Проснулась Федька в ужасе – а ну как рядом лежит кто-то из развратного сна? С трудом осознав, что бред кончился и началась явь, Федька ощутила, едва ли не впервые в жизни, головную боль.

Постучал и заглянул Григорий Фомич, осведомился, будет ли сударыня завтракать, через пять минут принес таз и кувшин с горячей водой, свежее полотенце.

– А что положено пить наутро после рома? – уныло спросила Федька.

– Само пройдет.

Приведя себя в божеский вид и поев, она поплелась в рабочую комнату.

– Доброе утро, сударыня, – сказал Шапошников. Был он невозмутим – как будто не случилось ночного разговора. Федька косо посмотрела на него и полезла на топчан.

Целый час оба молчали. Они уже друг к дружке привыкли, приспособились, Федька знала, когда быстро принимать нужную позу, когда расслабляться. И единственным прозвучавшим словом было:

– Довольно.

Федька сошла с постамента, накинула шлафрок и направилась к двери.

– Благодарю вас, сударыня, – сказал ей вслед Шапошников.

В театре Федька была мрачнее осенней ночи и предавалась мечтам арифметическим. Ей принадлежала половина домишки на Васильевском, и она соображала, как бы выкупить вторую половину и заложить основы приданого. Слова Шапошникова про дом и корову крепко запали ей в душу.

Размышлять о будущем благосостоянии ей в конце концов понравилось. Мысленно она пристроила к домишке хороший флигель, выгодно продала свое имущество, купила дом поближе к театру, в нижнем этаже завела галантерейную лавку, а то за каждым мотком ниток в Гостиный двор бегай. Лавка стала приносить хорошие деньги, Федька наняла швей и вышивальщиц, стала сдавать товар знакомой француженке с Невского – пусть продает под видом парижского. И за два дня до того Федька додумалась, что уже наняла горничную с кухаркой, нашила дюжину платьев, вдела в уши бриллиантовые серьги – с солитерами не меньше вишни, и купила модную мебель. Все это должно было служить приманкой для Саньки Румянцева. Одно дело – рябая рожа без бриллиантов, другое – с бриллиантами. Вон купчиха Огурцова – тоже не Венера! А Сенька повенчаться на ней мечтал!

Денежные соображения оказались спасительны – заняли голову и дали душе время хоть малость очухаться.

Утром Прощеного воскресенья Федька вышла в рабочую комнату уже почти в спокойном состоянии души.

– Здравствуй, голубушка! – приветствовал ее Бориска, стоявший возле стола с бумажками в руке. – Я нарочно за тобой. С утра сразу после урока – две репетиции. Проходим калмыцкие пляски для «Февея». Решено показать его в Светлую седмицу. А сама знаешь, коли что ставят для Эрмитажного театра, то лучше Вебера не дразнить.

Сказочная опера, слова для которой частью написала, частью подобрала из других авторов сама государыня, как раз соответствовала положению дел при дворе. Речь там шла о непослушном царевиче, которого мудрые родители вразумляют, дав ему красавицу невесту. А кто в России непослушный царевич? То-то… И заранее все эту оперу хвалят, заранее восхищаются.

На премьере «Февея» должен был собраться весь двор, исполнители могли рассчитывать на богатые подарки. Но Федька была угрюма, ее и подарки не радовали.

– Я обещалась позировать, – сказала она.

– Я все растолкую господину Шапошникову.

Но оказалось – дело не только в репетициях. Невзирая на масленичную неделю и постоянную занятость в театре, Бориска возился с «Танцовальным словарем» и несколько запутался. А время поджимало – он хотел Великим постом завершить труд, поскольку договорился с типографщиками и даже с книготорговцами. Срок был – середина марта. И вот Бориска прибежал к Шапошникову, чье мнение высоко ценил, потому что беспокоился – все ли необходимое поместил в словарь.

Для своего детища Бориска припас много всякого добра – от поучения, как правильно снимать и надевать шляпу (тоже на сцене пригодится) до трактата о китайских плясках, написанного хоть и по-французски, но с большой долей китайского языка. И от возни с трактатом он впал в противоречивое состояние – он честно переводил все подряд, не могучи остановиться, и понимал при этом, что имена китайских императоров с мандаринами решительно никому из тех, кто ходит смотреть балеты, не нужны. Однако выбросить хоть малый кусок Бориска не решался – это казалось ему святотатством. Даже когда дошло до музыкальных тонов Шанга и Кунга – он и это исправно перевел, решительно не понимая, что за тона такие. В конце концов он перевел преогромный кусок из китайской древней истории – и завершил сей кусок словаря уж вовсе бесполезными словами: «В Пекине 20 числа первой луны 44 года, царства Кун-Лонга, т. е. 7 марта 1779 года». После чего с великим облегчением послал китайских императоров с их супругами, генералами, мандаринами и философами к чертовой бабушке.

Шапошников задерживался, и Федька по доброте душевной, а также – чтобы отвлечься от горестей, спросила его, как продвигается работа. И он заговорил!

– Все надобно разъяснить – что есть вкус, что есть грация, что есть приятности! – тряся исчерканными листами, восклицал Бориска. – И при том – что есть глиссада.

– Так это же всем известно! – удивилась Федька. – Ну, как можно не знать глиссады? Это разве что деревенские мужики с бабами не знают, а в городах-то всяк танцевать умеет и учителя для детей нанимает…

И она прошлась, показывая, насколько оно просто.

– Ты этих учителей танцевальных сама знаешь? – спросил Бориска. – Хоть одного видала?

– Как не знать – вон наш Шляпкин…

– Да Шляпкин в сравнении с ними – академический профессор! Где-нибудь в Муроме или там в Воронеже объявится беглый из Франции каторжник и объявит себя учителем.

А наши дуры-барыни и рады: ну, как может француз не быть учителем? Он не то что глиссады – плие не знает! Пяти положений не знает! А ежели где даже каторжника нет, а танцевать охота? Вот там возьмет дама в руку мой словарь и по нему начнет твердить шаги…

Федька представила себе даму, стоящую в зале у палки, одной рукой держась на нее, а второй – за толстенный том наподобие большого церковного Евангелия старой работы. Судя по Борискиному азарту, труд его жизни должен был выглядеть именно так – и по толщине, и по весу.

Из стопки, сотрясаемой в воздухе, вылетел листок, Федька его подхватила и прочитала вслух:

– «Громенар. Род почтения, употребляемого в Японии. Когда хозяин входит в дом, тогда все три раза наклоняются до земли, в чем японцы весьма искусны, и сие поклонение называется у них именем громенар, которое должен отдавать сын отцу и подданный господину».

– Вот до чего я докопался! – забирая у озадаченной Федьки листок, сказал Бориска.

– Это-то на кой в «Танцовальном словаре»?..

– А вдруг кто вздумает ставить балет из японской жизни?

– Кто? Беглый каторжник?

Федька уж была не рада, что позволила товарищу сесть на любимого конька.

– Может, в провинции окажется и человек, желающий учиться. Я льщу себя надеждой, что однажды он сыщется. Для того-то я и пишу, как плясали древние греки и как дикие канадцы танцем лечились. Когда-то ведь все это пригодится!

Тут вошел Шапошников. Федька повернулась к человеку, в чьей постели чуть было не оказалась этой ночью. Он был одет как обычно – пятнистый фартук поверх рубахи и штанов, без парика, – и выглядел как обычно: спокойные внимательные глаза, повадка человека уверенного и хладнокровного. Ей показалось странным – вот ведь могло же случиться, и как бы они друг дружке в глаза после того глядели? С Бориской-то был уговор, да и давние приятели, а этот?

– Доброе утро, сударыня, – сказал живописец. – И ты, Надеждин? Что опять не ладится?

– Типография закрыта, ну так я, Дмитрий Иванович, вы уж простите…

– Быстро говори, любезный друг. У нас с госпожой Бянкиной не так много времени, свет упустим.

– Да и у нас. Я за ней, собственно. Если она не придет на репетицию, будут неприятности.

– И что, не станешь спрашивать про свой словарь? – с недоверием поинтересовался Шапошников, снимая с мольберта раму с холстом.

– Стану…

– Сударыня, сегодня придется позировать стоя и не совсем раздетой. Становитесь на помост, я вас задрапирую. А ты, сударь, возьми стул, сядь спиной к помосту.

Вместо большой рамы живописец приладил дощечку – три на четыре вершка. Прямо на ней, установив Федьку в нужную позу и обернув ее алым муслином так, что на виду остались плечи и босые ноги по колено, он стал набрасывать фигуру. Работал он быстро, но как-то механично, больше внимания уделяя Бориске. Федька же наблюдала за ним с любопытством – ее забавляла мысль о том, как этот человек, почти лишенный чувств и страстей, мог бы вести себя в постели.

Танцовщицы делились с подругами всякими смешными подробностями, тем более, что у многих покровители были староваты для амурных шалостей и часто оказывались в неловком положении. Возможно, Шапошников потому и не стал продолжать домогательств, что природная холодность о себе заявила, – так подумала Федька и даже улыбнулась. Бывает, что и зубная прореха бессильна!

Бориска меж тем и Шапошникову задал вопрос, должен ли автор словаря беспокоиться о тех, кто самое слово «балет» впервые в жизни услышал, или создавать труд для искушенного зрителя.

– Вовремя ж ты об этом задумался! Я полагаю, чем подробнее, тем лучше, – сказал живописец. – Тем более, что словарь будут читать и танцовщики, – будь я театральной дирекцией, под расписку обязал бы их. Диво, что еще не говорят в народе: безграмотен, как танцовщик… сударыня, руку, руку!..

– Ну, это вы, сударь, уж чересчур! – возмутился Бориска. – Я разве безграмотен? Да нас в школе всех учат писать и читать…

– Да, разбирать склады! Заставьте дансера или фигуранта прочитать вслух самую возвышенную ломоносовскую или державинскую оду! Вы будете хохотать, как в ярмарочном балагане, столько он внесет в нее несообразностей! Хотите анекдот, сударыня?

– Да, сударь, – отвечала Федька. Она впервые видела живописца столь азартным – куда более азартным, чем ночью с девицей в объятиях…

– В Париже ставили оперу Глюка «Ифигения в Авлиде», и сам великий композитор нарочно для того приехал в оперу. Он по просьбе балетмейстеров дописывал большие танцевальные куски, хотя и через силу. Наконец Вестрис, ваш хваленый Вестрис, попросил его завершить оперу факоной – он, видите ли, блистает в чаконе. Они заспорили, поссорились, Глюк кричал, что неуместно скакать в благородном и трагическом сюжете, да еще в финале, где гибнет героиня. Вестрис не унимался. Тогда Глюк пустил в ход аргумент, понятный дансеру: спросил, могли ли древние греки иметь чаконы? Вестрис пришел в изумление. «Они их не имели?! – спросил Вестрис. – Мой бог, тем хуже для них!» Тут Глюку оставалось лишь руками развести. Кончилось тем, что дансер получил свою чакону.

– Ты, сударь, нарочно собираешь всякие пакости про балет, – сказал на это Бориска.

– Собираю? Да они сами сыплются на меня со всех сторон. Когда я вижу в балете двадцать сольных выходов, которые образовались из-за приверженности первых дансеров к собственным чаконам и пассакайлям, что я должен думать?

– Что балетмейстер получил от них богатые подарки, – объяснила Федька.

– Браво, сударыня. Не забудь, Надеждин, включить в словарь понятие «подарок»!

– У нас мало времени, – ответил на это обиженный Бориска.

– Поди, вели Григорию Фомичу послать кого-нибудь за извозчиком, чтобы ждал у крыльца.

После чего минут десять Шапошников трудился молча. Бориска, войдя, сел на стул и перебирал у себя на коленях листки.

– Довольно, сударыня, – сказал живописец. – В сущности, для этих штук правильный свет не обязателен. Сможем поработать и вечером. Ступайте одеваться.

Федька сошла с помоста и, проходя мимо стола, увидела, что на нем лежат еще несколько похожих дощечек.

– Что это? – спросила Федька.

– Я подрядился сделать мебельщикам картинки для комода, – сказал Шапошников. – Там хозяин богач и великий модник, хочет, чтобы на комоде непременно была ему Вергилиева «Энеида». Платит хорошо, ну, я и взялся.

– Это Дидона и Эней? – Федька указала на любовную парочку, что держалась за руки, благословляемая полуголой дамой, висящей в воздухе. – А это Венера?

– Вы читали «Энеиду»?

– Нет, нам в школе пересказывали. Танцовщики должны знать римских богов и этих… Вроде богов, но попроще…

– Собирайся скорее, матушка, – поторопил Бориска, и она ушла.

Когда же Федька, уже в шубке и платке, вернулась, в рабочей комнате опять шло сражение над словарем.

– А как прикажете придавать смысл танцу часов или танцу знаков зодиака? – ехидно спрашивал Шапошников.

– Зодиак пришел к нам от египетских магов, – возражал Бориска, – а они как раз танцевали вокруг алтаря, изображая движение созвездий по небу. Они были изобретатели астрономического танца. О том писали Платон и Лукиан.

– Вот ты, сударь, и обходи во время танца партер, шепотом рассказывая каждому зрителю про египетских магов. Была ли в их танце хоть крупица чувства?

– На что магам чувство? Разве они любовники?

Федька, слушая, никак не могла определить – на чьей же она стороне. Бориска вынужден был отступать перед натиском Шапошникова – и это вызывало сочувствие, хозяин уж был ей малость противен своими избыточными знаниями, которые преподносились свысока. Но слово «чувства» в его устах возмутило – как он посмел! Да что он в них разумеет, этот человек?

Шапошников просмотрел последние страницы, его взгляд зацепился за слово.

– А уверен ли ты, сударь, что твой читатель знает слово «монолог»? – спросил он. Бориска задумался.

– Так что ж, вставлять его на литеру «М»? – неуверенно спросил он. – У меня монолог покамест только в одном месте и поминается.

– Ну так в сем месте и растолкуй. Что есть монолог?

– Монолог есть… он есть театральное действие… когда особа сама с собою разглагольствует!

– Ну, так и пиши. А теперь ступайте оба. Вечером я жду вас, сударыня, как можно раньше.

По дороге в театр фигуранты молчали, да еще и глядели в разные стороны. Федьке вообще было не до бесед, а Бориска обдумывал поучения Шапошникова.

Весь день у обоих так и прошел – у одной в финансовом расположении духа, у другого – в мучительных размышлениях и попытках выправлять статьи словаря чуть ли не посреди репетиции.

Федька проявила любопытство к жизни только во время спектакля, когда господин Лепик, плясавший Феба в «Пробуждении Флоры», должен был вертеть свои знаменитые пируэты.

Шарль Лепик, которого в театре на русско-немецкий лад переделали в Карла Карловича, был одним из парижских виртуозов, не хуже знаменитого Вестриса. Он прибыл в Россию из Лондона, прямиком из Королевского театра, где не только блистал в чужих балетах, но и сочинял свои – «Похищение сабинянок», «Обманутый учитель», «Охота Генриха Четвертого», неизменный «Суд Париса», который ставили, кажется, все, кто почитал себя балетмейстером. Театральное начальство рассчитывало, что он, обжившись, перенесет на петербуржскую сцену лучшие балеты Новерра и Доберваля, в которых он имел честь танцевать.

Федька очень хотела понять приемы, позволявшие французу так бойко вертеться. Она не могла видеть, как он проделывает урок, и пыталась что-то уразуметь во время спектаклей.

В нужный миг наступила тишина. Лепик вышел на середину, кивнул оркестру и с первыми звуками скрипок завертелся в пируэтах. Береговая стража считала: раз, два, три оборота, перескок на другую ногу и, не замедляя вращения, опять три оборота, и второй перескок, и тогда уж нога, вытянутая под прямым углом к туловищу, уходит назад воздушным рон-дежамбом, и самый последний оборот завершается изящнейшим аттитюдом.

Оркестр в тот же миг грянул последний аккорд, да еще с ударом в литавры. Партер завопил «Фора!» На сцену вылетело несколько кошельков, прямо к ногам Лепика. Турдефорс того стоил!

Больше для Федьки ничего занятного в тот вечер в театре не было, и она умчалась так скоро, как только смогла.

Шапошников уже ждал ее.

– С этой ночи начнется ваша новая служба, – сказал он. – Вы поедете сейчас с надежными людьми в некое место и будете наблюдать. Вам ничто не угрожает. Ступайте в палевую комнату, я даю вам четверть часа на сборы. Григорий Фомич, коли что, вам поможет.

Заинтригованная Федька поспешила в спальню и обнаружила лежащий на постели мужской костюм.

Ей доводилось одеваться мальчиком, но – среди своих, в школе и иногда в театре. Но зрители не знали, что перед ними пляшет, блистая четкими кабриолями с высоким выкидываньем ноги девица Бянкина. А теперь – она первым делом ощутила неловкость. Ей казалось – весь мир поймет, что она не мужчина, и будет с ухмылкой глазеть на ее ноги. Хотя как раз ноги у нее были отличные.

– Ну и пусть, – сказала себе Федька. – Я заполучу его. Раз уж я нагишом лежала перед господином Шапошниковым, изображая распутную нимфу, то теперь-то уж чего стесняться?

И задумалась – как так вышло, что она почти не смущалась, показав живописцу себя обнаженной? Только ли его ледяное спокойствие и безразличие помогли ей – или она хотела, чтобы хоть кто-то наконец оценил красивое тело, не придавая значения лицу?

– Я добуду себе приданое и заполучу его, – повторила Федька и стала раздеваться.

Главное было – убрать волосы, чтобы они не мешали. Федькина коса почти достигала талии, можно было и подлиннее отрастить, но фигуранткам приходилось надевать большие парики и столь сложные головные уборы, что девушки с пышными волосами просто маялись, утискивая свое богатство под эти ужасающие сооружения. Во время урока же обыкновенно окручивали косу вокруг головы, как если бы собирались в баню. Федька вплела в косу бархатную ленту и подвязала ее кольцом, чтобы вышло похоже на мужскую прическу. Потом она разобрала сложенные вместе короткий синий фрак, штаны, исподнее, рубаху, жилет, чулки. Все без лишней роскоши и вполне ей соответствовало, только штаны оказались узковаты. Она вспомнила картину, на которой ее бедра были чересчур округлены, и поняла, что Световид не погрешил против истины.

Она выглянула из комнаты и объяснила Григорию Фомичу, в чем беда. Он почесал в затылке, ушел и принес другие штаны, полушубок, шапку и подбитые мехом сапоги. Это была роскошная великолепная обувь, новенькая и совершенно по ноге. Штаны же оказались длинноваты.

Когда Федька вышла в гостиную, ее там ждали четверо мужчин. Одного она знала – Шапошникова. Второй был чуть выше ростом, чем живописец, и с неприятным лицом, третий – маленький, живой, с улыбкой от уха до уха, четвертый – великан с простецкой рожей и живым, даже хитроватым взором.

– Вот ваши соратники, – представил Шапошников. – Поскольку наше дело не нуждается в лишней гласности, то мы и приняли имена, которые используем и в беседе, и в переписке.

Вот этот господин – Выспрепар, ибо сочиняет выспренные послания для журналов. Сей – Дальновид, ибо зорок и проницателен. А также способен за три версты разглядеть прелестницу и ринуться к ней, невзирая на преграды. Сам я – Световид. И, наконец, наш помощник – Потап Ильич. Не знаю, есть ли в столице хоть один человек сильнее и надежнее. Нам служат и другие люди, но они сейчас заняты. Надобно придумать имя и для вас. Выспрепар предложил французское – Фадетта. Наш друг, весьма одаренный литератор, изобрел другое – Ясновида. Выбирайте, какое более по вкусу.

– Значит, вас так и называть – господин Выспрепар, господин Дальновид? – уточнила Федька.

– Да, сударыня, и без церемоний. Ну так Ясновида или Фадетта?

Федька задумалась. Начиналась новая жизнь – стало быть, нужно менять все. Фадетта – гораздо лучше, чем Федора. Фадетта – по-французски женственно и пикантно. Однако подойдет ли это имя рябой роже? Ясновида – имя холодное, ледяное, ничего в нем женственного нет, и вовсе оно не соответствует нраву – весь мир понимал, что Румянцев никогда не полюбит Федору Бянкину, она одна была слепа. Взять бы за образец хладнокровного Световида! Вот уж кто не поддастся страсти, хоть его золотом обсыпь, хоть саму Венеру приведи…

– Не знаю, – сказала она.

– Ладно, пусть будет пока Фадетта, – решил Шапошников-Световид. – Потап Ильич, забирай Фадетту и Дальновида, я с Выспрепаром поеду к господину Моське.

Дальновид подал Федьке сперва полушубок, а затем – нож.

– Ты это, сударыня, сунь в сапог, мало ли что. Мы ведь не в светский салон едем.

– А куда?

– Срамно сказать, куда…

И он оказался прав. В Санкт-Петербурге на ту пору имелось десятков с восемь питейных домов и погребов, в которых по случаю Масленицы было великое гулянье. Кроме того, всякий постоялый двор устраивал свое веселье, тем более, что там можно было кутить всю неделю, отсыпаясь в комнатах. При дворах, разумеется, обретались веселые девицы, для которых Масленица была, как осень для землепашца, урожайной порой.

В почтенные заведения, принимавшие иностранцев, вроде «Гейденрейхского трактира» на Невском или недавно открытого «Демутова трактира» на Мойке, заглядывать не стали, а совершили кавалерийский рейд по заведениям средней руки.

Федька никак не могла понять, зачем ей спускаться в задымленные и мрачные подвалы, зачем слушать непристойные песни, зачем обходить столы, разглядывать выпивох.

Федька видела сцены тошнотворные, а на пол боялась взглянуть. Отродясь она не вдыхала такой вони. Фигуранты, отплясав быстрый танец, тоже не розами благоухают, но они умеют быстро избавляться от потного запаха. Тут же, сдается, пьяная публика и гадила там же, где сидела.

Но таков был путь к приданому, к свадьбе, к Саньке. И она шла, по требованию Дальновида заглядывая во все мужские лица, даже те, что уже лежали, расплющившись, на мокрых столах.

Сам Дальновид придерживал ее под локоть, отпихивал от нее девок, что лезли с десятикопеечной любовью, и несколько раз шепнул:

– Держись, сударыня! Думаешь, меня с души не воротит? Мне-то еще хуже, чем тебе.

Потап Ильич, вооруженный крепкой дубинкой, не отставал от них ни на шаг и прикрикивал на обнаглевших пьяных девок, хватавших Федьку за рукава.

– Кого мы ищем? – спросила она.

– Когда увидишь – поймешь. Вся надежда на тебя – я-то его в лицо не признаю, я его рожу окровяненной лишь видал, а друг наш Мироброд от обжорства захворал, где-то его несвежим обкормили. А может, и вовсе не увидишь.

– Мы все кабаки хотим объездить до полуночи?

– Нет, только те, что вокруг Апраксина двора, хотя… хотя и те, что возле твоего театра, тоже не мешало бы… его, подлеца, в кабаке заметили…

Выбравшись из шестого по счету подвала, Федька глубоко вздохнула – свежий воздух был неземным блаженством, ночной воздух, весь в искрах, как тогда – впрочем, чего уж вспоминать…

– Что, страшно было? – спросил Потап Ильич.

– Отвратительно.

– Это еще цветочки. Там, ближе к Сенному, где самое ворье собирается, – вот там – жуть! – обрадовал он.

– И туда поедем?

Дальновид и Потап переглянулись.

– Поехали, – сказала Федька. – После полуночи всю эту пьяную шушеру начнут выкидывать – не оставлять же ее на Великий пост. Времени у нас мало. Ну?

– Нет, – сказал Дальновид. – Я, кажись, знаю, где это сокровище. Как я сразу не додумался? Потапушка, едем к девкам!

– К Гросманше или к Авербухше?

– Сперва к Гросманше.

Эти имена были Федьке знакомы – они поминались в театре. Если Васька-Бес ездил за купидоновыми утехами на Пряжку, то дансеры, зарабатывавшие больше и не желавшие заводить прочной связи в театре, ходили к сводням. В последние годы своден развелось немало – считалось, что в столице не менее полутысячи квартир, куда можно прийти и встретиться с услужливой девицей, самих же их насчитывалось чуть ли не десять тысяч, цифра страшноватая, так ведь и город велик. Федька бы не поручилась, что кое-кто из фигуранток не подрабатывает, бегая потихоньку к сводне. И ничего удивительного – коли сводня имеет хороших клиентов, то за ночь можно получить двадцать рублей, а это деньги немалые!

Оказалось, Дальновид очень даже хорошо знает, где живет Гросманша, – а хитрая немка забилась в глубину квартала со своими подопечными и выставляла караулы, чтобы вовремя предупредили о нежелательных гостях. На сей раз караульным был дед, сидевший под снегопадом в тулупе такой необъятной величины, что был похож на крепостную башню.

Дальновид, Федька и Потап, взявший у извозчика его фонарь, вошли в тесные сени, оттуда в горницу. Гросманша, невзирая на поздний час, разодетая, набеленная и нарумяненная, приняла их любезно и говорила с ними по-немецки, с вкраплениями самых неожиданных русских слов. Немецкого Федька не знала, зато знал Дальновид и перевел:

– Она радуется, что такого молоденького и хорошенького мальчика на обучение привели. Говорит, сама бы охотно им занялась.

– Какого мальчика? – удивилась Федька. Дальновиду было под тридцать, а Потап тем более не соответствовал описанию.

– Да тебя ж!

– Хорошенького? – Федька даже обиделась. На рябую образину она давно не обижалась, но в комплименте ей померещилась издевка.

Дальновид сжал ее руку. И Федька поняла – ему знакомо это состояние, когда в добром слове ищешь подвоха, и наверняка кто-нибудь, подшучивая над его малым ростом, называл верзилой. Тут же она подумала, что Шапошников-Световид просто не обратил бы внимания – не так устроен, чтобы чужую обиду чувствовать.

– Ей по ремеслу положено льстить, – сказал Дальновид. – А ты, когда намажешься и при свечах, можешь нравиться. Сейчас ты привлекательна.

– Так мне теперь только при свечах и жить? – огрызнулась Федька.

– Искусство требует жертв, – и Дальновид перешел на немецкую речь.

Гросманша на просьбу показать тех, кто в двух дальних комнатках развлекается с девицами, ответила сердито – не для того к ней приходят господа, чтобы их разглядывали.

Дальновид подмигнул Федьке с Потапом и пошел в атаку. Он уселся рядом со сводней на канапе, стал хватать ее за ручки, заглядывать в глазки и нести какую-то сладостную немецкую ахинею. Гросманша смеялась и отбивалась, но не слишком сурово. Потап потянул Федьку в сторонку.

– Я тут бывал, я знаю, – шепнул он. – Идем смотреть…

Они тихонько вышли в коридор, такой узкий, что Потаповы плечищи там не помещались.

За первой дверью, им распахнутой, баловался с двумя девицами невероятный толстяк – отродясь Федька не видывала такого гигантского голого брюха. За второй на двух кроватях резвились две парочки, и девицы взвизгнули, увидев суровую Потапову физиономию где-то на высоте потолка и фонарь в высоко взнесенной руке.

– Гляди, сударыня, – сказал Потап.

Федька встала на пороге – и тут же зажмурилась.

– Никого не признаешь?

Где-то далеко в воображаемом мире явился сундук, вроде тех, с которыми путешествуют из Парижа в Санкт-Петербург, набив их модными платьями. Крышка откинулась, из сундукова нутра хлынул свет, ударили в разные стороны лучи от бриллиантовых граней, и стало ясно: это – приданое.

Федька открыла глаза и посмотрела на возмущенных мужчин.

– Нет, никого…

– Пошли.

Их проводила возмущенная ругань опомнившихся любовников.

В коридорчике Потап почесал в затылке.

– Может, еще в светлице кто прячется? Идем в разведку. Где тут у нее лестница?

Но туда выбираться не пришлось – сверху брел кто-то, неуверенно ставя ноги. Сперва Федька увидела босые ступни, потом – голые икры и колени, подол рубахи… Наконец явилось и лицо.

– Пресвятая Богородица! Сенька! – воскликнула Федька.

– Званцев? – уточнил Потап.

– Званцев! Сенька, ты что тут делаешь?!

– Не шуми, – одернул Федьку Потап. – Видишь – ни черта не соображает. Основательно назюзюкался. Ну, слава те Господи, сыскали. Теперь его надобно одеть и увезти.

– Сенька, Сенька! – Федька изо всех сил встряхнула собрата по береговой страже, но Потап был прав – красавчик выпил больше, чем позволяла натура, хотя и меньше, чем требовала душа.

– Я выведу его на морозец, потычу харей в сугроб, а ты снеси сверху его штаны и что там найдется. Завернем в мой тулуп, с ветерком доставим к господину Световиду.

– Вот дурак! – сердито сказала Федька и пошла наверх. Там действительно оказалась крошечная комнатка, в которой одна кровать и помещалась. На кровати спала кверху задом девица пышного сложения – костлявых Гросманша не держала, сама она тоже была весьма аппетитна.

Федька на ощупь нашла и штаны, и жилет, но под кровать за чулками и башмаками не полезла. Когда она спустилась, Сенька уже что-то бормотал, уже руками махал, пытаясь ударить Потапа.

– Ну-кось, я его держу, а ты ему ногу задирай да в штанину встромляй! – велел Потап.

Сенька влезать в штаны не желал, брыкался. За это получил от Потапа умеренный подзатыльник. Обидевшись, Сенька расслабился и повис в потаповых объятиях, как толстый жгут мокрого холста. Кое-как Федька натянула на него штаны и заправила в них рубаху.

– Довольно с него, – сказал Потап. – Не то до утра провозимся. Везти-то недалеко – чай, до смерти не замерзнет.

И тут раздался хохот – такой, что Федька ойкнула. Люди так адски не смеются – это она твердо знала. Следом добавился возмущенный женский голос – он выкрикивал немецкие слова, и не требовалось переводчика, чтобы уразуметь – женщина кроет кого-то в хвост и в гриву.

– Опять бед натворил! – воскликнул Потап.

Но когда он, одной рукой прижимая к себе Сеньку, другой распахнул дверь в горницу и увидел беду, то захохотал еще пуще – басом, да таким, что хоть приглашай в театр за сценой гром небесный представлять.

А было вот что. Гросманша, имея от роду не более сорока пяти лет, еще могла нравиться. Оставшись с ней наедине, Дальновид тут же предложил ей слиться в страсти. Она, зная, что времени у него мало, назначила приемлемую цену – четыре рубля. Он согласился и, чтобы не терять ни минуты на барахтанье в объятиях, попросту развернул Гросманшу спиной к себе и нагнул над канапе, а она уперлась руками в спинку. Тут же он задрал многослойные юбки, быстро изготовился к атаке и радостно устремился вперед.

Но канапе, как и полагается, стояло у стены, на которой висели акварельки и гравюрки в рамочках. Вид этой стены, а также вид пышных округлостей немки как-то странно подействовали на Дальновидову память. Возникли вирши, сразу же преобразовались, совпали с ритмом первых движений, удержаться не было сил. И тогда, когда бы лучше помолчать, он заговорил:

Стоит телесно, К стене примкнуто, Звучит прелестно, Быв кляпом ткнуто!

Все это было настолько нелепо, что Дальновид не выдержал и захохотал во всю глотку. А Гросманша, не поняв, в чем дело, решила, что показалась кавалеру смешной, и возмутилась так, словно ей за честный труд ни гроша не заплатили.

Федька, сунувшись в комнату вслед за здоровяком, ахнула и отскочила. Потап, отступив в коридор, захлопнул дверь.

– А чего ж ты хотела, сударыня? – отгрохотав, осведомился Потап. – Мы, чай, не в святую обитель пришли. Ну, помогай вытаскивать дурня.

На крыльце он поднял босого Сеньку, укутанного в тулуп, на руки и бегом донес до санок.

– Гони, брат, – сказал извозчику, когда следом прыгнула Федька. – А господин Никитин сам прибежит, ему полезно по морозцу побегать!

Но Дальновиду после Потапова вторжения было уже не до амурных утех. Он успел задержать сани и тоже туда повалился, обхватил Федьку.

– Вот как тяжко нашему брату кавалеру приходится, – горестно сказал он ей.

Федька промолчала. Добывание приданого уже казалось ей каким-то дурным сном – вроде того бреда после чарки крепчайшего рома.

– Ги-и-ись! – заорал извозчик Пахомыч, хотя на ночной улице беречься и шарахаться было некому. Сани понеслись – и Федька подумала, что такой дивной ночью, под снегом, лучше бы ей кататься в обнимку не с Дальновидом.

Потом была забота – втащить в дом малость протрезвевшего и испуганного Сеньку. Его доставили в гостиную, выдали вместо Потапова тулупа большой шлафрок на вате, мало чем поменьше потапова тулупа, пригодного для путешествия в Сибирь.

В комнату, где возились с Сенькой-красавчиком, вошел Световид, сопровождаемый Выспрепаром. Он откуда-то приехал и раздевался на ходу.

Федька никогда не видела его в таком наряде – в модном парике, в отлично сшитом фраке. Шапошников-Световид выглядел весьма достойным кавалером, хотя красавцем его бы никто не назвал. Именно сейчас Федька разглядела его повадку – человека из хорошего общества, которого учили толковые наставники, который держится с достоинством и движется непринужденно.

Первым делом Световид приказал Никитину утром отправиться на поиски стрелы.

– Должна быть, – сказал он. – Коли наш сокол ясный там застрял в силках, то Миловида захочет про то отписать. Чего-то мы, видать, не предусмотрели…

– Вот Званцев, – Дальновид указал на Сеньку-красавчика. – Как искали! Я себя в жертву принес! Слушай…

И Федьке пришлось узнать о своих странствиях по кабакам в литературном переложении, в котором гротеск легко перерастал в патетику и правда служила незримым основанием для развесистого вымысла.

– Вот славно! – воскликнул Световид, выслушав донесение. – Изловили молодца! Теперь видишь, Фадетта, что мы бы без тебя не управились, ты одна его в лицо знала. В деле поимки этого бездельника стала главной.

Выспрепар принес ковш огуречного рассола и заставил Сеньку сделать несколько глотков.

– Оставьте меня, ироды, – совсем внятно сказал красавчик.

– Иродами нас назвал – значит, соображает! – обрадовался Дальновид.

– Ты, Званцев, отчего в театре столько времени не был? – очень строго спросил Световид. – Где пропадал? И как у сводни оказался? У тебя ж невеста есть, госпожа Огурцова, чего по девкам бегать вздумал?

– Какая она мне невеста?! – вдруг заорал Сенька. – Сука она, курва! Ничего, ничего! Отольются мышке кошкины слезки… тьфу!.. Не так!

– Гляди ты, ожил, – заметил Выспрепар. – И с чего ты, кавалер, так ее вдруг невзлюбил? Чем не угодила?

– Сука, – повторил Сенька. – Как амуриться – так я хорош, а под венец – с дворянином! А мне – сто рублей отступного и пинком под гузно! А я ее, курву, три года без устали тешил и ярил!

– С того и запил? – уточнил Световид. – С того и все сто рублей на девок протратил?

– Эх… – ответил Сенька и махнул рукой.

– Все совпало, – сказал Световид, повернувшись к Федьке. – По тому адресу, что ты раздобыла, я человека посылал, и он мне доложил, что Огурцова вздумала знатной барыней стать. К ней посватался отставной пехотный майор, весь в долгах, но роду почтенного. Она и решила для будущих деток дворянство приобресть. Разумная особа, что и говорить. Что, братцы сильфы, будем сейчас терзать несчастного или дадим проспаться?

– Покажем ему нашего страдальца и отправим сразу в кровать, – посоветовал Выспрепар. – Не то он нам спьяну такого наврет – не расхлебаем.

– Ну, хорошо, Потап Ильич, помоги ему, – велел Световид и первый вышел из гостиной.

– Сударыня, – наигалантнейше сказал Федьке Дальновид, пропуская перед собой. Затем он придержал дверь, пока Потап протаскивал Сеньку.

Вся компания собралась в комнате, где лежал раненый. Он уже приходил в сознание, но ненадолго. Сейчас как будто спал. Григорий Фомич принес двусвечник. Выспрепар осветил бледное лицо раненого, а Дальновид спросил:

– Ну что, узнаешь?

– Как не узнать, это ж Егорка Волчок…

– Слава те, Господи! – с чувством произнес Выспрепар. – Теперь хоть понятно, кого вы с Потапом притащили.

– И кто таков Егорка Волчок? – полюбопытствовал Световид.

– Да кто… наш человек, из фигурантов…

– Нет у нас такого! – вмешалась Федька.

– Был… – тут вдруг на Сеньку снизошло просветление, а может, спермацетовые свечи способствовали узнаванию: – Бянкина, ты, что ли?

– Главное – что признал, – сказал Световид. – Вот ниточка, ведущая к убийству, и не дай бог, чтобы порвалась. Теперь, сильфы, мы переходим на военное положение. Волчка охранять. Этого чувствительного любовника не выпускать. Сдается, завтра мы узнаем, кто приказал убить Глафиру Степанову, и как это удалось сделать. Кстати – Григорий Фомич, Румянцев не давал о себе знать?

– Нет, сударь.

– Не нравится мне это, – заметил Дальновид. – Не могла его прелестница до утра у себя оставить, даже если бы пожелала.

Федька открыла было рот – спросить: кто?!

Это не могла быть Анюта – той хватало сейчас забот из-за откупщика, и рисковать она бы ни за какие коврижки не стала. Это не могла быть Марфинька Васильева – девушка из богатого дома никогда одна не остается, а подкупать девок она в шестнадцать лет вряд ли выучилась. Так кто же?

– Ясно же, кто приказал – братья Ухтомские, вот и Мироброд в письме про то написал, – напомнил Выспрепар.

– Ухтомские ли? – спросил шустрый Дальновид. – Слишком явно тянется дорожка к этим господам. Проверять надобно, братцы сильфы, каждое слово проверять! И даже коли Ухтомские – не может быть, чтобы гвардейцы, офицеры, сами до того додумались!

– Уведи этого пьяного селадона, Григорий Фомич, он стоя спит, – сказал Световид, словно бы не слыша товарищей. – Ну, Фадетта, каково?

– Отлично, Световид, – упрямо вздернув подбородок, отвечала Федька. Она не имела права показать, что обеспокоена еще одной женщиной, вклинившейся между ней и Румянцевым.

– Отлично, – согласился он.