарелку с горячим ужином. Мечтая о Валентине Селецкой, он, как неопытная девица, доходил в воображении до любовных ласк и даже до венчания. О том, что будет после венчания, он не задумывался. А раньше, мечтая о Юлиане, все-таки представлял себе и совместные ужины, сытные, как полагается в порядочном немецком семействе, и неспешные прогулки перед сном.
Поужинав бутербродами с лососиной и чаем, он лег спать.
Проснулся Лабрюйер от дребезжанья в голове. Он не сразу понял, что это не в голове, а снаружи, и даже не в комнате, а в прихожей — кто-то по ту сторону двери яростно крутит ручку звонка. Фрау Вальдорф, ублажая будущего родственника, обещала поставить новый, модный, электрический, устройство которого помещалось в деревянном полированном ящичке, а под ящичком крепилась стальная никелированная чашка, сверкающая, как должно сверкать все металлическое в приличном немецком доме. Но до сих пор как-то не собралась.
Будильник показывал половину третьего ночи.
Это мог быть кто угодно. Лабрюйер вооружился, подошел к двери и окликнул ночного гостя.
— Это я, — ответили ему.
— Какой еще «я»? — спросонья плохо соображая, спросил Лабрюйер.
— Холера ясна!
— Янтовский?
Тадеуш, войдя, хлопнул Лабрюйера по плечу.
— Слушай, Гроссмайстер, я мог бы подождать до утра, но что-то мне эта история не нравится. Боюсь — не станут ли за мной следить. Я не шучу, выслушай… ты уже проснулся?
— Почти.
— Сесть не предложишь?
Жилище Лабрюйера состояло из двух комнат, одну из них он занимал уже, наверно, лет десять, другую присоединил недавно. Вести гостя туда, где расстелена постель, он не хотел и отворил дверь второй комнаты. Там он бывал очень редко, поскольку незачем, и даже не сразу вспомнил, где стоит лампа.
— Так вот, — сказал Янтовский, сев. — Я доложил начальству, что Красницкий большой игры у себя не держит, только шуму много поднимает. И мне велено завтра днем покинуть этот ответственный пост и торжественно выехать из гостиницы с большими пустыми чемоданами. Ну и сдать все, что брал под расписку. Ладно, думаю, попановал — и хватит, сколько ж можно? Казенные деньги потратил, деликатесов накушался… Значит, примерно в час ночи я покинул ресторан. Красницких там не было, я ждал их — не дождался. Вхожу в свой номер — и вдруг меня осеняет гениальная мысль. Что, думаю, если у них игра в два этапа? Сперва — вроде как разогреваются, играют по маленькой, честно играют? А потом тех, с кем играли честно, почти всех выпроваживают, как меня дважды выпроводили, и примерно час спустя начинается настоящая игра? Отчего-то картежники очень любят ночь — не знаешь, почему?
— Раньше играли при свечах, легче было мухлевать и передергивать. Да и вся обстановка такая, мистическая…
— Вот я и не стал ложиться. Книжку почитал, чтобы не заснуть. А в два сполоснул рот коньяком — коньяки там в ресторане знатные! — и пошел в гости. Еще бутылку с собой прихватил. Думаю, постою под дверью, послушаю. Если играют — вломлюсь, что с пьяного дурака взять? Пока меня будут выводить — пойму, что там творится. Подошел, постоял — тихо. Ну, значит, ошибся, как это по-русски?.. Возвел поклеп! Пошел прочь, а там коридор, если помнишь, делает поворот. Я зашел за угол, слышу — дверь какого-то номера отворилась. Мне любопытно, я высунулся. Вижу — выходит Красницкий и, оставив дверь полуоткрытой, быстро так уходит по коридору в другую сторону. Ого, думаю, что-то там у них стряслось. Я на носочках, как балеринка, — туда. Заглядываю — пусто… Пусто, да не совсем. В кресле спит человек в мундире. Ты знаешь это зеленое мундирное сукно, его ни с чем не спутаешь. А кресло — близко к двери. Я — туда… Лампа у них электрическая, света достаточно. В погонах я разбираюсь. Военный инженер в звании капитана.
— Адамсон?!
— Может быть, и Адамсон, я у них этого офицера видел. Немолодой, плешивый, за хозяйкой увивался. Вот чудак… Больше — никого, карт на столе нет. Ну, я выскочил оттуда. Иду к себе и понимаю — знаешь, все больше понимаю! — что там что-то было не так.
— Со мной тоже такое бывает.
— Возвращаться я сразу не стал. Думаю — что же не так, что же не так? Потом вспомнил.
— И что?
— Помнишь, я к тебе приходил парадные портреты делать? И твой парень, Ян, держал что-то вроде факела.
— Это магниевый порошек, смешанный с селитрой, поджигается.
— Вот этой дрянью и пахло.
— Я болван! — воскликнул Лабрюйер. — Скажи, ты там не видел старого портфеля? Может, на стуле, на полу?
— Не заметил… А что, это так важно? Так вот, я остановился и думаю — уж не голеньких ли дамочек там ночью в разных позах фотографировали? Тоже, в общем-то, добыча — хоть что-то начальству предъявить! А потом думаю — нет, не дамочек, там что-то другое затевалось, а что — черт его, Красницкого, разберет. Но вряд ли что доброе. Потом вспомнил — ты же неспроста просил за этим Красницким и его мадамкой присматривать, ты что-то кроме карт о них знаешь.
— Старый болван… — тихо сказал Лабрюйер.
Он вспомнил, как описывала мадмуазель Мари благородного «Монте-Кристо», который дал ей сто рублей и перевез ее с вещами в Митаву. Описание соответствовало облику Красницкого — и дураком нужно было быть, чтобы сразу не догадаться…
— Я — обратно, шатаюсь, бутылкой размахиваю, дорогой коньяк на ковровую дорожку льется. И мне навстречу — Красницкий, а с ним, Гроссмайстер, человек — как два меня, и усы — как у старого польского пана на картинках к романам Сенкевича. Только там они вислые, а тут — не совсем. Такие если бы нафиксатуарить — на два вершка бы каждый в стороны торчал. Красницкий — ко мне, и разворачивает меня к тому человеку задом, и бормочет, что я уже достаточно надрался, пьян в зюзю, что он меня сейчас уложит в кроватку. И уложил ведь, пся крев! Он со мной долго возился и все повторял: два часа ночи, половина третьего ночи! А я ему — х-х-хочу нап-п-поить п-п-п-пана до п-п-полусмерти! Как только он ушел, я минут пять выждал — и к тебе. Он ведь мне не поверил. Он меня там держал слишком уж крепко, так на меня навалился, чтобы я с кровати не слез, как слон на свою слониху наваливается. А весу в нем — пудов десять! Ну, не десять, поменьше…
Лабрюйер слушал это странное донесение и пытался сообразить — как же теперь быть? Деятельность четы Красницких уже не карточным жульничеством попахивала. А как раз тем, ради чего в Ригу прибыли контрразведчики. Нужно было спешить к Каролине — тем более, что спешить недалеко.
— Жди меня тут, — сказал Лабрюйер и, сунув босые ноги в ботинки, напялил пальто и застегнул на все пуговицы — если Каролина увидит его в неглиже, долго потом будет проповедовать о самцах и самках…
Он думал, что придется будить фотографессу, но, к большому своему удивлению и даже к радости, увидел, что дверь ее квартирки отворяется и оттуда выходит Барсук.
Мысль о том, что эти двое могли вступить в плотский союз, даже в голову Лабрюйеру не пришла. Он устремился к еще не затворившейся двери.
— Стойте, Леопард! Нельзя туда! — Барсук ухватил его за руку, но Лабрюйер умел освобождаться от захватов. Он ворвался в прихожую, оттуда — в комнату.
— Акимыч, что стряслось? — недовольным голосом спросила Каролина.
Лабрюйер остолбенел.
Перед ним стояла фигура… нет, не женская фигура!..
Фигура в узком мужском исподнем, в расстегнутой на груди фуфайке, под которой не было ни малейших признаков бюста…
Эта фигура шарахнулась от него, как черт от ладана.
— Ка-ро-ли-на?.. — еле выговорил Лабрюйер.
— Ну, что вы так уставились? Мужчину в кальсонах не видели? — сердито спросила Каролина.
— Что за дурацкий маскарад?!
— Обыкновенный маскарад, служба у нас такая.
— Но почему?..
— Начальство велело, ему виднее.
Парню, так блистательно исполнившему роль фотографессы-эмансипэ, было не более двадцати пяти лет. Дамой он был страхолюдной, но для мужчины этот тяжелый, словно вырубленный топором подбородок, оказался в самый раз.
Вошел Барсук, понял, что тайна раскрыта, и невольно рассмеялся.
— Нельзя было сразу сказать? — возмущался Лабрюйер. — Нельзя было?!
— Нельзя.
— Черт бы вас побрал!
Лабрюйер разозлился — надо же, мальчишка обвел его, бывшего агента и инспектора Сыскной полиции, вокруг пальца. И ведь не день, не два — сколько же длилось это надувательство? Как только парень выдержал весь этот маскарад?
— Никому ни слова, Леопард, — предупредил «Каролина».
— А вы — кто?
— Я… ну, допустим, я — Хорь.
— Экий зверинец…
— Другого выхода не было, — сказал Хорь. — Я из конспирации ехал из Питера через Двинск, чтобы сесть в московский поезд, и там мне за хвост что-то уцепилось, не пойми что. Я сумел замести след, раздобыть это бабье имущество и телефонировать начальству. Там одобрили и велели быть бабой. Прислали с курьером бабьи документы — и…
Он просвистел армейский сигнал «к атаке».
— Могли бы и предупредить…
— Вы бы вели себя со мной как с мужчиной. Разве нет? Знаю, знаю, как вы стали Лабрюйером. Но меня предупредили, что актерских способностей почитай что не имеете. Художественный образ сотворить не в состоянии.
Нетрудно было догадаться, от кого исходят такие сведения.
— А я могу. Этот образ я вылепил сам с натуры — у меня сестрица совсем умом тронулась, пошла в типографские наборщики, ну, я насмотрелся на ее дурь. Матушка чуть в обморок не шлепнулась, когда наша дура косу остригла и мужские башмаки обула. Потому-то я решил изобразить эмансипэ — во-первых, знал, что это за зверь, а во— вторых, если бы я попытался сыграть обычную даму, меня бы сразу раскусили. Хотя я неплохой актер, а не справился бы.
— Домашним театром баловались?
— Как же без этого! Я однажды даже безумную Офелию в капустнике играл! — похвастался Хорь.
— В чем?
Сидя в Риге, Лабрюйер не знал о забавной затее столичных актеров. А они во время церковных постов, когда спектакли давали главным образом немецкие труппы, развлекались потихоньку тем, что собирались за самым что ни на есть праведным столом с постными капустными пирогами и играли сценки, позволяя себе то, что на сцену выносить явно не стоило. Зрителями сперва были мужья с женами и братцы с сестрицами, но потом стали устраивать капустники и для избранной публики. Артисты валяли дурака — огромный трагик с двухведерным пузом изображал Джульетту и пищал трогательным голоском, «благородный отец», седовласый и иссушенный временем, изображал Ромео, в сцены их классических пьес вставлялись реплики на политические темы, переделывались водевильные куплеты, а костюмы мастерились на скорую руку чуть ли не из оконных занавесок.
— Потом объясню. Так для чего же вы ворвались? — спросил Хорь.
— Черт бы вас побрал! — начал Лабрюйер. — У меня там внизу сидит агент Янтовский, из полиции. Кажется, мы с ним одного из австрийцев раскрыли, но «Атлета», «Щеголя» или «Дюнуа» — не знаю. И этим австрийцем придется заняться немедленно.
Он коротко пересказал, как Янтовский обнаружил в номере Красницкого капитана Адамсона.
— Погодите, я штаны надену, — сказал Хорь. — Это действительно опасно… Его могли чем-то опоить, чтобы взять из портфеля чертежи и переснять на маленькую камеру.
— Да и я надену наконец штаны. Да и фонарик возьму. Буду ждать вас на лестнице, — с тем Лабрюйер и выскочил из квартирки.
Все, все получило вдруг объяснение! И прокуренный голос эмансипэ, и огненные взгляды, которые она порой бросала на дам, и ее странное желание быть в обществе красивых женщин…
Лабрюйер, злой, как целая преисподняя чертей, сбежал по лестнице и ворвался в свое жилище.
— Пан Янтовский, как нам незаметно проникнуть в тот коридор? — прямо спросил он. — Через ресторан — только в самом крайнем случае. Если нам там заметят — пиши пропало.
— Ты что, забыл? Там есть лестница в углу, по которой ходят горничные…
— Точно!
На ней и засели тогда, много лет назад, когда изобличали графа Рокетти де ла Рокка — вот тот как раз был настоящим шулером, картежным академиком. Сам господин Кошко жался к стенке на этой узкой лестнице — ему непременно нужно было лично изловить мнимого графа.
«Франкфурт-на-Майне», как всякое приличное заведение, имел черный ход со двора, который вел на кухню и в кладовые, если пройти подальше — на лестницу для прислуги. Беда была в том, что въезжать и входить во двор следовало со стороны Гертрудинской, а там ворота на ночь уж точно запирались. Янтовский знал, как проникнуть во двор со стороны Церковной улицы, но сомневался, что нужные для этого двери будут открыты. Лабрюйер сообразил, что наверняка можно пробраться к черному ходу со стороны Романовской. Вчетвером побежали к Романовской, причем первыми неслись Янтовский и Хорь, оба тонкие и легконогие. Лабрюйер пыхтел замыкающим — бег не входил в список его любимых занятий.
Пришлось лезть через забор. Забор оказался хилый, когда на него взобрался Барсук — он опасно покосился и медленно стал клониться к земле.
Во дворе гостиницы обнаружили, что ворота были приоткрыты…
— Это странно, — сказал Лабрюйер. — Кому и зачем это понадобилось?
— Кто-то что-то вытаскивал на Гертрудинскую, потому и вынул засов. А вставить его снаружи невозможно, — сообразил Барсук.
— Это был один человек. Или два. Того, кто бы задвинул засов, с ними не было, — продолжил мысль Хорь.
— Он или они… в общем, кто-то собирался вернуться и задвинуть засов! — догадался Лабрюйер.
— Пошли. Мы время зря тратим, панове, — напомнил Янтовский.
Они пробрались в коридор на цыпочках, чтобы не разбудить дежурную горничную.
— Вон там — номер семейства Красницких, — показал Янтовский.
— Пустите-ка… — Хорь бесшумно подошел к двери, прислушался, нажал на ручку и хмыкнул.
— Давай-ка ты, Барсук, — попросил он.
Оказалось, что огромные ручищи Барсука очень ловко управляются с отмычками.
Хорь вошел в номер, сделав всем знак: молчать!
Вернулся он сразу.
— Ни хозяев, ни Адамсона там нет. Леопард, вы ведь таскаете с собой фонарик?
— Держите, Хорь.
— Благодарю…
Когда первую комнату номера осветили, то обнаружили за креслом вещь, которой там быть никак не полагалось.
— Плохо дело, — сказал Янтовский. — Что бы мне туда раньше заглянуть?
— Я болван, я должен был раньше догадаться… — бормотал Лабрюйер.
— Так вот кого вытащили через ворота… — прошептал Хорь. — Ну что, в погоню?
— Времени прошло немного, мы можем их догнать, — согласился Барсук.
Вещь эта была — офицерская фуражка Адамсона. Трудно с чем-то спутать эмблему инженерных войск — перекрещенные серебряные кирку и лопату.