В бытность полицейским инспектором Лабрюйер и своих осведомителей имел, и знал, кто поставляет сведения другим инспекторам. Чаще всего это были дворники. Хороший дворник знает о жильцах такое, что они сами давно позабыли. Однажды, когда ловили мошенника, прикидывавшегося монашком с кружкой для пожертвований, именно дворник вспомнил, что пятнадцать лет назад этот мерзавец, уже бывший тогда на подхвате у опытных мазуриков, жил в его доме под своей истинной, а не придуманной фамилией, и даже ходил в гимназию.
Как раз на дворника и рассчитывал Лабрюйер, чтобы узнать о подругах госпожи Морус.
Он сам себе говорил, что это — всего лишь любопытство, обыкновенное любопытство мужчины, встретившего хорошенькую женщину. Откуда взялась, за кем замужем — не может быть, чтобы у такой красавицы не было мужа, или может?.. Приударить за замужней, не слишком рассчитывая на успех, — достойное светское развлечение. А Лабрюйер же получил задание — бывать в рижском свете, вон и визитку ему для этого пошили, черную с полосатыми брюками, и булавку для галстука с жемчужной головкой под расписку выдали.
Но такой уж занятный выдался денек, что к дому госпожи Морус, супруги почтенного профессора рижского политехнического института (с этим господином Лабрюйер познакомился лет десять назад, расследуя дело о студенческих безобразиях) удалось попасть не сразу.
Лабрюйер вышел на Александровскую, имея при себе конверт с контрольками, на которые даже не пожелал взглянуть, и кошелек Орлеанской девы. И сразу же его окликнули — знакомое немецкое семейство, которое уже посетило однажды «Рижскую фотографию», вышло прогуляться на сон грядущий. Семейство двигалось в сторону Матвеевской улицы, и Лабрюйер прошел с ним целый квартал, толкуя о погоде и ценах на дрова. Заодно фрау похвалилась — удалось найти хорошую молочницу, которую можно рекомендовать такому солидному человеку, как господин Гроссмайстер — а кстати, отчего вдруг Лабрюйер? Лабрюйер покаялся в своих театральных грехах, немало развеселив семейство: немцы о его подвигах не знали, потому что на русские спектакли не ходили. Псевдоним был одобрен — в самом деле, хорошая французская фамилия — уже половина успеха. Это была приятная и веселая беседа, необходимая, чтобы в обремененной заботами и замыслами голове установились мир и благодушие.
Потом, вернувшись, он пересек Александровскую на перекрестке с Гертрудинской и неторопливо шел вдоль фасада «Франкфурта-на-Майне», тренированным взглядом выхватывая в суете у входа подозрительные лица. Где гостиница — там и девки, где дорогая гостиница — там и дорогие девки. А при них, при дорогих, «коты» — красавчики сутенеры.
Начиналась ночная рижская жизнь. Город старался соответствовать прозвищу, которое приклеили к нему местные патриоты: «маленький Париж». Город предлагал развлечения на любой вкус: публика попроще могла пойти в скромный театр «Ротас» на Курмановской улице, неподалеку от Двинского вокзала, известный тем, что после спектакля устраивались танцы. Публика повыше рангом выбирала Городской театр на берегу канала (и с нетерпением ждала, когда там запоет обещанная собственная оперная труппа, чтобы не ходить слушать гастролеров в Русском театре), а, насладившись искусством, устремлялась в кафе Шварца для роскошного позднего ужина. Светились окна ресторанов, в парках играли оркестры, променад на набережной был полон молодежи. Все вроде соответствовало списку парижских удовольствий — но трудно было добропорядочному немецкому городу угнаться за безумной французской богемой. Даже собственные варьете, заведение Шнелля и «Альказар» на Александровской, были благопристойны — а кому угодно разврата, необходимой принадлежности портового города, тот пусть едет в Московский форштадт на поиски приключений, да не берет с собой набитого кошелька и золотых часов, всякое случается…
Октябрьский вечер — ранний, у входа в гостиницу горели фонари, из ресторана уже доносилась музыка, подъезжали экипажи и автомобили. Автомобильные сирены взревывали и гудели на разные лады, иные исполняли целые музыкальные фразы, Лабрюйер с удивлением услышал знакомую вагнеровскую тему — «полет валькирий». Эта забава с недавнего времени стала модной у владельцев авто.
Лабрюйеру пришлось остановиться, пропуская вышедшую из музыкального драндулета компанию — две дамы, трое кавалеров, и все чересчур нарядны и голосисты, чтобы вдруг оказаться порядочными. Но компания попала в ресторан не сразу — внутри началась заваруха с визгом и грохотом. Кавалеры отвели дам на пару шагов в сторонку, двери распахнулись, швейцар отскочил, на улицу вылетели чуть ли не кувырком дерущиеся женщины. Кто-то в вестибюле, видать, дал им хороших пинков — одна драчунья растянулась на тротуаре, другая упала на колени. В свете фонаря Лабрюйер узнал знакомое личико.
Это была карманная воровка Лореляй, уже не ценная добыча, а, можно сказать, старая приятельница. На сей раз Лореляй была не в мальчишеской матроске с короткими штанишками и высокими шнурованными ботинками, она оделась почти по-дамски, вот только в побоище потеряла шляпку.
Когда на нее набросилась крупная девица, успела дать оплеуху и замахнулась для другой, Лабрюйер вмешался. Он оттолкнул девицу и, взяв легонькую Лореляй под мышку, просто вынес ее с тротуара прямо на улицу, за чей-то притормозивший «Руссо-Балт».
— Ну, не дура ли ты? — спросил он воровку, поставив ее на ноги. — Мало тебе своего ремесла? Ты что, не додумалась, что тебя так просто во «Франкфурт-на-Майне» не пустят? Что там уже своих хватает, и они всю обслугу прикормили?
Лореляй ощупывала пострадавшую щеку.
— Скажи спасибо, что зубы уцелели, — буркнул Лабрюйер. — И вот что — видишь, там, напротив, фотографическое ателье? Оно мое. Скажи всем своим, чтобы за квартал обходили.
— Я телом никогда не торговала и торговать не буду, — ответила Лореляй. — Запомни это, охотничий пес. Я туда…
И замолчала.
— Высмотрела дурня с толстым кошельком? Или дуру с бриллиантовыми серьгами?
— Дуру… Ну, пойду я.
— Больше туда не лезь. Тебя шлюхи запомнили.
— Не полезу. А ты точно честным бюргером заделался?
— Точно.
— Жаль. А то бы я тебе кое-что рассказала. Если ты уже не ищейка — то тебе ни к чему.
Лабрюйер понял — Лореляй неловко пытается отблагодарить за спасение.
— Можешь рассказать по старой дружбе…
— Я, когда вошла туда вслед за дурой и ее хахалем, одного человека видела. Я его помню, потому что месяц назад в Либаве встречала, в порту. И там, в порту, его называли господином Айзенштадтом. А сегодня, в гостинице, он уже — господин Красницкий.
— Думаешь, профессор картежной академии?
— Я на руки посмотрела — нет, пальцы как сардельки, такими пальцами и в носу не поковыряешь. А ты уж мне поверь, полицейский пес, с ним дело нечисто. Вот он-то как раз не дурень. Ну, прощай!
— Прощай, Лореляй. И вот что…
— Ну?
— Волосы заново отрасти. Тебе с длинными лучше.
— Все равно к лету стричь придется.
— Долго еще собираешься мальчика изображать? До старости?
— Не доживу я до старости, милая моя ищейка.
На том и расстались. Лореляй ушла куда-то к Гертрудинской, Лабрюйер прошел вперед до перекрестка — но Романовскую переходить не стал. Он вспомнил графа Рокетти де ла Рокка, вспомнил ту облаву. Если в Ригу опять заявился шулер высокого полета — нужно все же предупредить старых товарищей.
Он повернул обратно.
Тех коридорных, с которыми он свел знакомство при суете вокруг Рокетти де ла Рокка, уже не было — мальчишки выросли. Но кто-то из них наверняка остался при гостинице и ресторане. И вряд ли они знают полицейские новости. Если явиться с вопросами о постояльце — не сообразят, что Лабрюйер уже давно покинул Сыскную полицию.
К счастью, он помнил имена.
Юрис Вилкс за эти годы превратился в Юргена Вольфа и по-латышски говорил уже с большой неохотой, зато немецкий освоил едва ль не лучше прирожденного немца. Он стал буфетчиком — должность очень ответственная, совсем не для латыша должность, и даже выучил довольно много русских слов. Лабрюйер, отыскав его в буфетной, заговорил с ним по-немецки и получил такие сведения: господин Красницкий прибыл месяц назад, поселился в одном из лучших номеров, ищет себе хорошую квартиру в приличном месте, но это тяжкий труд — что ни выберет, супруга против, ей не угодишь.
— Так он с супругой? — удивился Лабрюйер.
— Да, господин инспектор. Дама из благородного сословия, очень хорошо одевается. Завела в Риге большие знакомства, всюду ее принимают.
— Немка?
— Русская.
— Понятно. Никому не говори, что я тебя спрашивал. И хотелось бы мне взглянуть на эту пару.
— Это легко устроить.
Лабрюйер прикинул: в паре мошенникам работать выгоднее, красивая дама заводит светские знакомства, собирает вокруг себя кавалеров, а муж аккуратно обчищает их за карточным столом. Что тут можно сделать? Можно, познакомившись, зазвать их в ателье, а снимки передать в Сыскную полицию, пусть там разбираются.
— Взгляни, Вольф, может быть, они в зале.
— Как будет угодно господину инспектору.
Буфетчик выдал подбежавшему официанту целый поднос посуды и вслед за ним вышел в зал. Минуту спустя он вернулся.
— Ужинают, господин инспектор. Во втором ряду справа третий стол от входа.
— Там рядом есть свободные столы?
— Второй пока свободен. Сказать Гансу, чтобы посадил вас там?
— Да, сделай милость.
Лабрюйер отдал пальто гардеробщику, посмотрел в большое зеркало — вид приличный, не хуже, чем у богатых постояльцев гостиницы. Подкрутил усы и пожалел, что так и не привык пользоваться помадами, которые сводят кончики усов в задорно торчащие вверх стрелки. В немецкой среде эта манера называлась «жизнь удалась». Может быть, помада изменила бы цвет волосков. Лабрюйеру не очень-то нравилась его рыжеватая масть.
По распоряжению буфетчика официант быстро провел его вдоль стены к намеченному месту. Лабрюйер сел и огляделся. Вспомнилось то забавное время, когда агенты выслеживали Рокетти де ла Рокка, часами сидели в ресторане, а потом отчитывались за каждый потраченный пятак. Теперь Лабрюйер мог заказать самый изысканный ужин — пожалуй, это и следовало сделать…
Он не торопился разглядывать Красницкого со спутницей, чтобы не выглядеть назойливым. Отметил только, что говорят они по-русски. Грех было не прислушаться.
— Я другую брошку тебе куплю, только не ной, — сказал раздраженный мужчина. — Да и подороже, а твоей — грош цена.
— Это память, ты что, не понял? Это память.
— Закажем ювелиру точно такую же. Хочешь — можно дать объявление в газете: нашедшему — вознаграждение, а кошелек пусть уж оставит себе.
— Она не найдется, я знаю, она не найдется.
— Если ты думаешь, что она тебе удачу приносила…
— Это память. Единственная память.
— И непременно нужно было единственную память всюду с собой таскать?
— Непременно.
— Ты становишься невыносима, моя милая. Потерю вряд ли найдешь, новую брошку не хочешь — чего же тебе надо? Я же посылал в фотографическое ателье — там не находили. У госпожи Морус кошелька не находили. Ну, поплачь, если тебе с того станет легче.
— Я никогда не плачу.
Заинтригованный Лабрюйер наклонился и вытянул шею, чтобы разглядеть пару.
Это действительно была Иоанна д’Арк, и с ней — высокий статный мужчина, той породы, которая нравится всем женщинам без исключения: осанистый, плотный, плечистый, с правильным лицом, с прекрасными волосами, подстриженными лучшим парикмахером, такие волосы всегда вызывали у Лабрюйера легкую зависть: очень темные, с деликатнейшим налетом благородной седины. Лет этому красавцу было, пожалуй, уже под пятьдесят. Вот только руки — Лореляй была права, руки он имел пухлые, крупные, прямо сказать — простонародные.
Лабрюйер удивился было — отчего в ателье не сказали, что кошелек с брошкой найден? И сообразил: видимо, послано было только что, сам он отсутствовал, Каролина где-то читала доклад, оставался один Ян, а его, когда нашли кошелек, не было, был только Пича.
Красницкий вел себя по-хозяйски — обращался с Орлеанской девой, как терпеливый муж со взбалмошной женой, при этом поправил ей задравшийся воротник модного жакета. Он и сам был прекрасно, с иголочки, одет — как раз, чтобы втереться в самое приличное общество.
Ну что же, сказал себе Лабрюйер, была иллюзия — и вот она разлетелась в мелкие дребезги. Орлеанская дева — подруга заезжего мазурика. Лебединая шея, природные черные кудри, сейчас убранные в прическу, черты лица — как на итальянской картине, и вся эта роскошь принадлежит мазурику. Больше тут делать нечего.
Официант принес паре горячие жюльены в горшочках, Красницкий о чем-то тихо спросил его. Лабрюйер встал, быстро положил кошелек рядом с тарелкой Орлеанской девы, но она, уловив движение воздуха, не иначе, повернула голову — и глаза встретились.
Лабрюйер сделал движение головой, почти судорожное — кивок не кивок, поклон не поклон, — и стремительно понесся через зал к выходу.
Он успокоился только возле Верманского парка. Там на открытой сцене играли вальс Штрауса — может статься, последний раз в этом сезоне.
Иллюзия!
Как в цирке — когда фокусник достает из цилиндра голубей и большие шелковые шарфы. Но фокусник получает деньги за устройство иллюзий — а кто заплатит Лабрюйеру, который сам себе опять придумал иллюзию?
Хорошо хоть, длилось это состояние недолго. Будь Лабрюйер втрое моложе — в голове у него уже разыгралось бы целое кинематографическое произведение, в котором он скакал бы верхом, плечом к плечу с Орлеанской девой, к осажденному Орлеану под энергичные аккорды незримого тапера. А поскольку ему, старому дураку, уже сорок, сделать нужно вот что — отдать фотографическую карточку Иоанны д’Арк тому же Линдеру из Сыскной полиции, пусть присмотрит за парочкой.
Придумав это, Лабрюйер затосковал.
На самом деле, тоска зрела уже давно — и вот выплеснулась. Хоть покупай две бутылки водки и употребляй их в одиночестве. Суетливая жизнь зажиточного владельца фотографического ателье вроде и занимала голову целиком, однако души не касалась. А вот не менее суетливая жизнь полицейского агента, потом — инспектора, на самом деле имела свойство заполнять душу. Было в ней немало скверного — но ведь были и радости. А Лабрюйер еще не научился приходить в восторг, когда Каролина показывала конторскую книгу с заказами, расходами и вполне приличными для новорожденного заведения доходами.
В цирк он попал незадолго до антракта.
Его не сразу пустили в служебные помещения, но он прорвался и оказался в довольно-таки вонючем и тесном мирке. Альберт Саламонский, затеяв чуть ли не четверть века назад строить рижский цирк, малость не рассчитал — купленной земли оказалось, если вдуматься, недостаточно. Прежде всего, это сказалось на размере манежа. Правильный его диаметр — восемнадцать с половиной аршин, и цифру не с потолка сняли, а установили опытным путем за годы существования конного цирка; именно такой диаметр круга был удобен для лошадей и наездников. В рижском же цирке пришлось сделать шестнадцать с половиной аршин — больше никак не получалось. И прочие помещения тоже были невелики, а по двору, захламленному всяким загадочным имуществом, пробираться приходилось очень осторожно. Задние ворота выходили на короткую и узкую Парковую улицу — между Мариинской и Верманским парком.
Во время представления в подковообразном коридоре, охватывавшем манеж с одной стороны (противоположная подкова была зрительским променадом), толпилось немало народу, и весь этот народ вел себя, как выпущенная на прогулку палата буйнопомешанных: кто-то стоял на голове, кто-то крутил колесо, кто-то скакал козлом, кто-то матерно ругался с собратьями из-за порванного костюма. Тут же вертелись девушки в коротких юбочках — жонглерши, акробатки и наездницы. Тут же сидели на цепи дрессированные звери — с одной стороны медведи, с другой — большие псы. Медведи тоже вносили свою лепту — один, встав на задние лапы, приплясывал, другой кувыркался.
Лабрюйер пробивался к лестнице, ведущей на второй этаж, к гримуборным, его толкнули, он оглянулся, чтобы увидеть и обругать обидчика, и увидел самый диковинный экипаж, какой только возможен.
Белая лошадь была впряжена в двухколесную таратайку, причем колеса — чуть не в человеческий рост, а сиденье для кучера пряталось среди каких-то железных этажерок, увитых гирляндами тряпичных роз и незабудок. Лошадь держал под уздцы конюх, а возле таратайки стояла высокая тонкая женщина в преогромной шляпе и вопила так, что, наверно, на вокзале было слышно:
— Эмма! Эмма! Эмма!
Лабрюйер отвык от закулисных воплей и потому как можно скорее взбежал по лестнице.
Штейнбах и Краузе выступали во втором отделении — составился небольшой чемпионат, собралось шесть борцов из остзейских губерний и еще две женщины-борчихи, истинно цирковая диковинка. Они приняли Лабрюйера в гримуборной, отобрали шесть контролек, пригласили посмотреть борьбу и повеселиться — дерущиеся дамы казались им занимательным зрелищем. Лабрюйер ответил, что бабью драку он этим вечером уже наблюдал, ничего хорошего. Тогда его угостили хорошим коньяком — бутылку атлеты прятали в большом фанерном кофре. Он подумал — и не отказался.
— Что-то случилось, — сказал Штейнбах, прислушавшись.
Лабрюйер удивился — шум как будто был прежним, и тонкая дверь гримуборной от него не спасала.
Краузе, уже в борцовском трико, выглянул в коридор. По коридору бежали к лестнице две полные дамы в халатах-кимоно.
— Что там случилось? — спросил он по-немецки.
— Ах, убили, убили!
И дамы, топоча каблуками, скрылись за поворотом.
— Убили? — спросил Лабрюйер. И тут он слышал крик
снизу:
— Полиция!
В голове явственно щелкнуло. Ноги сами собой выпрямились, каблуки ударили в щелястый пол. И был момент — как будто кто взял Лабрюйера за шиворот и, приподняв, подвесил в воздухе, ощутимо густом из-за тяжелого запаха дешевого грима. Следующий момент застал его уже на лестнице.
Вопили на конюшне.
Лабрюйер растолкал артистов и цирковых служителей, оказался у загородки в углу и все понял.
На соломе лежали маленькие белые собачки, шесть собачек, все — мертвые. Рядом стояла на коленях женщина и горько плакала.
— Так надо же телефонировать в полицию! Отчего не едет полиция? — совсем ошалев, спрашивали друг дружку артисты.
— Тут полиция, — сказал Лабрюйер. — Я полицейский инспектор Гроссмайстер. Что произошло? Кто-нибудь один — говорите!
— У мадмуазель Мари собак отравили, — по-русски ответил мужчина, самый из всех, наверно, вменяемый.
— Вот сволочи! — не сдержался Лабрюйер.
— Сволочи, — подтвердил мужчина.
— Это кто-то из своих.
— Нет.
— Отойдем.
Они отошли к воротам, ведущим в цирковой двор.
— Почему вы думаете, что не свои? — спросил Лабрюйер, знавший, на что способны артистические натуры. — И кто вы?
— Я конюх, прозвание — Орлов.
Лабрюйер посмотрел на него и решил, что на орла этот человек вряд ли похож, но что-то птичье в нем есть: плотный, невысокий, голова ушла в плечи… что-то совиное, пожалуй…
— Так почему вы подозреваете чужого, господин Орлов?
— Потому что она еще врагов не нажила. Вот если бы у фрау Шварцвальд голубей отравили — то сразу ясно, чьих ручонок дело. Шварцвальдиха умеет хвостом крутить. Господин Освальд с нее глаз не спускает, а Освальдиха-то все видит…
— Это, может, так, а может, и не так, — возразил Лабрюйер, а в голове у него уже нарисовался тот самый листок с записями, который следует брать с собой, когда идешь отчитываться перед начальством. Версия первая — отравила своя же цирковая дура-баба из ревности. Версия вторая — получивший отставку любовник. Версия третья — вылезла на свет Божий давняя ссора. Версия четвертая — кто-то из рижских поклонников, не добившись успеха, отомстил…
— А как бы чужой человек забрался на цирковую конюшню? — спросил Лабрюйер, и завязался самый увлекательный для полицейского инспектора разговор о заборах, воротах, прыжках в окошко и военных хитростях.
Женщины увели мадмуазель Мари, второе отделение уже началось, Орлова ждали его обязанности, и Лабрюйер неторопливо пошел прочь. Он вышел в фойе, дошел до служебного входа — и свернул в дирекцию. Там он представился полицейским инспектором и телефонировал бывшему сослуживцу Линдеру.
— Надо сдать дохлую собаку в лабораторию, — сказал он, изложив свои соображения. — И надо как-то взяться за это дело. Они тут уверены, что полиция уже занимается отравлением, и телефонировать в управление не станут, подавать жалобу тоже не станут, нужно что-то придумать…
— Да… — задумчиво ответил Линдер. — Как же я ни с того ни с сего в цирк заявлюсь? Что я начальству скажу? Проходил, мол, мимо цирка, слышу — полицию зовут?
— Скажи — был этим вечером на представлении…
— Вот-вот! — развеселился Линдер. — А мне скажут: тебя, подлеца, посылали в помощь Менжинскому, а ты в цирк развлекаться побежал! Давай-ка ты сам, а? Тащи завтра эту собаку. Я с утра буду. А потом что-нибудь придумаем. Даже если ты сам следствие проведешь — начальство тебя знает и буянить не станет. Подумаешь — шесть дохлых шавок. Не бриллианты же!
— Черт бы все это побрал… — проворчал Лабрюйер. Вот уж о чем он всю жизнь мечтал — о прогулке по Риге с дохлой собакой под мышкой. Но деваться было некуда — заварил кашу, теперь расхлебывай.
Однако странное чувство им завладело — какой-то несуразный протест проснулся в душе и сердито полез наружу. Жизнь добропорядочного бюргера, на которую Лабрюйер сам себя обрек, связавшись с контрразведкой, оказалась утомительна и, при всей беготне, чересчур спокойна — недоставало погони. А если уж Лабрюйер собрался что-то совершить вопреки и наперекор — то и совершал, потому что свое упрямство очень уважал.
Если разбираться в деле об отравлении собак — то по горячим следам; так он решил и вернулся за кулисы.
Конюху Орлову было не до него, но Лабрюйер отыскал другую особу, на его взгляд, более подходящую: немолодую немку, служительницу при дрессированных голубях, которая, не имея в жизни другой отрады, целыми днями обитала при больших, скорее похожих на вольеры, клетках. Лабрюйер не знал, что этих птиц можно дрессировать, но немка (ее звали фрау Бауэр, и была она ростом с двенадцатилетнюю девочку, худенькая, седенькая) рассказала: многого от голубей не добьешься, но научить их слетаться по знаку в одно место, ходить по жердочкам и опускаться в ладони дрессировщицы не так уж сложно. А дрессировщица выезжает в разубранном гирляндами экипаже, изумительном, сказочном экипаже, и получается очень красиво — прекрасная женщина и прекрасные голуби. Тут Лабрюйер понял, что фрау Бауэр толкует о таратайке, которую он видел за кулисами. Железные этажерки, оказывается, предназначались для голубей.
Фрау Бауэр подтвердила — никто из своих не мог отравить собак, она бы видела, если бы кто-то из артистов или служителей подошел к загородке и кинул им отравленный корм.
— Бедная фрейлен Мари, — сказала фрау Бауэр. — Не представляю, что она теперь будет делать! Такая молоденькая — и такое несчастье… Умоляю вас, найдите этого злодея!
— Или злодейку.
— Это был мужчина. Ни одна женщина не способна убить эти очаровательные создания, — уверенно сказала фрау Бауэр. И Лабрюйер понял — перед ним настоящая, неподдельная, убежденная в своей правоте старая дева. Вроде Каролины…
Решив продолжить розыск утром, он попросил фрау Бауэр завернуть одну из собак в мешковину, чтобы можно было забрать ее утром. Фрау пообещала, и он отправился на Александровскую, в свое фотографическое ателье.
Мысли о ходе розыска развлекали его всю дорогу. Они были куда приятнее мыслей о стоимости аппарата для просушивания карточек и нового объектива, похожего на старинную мортиру. Но, проходя мимо «Франкфурта-на-Майне», Лабрюйер надулся и засопел. За одним из окон была фальшивая Иоанна д’Арк, и воспоминание о ней раздражало хуже всякой зубной боли.