Если бы нашелся добрый человек и за шиворот отвел Воина Афанасьевича в храм Божий, к исповеди, да если бы спросил строгий батюшка: «Для чего ты, чадо, в тот Амстердам потащился?», то ответ был бы:

– Бес попутал!

И было бы очень хорошо, если бы воображаемый батюшка задал вопрос, как звали того беса.

Если расспросить бабок-ворожеек, в заговорах призывающих не только ангелов, но и нечистую силу, они назвали бы страшные имена: дед Смердочет, бес Трясовик, Велигор, Верзаул, Аспид, Енаха, Индик, Мафава и многие иные, не к ночи будь помянуты. Воин Афанасьевич об этой нечисти не подозревал – голова иным была занята. Однако вопрос иерея нельзя оставлять без ответа – и он бы хоть задумался.

Безымянный бес появился в покоях воеводского сына, когда стало ясно, что он у батюшки с матушкой – единое чадо, других нет. Этот бес, совсем еще кроха, принялся нашептывать мамкам и нянькам: любите чадушко, нежьте чадушко, балуйте чадушко! Маленькому же Войнушке он нашептывал иное: тебя все любить должны, тебя все нежить должны, тебя все баловать должны.

Воин Афанасьевич и вырос с сознанием того, что общая любовь полагается ему примерно так же, как солнечный свет и присутствие ангела-хранителя. Матушка в нем души не чаяла, батюшка нанимал лучших учителей, понемногу приучал к трудам, причем трудам не слишком утомительным, скорее даже приятным. Люди, окружавшие воеводское чадо, тоже были добры к нему. Воин Афанасьевич знал, что батюшку в Москве не любят, но рассуждал так: батюшка нравом упрям и даже хитер, в ответ на нападки такое государю скажет, что обидчики растеряются; он же, батюшкин сын, никогда никого не обидел, и с какой же стати врагам на него, такого хорошего, ополчаться?

Стычка с молодыми стольниками в Кремле сильно его огорчила и даже испугала: в том коконе из всеобщей любви, что сам собой вокруг него образовался, вдруг явилась преогромная прореха. Как чинить эту прореху, он не знал. Она была и раньше, но не такая заметная, а тут прямо громкий треск раздался. Оказалось – Афанасий Лаврентьевич в этом треске виноват, из-за него высмеяли и обругали…

Безымянный бес подсказал: бежать! Бежать туда, где прореха сама собой зарастет! Где всякое твое слово и деяние обретут похвалу! В Москве, да и в России, сам видишь, что творится, так говорил бес, тут грязь и словесная, и душевная, а есть иной мир, где все отменно хорошо, все жители – благовоспитанны и знают толк в изящных искусствах.

Когда Воин Афанасьевич встретился с Герхардом, то не удивился услужливости бродячего торговца: отчего бы и не услужить ему, которого все любить не только что должны, а обязаны? Затем, в Кракове, он с полным основанием рассчитывал на любовь со стороны Яна-Казимира и Марии-Луизы. Любовь была умеренная, зато привязанность отца Миколая даже чем-то смахивала на отцовские чувства. Когда стало ясно, что отец Миколай все это время готовил воеводского сына к возвращению в Россию, Воин Афанасьевич обиделся и испугался. Безымянный бес подсказал: беги, чадушко, тут тебя не любят, в Россию гонят! Ищи, где бы полюбили!

А курфюрст бранденбургский сказал коротко и ясно:

– Пошел вон, болван.

Кокон, и без того изрядно потрепанный, разлетелся в мелкие дребезги.

Впервые в жизни Воин Афанасьевич ощутил свою полнейшую ненужность.

А ведь нужно было как-то рассказать о беде Ваське Черткову, который ждал его с отличными вестями. Перед Васькой было стыдно. Бес тихонько напомнил: да ведь этот же Чертков тебя в побег сманил, и прозвание у него, вишь, доверия не внушает: Чертков!

До сей поры Воин Афанасьевич крепкими напитками не слишком баловался – служба требовала ясной головы. Естественно, когда в праздничном застолье подавали крепкий питейный мед, он не отказывался, но знал меру. И вот безымянный бес подсказал: пожалей себя, сам себя не пожалеешь – никто не удосужится, сделай так, чтобы скорбные мысли из головы удалились, это нетрудно!

Тот же бес навел на маленькую корчму неподалеку от замка, где владелец-поляк предлагал ставленные хмельные меды и посоветовал «полторак» десятилетней выдержки.

– Разве пан не знает, что есть королевский мед? – удивился корчмарь и вручил полную кружку крепкого и густого напитка.

Точно ли мед выдерживался в бочке под землей, Воин Афанасьевич не знал. Кружка согрела душу, но не совсем, он попросил еще. И мудрая мысль пришла в голову: опять ошибка, и Бранденбург – тоже не Европа. Есть тут, конечно, благовоспитанные знатные господа, но сам Бранденбург – дыра на скучном побережье, нужно уходить отсюда, пока есть деньги.

Ваське Бранденбург тоже не понравился. Васька скучал по гравюрам, которые можно срисовывать часами, и по пани Барбаре – об этой пани, супруге истопника, он Воину Афанасьевичу не рассказывал, потому как – о чем тут рассказывать? Прибежал к ней в каморку, пока мужа дома нет, через полчаса из каморки выбежал, кому какое дело?

Когда меда было выпито достаточно, чтобы жизнь показалась прекрасной, беглецы решили: куда бы ни отправиться, все будет лучше, чем здесь. Корчмарь объяснил, как попасть в Пиллау, и они туда отправились с рыбаками, пока хмель не выветрился.

Несколько дней спустя, когда в Бранденбург приехал Шумилов с подчиненными и начались розыски, корчмарь струсил: ну как дал совет каким-то неслыханным преступникам? К тому же Воин Афанасьевич и Васька оставили у него лошадей в полной сбруе и не вернулись. Поэтому корчмарь отрицал всякое знакомство с подозрительными людьми: не видел, не слышал, медом не поил!

Беглецам повезло – флейт «Дары волхвов» уже был готов к отплытию, когда они пришли на мол. Увидев в этом волю Божью и страшно обрадовавшись, они быстренько уговорились с капитаном и поднялись на борт. Впереди был великолепный Амстердам.

Когда действие меда кончилось, Воин Афанасьевич, кое-как придя в себя, понял, что именно эту волю Божью следовало счесть искушением, которое посылает нечистый. В корчме остались лошади и кое-какие вещи, в вещах – часть хорошо спрятанных денег, а Амстердам, как до него наконец дошло, был на расстоянии чуть ли не полутора месяцев. Принятое во хмелю решение его самого испугало. К тому же в первом морском путешествии их с Васькой сопровождал веселый и надежный Герхард, который умел со всеми договориться. Сейчас опоры и поддержки не было.

И им повезло – тогда не так штормило.

Воля Божья сказалась в неприятном происшествии. Наступил миг, когда Воину Афанасьевичу с Васькой в разгар морской бури велели привязать к себе ценные вещи и подняться на палубу. Капитан боялся, что старое судно может не выдержать, если придется рубить мачты и выбрасываться на берег Боргхольма, – спасутся те, кто на палубе, а не дрожит в кубрике или в трюме.

Если бы первым смыло Воина Афанасьевича, вряд ли кто стал бы бороться за его жизнь. Но за борт полетел боцман Маартен Адриан. Не то чтобы боцмана горячо любили – мог и кулаком вразумить. Но Адриана уважали за справедливость, спасали его по честному порыву матросских душ – бросили в воду канат, чтобы уцепился. Пока следили, не появится ли в волнах боцманская голова, водяной вал, перелетев через палубу, скинул вниз Воина Афанасьевича. Он не был пловцом, вынырнул как-то нечаянно, канат оказался рядом случайно, крики матросов вразумили, и он ухватился так, что потом, уже утром, увидел под ногтями засохшую кровь. Рядом оказался Адриан, матросы с немалым трудом выволокли обоих.

Конечно же Воин Афанасьевич возблагодарил Господа. Но вот задать вопрос, для чего Господь его спас, воеводский сын не догадался.

Наконец судно пришло в Амстердам. Два измученных московита спустились на берег и встали в растерянности, не понимая, куда им в этой суматохе брести.

– Поесть бы… – тихо сказал Васька. – Ты спроси людей, где тут можно поесть…

Им указали на кабачок-погребок. Московиты спустились туда – и чуть ли не задом наперед вылетели. Среди бела дня матросы тискали там полуголых румяных девок.

Наконец Васька высмотрел двери более или менее приличного заведения. Там девок не было вовсе, сидели пожилые и старые люди, а еду подавали толстые тетки. Боясь, что здешняя стряпня с непривычки подействует на брюхо, Воин Афанасьевич спросил самое невинное – хлеб, сыр и пиво.

– Какой сыр угодно господину? – тетка предложила несколько на выбор, и Воин Афанасьевич наобум лазаря выбрал тексельский. Хлеб же из всех предложенных предпочли ржаной – память об отечестве подсказала выбор.

Сыр оказался зеленым, хлеб – вязким и плотным, даже к зубам прилипал. Воин Афанасьевич потребовал другого хлеба – тот был не лучше, да и вкуса какого-то странного. Тетка сообщила: испечен из смеси ячменной и гречишной муки, а коли господам угодно пшеничного, так это не здесь – пшеничный пекут в богатых домах, да и то не во всех.

Кое-как перекусили. И дальше сидели молча – ни одному не хотелось начинать разговор о своей дальнейшей судьбе: куда идти, где ночевать, чем завтра заниматься.

Пожилые голландцы, видать, от пива развеселились – стали петь песни. Это было тихое и благопристойное веселье. Воин Афанасьевич поглядывал на них с завистью: люди пришли отдохнуть от трудов праведных, и завтра придут, будут толковать с приятелями и не беспокоиться о том, где ночевать.

Темнело, толстые тетки поставили на столы горящие светильники. Тьма съела черные кафтаны, одни лица остались. Эти освещенные лица показались Воину Афанасьевичу причудливо щекастыми и носатыми, нечеловеческого рыжеватого цвета, и тени на них гуляли диковинные, почти черные. Васька тоже глядел с любопытством – островки света, переполненные лицами, чем-то его заворожили.

Вдруг Васька встал и вдоль стены тихонько пошел к столу, вокруг которого, тесно придвинувшись друг к дружке, сидели седовласые веселые старцы. Не дойдя, он остановился. Воин Афанасьевич с удивлением следил за ним. Васька обошел стол и направился к углу. Там, в углу, сидел, опустив голову, грузный человек. Он так устроился, что светильник в настенной нише освещал его руки и колени. Васька подкрался сбоку и заглянул в книжицу, с которой возился грузный человек.

Он угадал – тот срисовывал лица веселых и задумчивых старцев. Линии грифеля ложились крест-накрест, и из этих решеток вдруг возникала игра света и тени. Рисовальщик поднял голову и увидел Ваську.

– Не угодно ли господину иметь свой портрет? – спросил он. – Всего полгульдена – и вы получите работу художника, которого знает весь Амстердам. Всего полгульдена, молодой господин…

Ваську поразило, как печально он это сказал.

– Мой портрет? – переспросил он.

На флейте Васька кое-как наловчился понимать голландских моряков, но сам изъяснялся кратко и очень осторожно.

– Да, ваш. Вы иноземец, я вижу. Вы не знаете меня.

О том, что Васька иноземец, нетрудно было догадаться по его польскому кафтану из лосиной кожи.

– Всего полгульдена, – повторил грузный человек. – И никто ничего не узнает.

Васька быстро подошел к Воину Афанасьевичу.

– Мне гульдентымф нужен.

– В своем ли ты уме?

Кроме монет, начеканенных из церковного серебра, в Речи Посполитой были еще и монеты из дурного золота, которыми осчастливил государство чеканщик Андреас Тымф. Нужно было побольше монет, а содержание в них золота особого значения во время «кровавого потопа» не имело. Оказалось же потом, что один гульдентымф должен соответствовать тридцати серебряным грошам, но народ оценил его в двенадцать или тринадцать грошей. Таких сомнительных денег у московитов было десятка три монет, на флейте их в уплату за проезд не взяли, так что даже гульдентымфы сейчас приходилось беречь.

– Никогда не просил… на грифели и на бумагу разве… один всего…

– Да на что тебе?

– Глянь-ка, – Васька показал на рисовальщика.

– Ну и что?

– Он рисует. Он с живства рисует! Не то что наши богомазы! Не срисовывает, а смотрит и с живства!

О труде иконописцев Воин Афанасьевич имел смутное понятие. Малюют образа – такие, какие дед и прадед малевали, тем и кормятся. О том, что можно поставить перед собой человека и изобразить его на бумаге, Воин Афанасьевич не догадывался – глядя на картины и гравюры, полагал, что они создаются по памяти и воображению.

– Ну и Бог с ним, – сказал он Ваське. – Такое его ремесло.

– Он меня срисовать обещал!

– За гульдентымфа? Вася, денег у нас негусто…

И тут случилось чудо – в темном помещении возник ангел.

Воин Афанасьевич как раз смотрел на рисовальщика, когда у него за плечом появилось ангельское лицо. Таких красивых лиц им раньше видеть не доводилось – тонкое, точеное и такое своеобразное, что даже не сразу поймешь, юноша или девица. Золотые кудри обрамляли этот почти иконописный лик, сияли большие, просто нечеловечески большие темные глаза. Склонившись к рисовальщику, ангел зашептал ему в ухо.

Васька перекрестился.

Переговоры между рисовальщиком и ангелом были краткими, рисовальщик встал, и ангел вывел его из кабачка.

– Глянь ты, и денег с него не взяли, – прошептал Васька и устремился за ушедшими.

Но тетка, подававшая блюда, была начеку. Видя, что Васька сбежал, она подошла к Воину Афанасьевичу и потребовала рассчитаться за съеденное и выпитое.

– Кто был тот человек, который рисовал? – спросил Воин Афанасьевич.

– Это знаменитый художник, который сбился с пути истинного, – ответила тетка. – Мужчина должен отвечать за свои грехи, а он не хочет!

Воину Афанасьевичу стало страшновато от строгого взгляда и голоса тетки. Он вспомнил – такова же была и монахиня, которую во Пскове привечала матушка: как придет, да как увидит во всем доме сплошные грехи, да как примется наставлять и грозить смертными карами – комнатные девки и бабы чуть без чувств не валились. Но монахиня была суха, как опавший лист, эта же – дородна и вид имела самый грешный, груди так и рвались вон из тугого шнурования.

Рассчитавшись, он взял два узла с пожитками и поспешил на улицу.

Улица была пустынна, рисовальщик, ангел и Васька исчезли.

Воину Афанасьевичу стало страшно. Не то чтобы от Васьки было так уж много пользы (спасение из Вавельского замка в тот миг напрочь забылось), не то чтобы он был равноправным собеседником, но он на чужбине единственный свой, если пропадет, что тогда?..

Бегать с узлами страх как неловко, но Воин Афанасьевич побежал, свернул в переулок и чуть не свалился в канал, еще ничем не огороженный. По каналу скользили лодочки, в одной, побольше, две женщины развлекались: пели под лютню, кавалеры им подпевали.

Надо было спросить, не встречались ли тут, на набережной, три человека, но Воин Афанасьевич вдруг застеснялся.

Он постоял, собираясь с духом, подыскал нужные слова и обратился к пожилому человеку, что, привязав лодку, взбирался на берег по каменным ступеням. Тот сказал, что бегущего человека в длинном лосином кафтане вроде тут не замечал, да и поди пойми в потемках, из чего тот кафтан. Потом по доброте своей полюбопытствовал, с чего бы человеку бегать ночью: удирал от городской стражи или за кем-то гнался? Воин Афанасьевич объяснил, кого преследовал Васька.

– Рисовал пьяные рыла в кабачке? – попросту спросил собеседник. – И за ним пришел то ли юноша, то ли девица? Кажется, я этого господина знаю. Пойдем, провожу, мне по пути.

Он повел Воина Афанасьевича узкими и кривыми улочками, привел к дому, также необычайно узкому и высокому.

– Вот тут живет рисовальщик – если еще и отсюда не погнали за долги. Бедный человек, такой дар ему от Бога, такие богатства были – и кто он теперь? Стучите, мой господин, да вот же дверной молоток…

Воин Афанасьевич постучал. Дверь не отворилась, но отворилось окно, выглянула женщина. Ей на вид было малость за тридцать, на голове – простой полотняный чепец, смахивавший на русский повойник, но из-под него шли двумя волнами, прикрывавшими виски, пушистые темные волосы. Брови и глаза также были темными, а очертания лица – правильными. Женщина держала подсвечник в правой руке, а левой придерживала на груди темно-красную шаль.

– Что господину угодно? – спросила она. – Если хотите приобрести картину или офорт, приходите завтра, сейчас уже поздно, и в дом мы не впускаем.

– Добрый вечер, – ответил Воин Афанасьевич. – Я своего товарища ищу. Сказали, он к вам пошел.

– Титус! – крикнула женщина, отвернувшись от окна. – Это московит!

И она, закрыв окошко, ушла.

Воин Афанасьевич остался стоять у дома, и распахнувшаяся внезапно дверь едва не треснула его по лбу. На пороге стоял ангел.

– Заходите, – пригласил он.

Воин Афанасьевич вошел в тесные сени, оттуда его препроводили в верхнее жилье. Он оказался в комнате, стены которой были сплошь увешаны картинами, некоторые из них были не завершены, являли собой либо человеческую фигуру на светлом полотне, либо отдельно – старческую руку или старушечье лицо, либо – что-то вовсе непонятное. Одна картина стояла посреди комнаты на особой подставке. Она изображала старца, за спиной которого стоял ангел – тот самый, что отворил дверь. Старец писал в толстой тетради, ангел нашептывал на ухо. Оба были – как живые.

– Я хотел за тобой бежать… – виновато сказал, появившись из-за картины, Васька. – Да вот, ты уж прости…

– Вы действительно московиты? – спросил ангел. Лишь услышав голос, Воин Афанасьевич убедился, что это юноша.

– Да, мой господин, – ответил Воин Афанасьевич.

– Как прикажете к вам обращаться?

– Мое полное прозвание вам будет трудно выговорить, – подумав, сказал Воин Афанасьевич. – Можете говорить так: Ордин.

– А я – ван Рейн. Титус ван Рейн.

– Отец, погляди, это нужно успеть зарисовать.

Из-за стола встал грузный широколицый мужчина, чем-то смахивавший на старца с тетрадью, только черты лица были более округлы да борода не столь длинна.

– Поди скажи матушке, чтобы принесла угощение, – попросил он. – Эти кафтаны нам, может быть, скоро пригодятся. Садитесь, сударь.

Это относилось к Воину Афанасьевичу. И он сел на раскладной табурет, пока еще недоумевая, что тут должно произойти.

Ангел привел женщину в чепце. Она несла поднос, на подносе были тарелка с двумя лепешками, каждая – с мужскую ладонь величиной, четверть округлой и приплюснутой головы желтого сыра, еще несколько ломтей другого сыра, темного. Воин Афанасьевич даже забеспокоился – он, кажется, опять попал не в ту Европу, здесь не подают на стол горячего, а оно было бы очень кстати.

Поднос она установила на грязном, заляпанном краской столе без скатерти. Стол этот очень удивил Воина Афанасьевича – без скатерти в Москве, во Пскове да даже и в Царевиче-Дмитриеве не обходились, разве что в самых бедных домах – и то для праздника хоть какую стелили.

Потом эта женщина принесла снизу, из кухни, две кружки светлого пива.

– Сынок, за работу, – сказал старший ван Рейн.

Титус взял с полки небольшой альбом.

Рисовальщики попросили Воина Афанасьевича и Ваську сидеть смирно, разве что двигать той рукой, в которой пивная кружка. Старший работал быстро и увлеченно.

– Вот так, – сказал он. – Смотри, как на нем складки ложатся, сынок, смотри, какие потертости и заломы.

Он показал свою работу Титусу, потом Воину Афанасьевичу. Изображенная фигура не имела лица, лишь несколькими штрихами обозначенную голову, но лосиный кафтан глядел, как живой.

Пока юноша доканчивал свой труд, Воин Афанасьевич пошел смотреть картины и рисунки на стенах. Старческие руки его озадачили – для чего это нужно? Он привык видеть гладкие узкие кисти и безупречные пальцы на святых образах. Перед одним творением он остановился, даже не сразу поняв, что это за округлый предмет, раскрашенный так живо и выразительно. Потом вгляделся и понял: да это же голая пятка! Пятка была, как ей полагается, при босой ноге, но при ноге коленопреклоненной и набросанной кое-как, словно торчащей из тумана.

– Вот, полюбуйтесь! Паломника встретил возле Старой церкви, пошел за ним – хотел уговорить попозировать. Совершенно замечательный подбородок и эти длинные морщины. Он вошел, преклонил колени. Дело было в апреле, он шел в сандалиях на босу ногу, я увидел пятку – и понял, что обязан сохранить ее для потомства. Она мне понадобится для большой работы. Когда-нибудь я напишу «Возвращение блудного сына» – у него, после трудов в свинарнике и путешествия домой по грязи и камням, должны быть именно такие пятки.

Ван Рейн-старший настолько легко освоился с гостями, людьми чужими, да еще московитами, что Воин Афанасьевич сильно удивился – ему такой легкости было не дано.

– А это кто? – спросил Воин Афанасьевич, показывая на портрет старца с ангелом за плечом.

– Это мой «Евангелист Матфей». Так ведь оно и было – он писал свое Евангелие, а ангел подсказывал, – усмехнулся старший ван Рейн. – Господь послал мне прекрасное семейство, я вижу во всех образах, что приходят мне в голову, хоть из мифологии, хоть в библейских, черты Титуса и моей Хендрикье.

Васька, взяв без спроса на столе лист хорошей бумаги и кусочек мела, принялся срисовывать евангелиста Матфея с ангелом. Он не замечал, как переглянулись Титус и господин ван Рейн. Титус, кивнув и присев на скамью в углу, взялся рисовать увлеченного делом Ваську. Госпожа Хендрикье прибиралась в комнате, складывала в стопки книги и рисунки. Господин ван Рейн помогал ей. Воин Афанасьевич вдруг почувствовал себя неловко – все были чем-то заняты, он один без дела.

– Я хочу написать большое полотно, – сказал господин ван Рейн. – Я получил заказ от одного дворянина с Сицилии. Он хочет иметь в своей галерее Гомера. Но как изобразить Гомера? Слепое лицо и открытый рот – как если бы он читал нараспев свою поэму? Нет, мне нужны слушатели, и даже не обычные слушатели, а такие, чтобы не отвлекались и были сосредоточенны. Я подумал: что, если Гомер диктует поэму ученикам? Сам-то он записать не может, ибо слеп. А через лица учеников я покажу весь восторг и всю власть стихов… Их будет двое, один ужаснется, слушая про бой с Гектором, другой сам вообразит себя или Гектором, или Ахиллом… Хорошо придумано? Так вот, я бы хотел списать одного из учеников с вашего друга. Поглядите на него – мне кажется, он сейчас воображает себя ангелом…

И точно – Васькины губы шевелились, как будто он беззвучно произносил евангельские строки.

– Вы не слишком далеко остановились? – спросил Титус. – Позировать придется каждый день, раз отец так страстно желает поскорее начать и окончить эту работу. Но много платить мы не можем.

Ангел смотрел на жизнь проще отца – и куда более деловито.

Оказалось – Васька слушал последнюю часть разговора.

– Платить? – переспросил он по-голландски и сразу перешел на русский. – Войнушка, объясни им, Христа ради, что не надо мне ничего, никаких денег, пусть только позволят приходить и копировать! Я все для них делать буду – дрова колоть, горшки мыть! Только бы позволили!

Воин Афанасьевич махнул на него рукой, что означало: помолчи, непутевый.

– Нигде мы еще не остановились, – горестно сказал он. – Сегодня только с судна сошли. Где мы в такое время можем найти ночлег?

Отец и сын переглянулись.

– Сейчас на улицу выходить лучше не стоит, – сказал Титус. – Мы поселились в не очень хорошем месте. Это, конечно, временно…

Будь Воин Афанасьевич поопытнее да знай он голландский язык получше, уловил бы в голосе ангела едва заметный упрек главе семейства. Но он еще только учился правильно приспосабливать свое знание немецкого языка к амстердамскому наречию.

– Ночуйте в мастерской. Моя Хендрикье даст вам одеяла, – предложил ван Рейн-старший.

Пришлось принять предложение.

Женщина, которую звали необычным для московитов именем Хендрикье, принесла одеяла и помогла устроить на полу постели.

И случилось чудо – Воин Афанасьевич поймал ее взгляд. То есть как – поймал? Она смотрела на господина ван Рейна, а воеводский сын словно бы перехватил этот взгляд.

В Вавельском замке много толковали о нежных чувствах между дамами и кавалерами. Было даже известно, кто с кем шалит втихомолку. Слово «любовь» применительно к отношениям мужчины и женщины смущало Воина Афанасьевича: он плохо понимал, что имеется в виду. Желание – да, это ему было известно, молодцы желают девиц и ради этого готовы под венец, совместная жизнь супругов – тоже, он понимал, что супруги ложатся в одну постель не для того, чтобы смотреть сны.

Но только сейчас он догадался, что в долгом взгляде Хендрикье на грузного, обрюзгшего, взъерошенного господина ван Рейна – самая доподлинная любовь…